Вечером этого бурного дня Грушевский сидел у кровати раненого Зимородова и перебирал в памяти последние события. После выстрела купца перенесли не в его спальню, а в Лошадиный кабинет, как он потребовал. Комната, сплошь увешенная портретами иноходцев и призовых чемпионов, а также предметами сбруи, была много лучше любой палаты в госпитале профессора Копейкина, а потому Грушевский не стал возражать. Он промыл рану от пули, пронзившей навылет ногу Зимородова. Задев только подкожно-жировой слой, пуля не причинила особого вреда, к великому сожалению Грушевского.

Все время довольно болезненных процедур купец зубоскалил и держался бравым гусаром, а потом уснул сном праведника, что даже несколько возмутило Максима Максимовича. Только тогда Грушевский получил возможность навестить княгиню, проведать Петю, сына Зимородова, осмотреть по просьбе Призорова утопленницу и наконец-то пообедать.

Благодаря стараниям бесценного дядюшки в покоях князей было тихо. Княгиня лежала на подушках с холодным компрессом на лбу. Проинструктировав дядюшку насчет приема успокоительных капель, Грушевский спустился в комнату Пети. У дверей сидела Домна Карповна с вязанием в корзинке. Она с тревогой поднялась навстречу Грушевскому, но тот остановил ее, решив поговорить с юношей наедине, без пристрастного и слишком заботливого теткиного ока.

— Убирайтесь! — не поднимая красного лица с мокрых от рыданий подушек, просипел Петя. — Ненавижу, ненавижу вас всех!

— Напрасно вы так, молодой человек. — Грушевский присел на стул у кровати. Комната была вызывающе бедно обставлена паршивой мебелью. На колченогой этажерке стояли учетные журналы и книги с потертыми корешками. Насколько мог разглядеть Грушевский, названия религиозного толка перемежались там с нашумевшими недавно трактатами либерально-экстремистского плана. — Обобщения чаще ведут к заблуждениям. А покоя не получают, стреляя в людей. Таким манером в судах оказываются да в тюрьмах.

— Что меня теперь, на каторгу? — спросил мальчик и минуту спустя сел на кровати. Он так резко успокоился, что Грушевский невольно нахмурился и взглянул на него как врач. — И пусть. Хорошо. Все хорошо, если не здесь, не рядом с этими…

— Да кого же конкретно и за что вы так ненавидите?

— Отца, за то что маменьку мою не любит, над тетенькой смеется. Княжну, за то что… что она лучше, чем должна быть. Я ведь хотел ее ненавидеть, но…

— Но не смогли. Потому что никто не виноват в том, какие мы. — Грушевский покачал головой. — Поэтому не могли причинить ей вред, не так ли?

— Я? Ей?.. Она же ангел, как можно? — Петя, который полчаса назад стрелял в родного отца, удивленно покачал головой и улыбнулся детской доверчивой улыбкой. Похоже, он до сих пор не осознал свой поступок или вовсе не считал плохим зло, причиненное такому чудовищу, каким в его мнении был отец. — Она совсем как та, другая, со старой картины… А я ведь сначала не видел ее, не мог разглядеть. Только зарево зеленоватое, дымка дует прямо в лицо, и так славно делается, знаете, так вкусно пахнет, как апельсиновые корки, которые маменька из Италии присылала.

Густые белоснежные брови Грушевского медленно поднялись на лоб.

— Так-так-так. А пить не хочется? Или летать, случаем, в такие моменты не пробовали?

— Как вы узнали? Да, летаю, вместе с графиней. Марья Родионовна теперь часто приходит ко мне.

Снова этот злосчастный призрак.

— Вы, стало быть, тоже эээ… видели нечто?..

— Ее бес напугал, тот, про которого старец теткин говорил. — Петя задумчиво уставился в потолок, словно оттуда графиня делала ему тайные знаки. Максим Максимович с трудом подавил желание самому поднять вверх глаза. — Да есть ли добро на свете?!

— На этот вопрос можете ответить только вы сами, Петр Андреевич. Сделайте добро, вот и будет оно. А теперь успокойтесь, поспите.

