Вирикониум

Харрисон Майкл Джон

Вирикониум.

Последний оплот цивилизации в медленно издыхающем мире. Тород, где подростки играют в опасную игру со смертью. Если ночью здесь слышится тихий свист — значит завтра неподалеку будет найден труп с перерезанным горлом… И никого это не удивит! Потому что в Вирикониуме давно уже нет разницы между сном и явью, между героями и преступниками, между людьми — и монстрами!

 

РЫЦАРИ ВИРИКОНИУМА

Отправляясь на игрища в Низкий Город, жадные до приключений аристократы Верхнего всегда пересвистываются среди заброшенных обсерваторий и покинутых укреплений. Иногда их посвист доносится издалека, иногда раздается совсем рядом. Словно перекличка: короткие посвисты приказов и долгие отклики, которые порой заканчиваются вопросительной интонацией. Посвисты короткие и длинные составляют основу сложного наречия. Их эхо в свинцовый предрассветный час разгонит самый крепкий сон. Подойдите к окну: улица пуста. Вы услышите разве что отдаленный топот или вздох. Через минуту или две свистят уже где-то неподалеку от Жестяного рынка, а то и на Маргаретштрассе. А на следующий день какого-нибудь мелкого князька обнаружат в грязи с перерезанной глоткой, и у вас останется лишь странное ощущение: тайная война, смертельное упорство, ловкие маневры во мраке ночи.

Дети Квартала понимают эти сигналы. Они знают истории всех самых отчаянных храбрецов города. По утрам, по дороге в Лицей на Симеонштрассе, они вглядываются в каждое изнуренное лицо.

— Вон идет Древний Рог. Из «Синего Анемона» — там он главный… — шепчут они.

Или:

— Прошлой ночью Осджерби Практал прикончил двух людей королевы прямо у меня под окном. Пырнул их ножом… Представляешь? А потом свистнул на языке «Клана Саранчи»: «Нашел и убил»…

Если бы сырым декабрьским вечером, через несколько лет после войны Двух королев, вы последовали за свистунами, то вскоре оказались бы в печально известном проходном дворе за гостиницей, именуемой «Седлом Дриады». Двор этот соединяет рю Миромеснил и переулок Соленой Губы…

Солнце вот уже час как село, скрывшись за тремя рядами оранжевых облаков. Валил мокрый снег. Дым и пар ползли из гостиницы, подкрашенные светом, падающим из полуоткрытой двери. В воздухе висел острый запах мазей, копченой колбасы и горящего антрацита. Во дворе тесно: в нем собрались люди, чьи шерстяные плащи окрашены по низу краской, изображающей потеки засохшей крови. Люди, стоящие там, «выворачивали ступни так, как могут только танцоры или фехтовальщики» — так, кажется, сказано в какой-то книге. Они спокойны, сосредоточены и почти не обращают внимания на смех, доносящийся из гостиницы.

Давным-давно кто-то установил во дворе четыре деревянных столба. Почерневшие и неподвижные, увенчанные снегом, они образовывали квадрат со стороной в несколько метров. Полудюжине учеников пришлось изрядно потрудиться, чтобы расчистить эту площадку. Вооруженные лишь метлами с длинными ручками, они смахивали раскисший снег, а потом тупыми мастерками сбивали гребешки замерзшей крови — следы вчерашних стычек.

По утрам эти мальчишки продавали на Приречном рынке засахаренные анемоны. Они служили на побегушках у карточных шулеров. Но после полудня их взгляды становятся отстраненными, задумчивыми, взволнованными. Они ждали наступления ночи, когда наденут свободные, как у девчонок, шерстяные куртки, облегающие кожаные брюки и станут носильщиками и сиделками, заботливыми, как рабочие муравьи, при людях в плащах цвета сырого мяса. Что творится в душе подростков? Они худы и питаются кое-как, но так искренне преданны… Они ходят едва ли не на цыпочках. Даже хозяева их не понимают.

Пожилой мужчина сидел на табурете, окруженный своими людьми. Двое учеников помогали ему готовиться к бою. Они уже сняли с наставника плащ, кольчужную рубашку, обмотали правое запястье толстым холщовым бинтом. Потом убрали с лица седые пряди и скололи волосы на затылке стальной заколкой. Теперь они втирали в тугие мускулы его плеч какую-то мазь. Мужчина не обращал на них внимания. Грустным взглядом он уставился на почерневшие столбы, поджидающие его — точно трупы, вставшие из трясины. Казалось, он почти не чувствовал холода, хотя его голые, покрытые шрамами руки уже посинели. Он лишь сунул два пальца под бинты на запястье, чтобы удостовериться, что те затянуты достаточно туго, Меч он зажимал между колен. Потом небрежно и лениво он просунул кончик клинка между двумя булыжниками и начал поднимать один, используя другой как упор.

Один из мальчиков наклонился и шепнул что-то учителю на ухо. Казалось, тот не собирался снизойти до ответа. Однако он прочистил горло, словно ни с кем не разговаривал в течение долгого времени, и произнес:

— Первый раз о нем слышу. А если бы и слышал, то не пригласил бы его на поединок. Какой-нибудь молокосос из Мюннеда?

Мальчик улыбнулся и одарил учителя влюбленным взглядом.

— Я всегда буду с тобой, Практал. Даже если он отрежет тебе ноги.

Практал повернулся и точно клещами стиснул тонкое запястье паренька.

— Если он убьет меня, ты сбежишь с первым же кривлякой в мягких сапожках, который притащится сюда!

— Нет, — воскликнул мальчик. — Нет!

Практал еще мгновение сжимал его кисть, потом издал хохотнул.

— Ты еще глупее, чем я думал, — бросил он, но, похоже, остался доволен, и снова принялся выковыривать из брусчатки расшатанные булыжники.

Человек Матушки пришел во двор с опозданием, окруженный подхалимами-придворными в желтых бархатных плащах. Они провожали его от самого Мюннеда. Практал бросил на них короткий взгляд и сплюнул на булыжники. Теперь во дворике стало тихо. В полуоткрытой двери столпилось несколько праздных зевак — главным образом уличные торговцы с Приречного рынка вперемешку с жуликами и мошенниками, гнездящимися поблизости от «Седла Дриады». Наблюдая за происходящим, они вполголоса делали ставки, а внутри, за их спинами, медленно плыли клубы дыма. Там было тепло и светло.

Опоздавший сделал вид, что не заметил выпада Практала. Он подошел к столбу и рассеянно пнул его, потом к другому, с таким видом, словно что-то забыл — высокий, юный, с огромными безумными глазами. Волосы у него были подстрижены и окрашены так, что торчали на голове ярко-алым игольчатым гребнем. На плечах салатный плащ с оранжевым зигзагом, вышитым посередине спины и изображающим молнию. Когда он сбросил эту яркую тряпку, зрители увидели вместо кольчужной рубашки что-то вроде свободной блузы из синели. Клика Практала громко зашумела, смеясь и указывая пальцами. Красноволосый пристально и безучастно взглянул на них, потом быстрым, резким движением стянул блузу и разорвал ее пополам. Кажется, это пришлось не по душе придворным, которые отошли за невидимую черту, обозначающую четвертую сторону квадрата, и принялись демонстративно доставать ароматические шарики.

— Они прислали ребенка, — с отвращением бросил Практал. Он не ошибся. Грудь его противника была тощей и белой; внизу, почти на животе, точно лунные кратеры, краснели два огромных полузаживших нарыва. Спина — длинная, костлявая. На шее тугим кольцом намотан зеленоватый носовой платок. Словом, хилый подросток, вдобавок изнуренный то ли болезнью, то ли слишком быстрым ростом.

— …Неудивительно, что одного его не пускают.

Юнец с зеленым платком, должно быть, услышал это, но продолжал бесцельно слоняться по двору, что-то пережевывая. Потом он яростно поскреб свой шутовской гребешок, опустился на колени и принялся копаться в сброшенной одежде, пока не вытащил керамические ножны около фута длиной. Увидев их, толпа заволновалась. Собравшиеся снова начали делать ставки, причем в основном против Практала. Люди из «Клана Саранчи» выглядели смущенными и встревоженными. Шипя сквозь зубы, словно успокаивая лошадь, парень вырвал энергоклинок из ножен и сделал несколько неуклюжих выпадов. Лезвие гудело — звук, навевающий смертную тоску. Облако бледных пылинок дрожало во влажном воздухе, точно стайка испуганной моли. Клинок оставлял за собой в полумраке черту неприятно яркого света.

Осджерби Практал пожал плечами.

— Чтобы работать с такой штукой, нужны длинные руки. Кто-то огласил правила. Как только один из противников получает рану, он считается проигравшим. Если кто-то делает шаг за пределы квадрата, обозначенного столбами, это расценивается как признание поражения. Никто не должен быть убит (хотя это случалось чаще чем в половине случаев). Практал не слушал. Мальчик кивал, выражая интерес, а потом ухмыльнулся и, насвистывая, вышел на середину площадки.

Смешанные поединки были делом необычным. Практал — опытный воин, старался, чтобы его меч не оказался на пути энергоклинка — отчасти для того, чтобы меч не разрубили пополам, отчасти для того, чтобы подманить противника поближе. Парень — его противник — твердо стоял на ногах, однако после нескольких секунд беспорядочного кружения начал выдыхаться. Внезапно энергоклинок просвистел, рассекая пространство между противниками, шипя и плюясь искрами, словно фейерверк. Толпа ахнула, но Практал лишь сделал шаг в сторону, позволяя клинку пройти мимо. Прежде, чем парень сумел восстановить равновесие, Практал плашмя ударил его лезвием по уху. Мальчишка привалился к одному из столбиков, прижимая ладонь к виску и моргая. Придворные нетерпеливо щелкали языками.

— Хватит углы отирать, — бросил кто-то из «Клана Саранчи». — Покажи, как люди дерутся.

Послышался смех. Тогда паренек впервые подал голос.

— Сходи домой, взгляни, что у твоей жены между ног, приятель. Кажется, вчера ночью я там кое-что забыл.

Этот ответ развеселил толпу. Парень ухмыльнулся, огляделся, и тут Практал снова с силой огрел его по уху. На этот раз энергоклинок вылетел из руки паренька и, уныло гудя, начал прогрызать себе путь сквозь булыжники в дюйме от ноги своего владельца. Мальчишка стоял, пялился на эту картину и потирал ухо.

Кончик меча Практала замер, едва не проткнув пареньку солнечное сплетенье. Однако мальчишка и бровью не повел. Практал опустил клинок и вернулся на свою табуретку. Он сел спиной к площадке, ученики вытирали ему лицо полотенцем, вполголоса бормоча слова поддержки. Один протянул учителю помятую флягу. Практал поднял ее повыше.

— Хочешь глотнуть? — бросил он через плечо.

Толпа оценила это предложение: несколько одобрительных возгласов донеслось даже со стороны тех, кто ставил на его противника.

— Этой мочи? — отозвался парень. — Слабовато будет.

Практал вскочил так резко, что уронил табурет.

— Хватит! — крикнул он, густо покраснев. — Давай!

Но ничего не произошло. Мальчик только постукивал пяткой по гребешку твердого старого льда, который ученики забыли счистить с булыжников в центре квадрата, а его энергоклинок, качающийся в опасной близости от его правого бедра, мерцал и разбрасывал белесые пятнышки, которые плавали над головой у толпы, издавая резкую вонь. Похоже, парень злился.

— Площадку толком не почистили, — сообщил он. Группа придворных раздраженно заворочалась. Толпа засвистела.

— Меня это не волнует, — отозвался Практал и пошел в атаку — жестко, очень искусно управляя инерцией меча и заставляя его описывать изощренные «восьмерки», так, что лезвие сияло и вспыхивало, отражая свет, падающий из двери гостиницы. Приятели Практала восхищенно шумели и размахивали оружием. Пареньку пришлось попятиться. Причем сделал он это крайне неуклюже. Запнувшись за ледяную корку в центре площадки, он с криком шлепнулся на булыжник. Практал резко опустил меч. Мальчишка улыбнулся. Он убрал голову, чтобы не оказаться на пути клинка, и сталь с лязгом вошла между двумя булыжниками. Прежде, чем Практалу удалось освободить меч, мальчишка вдруг оказался у него за спиной и рассек сухожилия у него под коленями.

Практал посмотрел на него так, словно был безмерно удивлен.

— Так этим оружием не работают, — начал он, словно разъясняя своему ученику.

Он выпустил меч и сделал несколько неверных шагов по площадке, приоткрыв рот и прижимая ладони к подколенным впадинам. Мальчик неотступно следовал за бывшим противником, с любопытством наблюдая, пока старый фехтовальщик не упал. Потом опустился рядом на колени и нагнулся поближе, чтобы убедиться, что тот слушает.

— Меня зовут Иньяс Ретц, — сказал он спокойно.

Практал стукнул кулаком по булыжникам.

— Меня зовут Иньяс Ретц! — мальчишка повысил голос, чтобы зрителям было слышно. — Вы запомните мое имя!

— Убей меня, — проговорил Практал. — Я больше не смогу ходить.

Иньяс Ретц покачал головой. Толпа застонала. Ретц подошел к мальчишке, который держал кольчужную рубашку Практала и его плащ мясного цвета.

— Мне нужна новая рубашка и плащ, — громко объявил он, — причем такие, чтобы эти добрые люди больше не испытывали желания надо мной посмеяться.

Забрав одежду — согласно правилам, победитель имел на это право, — он убрал клинок в ножны, обращаясь с ним куда осторожнее, чем во время поединка. Он выглядел измученным. Один из придворных тронул его за руку и холодно сказал:

— Пора возвращаться в Высокий Город.

Ретц кивнул.

Когда он уже подходил к двери гостиницы, с кольчугой, скатанной в тяжелый шар, под мышкой и плащом, небрежно наброшенным на плечи, ученик Практала обогнал его и преградил ему путь.

— Практал был лучшим! — отчаянно закричал он. — Практал был лучшим!

Иньяс Ретц посмотрел на него сверху вниз и кивнул.

— Само собой, был. Ученик заплакал.

— «Клан Саранчи» позаботится, чтобы и ты не зажился на этом свете! — выпалил он.

— Не сомневаюсь, — отозвался Иньяс Ретц и потер ухо. Придворные торопили его. Толпа у него за спиной притихла. Ни одна ставка пока не была выплачена.

* * *

При дворе Матушки Були победителю оказали не слишком сердечный прием.

Матушка состарилась еще в те дни, когда северяне привезли ее в Город после войны Двух королев, и теперь ее тело походило на длинный шест слоновой кости, задрапированный в полинявшее фиолетовое платье ее предшественницы. На этом шесте сидела маленькая головка, которая до сих пор выглядела так, словно ее частью оскальпировали, частью обожгли. Так и было, когда Матушку морили голодом в клетке, установленной над Вратами Соляной подати. Тогда же она лишилась одного глаза.

Она сидела на старом резном деревянном троне на железных колесиках, в центре беленой комнаты с высоким потолком и пятью окнами. Никто не знал, откуда она взялась — не знали даже северяне, которым она заменила королеву. Ее разум никогда не ослабевал. Ночью слуги слышали, как она напевает тонким жалобным голоском на языке, которого никто из них не знал. Она пела, сидя среди древних скульптур и сломанных машин, оставленных в наследство Городом.

Иньяса Ретца провели внутрь, чтобы он предстал перед Матушкой. Это сделали те же придворные, которые ходили с ним к месту поединка. Они поклонились и вытолкнули парня вперед, более не стараясь скрывать презрение, которое испытывали к нему. Матушка Були улыбнулась им, протянула руку и подтянула Ретца поближе. Ее лысая голова оказалась совсем рядом. Матушка с тревогой взглянула в лицо победителя, провела пальцами по его предплечью, по скуле, по алому гребню. Осмотрела синяки на висках, которые поставил ему Практал. Убедившись, что никаких серьезных повреждений нет, она оттолкнула мальчика.

— Преуспел ли лучший из моих воинов, защищая мою честь? — спросила она.

В окнах вспыхнул свет, освещая тусклые синие лица, которые, казалось, беззвучно повторяли каждое ее слово.

— Этот человек мертв?

Ретц тут же сообразил, что совершил ошибку. Он мог убить Практала, и теперь ему стало жаль, что он этого не сделал. Интересно, донесли ли ей об этом. Он знал: независимо от того, что он скажет, придворные сообщат ей правду. Чтобы не отвечать на вопрос прямо, он бросил кольчугу Практала к ногам Матушки.

— Я принес вам его кольчугу, госпожа, — только и произнес он.

Матушка посмотрела на него. Ее взгляд ничего не выражал. Лица в окнах начали пускать ртами пузыри. Ретц услышал, как кто-то у него за спиной проговорил:

— Увы, этот человек жив, Ваше Величество. Ретц дрался кое-как, а потом выиграл бой с помощью грубой уловки. Мы не понимаем, почему так произошло. Ведь он получил четкие указания.

Ретц хохотнул, чувствуя, что все это не предвещает ничего хорошего.

— Моя уловка вовсе не была грубой. Утонченная уловка. Когда-нибудь я придумаю что-нибудь в этом духе специально для вас.

Матушка Були сидела, словно вязанка хвороста, ее единственный глаз смотрел в потолок. Через мгновенье она едва заметно пожала плечами.

— Довольно, — безучастно проговорила она. — Впредь ты должен их убивать. Ты должен всегда убивать. Я хочу, чтобы их убивали, — ее рука, отмеченная старческими пятнами, снова высунулась из складок одеяния, на которых, словно пыль на причудливых листьях иноземного растения, осели крошечные хлопья известки и мокрой штукатурки. — Теперь сдай мне оружие до следующего боя.

Ретц растирал ухо. После общения с энергоклинком его кости до сих пор вибрировали. Из-за этой вибрации тело наливалось свинцом, а к горлу подступала тошнота. Он боялся Матушки Були, а еще больше его пугали мертвые синюшные лица в окнах. Он боялся придворных, которые бродили взад-вперед у него за спиной и шушукались. Но он убил слишком многих в Низком городе, нажив себе еще больше врагов. Он хотел убедить Матушку не забирать у него клинок, хотя бы на эту ночь.

Чтобы выиграть время, Ретц опустился на колено. В нашумевшей пьесе под названием «Война с Великими жуками» была весьма подходящая фраза.

— Госпожа, позвольте мне еще послужить вам! — с жаром произнес он. — На юге и востоке раскинулись обширные пустоши, которые грозят проглотить Вирикониум. Там должны быть заложены новые империи, добыты новые сокровища! Только дайте мне этот клинок, лошадь и небольшой отряд, и я рискну — ради вас.

Когда тегиус-Кромис, отчаянный фехтовальщик из «Войны с Великими жуками», обратился с подобной просьбой к королеве Метвет Ниан, та тут же отправила его (со слабой пророческой улыбкой) в путешествие, во время которого он сразил Железного карлика и таким образом обрел огромное могущество.

Но Матушка Були уставилась в пустоту.

— О чем ты? Все империи мира уже мои, — прошептала она.

На секунду Ретц забыл о своем затруднительном положении — столь живо он жаждал сокровищ, которые лежали, забытые, среди отравленных болот, заброшенных и разрушенных южных городов, населенных лишь гигантскими ленивцами. Он и сам не ожидал, что эта иллюзия будет такой ясной и такой мучительной.

— Так что вы мне дадите? — с горечью спросил он. — Я же вас не подводил.

Матушка Були рассмеялась.

