Джинни позвонила два дня спустя, примерно за восемь часов до старта.

Теоретически, она не могла это сделать. По прибытии на борт я сдал свой мобильник в службу переработки и получил новый – под вымышленным именем, с использованием несуществующего кредита, уплатив за сверхсекретный номер, не указанный абсолютно нигде. Ясное дело, этот договор должен был лопнуть как мыльный пузырь, как только был бы не оплачен первый же счет. Но я полагал, что к тому времени мобильный телефон мне уже не понадобится. Сейчас он был мне нужен только для того, чтобы попрощаться с новыми друзьями и знакомыми и избавиться от того немногого, что у меня осталось на Ганимеде.

Думаю, было неплохо одурачить или хотя бы немного замедлить действия агента Федерации, которому поручат меня разыскать. Но в отношении представительницы семейства Конрад это был просто красивый жест. Стоило мне только надеть наушники, как я догадался, что Джинни, скорее всего, позвонила мне через пять минут после того, как я активировал этот номер. Собственно говоря, ее первые слова отчасти содержали что-то вроде признания в том, что это так и было.

– Черт побери, Джоэль, я в восторге от твоего упрямства. Честно. Отдаю тебе должное: ты продержался до последней секунды. Но теперь у нас нет времени. Прекрати валять дурака, возвращайся домой немедленно, сию же долбаную минуту, слышишь?

Я ждал этого звонка. Он не стал для меня сюрпризом, и я не отвечал пару секунд даже не из-за того, что Джинни употребила словечко, которого я прежде никогда из ее уст не слышал. Все дело было в ее лице, которое я видел у себя на запястье – размером с ноготь большого пальца, паршивенькое плоское изображение. Никогда еще я не видел лица Джинни так четко и так живо.

Еще никогда она не была так красива. Мне хотелось откусить собственную руку. На дисплее она была видна по пояс, но я видел ее целиком, мысленно дорисовывая ее образ, который немного портил наряд, значительно более дорогой, чем та одежда, в которой я привык видеть Джинни. Наверное, именно этот факт и поспособствовал тому, что ко мне вернулся дар речи.

– Я не могу, Джинни. Слишком поздно. Время у нас закончилось еще вчера. Последний челнок уже…

– Балда несчастная! Я могу через два часа быть на месте и забрать тебя! Сколько времени тебе нужно, чтобы упаковать твои четыре саксо…

– Куда ты меня отвезешь, я недослышал?

– …фона и твой единственный запасной… что ты сказал?

– Где именно находится тот "дом", о котором ты говоришь? Это явно не твоя квартирка в Ванкувере. Какой-нибудь особняк в Непале, до которого добраться можно только вертолетом? Секретная деревушка на дне марсианского канала? Потайной дворец на Луне-1 или… впрочем, зачем тебе экономить топливо?… Значит, это где-то в далеком космосе, да? Или, возможно, в нескольких километрах в глубине от видимой поверхности Юпитера, где парит…

Она перебила меня, выкрикнув:

– Я этого заслуживаю!

Я был настолько ошарашен, что замолчал.

Джинни продолжала:

– И очень прошу тебя поверить, что я уже призналась в этом себе и не собираюсь от этого отказываться, хорошо? Можешь меня поколотить, если хочешь, – я согласна, что заслуживаю этого, но ты не сможешь меня поколотить, если я не прилечу и не заберу тебя домой. У меня канал связи закрывается, проклятье!

Я устало покачал головой.

– Я сказал то, что думаю. Где "дом" для нас с тобой? Где-то, где мы никогда не бывали. Где-то, где я никогда не бывал. Не думаю, что мы имеем в виду одно и то же – что мы даже понимаем, в чем для нас разница.

– Джоэль, у меня не было другого выбора, почему ты этого не можешь понять? Я не могла сказать тебе до тех пор, пока…

– Я знаю.

– Да? Знаешь? Но тогда…

– Джинни, мы с тобой по-настоящему не знакомы.

– Это можно исправить. Мы познакомимся и полюбим друг друга – мы уже знаем, как сильно мы с тобой друг друга полюбим – и деньги не будут иметь никакого треклятого значения, совсем никакого.

Мне пришлось за что-нибудь ухватиться левой рукой, чтобы не удариться о койку: как только прозвучал звонок Джинни, я оторвал руку от стола и теперь парил посреди каюты. Наверное, она, глядя на мое изображение на дисплее своего телефона, решила, что я отворачиваюсь от нее.

– Джоэль, я люблю тебя! – прокричала Джинни. Я был готов снова встретиться с нею взглядом… но помедлил. Поймал себя на том, что осматриваю каюту. Тесную маленькую комнатушку, чуть похуже той, которую бы мне выделили как первокурснику в общаге университета, где было совсем мало удобств, да и те жалкие, и их приходилось делить с тремя другими вонючими косматыми существами. Здесь почти повсюду припахивало потными ногами, а у воды был вкус как в питьевом фонтанчике в школьном вестибюле, и хорошо, если еда тянула на две звездочки, и все время приходилось видеть одних и тех же людей. "Шеффилд" – еще девятнадцать лет ухаживания за Джинни, каким оно было вплоть до недавнего времени. Первый курс университета – навсегда. Единственное разнообразие, каким могла похвастаться эта здоровенная консервная банка, – это прыжок в глубокий космос…

Я поспешно вернулся взглядом к дисплею телефона.

– Джинни, летим со мной! – Ошарашенное молчание. С обеих сторон. Я оправился от потрясения первым. – Прямо сейчас. Без чемодана. Налегке. Если деньги действительно не имеют значения, отправляйся со мной в полет, и мы поселимся на другом краю радуги. Понимаю, ты не знаешь, как это будет, и я точно также ничего не знаю о твоем мире, но я тебя научу. Поверь мне: картошку растить гораздо проще, чем империи. Более приятно собрать хороший урожай, чем играть с жизнями и накоплениями миллиардов людей. У тебя остается время родить детей и обращать внимание на них, и время от времени замечать за детьми друг друга и зачинать новых. Ради бога, Джинни, ты же помнишь песню. Давай умрем на пути к звездам! Вместе…

Я прекрасно понимал, как глупо, романтично и наивно звучат мои слова. Я никогда не собирался произносить их вслух. Они покидали мои губы с силой и честностью рвоты, но с такой же степенью отчаяния. Прошла почти целая секунда, но она не отвечала. Без малой толики надежды.

Вернее, в самом начале паузы надежда еще была – крошечная, как тень лептона в полдень. Потянулась вторая секунда – и мне стало не по себе. А к тому времени, когда Джинни заговорила, я уже успел здорово разволноваться.

Однако стоило Джинни заговорить – и мое сердце замерло и перестало биться.

– Черт бы тебя побрал, Джоэль, ты заставил меня поверить, что ты взрослый. Что у тебя все на месте – в том числе и, как минимум, половина мозгов. Ты не можешь быть таким трусом и задавакой, я этого не стерплю. Я потратила на тебя слишком много времени. Я вылетаю к тебе, и я… Джоэль? Джоэль!

Руки у меня вяло повисли от навалившейся слабости, поскольку сердце не билось. Понятное дело, Джинни смотрела на мое левое бедро. Повинуясь рефлексу вежливости, я согнул руку в локте и устремил взгляд на дисплей телефона. Я должен был что-то сказать, поэтому снова начал дышать.

