Мэй была вне себя, цеплялась за него в подъезде, всхлипывая. В полной истерике. Джим слышал, что включен телевизор. Они ехали втроем, Элберт, Бен и он сам, он ругался с Беном, а Элберт молчал, проигрывая снова и снова все тот же диск, от которого Джима тошнило, как будто Элберт помочился в машине. Не в музыке дело, а в том, что Элберт вовсю размахивал руками и хватался за руль только при крайней необходимости. Или когда появлялся полицейский автомобиль, а в этот день полицейские чаще обычного встречались им на пути с юга, особенно возле доков, на въезде в город, у Силвертауна. Джим ругался, потому что сегодня Бен нервничал явно не зря. Что тут делать полиции, черт побери! Но Элберт не собирался выключать приемник, делал музыку громче. Басы, хор, искусственный, электронный женский голос — «because it's been so long, that I can't explain and it's been so long, right now, so wrong», никак от него не отделаешься, настырный, нервирующий голос, и сразу же, только Элберт довез его до Пентонвилл-роуд, истерические всхлипывания Мэй.

Рукой он задел ее висок, потому что Мэй то ли согнулась, то ли споткнулась. Схватил за локоть и дотащил до гостиной в тот самый миг, когда на экране вторая башня повалилась, как подкошенная, будто камера снимала рапидом, или что это было? Трюк? Много времени прошло, пока он распознал связь между картинкой и истерикой Мэй, между полицейскими автомобилями и картинкой. Но не мог понять, что произошло. Мэй говорила про погибших, раскачивалась, словно баюкала ребенка на руках, потом снова и снова повторяла услышанное, будто отныне ничто не останется прежним, весь мир, вся жизнь, а ночью, уснув наконец, жалобно стонала. Долгий стон, без перерывов, пока он ее не толкнет или встряхнет, тоненький и бесконечный стон, будто изменились меры времени, будто с момента медленного падения этих башен настоящей скоростью стал рапид. На целые дни Мэй все забросила, в кухне и в комнате тоже. Как-то окно осталось открытым, ковровое покрытие промокло и завоняло, Мэй говорила, что завоняло. Но ни к чему не притрагивалась. Запах был нестерпимым, тогда Джим взял и, не долго думая, выдрал кусок ковра. Это не жизнь. Какое Мэй дело, какое ему дело? На обеденном столе липкие, клейкие пятна. А как она забивалась в угол на софе, на желтой софе, ранее желтой софе, ранее почти новой софе, которую им отдал Элберт, как и стол со стульями, мол, «из его квартиры», мол, «для моих сотрудников». Бен это повторял за ним как попугай. Бен гордился тем, что он правая рука Элберта. Положил глаз на Мэй, ничтожный и раболепный дерьмовщик, выводил Джима из себя, приходил без спроса и злобствовал по поводу квартиры, где воняет и в холодильнике пусто.

Провернули несколько крупных дел на окраинах или даже в пригородах: у Элберта родилась идея грабануть людей, которые уехали из Лондона и живут себе спокойно, а при свете дня они и вовсе ни о чем не волнуются в своих предместьях и городишках, где все так мирно, что они не устанавливают сигнализацию, даже окна оставляют открытыми, доверяя друг другу. «Больше никаких взломов!» — провозгласил он год назад, но теперь это не считается, и Джим видел палисадники и домики с садиком, он десять лет не выезжал из Лондона, а теперь вот эти домики, ухоженные, мирные. У них с Мэй и кровати-то не было, только матрац. Филд-стрит, «Полевая улица» — чистая насмешка, куда ни глянь — ни пятнышка зелени, вместо нее грохот, стройка и грязища. Что делала Мэй, куда ходила, пока его не было дома, Джим не знал. Вниз по улице, в сторону Кингс-Кросс, где Элберт ее и подобрал. Такой тут шум, что кашель Мэй почти не слышен.

