1

Виноградова — с той самой поры, когда он первый раз появился у нас в бараке узнать, что приключилось со мною,— больше я не видел. Слышать о нем слыхивал. Почти каждый день. Ругали его все: и бригада Лукина, и Лариса, и забегавшие на огонек жители соседних бараков, и даже мирнейшее существо — Варюшка.

Ругали за то, что равнодушен к судьбам молодоженов, за путевки в дом отдыха, распределенные как-то не так, и просто за то, что «корчит из себя большого начальника». Щупленького низкорослого Виноградова поселковые остряки безжалостно прозвали «Верстою». Верста да Верста — так и приросло к нему это прозвище.

В то утро, как всегда по воскресеньям, шумные соседи мои поднимались не торопясь, с ленцою, утюжили брюки, сорочки, одевались, брились; долго — и тоже с ленцою — препирались, кому идти за водой; все были настроены в высшей степени благодушно.

И вдруг ворвался Виноградов. Лицо его пылало гневом.

— Н-ну, Лукин! — с порога, не здороваясь, выкрикнул он.— Н-ну, Лукин, я тебе никогда этого не забуду!

— Ты бы хоть шапку снял,— миролюбиво посоветовал бригадир.— В жилье входишь, не в сарай. К людям.

— Э, будто в шапке дело! — в сердцах Виноградов сорвал с головы свою пыжиковую, в утреннем инее шапку, хлопнул ею о колено и швырнул на подоконник.— Ты, знаешь, зубы мне не заговаривай!

Лукин переглянулся с нами, пожал плечами и молча пододвинул ему стул, жестом приглашая к столу. На заместителя председателя постройкома он глядел с веселым любопытством.

— Дед мой покойный, — все так же невозмутимо начал

он,— служил у казачьего атамана Платова. Ох, тоже лю-ютый был мужчина — атаман.

Борис, будто только того и ждал, с ходу включился:

— Это про которого в песне поется? — сияя невинными родничками глаз, поинтересовался он.— «Семь держав под ногами распластал, семь губерний нагайкой исхлестал»? Этот, что ли?

Виноградов покосился на Бориса настороженно.

— Ты, знаешь, что... Полегче. Чеши языком, да с оглядкою.

— А на кого нам оглядываться? — удивленно спросил Лукин.— Мы дома. Это ты в гостях...

Виноградов помедлил, потом, явно сбавив тон, предложил:

— Выйдем — потолкуем?

Но Лукин покрутил головой.

— У меня от бригады секретов нет. Говори при всех.

А дело-то, оказывается, было вот какое. Предусмотрительный Виноградов сам сочинил и заранее отпечатал для всех бригад их предпраздничные обязательства в соревновании: сделать столько-то, сэкономить столько-то, совершить такие-то и такие-то общественные дела. Двадцать бригад — двадцать экземпляров обязательств, похожих друг на друга, точно близнецы. Пять закладок под копирку по четыре экземпляра. Вчера на постройкоме он раздал «обязательства» бригадирам.

— Прочтите там, у себя, поправьте, если что надо, и верните с подписями. Только поправками не очень-то увлекайтесь.

И все бы, наверное, сошло гладко, как не раз сходило до сих пор, если бы не Лукин.

— Я что-то не пойму,— удивленно сказал он с места.— Чьи это обязательства? Твои, что ли?

— Наши, — охотно подтвердил Виноградов. И нахмурился: — А в чем дело?

— Так ты у меня в бригаде не работаешь,— продолжал Лукин.— Откуда тебе знать, сколько и чего мы можем сэкономить? — Он обвел взглядом насторожившихся бригадиров.— А, мужики? Или я тут что-то недопонимаю, как считаете?

Бригадиры зашумели, заговорили вразнобой.

— Думай, что говоришь,— пытался остановить дискуссию Виноградов.

— А я думаю,— спокойно возразил Л у кип.— Нет уж, товарищ Виноградов. Что ты там насочиняешь с Ритой-секретаршей — ваше дело, мы тебе не указчики. А за нас думать не нужно! Мы как-нибудь сами.

Виноградову бы отшутиться,— мол, друзьям отчего не помочь? Водку ль пить, дрова ль рубить — в каждом деле помощь не помеха. И посмеялись бы, но не раздраженно; и Лукин, надо полагать, в конце концов согласился бы. Так нет. Виноградов, вместо того, прикрикнул на бригадира:

— Все умничаешь, Лукин! Самым умным хочешь быть?

— Хочу,— невозмутимо подтвердил бригадир.— А ты разве не хочешь?

Хохот прокатился по помещению, где шло заседание.