— Я дам тебе кольчугу Осджерби Практала, — ответила она. — Ты ведь отказался от одежды, в которую я тебя одела. А теперь — быстро! Верни мне оружие. Оно не для тебя. Оно предназначено лишь для того, чтобы защищать мою честь. Тебе хорошо известно. И всякий раз после боя его надо вернуть.

Ретц обнял худые, со странно искривленными суставами ноги Матушки Вули, попытался положить голову ей на колени и закрыл глаза. Он чувствовал, что придворные пытаются оттащить его прочь. Хотя он решительно вырвался, они быстро сорвали с него плащ цвета сырого мяса, отпустив несколько презрительных слов по поводу белизны его тела. Они сорвали керамические ножны, привязанные у него под мышкой. Интересно, что будет, когда «Клан Саранчи» поймает его, безоружного, где-нибудь среди руин Низкого Города или на Собачьем острове, где живет его мать.

— Госпожа моя, дайте мне на время клинок, — взмолился он. — Прежде, чем взойдет солнце, он мне понадобится.

Но Матушка Були даже не подумала отвечать. С воплем отчаяния Ретц оттолкнул придворных и выхватил клинок из ножен. Лепрозные белые крупинки закружились в холодной комнате. Кости руки снова заныли.

— Вы не в первый раз даете его мне, — услышал он собственный голос. — И я всякий раз возвращал его вам, Матушка Були!

Коротким взмахом клинка он отсек руку, которую она подняла, чтобы отогнать его. Матушка Були посмотрела на культю, потом на Ретца. Казалось, ее лицо плывет ему навстречу сквозь темную воду — встревоженное, одноглазое, неспособное понять то, что он сотворил.

Ретц схватился за голову.

Он отшвырнул клинок, схватил одежду, и, пока придворные топтались в ужасе и замешательстве, неловко ощупывая плащи — те места, куда попали брызги крови Матушки Були, — с рыданием вылетел из дворца. Тусклые синие губы в окнах тронного зала у него за спиной возбужденно сжимались и разжимались, словно у потревоженных обитателей водоема.

Оказавшись снаружи, на Протонном пути, он упал, дрожа, в мокрый снег и почувствовал, что сердце сейчас выскочит из груди. Он лежал в снегу и размышлял:

«Два года назад я был ничем; потом стал лучшим бойцом королевы. Теперь они выследят меня, и я снова стану ничем».

Так продолжалось минут двадцать. Никто не последовал за ним. Было очень темно. Когда Ретц успокоился, и истинная безысходность положения стала очевидна, он нацепил одежду Осджерби Практала и отправился в Низкий Город, где бродил без всякой цели, пока не добрался до знакомого заведения, которое именовалось бистро «Калифорниум». Там он сидел, потягивая лимонный джин, пока снаружи не послышались посвисты, и страх не выгнал его на улицу — снова на улицу.

До рассвета оставалось меньше часа. Обычный в такое время морозец превратил изрытый колеями снег в лед. Ретц миновал арку и шагнул в переулок где-то около пристани Линейной массы и очутился в узком внутреннем дворе. Окружающие дома как будто распирало изнутри. Казалось, лишь мощные деревянные балки не дают им развалиться. На дне двора-колодца с крошащимися стенами царил страшный холод и тьма, не нарушаемая сменой дня и ночи; он был завален глиняными черепками и прочим мусором. Ретц дрожал. С трех стороны в стенах имелись створчатые окна; четвертая напоминала гладкий, закопченный утес, утыканный ржавыми железными болтами. Высоко над головой можно было разглядеть маленький квадрат залитого лунным светом неба. Кажется, ему удалось сбить преследователей со следа. В последний раз он слышал их, когда они рыскали по улицам за каналом. Ретц наспех огляделся, удостоверился, что остался в одиночестве, уселся в дверном проеме, чтобы дождаться восхода, и поплотнее закутался в шерстяной плащ.

Тихий свист раздался прямо у него над ухом. Он подскочил и в ужасе забарабанил в дверь дома.

— Спасите! — завопил он. — Убивают!

И услышал за спиной, в темноте, тихое насмешливое «ха-ха-ха».

Младшие группировки «Клана Саранчи» выгнали его из Артистического квартала в Низкий Город. Там на знакомом холме он в ужасе услышал тихий, жалобный свист дюжины других фракций, среди которых были «Буяны Высокого Города» — люди Энакса-Гермакса, «Пиретрум Аншлюс» — эти не ленились высвистывать «Нас все встречают радостно», «Желтые листки», «Пятое сентября»… и даже надменные головорезы из «Общества исследователей Бытия, Синий анемон». Они ждали его, по такому случаю на время отказавшись от кровной вражды. Они превратили ночной город в подобие вольера с птицами и заставляли Ретца метаться взад и вперед по Низкому Городу. Они заставили его бежать, не обращая внимания на холод и слякоть, на боль в легких, напоминая о себе с одной-единственной целью: не дать ему остановиться, неуклонно прижимая его к границе Высокого Города, к дворцу и Матушке Були. Но раз до сих пор ему удалось продержаться, они не нападут на него при свете дня или если он окажется в частном доме.

— Помогите! — заорал он. — Пожалуйста, помогите!

Внезапно одна из оконных створок у него над головой распахнулась настежь, и показалась голова, настороженно склоненная набок. Ретц замахал руками.

— Убивают!!!

Окно захлопнулось. Он застонал и еще сильнее заколотил в двери, потому что пронзительный свист «Желтых листков» заполнил внутренний двор. Когда он посмотрел вверх, деревянные балки были облеплены множеством человеческих фигурок, темнеющих на фоне неба. Они хотели выгнать его из дворика. Кто-то дернул его за плечо, над самым ухом послышался шепот. Ретц шарахнулся, кто-то легко оцарапал ему кисть…

Мгновение спустя дверь открылась, и юноша ввалился в смутно освещенный холл. Там его ожидал старик в темно-синих одеждах. В руке у него горела свеча.

Ретц поднялся по лестнице. За тяжелой суконной занавесью в конце холла находилась большая комната с каменным полом и белыми оштукатуренными стенами. Вода, наверно, замерзала бы тут за полчаса; если бы не жаровня, в которой горел древесный уголь. Кроме жаровни, здесь стояли тяжелые деревянные стулья, почтенного возраста буфет и пюпитр в виде орла, чьи распростертые крылья поддерживали старинную книгу. На одной стене висел гобелен, рваный и совершенно неуместный в этой комнате, которая могла быть жилищем аббата, судьи или отставного солдата. Старик усадил Ретца на один из стульев и поднял свечу, чтобы разглядеть его алый гребень, который по ошибке принял за рану.

Мгновение спустя он нетерпеливо вздохнул.

— И только-то, — произнес он.

— Сударь, вы доктор?.. — поинтересовался Ретц, искоса глядя на него, — Да, сударь, вы так держите свечу, что мне не видно вашего лица.

Это было не совсем так. Если бы он повернул голову, то смог бы разглядеть истощенное желтое лицо, длинное и, судя по виду, принадлежащее человеку глубоко рассудительному. Тонкая кожа туго обтягивала кости, точно вощеная бумага — каркас абажура.

— Ну и что? — пожал плечами старик. — Ты голоден?

Не дожидаясь ответа, он пошел к окну и выглянул наружу.

— Хорошо. Волчонок обманул волков и проживет еще день… Подожди здесь.

И он вышел из комнаты.

Ретц устало прикрыл глаза ладонями. Тошнота стала слабее. Холодный пот на его тощей спине почти высох. «Желтые листки» двинулись на восток: их посвисты уже доносились со стороны канала и в конце концов стихли. Через несколько минут Ретц встал и подошел к жаровне, чтобы согреться, навис над ней, точно птица над гнездом, потом начал механически растирать ладони, одновременно разглядывая пюпитр в центре комнаты.

«Отличная сталь. Интересно, сколько дадут за такую птичку на «блошином рынке» на Маргаретштрассе?»

Дыхание вырывалось изо рта юноши, образуя в холодном воздухе облачка пара.

«Кто этот старик? Мебель у него дорогая… Когда он вернется, я попрошу у него защиты, — размышлял Ретц. — Может, он даст мне «орла», чтобы я смог купить лошадь и уехать из Города. Старик вполне может себе такое позволить». Ретц посмотрел на фарфоровые тарелки в буфете. Потом принялся разглядывать гобелен. Казалось, тот был разорван, а потом кое-как сшит из крупных кусков, и понять, что на нем выткано, было невозможно. Правда, в одном углу юноша сумел разглядеть холм и тропку, которая бежала по его крутому склону меж камней и корней старых деревьев. Эта картина заставила Ретца почувствовать себя одиноким и чужим всему миру.

Когда старик возвратился, в руках у него был поднос, а на нем — пирог и несколько кусков хлеба. Пара котов последовала за ним в комнату. Они с надеждой таращились на хозяина в буроватом, дрожащем свете свечи.

Ретц застыл перед гобеленом.

— А ну отойди оттуда! — резко произнес старик.

— Сударь, — тут Ретц низко поклонился, — вы спасли мне жизнь. Скажите, чем я могу быть вам полезен.

— От убийцы мне ничего не надо, — отозвался старик. Ретц сердито прикусил губу. Он отвернулся, сел и начал набивать рот хлебом.

— Если бы вы жили там, вы бы делали то же самое, что и я! — невнятно проворчал он. — Что там еще делать?

— Я живу в этом городе, сколько себя помню, и даже дольше. И никого не убил.

Наступило тягостное молчание. Старик сидел, свесив голову так, что касался подбородком груди и, казалось, полностью погрузился в свои мысли. Жаровня с углем потрескивала — она уже остывала. Сквозняк подхватил край гобелена, и тот вздыбился, словно рваная занавеска в окне на бульваре Озман. Коты украдкой точили когти, прячась в тени за стульями. Иньяс Ретц поел, выпил и вытер губы; потом поел еще и снова вытер рот. Убедившись, что старик за ним не наблюдает, он без всякого стеснения принялся разглядывать стального орла, потом встав и сделав вид, что хочет выглянуть в окно, мимоходом потрогал его.

— С какими ужасами мы вынуждены сталкиваться изо дня в день! — внезапно воскликнул старик и тяжело вздохнул. — Я слышал разговор философов в кафе: «Мир настолько стар, что материя, из которого он сделан, больше не знает, какой ей надлежит быть. Первоначальный образец безнадежно стерся. История повторяется снова и снова — этот город и несколько ужасных событий… не в точности, а так, словно тень, повторяет очертания предмета. Как будто материя больше ничего не понимает и хочет стать чем-то иным».

— Мир — это мир, — отозвался Иньяс Ретц. — Что бы о нем не говорили.

— Смотри на гобелен.

Ретц повиновался.

Картинка, которую он уже успел разглядеть, с горной тропкой и чахлыми тисовыми деревьями, оказалась больше, чем ему показалось сначала. По дорожке брел лысый человек. Над ним в воздухе парила большая птица. На заднем плане уходили к горизонту горы, прорезанные долинами. Никаких швов Ретц не заметил. Узор был соткан очень тщательно, все — как живое. Казалось, он смотрел в окно. Кожа у человека на дорожке отливала желтизной, его плащ был синим. Он ссутулился, опираясь на посох, словно запыхался. Внезапно, без всякого предупреждения, путник повернулся и посмотрел с гобелена на Ретца. В тот же миг гобелен чуть дрогнул от холодного дыхания сквозняка, пахнуло сыростью, и картинка распалась.

Ретц задрожал. Откуда-то издали донесся голос старика:

— Не надо так пугаться.

— Она живая, — прошептал мальчик. — Маменька Були…

Но прежде чем он договорил, на гобелене возникла другая сцена.

Рассвет над Вирикониумом. Небо напоминает перевернутую свинцовую чашу, полную облаков, тронутую по краям окислом. Дождь заливает Протонный Круг, опирающийся на сотню колонн из черного камня и спиралью уходящий к дворцу. Посреди холодной древней дороги стоят то ли два, то ли три человека в огненно-алой броне, наблюдая, как еще один бьется со стервятником, сделанным из металла. Лицо бойца страшно истерзано. Он упал на колени, плащ у него на плечах потемнел от дождя и крови. Однако перевес на его стороне. Вот он устало поднимается на ноги и швыряет птицу к ногам зрителей. Те тут же отворачиваются, словно не желая признавать его победу.

И тут человек обернулся и посмотрел с гобелена. На щеках, где клюв птицы коснулся его, висели клочья мяса. Седой старик… Взгляд его был полон сожаления. Потом губы бойца зашевелились, и он исчез.

— Это был я! — закричал Иньяс Ретц. — Ведь верно? Это был я?

— Вирикониумов много, — ответил старик. — Смотри на гобелен.

Двое мужчин с ржавыми мечами брели, спотыкаясь, через болото. За ними, в отдалении, шел карлик на механических ходулях. Его голова представляла собой сплошную открытую рану. Спутники время от времени останавливались и поджидали его, но он тут же отставал снова. Потом карлик наткнулся на рябину и свернул куда-то в сторону. У одного из мужчин, похожего на Иньяса Ретца, на поясе болталась мертвая птица. Он затравленно посмотрел из гобелена на настоящего Ретца, потом взял птицу одной рукой за шею и поднял высоко в воздух. Карлик тут же помахал ему в ответ, и его ходули выпустили облако газа неприятного белесого цвета. Потом все трое перешли вброд ручей и исчезли вдали, там, где на холме их ждал Город…

После этого другие мужчины сражались в тени утеса. А над ними, на горизонте, точно изъеденном ржавчиной, неспешно кружили огромные переливающиеся жуки. Измученный лихорадкой путешественник со взглядом, полными отчаяния, сидел на телеге. Он позволил медлительным животным, похожим на рослых белых ленивцев, тянуть ее вперед, пока они не достигли водоема посреди затопленного города. Ящерицы носились среди груд трупов в пустыне, описывая бесконечные круги…

Ретц уже не удивлялся, замечая себя в центре событий, хотя иногда открывающиеся перед ним сцены поражали его. Однако последняя сцена… Чересчур!

Казалось, он смотрел в высокое арочное окно. Вокруг его каменных средников обвились стебли декоративных роз. Шипы и цветы обрамляли комнату, где между таинственными прозрачными колоннами, подобно струям дождя, парили занавески, сотканные из серебряного света. Пол комнаты был сделан из кристалла киновари, и в центре возвышался простой трон. У подножья трона, между двумя львами-альбиносами, лежащими у ног, стояла стройная женщина в бархатном платье. Взгляд ее фиолетовых глаз был глубоким и проникновенным, а красновато-каштановые волосы напоминали цветом осенние листья. На длинных пальцах блестели десять одинаковых колец. Перед ней стоял рыцарь, чьи огненно-алые латы наполовину скрывал серебристо-черный плащ. На боку висел стальной меч. Рыцарь склонил голову.

Ретц отчетливо слышал, как женщина говорит:

— Я даю эти вещи тебе, тегиус-Кромис, потому что доверяю. Я отдала бы тебе даже энергоклинок, если бы он у меня был. Ступай на юг и завоюй для нас всех великое сокровище.

От гобелена повеяло ароматом роз и теплым вечером. Слышался нежный звон падающих капель, откуда-то лилась мелодия без сопровождения, которую снова и снова наигрывали на каком-то струнном инструменте. Рыцарь в алых латах взял руку королевы и поцеловал. Потом обернулся, чтобы посмотреть в окно, и помахал, словно увидел кого-то знакомого. Его темные волосы были разделены на прямой пробор, обрамляя преображенное лицо Иньяса Ретца. Королева, стоя у него за спиной, улыбнулась.

Картина исчезла, оставив запах сырости. Сквозь прорехи в ткани виднелась штукатурка.

Иньяс Ретц неистово тер глаза. Потом подскочил, стащил старика со стула, схватил его за руку и потянул к гобелену.

— Эта последняя картина… — в его голосе послышалась мольба. — Это и в самом деле случилось когда-то?

— Не всякая королева — Матушка Були, — ответил старик, словно выиграл спор. — И не всякий рыцарь — Иньяс Ретц. Это случилось… или еще случится.

— Заставь его еще раз мне это показать!

— Я — просто хранитель. Я не могу заставить…

Ретц оттолкнул его с такой яростью, что старик упал возле буфета и сбил с него поднос. Взволнованные коты подбежали к нему и принялись подбирать разбросанную пищу.

— Я не должен в это верить! — кричал Ретц.

Он сорвал гобелен со стены и принялся разглядывать его, словно надеялся увидеть самого себя, двигающегося внутри. Не обнаружив там ничего, кроме обычной ткани, он швырнул его на пол и пнул.

Как мне жить дальше, если я в это поверю? — этот вопрос он задал самому себе. Он снова подбежал к старику, схватил его за плечи и встряхнул. — Зачем ты мне это показал? Как мне теперь жить в этом ужасном городе?

Ты не должен жить, как жил, — пробормотал старик. — Мы сами творим мир, в котором живем.

Ретц снова отшвырнул его. Старик ударился головой о буфет, издал недоуменный сердитый стон и затих. Кажется, он был все еще жив. Еще несколько минут Ретц беспокойно метался от окна к стене, где только что висел гобелен, повторяя: «Как мне жить? Как мне жить?!» Потом он бросился к пюпитру и попытался выломать стального орла. К этому времени уже рассвело. Сейчас торговцы с Жестяного рынка, наверно, уже греют руки у керосинок и кряхтят… Осталось всего несколько часов, чтобы продать птицу, купить лошадь, нож и исчезнуть. Потом убийцы возобновят охоту. Но к тому времени он проедет верхом через Врата Призраков, повернет на юг… и никогда больше не увидит этих мест.

Птица зашевелилась. Сначала Ретцу показалось, что она вот-вот оторвется от постамента из черного дерева, на котором была закреплена. Потом он почувствовал резкую боль в правой ладони. Он вскинул глаза. Птица ожила и яростно рванулась у него из рук. Потом замерла, склонила голову набок и смерила его холодным жестким взглядом. Ей удалось высвободить одно крыло, потом другое, и она удвоила усилия. Ретц сумел продержаться еще секунду или две, а потом, с ужасом и отвращением вскрикнув, выпустил ее и отшатнулся, стискивая разодранные руки. При этом он обо что-то споткнулся, упал и увидел прямо перед собой голубые, точно фарфоровые, глаза старика.

— Убирайся из моего дома! — закричал старик. — Я достаточно тебя терпел!

Тем временем птица торжествующе взмыла в воздух и закружила по комнате. Она билась о стены и истошно кричала, ее медно-красные перья то и дело вспыхивали. Коты испуганно забились под буфет.

— Помогите! — взмолился Ретц. — Этот орел живой!

Но старик, лежа на полу, словно парализованный, лишь сурово поджал губы и ответил:

— Ты сам виноват.

Ретц поднялся и попытался пересечь комнату и подойти к двери, ведущей на лестницу. Но птица, которая только что, как безумная, атаковала собственную тень на стене, стремительно впилась ему в лицо, целя в глаза и раздирая когтями шею и грудь. Мальчишка закричал. Он оторвал птицу и швырнул ее об стену, где она затрепыхалась, словно на миг потеряв ориентацию, а потом бросилась за одним из котов. Потрясенный, Ретц некоторое время наблюдал за происходящий. Потом, прижав руки к окровавленному лицу, он бросился прочь из комнаты, вниз по узкой лестнице, обратно во двор. Дверь громко захлопнулась у него за спиной.

Все еще было темно.