– Джинни, послушай меня. Пожалуйста. Я, правда, не знаю, наделен ли я тем, что нужно для того, чтобы быть Конрадом. Я честно признаюсь в этом. Но я не знаю, наделен ли этими качествами хоть кто-то, поэтому я вовсе не боюсь это выяснить. Но я знаю, что это не то, чем я хотел бы стать. Думаю, для тебя очевидно, что всякий здравомыслящий человек хотел бы этого. Поэтому тебе ни к чему нездравомыслящий муж. – Она попыталась прервать меня, а я, в кои-то веки, не дал ей этого сделать. – Если ты думаешь, что даже у твоего деда найдется столько боевиков и приставов, что они смогут задержать старт корабля, принадлежащего картелю Канга – Да Коста на пять минут, чтобы ты смогла арестовать младшего помощника фермера за нарушение данного обещания, то ты сама не проявляешь здравомыслия. А теперь выслушай последнее и не прерывай до тех пор, пока я не договорю до конца, а потом можешь меня ругать самыми грязными словами, какими захочешь, до восьми часов. А в восемь часов запалят свечку, и связь на некоторое время полетит к чертям. Идет?

– Говори.

Она заряжала главное оружие, мы оба это знали: ее голос дрожал от слез – от совершенно искренних слез. А у меня голос зазвучал напряженно и нервно:

– Джинни, Джинни Гамильтон, ты была моей первой любовью. Ты можешь стать мой последней любовью. Уж точно, ты – моя последняя любовь в Солнечной системе. Нужно это тебе или нет, но я прощаю тебя за то, что ты не говорила мне, кто… кто ты на самом деле такая. Я понимаю – правда, понимаю: у тебя не было выбора, не было другого способа. Мне жаль, мне ужасно жаль, что ты напрасно сделала ставку на меня. Возможно, никому так не жаль, как мне. Уж точно я – в первой пятерке. Я только могу сказать тебе, что та перспектива, которую ты мне предложила, была продумана и точна во всех деталях. Я ответил на все заданные вопросы. Честно. – Я сделал глубокий вдох. – У меня со ставками в последнее время тоже не очень. Спасибо тебе за то, что ты научила меня танцевать, спасибо, что слушала мою музыку. Правда. Удачи тебе со ставками в будущем. Может быть, мы встретимся снова через пару сотен лет и обменяемся нотами. – Что еще можно было сказать? Да, оставались у меня на уме еще кое-какие слова, но они были сердитые. Стереть их. От злости уже не было никакого толка. – Твоя очередь.

На этот раз пауза получилась примерно такая же долгая, как раньше, но в ней не было никакой надежды, и потому она пролетела быстрее.

– Удачи, Джоэль. Мне, правда, очень жаль.

Последнее слово она выговорила с таким усилием, что на дисплее появился ее полузажмуренный левый глаз.

Я каким-то образом ухитрился сдержаться.

– Понимаю, милая. Мне тоже. Очень.

– Прощай.

Телефон сдох.

А я почему-то нет. Поэтому пошел поискать себе выпивки покрепче и постарался изо всех сил. К тому времени, как мы покинули Солнечную систему, я не перестал чувствовать боль – вернее было бы сказать, что боль я как раз испытывал на всю катушку, а к боли присоединялся тяжелейший физический дискомфорт состояния свободного падения, но на ту пору я пребывал в таком отупении, что особо не возражал. Земля, мерцающая в имитации иллюминатора, выглядела вполне симпатично, и то, что она медленно уменьшалась в размерах, нисколько не портило общего впечатления. На самом деле, чем меньше она становилась, тем красивее выглядела.

То же самое касалось Солнца. Оно было необыкновенно восхитительным как раз перед тем, как я окончательно отрубился – одинокий пиксель чистого белого света посреди чернильного моря.

В первый день полета мы не набрали такую первичную скорость, чтобы Солнце начало уменьшаться в размерах: то последнее видение стало эффектом помутнения моего зрения. Факел материи-антиматерии – это совсем не то, что вам захочется быстро поджечь и вывести пламя на максимальную мощность – и уж конечно, не вблизи от обитаемой планеты! Высокую орбиту мы покинули, когда работал обычный термоядерный двигатель, хотя мощность у него была поистине адская. Даже несмотря на то что я был мертвецки пьян, мне показалось, что работает он шумновато.

Не стоило удивляться тому, что выбор средств для расслабона на борту "Шеффилда" был значительно меньше и скромнее, чем тот, который я мог позволить себе в Ванкувере. Человек, пожелавший хорошенько надраться, должен был довольствоваться здесь алкоголем и (или) марихуаной. В различных комбинациях они делали свое дело.

После того как я взлетел, брякнулся, умер, ожил и пришел в себя настолько, что стал проявлять слабый, но продолжительный интерес ко всему, что происходило вокруг меня, а не только в моей черепной коробке и грудной клетке, капитан "Шеффилда" как раз перевел термоядерный двигатель с космической скорости в режим обычного энергообеспечения, и на борту стало потише и поспокойнее. Солнце в имитации иллюминатора выглядело самую малость уменьшившимся диском… и значительно более тусклым, хотя при этом другие звезды, казалось, горели ярче, чем обычно. Я подумал, не поискать ли взглядом Ганимед, чтобы попрощаться с родной планетой, но было уже слишком поздно – она не была видна, осталась по другую сторону от Юпитера.

Через час вспыхнула горелка антиматерии, в результате чего воспоследовали кое-какие шумы и вибрация, но это было не так уж ужасно. Походило не столько на непрекращающееся землетрясение, сколько на шум водопада или порожистой реки.

Вот тут уж уменьшение Солнца в размерах стало возможно наблюдать по-настоящему – если, конечно, у вас бы хватило для этого терпения.

У меня хватило. Почему – этого я сам не смог бы объяснить. Я бы не дождался ни заката, какой бывает на Ки-Весте, ни последнего луча света. Я понимал, что даже к концу своего странствия не улечу настолько далеко, что свет Солнца не достигнет меня. Просто это будет старый-престарый свет, вот и все.

И я все глазел и глазел на Солнце до тех пор, пока Герб не утащил меня обедать. Я был настолько слаб, что возвращался к обычной силе притяжения впервые за много месяцев с большим трудом. Невесомость наделена наркотическим удобством, и я расставался с ней, словно с материнской утробой.

В странствии "Шеффилда" участвовали три разновидности искателей приключений. Настоящие джентльмены удачи, старшие партнеры, вложили в предприятие немалые суммы денег и остались дома, в Солнечной системе, чтобы поглядеть, что из всего этого получится. На ступеньку ниже их стояли участники с ограниченной ответственностью, которые денег вложили значительно меньше, однако бросили в общий котел себя лично и весь свой капитал. На нижнем ярусе располагались участники, все вложения которых составляли собственные головы, руки и здоровье.

Парни вроде меня.

Мой отец ушел из жизни с мыслью о том, что неплохо меня обеспечил, поскольку так оно и было. Но такое обеспечение не длится вечно. Как только мне исполнилось восемнадцать, мне перестали выплачивать сиротское пособие, а всевозможные колебания на рынке ценных бумаг (как водится, неожиданные) практически истребили оставленные мне отцом акции. Мне пришлось продать почти все для того, чтобы оплатить последний семестр в колледже имени Ферми. Все мои надежды на будущее были связаны со стипендией которую заблокировал Конрад.

Теперь все оставшиеся у меня капиталы имели исключительно номинальное значение: десяток акций, вложенных в один из самых первых дальних звездолетов, который пропал без вести в космических глубинах несколько лет назад. Эти акции стоили так мало, что я даже попросил моего опекуна не продавать их; доход от продажи едва покрыл бы всевозможные сборы и налоги. Не сказать, чтобы эти акции совсем ничего не стоили: существовал бесконечно малый шанс, что звездолет "Нью Фронтирз" в один прекрасный день найдут и спасут. Но пока что случаев обнаружения пропавших звездолетов как-то не наблюдалось. Только один раз удалось хотя бы выяснить, что с одним из них стряслось.