Он часто думал о программах для тех, кто решил завязать. Да кто в это поверит? Стоп-наркотик, стоп-проституция, стоп-криминал. Ему же хотелось завязать вместе с Мэй. Она лежала, раскинувшись, на софе и говорила — хочет бросить, даже обещала ему. Стояла у окна, когда он ушел, лежала на софе, когда он вернулся, ее тело обмякло, как только он ее обнял, а когда он проник в нее, закашлялась. И кашляла, пока он не почувствовал, как закладывает уши. «Прекрати, наконец!» Чтобы завязать, ему надо много денег. Элберт говорил, мол, больше никаких краж, теперь только наркота. А потом опять пошли кражи, и Джим в них участвовал, чтобы собрать наконец тысчонку-другую фунтов. Полицейских стало больше, ходили туда-сюда, проверяли. Конец осени выдался холодным и сырым. Окна не закрывались, или Мэй забывала их закрыть. Отопление не работало или работало слишком хорошо, было невыносимо жарко и воняло, Бен заходил сюда и что-то ей принес, таблетки. Там она стояла, у окна, в узком и облегающем синем шерстяном платьице, в темно — синем платьице и босиком. Похожая на школьницу. Ясно вырисовывались ее чуть широковатые, красивые бедра. Там стояла Мэй, крепко держась за дверь, с полузакрытыми глазами. Там стояла Мэй, увидела его, рассмеялась, рассмеялась и бросилась на софу. Желтую софу, когда-то бывшую желтой. Перевернулась, срыгнула, и мокрота закапала из ее рта. Она все худела.

Сказала, что не переносит пыли и здесь ничуть не лучше, чем в Нью-Йорке, вон ведь скольких погубила эта пыль, и никто о них не говорит, о погибших. Потребовала чаю. Сейчас декабрь, и Джим пообещал, что в новом году они уедут из города и начнут новую жизнь. Как только будут деньги, переберутся в деревню. Она захотела чаю, и еще принеси ей печенье и пирог. Строительная площадка на Кингс-Кросс расширилась, ремонтировали даже гранд-отель «Мидланд». Через год-другой, как заверял Элберт, тут будет классный богатый квартал, они еще радоваться станут квартире на Филд-стрит. А Джим отвечал, что, если Мэй не пойдет поскорее к врачу и не бросит таблетки, так ей эта квартира не понадобится.

В основном они проводили время перед телевизором, и Мэй засыпала. В этом вся и беда — смутно чувствовал он, но что за беда — не понимал. Какое у нее лицо. Он вышел, закрыл за собой дверь, прислушался, спустился по лестнице, на улице остановился. Опять прислушался. Ледяной ветер трепал бумажки, вздымал пыль. Пластиковые пакеты. Пачка из-под сигарет. Мальчик выглянул из двери подъезда, махнул ему рукой. Январь шел на убыль. «Война ведь давно кончилась, — говорил он ей, — башни, трупы, женщины в чадрах…» — а она лежала, свернувшись клубочком на софе, и плакала. Бен заходил часто, каждые несколько дней. Она это отрицала, но Джим не сомневался.

И только когда Джим сидел рядом с нею, при слабом свете телеэкрана, и рассказывал, какой у них будет сад и ограда, и как он сам ее выстроит, собственными руками, уж он-то знает, что говорит, ведь у него отец был каменщик, и как розы зацветут в саду летом, — только тогда она смотрела на него и улыбалась. В саду они будут пить чай, под вишневым деревом, под орехом, — вот наша жизнь, хотелось ему сказать, и чтобы она думала про это, про сад и про чай, как они будут пить чай под вишневым деревом, под орехом, из кухни с подносом прямо в сад, и вишневое дерево в полном цвету. Пока еще холодно, но вскоре они смогут и погулять, поедут в Ричмонд или Кью, пройдутся по берегу Темзы, в Кью он отведет ее в ботанический сад, они оба в Кью еще не бывали, но там очень красиво, это все говорят. Лицо ее совсем истончилось, она почти ничего не ест, а курит слишком много — так он говорил, хотя и сам курил, и Бен приходил, приносил ей таблетки. Амфетамины, валиум, стоит только Джиму выйти из дому. Джим хватал ее за плечи, тряс со всей силы. «Жизнь!» — хотелось ему крикнуть, хотелось убедить ее, чтобы не впускала Бена, и всего-то через несколько недель или месяцев они уедут, уедут из Лондона и где-нибудь в деревне начнут все сызнова, может, даже поженятся. Это и есть жизнь: начать сызнова. Это и есть жизнь: не умирать. Могут поехать в Ричмонд или Кью, а могут и на море. Но когда Мэй сказала, что Джим кипит от ненависти, он забыл про ее день рождения.