Сидя на пороге, Ретц осторожно ощупал шею, чтобы определить, насколько серьезно он ранен. Его трясло. Да, это не просто царапины. Над его головой все еще раздавались вопли запертой в комнате птицы и хлопанье крыльев. Если она вырвется на свободу, то непременно его найдет. Как только кровь остановилась, он, дрожа, пересек внутренний двор и через арку вышел на улицу. Это место было ему незнакомо.

Он очутился на широкой, почти незастроенной улице, вдоль которой громоздились разрушенные здания и груды щебня. Тут и там ее пересекали траншеи, вырытые без всякого смысла, горели беспорядочно расположенные костры. Пыль покрывала сломанные каштаны и ограждения с сорванными перилами. Хотя ничто не указывало на приближение рассвета, с неба лился какой-то странный, ровный свет. Здания, которые окружали тесный каменный дворик, по-прежнему возвышались у Ретца за спиной, но окрестные дома куда-то пропали. Казалось, посреди пустыря стоит одинокая приземистая башня с глухими стенами. Сначала он подумал, что все еще смотрит на гобелен старика. А может быть, ночью разразилась война, и Матушка Були пустила в ход смертоносные орудия. Ретц не знал, что думать. Он нервно зашагал в сторону канала, потом побежал. Он бежал долго, а канала все не было и не было. Акры битой черепицы звенели у него под ногами, словно косточки ксилофона. Если бы он оглянулся назад, то увидел бы «башню». Но она становилась все меньше и меньше, и в конце он уже не смог бы ее найти.

На протяжении всей этой долгой ночи он понятия не имел, где находится, но чувствовал, что оказался на высоком плато — ветреном, покрытом пылью, среди руин незнакомого города. Ветер жег раны, которые нанесла ему птица. Дождь поливал разрушенные стены, прибивая пыль. В какой-то миг Ретц услышал музыку, доносящуюся из дальнего дома — лихорадочное биение тамбурина и жалобные прерывистые стоны похожие на пение кларнета. Но когда юноша подошел ближе, снова стало тихо. Тогда он испугался по-настоящему и убежал.

Позже среди руин, совсем рядом, раздался человеческий голос, который заунывно затянул: «у-лу-лу-лу», и вдалеке кто-то немедленно откликнулся, завывая, как собака. Ретц бросился прочь между длинными насыпями щебня и какое-то время прятался в голых стенах здания, похожего на собор. Просидев там около часа, он заметил снаружи несколько смутно различимых фигур, которые тихо и энергично копали ямы на дороге. Внезапно их что-то встревожило. Кажется, они заметили то, чего не мог видеть Ретц, и убежали. Потом вокруг, в темноте, зашаркали ноги. Кто-то глубоко вздохнул. Снова послышалось «у-лу-лу» — до жути близко, — и после этого Ретц остался в одиночестве. Кто бы это ни был, его изучили и не нашли в нем ничего интересного.

К рассвету Ретц покинул здание, чтобы осмотреть яму, которую незнакомцы копали на дороге.

Та оказалась мелкой, и ее уже частично засыпало серым песком. Пройдя около мили, Ретц заметил мертвеца, полускрытого каменной кладкой — некогда углом здания. Теперь руины напоминали бортик высотой чуть больше чем по пояс.

Ретц опустился на колени и с любопытством принялся разглядывать мертвеца.

Человек лежал, словно упал на бегу, спасаясь от кого-то: его конечности были скрючены, а одна рука, очевидно, сломана. Он был крепко сбит, одет в свободную белую рубашку и черные молескиновые брюки, стянутые под коленями красным шнурком. Такой же шнурок был на маске в виде рыбьей головы. Рыба напоминала лосося с распухшими губами, печальными выпученными глазами и гребнем из жестких игл. Маска была сделана таким образом, что если стоять прямо, рыба таращилась своими стеклянными глазами в небо. Предплечье мертвеца обвивали изумрудные ленты. Их концы трепетали и шелестели на ветру. Рядом с тем местом, где упал незнакомец, валялся энергоклинок. Там, где лезвие прожигало щебенку, поднимался ровный столбик мелких ядовито-желтых крупинок.

Кто-то уже успел разуть мертвеца. Его голые белые ноги были украшены синими татуировками, которые напоминали выступившие вены.

Ретц пристально разглядывал его. Потом влез на обломки стены и задумчиво посмотрел на пустую дорогу; сначала в одну сторону, потом в другую. Куда бы ни забросили его старик и его птица, везде будет своя Матушка Були.

Минут через десять он уже нацепил одежду мертвеца. Она оказалась великовата. Да и с рыбьей головой тоже возникли проблемы — изнутри она страшно воняла. Но Ретц все же нацепил красную перевязь и привязал ленты. Теперь у него был энергоклинок. К тому времени, как Ретц закончил приводить в порядок свой гардероб, окончательно рассвело. Веки буроватых облаков снова поднялись над восточным горизонтом, где через все небо протянулись желтые и изумрудно-зеленые полосы, и Ретц увидел холм с крутыми склонами, которого раньше не замечал. Вершину холма венчали башни, старые крепостные стены и медные купола древней обсерватории. Ретц посмотрел в том направлении, куда ушли копавшие канаву. «Шроггс Ройд», — гласила табличка на углу разрушенной улицы, «…оный гвоздь». И дальше: «Рю Сепиль».

В тот день была сухая гроза. Мелкие пылинки падали со свинцового неба и кружились в воздухе.

 

ПАСТЕЛЬНЫЙ ГОРОД

 

Пролог

ИМПЕРИЯ ВИРИКОНИУМА

В ту эпоху на Земле появилось семнадцать славных империй. Теперь эпоху называют Средними временами, а империи — Послеполуденными культурами. Лишь одна из этих империй имеет отношения к событиям, о которых пойдет речь. Остальные… Ограничимся тем, что сообщим, что все они перешагнули тысячелетний рубеж, но ни одна не просуществовала больше десяти тысяч лет. Каждой удалось раскрыть те тайны и достичь тех вершин, какие позволяла ее природа и природа Вселенной. И все они оставляли за собой хаос и умирали.

Имя последней записано на небе звездами, но прочитать его уже некому. Впрочем, это не столь важно. Куда важнее другое: люди этой империи умели создавать вещи прочные, почти неуничтожимые. Ее наследством стали устройства, которые, к счастью или к несчастью, даже спустя тысячелетия не утратили способности действовать. Она стала последней из Послеполуденных культур, а на смену ей пришли культуры Заката… и Вирикониум.

Более пяти сотен лет после окончательного краха Срединной эпохи Вирикониум (который тогда еще не назывался Вирикониумом) был просто скоплением небольших поселений, ограниченным на Западе и Юге морем, на Востоке — Неведомыми землями, а с Севера — Великой Бурой пустошью.

Его жители сумели выжить — в этом их главное достижение. Они не знали наук; они копались в грудах ржавых обломков, когда-то бывших индустриальными комплексами последней из Послеполуденных культур. Однако самые крупные свалки металла, машин и древнего оружия располагались на Великой Бурой пустоши, и ими владели Северные племена. Империя северян была обширна, но неплотно заселена. Две ее столицы — города-близнецы Гленльюс, что значит «Ущелье лилий», и Дранмор — откуда пошло это слово, никто не помнит, — представляли собой открытые всем ветрам, унылые, беспорядочно растущие поселения. Там в грубых кузницах прекрасные, хитроумные, неизвестно для чего предназначенные машины перековывались на мечи, а племенные вожди в пьяных драках отбивали друг у друга смертоносные бааны, выкопанные в пустыне.

Они были жестоки и ревнивы. Южане нашли их правление суровым и, в конечном счете, невыносимым.

Разрушить цивилизацию северян — если это можно назвать цивилизацией, — и вырвать у них власть удалось Боррингу-на-Лехту, сыну пастуха с Монарских гор, который собрал южан, укрепил их дух по-деревенски грубыми, но убедительными речами, и всего за одну неделю дочиста опустошил и Дранмор, и Гленльюс.

Он был героем. Всю свою жизнь он объединял племена. Он оттеснил северян в горы и тундру, вдаль от Гленльюса, и воздвиг город-крепость Дуириниш на краю Квасцовой Топи, где ржавчина и химикалии, намытые дождями с Великой Бурой пустоши, скапливались в трясинах и ядовитых болотах, а потом стекали в море. Таким образом он оградил Нижний Лидейл от власти Севера и обеспечил безопасность Квошмосту и Лендалфуту, которые только входили в рост.

Но самым великим из подвигов Борринга-на-Лехта стало возрождение Вирикониума, центра последней из Послеполуденных культур, который он сделал своей столицей. Он строил, где это было необходимо, расчищал давно забытые проезды, привозил из ржавых пустынь всевозможные диковины и произведения искусства — пока Город не засиял почти так же, как пятьсот лет назад. Такой Вирикониум мог дать свое имя империи. Да, Борринг был героем.

Больше героев не было — пока не пришел Метвен.

Борринг умер. Шли века, империя Вирикониума крепла, богатела и процветала. Однако теперь ее интересовало лишь собственное благосостояние, внутренняя торговля и мелкие склоки политиков. То, что начиналось славно, в крови и пламени побед, утратило величие духа.

Четыреста лет продолжался застой, а северяне зализывали раны и копили злобу. Потом началась тихая, затяжная война на истощение. Ее развязали южане, новое поколение бесхребетных, и северяне, которые научились выживать среди лютого холода, в дикой местности. Вирикониум чтил постоянство, поэзию и торговцев вином; их кузены-волки — только месть. Прошло еще сто лет. Волки понемногу продвигались вглубь империи… пока не встретили того, кто не был таким, как они, но понял их.

Метвен Ниан взошел на трон Вирикониума и увидел, что металлов и древних машин добывается все меньше. Он видел, что приближается Темная эпоха; он желал править чем-то большим, нежели империей мусорщиков. И он окружил себя молодыми — теми, кто видел то, что видел он, и не закрывали глаза на угрозу с Севера. Именем Метвена они снова и снова наносили удары по землям, расположенным за Дуиринишем. Эти люди стали известны как Убийцы Севера, Орден Метвена… или просто метвены.

Их было много, и многие пали. Они сражались жестоко и хладнокровно, как люди, знающие свое дело. Каждый был избран благодаря особому дару. Норвин Тринор — за мастерство стратега, Гробец-карлик — за умение находить общий язык с любыми машинами и энергооружием, Лабарт Тэйн — за его знание обычаев северян, Бенедикт Посеманли — за то, что был непревзойденным пилотом, а тегиус-Кромис — за то, что лучше всех на земле владел клинком.

На время своего правления Метвену удалось остановить распад. Он научил северян бояться его; он заложил основы науки, не опирающейся на технологии Древних, и сохранил то, что от них осталось. Он допустил лишь одну ошибку, но весьма прискорбную.

В попытке укрепить почти случайно достигнутый союз с Северными племенами Метвен убедил своего любимого брата Метвэля взять в жены королеву Балкухидер. Когда два года спустя договор был расторгнут, волчица бросила Метвэля во дворце, захлебнувшегося собственной кровью, выколола ему глаза брошками, и бежала со своей дочерью Кэнной Мойдарт. «Ты станешь королевой единой империи Севера и Юга. Ты взойдешь на трон Вирикониума, когда умрет Метвен», — эти слова девочка слышала с самого рождения.

Выпестованная на обидах Севера, Мойдарт повзрослела до срока, и искра недовольства, тлеющая во всех северянах, вспыхнула в ней ярким пламенем.

Потом Метвен умер — говорят, от горя, потому что денно и нощно оплакивал Метвэля, — и две королевы заявили свои права на трон: Кэнна Мойдарт и Метвет, единственная дочь Метвена, известная в юности как Джейн.

Рыцари Ордена Метвена увидели, что больше не нужны могучей империи. Смущенные, опечаленные смертью своего короля, они разбрелись кто куда.

Десять лет Кэнна Мойдарт ждала, прежде чем смогла нанести удар…

 

1

Светало.

тегиус-Кромис, некогда воин, прославившийся в Пастельном Городе опытом и утонченностью, а ныне одинокий обитатель башни над морем, вообразивший, что его истинное призвание — поэзия, а не клинок, стоял среди дюн, протянувшихся от подножья его высокой обители до серой линии прибоя. Черные чайки, похожие на изодранные лоскуты, носились и дрались в небе над его поникшей головой. Случилось нечто ужасное, нечто непоправимое. Вот что заставило его покинуть башню, вот чему он стал свидетелем, вот за чем ночь напролет наблюдал из окна комнаты, расположенной под самой крышей башни.

Ветер с берега принес запах гари. Прислушавшись, можно было уловить звук тяжелых монотонных ударов. Расстояние приглушало его, но уже стало ясно: это не могучие морские волны, что бьются о дюны у ног Кромиса.

Лорд Кромис был высок ростом, а из-за чрезвычайной худобы и бледности казался изнуренным. В последнее время он и в самом деле почти не спал. Его зеленые глаза словно провалились на самое дно потемневших глазниц — из-за высоких лепных скул они казались бездонными.

Спасаясь от ветра, он кутался в темно-зеленый бархатный плащ, точно в кокон. Табард из старой кожи, скрепленный иридиевыми пряжками, рубашка из тонкой белоснежной лайки; облегающие бархатные брюки темно-синего цвета и высокие мягкие сапоги из светло-голубой замши — так он одевался всегда. Он стиснул кулаки. Его пальцы — худые, тонкокостные, обманчиво хрупкие, — полускрытые тяжелым плащом, были унизаны толстыми кольцами из неблагородных металлов. По обычаю времени, каждое украшала гравировка, но эти клинописи могли прочесть лишь посвященные. Правая рука опиралась на навершие простого длинного меча — вопреки современной моде, безымянного. Этого человека с тонкими бескровными губами занимали более существенные свойства вещей. Насколько реальна Реальность? Вот что беспокоило тегиуса-Кромиса даже больше, чем события прошлой ночи. Он еще не знал, что пал Вирикониум, Пастельный Город. Он был влюблен в этот город — но любил его скорее за широкие проспекты, обсаженные деревьями, с тротуарами из бледно-голубого камня, и за немощеные переулки, нежели за те места, которые горожане предпочитали называть «Старым Вириконом» и «местом, куда ведут все дороги».

Он не нашел отдохновения в музыке, которую так любил. Не нашел его и теперь, в одиночестве, среди розовых песков…

Некоторое время он брел вдоль линии прилива, разглядывая то, что выбросило море. Его внимание привлекал то гладкий камень, то прозрачная шипастая раковина. В одном месте он подобрал бутылку под цвет своего плаща, в другом отбросил в сторону сук, выбеленный и причудливо обточенный водой. Он смотрел на черных чаек, но их крики угнетали его. Он внимал холодному ветру в рябиновой роще, обступившей его башню, и вздрагивал.

Море наступало. В грохоте волн Кромису чудились глухие удары, под которыми рушился Вирикониум. И даже теперь, стоя у линии прибоя, где соленые брызги жалили ему щеки, затерявшись в грохоте, он представлял, что слышит рев взбунтовавшихся толп на пастельных улицах, возгласы противников, голоса, взывающие то к Младшей королеве, то к Старшей.

Он глубже надвинул желтовато-коричневую широкополую шляпу и зашагал через дюны, то и дело увязая в коварном песке. Наконец он вышел на белую каменную дорожку, бегущую меж рябин к его башне, тоже безымянной. Правда, кое-кто звал эту башню в честь места на побережье, где она стояла — Бальмакара.

Кромис знал, как называется то, чему он отдал сердце и меч… но был уверен, что с этим покончено. И с нетерпением ждал, когда можно будет спокойно жить тем, что приносит море.

Когда появился первый из беглецов, тегиус-Кромис уже знал, кто захватил Город — или оболочку, которая от него осталась, — но это обстоятельство его совершенно не радовало. Близился полдень, а он все еще не решил, что делать. Он сидел в комнате под самой крышей — круглой, маленькой, где стены затянуты кожей и заставлены полками с книгами, где музыкальные и научные инструменты выстроились на столах, покрытых тяжелыми скатертями, где соседствовали астролябии и лютни. Именно здесь он работал над песнями, — сидел, поигрывая на инструменте, который не так давно приобрел на востоке при обстоятельствах довольно странных. Тугие, жесткие струны врезались в подушечки пальцев, их голос был высоким, печальным и неприятным, но это соответствовало его настроению. Он играл в манере, забытой всеми, кроме него самого и некоторых музыкантов из пустыни, а мысли были заняты чем угодно, но не музыкой.

Если выглянуть из арочного окна, поверх рябин можно было увидеть дорогу, похожую на кривой коготь, тянущийся от злополучного города на северо-восток, к Дуиринишу. Сам Вирикониум напоминал о себе облаком дыма над восточным горизонтом и неприятной дрожью в подвалах башни. Потом тегиус-Кромис заметил, как над облаком взвилась летающая лодка. Просто пятнышко — можно было подумать, что это обман зрения.

И на улицах Города, и в местах более отдаленных хорошо знали: если тегиус-Кромис сжимает навершие своего безымянного меча, хотя момент не самый подходящий, чтобы нанести удар — хотя бы потому, что рядом никого нет, — значит, он встревожен или разговаривает сам с собой. Сам Кромис этого никогда не замечал.

Он отложил инструмент-тыкву и подошел к окну.

Лодка набрала высоту, а потом стала медленно спускаться, словно по невидимой спиральной горке. Сначала она немного ушла на север, так что Кромису пришлось напрячь зрение, чтобы разглядеть ее, но потом повернула прямо на Бальмакару. Какое-то время казалось, что судно просто висит в воздухе и почему-то растет. Расстояние между ним и башней быстро сокращалось.

Когда лодка оказалась достаточно близко, чтобы как следует ее рассмотреть, Кромис заметил, что граненый кристаллический корпус обгорел и почернел, а вдоль правого борта змеится трещина. Силовая установка тоскливо жужжала, точно больное насекомое, хотя должна была работать беззвучно…

Подобно многим другим вещам, секрет создания подобных машин был утрачен за тысячу лет до возвышения Вирикониума. Кромису и его современникам достались лишь жалкие крохи с пиршественного стола древней науки; раса, пировавшая за этим столом, давно прекратила существование.

Огни святого Эльма, окутавшие лодку от носа до кормы бледным ореолом, сверкали и потрескивали. Кромису показалось, что за разбитым кокпитом никого нет. В самом деле, лодка, похоже, была предоставлена сама себе; она рыскала и бессмысленно меняла высоту, похожая на водяную птицу в тихом потоке.

Кромис стиснул рукоять клинка. Суставы его пальцев, оттененные потемневшей от пота кожаной обмоткой, побелели, как кость: лодка клюнула носом, дико завертелась и начала падать, каждую секунду теряя больше ста футов высоты. Ее днище ломало верхушки рябин. Задрожав, как умирающее животное, лодка выиграла еще несколько драгоценных футов. Тщетно. Тяжелый корпус крушил деревья, искры летели во все стороны. Двигатели стенали, в воздухе стоял запах озона.

Прежде чем лодка врезалась в основание башни, Кромис покинул комнату и бросился вниз по винтовой лестнице. Плащ развевался у него за спиной.

Сначала ему показалось, что весь лес охвачен пламенем.

Странные, неподвижные столбы пламени выросли перед ним — красные, золотые, цвета полированой меди.

«Мы полностью зависим от старых машин. Но так мало знаем о силах, которые заставляют их работать»…

Он поднял руку, чтобы защитить лицо от жара…

…И понял: огонь, который он видел — это осенние листья, безумные краски умирающего лета. Только две или три рябины горели по-настоящему. Их стволы окутались густым белым дымом, запах которого трудно было назвать неприятным.