В общем питался я с большинством остальных участников полета, в Старк-холле, одной из трех корабельных столовых, где за один присест помещалось около трети желающих поесть. Но те, у кого водились денежки и было желание, могли позволить себе другое. Например – "Рот изобилия", нечто вроде шикарного ночного клуба на борту "Шеффилда", где еда была на четыре звездочки и развлечения подороже. "Рог изобилия" был открыт все три вахты.

Я не ожидал, что когда-нибудь моя нога ступит в этот клуб, если только не появится вакансия официанта-человека, но Герб поволок меня именно туда на последний ужин в пределах Солнечной системы.

Я попытался оказать сопротивление. Я был знаком с парой-тройкой прозаиков, но у всех них денег было еще меньше, чем у меня.

– Герб, не знаю, как ты, а я не могу себе этого позволить. Есть один блюз из докризисных времен. Там такие слова: "Если бы деньги мои за меня говорили, я бы и вздоха не сделал", и это…

Но тут я запнулся, потому что вспомнил следующие строчки этой песни: "Но есть кое-что у милашки моей, что и за деньги не купишь".

Герб сказал:

– Угощение за мой счет. В твоем организме нет почти ничего, кроме ядов и токсинов. Тебе сейчас нужна еда только высшего качества.

– Не знаю, смогу ли я расплатиться с тобой.

– Понимаю: скорее всего, не сможешь, и мне придется записать за тобой должок на веки вечные. Дешевое получится рабство. Пойдем, мы уже у цели.

Я остановился у двери и попытался поблагодарить его, но он отмахнулся:

– У меня исключительно свои интересы. Мне же с тобой жить.

Похоже, в "Роге изобилия" Герба знали. Когда нас провожали к нашему столику, я испытывал то странное чувство, какое бывает, когда попадаешь в место, которому отчасти не соответствуешь, – то самое иррациональное ощущение, будто все пялятся на тебя и готовы тебе сказать, что ты здесь не к месту, и из-за этого на тебя действительно все пялятся и готовы тебе сказать, что ты здесь не к месту. А Герб вышагивал так, будто не к месту здесь были все остальные, но он был человек больших масштабов. В Джинни это тоже было…

На пятачке между столиками уже шло танцевальное шоу. Что-то классически-модерновое, кажется, хотя я особой разницы не почувствовал. Не думаю, что существует беззвучный балет. Единственное, что можно было сказать, – танец был серьезный, не парный, и танцевало (по всей видимости очень хорошо) трио энергичных людей чуть постарше меня. Танец они закончили под громоподобные аплодисменты, когда мы еще шли по залу, и устремились за кулисы.

Сразу за танцевальным пятачком располагалось возвышение для оркестра. Сейчас все инструменты были отключены, но оборудована сцена была неплохо. Электронные клавиши встроены в очень хорошую имитацию докризисного концертного рояля. Впечатление создавалось такое, будто пианист, при желании, смог бы извлекать из этого инструмента "настоящие", механические звуки. Ударная установка тоже могла обеспечить неплохой аккомпанемент для музыки самых разных стилей, даже без электропитания. В футлярах для струнных явно лежали либо акустические инструменты, либо гибриды. Как только мы сели за столик, я сказал об этом Гербу.

– Вот посмотришь, – заявил он, – акустическая музыка станет жутко популярной на этом корабле в ближайшие двадцать лет. Мы все понимаем в глубине души, что направляемся в такое местечко, где у нас некоторое время может не оказаться энергии, которую можно будет тратить на всякие роскошества. Подсознательно мы к этому готовимся уже сейчас.

– Меню второго завтрака, пожалуйста, два кофе и два апельсиновых сока.

Я не заметил официантку, пока Герб не обратился к ней, а когда я обернулся, она уже ушла. Но потом я выяснил, что она не андроид.

– Второй завтрак? – спросил я и глянул на часы.

– В ресторане, который никогда не закрывается, на корабле с тремя вахтами – всегда время второго завтрака. Или обедоужина. Или полуночного перекусывания. Или чая. Тебе нужна плотная пища, которая не повредила бы пищеварению, а следовательно – второй завтрак.

Еда действительно оказалась чудесной. Она проникла в мою депрессию и заставила меня признаться себе в том, что у меня и в самом деле сохранился какой-то интерес жить, хотя почему – я пока плохо представлял. Меня не отпускало такое чувство, будто я отгрыз себе ступню, вырываясь из капкана. Все время сосало под ложечкой. Но почему-то это чувство не мешало аппетиту и даже настроению.

Герб, о чем я с благодарностью узнал, оказался человеком, который во время еды не болтает. За исключением горстки вежливостей для поддержания разговора, свой рот он использовал исключительно для поглощения пищи. И я имел возможность делать то же самое. Мы уже понимали, что станем друзьями. И что у нас будет предостаточно времени для опустошения наших кладовых, набитых рассказами.

Когда Герб обратился ко мне, в его голосе зазвучала дружеская прямота.

– Ну, – сказал он, положив вилку на тарелку, – ты уже решил, перережешь ты себе горло или нет? А то тут некоторые интересуются.

– Нет.

Он немного расслабился.

– Нет, решил. Не перережешь.

– Знаешь, я терпеть не могу, когда кто-то говорит мне, о чем я думаю. Или ты телепат?

– На самом деле – да, но не в том смысле, как тебе кажется. Настоящий.

Я фыркнул.

– Ясно. Просто у тебя самого мысли бегают недостаточно быстро.

В книжках телепаты умеют читать мысли. Настоящий же телепат – это просто такой офигенный радиоприемник, работающий только на прием. Но что офигенный – это точно. Прием у такого телепата быстрее, чем у любого радио. Наше время и время в Солнечной системе уже шло немного по-разному из-за ограничений эйнштейновой физики, и в последующие двадцать лет эти различия должны только ухудшиться. Каждый день радиосигналы и сигналы лазеров пересекали расширяющуюся пропасть между нами чуточку дольше, а к тому времени, когда мы доберемся до цели, разрыв в связи достигнет почти ста лет. Но телепатия (по причинам, которых никто не понимает) происходит мгновенно, и любые расстояния для нее не помеха. Это единственное нарушение законов вселенной, и тот факт, что ген телепатии является доминантным, хоть в какой-то мере облегчает жизнь путешествующих к далеким звездам. На нашем корабле, как и на всех прочих звездолетах, летело несколько людей, наделенных телепатическим даром и оставивших своих напарников по этому занятию в пределах Солнечной системы. Обычно, но не всегда, это были их близнецы. Если повезет, их дети смогут поддерживать связь.

Герб странно смотрел на меня.

Сначала он выпятил подбородок, слегка приподнял плечи, а его глаза словно бы глубже ушли внутрь глазниц. Все это подсказало мне: он сердится. Это было странно. В следующую секунду я понял, что совершенно неправильно понял его мимику: ему стало весело, и он всеми силами сдерживался, чтобы не расхохотаться, глядя на меня. Значит, его развеселило что-то из того, что я сделал в последние несколько минут. Или сказал:…

Он заметил, что я начал догадываться и рассмеялся.

– Ты шутишь?

– Ты действительно думаешь, что меня взяли в эту компашку, потому что я писатель! Ты полагаешь, что в маленькой колонии, где люди будут стараться выжить и устоять на ногах, так сильно нужна литература?

– Но ты никогда не гово…

– А ты не спрашивал.

– А кто…

– Моя сестра Лей, – сказал он. – В Орегоне. В том Орегоне, который на Земле. Два часа в день мы обеспечиваем обмен сообщениями между штаб-квартирой корпорации "Канг – Да Коста" и колонией, и, кроме того, с нашей помощью можно осуществлять обмен личными посланиями.

