1

Деревья в тяжелых шапках снега. Серое плотное небо низко нависло над поселком. Не иначе — быть снегопаду долгим. Да уж пора бьт ему, кажется, иссякнуть. Третьи сутки снег валит и валит, с короткими передышками — откуда что берется.

Только что местный радиоузел передал предупреждение: бригадам подготовить снегоочистительный инвентарь.

Лукин откуда-то достал валенки для всех и теперь снисходительно посмеивается.

— Ни-че-го,— нараспев произносит он.— Нам теперь хоть на Северный полюс. Вот что значит умную голову иметь.

— Бригадир, ты от скромности не умрешь,— замечает Серега.

— А зачем ему скромничать? — на лету подхватывает Борис.— Скромность — путь к забвению.

— Не-ет, вы поглядите на этих паразитов? — искренне удивляется Лукин.— Человек для них старается, а они. Кирьяныч, изобразил бы ты их в какой комедии. Тунеядцы!

Мы все в сборе. Лампочка под потолком, помигивая, светит тускловатым светом. Каждый занимается чем-нибудь своим. Это тот негромкий час в сутках, который я люблю больше всего. Отодвигается на второй план все суетное, тревожное; это час неторопливых раздумий, интересных мыслей, самых откровенных и порой неожиданных признаний.

Я давно подметил: перед снегопадом люди всегда делаются инертнее, малоподвижнее, будто уходят в себя. Это не вялость, не сонливость — это какая-то расчетливая, бережливая медлительность во всем. Движения становятся неторопливыми, разговоры приглушенными.

Шайдулин бездумно мурлычет под нос протяжную, по-видимому не имеющую ни начала, ни конца, песенку. Он занят подсчетами, чешет за ухом авторучкой, негромко чертыхается, потом начинает пересчитывать снова: уставится в потолок и бормочет, бормочет.

В поселке Шайдулина полюбили — должно быть, за его ровный характер и за то, что он старается каждому в чем-нибудь помочь.

Ему дали прозвище Колобок, и он действительно похож на колобок: тугой, кругленький, с узенькими глазами-щелочками, всегда веселыми и лукавыми.

— Слушай, бригадир,— внезапно объявляет он.— А ведь по моей арифметике получается — мы в этом месяце полтора плана дали. Даже не верится.

— По моей — чуток больше,— бригадир невозмутим.— А почему не верится?

— Так ведь, когда я к вам первый раз пришел, у вас тут растревоженный муравейник был!

Шайдулин говорит, а сам оглядывает всех нас поочередно влюбленными, влажно-черными глазами. Неведомо по какой своей логике, ребята с первых дней возятся с ним: Серега учит его нехитрым азам профессии каменщика, Борис ревниво следит, чтобы Шайдулин не ленился каждый день читать газеты; даже молчаливый Роман Ковалев нет-нет да и скажет:. «Ну-ка, Рашка, скинь сапоги, они у тебя каши просят, а мне сейчас все равно делать нечего». Шайдулин платит всем безмолвной благодарностью, его привязанность к бригаде трогательна. Третьего дня он поссорился с земляком-ташкентцем только из-за того, что тот без особого, как показалось Шайдулину, уважения говорил о Лукине.

Пятый день бригада живет бурными «парламентскими дебатами», как выражается Борис: ее опять сняли с основного корпуса и перебросили на строительство бани.

— Нет, вы только подумайте! — клокочет Борис.— Нам, лучшей бригаде, какую-то баню! Детсад построили, теперь нам же — баню!.. Специалисты по подсобным объектам.

— Болтаешь ты много,— резко обрывает Бориса Лукин.— То им не этак, это им не так.

— А ты, бригадир, не очень-то шуми,— вмешивается Шершавый.— Что-то ты не в меру строг последнее время. Гляди, как бы мы не начали заикаться.

— Кто строг? — удивленно восклицает Шайдулин.— Лукин? Знаете, что я скажу? Не видали вы строгостей! Вот когда я был в армии...

— А ты что, и в армии служил? — удивляется Шершавый.

— А я что — дезертир какой, что ли?

— Ну, силен парень! И сын у него, и в армии служил...

