— Нда-с, — протянул Призоров, выслушав рассказ Грушевского о его разговоре с Кузьмой. — Нет ничего тайного, что бы, тасскать, не стало бы явным. Но я, хоть убейте, не понимаю, чем это нам поможет?

Грушевский с Тюрком, вздохнув, вынуждены были признать то же самое. Хотя какой-то невнятный, но тревожный голосок все скрипел и скрипел в мозгу Максима Максимовича. Это что-то да значит, значит, значит… Что-то важное, что поможет сложить в одно целое сонмы разбитых осколков. Призоров надеялся, что трупы скажут больше. Их отвезли в Мариинскую больницу к Васе Копейкину, и Грушевский обещал пойти туда завтра.

Тюрк потребовал у Призорова бумаги с образцами почерка всех жертв и подозреваемых. Переглянувшись с Грушевским, чиновник захлопал глазами. Ага, не привык к странностям, погоди, Тюрк еще себя покажет, как бы обещали глаза Максима Максимовича. Поразмыслив, Призоров счел возможным удовлетворить прихоть знатного Тюрка, видимо, сказался пиетет перед сиятельными именами родственников. Выдал он клочок бумажки, на котором Феня расписалась в получении посылки из Петербурга. Пара деловых указаний управляющему от Зимородова были куда более пространными. Запись в домовой книге расходов, сделанная рукой сестры покойной жены Зимородова, и письмо самой госпожи Зимородовой из Италии. На всякий случай пересмотрев бумаги на предмет упущенной тайнописи, Призоров передал их Тюрку. Еще раз посетовав, что тот отказался от копии, которую сделали бы писцы его отделения. Они великолепные имитаторы почерков, уверял Призоров, но Тюрк лишь слабо скривился в ответ и накинулся на свою добычу тут же, в кабинете начальника по особым поручениям.

— Да, скажите, не знакома ли вам некая дама по имени Афина? — мимоходом спросил Грушевский.

— Вот те раз! — воскликнул Призоров, страшно удивившись. — А вам на что?

— Да, так… — не мог же Максим Максимович признаться в том, что Тюрк «позаимствовал» некое любопытное письмо с угрозами княжне. — Подумал, знаете, у княжны был модный салон, который стал пользоваться бешеной популярностью, насколько я понял. Но ведь свято место пусто не бывает, кто-то же сидел на троне до того, как Саломея приехала в Северную Пальмиру. Это всего-то полгода назад случилось.

— Хм-хм… — задумался Призоров, но все же решился поделиться сведениями. — Мы следили за ней, но это, знаете, такое дело… Одним словом, богема. Ведет, тасскать, беспорядочный образ жизни, от суаре к скандалу, от презентации свеженапечатанного сборника стишков до шумного уголовного дела. Дочь генерала, а черт-те что из себя представляет. Хотя не без связей. Последним ее покровителем числится действительный тайный советник, член Государственной думы, сенатор! — значительно поднял указательный палец мелкий чиновник. — И тут же любовники из эсеров. Родила двух сыновей-близнецов от мужа-бомбиста, повешенного впоследствии за покушение на Плеве. Детей, названных по семейной традиции Орестом и Эрастом, бросила на воспитание своим родителям.

Увлеченный предметом повествования не на шутку, Призоров вскочил из-за стола и принялся вышагивать по кабинету.

— Невероятная какая-то особа, под стать своему необычному имени. Афина Аполлоновна Чеснокова-Белосельская. Демоническая, небывало развратная женщина, по слухам. Из-за которой якобы куча народу перестрелялась, а некоторых она даже сама застрелила. Такие оригинальные несуразные люди могли произойти только как-то сами собою, а если и имели родителей, то разве сумасшедшего сыщика и распутную игуменью, как о ней отзываются в той же богеме… — Призоров остановился, как бы сам потрясенный живописной метафорой, и почесал в затылке. — Н-да. Но политика ее не интересует совершенно. Порхает с бала на журфикс, выступает на сценах Интимного театра и Дома интермедий. Она к политике, как бы это сказать, технически не приспособлена. Живет сейчас, насколько я знаю, на Моховой улице, устраивая там афинские вечера. Впрочем, об одном самоубийстве из-за нее мы, пожалуй, знаем достоверно. На Моховой в прошлом году напротив Учебного театра застрелился один студентик прямо на ее глазах. После этого еще в газете напечатали ее портрет с надписью «Разыскивается преступница» с подробным описанием нескольких случаев из жизни этой «роковой» женщины. Но случаи как раз выдуманные, это мы проверяли.