— Давно у него приступы эпилепсии? — сразу же спросил он Домну Карповну, как только закрыл за собой дверь в комнату, где Петя моментально уснул, послушный его приказу.

— Падучая-то началась лет пять назад. — Домна Карповна опустила глаза. — А в детстве он только ходил по ночам, да не помнил некоторых дней. Но старец его вылечил, уже совсем перестал было, кабы не свадьба эта, и невеста проклятая…

— Вот что, голубушка, — Грушевский покачал головой. — Его лечить надо лекарствами, у врачей, а не к юродивому таскать и голову забивать страшными сказками. У него все признаки серьезной болезни, а вы с отцом плюете на это!

Кое-как успокоив Домну Карповну и взяв с нее обещание запереть Петю во избежание еще каких-нибудь неприятностей, Грушевский спустился в погреб к утопленнице. Осмотру мешали сожаления об опрометчиво данном тетке честном слове, что с ее племянником ничего не случится и что дело можно уладить по-семейному. Но иначе ему было не вырваться из плена волоокой купчихи, чуть не в ноги ему падавшей.

Утопленница лежала на столе, покрытая все той же холстиной, которую накинули на берегу. Одернув край с головы, Грушевский едва не подпрыгнул от ужаса. На мгновение ему вдруг показалось, что вместо темного распухшего месива многодневной утопленницы его взгляду открылся нежный лик молодой графини Паниной, портрет которой опознала Алена. Она посмотрела на Максима Максимовича своими прозрачными русалочьими глазами и даже как будто улыбнулась ему, когда он от неожиданности бросил холстину обратно. Ну и шутки могут сыграть расстроенные нервы! Покурив и начав посвистывать, чтобы успокоить дрожь в руках, Грушевский занялся делом. Впрочем, ничего путного из этого не вышло, узнал он крайне мало из того, что могло представлять интерес для следствия, и почти ничего такого, что могло бы пролить свет на главную тайну — исчезновение княжны Саломеи. Вконец разочаровавшись, Грушевский поднялся наверх, где его ждали в столовой расторопные слуги и богатый буфет горячих закусок.

Правда, во время обеда его все время отвлекал старший лакей и оставил его в покое только тогда, когда заручился обещанием Грушевского уделить ему «буквально толику минут». Но до лакея дело не дошло, срочно позвали к Зимородову. Лошадиный кабинет превратился в рабочий кабинет миллионера-дельца. На полу и кровати валялись бланки телеграмм (так вот для чего в усадьбе устроено собственное почтовое отделение!) со всех концов страны от управляющих разными предприятиями, которые принадлежали Зимородову. Кипа столичных газет с последними биржевыми сводками еще издавала характерный запах свежей типографской краски.

— Вас дела не оставляют даже в такой момент? — пожурил Максим Максимович купца.

— Любое предприятие стоит хорошо наладить — и само покатится как смазанная телега, знай посвистывай и кнутом щелкай, — пренебрежительно отмахнулся миллионер. — Что делу свадьба, тем более несостоявшаяся?

— Я про вашу рану.

— Небось удивлены? — довольно процедил купец. А ведь ему порядочно больно, вынужден был напомнить себе Максим Максимович. — Не ожидали в такой глуши да такие страсти застать?

— Глупости вы говорите, Андрей Карпович, — проворчал Грушевский. — Вам бы поспать и никакого спиртного, я же запретил слугам давать, откуда здесь это?

Доктор возмущенно уставился на графин с золотистой жидкостью.

— Помилуйте, это ли не более приятный способ умереть, чем пуля?

— У вас лихорадка, вы бредите!

— Вы лучше расскажите мне про утопленницу, — опрокинув бокал, попросил Зимородов. — И да, что там сестрица? Небось отвоевывает старца своего?

— Домна Карповна и впрямь загорелась похоронить Тимофея Митрича, — кивнул Грушевский.

— Пожалуй, с этакими апостолами и впрямь святой явится. У нее всегда был этот порыв созидания. Невзирая, вопреки, а порой что и благодаря жертвам.

— Она задалась целью непременно похоронить Ложкина как иеросхимонаха. Боюсь, архимандрит такого бесчинства не допустит.