Джим подозревал, что Бен рассказал ей про Элис. Но не предательство выводило его из себя, а нечто более глубокое, чего он и выразить не мог, как не мог объяснить, почему, глядя на Мэй, он, кажется, далеко-далеко от нее и напрасно зовет ее по имени. Хуже, что ей не нравится с ним спать. И никогда не нравилось, как он думал. Элис была другой, отдавалась ему вся, любила его, насмехалась над ним, а потом сперла триста фунтов. Пьяная, беспутная. Столько всего на свете, что любишь и что ненавидишь, а объяснить не можешь. Элис была грязнуля с личиком зверюшки, остреньким, хитреньким, и как это ей удалось его провести. Да чего от нее ждать. Его тошнило от комнатенки на Арлингтон — роуд, с немытой посудой, со шприцами, с радио, которое никогда не выключалось. «Просто животное», — сказал он в ярости Элберту, поскольку Бен утверждал, будто Джим ее обидел.

«А кто ты такой, чтобы ставить себя выше других?» Вот как ответил ему Элберт. Мэй исполнилось двадцать пять, и Джим забыл про ее день рождения.

— Ты просто кипишь от ненависти, — заявила Мэй.

Он собирался пойти с нею в кино. А Мэй отказалась: всюду полно полиции, всюду проверки, и на метро она не поедет.

— Кому мы нужны с такой внешностью? — спросил он. — Разве я смахиваю на араба? Или ты?

— Кипишь от ненависти, — повторила Мэй, и тут пришел Бен, встал рядом и это услышал.

Спустя два дня Джиму не удалось справиться с примитивным входным замком, и пришлось им уйти несолоно хлебавши. Элберт положил ему руку на плечо и заржал во весь голос, а Джим скинул руку и, не помня себя, убежал. Элберт еще ни разу не выдал ему причитавшуюся часть, все успокаивал Джима, дескать, все складываю для тебя, все записываю точно, потерпи еще немножко, — за дурака его держал. Оплачивал квартиру, маленькую вонючую дыру, — дескать, вашу квартиру, и они еще спасибо должны сказать. Но квартира и вправду стала для них почти родным домом, несмотря на щели в оконных рамах, несмотря на вонь, вот только Мэй лежала, свернувшись калачиком, на софе и уверяла, будто все еще видит трупы, тех людей, что бросались из окон в пропасть, будто слышит их крик, будто слышит речь тех, кто заперт в лифтах и на этажах. «И ненависть, — так говорила Мэй, — и ярость, которые и нас достанут, нас обоих, как же мы могли не знать, что они нас ненавидят всей душой?» Он отмалчивался. Сирены завыли на улице, сначала звук двигался справа налево, потом в обратном направлении. «И мертвецы, о которых мы забыли, — продолжала Мэй, — зовут нас». Джим распахнул окно, чтобы впустить свежий воздух. Стоял февраль. Грохот стройки был слышен даже в комнате.

Однажды они отправились гулять на канал, пошли вдоль берега, хотели добраться до парка и до вольера, но Мэй устала, присела на скамейку у канала со словами, что дальше не может, и он пошел один.

Позже он подумал, что в первый раз она исчезла тогда, когда осталась сидеть на скамейке в коротеньком пальтишке, не застегнутом, хотя было холодно, и он разок обернулся, но она сидела с опущенной головой. Он пошел дальше, так что ее уже не было видно, и она исчезла, хотя сидела по-прежнему тихо, не двигаясь.