Грушевскому после такого подробного и ценного рассказа пришлось признаться, что они собираются посмотреть спектакль с участием кузины погибшей княжны. Прищурившись, Призоров выслушал то, что Грушевский счел возможным пересказать из повествования Коли. Чиновник, видно, заподозрил что-то неладное, но виду не подал. По его словам, он и сам подумывал о других подозреваемых в убийстве княжны (в случае если это было не самоубийство, на что он лично делал ставку), но сейчас все его внимание отнимала раскрутка банды с клеймом на пулях. Поэтому, скрепя сердце, он вынужден был поручить компаньонам беседу с актрисами. Однако чиновник настоял на том, чтобы пинкертоны (как он иронично назвал обоих компаньонов) не особенно увлекались искусством, не проболтались сами и, разумеется, отчитались о результатах вылазки в театр. В осмотре квартиры княжны он им решительным образом отказал. Смирившись с этим, Грушевский откланялся.

— А вы знаете, мне даже любопытно познакомиться с такой особой! — неожиданно удивился себе Грушевский, все еще находясь под впечатлением фантастического рассказа Призорова.

— Да, почерк у нее верно любопытный, — согласился Иван Карлович.

Отобедав в скромном трактире с желто-зеленой вывеской, качество блюд которого, может, и не отвечало вкусам племянника самой фрейлины, зато отлично соответствовало кошельку и привычкам Грушевского, компаньоны пешком прошлись по Невскому. Сам-то Максим Максимович был непривередлив в еде и, овдовев, порою обходился купленными в польской колбасной, на углу Гороховой и Загородного, четвертью фунта языка за семь копеек и пеклеванным тминным хлебцем на копейку. Теперь же, переваривая роскошный обед за сорок копеек с непременной кружкой светлого мюнхенского за десять, Максим Максимович пребывал в приятном расположении духа. Стоило заказать расстегаи с бульоном и обычное жаркое, чтобы насладиться неопределимым, но занятным выражением на бесстрастной физиономии компаньона, привыкшего, видать, к фрикасе из куропаток и бланманже на десерт. Когда проходили мимо дорогущей цветочной лавки, Грушевский кое-что вспомнил и потребовал у Тюрка пять рублей.

— Хоть цветы куплю, давайте, давайте.

— Почему на мои деньги? — удивился Тюрк.

— Потому что от вас вашей тетке, — вздохнул Грушевский, ну что за остолоп, ей-богу! И выбрал самый дорогой и устрашающе пышный букет, достойный похоронного венка от любящих наследников какого-нибудь знатного и безобразно богатого генерала. На карточке написал «В день рождения любимой тетеньки от любящего племянника», в шутку, конечно, не удержался, то-то лицо будет у фрейлины!

К вечеру, когда спала жара, город не казался таким уж вымершим. Сновали чиновники, которым доведется домашний обед отведать только в выходные на даче, куда их жены с домочадцами уже давно выехали. Они спешили в прохладу увеселительных садов, поесть и развлечься, каждый сообразно своим средствам и аппетитам. Кто в неприличный Зоологический сад, кто в интеллигентные «Аквариум» и «Буфф» или фешенебельные «Виллу Родэ» и «Эден».

Разносчики с опустевшими коробами поспешали по домам, подсчитывая барыши и потери. Магазины на Невском по-летнему закрылись раньше, но витрины в целях рекламы все еще горели, хотя и не так ярко в молочных петербургских сумерках. Тюрк, несмотря на то что долго отсутствовал на родине, ничему не удивлялся, не находил никаких перемен. А вот Максим Максимович обращал внимание на все чаще попадавшиеся автомобили, новые моды, сильно изменившиеся со времен юности Пульхерии, новое электрическое освещение…

Среди прохожих мелькали на улицах люди-сэндвичи, ходячие рекламы. Мальчишки рассовывали в руки прохожих рекламные листки, а дворники их гоняли, потому что большинство реклам тут же оказывалось на земле. Квадратики с бесконечными «Я был лысым», «Принимайте пилюли ара» и «Ускоренные курсы гипноза, а также иностранных языков» густо усеивали шестигранные деревянные торцы центральных мостовых и грубые булыжники проспектов попроще. Тут же появился околоточный надзиратель в белом кителе с офицерским кушаком, с револьвером в кобуре и «селедкой» на боку и строго отчитал дворника за неубранный тротуар. Конки с продуваемыми стенами из парусины с грохотом проползали мимо еще более медлительных «кукушек».