— Куды ему супротив посконной народной веры, — опять усмехнулся Зимородов. Вообще это был человек чрезвычайно веселый. Только веселость его продиралась сквозь такое отчаяние, что никакому калеке и не снилось. — Что сынок мой, страдает?

— Вы к нему чересчур жестоки, Андрей Карпыч, — не удержался и попенял Максим Максимович. — Мальчикам положено восставать, для этого их и надо образовывать. А вы? Зачем вы его в половых держите?

— А чтобы пуще страдал, все только ради него. Да и болен он, знаете, чай, уже, его не поучишь уму-разуму, как меня учили, враз концы отдаст, потому и воспитывала его сестрица моя, дура темная. Вы его матушки не знали, вот была страдалица, всех за пояс заткнет, весь в нее. Эк он меня приложил? Анчар, ха-ха-ха! Отца убить по-человечески не смог, простокваша! Револьвер-то кстати мой выкрал, значит. Я, грешным делом, иногда, бывает, подумываю… Да врешь, меня не надуешь, знаю я, что там будет. Четыре доски и яма, а мне здесь пока просторнее. Я ведь все княжне рассказал про себя. Обстоятельно.

Грушевский, видимо, как-то криво улыбнулся, что Зимородов тотчас и заметил. Тоже рассмеялся и продолжил другим тоном:

— Истинный крест, все ей про себя обсказал, не думайте. Так, мол, и так, жену имею чахоточную, в Италии сейчас помирает. Детей двое. Будете моей, спрашиваю. Как родители велят, отвечает, я, мол, дочь послушная, подневольная. Ну, думаю, девица-то более просвещенная, чем до сих пор попадались. Я ей тогда все чистоганом и выкладываю. Так, мол, и так, пока жена умирает, я ее сестрицу соблазнил, и второй ребенок уже от нее. Противен я вам теперь, спрашиваю. Нисколько, говорит. Любопытен только. Тут меня и зашибло маленько. Этакая красавица, чистая, толковая, а я ей не противен! Познакомили-то нас ее родители, сам я не в тех навозных кучах копаюсь, где жемчужины такие обретаются. После ужина мы гуляли по Мойке, квартиры у них там. У меня, говорю, ложа заказана в оперу сегодня вечером, поедемте? Отчего же, улыбается. После театра опять прогулялись. А там я с родителями ее и сговорился. Они-то, может, и думали, что нескоро еще, жена ведь у меня, хоть и хворая, да живая. А та возьми, да и помри на неделе. Думаю, сам бог мне в помощь. Давайте, приступил я, венчаться, как обещали. Припер к стенке. Делать нечего, но возражают: как же, без оглашения в церкви, без траурного года после смерти вашей супруги? Да Мельхиседек у меня есть свой, карманный. Тут уж и возразить против нечего, ставки кончились. Влюбился я. Ничего не могу поделать. Мне и радость, и горе тоже… И все ж таки развлечение какое-никакое.

— А что же сестра жены вашей? Ребенка родила, а дальше?

— Сразу после родов исчезла. Ушла в чисто поле, как в воду канула.

— В воду, говорите? — пожевал свой седой ус Максим Максимович. — Вы ведь знаете, что труп нашли в озере, когда княжну искали? В деревне говорят, никто не пропадал. Женщина средних лет, светлые волосы, как раз после родов. Не работавшая на тяжелых работах, ухоженная. Может ли это быть она?

— А знаете что? Пожалуй, и может, — прищурился Зимородов. По виду он ничуть не испугался и даже не озадачился. По крайней мере, следов вины на его физиономии Грушевский не заметил. — А вы найдите акушерку, бабку в деревне тут. Она роды принимала и вообще пользовала их обеих, жену с сестрой. Она должна признать, если что. По родинке там или еще по какой примете. Ну да, я почти уверен.

— А ведь вас и вправду могли бы официально обвинить в убийстве, — задумался Грушевский вслух. — В смерти жены. Да и ее сестры тоже.

— Ха-ха-ха, — раскатисто совсем уж рассмеялся Зимородов. — А пусть-ка докажут, пускай их попляшут.