– Я никогда не видел, чтобы ты этим занимался!

– А как ты мог увидеть? Я смотрю в одну точку, а потом начинаю, как ненормальный, набирать текст. Наверняка я похож на человека, сочиняющего рассказ. Иногда я так и делаю, если тот текст, что я должен набирать, меня уж слишком раздражает.

– Чушь собачья. – Я с таким усилием перестраивал свои предположения и неправильные выводы, что забыл, что до сих пор не выразил своего мнения. – Я не могу поверить.

– Поверь. Я телепат. Коммуникатор.

Его голос кое-что подсказал мне. Большинство людей побаивается телепатов. Некоторые обзывают их такими словами, что в итоге рядом оказывается коп. Герб явно хотел узнать, не из таких ли типчиков его новый приятель и товарищ по каюте на ближайшие двадцать лет.

Я поспешно проговорил:

– Нет-нет, я просто не могу поверить в то, что где-то в Солнечной системе живет бедная девушка, как две капли воды похожая на тебя.

Герб опустил плечи.

– Вернемся к нашему спору – я выиграл. Как ты можешь остаться холостяком? Тебе что, не нравятся красивые женщины? Или у тебя нет чувства долга…

Мои мысли сменили направление. Я вспомнил о Джинни и Конрадах и ощутил нечто вроде камешка в ботинке. Невыполненные обязательства.

– На самом деле – да. И то, и другое. До такой степени – да, что мне бы хотелось рассчитывать на нашу дружбу и попросить тебя об одолжении.

– О какой дружбе речь?

– Я понимаю, но это все, что у меня есть. Я хочу отправить личное сообщение на Землю.

Он сдвинул брови.

– Мобильная связь все еще работает. И электронная почта тоже.

– Нет, я имею в виду очень личное послание. Мне нужно поблагодарить одну юную особу за то, что она обманула своего деда, чтобы помочь мне в трудную минуту, а мне не хотелось бы рисковать и подставлять ее.

Герб нахмурился еще сильнее.

– Ответь мне только на один вопрос. Эта юная особа богата и красива?

– Это два вопроса. Два раза отвечаю: "да".

– Может быть, ты не окончательно безнадежен. Ладно, на этот раз я тебе помогу. Тебе нужна видеосвязь или только голосовая?

– Голосовая вполне устроит.

Он покачал головой.

– Все-таки безнадежен. Имя?

– Эвелин Конрад.

– Как бы ты хотел связаться с ней?

– Через посредника, которому, думаю, можно доверять. Могла бы твоя сестра снабдить послание по-настоящему серьезной защитой?

– Да, – коротко отозвался Герб.

– Хорошо. Попроси ее передать послание Дороти Робб. Два "б".

– Адрес?

– Госпожа Робб работает Главным Посредником главы корпорации Конрадов.

Прежде я ни разу не видел, чтобы Герб был так близок к крайнему изумлению. На миг краешки его ноздрей покраснели, словно он засомневался в эффективности своего дезодоранта. С его глазами начало происходить нечто странное: он будто бы пытался вытаращить их и зажмуриться одновременно. Саундтрек нашего разговора прервался на долю секунды, после чего Герб выдавил:

– Беру свои слова обратно. Ты действительно безнадежен.

Я развел руками.

– А я разве с тобой спорил?

– Ты знаком с кем-то из Конрадов. Настолько близко знаком, что эта девица обманула… Ох. Прошу тебя, скажи, что ее дед не…

Я кивнул.

– Конрад Конрад.

– Конечно. Ради тебя она обвела вокруг пальца верховного Конрада. А ты при этом здесь.

– Герб, ей всего семь лет.

Он улыбнулся от уха до уха. Примерно десять секунд он переваривал информацию и в конце концов начал ею наслаждаться.

– Я в восторге, – сообщил он. – Ничего больше не говори. Если хочешь жить.

И я рассказал ему все свою треклятую историю.

Я всегда знал, что когда-нибудь все расскажу ему. Нам предстоял очень долгий путь. Но я не думал, что сделаю это на первом году полета. Вряд ли я смог бы рассказать эту историю кому бы то ни было, кто не слушал бы так хорошо, как Герб. Он не возражал, когда мне нужно было молчать пару минут, чтобы потом закончить начатую фразу.

Когда я завершил рассказ, он сам какое-то время помолчал. Потом негромко проговорил:

– Amigo, ты первый человек из тех, с кем мне довелось разговаривать в этом ржавом корыте, у которого есть по-настоящему веская причина тут находиться. Ладно. Значит, ты хочешь, чтобы малышка Эвелин узнала, что ты благодарен ей за то, что она вызволила тебя оттуда, но чтобы об этом не проведал старина Конрад, так?

– Что-то вроде: "Последние моменты нашего знакомства оставили у меня более приятное впечатление, чем первые", пожалуй. Как думаешь, тебе удастся сообщить это ей тайно? Теперь, когда ты знаешь, кто она такая?

Герб зажмурился, потом открыл глаза.

– Лей говорит: "да". Она знает способ. А тебе не надо знать, какой. Это секрет.

– Спасибо, Герб.

Он закурил сигарету.

– Что ж, по крайней мере веревочка перерезана чисто. С Джинни, я имею в виду. Редко история знала случаи, когда люди расставались настолько окончательно и бесповоротно, как вы. К тому времени, когда мы доберемся до Волынки через двадцать лет, ей исполнится… сто восемь лет, если она не врет насчет своего возраста.

Мы совершали прыжок длиной около восьмидесяти пяти световых лет с такой головокружительной скоростью, что для нас этот полет должен был занять двадцать лет. А в обычной вселенной часы бежали быстрее, благодаря парадоксу Эйнштейна. Для наблюдателя, скажем, на станции Томбо на Плутоне, продолжительность нашего странствия составила бы примерно девяносто с половиной стандартных лет.

– Конечно, с ее-то денежками, она и тогда, пожалуй, все еще будет выглядеть на двадцать, – добавил Герб. – Но ты-то будешь знать, сколько ей на самом деле…

– Я не хочу, чтобы она старилась, – тоскливо проговорил я. – Не хочу, чтобы она страдала. Я хочу, что бы она была тут, со мной.

– И была счастлива, что она твоя супруга, даже если вы оба будете помирать с голоду на чужой планете. Она что, вправду такая дура?

– Явно нет.

– Ты полюбишь снова. Извини, что говорю тебе об этом.

Я поморщился.

– Не скоро.

Он покачал головой:

– Это необязательно должно произойти скоро. У тебя целых двадцать лет, чтобы решить, какая тебе нужна жена. Но не тяни с этим слишком долго. Запас женщин ограничен, а ты не кажешься мне мужчиной, который будет счастлив, дав обет безбрачия.

– Не будь в этом так уверен, – мрачно пробормотал я.

– Послушай, тебе надо принять целый ряд решений. Одни надо принять быстро, оперативно, другие касаются более далекого будущего. Если ты намерен ближайшие двадцать лет зализывать раны И думать, что решения придут сами собой, друг из тебя получится никудышный. Я предлагаю тебе начать работу над этими решениями.

– О каких решениях ты говоришь?

Он откинулся на спинку стула.

– Чем ты хочешь заниматься?

Совершенно простой и разумный вопрос: логичный первый шаг при составлении любого плана.

С таким же успехом Герб мог стукнуть меня по лбу доской.

Нет, меня не ослепила вспышка яркого белого света, я не очнулся, ошарашенный, на земле подле своего коня. Земля не задрожала и не загудела у меня под ногами. И сердце, пожалуй, не замерло, и время не остановилось. Но абсолютно очевидный вопрос Герба ударил по мне именно с такой силой. И он сам, и зал ресторана исчезли, пока я пытался найти ответ.

