В романе Германа Гессе «Степной волк» при появлении звериного двойника главного героя (Гарри Галлера) появляется и нож:

«Тяжелая волна страха и мрака захлестнула мне сердце, все снова вдруг встало передо мной, я снова почувствовал вдруг в глубинах души беду и судьбу. В отчаянии я полез в карман, чтобы достать оттуда фигуры, чтобы немного поколдовать и изменить весь ход моей партии. Фигур там уже не было. Вместо фигур я вынул из кармана нож. Испугавшись до смерти, я побежал по коридору, мимо дверей, потом вдруг остановился у огромного зеркала и взглянул в него. В зеркале стоял, с меня высотой, огромный прекрасный волк [151] , стоял тихо, боязливо сверкая беспокойными глазами. Он нет-нет да подмигивал мне…»

Ритуальный нож инков, которым отрубали голову жертвы

Поскольку в «существенной форме» переход от двойника к двойнику происходит через смерть (жертвоприношение), очень часто при этом возникает и образ орудия умерщвления – ритуальный (или жертвенный) нож. Когда автор в своем повествовании доходит до образа двойников, он подспудно ощущает, что должен появиться, условно говоря, нож (это может быть действительно нож, как в «Снежной королеве» Андерсена при рассказе о Маленькой Разбойнице – «двойнице» Герды, это может быть и гарпун, и томагавк, и деревянный меч – как в «Моби Дике», и топор – как в «Капитанской дочке» Пушкина, и «рогатый сук» – как в «Мцыри» Лермонтова, и заостренное бревно – как в истории об Одиссее и Полифеме). А дальше автор думает, что же ему с этим ножом делать, куда и как его воткнуть.

В рассказе о жертвоприношении Исаака Авраамом мы видим жертвенник, двойников (Исаак, которого Авраам собирался принести в жертву, – и агнец, принесенный в жертву вместо него), ритуальный нож.

Караваджо. Принесение в жертву Исаака. Около 1598 года

В рассказе об Иоанне Крестителе мы видим двойников (Иисуса Христа и Иоанна Крестителя), Святую Троицу (в момент крещения Христа), нож, отрезавший голову Иоанна.

В рассказе об аресте Иисуса Христа в Гефсиманском саду мы видим двойников (Христа и Иуду) – и меч. То, что Иисус и Иуда – двойники-антиподы, хорошо видно и по тому, как во время Тайной вечери Иисус обращается к Иуде, и по поцелую Иуды, и по тому, что Иуда находит смерть на дереве (в то время как Иисус умирает на кресте – «мировом древе»).

Самоубийство Иуды. Собор Сент-Лазар в Отёне (Cathédrale Saint-Lazare, Autun)

А меч тут оказывается вообще «с боку-припеку»:

«Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его. И, тотчас подойдя к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его. Иисус же сказал ему: друг, для чего ты пришел? Тогда подошли и возложили руки на Иисуса, и взяли Его. И вот, один из бывших с Иисусом, простерши руку, извлек меч свой и, ударив раба первосвященникова, отсек ему ухо. Тогда говорит ему Иисус: возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут».

Джотто ди Бондоне. Поцелуй Иуды (фрагмент картины). Начало XIV века

Ритуальный нож проявился не только в этом мече, но и, видимо, в копье, которое римский солдат вонзил в бок распятого Христа. Интересно, что есть апокрифическая легенда (пусть довольно нелепая), связывающая рану от копья с Иудой (то есть копье – с двойником). Согласно апокрифу «Арабское евангелие детства Спасителя», Иуда Искариот жил в одном селении с Иисусом и был одержим сатаной. Когда мать привела его на лечение к маленькому Христу, Иуда, разозлившись, укусил Иисуса за бок, после чего разрыдался и был исцелен. «И тот бок Иисуса, который ему Иуда поранил, иудеи потом копьем пронзили».