— А ты не смейся. Вот я лучше расскажу про своего командира отделения,— продолжает Шайдулин. И усаживается поудобнее на койке, поджав ноги под себя «калачиком».— Ты, товарищ Лукин, абсолютно золотой человек. Но вот мой командир отделения, когда я служил на заставе, товарищ Антон Воробьев, по-моему, был даже чуточку лучше. Ты как с нами разговариваешь? На басах. Справедливо, не спорю, но все-таки на басах. А он как с нами разговаривал? — Шайдулин хитренько щурится, отчего щелочки его глаз делаются совсем узенькими; молчит, потом продолжает невозмутимо:— Он разговаривал так: «...Рядовой Шайдулин, вам нравится ходить в увольнения?» — «Так точно, товарищ младший сержант!» — Должно быть, у Шайдулина природный дар актера, потому что на наших глазах, почти неуловимо, он преобразился.— «И, насколько мне известно, у вас есть на то особая причина?» — «Так точно, товарищ младший сержант!» — «И зовут ее Дагмара, из военторговского ларька?» — «Так точно, товарищ младший сержант!»

И снова в одно мгновение лицо Шайдулина меняет выражение, становится незнакомым, озорным, почти мальчишеским.

— «Ну так вот, рядовой Шайдулин, сегодня вы не пойдете в увольнение».— «Слушаюсь, товарищ младший сержант!» — «А почему вы не спросите за что?» — «За что, товарищ младший сержант?» — «А за то, рядовой Шайдулин, что ваша коечка напоминает мне барханы в знойной пустыне Каара-Кумы».

— Ишь ты,— сочувственно восклицает Лукин.— Это, стало быть, он такой строгий был?

— Ужас!.. Я, конечно, как положено, отвечаю: «Виноват, товарищ младший сержант!» — «Вот то-то и оно, что виноват,— говорит.— А пойдет вместо вас в увольнение рядовой товарищ Кропачев».

— Это же надо! — снова сочувствует Лукин, а Серега покатывается со смеху.

— «И пойдет, он товарищ Шайдулин, прямиком к военторговскому ларьку».— «Зачем, товарищ младший сержант?» — «А чтобы разъяснить товарищу Дагмаре, по какой такой причине рядовой Шайдулин не явился на свидание».

Шайдулин вздыхает, но воспоминания, видимо, приятны ему. Говорит:

— И тогда, бригадир, проси его не проси, хоть на колени падай,— ничего не изменит и не отменит. Вот так воспитывал нас товарищ младший сержант Антон Воробьев,— под общий хохот закончил Шайдулин.

— Да, но где же Лариса? Уже совсем темно,— спохватывается Борис.

— У нас говорят,— вежливо замечает Шайдулин,— хочешь беспокойства — заведи ишака или молодую невесту.

— Но-но,— замахивается на него Борис.— Я покажу ишака!

— Так я же не про тебя, Борис,— оправдывается Шайдулин.— Где ты в тайге найдешь ишака?

И оба смеются.

— Слушайте, братцы-кубанцы, совесть у вас есть? — внезапно страдальчески восклицает Шершавый.— Занимаются же люди! — Он зажимает уши ладонями, монотонно бормочет, почему-то усердно моргая:— «Древнее государство Урарту образовалось в девятом веке до нашей эры у озера Ван...»

Борис прижимает палец к губам: т-сс!

— Девять да двадцать — почти тридцать веков. Кошмар! У нас в Ташкенте говорят: «Это было так давно, что мой дедушка забыл, как его тогда звали»,— вслух рассуждает Шайдулин.— Бригадир, ты на озере Ван никогда не бывал?

— Чего не случалось, того не случалось, врать не хочу,— отзывается Лукин.— А тебе как, Алексей Кирьянович, не приходилось?

— Да нет,— я развожу руками.— Государство Урарту? Нет, не приходилось.

Борис вдруг весь вытягивается и замирает, будто делает стойку. Прислушивается к грохоту железа за дверью, шепотом предупреждает:

— Лариса...

И верно. Входит Лариса, вся в снегу. Снег на платке, на воротнике шубки, на плечах.

— Понаставили тут ведер — черт голову сломит! — ворчливо говорит она.— Уфф, снежище! Здрасте, мужики, что приуныли? Борис, помоги раздеться, что сидишь? Неужели учить надо?

Мы уже привыкли, что очень разные по смыслу фразы она произносит вот так, без интервалов. Голос у нее властный, чуть резковатый; разрумянившаяся на морозе, крупная, с крупными волевыми чертами лица, она по-своему привлекательна, и мы понимаем, почему у Бориса сейчас такой ошалелый вид. Командует она Борисом круто, так что Серега и Шайдулин многозначительно переглядываются.