«Каким разным бывает огонь», — подумал тегиус-Кромис, выходя на белую каменную дорожку и ругая себя последними словами.

Он сам не заметил, как в его руке оказался меч, Лодка проложила в зарослях рябин что-то вроде короткой просеки и теперь лежала, точно гигантский расколотый плод. Трещина в ее корпусе превратилась в зияющую черную дыру. В глубине, едва различимые, плясали странные вспышки света. Должно быть, это продолжалось уже давно: башня была высокой. Казалось, разряды не могут повредить лодке: силовые сети, затянувшие ее кристаллическую обшивку, отталкивали их шипучие искры — холодные, но полные мощи. По мере того, как энергия покидала лодку, разряды понемногу слабели. Огни в расколотом корпусе танцевали, словно светлячки… только светляков такого цвета не бывает.

«Ни один человек не в состоянии пережить такое», — подумал Кромис. От дыма горящей рябины уже начинало першить в горле.

Опечаленный, он повернулся, собираясь идти прочь, когда странная фигура, шатаясь, шагнула к нему из обломков.

Одежда пилота превратилась в обугленные лохмотья, бородатое лицо почернело от копоти. Глаза, странно белые, горящие, ввалились, от правой руки осталась лишь кровавая культя, обмотанная тряпками. Потрясенный, испуганный, человек озирался по сторонам: похоже, лес казался ему горящей печью. Потом его взгляд остановился на Кромисе.

— Помогите! — закричал незнакомец. — Помогите!

Он задрожал, споткнулся и упал. С одного из горящих деревьев упала ветка, огонь лизнул его…

Кромис бросился вперед, прорубая путь сквозь горящую листву. На плаще оседал пепел, воздух казался раскаленным. Добравшись до неподвижно лежащего тела, он сунул меч в ножны, вскинул человека на плечи и побрел прочь от искалеченной лодки. Что-то словно копошилось в основании черепа — неприятное ощущение, которое возникает, когда вдруг начинаешь чувствовать себя беззащитным. Кромис прошел сто ярдов. Дышать стало трудно — начала сказываться непривычная нагрузка. И тут летающая лодка взорвалась. Огромная капля бесшумного холодного белого пламени, запертая в ее сердце давно умершими мастерами, вырвалась на волю после тысячелетнего заключения и превратилась в чистый свет.

Взрыв не причинил вреда ни спасителю, ни спасенному — во всяком случае, ни гот, ни другой этого никогда не узнали.

У самых дверей Бальмакары что-то вывалилось из лохмотьев пилота, которые когда-то были одеждой, и упало к ногам тегиуса-Кромиса. Это оказался мешочек из тонко выделанной козлиной кожи, туго набитый монетами. Возможно, сквозь забытье спасенный услышал глухой стук и звон частички павшего Города, которую взял с собой. Он заворочался и застонал. При себе у него была по крайней мере еще одна сумка с чем-то металлическим. Его движение сопровождалось приглушенным грохотом. тегиус-Кромис поморщился. А он-то ломал голову, почему этот человек такой тяжелый!

Оказавшись в башне, пилот вскоре пришел в себя. Кромис уложил его в одной из комнат на нижнем этаже, дал снадобье, возвращающее силы, и заменил пропитанную кровью повязку на культе. Рану прижгли кое-как, и из нее уже начала выделяться прозрачная сукровица. Комната, увешанная оружием и трофеями старых кампаний, наполнилась вонью паленой ткани и острым запахом лекарств.

Спасенный очнулся, увидел Кромиса и вздрогнул. Пальцы его уцелевшей руки комкали расшитое покрывало из темно-голубого шелка. Этот крепко сбитый человек среднего роста, похоже, принадлежал к числу мелких купцов — людей не самых уважаемых. Торговец вином, а может, и женщинами… Зрачки его черных глаз расширились, белки покраснели. Вскоре беглец немного успокоился. Кромис взял его за плечи и заставил снова лечь — так мягко, как только мог.

— Успокойтесь. Вы находитесь в башне тегиуса-Кромиса — некоторые называют ее Бальмакарой. Я должен знать ваше имя, если мы собираемся разговаривать.

Черные глаза опасливо оглядывали стены. Их взгляд ненадолго задержался на тяжелой боевой секире. Секиру после морского сражения при Мингулэе, на память кампании в Устье реки, подарил Кромису его старый друг, карлик по имени Гробец — по слухам, это было не имя, а прозвище. Топор висел на фоне аляповатого зелено-золотого штандарта Торисмена Карлмейкера, которого Кромис убил в поединке в горах Монадлиата… Он всегда сожалел об этом поединке, поскольку не питал никаких враждебных чувств к этому очаровательному негодяю. Беглец некоторое время разглядывал рукоятку баана, оружия с неосязаемым клинком, случайно ставшего причиной гибели Гэлен, сестры Кромиса. И наконец снова уставился на своего спасителя.

— Я — Роноан Мор, торговец.

В его голосе и взгляде читалось неприкрытое недоверие. Уцелевшая рука шарила под одеждой.

— У вас странный вкус, — заметил Мор, кивнув на развешанные по стенам предметы. Кромис, следя за беспокойными движениями его руки, улыбнулся.

— Вы выронили деньги, когда я тащил вас сюда, Роноан Мор, — Кромис указал на инкрустированный столик, где лежали три кошелька. — Можете проверить, ничего не пропало. А что творится в Пастельном Городе?

Похоже, Роноана Мора волновали не деньги, а что-то другое, потому что выражение настороженности не сходило у него с лица. Потом он оскалился… Удивительное дело.

— Скверно, — пробормотал он, со злостью глядя на свой обрубок, прочистил горло, отхаркивая слизь, и сплюнул в специально предназначенный для этого сосуд. — Маленькая сучка крепко стоит на ногах, и мы были разбиты. Но…

Его глаза горели такой неистовой верой, что рука Кромиса сама легла на навершие безымянного меча и теперь снова его поглаживала. Купец весьма неуважительно высказался в адрес Младшей королевы, но метвена это скорее озадачило, чем возмутило. Если человек, который мечтает разве что о выгодных сделках и мирной старости — если вообще способен о чем-то мечтать, — вдруг становится ярым приверженцем какой-то полической клики, значит, в мире действительно творится что-то неладное.

«Но вы должны были это знать, лорд Кромис — верно? Вам мало того, что Пастельные башни вдруг задрожали и начали рушиться? Вам нужны еще какие-то доказательства?»

Тем не менее, Кромис улыбнулся и перебил торговца.

— Все не так плохо, сударь, — мягко проговорил он. Спасенный продолжал, словно ничего не слышал.

— Но долго ей не продержаться. Когда северные союзники Кэнны Мойдарт соединятся с патриотами, которые остались в Городе…

Он прошептал это истово, лихорадочно, словно символ веры. На переносице засверкал пот, на губах выступила пена.

— Да, тогда-то мы ее поимеем! Зажмем между молотом и наковальней и…

Мор прикусил язык и снова уставился на тегиуса-Кромиса. Тот искоса поглядывал на гостя, очень спокойно и бесстрастно, стараясь ничем не выдать беспокойства. Дрожа от напряжения, раненый подтянулся и заставил себя сесть.

— Это было мудро — выдать себя, тегиус-Кромис! — внезапно он возвысил голос, словно оратор, выступающий перед толпой крестьян. — А кому служишь ты?

— Вы напрасно себя утомляете, — пробормотал Кромис. — Мне нет до всего этого никакого дела. Вы же видите, я просто отшельник. Но не спорю, меня заинтересовал ваш рассказ о Старшей королеве и ее северных кузенах. Говорите, у нее большая свита?

Здоровая рука Роноана Мора снова завозилась под одеждой, словно в поисках ответа на этот вопрос. Но на этот раз в ней серебрилось двенадцатидюймовое лезвие из зеленого света, мерцающего и отливающего серебром. Пламя шипело и потрескивало.

Баан.

Торговец сжал губы. Он держал древнее оружие перед собой, в вытянутой руке. Все боятся этих клинков — даже их владельцы.

— На вашу душу хватит, сударь. Вот увидите… — он бросил косой взгляд на трофеи, развешанные по стенам, — у других тоже есть старые клинки. Говорят, у северян их много. Так кому ты служишь, тегиус-Кромис?

Он дернул бааном и ткнул им в сторону Кромиса.

— Говори! Меня твои увертки уже утомили!..

Кромис почувствовал, что подмышки начинают сочиться потом. Он не был трусом, но слишком много времени провел вдали от тех мест, где совершается насилие. На этот баан смотреть жалко. Энергия, образующая его клинок, на исходе, но он все еще способен рассечь сталь, а такую мягкую штуку, как человек, превратить в рагу.

— Осмелюсь напомнить вам, Роноан Мор, — спокойно произнес Кромис, — вы больны. Ваша рука… Лихорадка толкает вас на поспешные шаги. Я готов вам помочь…

— Это тебе пора помочь! — выкрикнул Мор и сплюнул. — Говори, или я тебя пополам разрежу, от пяток до воротничка!

Баан искрил, точно электрическая змея.

— Вы дурак, Роноан Мор. Только дурак станет оскорблять королеву под гостеприимным кровом ее подданного.

Мор запрокинул голову, завыл, как дикий зверь… и ударил вслепую.

Кромис увернулся, взмахнул плащом и опутал руку, сжимающую баан. Энергоклинок легко рассек ткань; отшельник присел, перекатился в одну сторону, потом в другую — так стремительно, что его тело превратилось в движущееся пятно на каменных плитах пола. Безымянный меч выскользнул из ножен. тегиус-Кромис снова стал Убийцей Северян, кавалером Ордена Метвена, Погибелью Карлмейкера.

Растерянный, Мор откинулся на изголовье, не сводя прищуренных глаз с присевшего на корточки фехтовальщика, и тяжело дышал.

— Забудьте, приятель! — крикнул Кромис. — Я готов принять ваши извинения. Это совершили не вы, а ваша болезнь. Я не собираюсь пользоваться глупостью. Метвены не режут торговцев.

В ответ Мор швырнул в него силовым клинком.

тегиус-Кромис рассмеялся. Надо же, опять приходится драться! Баан стукнулся о стену, на которой были развешаны трофеи, и тогда Кромис прыгнул вперед, словно безымянный меч потянул его за собой.

Раздался сдавленный вскрик. Роноан Мор был мертв.

тегиус-Кромис, который считал, что его истинное призвание — поэзия, а не клинок, стоял над телом, с грустью наблюдал, как кровь растекается по кровати, убранной прекрасным темно-голубым шелком, и проклинал себя за то, что не научился проявлять милосердие.

— Я сражаюсь за королеву Джейн, купец, — произнес он. — Потому что сражался за ее отца. Это так просто.

Он вытер лезвие меча без имени и вышел из комнаты. Пора было готовиться к поездке в Пастельный Город. Мечтам о спокойной жизни пришел конец.

Прежде чем он ушел, произошло еще одно событие — событие долгожданное.

тегиус-Кромис не ожидал, что снова увидит свою башню. В его голове уже давно звучало предупреждение: рано или поздно Кэнна Мойдарт примчится с алчного Севера, подобно пожару, а с ней ее верные родственники, с дикими глазами и древним оружием — примчатся, чтобы обрушить возмездие на Город и империю, откуда их изгнали сто лет назад. Кровь возьмет свое. Будучи дочерью Метвэля, Кэнна Мойдарт принадлежит роду Метвена, но с молоком своей матери Балкухидер впитала память о старых распрях. Она жаждет власти, которую сулит смерть ее дяди. Вирикониум жиреет, становится городом торговцев. Метвен состарился и умер, и Старшая королева делает все, чтобы в империи и Городе началось брожение умов. А волки Севера точат зубы на старых обидах.

«Так что, Бальмакара, вряд ли когда-нибудь снова доведется тебя увидеть».

тегиус-Кромис стоял в верхней комнате и прикидывал, что из инструментов взять с собой. Скоро мир погрузится в смерть и бесправие, а с ним и поэт со своим безымянным мечом. Но… умирать, так с музыкой.

Пожар в рябиновой роще догорел. От летающей лодки не осталось ничего, кроме обугленной поляны акр в поперечнике. Теперь ему одна дорога — в Вирикониум. Кажется, там воцарился прежний порядок: пелена дыма на горизонте рассеялась, башни больше не дрожали. Кромис горячо надеялся, что королева Джейн все еще торжествует, и что этот покой не был смертным сном опустошенного Города.

Над дорогой клубилась серая пыль: примерно тридцать или сорок всадников скакали в сторону Бальмакары.

Кромис не мог разглядеть их штандарт, но отложил привезенный с востока инструмент, похожий на тыкву, и отправился встречать гостей… словами или мечом — не важно.

К воротам он пришел слишком рано. Дорога, все еще пустая, бежала среди рябин, делала резкий поворот и исчезала из виду. Черная птица с тревожным криком пронеслась над деревьями, опустилась на ветку и подозрительно глядела на него своими старческими глазками-бусинками. Стук копыт приближался.

Впереди показался первый всадник на чалой кобыле полных девятнадцать ладоней в холке, под ярко-желтой попоной.

Это был крупный человек, широкий в плечах и еще более широкий в бедрах. Белокурые локоны, длинные, но жидкие и нечесаные, обрамляли физиономию, украшенную двойным подбородком, который не могла скрыть борода. Оранжевые бриджи были заправлены в сапоги густо-красного цвета, рукава темно-лиловой рубашки украшены разрезами и фестонами. На голове всадника красовалась шляпа с мягкими полями из темно-коричневого фетра — такие часто носят простолюдины. Ветер то и дело норовил сорвать ее, чтобы исправить эту несообразность.

Всадник во весь голос горланил дуиринишскую балладу, в которой безвестный автор нарекал имя каждому часу, проведенному в борделе.

Приветственный крик Кромиса спугнул черную птицу. Отшельник бросился вперед, на бегу убирая меч в ножны.

— Гриф! Гриф!!!

Схватил чалую кобылу под уздцы, он повел ее к коновязи, попутно шлепнув ладонью по густо-красному голенищу.

— Гриф, а я уж и не думал, что мы свидимся! Я не думал, что хоть кто-то из нас остался!

 

2

— Нет, Кромис, кое-кто остался. Ты отошел от дел после той истории с твоей сестрой Гэлен, потом тайком приполз обратно, в эту дыру… И зря. Ты бы увидел, что Метвен сделал для Ордена все, что должно. Такие люди своей смертью не умирают. Кое-кто из нас остался, но именно кое-кто. Нас мало, и мы рассеяны по всему свету.

Они сидели в верхней комнате. Биркин Гриф развалился в кресле с большой кружкой дистиллированного вина. Здоровяк взгромоздил ноги на бесценный столик из оникса — сапог он при этом не снял, — в то время как Кромис без особого воодушевления пощипывал струны на своей восточной тыкве или беспокойно расхаживал взад и вперед. Снизу, из внутреннего дворика, доносился лязг металла о металл: люди Грифа готовили пищу и поили коней. Перевалило за полдень, ветер стих, и рябины перестали шуметь.

— Тогда ты знаешь что-нибудь о Норвине Триноре? — осведомился Кромис. — Или Гробец…

— Хо! Что делает наш малыш, если в мире все спокойно? Можешь не сомневаться: бродит по пустыням, роется в ржавом железе, ищет всякие старые машины. Голову даю на отсечение, он жив-здоров, а вот когда появится — жди неприятностей. Что касается Тринора… я надеялся, ты о нем что-то знаешь: Вирикониум всегда был его городом, а ты живешь совсем рядом.

Кромис отвел глаза, чтобы не встречаться с ним взглядом.

— С тех пор как погибли Гэлен и Метвен, я ни с кем не виделся. Я жил… я жил в уединении и надеялся и дальше так жить. Давай еще вина.

И он снова наполнил кружку Грифа.

— Сидишь тут, как клуша на яйцах, — здоровяк покачал головой. — Смотри, что-нибудь высидишь.

Он рассмеялся и тут же закашлялся: вино попало ему не в то горло.

— Как оцениваешь ситуацию, Кромис?

Отогнав мысли о Гэлен, Кромис почувствовал почву под ногами.

— Значит, в Городе бунт, и королева не намерена уступать приспешникам Кэнны Мойдарт?

— Еще чего не хватало. Слишком много развелось недовольных — пора посносить дурные головы. Кое-кого мы уже проучили, пока сюда добирались… Ты к нам, конечно, присоединишься?

Кромис покачал головой.

— Сердечно благодарю за приглашение на колку черепов, но у меня другие планы. Сегодня утром я узнал новости. Семена посеяны, и Кэнна Мойдарт едет к нам собирать урожай. А с ней — армия северян во главе с одним из родичей ее матери. Сам знаешь: эти выродки не знают покоя с тех пор, как Борринг отнял у них землю и присоединил ее к Вирикону. Думаю, по дороге Мойдарт будет пополнять свои ряды.

Биркин Гриф привстал. Тяжело припечатывая шаг, он подошел к окну и взглянул на своих людей. Его дыхание стало хриплым. Потом он повернулся к Кромису, и тот увидел, как потемнело его лицо.

— Значит, нам надо ехать, а еще лучше — лететь. Очень скверно. И далеко Мойдарт? Наша королева успеет собрать войско?

Кромис пожал плечами.

— Ты кое-что забыл, мой друг. Я жил отшельником, предпочитая поэзию судам и мечам. Мой… осведомитель… сообщил мне лишь то, что я тебе передал. Вскоре после этого он умер. Отчасти он ответственен за дым, который вы видели.

Он залпом осушил кружку и продолжал:

— Что я бы тебе посоветовал… Поднимай свой отряд и отправляйся на север, кратчайшим путем и налегке. Если королева собрала армию, я не сомневаюсь: ты сумеешь выяснить все ее сильные и слабые стороны прежде, чем начнутся настоящие сражения. Я не говорю о том, что это прямой долг метвенов. Скажи, что готов взять на себя командование. Только предложи: у людей короткая память, а короля, именем которого мы действовали, больше нет. Если армию собрать не удалось, или если ею уже командует кто-нибудь из метвенов — устраивай вылазки, налеты. Узнай, где сейчас Кэнна Мойдарт, и постарайся попортить ей кровь.

Гриф рассмеялся.

— О да, колоть ее во все места… Это я хорошо умею. И мои ребята тоже… — внезапно он снова помрачнел. — Но мне понадобится время, чтобы ее догнать — наверно, около недели. Если только она уже не стучится в дверь.

— Думаю, пока не стучится. Действуй в этом направлении, сколько бы времени это ни заняло. Вести всегда ищут тайные тропы. Недели три у нас еще есть. Никто не поведет армию по холмам. Можно надеяться, что мы свяжем ее боями задолго до, того, как она доберется до Вирикониума.

— Ну-ну. Для нас эти недели пролетят как минуты.

— Сегодня я уезжаю в Город. Позабочусь о том, чтобы метвены вовремя поддержали королеву Джейн, и попробую найти Тринора — он был бы нам очень полезен. Если армия уже выступила — сомневаюсь, что королева осведомлена столь же плохо, как я, — то я к вам присоединюсь скорее всего в Дуирнише, и помогу, чем смогу.

— Ясно, Кромис. Что тебе нужно в этом беспокойном городе, так это пара ребят. Я прикажу…

Кромис остановил его, подняв руку.

— Я поеду один, Гриф. Возможно, станет жарко, но мне это только на пользу. Я совсем разучился держать в руках клинок.