— Чем же тебя не устраивает этот... проект? — хмуро спросил Виноградов.

— А всем,— твердо произнес бригадир.— Тут все — по шару: «Повысить, улучшить...» Ни рублем, ни аршином не измеришь. А мы хотим ясности. День кончился — и надо знать, что он нам дал.— Выдержал паузу.— Не те мы, товарищ Виноградов. А ты этого не понимаешь.— Лукин шагнул к столу и положил листок.— Не буду подписывать.

И вот тут Виноградов сорвался.

— Н-ну, Лукин, ну-у, Лукин,— задыхаясь от гнева, повторял он.— Видал я демагогов. А с демагогами знаешь что бывает?!

Лукин даже присвистнул от неожиданности:

— Во-он куда ты повернул!.. Это я, стало быть, демагог?

— А ты что ж думал,— шумел Виноградов.— Решил сорвать соревнование, а тебя за это по головке гладить?

Лукин посмотрел на него изумленно:

— Сорвать? Ты думай, что говоришь? Ну какое же это соревнование? Липа.

И тогда началось нечто невообразимое...

— Понимаешь, Кирьянович,— возбужденно рассказывал сейчас нам об этом Лукин.— Он-то, Платов-атаман, не думал, что отпор получит. Восемнадцать бригад ему тут же вернули эти... обязательства. Сами решили как следует все посчитать, обдумать.

Виноградов поминутно порывался что-то возразить, но Лукин жестом останавливал его.

— Ты, брат, слушай, слушай. Я тебе же для пользы говорю. В глаза. Хуже, если люди о том же по углам станут шушукаться.

— Вы кто по специальности, товарищ Виноградов? — спросил Борис.

— Будто не знаешь...

— Так то должность — не специальность. Так, Алексей Кирьянович?

— Ну, лекальщик,— нехотя произнес Виноградов.

— А разряд? — не унимался Борис.

— Ну, четвертый...

— Так за каким же лешим вы, простите, администратором стали? Такая дефицитная специальность. Высокий разряд!

Виноградов опешил. Он поднялся, возбужденный до крайности, подбородок у него дрожал.

— Да ты сиди, сиди,— урезонивал его бригадир.— Сейчас чайник закипит, завтракать будем.— И распорядился: — Борьк, режь хлеб, колбасу, пошевеливайся.

— Есть пошевеливаться! — весело отозвался Борис. И начал собирать на стол.

— Да вы тут все с ума посходили! — взметнулся снова Виноградов.— Я к ним по делу, а они...

— Какие же дела в воскресенье? Воскресенье для отдыха придумано.

Виноградов схватил шапку, устремился к двери. Но у двери все-таки задержался:

— Ты всерьез говорил, что в «Труд» напишешь?

— Непременно,— кивнул Лукин.— Сам не сумею, Алексей Кирьянович поможет. У него слог приличный.

2

Чем дольше я живу в поселке, тем почему-то реже и неохотнее думаю о пьесе. Когда иной раз представлю себе размалеванные театральные холсты, на которых декораторы будут пытаться воспроизвести эти удивительные просторы, предзимние рассветы и закаты, с их нежным и бледно-сиреневыми и золотистыми полу топами; этот растущий на моих глазах поселок, который сами строители уже

давно называют городом и спорят, какое же имя дать ему; а главное, когда мысленно представлю знакомых актеров загримированными «под Лукина», «под Руденко»,— мне вдруг делается неловко. Понимаю, что это не рассуждения драматурга-профессионала. Искусство — вовсе не грим «под кого-то», и не примитивно разрисованные холсты. Нет, это стремление проникнуть в самую суть человека, разглядеть там пружины, двигающие его поступками. Это — главное, а не портретная похожесть.

Чувствую, что не убедил себя. «Ну хорошо,— возражаю себе.— Допустим, ты прав. Предположим,- что проник в суть. Так что же должно тебя особенно заинтересовать — с точки зрения искусства, разумеется?»

Вот Лукин. Куда ты его отнесешь — к активу или в пассив? Или Алексей. Сбежал. А почему сбежал? Потому, что ему страшно разочаровываться в человеке, которого он всю жизнь, несмотря ни па что, втайне придумывал для самого себя. Или Серега...

Так я иной раз целыми днями хожу по поселку и спорю с собой, и убеждаю, и переубеждаю. Это мучительный нескончаемый спор.

Катерина, поди, сказала бы:

— Ну, а что такое творчество, как не спор художника с самим собою?

«...Вот ты спрашиваешь, друг мой Катерина Петровна, чем же я здесь, как ты выражаешься, «обогатил душу»?