На следующий день Джим заявил Элберту, что отныне требует пятьдесят процентов, требует денег наличными, в руки. Элберт засмеялся, но получилось точно так, как он сам объяснял Джиму: если ты не боишься, люди сделают все, что скажешь. Так оно и вышло, Элберт согласился, только попросил чуточку потерпеть, но ведь согласился и протянул Джиму руку. Что они хотят уехать из города, перебраться в деревню — этого Джим Элберту не разболтал, а вскоре встретил Дэмиана, и тот предложил ему свою квартиру на месяц-другой или дольше, настоящую двухкомнатную квартиру в Кентиш-Тауне, и даже с палисадником. Но Джим, войдя домой, сразу почуял запах газа и, успев подумать, что не важно, отчего ты задохнулся, вбежал, рывком открыл окна и выключил плиту. Словно животное валялась она на кухонном полу, и он не стал рассказывать ей про квартиру, а стоял там, в кухне, пока выветривался запах газа, глотал пиво, смотрел, как ребенок на заднем дворе играется с бельевой веревкой, ловит диких лошадей, швыряет веревку наподобие лассо, а в соседнем дворике юноша наклонился над мопедом и стучит отвертками, железками, и в окнах загорается свет.

Наступила весна. Год назад они ездили в Вест — Финчли поесть блинов, он пригласил ее в ресторанчик и вежливо открыл перед нею дверь, купил ей цветы, тюльпаны, а на Пасху маленького тряпичного зайца. Далеко за полночь просиживали они перед телевизором, обнимались, а по воскресеньям он всякий раз просил приготовить жаркое с овощами и картошкой. Об этом он вспомнил, глядя во двор, и еще вспомнил, что несколько дней назад так же стоял у окна и вспоминал прошлую весну. «Послушай-ка, твоя малышка… — заговорил было Элберт, пожав плечами. — На что она тебе?» Джим и слушать не хотел, это Бен не оставлял ее в покое, это Бен таскал ей все эти дела, амфетамины, валиум, настраивая против него, Джима. По-другому и быть не могло. Джим увидел, что у Мэй течет кровь. Она лежала на полу возле софы и плакала, а кровь текла. Сказала, что видит мертвых, мертвых и умирающих, все твердила, твердила об этом, и он забыл, как она выглядела прошлой весной и даже на исходе лета, правильный овал ее лица, обрамленного темно — русыми волосами, и глаза — то серые, то зеленые. Было в ней что-то детское — нежная она, гладкая, и не худая, но и не толстая — все в ней соразмерно. Он держал ее крепко, обеими руками, и она принадлежала ему, и он обнял ее за шею и подумал, что шея у нее хрупкая, как у котенка. Вот переберутся в деревню и будут пить чай в саду. Он пошел на кухню, чтобы успокоиться, и тут же услышал, как она говорит по телефону, с Беном говорит по телефону, «приходи скорее», умоляет, но ведь не его, и она вскрикнула, когда он вошел с ножом в руке. Бен явился спустя десять минут, открыл дверь (видно, Мэй дала ему ключ), а она лежит тихо, и Джим поднялся, прошел мимо Бена, а тот, совсем бледный, сказал: «Проваливай отсюда» — и потянулся к телефону.

Он немного постоял возле дома и медленно двинулся прочь, все казалось очертаниями, одни только контуры, даже родители ему пришли на ум, как они сидят за обеденным столом и ждут его, как они втроем сидят за обеденным столом и ждут его брата, а тот пока еще не болен и вот-вот явится, обо всем этом он вспомнил, пусть чего-то и не хватало в воспоминаниях, пусть дырка образовалась в памяти, как раз там, где что-то случилось, и вот так он стоял на Пентонвилл-роуд, пока не услышал сирену «скорой помощи» и не пошел дальше. Счастливые времена сохраняются в памяти реальными, но у Джима остались от них одни очертания и страх никогда не узнать, что произошло. Джим нащупал ключ, врученный ему Дэмианом, добрался до Кентиш-Тауна, нашел нужную улицу — Леди Маргарет, и там было тихо-тихо, только кошка прыгнула на мостовую, черная с белым кошка, и спряталась под машиной.

Через несколько дней ему позвонил Элберт. О Мэй он ничего не сказал, а Джим и не спрашивал.