— Вот-вот, я и говорю: клуша. — Гриф вернулся к окну и крикнул во внутренний двор: — Ложитесь спать, лодыри! Через три часа подъем, едем на север!

Гриф не изменился. Как бы то ни было, он был жив и жил полной жизнью. Кромис подошел к нему и похлопал по мощному плечу.

— Скажи мне, Гриф, чем ты занимался все эти годы? Великан разразился громоподобным хохотом, на редкость заразительным. Его люди, которые слонялись по внутреннему дворику, тоже рассмеялись, хотя скорее всего не слышали вопроса.

— Как думаешь, чем метвену приличествует заниматься в мирное время — а, квочка? Вернее, так: чем метвену вообще не приличествует заниматься? Продавал контрабандой дистиллированное вино крестьянам с болот Кладича — пойло, надо признаться, омерзительное. Понимаешь, вера запрещает им пить, но…

Кромис наблюдал, как оборванцы Грифа исчезают во тьме — так, словно им не терпится скрыться. Плащи реяли по ветру. Помахав вслед своему пышно разодетому другу, поэт повернулся к лошади, которая выдыхала в холодную ночь облачка пара. Проверил подпругу и вьюки, забросил за спину свой восточный инструмент… И подтянул стремена. Времени мало, и придется скакать во весь опор.

С наступлением темноты ветер, покинувший Бальмакару, вернулся и задул с новой силой. Рябины качались, свистя и шелестя, и все никак не могли успокоиться. Порыв ветра отбросил с лица Кромиса прядь волос. Он оглянулся назад, на башню, которая как будто выросла, темнея на фоне кобальтового неба. Позади рычал и бесновался прибой. Повинуясь какому-то странному полуосознанному чувству, Кромис оставил в верхней комнате зажженный светильник.

Но баан, убийца его сестры, лежал в глянцевых ножнах за пазухой. И тегиус-Кромис уже знал: возврата нет. Наступит утро, но он не примчится на этот свет, чтобы снова забыть о сражениях.

Волна беженцев затопила дороги Вирикониума. Все несли факелы, и эта картина наводила на мысли о кругах ада. Лошадь боялась огня, и Кромис пристроился в хвост процессии. Старики толкали тележки, нагруженные гремящим домашним скарбом, женщины несли младенцев или вели за руку детишек постарше. Домашняя скотина крутилась под колесами повозок.

На лицах людей, мимо которых он проезжал, застыли смущение и испуг. Мерцающий свет факелов ярко освещал их. Кто-то отворачивался, украдкой сплетая пальцы — считалось, что это помогает обрести защиту Боринга, которого кое-кто почитал как бога. Кто-то совершал причудливый кивок головой, дабы призвать Кольпи. Это еще что такое? Кромис терялся в догадках. Здесь были лишь насмерть перепуганные горожане, готовые бежать на край света, только бы не оказаться втянутыми в междоусобицу. У них и в мыслях не было присоединяться к кому бы то ни было.

Кромис въехал в Город через его двенадцатые ворота, Врата Нигга. Никто не остановил его — даже для виду: привратника не было.

Обычное угрюмое настроение Кромиса стало совсем мрачным, когда он свернул на Протонный Круг, вымощенный древним, очень стойким материалом, который поглощал стук копыт.

Вокруг вырастали Пастельные Башни — высокие, грациозные, безупречные, как математический график, светло-голубые, сизые, цвета фуксии. Их высота достигала сотен футов. Так уже давно никто не строил. Одни утверждали, что этот причудливый проект стал звездным часом некоего высокого искусства; другие считали, что башни наглядно представляют геометрию Времени.

Теперь половина была обезображена и почернела от пламени. Еще две или три башни наполовину обрушились изнутри или снаружи.

У кого поднялась рука на такую красоту? Да, что-то изменилось в самой природе вещей, и мир больше никогда не сможет стать прежним.

Строго говоря, Протонный Круг был не кругом, а спиралью, которая взмывала в воздух на сотню ярдов, опираясь на тонкие, изящные колонны из черного камня. На самой вершине стоял дворец Младшей королевы — бывший Чертог Метвена. Это было далеко не самое большое здание в Городе. Дворец напоминал филигранную раковину, белоснежный металл ее стен чуть заметно трепетал, издавая певучий звук. Перед высокой сияющей аркой стояли стражи в ливрее цвета древесного угля. И, само собой, Кромиса спросили, кто он такой и чем занимается.

Метвен? С трудом верится. Возможно, у людей действительно короткая память, но главное возражение состояло в другом: метвены просто так во дворец не приходят. Так что поначалу незваного гостя попросту отказались впускать — на самом деле, весьма похвальная бдительность.

Однако у тегиуса-Кромиса память была отменная. И он еще не забыл кое-какие слова, известные только дворцовой страже.

…Он шагал по коридорам, залитым неясным тусклым светом, мимо странных бесценных предметов. Машины или просто движущиеся скульптуры? Те, кто откопали их среди руин, в Ржавой пустыне за Дуиринишем, этого не знали.

Королева Джейн ждала гостя в покое с высоким потолком, полом из хрусталя с киноварными прожилками и пятью ложными окнами — с пейзажами, которых не найти нигде в империи.

Среди легких занавесей и изящной мебели, тихо шаркая, бродил Королевский зверь — гигантский ленивец-альбинос из южных лесов. Эти существа достигали пятнадцати футов высотой, когда вставали на задние лапы… Правда, такое случалось крайне редко. Несмотря на жуткие втягивающиеся когти, они питались только листьями, плодами и отличались дружелюбным нравом. На шее Зверя поблескивал иридиевый ошейник, а когти покрывал толстый слой прозрачной камеди.

При виде тегиуса-Кромиса он с сонным видом подковылял к нему и уставился на гостя близорукими глазами. По ослепительно-белой шкуре ползали пятна света.

— Оставь его, У-шин, — произнес высокий певучий голос. Кромис отвел глаза и повернулся в сторону возвышения в южном конце комнаты.

Джейн, или Метвет Ниан, королеве Вирикониума, которую Кромис последний раз видел ребенком, исполнилось семнадцать. Она сидела на простом троне и внимательно разглядывала гостя лиловыми глазами — высокая, гибкая, в платье из терракотового бархата. Она не красила кожу, не носила драгоценностей. Лишь десять одинаковых колец Нипа блестели на ее длинных пальцах. Волосы, напоминающие цветом осенние рябины Бальмакары, мягкими волнами ниспадали ниже плеч, словно втекая в складки ткани, скрывающие ее грудь.

— Королева Джейн… — произнес Кромис и поклонился.

Королева запустила пальцы в густой мех мегатерия и что-то шепнула ему. Странные картины в ложных окнах замерцали. Королева подняла веки.

— Неужели это вы, лорд Кромис? — на ее бледном лице с высокими скулами и точеным подбородком промелькнуло странное выражение.

— Я так изменился, госпожа?

— Не слишком, лорд Кромис. Вы были холодным и мрачным, даже когда пели — таким вы и остались. Но я была совсем маленькой, когда мы виделись в последний раз…

Внезапно она рассмеялась, встала с трона и, изящно ступая, спустилась вниз, чтобы взять нежданного гостя за руки. Кромис заметил, что ее глаза увлажнились.

— И думаю, в те дни мне больше нравился Гробец-карлик, — продолжала Джейн. — Он привозил мне со своих любимых свалок всякие замечательные вещицы. А может быть, Биркин Гриф. Он рассказывал скабрезные истории и вечно смеялся.

Она повлекла Кромиса мимо плавающих скульптур, сотканных из света, и усадила в кресло. Мегатерий поплелся следом. Теперь он стоял рядом и спокойно смотрел на них своими мудрыми шоколадными глазами. Метвет Ниан снова села на свой простой трон, но больше не смеялась.

— Ох, Кромис, почему никто из вас не приехал раньше? Все эти десять лет… Мне так хотелось хоть на кого-то опереться. Сколько вас осталось? Я не видела никого из вас, с тех пор как отец умер.

— Гриф жив и здоров, госпожа. Несколько часов назад он по моему приказу отправился на север. Если верить его словам, Гробец и Тринор тоже живы. Про остальных я не ничего не слышал. Мы пришли поздно. Но не судите нас. Я приехал выяснить, насколько мы опоздали. Скажите, что вы успели сделать за это время?

Она задумчиво покачала головой. Сияющая копна волос словно впитала свет и зашевелилась, как языки пламени.

— Только две вещи, Кромис. Я удержала Город, хотя он пострадал, и послала на север четыре полка под командованием лорда Уотербека. Конечно, он хорошо обучен, но не сравнится с таким стратегом, как Норвин Тринор… Мы надеемся встретить мою кузину прежде, чем она достигнет Ржавой пустыни.

— Как давно уехал Уотербек?

— Неделю назад. Пилоты летающих лодок передали мне, что он должен встретить ее примерно через полторы недели, поскольку ее армия движется на удивление быстро. Не все возвращаются, особенно в последнее время… Сообщают о лодках, уничтоженных на лету энергоорудиями, и численность флота сокращается. Нить, которая связывает нас, становится совсем тонкой. Когда последние машины будут разрушены, для нас настанут черные времена.

Она снова взяла руку тегиуса-Кромиса и молча потянула, заставляя подойти ближе. Эти юные плечики слишком хрупки, чтобы нести такой груз, Давным-давно надо было вернуться… Кромис проклинал себя за то, что не сделал этого раньше.

— Кромис, вы можете кое-что сделать?

— Уже делаю, — он попытался улыбнуться. Для начала надо вспомнить, какие мышцы за это отвечают — они наверняка заржавели от бездействия. Кромис мягко расцепил прохладные руки королевы: их прикосновение начинало тревожить его.

— Сначала мне надо выяснить, где Тринор. Возможно, он где-то в Городе. Правда… Если так, не понимаю, почему он до сих пор к вам не приехал. Чтобы догнать Грифа, мне не понадобится много времени: я знаю тропы, где больше одного всадника не проедет. Что мне нужно от вас, моя госпожа, — так это верительная грамота. Армией, которая встретит Мойдарт, придется командовать Тринору или Грифу, а в их отсутствие — мне самому. Уотербек — генерал мирного времени и, смею предположить, не имеет такого опыта, как метвены. Но вам не стоит бояться. Все, что можно сделать, будет сделано, и поражение обернется для нас победой. Заботьтесь о Городе и не теряйте веры. Метвены вернутся… и искупят свою вину.

Она улыбнулась… и в его мрачной душе вдруг рухнула стена, о существовании которой он даже не подозревал. Потом королева сняла одно из стальных колец Нипа и надела Кромису на левый указательный палец, который был ненамного толще, чем у нее.

— Вот ваша верительная грамота. Таков обычай. Возьмете лодку? Они быстрее, чем…

Кромис поднялся и понял, что совершенно не хочет уходить.

— Никаких лодок, моя госпожа. Те, что у нас остались, вы должны хранить как зеницу ока — на тот случай, если мы потерпим поражение. К тому же я предпочитаю ездить верхом.

В дверях зала с пятью окнами он оглянулся, бросил взгляд сквозь движущиеся скульптуры и занавеси, сотканные из света… и ему показалось, что он видит прелестного, потерянного ребенка. В этой девочке было что-то от Гэлен, его покойной сестры. Впрочем, чему удивляться? Куда сильнее его потрясло другое: никогда еще эти воспоминания не становились острее, чем в это утро. Подобно многим отшельникам, Кромис считал, что понимает себя, но это было не так.

Огромный белоснежный ленивец провожал его напряженным, почти человеческим взглядом. Зверь поднялся на задние лапы, и его покрытые камедью когти ярко вспыхивали.

Эту ночь и весь следующий день тегиус-Кромис провел в Городе. Тишина пустых улиц казалась оглушительной. Если верить обрывкам слухов, уцелевшие сторонники Мойдарт прятались в самых узких проулках и после наступления темноты устраивали стычки с отрядами городской стражи. Пожалуй, такие слухи заслуживали если не доверия, то внимания, поэтому Кромис и держал руку на рукояти своего безымянного меча. Что же касается Тринора… Скорее всего, его удастся найти где-нибудь в старом Артистическом квартале.

Он уже спрашивал в нескольких тавернах, но так ничего и не узнал. Тревога росла, но тут какой-то поэт-изгой из бистро «Калифорниум» посоветовал ему расспросить людей на Хлебной улице, в самой бедной части квартала. По его словам, слепой Кристодулус когда-то снимал там мансарду под мастерскую.

Кромис добрался до Хлебной улицы в сумерках. Она находилась довольно далеко от дворца и Пастельных Башен. Кто назвал улицей этот нищий переулок со старыми, уродливыми строениями, меж которых горестно завывал ветер? Небо над потрескавшимися крышами словно истекало кровью. Поэт вздрогнул, подумал о Кэнне Мойдарт, и призывы ветра стали настойчивей. Он одернул плащ и постучал рукояткой меча в видавшую виды дверь.

Женщину, которая открыла ему, Кромис не узнал — возможно, было слишком темно.

Она была высокой, статной и изящной. Узкое лицо несло печать спокойствия и самопонимания, которое приходит после пережитых страданий — увы, не ко всем. Однако ее голубое одеяние износилось, кое-где виднелись заплатки, пришитые не для красоты, а глаза окружала сеть морщинок, словно сама кожа вокруг них устала. Кромис учтиво поклонился.

— Мне нужно видеть Норвина Тринора, — произнес он, — или хотя бы что-то о нем узнать.

Она посмотрела в лицо поэта так, словно плохо видела, но ничего не сказала, только попятилась и жестом пригласила его войти. Тихая, грустная улыбка тронула ее плотно сжатые губы — или это только показалось?

Внутри дом оказался пыльным, тусклым, а мебель — грубой. Хозяйка предложила Кромису дешевого подкрашенного вина. Они сидели на противоположных сторонах стола и молчали. Кромис успел разглядеть все, начиная от ее бесцветных ногтей и кончая паутиной в окнах.

— Я не узнаю вас, госпожа. Не могли бы вы…

Ее утомленные глаза встретили его взгляд, но это не помогло. Тогда женщина медленно поднялась и зажгла низкий торшер.

— Я прошу прощения, тегиус-Кромис. Мне не стоило играть с вами в загадки. Норвина здесь нет. Я…

В свете торшера перед ним стояла Кэррон Бан, жена Норвина Тринора, с которой тот сочетался браком двенадцать лет назад, после разгрома шайки Карлмейкера. Время потрудилось, работая против нее: она состарилась до срока.

Кромис опрокинул стул, и тот с грохотом упал на пол. Но не перемены в облике Кэррон Бан ужаснули его, а породившая их бедность.

— Кэррон, Кэррон! Я не знал… Что здесь случилось?

Она улыбнулась, и улыбка была горькой, как вой ветра.

— Норвин Тринор ушел почти год назад, — сказала она. — Вам не стоит переживав. Сядьте и выпейте вина.

Она отошла в сторону, стараясь не встречаться взглядом с гостем, и устремила взор в темноту Хлебной улицы. Ее плечи под поношенным платьем вздрагивали.

Кромис приблизился и взял ее за локоть.

— Вы должны рассказать мне, — мягко произнес он. — Пожалуйста, расскажите.

Кэррон Бан отдернула руку.

— Мне нечего рассказать вам, сударь. Норвин не сказал мне ни слова. Кажется, он устал от Города, от меня…

— Но Тринор не мог просто вас бросить! Это было бы слишком жестоко…

Женщина обернулась. Теперь они стояли лицом к лицу, и в ее глазах горел гнев.

— Это не жестокость, лорд Кромис. Целый год я не слышала о нем ничего — вот настоящая жестокость. И теперь… теперь я не желаю о нем ничего слышать. Всему конец. Есть много вещей, которые не пережили короля Метвена… — она шагнула к двери. — Если вы оставите меня, я буду рада. Поймите, я ничего не имею против вас, Кромис; я не должна с вами так говорить, но вы пробуждаете во мне воспоминания о том, что я предпочла бы забыть.

— Сударыня, я…

— Пожалуйста, уходите.

Ее голос, ее плечи… Она была ужасающе спокойна. Горе убило в ней все чувства, осталось лишь одно: осознание того, что ничего не изменить. Что тут возразишь? Ее терзала боль, и Кромису было больно это видеть. Неужели причиной таких страданий стал один из метвенов? В это верилось с трудом… и невозможно поверить, что им оказался Норвин Тринор.

В дверях Кромис остановился.

— Если вам нужна помощь, у меня есть средства… И королева…

Кэррон Бан резко тряхнула головой.

— Я уезжаю на юг, к семье. Мне ничего не нужно от Вирикониума — ни от города, ни от империи… — ее взгляд смягчился. — Простите, лорд Кромис. Вы желаете мне только добра… Советую искать моего мужа на севере. Он уехал на север. Но я хочу, чтобы вы помнили: это не тот человек, который был вашим другом. После смерти Метвена что-то в нем изменилось. Запомните: это не тот человек, которого вы знали.

— Может быть, его и искать не стоит?

— Я бы предпочла, чтобы вы не приносили мне от него вестей. До свидания.

Она закрыла дверь. тегиус-Кромис остался на убогой улице, наедине с ветром, И ночь накрыла его с головой.

 

3

В ту же ночь тегиус-Кромис, владелец меча без имени, воин, который решил, что его истинное призвание — поэзия, покинул Пастельный Город через одни из Северных Врат. Он думал о трех женщинах и собственном будущем, и мысли его были одна мрачнее другой. Копыта лошади тихо цокали по древней мостовой. Его снова никто не остановил.

Он ехал не с пустыми руками, но не надел никаких доспехов, кроме кольчужной рубашки, покрытой черным лаком — под цвет его короткого плаща и кожаных брюк. Так поступали многие из метвенов: они считали, что броня не защищает от энергоклинков, зато сковывает движения. Шлема тегиус-Кромис не признавал, и его темные волосы развевались на ветру. На поясе висел баан, за спиной — забавный восточный инструмент.

Через день он достиг холодных предгорий Монарских гор, протянувшихся между Вирикониумом и Дуиринишем, где ветер отчаянно оплакивал какую-то потерю — это горе было так велико, что не выразить словами. Кромиса охватывал трепет, когда он проезжал по высокогорным тропкам, изрезавшим сланцевые склоны, и меж холодными неподвижными озерцами на дне пустых лощин. Ни одна птица не свила здесь гнездо. Один раз Кромис заметил летающую лодку: она медленно проплыла у него над головой, из ее корпуса сочился темный дым. Он долго размышлял над странным поступком Норвина Тринора, но так и не пришел ни к какому выводу.

Так он ехал три дня. За это время ничего особенного не произошло — кроме одного случая, когда он пересекал гребень Круачанского хребта. Но случай этот был весьма странным.

Когда опустился туман, тегиус-Кромис как раз достиг третьей пирамидки из камней — никто уже не помнил, зачем понадобилось оставить здесь метку. Возможно, она означала то, что Кромис и так знал: впереди на тропинке будет несколько опасных мест. Чувствуя, как копыта лошади то и дело скользят по голой, покрытой пятнами лишайника скале, он остановился. Ветер стих, от тишины в ушах начало звенеть. Здесь все было неудобно, чуждо. Езда превратилась в настоящее мучение; в довершение всего, когда Кромис спустился в долину, повалил снег. Теперь стало ясно, почему Кэнна Мойдарт так спешит.