Впрочем, Серега тут же снова склоняется над учебником.

А Лариса спрашивает:

— Мужики, сознайтесь, кто подсунул Анюте сливовый компот?

— Не я.— С почти ритуальной серьезностью Лукин прикладывает руку к сердцу.

— Не я,— клятвенно поднимает руку Борис.

— И не я,— отчаянно качает головой Серега, не разжимая ушей.

— Э, от вас разве правды добьешься,— Лариса поправляет прическу.— Зря у Ритки-парикмахерши полдня проторчала. Никто даже не оценил. Мужчины, называется. Двадцать шестая банка — с ума сойти! Борис, помоги снять валенки, или тоже учить?

— Глаголы повелительного наклонения,— как бы про себя отмечает Шершавый.— Подай. Принеси. Унеси. Жениховская грамматика.

— Ты там грызи, грызи свои науки. И помалкивай.— Не было, кажется, случая, чтобы Лариса оставила что-нибудь без ответа,— Тебе бы только смуту сеять, склочник!

— Слыхали? — Шершавый трагическим тоном взывает к нашей свидетельской порядочности.— Я пекусь об их мирном счастье — и я же склочник! Ну, погоди, око за око,— он круто, вместе со стулом поворачивается к Борису.— Слышь, Борька, сегодня утром, когда ты ходил к прорабу, Лариска подкатывается к нам с Рашидом этакой лисичкой. Спрашивает...

— Ничего я не спрашивала,— мгновенно перебивает та.— Не выдумывай.

— ...спрашивает,— не обращая внимания на ее реплику, продолжает Серега:— «Мальчики, вы не знаете, какой мне Боря свадебный подарок готовит?» Мы, конечно, дурачками прикидываемся: не знаем, а что? Говорит: «Там французские лодочки на среднем каблуке привезли— умереть можно!» Вот тебе и бескорыстная любовь!

— Спле-етник! — потрясенно ахает Лариса.— Всем расскажу, кто в столовке цветы в банках с подоконников ворует да Анюте таскает.

— Но-но,— грозит Шершавый.— Не пойман — не вор, а недоказанное обвинение, знаешь, как называется? Кле-ве-та. От года до трех...

— Я тебе покажу от года, я тебе покажу! — яростно грозит Лариса, и ее красивые, чуть выпуклые глаза смеются.

— Ладно вам,— останавливает бригадир.— Вот возьму, Лариска, и переведу тебя в другую бригаду. Для спокойствия. Всех мужиков взбаламутила, надо ж.

— Му-жи-ков,— пренебрежительно тянет Лариса.— Ты мне покажи, где они, мужики-то?

Лукин грозит ей пальцем:

— Но-но, полегче.— И уже другим, озабоченным тоном спрашивает: — Что врач сказала? Разговаривала с нею?

— Все то же. Маркел к Анюте по-прежнему шляется, вот что. Я уж девчатам, ее соседкам по палате, говорю: а вы, дурехи, что смотрите? Гоните его, подлюгу, в три шеи.

— Так мы все деликатничаем. Чувства щадим,— вмешивается Борис.— Как бы кого не обидеть!

Шершавый снова пододвигает учебник.

— «Государство Урарту образовалось в девятом веке...» Остолоп остолопом!

— А что тут трудного? — удивляется Шайдулин.— Я и то запомнил. В девятом веке до нашей эры, проще простого.

— Вот именно,— кивает Серега.— Устами младенца... А я догадываюсь, кто эти компоты Анюте таскает.

— Кто? — Лариса насторожилась.

— Роман.

— Ро-ман? — недоверчиво переспрашивает Лариса.

Серега молча встает, открывает его тумбочку.

— Сливовый? Пожалуйста. Тут еще две, три... Шесть банок.

— Вот уж на кого не подумала бы.— Лариса полна недоумения.

— Молчал бы.— Лукин глядит на Серегу осуждающе.

— Бригадир! Могила,— Серега делает клятвенный жест и возвращается к учебнику.— «...Древнее государство Урарту...»

— В древнем государстве Урарту,— спокойно замечает Борис,— тупых учеников приканчивали. Булыжником по томечку. Чтобы из них в будущем не вырастали тупые граждане. Разве в учебнике это не написано?

— Ларисочка, прими мои соболезнования,— Шершавый кланяется ей.— А к слову, выясним, кто сегодня чай кипятит?