Такое равнодушие к обвинениям в свой адрес, даже если они несправедливы, обнаруживало в глазах Максима Максимовича полное растление личности, но, как ни странно, и невиновность тоже. Впрочем, Зимородов со всеми и во всем, видимо, был парадоксально честен.

— Жаль мне вас, — невольно вырвалось у Грушевского.

— Помилуйте, много кого и жальче. Не тратьтесь попусту, не стоит. Берите пример с друга вашего, Тюрка.

— А все ж таки, что вы думаете о Саломее, о княжне Ангеловой? Где она, что с ней?

— Думаю, она где-нибудь в море-океане, плывет сейчас классом эдак третьим (на что-то получше денег не хватит) со своим молодым и, соответственно, бедным любовником в прекрасную страну Америку. Так сказать, незапланированный вояж. Думаю даже, родители и не знают о ее нежных чувствах и их предмете. А ведь наверняка был он, и верно, подлец, какого свет не видывал, почище моего, раз уж она его предпочла.

— Ну, хорошо. Отдыхайте и постарайтесь все же не очень увлекаться коньяком. Вот ваша пуля. — Железо звякнуло в хрустальном бокале перед Зимородовым. Он поднял бокал, посмотрел на свет и плеснул в него из графина.

Тюрк, хорошо отобедав, снова устроился в картинной галерее. Умудряются же некоторые, с завистью подумал Грушевский, в таком сумасшедшем доме удовольствие свое получать. Впрочем, он ведь и есть сумасшедший… Тут в зал ворвался Призоров. От его столичной уверенности не осталось и следа. Быстро его обработала наша тихая деревня! Выпучив глаза, несчастный чиновник долго лепетал что-то нечленораздельное, прежде чем смог отдышаться и прийти в себя достаточно, чтобы трагичным тоном возвестить:

— Они все здесь положительно свихнулись! Помогите, Максим Максимыч, Иван Карлыч, не оставьте! Мракобесие!

— Что, что там опять?

— Бунт, форменный бунт, мракобесие, тасскать, и средневековье!

Призоров действительно не ожидал, что довольно безобидное поручение, данное ему лично начальником, окажется столь трудно выполнимым. А ведь его все это не должно было касаться. Ему только и надо было оберечь княгиню Ангелашвили и ее семью от возможного скандала. Просьба архимандрита, собственно, была лишь предлогом, ни Призоров, ни сам Борис Георгиевич Керн, помощник обер-секретаря Первого департамента Сената, камергер, сын флигель-адъютанта Александра II и княжны Долгорукой, и предположить не могли всю эту свистопляску с пропажей юной княжны, трупами и стрельбой. Да сюда полк солдат присылать надо! Напрасно они надеялись отделаться только одним агентом, который приехал в имение под видом наемного рабочего всего несколько дней назад. Сначала он исправно сообщал о данных слежки за имением и его обитателями, а затем и о гостях, в том числе семье невесты. Но за день до свадьбы опытнейший агент, прошедший огонь и воду в нескольких сложнейших операциях против эсеров-боевиков в Киеве и Саратове, вдруг бесследно исчез. Забеспокоилось начальство, и не зря: вслед за агентом пропала княжна, а это уже попахивало большим скандалом. И что здесь мог сделать один-единственный Призоров, окруженный религиозными фанатиками и призраками, которые якобы то и дело разгуливали вокруг озера? Что о них докладывать всесильному господину Керну?