Следующая пирамида-метка оказалась развалинами старой четырехгранной башни. Ее серые камни сильно отличались от тех, что валялись под ногами. Три стены уцелели, часть потолка тоже, а вот окон, похоже, никогда и не было. Зачем построили эту башню, почему не использовали камень, которого кругом в избытке? Загадочная постройка возвышалась среди собственных обломков, похожая на гигантский изъеденный временем пень, и тегиус-Кромис задавался вопросом: сколько усилий потребовалось, чтобы поднять камни на такую высоту.

Судя по всему, он был не первым, кому довелось здесь заночевать. Путешественники, застигнутые туманом на Круачане, оставили после себя кострище, рядом валялись кости каких-то мелких зверьков.

Кромис привязал лошадь, которая уже начала дрожать, накормил ее и набросил ей на круп легкое покрывало. Потом развел костерок, приготовил пищу и сел у огня. Оставалось только ждать, когда рассеется туман. Жутковатые дребезжащие звуки сливались в тягучий плач. Вокруг клубился туман, дышал холодом, запускал щупальца в жалкое убежище. Слова речитатива падали в тишину, точно камни в бездонную пропасть.

Ясное видение… Это место так ясно встает у меня перед глазами — То, каким оно было В пустые времена. Далеко внизу колышутся сосны… Я оставил рябиновые рощи Гореть на древних мысах, Неспешно спускаясь в стеклянные вечерние моря… По опустелым вершинам холмов Бредут наши хрупкие кости, Одетые в бесплодье, Разнашивая его, как тесный сапог… Вот повесть этого места: Кроме разбитого хребта, Есть только грустные ветры и тишина. Я добавляю еще один камень В груду камней… Я подхвачен течением Времени…

Встревоженный эхом собственного голоса, тегиус-Кромис отложил инструмент. Лошадь испуганно переступила с ноги на ногу. Туман, подхваченный внезапными дуновениями ветра, свивался в невесомые силуэты.

— тегиус-Кромис, тегиус-Кромис! — произнес пронзительный голос прямо за спиной.

Кромис вскочил, баан выплюнул пламя и замерцал в его левой руке, меч без имени выскочил из простых ножен — поза сдержанная, но смертельно опасная.

— Вам послание!

Ничего не разглядеть. Туман, туман, туман… Лошадь танцевала, металась, громко фыркая. Энергоклинок шипел во влажном воздухе.

— Выходи! — крикнул тегиус-Кромис, и Круачан откликнулся эхом:

«Ходи… ходи… ходи…»

— Вам послание, — повторил голос.

Кромис привалился к покрытой щербинами скале и осторожно повернул голову на полоборота, высматривая противника. Дыхание его стало хриплым. Огонь разукрашивал беспокойные клубы седого пара багровыми сполохами.

Существо с уродливой головой и согнутой шеей, взгромоздившееся на кучу щебня, было бородачом-ягнятником — эти огромные хищные птицы обитали ниже по склону. Пламя почти не освещало его, и в полумраке птицу можно было принять за злобного горбатого старика. Ягнятник развернул широкие крылья, едва не задув костер, и принялся прихорашиваться.

«Странные у нее перья», — подумал тегиус-Кромис. Они отражали свет почти как зеркало. Маленький темно-красный глаз уставился прямо на человека.

— Послание гласит… — произнесла птица.

Она расправила крылья и перелетела в другой конец разрушенной комнаты, подняв настоящий ветер. Через миг она уже взгромоздилась на стену над головой у путника. Лошадь испуганно шарахнулась в сторону, натянула повод и попыталась вырваться. Глаза у нее закатились и вылезали из орбит, она в ужасе таращилась на могучие темные крылья незваного гостя.

Кромис осторожно попятился и поднял меч. Ягнятники-бородачи сильны и, если верить монарским пастухам, предпочитают детей ягнятам. Он, конечно, не ребенок и тем паче не ягненок, вопреки своему прозвищу, но…

— С вашего позволения… «тегиус-Кромис из Вирикониума»… Полагаю, что я обращаюсь именно к нему, поскольку вы соответствуете подробному описанию, которое я получил… «…должен немедленно отправляться к башне Целлара… — острые когти впились в холодный серый камень, птица подняла голову и взъерошила перья, — которую найдет на берегу залива Гервэн, что на юге, чуть к востоку от Лендалфута. Далее…»

Кромиса не покидало ощущение нереальности происходящего. Туман клубится, орел разговаривает… Наверно, его зачаровали. А может, он выпал из времени, заблудился в нем, чего не случится на хребте Круачан? Однако суть вещей и их природа слишком занимали его. Впрочем, это не повод опускать клинок. Кромис уже собирался обратиться к птице с вопросом, когда та снова заговорила:

— Далее. Да будет известно, что этому путешествию ничто не должно воспрепятствовать. Лорду Кромису может показаться, будто что-то подталкивает его в нужном направлении. Слишком многое брошено на чашу весов. Более того: под угрозой нечто большее, нежели судьба незначительной империи. Прислано Целларом с Гервэна… Конец послания.

Кто это, Целлар с Гервэна? Что за беда, перед которой бледнеет падение Вирикониума? И, кстати, каким образом этот Целлар научил птицу узнавать человека, которого, возможно, никогда не встречал? Этого Кромис не знал. Он тянул время, поглаживая лошадь по холке, чтобы успокоить ее.

— На тот случай, если вы почувствуете, что должны следовать другим курсом, — продолжал орел, — я проинструктирован подчеркнуть безотлагательность вопроса и оставаться с вами до тех пор, пока вы не решите проследовать в Лендалфут и далее Гервэн. В случае если содержание послания покажется вам непонятным, я стану повторять его через небольшие промежутки времени. Возможно, у вас возникнут вопросы, которые вы пожелаете задать. Я располагаю превосходным словарем.

Птица почесала когтистой лапой затылок и, казалось, потеряла к человеку всякий интерес. Видя, что она не представляет угрозы, тегиус-Кромис вложил меч в ножны. Лошадь успокоилась, и он вернулся назад к огню. Ягнятник последовал за ним. Кромис заглянул в блестящие глаза птицы.

— Кто ты такой? — спросил он.

— Я Посланник Целлара.

— А он кто такой?

— Мне не давали указаний это описывать.

— Какова его цель?

— Мне не давали указаний это описывать.

— В чем, по его мнению, заключается угроза?

— Он опасается Гетейт Чемозит.

Наступил день, потом снова стемнело, но туман так и не рассеялся. Почти все это время Кромис донимал своего пернатого спутника расспросами, но выяснить удалось немного. Ягнятник отвечал уклончиво, и Кромис так ничего и не добился, кроме того самого неблагозвучного словечка, которое могло оказаться и именем.

Наступило хмурое серое утро, ветреное и промозглое. Горные хребты Круачан протянулись с запада на восток, от горизонта до горизонта, похожие на тощие спины гигантских животных. Каменную пирамиду Кромис и птица покинули вместе. Ягнятник описывал круги и спирали высоко в небе, паря в восходящих потоках воздуха, а потом возвращался, чтобы пристроиться на луке седла — Кромису пришлось объяснить непрошенному гостю, что лошадь пугается.

Когда лучи солнца прорвали облака, обнаружилось, что птица сделана из металла. Каждое ее перо — от длинных, сужающихся к кончикам маховых, которыми оканчивались широкие крылья, до мелких, что топорщились на ее сутулых плечах, — было то ли отштамповано, то ли отковано из тончайшего индия. Перья мерцали, от птицы исходило чуть слышное жужжание. Но к этому Кромис скоро привык. К тому же птица оказалась весьма занятным собеседником.

На пятый день после его отъезда из Пастельного Города на горизонте появились Дуириниш и Ржавая пустыня.

Кромис спустился по склонам предгорий Лагаша и оказался у истока реки Минфолин, в Верхнем Лидейле — глинистой долине, лежащей среди холмов, на высоте в две тысячи футов. Путешественник утолил жажду у мелкого ручейка, бегущего среди камней, слушал шепот ветра в высоких тростниках, потом отыскал извилистую тропинку, которая вела из долины вниз по склонам Мэм Содхэйл, к городу. Говорливый Минфолин бежал рядом, с каждым водопадом и порогом набирая силу.

Наконец последние сотни футов были пройдены. Впереди раскинулся Нижний Лидейл, весь в пурпурных, бурых и зеленых потеках, перегороженный серыми каменными оградами, с россыпью пастушьих хуторов, в окнах которых уже загорались желтые огоньки. Долину пересекал Минфолин — возмужавший, темный и неторопливый. Его свинцовый поток двигался мимо города в северном конце долины и исчезал, словно рассеивался, среди квасцовых болот на краю Ржавой пустыни, и просачивался сквозь них на запад, в море.

Мрачный Дуириниш вырос на границе голых холмов и широкой бурой пустоши… и унаследовал их общее свойство: полное отсутствие растительности.

Город стоял в излучине реки, окруженный стеной из кремня и черного гранита — ее возвели за двадцать поколений до того, как северные кланы превратились в настоящую угрозу. Извилистые мощеные улицы огибали приземистые строения, сходясь к центру города, к цитадели Альвис. Стены со стороны Ржавой пустыни поднимались отвесно на высоту в двести футов, а потом выгибались наружу. Да, негостеприимно встречал Дуириниш северян. Когда Кромис спустился в Нижний Лидейл, Большой Вечерний колокол возвестил седьмую смену караула на северной стене. Бледный туман цеплялся за гладь реки, а она, скользя вдоль стен, все ощупывала их бесчисленными пальцами волн.

Примерно в миле к югу от города, у каменного моста через Минфолин, встали лагерем молодцы Биркина Грифа.

Костры мерцали в сумерках, точно подмигивая. Между ними бродили люди. Отовсюду доносился смех и немузыкальное дребезжание посуды — там готовили ужин. Дозорных Биркин Гриф выставил прямо посреди моста. Прежде чем перейти на другой берег, Кромис подозвал ягнятника — тот распластался в вечернем небе, напоминая черный крест на сером поле.

— Устраивайся, — произнес Кромис, приподнимая плечо, как это делают сокольничие. — И не делай резких движений.

Копыта звучно цокали по мосту, высекая из кремня искры. Птица оттягивала руку, ее металлическое оперение то и дело вспыхивало в гаснущем зареве заката. Дозорные таращились на нежданных гостей, однако без лишних вопросов проводили Кромиса к Грифу. Тот праздно сидел у костра, посмеиваясь над какой-то шуткой, что неожиданно ему вспомнилась, и наслаждался сырой телячьей печенью, которую считал самым изысканным яством.

— Такая птичка с голоду не помрет, — заметил он. — Неспроста она у тебя.

Кромис спешился и поручил лошадь заботам часовых. Ноги и руки у него затекли от долгой скачки, а запахи походной кухни разбудили голод.

— Очень неспроста, — ответил он и приподнял птицу, словно побуждая ее слететь с руки. — Повтори-ка свое послание.

У Биркина Грифа глаза полезли на лоб.

— тегиус-Кромис из Вирикониума, — забубнила птица, — должен немедленно отправиться к башне Целлара, которую найдет…

— Довольно, — перебил Кромис. — Ну, Гриф?

— Вчера за нами увязалась целая стая точно таких пташек. Кружат, кружат, чуть ли не над головой, но низко не опускаются. Одну мы подбили. Представь себе, вся из металла. Мы бросили ее в реку. Странное дело. И будет очень неплохо, если ты мне про это расскажешь, пока ешь.

Кромис кивнул.

— Вряд ли они будут вас сегодня беспокоить. Очевидно, их задача выполнена.

Он позволил ягнятнику взлететь, потом, потирая руку, на которой тот сидел — когти наверняка оставили след, — уселся рядом с Грифом, получил кружку дистиллированного вина и позволил жидкости горячим сгустком провалиться в горло. Лагерь стих. Теперь стал слышен жалобный шорох ветра среди горных хребтов и вершин Монаров. У опор моста бормотал Милфолин. У огня было тепло, вино согревало изнутри, и Кромис почувствовал, как на него снисходит безмятежность.

— Так или иначе, придется сказать твоим людям, чтобы они больше не стреляли по этим птичкам, если они снова появятся, — произнес он. — У почтенного Целлара могут быть свои представления о возмещении ущерба.

Ягнятник, который тоже уселся у огня, кивнул головой, пристально глядя на людей горящим багровым глазом.

— Ты так и не нашел Тринора? — осведомился Гриф. — Да, как насчет кусочка печенки?

— Гриф, я уже забыл, какие у тебя мерзкие привычки. Нет, я не против, только сначала как следует ее прожарь.

Позже он показал Грифу кольцо Нипа и рассказал, как получил его от Метвет Ниан. Потом поведал о том, что случилось на Хлебной улице, и о нужде, которая обрушилась на Кэррон Бан. И наконец, — о появлении ягнятника в тумане на Круачане.

— И у тебя нет никакого желания следовать за этой птицей? — спросил Гриф.

— Что бы там ни думал этот Целлар из Лендалфута, если Вирикон падет — конец всему. Поражение Мойдарт — вот что для меня самое главное.

— «Все стало смутным и неясным, распалась связь вещей»… — задумчиво процитировал Гриф. — У этой головоломки не хватает нескольких кусочков. Боюсь, найдутся они слишком поздно, когда разгадка будет уже никому не нужна.

— Так или иначе, мы должны выступить против Мойдарт, пока она еще к этому не готова — пусть даже эту головоломку, как ты говоришь, собирать и собирать.

— Безусловно, — согласился Гриф. — Но подумай, Кромис: если падение Вирикониума — это только часть, что же тогда целое, как его измерить? Я видел сны о могучих древних силах, что ушли во тьму, и начинаю чувствовать страх.

Ягнятник покинул место у огня, подковылял к ним, чуть растопырил крылья и уставился на людей.

— Бойтесь Гетейт Чемозит, — проговорил он. — тегиус-Кромис из Вирикониума должен незамедлительно отправляться в башню Целлара, которая…

— Ступай, птичка, почисти перышки, — отмахнулся Гриф. — Может, найдешь пару железных вошек. Да, Кромис… Если ты наелся, можем отправляться в город. Побродим по тавернам — попробуем отыскать Тринора.

До Дуириниша было недалеко. Они брели по берегу Минфолина, погруженные каждый в свои мысли. Низкий белый туман, самое большее по грудь, покрывал Лидейл, но небо оставалось ясным и чистым. Звезды-имена горели холодным изумрудным огнем. Тысячелетиями они висели на этом месте, складываясь в два слова на забытом языке. Теперь лишь пастухи по ночам ломали голову над их значением.

У стальных ворот путь им преградили стражники в кольчугах и плоских конических шлемах. Воины подозрительно разглядывали крикливый наряд Грифа и огромную птицу, которая взгромоздилась на плечо Кромису. Наконец офицер вышел вперед и объявил:

— Никто не входит в город после наступления темноты.

Он был настолько исполнен чувства ответственности, что его лицо покрылось морщинами, а голос звучал резко и грубо.

— Нас постоянно беспокоят северяне и шпионы. Будет лучше, если вы подождете до утра… — он смерил взглядом Грифа. — Конечно, если вы не желаете совершить ничего противозаконного…

Биркин Гриф нехорошо посмотрел на него, потом медленно поднял здоровенный черный булыжник. Издали донесся слабый звон шагов по камню.

— Значит, так. Либо это поможет тебе определиться, либо разобьет твою надутую рожу. Последнее, по-моему, сделать проще, — он согнул руку, показывая, что не шутит. — Пропусти нас, болван.

— Подожди, Гриф, — проговорил Кромис, удерживая его. — Это разумная предосторожность. Они просто выполняют свою работу.

Стараясь держать руку подальше от рукояти меча, он вышел вперед, снял с пальца кольцо Нипа и протянул офицеру.

— Вот знак моих полномочий. Если возникнут вопросы, я беру на себя всю ответственность. Я здесь по поручению королевы.

Он забрал кольцо, ответил на короткий поклон офицера кивком, и они вошли в Каменный город.

Улицы были узкими: на таких легче держать оборону, если враг захватит ворота или проломит брешь во внешней стене. Мрачные гранитные здания — по большей части бараки, оружейные и склады — теснились друг к другу, вторые ярусы нависали над улицами, чтобы лить на головы захватчиков кипяток и смолу. Окна напоминали угрюмые бойницы. Даже в центре города, где стояли дома торговцев металлом и мехами, витал дух угрюмой настороженности. Дуириниш никогда не был веселым городом.

— Армия проходила здесь несколько дней назад, — заметил Гриф. — Сомневаюсь, что они приятно провели время.

— Гораздо важнее, что они сейчас на полпути к руинам Гленльюса, — отозвался Кромис. — Это даже если двигались по старому прибрежному тракту.

— Мы догоним их, если пойдем на север. Прямо через Топи. Потом налегке пересечем Ржавую пустыню. Не самая приятная поездка, зато недолгая…

— Если Мойдарт перехватит их до Гленльюса, бой закончится раньше, чем мы это увидим, — задумчиво пробормотал Кромис.

Они провели час, бродя по узким улочкам, которые вились вокруг Альвеса, заглянули на пару постоялых дворов. О Норвине Триноре тут никто даже не слышал; постояльцы чуть не шарахались от Кромиса с его птицей. Зато в «Находке штейна», что в торговом квартале, они нашли того, кого встретить никак не ожидали.

Трехэтажная гостиница со странным названием «Находка штейна», построенная для того, чтобы наиболее состоятельные торговцы могли разместиться с комфортом, полностью занимала одну сторону площади Дубликата, чуть меньше чем в миле от Альвиса. На ее фасаде мягким синим светом горели дорогие лампы, много лет назад добытые в Ржавой пустыне, а окна выглядели не столь омерзительно, как у большинства строений в городе, благодаря железным ставням с белым орнаментом — такие можно увидеть на Юге, где климат мягче.

К тому времени, когда путешественники добрались до площади Дубликата, у Биркина Грифа, похоже, появились трудности с ходьбой по брусчатке. Он старательно ставил ноги на булыжники и громко распевал единственный куплет какой-то жалобной песни из Кладича. Даже Кромису положение вещей представлялось чуть менее мрачным. Что же касается птицы, то никаких перемен в ее настроении не замечалось.

Двери гостиницы были широко распахнуты, выплескивая в тихую синеву вечерних сумерек потоки желтого света и оглушительный шум. Двое постояльцев поспешно вышли наружу и зашагали прочь, украдкой оглядываясь. Крики тонули в грохоте ломающейся мебели. Биркин Гриф прекратил петь, подтянулся и притих. На его лице, украшенном двойным подбородком, заиграла легкая самоуглубленная улыбка.

— А это, — сообщил он, — называется «пьяная драка».

И прибавил шагу. Его поступь вдруг стала твердой и уверенной.

Он уже пересек половину площади, прежде чем Кромис догнал его. Вскоре оба стояли в лужах света перед открытой дверью. Зрелище оказалось поистине достойным.

В ближнем конце длинного зала, позади перевернутых столов на козлах, сбились в кучу несколько постояльцев — судя по виду, не слишком состоятельных. К ним жались двое мальчиков-прислужников. Вся компания испуганно топталась среди опилок, черепков и остатков пищи. Владелец гостиницы, пухлый, раскрасневшийся, потный, высунул голову в люк, через который подают пищу, мерно стучал по прилавку тяжелой металлической кружкой и бранился на чем свет стоит. Его слова предназначались тем, кто стоял в центре комнаты, возле большого каменного очага.

Кажется, их было семеро. Пятеро — кряжистые бородачи с жесткими, как проволока, темными волосами, судя по бурым кожаным штанам и плащам — «металлоискатели», что роются в пустыне в поисках древних машин… Девочка-служанка в голубой домашней рубашке, которую то ли оттолкнули, то ли отшвырнули к выступу в кладке для дымохода, прикрывала ладонью губы, ее грязное личико перекосилось от страха. Седьмым был старик в дублете из рубчатого красновато-коричневого бархата на подкладке.