— Именно, к слову,— отзывается Борис.— Есть, говорят, такой писатель. Его очередь.

Что ж, моя так моя. Кстати, вот, кажется, подходящий момент объявить то, о чем я не решался заговорить весь вечер.

— А устрою-ка я вам, друзья, прощальный пир.

Вот-вот, именно так я себе это и представлял. Мгновенная тишина, все настороженно уставились на меня.

— Погоди, погоди,— первым заговорил Лукин.— Ты голову-то не морочь. Это в каком смысле прощальный?

— В самом прямом,— я полон решимости и говорю беззаботно.— Завтра-послезавтра расстанемся.— Наверное, в моем тоне маловато металла, но что я могу с собой поделать? Говорю неуверенно: — Не век же мне на вашей стройке сидеть? Пора и честь знать, работа ждет.

Снова такая же долгая пауза. Первым откликается Шайдулин:

— Как — работа? А раньше вы что делали?

— Э, милый. Это все было пока — предполье. Самое трудное впереди.

— Завтра-послезавтра? — переспрашивает Борис. — А... наша свадьба? Обещали ведь,— он глядит на меня выжидательно, по-детски склонив голову к плечу. И красавица Лариса тоже смотрит настороженно, хотя не говорит ничего. Н-да, ситуация. Обещал, не отрекаюсь. Борис, помню, еще сказал: «Вы у нас, Алексей Кирьянович, за посаженого отца будете».

Осторожно возражаю:

— Так ведь, Боренька, голубчик, войдите и вы в мое положение. Театр ждет. А я пьесу, между прочим, еще и не начинал.

— А о чем хоть пьеса-то будет? — спрашивает бригадир. И удивляется: — Гляди, третий месяц рядом с нами живешь, обо всем вроде говорено-переговорено, а об этом ты ни разу даже словечком не обмолвился.

— Боится, не сглазим ли,— вставляет Борис.

— Вот именно,— смеюсь я. И задумываюсь. Не так-то все это просто, мил друг Лукин, не так-то просто. Говорю, помедлив: — Вот я слушал Сергея, а сам думал: глядите-ка, существовало без малого за тридцать веков до нас государство. И в общем прославилось оно лишь тем, что вело непрерывные войны. С Ассирией, киммерийцами. С кем еще, Сергей?

— Со скифами.

— Совершенно верно, со скифами... Не такая уж это добродетель — воинственность, чтобы столько столетий сохранять память о нем. А ведь сохранилась же и до нас дошла! Тридцать веков, это только представить!

Я рассуждаю словно бы с самим собою и поначалу не замечаю, что рассуждения эти уж очень книжные. На мое счастье, никто этого не видит. Только Борис внезапно широко улыбается и шутит:

— Что-то вы слишком сложный ораторский ход выбрали, Алексей Кирьянович. Не занесло бы куда-нибудь... в космос.

— А пьеса-то, пьеса? — напоминает Лукин.

2

— Сейчас, — сказал я. — И вот представьте себе, как тридцать веков спустя... После нас... А у нас больше оснований верить, что люди грядущего нас не забудут. Мы ведь прославились не только в войнах. Представьте себе, как кто-то нарисует в своем воображении, ну, скажем, вот этот наш вечер, феерический. Глухая-разглухая тайга. Полтораста километров — и вот он, Тихий океан. И в тайге поселок. Будущий город, которого еще даже почтальоны по имени не знают. Город химиков. И в этом городе, в неуютном деревянном бараке...

— Почему в неуютном? — не соглашается Шайдулин.— Мне, например, нравится.

— Помолчи, не мешай,— с непривычной строгостью одергивает его Лукин.

— ...В бараке живут мужчины. Разные. Во всем разные. Одинаково у них одно: желание поскорее достроить этот город. И зимними вечерами они разговаривают о судьбах государства Урарту.

— А пьеса? — теперь об этом напоминает Борис.— Вы обещали про пьесу...

— А я, собственно, ее и рассказываю. Называться она будет... Ну, скажем, «Девятнадцатый барак». Время действия — самое начало стройки, ее первые дни. Стройки еще нет, и потому хороших жилищ тоже нет: бараки.

Серега метнул в меня неожиданно встревоженным взглядом и еще плотнее зажал уши:

— «В шестом веке до нашей эры государство Урарту было завоевано...»