В поэме «Германия. Зимняя сказка» Генрих Гейне рассказывает, как ему является двойник-тень с топором. И находит рациональное, «практически-трезвое» объяснение, зачем нужен топор. Он пригодится, чтобы вырубать все отсталое и безобразное из нашей общественной жизни, это топор революции:

Я сам, засидевшись в ночи у стола В погоне за рифмой крылатой, Не раз замечал, что за мною стоит Неведомый соглядатай. Он что-то держал под черным плащом. Но вдруг – на одно мгновенье — Сверкало, будто блеснул топор, И вновь скрывалось виденье. Он был приземист, широкоплеч, Глаза – как звезды, блестящи. [154] Писать он мне никогда не мешал, Стоял в отдаленье чаще. Я много лет не встречался с ним, Приходил он, казалось, бесцельно, Но вдруг я снова увидел его В полночь на улицах Кельна. Мечтая, блуждал я в ночной тишине И вдруг увидал за спиною Безмолвную тень. Я замедлил шаги И стал. Он стоял за мною. Стоял, как будто ждал меня, И вновь зашагал упорно, Лишь только я двинулся. Так пришли Мы к площади соборной. Мне страшен был этот призрак немой! Я молвил: «Открой хоть ныне, Зачем преследуешь ты меня В полуночной пустыне? Зачем ты приходишь, когда все спит, Когда все немо и глухо, Но в сердце – вселенские чувства, и мозг Пронзают молнии духа? О, кто ты, откуда? Зачем судьба Нас так непонятно связала? Что значит блеск под плащом твоим, Подобный блеску кинжала?» Ответ незнакомца был крайне сух И даже флегматичен: «Пожалуйста, не заклинай меня, Твой тон чересчур патетичен. Знай, я не призрак былого, не тень, Покинувшая могилу. Мне метафизика ваша чужда, Риторика не под силу. У меня практически-трезвый уклад, Я действую твердо и ровно, И, верь мне, замыслы твои Осуществлю безусловно. Тут, может быть, даже и годы нужны, Ну что ж, подождем, не горюя. Ты мысль, я – действие твое, И в жизнь мечты претворю я. Да, ты – судья, а я палач, И я, как раб молчаливый, Исполню каждый твой приговор, Пускай несправедливый. Пред консулом ликтор шел с топором, Согласно обычаю Рима. Твой ликтор, ношу я топор за тобой Для прочего мира незримо. Я ликтор твой, я иду за тобой, И можешь рассчитывать смело На острый этот судейский топор. Итак, ты – мысль, я – дело». [155]

Это пишет немецкий романтик. А вот другой романтик, французский (Альфред де Мюссе), тоже видит двойника и ритуальный нож (в русском переводе – кинжал, во французском оригинале – меч), но подыскивает орудию убийства другое объяснение, а именно ревность («Декабрьская ночь», перевод Набокова):

Во дни слепой сердечной жажды я у огня рыдал однажды, измену первую кляня; поближе к трепетному свету сел кто-то, в черное одетый, как брат, похожий на меня. Дышал он сумрачной тоскою; он твердь указывал рукою, в другой руке блестел кинжал, он знал мои глухие думы, но испустил лишь вздох угрюмый и, как видение, пропал.

В повести «Двойник» Достоевского двойник Голядкина (Голядкин-младший) отнимает у него (у Голядкина-старшего) важную административную бумагу – при помощи хитрости с перочинным ножичком:

«Вдруг, и почти из-под руки Андрея Филипповича, стоявшего в то время в самых дверях, юркнул в комнату господин Голядкин-младший, суетясь, запыхавшись, загонявшись на службе, с важным решительно-форменным видом, и прямо подкатился к господину Голядкину-старшему, менее всего ожидавшему подобного нападения…

– Бумаги, Яков Петрович, бумаги… его превосходительство изволили спрашивать, готовы ль у вас? – защебетал вполголоса и скороговоркой приятель господина Голядкина-старшего. – Андрей Филиппович вас ожидает…

– Знаю и без вас, что ожидают, – проговорил господин Голядкин-старший тоже скороговоркой и шепотом.

– Нет, я, Яков Петрович, не то; я, Яков Петрович, совсем не то; я сочувствую, Яков Петрович, и подвигнут душевным участием.