Металлоискатели размахивали мечами, а старец, чьи усы и бакенбарды слиплись от вина, к тому же грозно сжимал в руке отбитое горлышко бутылки. Он рычал, а остальные пытались взять его в кольцо.

— Теомерис Глин!!! — взревел Гриф.

Металлоискатели прекратили наступление и обернулись, с опаской глядя на пришельца. Хозяин гостиницы смолк и выпучил глаза.

— Ты, тупой старый козел! Ты должен был провести остаток лет в тихих размышлениях, а не препираться с грязными девочками…

Теомерис Глин выглядел немного смущенным.

— А, привет, — произнес он. Его серые глаза лукаво поблескивали, крючковатый нос был испещрен красными прожилками.

— Я пытаюсь догнать армию, — пробормотал он, словно оправдываясь. — Я отстал.

Потом его густые белые брови взлетели вверх и почти исчезли в спутанной копне волос.

— Кхе, кхе… Не желаешь присоединиться и придавить пару вошек — а, Гриф? Раз уж ты здесь.

Он закудахтал и совершенно неожиданно ткнул ближайшего противника «розочкой». Кто-то со свистом выдохнул, под ногами зашуршали опилки. Глин был стар, но все еще быстр и ловок, как змея. Яркое кровавое пятно показало, куда на самом деле был нанесен удар — не бутылкой, а мечом. «Металлоискатель» выругался и попятился.

Его приятели снова пошли в атаку.

Выхватив меч, Гриф неуклюже бросился вперед, через комнату, чтобы опередить их. Кромис остался на месте. Что делать с ягнятником? Птица пристально глядела на него глазками-бусинками.

— В целях безопасности, — произнесла она, — я предлагаю немедленно уезжать отсюда. Неблагоразумно рисковать собой в незначительном бою. Вы нужны Целлару.

Птица сорвалась у него с руки и, громко хлопая огромными серыми крыльями, с криком понеслась по залу, словно посланец из преисподней. Потрясенный, Кромис увидел, как трехдюймовые когти ягнятника оставляют кровавые борозды на чьем-то побелевшем от ужаса лице. Раздался крик боли. Для владельца гостиницы это оказалось уже слишком: когда птица набросилась на свою жертву, толстяк, стеная, захлопнул люк и предпочел спасаться бегством.

Кромис выхватил меч и огляделся. Он увидел Грифа, который рубил направо и налево, но времени любоваться этим зрелищем не оставалось. Прямо на него падало тусклое зазубренное лезвие меча: кто-то вознамерился раскроить незваному гостю череп.

Кромис увернулся в последний момент, присел и обеими руками ткнул нападавшего клинком в пах. С истошным криком тот выронил оружие и упал навзничь, зажимая ладонями рану. Кромис перепрыгнул через его корчащееся тело — еще один крепыш в кожаном плаще, воя, атаковал его сзади, — сделал кувырок в воздухе, которому позавидовал бы акробат, и откатился в сторону. В комнате уже было невозможно что-либо разобрать, кроме воплей, звуков ударов и хлопания гигантских крыльев.

Нет, кое-что разглядеть все-таки удавалось. Теомерис Глин пытался ткнуть своего противника головой в камин. Похоже, в старости у людей действительно портится характер. Один из металлоискателей с залитым кровью лицом и безуспешно отбивался от клекочущего ягнятника. Гриф, который уже поверг одного из своих врагов, пытался отогнать птицу от несчастного и, похоже, вошел во вкус.

Кромис легко ушел от очередного удара.

— Прекратите! — выпалил он, задыхаясь. — Уйдете целыми…

Противник сплюнул, и меч без имени зазвенел, столкнувшись с его клинком.

— Я т-тя щас проткну! — прошипел он.

Кромис дал лезвию соскользнуть вниз, и рукоятки сцепились. Его свободная рука незаметно метнулась под плащ. Как бы ненароком позволив противнику «продавить» свой клинок, метвен упал вперед. На мгновение их тела соприкоснулись. Бесплотный клинок баана вошел в сердце человека в кожаной одежде, и Кромис выпустил убитого.

Кромис освободил клинок. Суставы были изрезаны и разбиты. Он рассеянно слизывал кровь, не сводя глаз со стального медальона, который поблескивал на груди мертвеца.

Чья-то рука легла ему на плечо.

— Между прочим, довольно грязная уловка, — заметил Гриф. Его улыбка была напряженной и фальшивой. — Сделай одолжение, научи меня таким штукам.

— Ты слишком тяжело двигаешься. Давай я лучше научу тебя петь. Кстати, взгляни: весьма занятно.

Он поддел медальон кончиком меча, и стальная пластинка ярко сверкнула. Это была монета, но таких монет в Вирикониуме не чеканили — монет с гербом Кэнны Мойдарт, головой волка на фоне трех башен.

— Она уже готовится занять трон, — вздохнул Кромис. — Это северяне. Выезжаем с первыми лучами солнца. Боюсь, мы прибудем слишком поздно.

Едва он произнес это, позади раздались крики. Похоже, веселье продолжалось.

Теомерис Глин из Квошмоста, участник многих боевых походов, боролся у камина со служанкой. Ее синий корсаж сбился, но она уже успела оставить на левой щеке старого воина четыре аккуратных отметины и колотила его грязными кулачками, точно била в барабан.

— Человек, который идет воевать за свою королеву и может не вернуться, заслуживает немного ласки! — возмущенно кричал старик. — Что за свинство!

Хозяин гостиницы стоял у него за спиной, скрестив на груди жирные руки, и тщетно взывал к костлявым плечам метвена, требуя платы за причиненный ущерб.

Биркин Гриф захрипел и издал сдавленный смешок. Кромиса хватило лишь на слабую улыбку, которая получилась насмешливой и утомленной. Последнее открытие слишком его встревожило.

— Оттащи этого старого дурня от девчонки, Гриф. Мы берем его с собой. По крайней мере, он снова увидит сражение — оно того стоит.

Позже, когда они выходили из ворот Дуириниша — старый Глин, пьяно шатаясь, замыкал шествие, — Гриф сказал:

— Значит, она уже готовится сесть на престол? Да, ее вера безгранична. И скажи на милость: чем ей могут помешать поэт, старый развратник да полсотня головорезов?

 

4

На следующее утро, в слабом сиянии рассвета, Гриф и его спутники оставили позади темные, настороженные стены Каменного города и двинулись на север. Речной туман поднимался, понемногу тая на солнце среди стройных шпилей и колонн. Дуириниш притих, но слышно было, как топают стражники на высоких зубчатых стенах. Цапля взгромоздилась на гнилую колоду, чтобы посмотреть, как маленький отряд переходит вброд северную излучину Минфолина. Если даже птица нашла это зрелище занятным, то ничем это не показала, просто качнулась и грузно взлетела, хлопая крыльями. Из-под копыт неспешно бредущих лошадей летели белые брызги.

Люди Грифа сменили тряпье на самодельные доспехи. В полутьме поблескивали кольчуги, кое-кто облачился в странного вида латы. Но больше всего было кожаных курток, проклепанных стальными пластинами. Хмурые вояки с грубыми руками, обветренными лицами и холодными пустыми глазами… Их слова звучали резко, их смех не обещал ничего доброго, но ни один не забывал чистить и приводить в порядок оружие, а под лоснящимися шкурами лошадей играли крепкие мышцы.

Биркин Гриф ехал впереди, его лицо кривила горделивая насмешливая ухмылка.

Он втиснул свои телеса в кольчугу, покрытую кобальтовым лаком, а поверх набросил плащ-табард из ядовито-желтого шелка — под цвет попоны его кобылы. Свою крестьянскую шляпу он где-то потерял, и легкий ветерок играл гривой его светлых волос. На боку здоровяка висел большой палаш с оправленной серебром рукояткой, а в ножнах, притороченных к луке седла, покачивался длинный топор — на тот случай, если придется сражаться пешим. Чалая кобыла выгнула мощную шею и потряхивала крупной красивой головой. Ее уздечку из мягкой красной кожи украшала тончайшая медная филигрань.

Кромису, который ехал рядом на понуром вороном мерине, сутулясь от холода и кутаясь в свой черный плащ, похожий на вороньи крылья, казалось, что Гриф и его лошадь едут прямо в рассвет, навстречу неверному сиянию утра, словно бросая вызов восходящему солнцу. На миг они показались ему гордыми и неукротимыми, а судьба, навстречу которой они ехали — прекрасной, загадочной и непредсказуемой. Но лишь на миг. Миг прошел, и мрачное настроение вернулось.

Слева от Биркина Грифа опасно покачивался на неказистой вьючной лошадке Теомерис Глин. Кроме окованной сталью кожаной шапки, никаких доспехов у него не было. Старик ворчал, жалуясь на холод, ранний подъем и каменные сердца горожанок. Люди Грифа мерно тянули «Панихиду мертвому фрахту». Никто уже не помнил, о чем на самом деле эта песня, что родилась в Устье реки.

Подними их высоко, опусти их глубоко… Ох, опускай… Ветер горе напоет — непогода держит флот Ох, опускай, Опусти их глубоко… Ветер злой, усталый флот… Ох, опускай!..

Их пение действовало на Кромиса усыпляюще. Он погрузился в мысли о смерти и грабежах. Бесцветные, прозрачные картины разрушенного Вирикониума преследовали его с упорством призраков. Лицо Метвет Ниан стояло перед ним, исполненное глубокой, неизъяснимой скорби. Он не сможет вернуться к ней. Металлическая птица Целлара будет парить над ним, описывая круги, куда бы он ни поехал — знак беды, имени которой он не знал.

Словно одурманеный каким-то снадобьем, он совсем перестал замечать, что происходит вокруг. Но тут Гриф натянул поводья, заставив кобылу сбавить шаг, и велел устроить привал.

— Скажем «до свидания» Старому Северному тракту, — объявил он. — Наш путь — прямой и нелегкий.

Дорога резко поворачивала на запад и терялась за черным горным кряжем, границе Нижнего Лидейла. Отсюда начинался путь к побережью, отсюда же отправлялись в долгое путешествие на Север.

А среди папоротника-орляка и жесткой травы, прямо через устье долины, протянулась узкая тропка. В полусотне ярдов от дороги вереск пропадал, и начиналась бурая трясина, затянутая переливчатыми пленками фиолетового и маслянисто-желтого цвета. Среди них поднимались странной формы деревья. Река петляла между ними, ленивая и широкая, по берегам торчали густые заросли ярко-охристого тростника. Северный ветер нес горький металлический запах.

Квасцовая Топь, — пробормотал Гриф, указывая на тростник. — Даже зимой тут цвета совершенно дикие. А летом вообще можно свихнуться. Птички тут тоже довольно занятные… впрочем, и другие летучие твари тоже.

— Кое-кому это место может показаться прекрасным, — отозвался Кромис. Прежде всего он имел в виду себя.

Теомерис Глин чихнул и сморщил свой клювообразный нос.

— Вонь какая, — проговорил он. — Надеюсь, мне не придется туда идти. Я старый человек и заслуживаю лучшего.

Гриф ухмыльнулся.

— Мы еще только на подъезде, сивая борода. Погоди, вот заберемся поглубже в заросли…

В долине, где пропадал папоротник, виднелись сточные канавы — их прорыли, чтобы стада из Нижнего Лидейла не забредали в топь. Канавы были глубокими, с отвесными стенками, до краев полны стоячей воды, затянутой разноцветной пенистой пленкой. Всадники переехали на другой берег по деревянному мосту со шлюзами. Копыта лошадей выбивали гулкую неровную дробь. Над головами всадников парил ягнятник Целлара — черная мошка в блекло-голубой зенице безоблачного неба.

Извилистая тропка бежала в прибрежных зарослях, между железистыми трясинами цвета умбры, белесыми плывунами окисей алюминия и магния, между выгребными ямами, голубыми от купороса и розовато-лиловыми от перманганата, питающими медленные, холодные потоки, окаймленные серебряным тростником и высоким черным лисохвостом. Кривые стволы деревьев покрывала гладкая кора, желтовато-охристая или полыхающая оранжевым. Сквозь их плотную листву тусклыми разноцветными пятнами пробивался свет. У корней, подобно инопланетным грибам, росли огромные друзы многогранных прозрачных кристаллов. Угольно-серые лягушки провожали изумрудными глазами всадников, гуськом пробирающихся между крошечными водоемами, и квакали — правда, этот звук больше напоминал карканье ворон. Под сальной поверхностью воды медленно, изящно изгибаясь, скользили неизвестные рептилии. Стрекозы, чьи слюдяные крылья в размахе достигали фута, а то и больше, с жужжанием кружили над осокой. Их длинные верткие тела блестели яркой зеленью и ультрамарином. Они на лету хватали добычу — скулящих, почти невидимых глазу комаров, суетливых мотыльков, голубых, как апрельское небо, и вишнево-красных — и со звучным хрустом пожирали.

И над всем висело тяжелое, гнетущее зловоние разлагающегося металла. Через час Кромису начало казаться, что язык и небо покрывает горький едкий налет. Говорить стало трудно. Лошадь брела, спотыкаясь и скользя, Кромис изумленно смотрел по сторонам, и строчки проносились у него в голове, подобно стремительным драгоценным стрекозам над темными потоками умирающего времени.

Гриф безжалостно подгонял своих людей. Он хотел пересечь болото за три дня, но лошади не разделяли его стремления. Возможно, их пугали лазурные потоки и розовое небо, похожее на хрупкую живую ткань. Некоторые вообще отказывались двигаться с места, упирались всеми четырьмя ногами, дрожали, и их приходилось вести в поводу. Выкатив побелевшие глаза, они смотрели на своих хозяев, которые спешивались и отчаянно бранились, до отворотов сапог проваливаясь в грязь, выпускающую огромные пузыри едкого газа.

Когда около полудня отряд ненадолго вышел из чащи, Кромис заметил, что небо затянуло быстрыми, изорванными ветром серыми облаками. И что, несмотря на буйство красок, на Квасцовой Топи холодно.

На третий день, к вечеру, отряд достиг мелкого озерца под названием Стоячий Кобальт в северной оконечности болот. На плывунах люди Грифа потеряли двух человек и лошадь. Еще один их соратник умер в мучениях, напившись из водоема — казалось бы, чистого. Конечности у бедняги раздулись и стали серебристо-серыми. Остальные устали и были по уши в грязи, но довольны: им удавалось держать темп.

Они разбили лагерь на вполне сухой поляне, ближайшей к озерцу, которое окружал ореол заболоченной почвы. Вдалеке лежали, принимая грязевые ванны, молодые олени с ярко-желтыми полосками на боках, а на плавучих островках из спутанной растительности, распушив перья цвета электрик, токовали водяные птицы. Солнце клонилось к закату, и мир застыл, но в его траурном сиянии гладь Стоячего Кобальта словно ожила. По ней протянулись извилистые ленты в милю длиной, одни красные, как кошениль, другие густо-синие.

Кромис проснулся незадолго до рассвета и понял, что окоченел. Тусклое тревожное сияние неуловимо переменчивого цвета заливало озерцо и его окрестности. Причиной тому был довольно странный состав воды, которая испускала слабый свет. Теней не было. По краям поляны смутно темнели деревья, насквозь пропитанные влагой.

Обнаружив, что уже не сможет уснуть, Кромис подвинулся ближе к умирающим головешкам костра. Он лежал, завернувшись в плащ и одеяло, но никак не мог успокоиться. Сплетя пальцы под затылком, он смотрел на тусклые Звезды-имена.

Вокруг серыми валунами горбились силуэты спящих людей. Позади вяло топтались лошади. Ночная стрекоза с огромными глазами, похожими на обсидиановые глобусы, с жужжанием пронеслась над заводью и схватила добычу. Очарованный, Кромис некоторое время наблюдал за ней. Он слышал хриплое дыхание Теомериса Глина и глухой плеск воды, сочащейся сквозь заросли тростника. Гриф выставил дозорных, и те медленно и сонно бродили по краю поляны, время от времени пропадая из поля зрения Кромиса. Они грели дыханием сложенные чашечкой руки, их сапоги с мягким чавканьем погружались во влажную почву.

Кромис закрыл глаза и мрачно спросил себя, выберутся ли они за пределы болота к завтрашнему вечеру. Потом стал обдумывать различные стратегии, которые могут оказаться полезными, когда придется столкнуться с воинством Мойдарт. Он думал о Метвет Ниан, какой видел ее в последний раз, в комнате с пятью ложными окнами с видом на места, каких не найти нигде в королевстве.

Он как раз вспоминал прекрасные, твердо сжатые губы королевы, когда позади кто-то вздохнул.

Что бы ни нарушило тишину, оно находилось неблизко, да и сам звук не разбудил бы спящего человека, но в нем слышалось какое-то напряжение, даже настойчивость.

Переждав миг первого испуга и стараясь не шуметь, тегиус-Кромис нащупал рукоятку безымянного меча. Потом осторожно перекатился на живот. Сейчас следовало совершать как можно меньше движений, а дышать тихо и только ртом. Этот маневр позволил понять, что происходит в той части поляны, которая до сих пор оставалась вне поля его зрения.

По-прежнему неподвижный, как камень, Кромис пристально вглядывался в темноту. Разглядеть удалось немного — лишь смутные очертания переплетенных стволов деревьев. В одном месте было чуть темнее: там начиналась просека. Но ничего угрожающего. Лошади казались плоскими фигурками, вырезанными из тьмы, и мерно выдыхали белый туман. То одна, то другая настороженно поводила ушами.

Потом Кромис сообразил, что часовых не видно и не слышно.

Он осторожно выпутался из одеял и на несколько дюймов вытащил меч из ножен. Какое-то смутное чувство побудило его низко пригнуться, пересекая поляну, и несколько раз свернуть, словно за ним следили стрелки или воины, вооруженные энергоклинками. Кромис кожей чувствовал угрозу, хотя не заметил никаких признаков опасности… пока не наткнулся на труп часового.

Тело лежало между двумя деревьями в неловкой позе — скрюченное, уже успевшее немного погрузиться во влажную почву. При более внимательном осмотре Кромис обнаружил, что человек даже не успел вытащить оружие. Он не заметил следов крови, руки и ноги были целы.

Опустившись на колени, тегиус-Кромис обхватил ладонью холодный, щетинистый подбородок, чувствуя, как по коже бегут мурашки, и повернул голову мертвеца, чтобы проверить, не сломана ли шея. Нет, шея цела. Может быть, ему проломили череп? Кромис неохотно запустил пальцы в волосы часового… Дыхание с шипением вырвалось сквозь стиснутые зубы, и он подскочил, точно на пружинах.

Верхняя часть черепа ровно срезана на дюйм выше ушей.

Кромис вытер пальцы пучком губчатой травы и сглотнул желчь. Гнев и ужас били через край, по спине пробегала дрожь. Вокруг царила тишина, лишь вдалеке сонно жужжала стрекоза. Земля вокруг трупа была изрыта и истоптана. Цепочка крупных бесформенных вмятин тянулась прочь с поляны, уводя куда-то на юг. Что могло их оставить?

Он не знал. Он просто пошел по следу.

Ему даже не пришло в голову поднять тревогу. Он хотел отомстить за человека и его жалкую, тихую смерть в грязи — дело чести.