В поселке ко мне привыкли и даже незнакомые запросто именуют Кирьянычем. Уже не удивляются, когда в час обеденного перерыва я приду и молча подсяду к какой-нибудь группе рабочих — без всякой цели, просто так, разговоры послушать. На планерках, на собраниях никто у меня не спрашивает: для чего это я вдруг тут появился? Молча потеснятся, дадут место. В курилке, не прерывая разговора, протянут пачку «Беломора» и о делах разговаривают как с равным; вот только, если зайдет речь об охоте или рыбалке, меня в разговоре вежливо обойдут: мое мнение не в счет,— всем известно, что я не охотник и не рыбак.

Иной раз кто-нибудь из пожилых рабочих вдруг спросит: «Слушай, Кирьяныч, вот ты, говорят, по заграницам ездил. Скажи на милость, не примечал, что у них делают, чтобы зимой уберечь раствор от замерзания? Ведь это же мука мученическая, а не работа!»

Не хочу утверждать, что здесь я постиг что-то такое, чего ие знал до этого. И все же жизнь моя, не будь этой поездки, оказалась бы в чем-то обедненной.

Библиотекарь Наташа — о ней я тоже писал: славная, наивная девчушка — устроила встречу читателей со мной. Народу, сверх всякого ожидания, набилось столько, что через час нечем стало дышать. Спрашивали обо всем: как становятся писателями? Откуда берут сюжеты? Правда ли, что писатель сперва накапливает в блокнотах чужие выражения, а потом выдает их за свои?

А потом как-то само собою получилось: от этих вопросов отошли и заговорили о своем, близком. О вечерней школе. О заработках. О том, что такое, в моем представлении, романтика. Один парнишка, смущаясь, вызвался прочесть свои стихи, и мы заспорили об их достоинствах, а он сидел счастливый и растерянный.

После этого дня меня на стройке окончательно признали своим...»

— Кирьяныч, сильно занят? Поговорить охота.— Лукин пододвигает стул, садится на него верхом.— Вот ты объясни мне, как это люди не научились понимать: если их пробуют выволочь из самой настоящей трясины, так это же для них стараются, а не для какого-то гам дяди?

— Погоди, погоди. К чему такое сложное вступление?

— А вот к чему. Хожу я в эту бывшую Маркелову бригаду. Шефствую, так сказать. Ничего не скажу: в работе люди — поищи таких. Норма не норма, время не время, вкалывают, как надо. Но и все тут! Начинаю про международные дела — отворачиваются, расходятся по своим углам. Это им неинтересно. Говорю про то, что религия — дурман, обижаются.

— Может, слишком сложно то, что ты им рассказываешь? Не у всех же грамотешка...

— Да нет, четыре-пять классов у каждого. А у некоторых — семилетка.— Он вспомнил что-то, рассмеялся.— Один недавно решил, видно, меня за грудки схватить растеряюсь, лет? Спрашивает: «Вот ты, Лукин, твердишь: религия и наука — вечные и непримиримые враги. Верно — нет?» — «Ну, Верно»,— говорю. «А как же это совмещается: и наука утверждает, что материя вечная, и книги Ёккле...» Тьфу, черт!

— Екклезиаст?

— Во-во. И она, говорит, утверждает то же самое. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки». Ну и так далее.

— Интересно. А ты что же?

— А я ему отвечаю: «Мозги у тебя, парень, набекрень. Там о чем, в твоей книге? О том, что бейся не бейся, хоть в лепешку расшибись, а ничего в жизни не изменишь... А мы вон реки в другую сторону повернули и Голодную степь озеленили. И в космосе опять же...» Смеется, гад! Темный ты, говорит, человек, Лукин.

— Слушай, а ты, случаем, не слишком ли вспыльчив с ними? Это ведь отпугивает.

— А то ты не узнал моего характера? Сегодня, правда, не выдержал — говорю им: «У меня что — других забот нет, кроме как с вами тут каждый вечер кувыркаться?»

— Мощная агитация, ничего не скажу.

Лукин задумался ненадолго, потом весело воскликнул:

— Ну ничего! Все равно расшевелю их, вот увидишь! Есть и у меня одно средство. Я у Наташи-библиотекарши книжицу одну высмотрел. «Забавное евангелие» называется. Начну им с завтрашнего дня вслух читать. Пусть даже один останется слушать, он потом остальным — не удержится — расскажет!

Лукин походил по бараку, как-то удивленно крутнул головой:

— Ай да Маркел! Ай да ирод проклятый! Успел, гляди-ка, наработать!