– От которого нижайше прошу вас избавить меня. Позвольте, позвольте-с…

– Вы, разумеется, их обернете оберточкой, Яков Петрович, а третью-то страничку вы заложите закладкой, позвольте, Яков Петрович…

– Да позвольте же вы, наконец…

– Но ведь здесь чернильное пятнышко, Яков Петрович, вы заметили ль чернильное пятнышко?..

Тут Андрей Филиппович второй раз кликнул господина Голядкина.

– Сейчас, Андрей Филиппович; я вот только немножко, вот здесь… Милостивый государь, понимаете ли вы русский язык?

– Лучше всего будет ножичком снять, Яков Петрович, вы лучше на меня положитесь: вы лучше не трогайте сами, Яков Петрович, а на меня положитесь, я же отчасти тут ножичком…

Андрей Филиппович третий раз кликнул господина Голядкина.

– Да, помилуйте, где же тут пятнышко? Ведь, кажется, вовсе нету здесь пятнышка?

– И огромное пятнышко, вот оно! вот, позвольте, я здесь его видел; вот, позвольте… вы только позвольте мне, Яков Петрович, я отчасти здесь ножичком, я из участия, Яков Петрович, и ножичком от чистого сердца… вот так, вот и дело с концом…

Тут, и совсем неожиданно, господин Голядкин-младший, вдруг ни с того ни с сего, осилив господина Голядкина-старшего в мгновенной борьбе, между ними возникшей, и во всяком случае совершенно против воли его, овладел требуемой начальством бумагой и, вместо того чтоб поскоблить ее ножичком от чистого сердца, как вероломно уверял он господина Голядкина-старшего, – быстро свернул ее, сунул под мышку, в два скачка очутился возле Андрея Филипповича, не заметившего ни одной из проделок его, и полетел с ним в директорский кабинет. Господин Голядкин-старший остался как бы прикованным к месту, держа в руках ножичек и как будто приготовляясь что-то скоблить им…»

Вот, пожалуйста, двойники, жертвенник и ритуальный нож, превратившиеся в чиновников, борющихся за бумагу, – и в перочинный ножик.

(Интересно, что Голядкин в связи со своим двойником вспоминает и об «иудином поцелуе».)

В романе Германа Гессе «Нарцисс и Гольдмунд» будущий скульптор Гольдмунд, сбежав из монастыря, где был учеником, отправляется бродяжничать. Он – в людях, смотрит жизнь, так сказать. (На самом деле его путь – к образу Праматери – Urmutter, воплотить который станет его мечтой.) В одной из деревень он встречает женщину, в которой видит один из вариантов, прообразов того, что ищет, а сразу после этого знакомится с другим бродягой, который сыграет роль его двойника-антипода:

«В одной деревне, где у бедных крестьян не было хлеба, но был пшенный суп, нашел он в один из следующих вечеров ночлег. Новые переживания ожидали его здесь. У крестьянки, гостем которой он был, ночью начались роды, и Гольдмунд присутствовал при этом, его подняли с соломы, чтобы он помог, хотя в конце концов дела для него не нашлось, он только держал светильню, пока повивальная бабка делала свое дело. В первый раз видел он роды и, не отрываясь, смотрел удивленными, горящими глазами на лицо роженицы, неожиданным образом обогатившись новым переживанием. Во всяком случае, то, что он увидел в лице роженицы, показалось ему достойным внимания. При свете сосновой лучины с большим любопытством всматриваясь в лицо мучающейся родами женщины, он заметил нечто неожиданное: линии искаженного лица немногим отличались от тех, что он видел в момент любовного экстаза на других женских лицах! Выражение сильной боли было, правда, явнее и больше искажало черты лица, чем выражение сильного желания, но в основе не отличалось от него, это была та же оскаленная сосредоточенность, те же вспышки и угасания. Удивительно, не понимая, почему так происходит, он был поражен тем, что боль и желание могут быть похожи друг-друга как родные.