Как оказалось, Домна Карповна и несколько мятежных монахов из братии ослушались архимандрита Мельхиседека и решили самочинно предать земле Ложкина. Да не там, где собирался архимандрит. Она присмотрела ему последний приют побогаче. У церкви высился мраморный склеп, больше похожий на дворец, который построил для себя граф Панин, первый владелец этих мест. Но тела Марьи Родионовны, утопленницы, так и не нашли, а сам граф погиб, покоряя то ли Бендеры, то ли самозванца Пугачева, и похоронен был под седым ковылем в далекой чужой степи. Мельхиседек же мыслил по-своему распорядиться телом мнимого святого. Потихоньку схоронить его на монастырском кладбище, после того как признаки тления, став явными, разобьют последнюю надежду на святость старца. Ложкин и при жизни много неприятностей доставил своему духовному отцу: непокорный, вздорный, просто позорящий монашеский чин своими непотребствами, несоблюдением устава, постов, молитв. Отвлекал темный народец от истинной церкви своими мнимыми пророчествами. Правда, врачи, освидетельствовав Ложкина, не признали его сумасшедшим, видимо, хитрецу удалось обмануть их, но архимандрита не обманешь! Домна Карповна твердо стояла на своем, здесь коса нашла на камень, одна воля и власть столкнулись с другой, встретив преграду гранитную и неколебимую. В этой эпической битве Зимородов принимал участие лишь постольку-поскольку. Он занимал то одну сторону, то другую, в зависимости от своих собственных нужд на данный момент, и развлекался от скуки. Этими своими действиями или, вернее, бездействием он только разжигал непримиримую борьбу, подчас доводя ее до точки кипения, еще и глумясь над обеими сторонами.

И вот наступил решающий час. Старец умер. Отпевали его не такие же иеросхимонахи с евангелием, а простая одноглазая баба Алена читала по затрепанному требнику псалтирь. Гренадер у дверей никого не пускал в избушку, не позволял даже окон открыть (на то были особые указания архимандрита). Правда, и Домна смогла кое в чем не уступить Мельхиседеку: старца все же не обмыли, подобно простому смертному, а, как и положено умершим монахам и схимникам, только отерли губкой, крестообразно начертав знак на руках и ногах. Одели Тимофея Митрича в заранее приготовленные монашеские одеяния и мантию. На голову возложили куколь с осьмиконечным крестом, в руки — икону Спасителя. Ложкин лежал в простом гробу, который по его настоянию привезли вместе с той самой ушицей из семи окуней. Но главная победа была все же за Мельхиседеком. Алена, привычная к вони в светелке старца, и та заметила дух, пошедший от старца в первую же ночь. А спустя день выдержать ужасный запах разложения только она одна и могла, на счастье, по ее словам, муж, в свое время нещадно учивший ее поленом по голове, вместе с глазом отбил у нее всякую чувствительность и обоняние.

Домна Карповна, как женщина решительная и фанатически убежденная в том, что она призвана для подвига во имя веры, не стала дожидаться, когда еще больше народу в округе прознает о смерти старца, решила идти на приступ островка и похоронить горемычного на погосте церкви Николы-Бережки в богатом Панинском склепе. Тем самым оставив за собой его мощи и не отдав их на закрытое для посетителей и возможных паломников монастырское кладбище. Дело обещало обернуться ратными действиями по всей форме военной тактики и стратегии. Натиск и неожиданность — вот на что поставил наш фельдмаршал. Призоров, волею судеб противник Домны Карповны, быстро сообразил, что без посторонней помощи ему не справиться, Мельхиседек еще не скоро успеет к месту военных действий, и надеяться оставалось лишь на Грушевского да Тюрка. Вот зачем он и прибежал в картинную галерею.

Тяжело вздохнув, Максим Максимович снял Тюрка с очередной импровизированной лестницы и побежал вслед за Призоровым, уже выскочившим на лужайку перед домом. Но тут его самого схватили за руки, а затем для пущей верности повисли в ногах, лишив всякой возможности передвижения.

— Доктор, спасите, спасите, умирает! — завывал старший лакей, норовя поцеловать руки Грушевского. Тут только Максим Максимович вспомнил, что обещал ему по какому-то делу оказать помощь. Что там еще за дело, и к чему такие страсти?

— Что случилось, Кузьма Семенович, встаньте, голубчик, скажите же, наконец, что там у вас?

— Фенечка умирает, спасите, доктор! Голубку мою, звездочку ясную…

— Да что там, ей-богу, может с ней такого страшного сделаться? Объелась мороженого, наверное, твоя звездочка и руки перед едой не мыла. Сейчас приду, ступай, видишь, какие дела творятся. — Грушевский отцепил руки Кузьмы и кинулся вслед за Призоровым и Тюрком к озеру.

— Да-да, руки мыть… — сквозь слезы пробормотал лакей.