Лариса вязала. У меня такое впечатление, что клубок шерсти и спицы у нее всегда в рукаве: где бы она ни присела, спицы немедленно возникают в ее руках. У нее на редкость красивые и, я бы сказал, одухотворенные пальцы. Это удовольствие — наблюдать со стороны, как она вяжет. Она вполголоса говорит:

— Мы тихонько. Мы тебе не помешаем, Сергей... Рассказывайте, рассказывайте, Алексей Кирьянович.

— Ладно. Так вот, вообразите на минутку, что вы в театре. Тайга, зима. Сопки кругом, тишина. Река, закованная в лед.

— Знакомо,— шепотом произносит Борис, но на него дружно шикают.

— ...А через зал в это время идет пожилой человек, вроде меня. Пальтишко на нем, зимняя шапка. Чемоданишко в руке. Остановился у какого-то ряда, достал папиросы, просит у зрителей: «Спичек ни у кого нет? — Закурил, поднялся на авансцену, присел на чемоданчик.— Бат-тюшки, блаженство-то какое!» Потом он поднимает чемоданчик, оглядывает сопки: «Так, стало быть, это и есть будущий город?» И уходит наискосок, через всю сцену.

— Тогда дождь был,— вмешался Лукин. Рассказывая пролог, я все время следил за выражением его лица; следы волнения были на нем и сейчас.— Дождь, помнишь? — повторяет он.

— И вот поселился писатель вместе с первостроителями. А их и было-то тогда всего-навсего шестнадцать человек.

— Семнадцать,— не глядя в пашу сторону, каким-то ломким, незнакомым голосом поправляет Серега.

— Что — семнадцать? — не понял Лукин.

— Строителей было семнадцать.

— Ну и какая разница? — непонимающе пожимает плечами бригадир.

— Ладно, не спорьте,— вмешиваюсь я.— Семнадцать так семнадцать. И вот поставили они палатки на берегу, живут. А морозы лютые. А снега — страшнейшие. И ветры такие, что деревья со стоном рушатся.

— Н-да,— зябко произносит Лариса. Она глядит на меня огромными глазами.

— Почты не было месяцами. Питались впроголодь.

Убьют медведя — на полмесяца харча. А тут в довершение — цинга. Но люди верили: по их следам придут другие, их будет много, и возникнет город. Город в тайге.

— Глядите-ка, в точности как у нас,— восклицает с наивным удивлением Шайдулин.

Я умолкаю, сам еще толком не зная, куда повернутся и как пойдут события.

— И был среди строителей одни рабочий по фамилии...

— Бугаенко! — быстро перебивает Шершавый.

Чего угодно ожидал, только не этого. Я растерянно гляжу на Сергея. Его грубоватое, в оспинках лицо, озаренное светом настольной лампы, почти спокойно, только почему-то все черты как-то разом обострились. Пальцы Сергея быстро-быстро теребят уголок книги.

— Я имел в виду другую фамилию.

— Не нужно, Алексей Кирьянович,— прерывает меня Серега.— Я понимаю, вы — человек мягкий, но надо же когда-нибудь...

— Ты о чем это? — удивленно произносит Шайдулин, но Серега отмахивается от него.

— А-а, будь оно неладно! — восклицает он.— Слушайте, что было дальше.

Борис вскидывает на него изумленный взгляд.

— Ты-то при чем тут?

— Борис, не перебивай,— строго говорит Лукин. По-моему, он единственный, кто понимает, что к чему.

Я пытаюсь остановить Серегу. Еще не поздно.

— Слышите, как разголосилась пурга? К утру наметет — бульдозером не расчистить.

— В общем это было так,— не глядя ни на кого, торопливо говорит Серега.— Этот писатель получил телеграмму от жены: больна. А до железной дороги — сорок километров. И как назло — ни одной свободной машины!.. Но оп решил: пойду, чего б это ни стоило. Надо идти!

— Пешком? — спрашивает Шайдулин.

— Пешком. И попутчиком у него оказался Бугаенко.

Сергей рывком отодвигает от себя лампу; лицо его уходит в тень.

— Может, не нужно, Сережа? — тихо произношу я.

— Молчите, Алексей Кирьянович! Вы только молчите! — Сергей встал, прислонился к стене.— И вот там, в тайге, произошло несчастье. Писатель вывихнул ногу. Провалился в старую барсучью нору. Идти не может. Везти его? А на чем? А уже стемнело, и снег, и ветер. Тогда писатель говорит...