"Конечно, – думал я, – у меня есть для него ответ". Но найти его я не мог. Я мысленно отмотал запись назад и с ужасом осознал, что этого вопроса я себе не задавал со времени выпускного бала после окончания колледжа имени Ферми.

На протяжении всех жутких дней после этого я был сосредоточен исключительно на том, чем я не хочу заниматься.

Ладно, это было глупо с моей стороны, да? Теперь, когда я навсегда избавлен от страшной опасности стать одним из самых богатых людей на свете, женившись на девушке моей мечты, пожалуй, настала пора уделить пару квантов мыслительной энергии тому, что я желал бы предпочесть. Если желал хоть чего-то.

Мать честная, чем же мне заняться в ближайшие двадцать лет? И в последующие двадцать, если до этого дойдет?

Герб что-то говорил. Откуда я это знал? Он прикоснулся к моей руке, чтобы привлечь мое внимание. Я включил свой слух, отмотал запись разговора до последней фразы Герба:

– …необязательно отвечать прямо сейчас.

Не скажу, чтобы я сразу же согласился – но как раз в это самое мгновение я услышал, как кто-то меня окликает. Это был Соломон Шорт. Он ожесточенно махал руками, приглашая нас присоединиться к их компании, занимавшей поблизости от нас столик побольше. В поисках помощи я глянул на Герба. Тот только пожал плечами. В общем мы встали и пошли к этому столику. Друзья Сола подвинулись, чтобы дать нам место, и Сол принялся всех представлять друг другу.

Как я и думал, все трое его друзей оказались релятивистами, как и он сам. Теперь я познакомился с пятью из тех шестерых людей, от которых целиком зависел наш полет. Рядом со мной сидел Тенчин Хидео Итокава, мужчина маленького роста, который, как я узнал позднее, был монахом дзен-буддистом. А в тот вечер я заметил только, что у него искрящиеся глаза и, похоже, напрочь отсутствуют голосовые связки. Между ним и Солом сидела добродушная пышная женщина, которую звали Ландон Макби. Оказалось, что она замужем за Джорджем Р. Марсденом, тем релятивистом, в которого я буквально врезался в самые первые секунды, как только оказался на борту звездолета. Ландон и Сол жонглировали словами и старались друг друга перещеголять. Но самым удивительным из друзей Сола явно был человек, сидевший напротив меня, Питер Кайндред, но я, как ни старался, никак не мог понять, почему он кажется мне таким удивительным.

Он был как бы наэлектризован и одновременно дико стеснителен – вот единственное, что я мог бы сказать о нем. Создавалось неловкое впечатление, будто он в любой момент может перестать говорить и вдруг закрякает по-утиному или затявкает по-собачьи. Было невозможно догадаться, что ему придет в голову, но при этом он сам этим в немалой степени озадачен и смущен. И дело заключалось не только в его безумных глазах, хотя они, несомненно, играли определенную роль. Фамилия совершенно не вязалась с его внешним обликом. Казалось, он испещрен надписями типа "Заряженная пушка". И Сол, и Ландон, похоже, обожали его.

Я был потрясен до глубины души. Большая часть энергии корабля – в самом буквальном смысле – собралась за этим столиком. Я привык общаться со знаменитыми людьми, даже с великими людьми. Но это было совсем другое дело.

По большому счету, "Шеффилд" мог обойтись без капитана – но вот роль релятивистов была чрезвычайно важна. Эти мужчины и женщины посвящали свое рабочее время тому, что проникали в космический вакуум своим обнаженным органическим мозгом и уговаривали этот самый вакуум уступить долю его непостижимой уму энергии.

Я понимаю, что такое описание имеет почти столько же смысла, как если бы я сказал, что термоядерная установка работает потому, что боги дышат на чей-то талисман так, чтобы она работала. Я сидел за столиком, надеясь, что, возможно, мне удастся выведать у кого-то из релятивистов более толковое объяснение, если я удостоюсь чести с кем-то из них поговорить. Но получилось иначе.

Сначала все шло неплохо. Сол представил нам своих друзей. Потом представил им Герба, в двух предложениях изложив его краткую биографию. Затем он представил меня – вот с этого места все и пошло кое-как. Второе предложение он начал словами:

– Его отец был…

И уже после второго слова Питер Кайндред обезумел. Он оттолкнул свой стул от столика, перескочил через него, оставаясь лицом к нам, приземлился в нескольких футах, приняв боевую стойку и начал изображать руками знаки, явно призванные защитить его от нечистой силы.

Смотрел он при этом на меня.

Я раскрыл рот.

– УМОЛКНИ! – взвизгнул Питер.

Я изумленно заморгал.

– Ни слова! О-о-о-ой! – Он отвернулся. – И никакой мимики!

Я посмотрел на Герба, потом – на Сола, потом обвел взглядом всех остальных, но их лица мне ничего не подсказали. Я решил, что мне следует уйти, и привстал.

Питер снова вскрикнул, отпрыгнул дальше назад, схватил с чужого столика тарелку и взял ее так, как держат актеры в старинных комедиях, где разыгрывается сцена "тортовой драки".

– Назад! – прокричал он. – Безумец! Ты чокнулся? Что ты хочешь сделать со мной?

Я пожал плечами. Пришлось. Больше я ни на что не был способен.

Это стало последней соломинкой. Питер зажмурился, издал звук, будто его душат, развернулся и весьма стремительно покинул зал ресторана. И тарелку унес, невзирая на отчаянные протесты ее владельца.

– Не обижайся на Питера, – невозмутимо произнес Сол.

– Его жутко пугает "дилемма сороконожки", – добавила Ландон.

– А-а-а, – озадаченно протянул я. – Тогда понятно.

– Он грубоват, – заметил Герб.

– Нет-нет, – сказал я. – Думаю, я в самом деле это заслужил.

И после того, как я объяснился, все согласились со мной.

Без релятивистов ни один звездолет не способен управлять своим главным двигателем, не способен открыть так называемый "портал Икимоно", ведущий во вселенную темной энергии. Не способен – не превратившись в самом скором времени во вспышку гамма-лучей.

Этот чудовищный масс-креативный двигатель пока еще не заработал, и включать его было нельзя до тех пор, пока мы не улетим подальше от Солнца – но без этого двигателя и ему подобных большая часть полетов к звездам была бы невозможна, а с прочими пришлось бы повременить до изобретения анабиоза. А из-за неприязни Пророка к баловству с подозрительно явными намерениями бога, безопасный анабиоз пока представляется делом такого же далекого будущего, каким он был несколько веков назад.

Однако, благодаря релятивистам, человечество наконец обрело двигатель, который действительно мог помочь осуществлять странствия к звездам в пределах обычной продолжительности жизни человека. Единственная проблема состояла в том, что, как ни твердило обратное устное народное творчество, релятивистский двигатель в действительности являлся первым из когда-либо изобретенных двигателей, который нуждался в постоянном внимании со стороны оператора-человека – релятивиста. Каким-то образом головной мозг человека был способен. – точнее говоря, органический мозг определенных людей – добиваться того, что всякий раз, когда док Шредингер открывал свой ящик, там оказывалась живая кошка. Если даже изначально никакой кошки в ящике не было.

По последним известным мне сведениям, во всей Солнечной системе насчитывалось меньше двухсот человек – из нескольких десятков миллиардов! – наделенных необходимым сочетанием природных способностей, навыков, отношения к делу и образования, позволявших надежно осуществлять эту работу. Я читал, что больше половины людей, обладавших всем выше перечисленным, предпочитали заниматься чем-нибудь другим. Остальные, вероятно, требовали зарплату выше той, какую имел отец Джинни.