Промчался пожарный обоз, больше похожий на сумасшедший парад. Сначала скачок, дувший что есть мочи в трубу. За ним линейка, запряженная четверкой откормленных лошадей. Длинную лестницу с отдраенными до невыносимого блеска металлическими частями везли две лошадки попроще. Ну, а в конце старый битюг тащил бочку с водой. Толпы зрителей потянулись к «Пикадилли» и «Сплендид-паласу» на вечерний киносеанс. Время от времени из дворов слышались то звуки шарманок (на улицах им играть запрещалось), распевавших о сопках Маньчжурии или про гибель Варяга, то целые оркестры с немецким хором, приезжавшим в Россию на заработки.

Носились лихачи, собственные выезды титулованных господ и дворцовые кареты с лакеями в алых ливреях с золотыми галунами и черными орлами на гербах.

Наняв двухместную пролетку на рессорах, на которой восседал извозчик весь в заплатках, приятели, а Грушевский уже мог назвать Тюрка приятелем — раз им довелось вместе отобедать, поехали на Елагин остров «на пуан» — смотреть закат солнца. Красный шар медленно и с большим достоинством, прямо как тетка Тюрка, закатывался в кипящий серебром Финский залив. А там уже настала пора отправляться в гости к Мельпомене.

У театра на Фонтанке их поджидал Коля. Тюрк с барского плеча отвалил за билеты в партер по два рубля. Спасибо, что не оперу пришли слушать в императорский, а то бы пришлось за первый ряд выложить целых пять. Пока они ждали спектакля в фойе, Коля по просьбе Грушевского еще раз рассказал о таинственной Афине.

— Многое про нее говорят, да я слухов не слушаю. Она пишет стишки, но дрянные. Впрочем, не мнит из себя Блока в юбке. Стреляться один стрелялся, но она не виновата в этом. Я, например, не такой дурак. Княжна у меня вот здесь. — Коля стукнул себя в грудь. — Замкну навеки, сохраню до смерти, а ключи выброшу, зато не расплещу… А ему, по-моему, все равно было из-за кого самоубиваться, вот она и подвернулась. Афина Аполлоновна ведь не виновата, что кругом сумасшедшие?

— Это правда, — вынужден был согласиться с таким аргументом Грушевский, внимавший каждому слову Коли. — Поведение сумасшедших даже очень редко бывает спровоцировано только окружающими.

Если так подумать, пришло в голову Максиму Максимовичу, которого вслед за Колей овеяли рыцарские чувства к неизвестной, но явно прекрасной даме, то вполне может статься, что очаровательную Путаницу и легендарную Афину следует, напротив, защитить, а не преследовать. Во всей этой истории, по крайней мере, жертвами становятся именно девушки. Грушевский живо представил себя рыцарем в латах и сияющих доспехах, на которого с надеждой и упованием взирают прекрасные юные создания, добрые и невинные, какой была его милая Пульхерия. А мальчик между тем продолжал:

— Конечно, некоторые ее и саму за сумасшедшую могут принять, — пожал плечами Коля. — Знаете, все эти мушки над губой, восемнадцатый век, папиросы с опиумом, все это немного… неактуально. Но ей плевать, за это ее и уважаю. Говорят, в ее знаменитой сумке книжка есть, в которой записаны имена всех ее эээ… Что-то тыщи полторы или две. И кинжал. В его ручке под завинчивающимся навершием с рубином есть настоящий яд. Самый смертельный, сильнее, чем кураре и цианид, под названием «Голубой огонь Нефертари», или Клеопатры, забыл.

Грушевский едва не поперхнулся. Его воображаемые доспехи с грохотом свалились на грешную землю. Яд?! Голубой огонь!