Ах, режиссер мой, режиссер, с твоими добродетельными прописями. Тебя бы сейчас сюда, хоть на минутку!

— Погодите, помогу вам,— говорю я.— Тогда он решает: идите, Бугаенко, один. Ищите дорогу на станцию. Найдете — приведете людей. Иначе мы тут оба погибнем.

— И что же? — шепотом произносит Лариса.

— А то, что Бугаенко людей... не привел! — медленно, почти отчеканивая слова, говорит Шершавый.

— Погиб?! — ахнул Шайдулин.

— Струсил! Он тогда скорее в тюрьму пошел бы, чем второй раз в тайгу.

— Но, ведь там же остался человек! — Лариса волнуется.— Человек, Сережа!

— А писатель, когда запас дров кончился и надо было что-то предпринимать, чтобы не погибнуть,— продолжил я рассказ Сергея,— пополз сам по тропе. Полз сутки, двое, трое... Пока его не подобрали охотники. Он потерял все зубы, потому что питался одной замерзшей корою деревьев. И ему ампутировали ступню: она сделалась как стеклянная.

В бараке тишина. Такая тишина, что слышно, как за окном ветер царапает веткой дерева по стеклу — неприятный раздражающий звук.

Лариса произносит одними губами:

— С ума сойти!..

Серега нервно шарит по карманам, ищет сигареты, а сигареты лежат на краю стола, и все почему-то глядят на пачку, а на Сергея не глядят. И когда он наконец сообразил, что нужно взять пачку со стола, и взял ее, все глядят, как он берет ее,— а на него не глядят. И когда он одну за другой ломает спички, пытаясь закурить, все глядят, как сломанные спички падают на пол,— а на него не глядят.

И это, наверное, страшнее всего, что никто не в состоянии сейчас посмотреть на него!

Единственный Шайдулин остается невозмутимым. Он достает из тумбочки коробку, зажигает спичку и подносит ее Шершавому:

— Прикуривай.

И от этого бесхитростного движения всем вдруг делается легче, все переводят дух. А Серега курит жадно, торопливыми затяжками. Курит — и не решается взглянуть па кого-иибудь из нас.

Роман Ковалев — он еще в самом начале разговора вошел — разулся у порога, закинув руки за голову, молча лег на свою койку, безучастный ко всему происходящему вокруг — вдруг произносит так, будто продолжает неоконченный спор:

— Ну ладно, они молодые. Не знают, что к чему. А ты, Лукин,— ты же на фронте был. Да и Кирьяныч — тоже...— Он поднялся, сел на край койки, обхватив его обеими руками.— Что, не было, что ли, такого: иной, глядишь, и солдат вроде неплохой. И службу знает. А подойдет лихая минута — дрогнет!

— Хороший-то небось не дрогнет,— с сомнением произносит Борис, но Роман только тяжело усмехается.

— Был у нас один в роте. И храбрый, и голова на плечах, и все честь честью. Грудь в медалях... А как-то однажды дело так повернулось, что и он заколебался. Танки на блиндаж прут, представляете, а он забыл, что у него противотанковые гранаты. Сел на корточки, голову зажал и орет. От страха орет.

Роман говорит медленно, с паузами, и не поймешь, то ли он о ком другом, то ли, может, о себе самом?

— А командир роты у нас мудрый был. Шахтер. Расстреляй он труса — никто не осудил бы: некогда там было агитацию разводить. Так он как заорет солдату в самое ухо: «В атаку, говорит, пойдешь рядом со мною. Отстанешь на шаг — на месте убью!..» Вот такие дела.

— А что же солдат? — спрашивает Шайдулин.

— Пошел, а как же. Это ведь, знаете, просто минутное затмение находит на человека.

— К чему вспомнил? — хмурится Лукин.

— А к тому, что на всякую старуху бывает проруха. Случится — сделаешь что сгоряча... Или там от страха. А потом всю жизнь казнишься.- Голос у него дрогнул.

— Сергей, не мы тебе судьи,— произносит наконец Лукин.— Кирьяныч — судья...

А мне кажется, будто это не Шершавый, а я держу свой ответ за прошлое.

Я сказал:

— Дело не в прошлом. Дело в сегодняшнем. Сам себе он все эти годы главным судьей был.

И вот, глядите: уже все, кроме Шершавого, улыбаются а Шайдулин идет в угол и поднимает Серегин учебник.

— А книги зачем разбрасывать? — певозмутимо произносит он.