Когда математик, поэт и дзен-буддистский священник Хоицу Икимоно Роши (чье имя означает "жизнь", "живые существа", "продукция сельского хозяйства" или "неприготовленная еда") изобрел первый действующий двигатель для полетов к звездам в 2237 году – а может быть, он просто был первым, кто уцелел после экспериментов, – он тем самым создал профессию под названием "релятивист". Самым лучшим для дилетанта определением того, чем занимается релятивист, является формулировка, высказанная самим Роши: он сказал, что релятивисты медитируют над двигателем и вместе с ним, чтобы ему было веселее работать.

Он молчал о том, каким образом релятивисты добиваются того, чтобы двигатель не превратился в звезду… пока человечество не вложилось на всю катушку в полеты к звездам – как с экономической, так и с эмоциональной стороны. К счастью, вскоре стало ясно, чтo единственным большим недостатком характера Роши было нежелание держать шутки при себе. (И очень жаль: она в конце концов убила его – та самая шутка, которая ему, наверное, очень нравилась.)

Кто-то мог бы утверждать, что с технической точки зрения релятивистов было бы правильнее называть релятивистскими инженерами. Без них никакого двигателя не было бы – res ipsa loquitur. Но так уж получается, что термин "инженер" уже используется – используется людьми, которые считают, что та наука, в которой нуждается релятивизм, является колдовством, псевдонаукой, мумбо-юмбо, а может быть, даже фокусом-покусом. Для них релятивизм – едва ли не самый презираемый из всех видов мышления, то есть – религия. Самые первые слова в техническом описании релятивизма разрушают все надежды на разговор, заставляют инженеров скрипеть зубами, и волосы у них на макушке встают дыбом.

Квантовый воздушно-реактивный двигатель.

Работа квантового воздушно-реактивного двигателя основана на хорошо известной теории квантовых флуктуации в энергии вакуума. Эти флуктуации происходят во всей вселенной в крайне малых масштабах времени и расстояния. Они длятся порядка десятой-пятнадцатой доли секунды в пределах от десятой – пятьдесят пятой доли сантиметра, при массе от десятой до пятой доли грамма и энергии, равной 10 эргам, и возникают и гаснут эти флуктуации бесконечно. Стандартная физика поддерживает эту картину, но совсем другое дело – использование квантовых флуктуации в вакууме для того, чтобы придать движение звездолету. Квантовый воздушный реактивный двигатель, впервые предложенный Г. Дэвидом Фроунингом (инженером!) до Кризиса, должен был работать, "поглощая" энергию квантовых флуктуации и превращая ее в движущую силу. Если бы корабль с квантовым двигателем смог потреблять всего лишь крошечную фракцию теоретически доступной массы-энергии вакуума, он бы получил возможность быстро разгоняться до релятивистских скоростей. Но до тех пор, пока Икимоно Роши не попытался визуально выразить то, что было у него на уме, когда он сидел и медитировал в своем корабле где-то в районе пояса астероидов, а затем вдруг оказался в половине светового года от дома и только потом перестал удаляться, никто не имел понятия о том, как это можно сделать. Почти наверняка раньше никому не приходило в голову, что внимание человека может стать необходимым условием этого феномена. Величайшая удача заключалась в том, что Хоицу Икимоно на самом деле был Роши – большим мастером дзен-буддизма, для которого сосредоточенное внимание являлось данностью – иначе он бы мог никогда не вернуться к Солнцу, чтобы рассказать о своем открытии.

Философская сторона работы квантового воздушного реактивного двигателя поразительна. Если, как утверждает космологическая теория расширения, вселенная произошла вследствие квантовой флуктуации и в итоге разрослась до нынешних гигантских масштабов, то же самое вполне может произойти внутри квантового реактивного двигателя. Но разве каждый квантовый реактивный двигатель создает и разрушает бесчисленные вселенные, странствуя по нашему космосу, и разве персонал, обслуживающий эти двигатели, – это боги для бесчисленных существ во вселенной, поддерживающих их полеты?

Инженеры уже отправились поблевать. И не могу сказать, что я их прямо-таки виню. Но кто знает? Может быть, вы?

Для инженера все просто. Если ты можешь объяснить инженеру, что ты делаешь с числами и докажешь справедливость своих вычислений, – это наука. Не сможешь доказать – не наука. И все тут. Многое говорит в пользу этой точки зрения: именно с ее помощью можно объяснить, почему черное сердце Пророка гниет в перепачканном гробу, где ему и место. И любой релятивист с радостью признается в том, что не понимает, как делает то, что делает. Никто не понимает. И вряд ли когда-нибудь поймет.

Но с одним согласны все: человеком, который пока что ближе всех подошел к объяснению, который, по меньшей мере, разработал хоть какой-то математический инструментарии для подхода к проблеме и указал на многообещающий теоретический путь, позволяющий пройти через то, что прежде считалось непроходимыми дебрями, был лауреат Нобелевской премии, физик с Ганимеда по имени Бен Джонстон.

Мой отец.

Неудивительно, что Кайндред так меня испугался. Кайндред не желал, чтобы хотя бы крошка понимания того процесса, благодаря которому он стал одним из самых состоятельных людей на свете, проникла в его со знание. Большинство релятивистов сильнее всего боятся "выгореть" – полностью лишиться личности. Но не Кайндред. Он, пожалуй, частью свой личности даже был бы готов пожертвовать. Как верно заметила Ландон, боялся он "дилеммы сороконожки". Стоило сороконожке задуматься о том, как это она умудряется двигать таким числом ног, как бедное создание сразу же разучилось ходить. Наверное, он решил, что мой отец мог перед смертью сообщить мне какие-то важные данные, поделился со мной какими-то необычайно значительными выводами, которые я по глупости мог сболтнуть, как что-то соображая в этой области, так и не соображая в ней ровным счетом ничего. Риск был крошечный, но для релятивиста Кайндреда на кон было поставлено абсолютно все; Поэтому он отвернулся и убежал.

Инженер называл бы такое поведение чистой воды суеверием, примитивной ерундой, детской верой в чудеса. Но всем безразлично, что на эту тему думает инженер, до тех пор, пока он не сумеет заставить гигантскую консервную банку, набитую людьми, лететь почти со скоростью света – и при этом без всякого топлива для главного двигателя. И ясное дело, инженеры трудятся над этой проблемой как скаженные, и флаг им, как говорится, в руки.

А я не мог вообразить, с кем бы из инженеров мне так хотелось поговорить за чашкой послеобеденного кофе, как с теми тремя релятивистами, которые остались за столом.

Практически сразу, без предупреждения, я помчался, как на скейтборде, вниз с трамплина разговора.

Первую минуту я наслаждался стремительным спуском. В следующую минуту я опустил глаза и увидел внизу, на глубине в несколько километров, скалистое подножие вершины, которую только что оставил позади.

Почему меня это изумило, я не могу объяснить. Признаю: потом я понял, что выглядел глупо. Много ли надо ума, чтобы догадаться, что одним из первых вежливых вопросов, адресованных мне, будет вопрос:

– А чем занимаешься ты, Джоэль?

Ой, куда же я задевал парашют?

Этот вопрос мне задала Ландон. Честный и откровенный ответ должен был прозвучать примерно так: "Понятия не имею". У меня даже не было времени – пока я шел сюда от каюты – составить перечень моих желаний, рассортировать их, а уж тем более остановиться на чем-то конкретном. Все эти дни я по большей части напивался и оплакивал свою потерянную любовь. Практически только этим я в последнее время и занимался.

Мне не очень хотелось признаваться троим из самых интересных людей на борту корабля в том, что я такой идиот. Но у меня не было для них другого ответа.