И еще кое-что пережил он в этой деревне. Из-за соседки, которую он заметил утром после ночи с родами и которая на вопрошание его влюбленных глаз сразу ответила согласием, он остался в деревне на вторую ночь и осчастливил женщину, так как впервые после всех возбуждений и разочарований последних недель мог удовлетворить свой пыл. А эта задержка привела его к новому происшествию; из-за нее на второй день на этом же крестьянском дворе он встретил товарища, длинного отчаянного парня по имени Виктор, выглядевшего наполовину попом, наполовину разбойником, который приветствовал его обрывками латыни, выдавая себя за странствующего студента, хотя он давно вышел из этого возраста».

Виктор пытается во время ночлега обокрасть Гольдмунда, происходит схватка, в результате которой Гольдмунд убивает Виктора ножом:

«Но он, должно быть, все-таки погрузился в полусон, потому что испугался и был поражен, когда почувствовал, что руки Виктора осторожно ощупывают его платье. В одном кармане у него был нож, в другом – дукат. То и другое Виктор непременно украл бы, если бы нашел.

Он притворился спящим, повернулся туда-сюда как бы во сне, пошевелил руками, и Виктор отполз назад. Гольдмунд очень разозлился на него, он решил завтра же расстаться с ним.

Но когда через какой-нибудь час Виктор опять склонился над ним и начал обыскивать, Гольдмунд похолодел от бешенства. Не пошевельнувшись, он открыл глаза и сказал с презрением: “Убирайся, здесь нечего воровать”.

Испугавшись крика, вор схватил Гольдмунда руками за горло. Когда же тот стал защищаться и хотел приподняться. Виктор сжал еще крепче и одновременно стал ему коленом на грудь. Гольдмунд, чувствуя, что не может больше дышать, рванулся и сделал резкое движение всем телом, а не освободившись, ощутил вдруг смертельный страх, сделавший его умным и сообразительным. Он сунул руку в карман, в то время как рука Виктора продолжала сжимать его, достал маленький охотничий нож и воткнул его внезапно и вслепую несколько раз в склонившегося над ним. Через мгновение руки Виктора разжались, появился воздух, глубоко и бурно дыша, Гольдмунд возвращался к жизни. Он попытался встать, длинный приятель со страшным стоном перекатился через него, расслабленный и мягкий, его кровь попала на лицо Гольдмунда. Только теперь он смог подняться, тут он увидел в сером свете ноги упавшего длинного, когда он дотронулся до него, вся рука была в крови. Он поднял его голову, тяжело и мягко, как мешок, она упала назад. Из груди и горла все еще текла кровь, изо рта вырывались последние вздохи жизни, безумные и слабеющие. “Я убил человека”, – подумал Гольдмунд и думал об этом все время, пока, стоя на коленях перед умирающим, не увидел, как по его лицу разлилась бледность “Матерь Божья, я убил”, – услышал он собственный голос».

То есть совершенно очевидно: Праматерь (источник жизни), двойники, нож. Обретя опыт смерти, убив как бы самого себя, Гольдмунд ощущает после этого острую жажду жизни – и, между прочим, жует ягоды, сорванные с заснеженного можжевельника – подобно тому как доктор Живаго жевал ягоды заснеженной рябины:

«Блуждая по пустынной заснеженной местности без крова, без дороги, без еды и почти без сна, он попал в крайне бедственное положение, как дикий зверь терзал его тело голод, несколько раз он в изнеможении ложился прямо среди поля, закрывал глаза, желая только заснуть и умереть в снегу. Но что-то снова поднимало его, он отчаянно и жадно цеплялся за жизнь, и в самой горькой нужде пробивалась и опьяняла его безумная сила и буйное нежелание умирать, невероятная сила голого инстинкта жизни. С заснеженного можжевельника он обрывал посиневшими от холода руками маленькие засохшие ягоды и жевал эту хрупкую жалкую пищу, смешанную с еловыми иголками, возбуждающе острую на вкус, утолял жажду пригоршнями снега».

Интересно появляется нож в романе Пастернака. Кубариха говорит, что может поразить им снеговую стихию, потому что та – живая:

«Думаешь, хвастаю, вру? А вот и не вру. Ну, смотри, слушай.

Придет зима, пойдет метелица в поле вихри толпить, кружить столбунки. И я тебе в тот столб снеговой, в тот снеговорот нож залукну, вгоню нож в снег по самый черенок, и весь красный в крови из снега выну».