В принципе я мог бы сказать: "Я – фермер", и это не стало бы клятвопреступлением. Согласно контракту, дабы отчасти отработать стоимость билета, я обязан был двадцать один час в неделю трудиться на сельскохозяйственных палубах "Шеффилда" и делиться с другими своим бесценным опытом в области гидропоники. Но и так отвечать мне почему-то не хотелось.

Теперь я в этом уже не очень уверен, но, кажется, я решил, что лучше всего ответить загадочной улыбкой. Однако за меня ответил Сол.

– Ты будешь в восторге. Джоэль играет на саксе.

– И сочиняет музыку, – добавил Герб.

Я раскрыл рот…

– Как замечательно, – проговорил маленький монах Хидео.

Я закрыл рот…

– На саксофоне? О, я точно буду в восторге, – обрадовалась Ландон. – И хорошо играешь, Джоэль?

Ну, вот на этот вопрос у меня в запасе было множество ответов. Я вытащил из пачки первый попавшийся:

– Думаю, да. – Поскольку у меня нет слуха, я никогда не был в этом уверен.

– Сол?

Сол пожал плечами:

– Я еще не слышал, как он играет.

– Герб?

Герб тоже пожал плечами:

– При мне он пока не сыграл ни единой нотки. Может, и заливает, что умеет.

– И все же я готов побиться об заклад, что он очень хорош, – сказал Сол.

– Какие у тебя для этого основания? – поинтересовался Хидео.

– Я внимательно осмотрел инструмент Джоэля. Этот саксофон принадлежит человеку, который его очень любит, и сам, в свою очередь, любим.

Я вытаращил глаза.

– Вы это увидели?

Он молча кивнул.

– Что ж, тогда нам нужно просто послушать тебя, – заключила Ландон. – Соломон, как ты думаешь, администрация ресторана не будет возражать, если мы попросим кого-нибудь послать за инструментом Джоэля, а потом уговорим его сыграть для нас здесь? Если нам откажут, удовольствуемся моей каютой.

Я воспользовался их разговором для того, чтобы хорошенько и быстренько поразмыслить. Мне вот-вот предстояло совершить то, чего я не выбирал. В последнее время.

Игра на саксофоне и сочинение музыки были тем, чем я занимался когда-то. Это было почти единственное, чем я занимался, помимо раздумий о Джинни. Музыка и она составляли то, чем я был, чего хотел, для чего существовал. Неразделимо. Я уже давно не представлял себя в будущем композитором без Джинни как части общей картины.

Может быть, когда пыль осядет, когда тоска станет терпимой, я все еще буду хотеть – или захочу снова – стать музыкантом и композитором. Приходилось признаться в том, что на самом деле это было весьма вероятно. На что я еще, черт побери, годился? Что еще я любил так же сильно? (Нет, на этот вопрос мне лучше не отвечать.)

Но я еще не принял такого решения. Это был мой прежний план, он относился к той вселенной, в которой была Джинни.

Более того: я вдруг осознал с головокружительным ужасом – это был план для той вселенной, где весь музыкальный истэблишмент Солнечной системы воспринимается как данность. Все остальные музыканты, критики и композиторы, вся огромная потенциальная аудитория, все источники финансирования, все институты поддержки. В обществе, насчитывающем миллиарды людей, композитор – это уважаемая, а порой даже почетная профессия. При такой громадной аудитории необязательно сыграть для всех и каждого, чтобы заработать себе на жизнь и обеспечить себя уважением окружающих. А теперь мне предстояло веки вечные жить в обществе пятисот человек и их потомков, поэтому многое следовало пересмотреть.

И еще один немаловажный факт: я нанялся на этот корабль помощником фермера. Совет колонии мог принудить меня к этому труду, полагая, что разгребание навоза для колонии важнее, чем взыгрывание на саксе, и до тех пор, пока я не наскребу денег хотя бы на один пай, у них будет столько же прав на мое время, сколько у меня самого. Благоразумный человек поделил бы свое время между гидропонной фермой и тем, что принесло бы ему в кратчайший срок самый высокий доход – но в любой вселенной это вряд ли относится к игре на саксофоне. Даже к самым популярным в наше время стилям саксофонной музыки… а я к сочинительству такой музыки не имел решительно никакой склонности.

Если я сейчас ничего не скажу, эти люди станут считать меня композитором и музыкантом. Потом будет неловко убеждаться в том, что мою жизнь было бы лучше посвятить чему-то другому.

Но чему другому? До сих пор я себе в этом не признавался, но на самом деле вторым, что меня интересовало после музыки, была история – в особенности, история до Кризиса. Восхитительно. От истории во фронтирной колонии еще меньше пользы, чем от серьезной музыки. Если после долгого дня на гидропонных полях мои гипотетические потомки и проявят хоть какое-то любопытство насчет планеты, про которую то и дело трещат старые пердуны, их вполне удовлетворят те данные, которые уже имелись у нас на борту, а любые новые исторические факты, которые мне будет суждено узнать, на Земле к тому времени устареют на девяносто лет и будут до смерти пережеваны. Колония Либра в один прекрасный день заинтересуется собственной историей – в том случае, если уцелеет, – но это случится к концу жизни второго поколения после нашей высадки, а до этого должно пройти еще несколько десятков лет.

Ладно, Джоэль, ни о чем другом сейчас не думай. Пошли назад быстренько, прямо сейчас… до того самого места, где можно что-то изменить. Иначе проведешь следующие двадцать лет с ярлыком композитора, который ни на что не способен.

– Сол и Герб сделали слишком поспешные выводы, сами того не осознавая, – вдруг выпалил я, – музыка – это то, чем я занимался раньше. Я не уверен, что буду заниматься этим сейчас, на борту "Шеффилда". Или тогда, когда мы окажемся на Новой Бразилии. Я пока размышляю об этом.

– А какие еще сферы деятельности тебя интересуют? – осведомился Итокава.

– Ну… мне всегда хотелось попробовать себя в сфере космического пиратства, – сказал я.

– Да, это будет покруче музицирования, – сухо заметил Сол.

– Или, скажем, заняться водоискательством.

Ландон откровенно захохотала.

– Да, догадываюсь, что борт звездолета – отличное место, где можно научиться тому, как отыскивать воду. И скважин никаких бурить не придется.

Я улыбнулся ей. Я был не прочь посмеяться вместе с нею, но еще мне хотелось, чтобы эта часть разговора как можно скорее закончилась. Я дал уже столько комичных ответов, что эти люди могли бы понять – серьезного ответа не последует.

– Ты найдешь свою дорогу, – сказал Итокава. Похоже, он был в этом более уверен, чем я сам.

Но мне не пришлось придумывать другую тему для разговора, потому что тут как раз появилась тема – мой инструмент. Решение послать за ним, по всей вероятности, было принято в то время, как я пребывал в глубоких раздумьях. Теперь не оставалось ничего иного, как сыграть.

Но сначала все, конечно, охали и ахали.

Я действительно взял с собой четыре саксофона – сопрано, тенор, альт и баритон (музыкальные инструменты не входили в общий вес багажа). Но кто-то – почти наверняка это был Сол – попросил принести мой самый любимый инструмент, который я считал для себя главным. Это был саксофон "Анна", настоящий "Silver Sonic", баритон В-9930, произведенный фирмой "Yanisagawa" до Кризиса. Серебряный, с позолоченным раструбом и клапанами ручной работы. Более знамениты саксофоны "Selmer", но часто ли самые-знаменитые – самые лучшие? "Анна" – даже для дилетанта произведение искусства. Этот инструмент настолько элегантен и точен, словно его изготовил ювелир… и играть на нем особенно радостно – если умеешь. Клапаны легкие, как перышки, молниеносный отклик, регулируемые подушечки-резонаторы… ладно-ладно, вижу, вы уже зеваете. Остановимся на том, что три человека, посвящавших свое рабочее время любованию бесконечной красотой вселенной, нашли мой саксофон достойным громких восторгов.

Даже до того, как услышали хоть одну ноту.

Баритон-саксофон никогда не пользовался у музыкантов бешеной популярностью, поскольку играть на нем физически непросто. Он большой, неуклюжий и требует от исполнителя массы усилий. Но некоторые из великих – Джерри Маллиген, Джеймс Картер – понимали, что усилия того стоят. Баритон-саксофон – наверное, самый мощный из язычковых духовых инструментов, это их Поль Робсон. И нет другого саксофона, который бы мог произвести такое яркое впечатление на дилетанта.

Большой знаток заметил бы, что на самом деле есть еще два саксофона с более низким звуком – бас-саксофон и контрабас-саксофон – и еще два со звуком более высоким, чем сопрано, – споранино и соприльо, а некоторые даже выделяют еще один, более низкий, чем контрабас-саксофон. Он называется туба-саксофон. Но вряд ли вы услышите любой из них.

Смачивая трость, я пытался решить, что сыграть для компании. Конечно, мне хотелось сыграть одну из моих собственных композиций. И я был уверен в том, что все три были довольно сложны хотя бы с математической точки зрения. Сол с этой точки зрения мог оценить мои сочинения. Но что, если мои вещи слишком сложны – так сложны, что вызовут у слушателей отвращение? За всех остальных я сказать не мог, но сам отлично знал, что слушателю мои произведения могли показаться сухими и сложными. Это – если выбирать самые вежливые слова, такие, какими пользовалась Джинни.

Ладно. Значит, здесь не время и не место для оргинальных творений Джонстона. Стоило сыграть что-нибудь легкое, но не какую-нибудь попсу. Я пошарил на полочке своего репертуара и снял с нее мелодию под названием "Первая песня", которую Чарли Хейден по святил своей жене Рут. Этой вещью открывал свой последний концерт Стэн Гетц, и у меня, когда я ее слышу, просто сердце разрывается. Вы подумаете, что пьеса, написанная для тенорового сакса, будет плохо звучать на баритоне, но эта пьеса звучит прекрасно. Я увлекся и вскоре забыл, что меня кто-то слушает. В общем я весь отдался музыке.

Я не брал инструмент в руки несколько недель, я даже забыл о нем. Пальцы плоховато слушались, амбушур был слабоват, дыхание далеким от оптимального. И все же… "Я их сразил", – думал я. Музыкант всегда чувствует, когда у него получается хорошо. Я играл лучше, чем обычно, и понимал это.

Первые три-четыре минуты я представлял себе аккомпанемент. Я словно бы слышал Кении Бэррона, который один подыгрывал Гетцу в тот далекий вечер в Копенгагене. Звук его рояля был тонок, хрупок и отрывист, как свист хлыста.

А потом, совершенно неожиданно, рояль и вправду зазвучал.

Я чуть не скомкал начатую музыкальную фразу и повернулся к оркестровой сцене. Она была пуста.

Где бы ни находился пианист, он был по-настоящему хорош. Очень хорош. Я обшарил зал глазами, но не нашел его, всмотрелся еще более внимательно. К залу примыкало несколько комнат и Ниш, где он мог прятаться. Кроме того, он мог находиться где угодно на корабле, слышать меня и передавать, свой аккомпанемент через акустическую систему. Я решил подумать об этом позже и вернул свое внимание к "Анне".

Звук рояля словно стал необходимой почвой у меня под ногами. Мы как бы немного попереговаривались, а потом пианист отпустил меня в свободный полет. Я и не заметил, как улетел внутрь саксофона через мундштук. Когда Гетц в тот вечер играл эту мелодию, он прощался с жизнью. А теперь я с помощью этой мелодии прощался со своей прошлой жизнью. Одному богу было известно, какую новую жизнь я построю для себя, но прежняя жизнь закончилась раз и навсегда, она была так же недостижима мгновение назад, как за секунду до старта "Шеффилда". Из раструба своей "Анны" я выдул мою стипендию и того преподавателя, который должен был в один прекрасный день явиться и начать меня учить, и свою магистерскую степень, и мой дебют в легендарном "Милквеге-И" в Амстердаме, и открытие меня современным миром серьезной музыки, и признание по всей Солнечной системе, и уважение старшего поколения музыкантов… Я сыграл мой роман с Джинни, и нашу свадьбу, и нашу первую брачную ночь, и наше первое гнездышко, и наше первое дитя, и всех наших детей, и их детство, и отрочество, и зрелость, и их детей, и наши с ней золотые годы, когда мы будем любить и ласкать всех их… Я сыграл о моих покойных родителях, чьи могилы, расположенные так далеко одна от другой, мне уже никогда не суждено увидеть… Я сыграл о Ганимеде, мой родине, так давно потерянной для меня, а теперь – потерянной навсегда, и о тех, кто все еще жил на этой планете… и неслучайно я сыграл нечто вроде кванта богатства и могущества… но эта тема была очень короткой.

Не все у меня получилось – я едва приблизился к цели, – но начало было положено.

Честно говоря, аплодисментов я не слышал. Герб мне про них потом рассказал.

В тот вечер я покинул "Рог изобилия", сбросив с плеч ношу весом в миллион килограммов… и получив предложение играть в ресторане два раза в неделю за скандальный гонорар, чаевые и всю еду, какую пожелаю и смогу съесть. И вдобавок – личные телефонные номера троих релятивистов. Нет – четверых, поскольку Ландон и Джордж Р. жили вместе.

Печально, но я так и не узнал, кто же подыгрывал мне на клавишах. Похоже, этого не знал никто. Источником звука, по всей вероятности, была домашняя миди-система, но сами клавишные, производившие звук, могли стоять в закрытой кабинке где-то в недрах "Рога изобилия" или в отсеке управления – никто не мог мне сказать где. Одно можно было исключить наверняка: пианист не мог находиться в Солнечной системе, поскольку играли мы в реальном времени, без запаздываний. Поэтому я не слишком переживал. У меня было двадцать лет в запасе, чтобы разыскать этого человека.

По дороге к каюте я пытался поблагодарить Герба, объяснить ему, как много он сделал для меня, сам того не зная, но он отмахнулся.

– Думаю, от сегодняшнего вечера всем стало хорошо, – сказал он.

Но когда я стал упираться, он позволил мне пообещать, что по вторникам и пятницам я буду приносить домой пакет с объедками. И может быть, кроме этого – початую бутылку хорошего виски.

Через полчаса Герб подозвал меня к своему рабочему столу, вручил мне инфо-кубик и посоветовал просмотреть его в одиночестве. Я сделал это немедленно, чтобы потом больше об этом не думать.

Это была Эвелин Конрад, находившаяся дома, в Солнечной системе. Кубик содержал стереоаудиовидеозапись. Эвелин со всей серьезностью сообщила мне, что она очень рада моему посланию. Она сказала, что ужасно обиделась на дедушку за то, что тот вынудил меня улететь. Она сказала, что все равно в один прекрасный день выйдет за меня замуж. Она просила меня не жениться ни на ком, не сообщив сначала ей. Она дала мне "секретный" адрес электронной почты, но предупредила меня, что это не совсем безопасно. Закончила она свое послание, торжественно произнеся "счастливого пути" и послав мне воздушный поцелуй. К этому моменту я по-дурацки улыбался и плакал. Я извлек кубик из ноутбука, растянулся на койке и тринадцать часов проспал как убитый. А когда я проснулся, моё лицо и руки были исписаны маркером, каким метят белье, отдавая его в стирку. Надписи представляли собой изречения и пожелания весьма грубого содержания. Видимо, я храпел.