По мере удаления от Стоячего Кобальта свечение тускнело, но способность видеть в темноте никогда не подводила Кромиса. Он продолжал быстро идти по следу. Что бы тут ни прошло, оно свернуло с тропки там, где деревья чуть подсвечивались глыбами светло-голубых люминесцентных кристаллов. Омытый их неверным сиянием, тегиус-Кромис остановился и прислушался. Плеск воды, и ничего больше. Он оказался в полном одиночестве. Земля чавкала под ногами; деревья поражали немыслимой формой — казалось, их ветви свело судорогой.

Слева звучно хрустнул сучок.

Он развернулся и бросился в подлесок, размахивая мечом. Ветки хватали его за руки и за ноги, ноги тонули в перегное, невидимые зверьки разбегались в разные стороны. Наконец Кромис остановился на крошечной прогалинке возле зловонного озерца, тяжело переводя дух. Как тихо… Минуту спустя он убедился, что потерял тропку. Хуже того: он обнаружил себя и потерял преимущество, которое имел, двигаясь бесшумно в темноте. По коже пробежал холодок.

Его спасли только навыки, наработанные годами и вошедшие в плоть и кровь. За спиной послышалось злобное шипение. Ноги сами подогнулись, и холодное зеленое лезвие рассекло воздух у него над головой. Припав на одно колено, метвен развернулся, его меч описал полукруг. Удар должен был оставить противника безногим калекой. Но лезвие не встретило сопротивления, и Кромис отскочил назад.

Перед ним темнело что-то огромное, черное, похожее на сгусток тьмы высотой семь-восемь футов. Толстые конечности казались неуклюжими, голова напоминала тупое яйцо, на нем полыхали три желтых точки, расположенные треугольником. Существо снова зашипело. В его текучих движениях чувствовалась сдержанная мощь. Оно шагнуло вперед, оставив еще пару странных, бесформенных следов. В этом таилась какая-то холодная, спокойная и совершенно нечеловеческая рассудительность.

Огромный баан, перед которым нечего делать с обычной сталью, описал вторую дугу. Кромис отскочил, и что-то рассекло кольчугу у него на груди, как ноготь рассекает лепешку холодного жира. Рана оказалась неглубокой, но по коже потекла горячая струйка крови. Несмотря на размеры, тварь двигалась с неумолимой быстротой. Кромис попятился, уходя от атаки, и нанес удар сверху вниз, туда, где голова твари уходила в плечи, но существо увернулось. Противники снова оказались лицом к лицу. Кромис провел нехитрое сравнение и понял, что уступает врагу в скорости.

Это даже нельзя было назвать схваткой. В темноте, возле зловонного пруда, где они оказались, баан и сталь исполняли смертельный огненный танец. Кромису оставалось только уворачиваться и уповать на то, что противник оплошает. Однако похожее на тень существо двигалось все так же стремительно. Бой не утомлял его, мало-помалу оно теснило противника к кромке воды. Перед глазами у Кромиса стоял туман, тело покрыто множеством порезов, кольчужная рубашка чудом держалась на ремнях.

Его пятка коснулась воды, и на миг он позволил баану поймать лезвие клинка. Сноп искр — и кончик безымянного меча отлетел в сторону. О колющих ударах можно было забыть. Страх наползал, сковывая движение. Гигант нависал над ним, подпрыгивая, точно машина. Бледные круглые глаза — если это были глаза — светились, не выражая ничего.

И вдруг… Вот оно, спасение.

Правая рука Кромиса скользнула за пазуху и нащупала рукоятку маленького баана, от которого погибла его сестра. Стиснув оружие покрепче, словно зажимая рану, он пропустил контратаку. Да, именно так. Теперь вся надежда на хитрость — надежда почти призрачная. Но гигант уже заметил, что его противник раскрылся. Он замахнулся, нанес удар сверху вниз… и в этот миг баан Кромиса выпустил энергоклинок.

Клинки столкнулись, вспышка ослепила Кромиса. Его отбросило в пруд. На миг мастер с головой ушел под воду, рука занемела. Гигант топтался на берегу, шатаясь, как пьяный, и яростно шипя: он понял, что теперь его оружие мертво и бесполезно.

Кромис снова вынырнул. Рука превратилась в сгусток нечеловеческой боли. Сплевывая и отрыгивая воду, он снова бросился в атаку… и обнаружил, что последний удар расщепил его клинок от кончика до рукоятки. Яростно выругавшись, Кромис отшвырнул изуродованный меч. Однако тварь уже развернулась и неуклюже бежала прочь, за деревья, пересекая мелкие водоемчики и взметая фонтаны брызг.

Ее смертоносная самоуверенность исчезла, от прежней красоты движений не осталось и следа. Она потерпела поражение. Но тегиус-Кромис бросился на изрытую землю и заплакал от боли и обиды.

Рядом послышался хриплый крик. Ягнятник Целлара, сбивая листву серыми крыльями, кружил над поляной, точно вестник Зла, потом шарахнулся в сторону. Кромис почувствовал, что его поднимают на ноги.

— Гриф, — пробормотал он. — Я сломал клинок… Это был не человек. Я смог достать его только с помощью уловки, которую мне показал Гробец. Здесь поработали древние… Мойдарт разбудила кое-что такое, с чем нам не справиться. Еще немного — и оно бы меня прикончило.

Новый страх ледяным крошевом проник в его костный мозг. Кромис отчаянно стиснул левый кулак.

— Гриф, я не мог убить его! Я потерял Десятое Кольцо…

И, полный отчаяния, провалился в темноту.

* * *

Рассвет, желтый с черным, разломил небо над Стоячим Кобальтом и повис, точно знамение, там, где над темной гладкой водой еще клубились последние завитки вечернего тумана. Среди островков и зарослей тростника кудахтали водяные курочки. Смутно ощущая приближение зимы, они собирались на больших разноцветных бревнах, медленно плавающих по поверхности озера. Унылый призыв к переселению уже в полную силу звучал в десятках тысячах маленьких черепов и будил в них тоскливое эхо.

— Погода в этом году будет убийственная, — пробормотал тегиус-Кромис, ежась у костра и глядя на шумные стайки. Его меч лежал рядом — все три куска, обрывки кольчуги громко брякали при каждом движении. Помощники Грифа обработали все его раны и ушибы, но с тем, что творилось у него в голове, ничего поделать не могли. Его трясло. Близится зима? Нет, это не зима: это сами северные земли сдвинулись с места и идут на Вирикониум, и волки с горящими злобой глазами рыщут в поисках добычи…

Он дремал недолго и скоро проснулся. Во рту все еще стоял горький вкус поражения. Люди Грифа по двое и по трое возвращались с поляны, где Кромис сражался с гигантской тварью. По их словам, Десятое Кольцо Нипа исчезло без следа — то ли его втоптали в рыхлую грязь, то ли оно утонуло в зловонном пруду. Металлическая птица вернулась, потеряв свою жертву среди прибрежных чащ. Теперь Кромис сидел рядом с Теомерисом Глином, который посреди всего этого хаоса храпел, как пьяный.

— Ты все принимаешь слишком близко к сердцу. С кем не бывает…

Старик выковыривал крошки пищи из бороды. Другой рукой он держал над огнем ломтик мяса, надетый на кончик ножа.

— На ошибках учатся, — он захихикал и покачал головой, словно вспоминая все поражения, которые он успел пережить за свои годы. — Однако, странно все это…

— Знаешь, как говорят к югу от Пастельного Города? «тегиус-Кромис со своим безымянным мечом не может убить только то, что уже убито». Странно… Хочешь жареной свининки?

Кромис хмуро засмеялся.

— Плохой из тебя утешитель. Старик, бормочущий проповедь над куском мяса… Что мы будем делать без знака королевы? Что мы сможем сделать?

Биркин Гриф подошел и стал греть руки над огнем. Потом, точно жирная ищейка, понюхал жареное мясо и осторожно втиснул свой объемистый зад между стариком и Кромисом.

— Только то, что мы могли бы сделать, если бы эта вещица у нас сохранилась, — ответил он. — Выдумал себе грозный рок и с ума сходишь. Что очевидно, то очам видно, и никому доказывать не нужно. К тому же особых неприятностей пока не ожидается.

— Но командовать армией… — беспомощно начал Кромис.

Гриф с равнодушным видом принялся счищать грязь с сапог.

— Я видел, как ты командовал армией, поэт. Кажется, ты справлялся собственными силами, без всяких волшебных безделушек.

— Что правда, то правда, — рассудительно поддакнул старый Глин и выплюнул мелкий хрящик. — Эх, славно мы веселились в прежние дни. Да хватит тебе биться со своими башмаками, Гриф. Вещь дорогая — так сунь их в торбу и не мочи почем зря. Вот что до меня, то я ничем никогда не командовал, кроме шлюхиной задницы.

Гриф обнял Кромиса и мягко похлопал по плечу:

— Ладно, Квочка, это не твоя ошибка.

Кромис пожал плечами. Ему от этого было не легче.

— Дозорного похоронили? — спросил он, надеясь сменить тему разговора.

Улыбка Грифа исчезла, и он кивнул.

— Похоронили. И нашли еще один кусочек головоломки. Видел, как ему макушку срезали? Просто прелесть. Я решил посмотреть как следует и увидел… — он выдержал паузу, ткнул в огонь носком сапога и проследил, как во все стороны летят искры. — Мы похоронили только часть человека, Кромис. Остальное ушло с той тварью, которую ты прогнал. Мозги у него украли, вот что.

Стало очень тихо. С разноцветных деревьев падали капли воды. Потом шумно зачавкал Теомерис Глин. Кромис вытащил обломки меча и начал играть ими, чтобы отогнать отвратительные образы, которые стояли у него перед глазами: мертвое тело, проваливающееся в грязь, и полужидкая кашица по краям раны.

— Мойдарт разбудила что-то, связанное со Старой Наукой. Жаль парня. Думаю, каждый из нас мог оказаться… — он сложил обломки безымянного меча в ножны, один за другим. — Мы все покойники, Гриф.

Он встал и почувствовал, что мышцы все еще болят с ночи.

— Я пошел седлать лошадь. Будет лучше, если мы поедем побыстрее.

Металлический ягнятник, взгромоздившийся на бледно-бирюзовую ветку, которая прогнулась под его тяжестью, молча следил за ним.

— Уверен, что не хочешь свинины? — снова спросил Теомерис Глин.

Северной границы Топи отряду удалось достичь без новых потерь. На четвертый день, около полудня, пестрая листва стала редкой, и сквозь нее мелькало небо — пасмурное, но вполне привычного цвета. Земля стала не такой зыбкой, и отряд прибавил ходу. Широкие, ровные дорожки делали Топь похожей на лоскутное одеяло. По мере продвижения на север ржавая охра понемногу вытесняла все остальные цвета. Холодный ветер развевал плащи, теребил дырявую кольчугу тегиуса-Кромиса. Попоны лошадей потемнели под мелким моросящим дождем.

Потом путь отряду преградили песчаные равнины, длинной плавной кривой протянувшиеся с востока на запад вдоль границы Великой Бурой пустоши. Ровные ряды серовато-бурых дюн напоминали линию обороны. Ветер и дожди искромсали их своими гигантскими ножами, оставив глубокие шрамы оврагов, канав и балок.

— Повезло нам: зима на носу, — проворчал Биркин Гриф, поворачиваясь в седле. Отряд следовал за ним длинной колонной по одному — вверх и вверх по расселине с пологими склонами, прорытой черным ледяным потоком. Справа и слева вставали безжизненные стены влажного красновато-коричневого лесса. — Ветры сильнее, зато они несут больше влаги, и все это оседает на почве. Пустошь — это пустошь, а не пустыня.

Кромис тупо кивнул. В Нижнем Лидейле еще царила осень, но здесь в это с трудом верилось. Он устремил взгляд на узкую полосу неба над устьем ущелья, словно мог увидеть Бальмакару, где смерть года казалась более счастливой.

— …Ну, понимаешь, немного меньше шансов попасть под оползень… и нет этих туч пыли. Летом тут просто дышать нечем, даже на границе.

Кромис перевел взгляд с неприветливого неба на всадников, которые ехали следом. Их тусклые силуэты почти затерялись в пелене дождя: съежившиеся молчаливые люди на усталых лошадях.

Выбравшись из оврага, отряд остановился, как по команде, а потом разом рассыпался по гребню дюны. Каждому хотелось побыть наедине с этой мрачной безжизненной пустошью и самим собой.

Пустошь тянулась на север бесконечной чередой мертвых волн цвета умбры и охры. Сеть ручьев и речушек с высокими отвесными берегами напоминала причудливые бессмысленные иероглифы. Вдалеке торчали искореженные металлические фермы, их пальцы, словно изъеденные проказой, с осуждением указывали куда-то в пустой воздух, словно Пустошь догадалась, что стало источником ее тысячелетней боли. Молодцы Грифа переговаривались вполголоса: по их словам, если прищуриться, можно разглядеть, как движутся дюны — медленно, но верно.

Но тегиус-Кромис повернул лошадь, чтобы не глядеть на истерзанную землю, и устремил взгляд туда, откуда они только что пришли, в лиловый туман над болотами. Он не мог забыть гигантскую тварь с бааном, и его тревога не утихала.

 

5

— Да не уподобимся мы Полдню, — произнес Гриф. — Загубили со своей наукой такое место… Теперь здесь никто не живет, кроме варанов. И сами погибли, потому что вытянули из земли все, что можно и нельзя. Вот корень всех зол. Например, мы добываем металл, которым они когда-то пользовались, потому что в земле не осталось руды. Они забрали все и не оставили нам выбора. Так что мы просто обязаны развиваться в другом направлении.

— «Угаснут Звезды-имена…» — нараспев процитировал Кромис, разглядывая обломки своего меча. Сумерки натянули над пустошами бурый полог, усиливая специфическую неопределенность пейзажа дюны. Холодало. Пока что ящерицы не попадались — лишь медленное, смутное движение среди дюн указывало на их присутствие.

— Такие — точно угаснут, — холодно откликнулся Гриф.

Они разбили лагерь среди руин одинокого строения — огромного, без крыши, с крайне запутанной планировкой и возведенного неизвестно для чего. Хотя девять десятых постройки давно разрушилась и ушла в отравленную землю, ее остатки вздымались в сумерках на высоту пятидесяти, а то и шестидесяти футов. Слабый ветер, долетая с пустошей, жалобно плакал над стенами, уходящими в темноту. Среди дюн блуждал поток, источающий кислую вонь — полузасыпанный камнями, истертых и источенных Временем.

С подветренной стороны, под защитой разрушенной капитальной стены, уже горели два-три костра. Люди Грифа старались не шуметь. Словно заразившись безмолвием от Пустоши, они молча расседлывали лошадей, а караульные старались держаться на виду.

— Что тут может случиться? — проворчал Теомерис Глин. — Мойдарт, Послеполуденные культуры… Все это разные имена Времени. Вы живете сиюминутными чувствами, вам не хватает чувства перспективы. Вот доживете до моих лет…

— …И станем докучливыми занудами и будем корчить из себя идиотов перед грязными девками из Дуириниша, — отозвался Гриф. — Эх, то-то будет славное времечко.

— Ну, тебе-то это не грозит, Биркин Гриф, — мрачно буркнул старик.

После сражения Кромиса на Квасцовой Топи металлический стервятник Целлара почти все время проводил в воздухе, медленно описывая широкие круги над Пустошью. Если он что и заметил с высоты, то никому об этом не сообщал. Сейчас птица приземлилась у костра, на границе света и тени.

— Постиндустриальное потрясение, пережитое так называемыми Послеполуденнными культурами, имело место только в этих широтах, — монотонно вещала она. — Однако по некоторым сведениям, на западе существует континент, который пострадал в той же степени, что и Великая Бурая пустошь. В некотором смысле этот человек прав. Мы почти исчерпали отведенное нам Время.

Ягнятник очень четко выговаривал слова, от его пронзительного голоса ночь как будто становилась холоднее.

Птица смолкла. В тишине состарился ветер, умирающее солнце закатилось, словно было частью модели планетной системы с часовым механизмом. Биркин Гриф неловко рассмеялся, и ему слабым эхом ответили несколько человек.

— Вот заржавеешь, птичка, и все для тебя кончится. Болтаешь, болтаешь, а доказать ничего не можешь. Если мы живем в конце Времени, чем ты это подтвердишь? Может, просто завидуешь нам, а? Ты же никогда ничего не чувствовала. Ты просто не представляешь, каково это — нутром чуять, что ты обречен. Или ты трещишь, как попугай, и все-таки умираешь в надежде?

Птица заковыляла вперед, пламя костра заиграло на ее сложенных крыльях.

— Этого мне не сообщили, — произнесла она. — Вам этого также не сообщат, если вы не выполните задачу, которая стоит перед вами в этой войне. Опасайтесь Гетейт Чемозит. Отправляйтесь прямо к башне Целлара, которую вы найдете…

Подавленный, полный невыносимо тягостных чувств, Кромис уронил обломки меча и побрел прочь от костра, чтобы достать из седельной сумки свой забавный восточный инструмент. Кусая губы, он прошел мимо часовых, присел на камень и погрузился в мысли о смерти. Гигантские петли отполированной песком балочной фермы торчали перед ним, точно металлические черви, и медленно уходили в песок. Замерли при мысли о путешествии по чужой планете в забытом конце вселенной, подумал он. Или эта мысль настолько захватила их…

Он трепетал, а в голове сами собой складывались строки:

Ржавчина в наших глазах… Сеть металлических улиц спутала нас в пустошах севера… Мы — просто люди, стертые ветром, смытые ливнями… Ветер запорошил наши глаза крошевом белого льда… Мы — пожиратели металлической стружки, закаленные пагубными страстями, познавшие вкус кислот. Нам не о чем здесь мечтать, наши грезы — лишь отзвук скрипа железа, льда и костей… Ржавчина в наших глазах — в глазах тех, чьи лица когда-то были нежны…

«Ржавчина в наших глазах»… — затянул он снова, собираясь прочесть новорожденные строфы, — это был кант в герванианском стиле. Но тут со стороны лагеря донеслись вопли, и стихи спугнутой стаей умчались прочь. Через миг тегиус-Кромис был на ногах.

Он увидел, как металлическая птица взмыла в воздух, заливая дюны светом, точно пороховая ракета, ее крылья с шумом рассекали воздух. Люди носились по стоянке, по древним стенам метались черные тени. Кромис беспомощно потянулся к пустым ножнам, а потом бросился на крик. Сквозь беспорядочный шум голосов он внезапно услышал, как Гриф орет:

— Оставьте ее в покое! Вы, глупые свиньи, оставьте ее в покое!

Захваченный образами иного мира, Кромис в первый момент не узнал темную, колышущуюся массу, которая беспокойно ворочалась, хрюкая, во мраке мертвого здания. Тепло или свет выманили существо из неприветливых дюн, — но теперь, окруженное вооруженными людьми, оно застыло у огня, завороженное и смущенное. Тощее, грузное тело почти касалось песка, вися между странно сочлененными ногами. Двадцатифутовый обитатель его собственного воображения… Сейчас Кромис был почти разочарован, признав в нем одну из черных рептилий Пустошей, огромную, но совершенно безобидную, хотя легенды Вирикониума приписывали ей способность питаться металлом.

— Здоровенная ящерица, — с угрюмым трепетом пробормотал один из подручных Грифа. — Просто здоровенная ящерица.

Кромис поймал себя на том, что зачарованно любуется плоской, тяжелой головой рептилии, ее выпяченной нижней челюстью и рудиментарным третьим глазом. Он не видел ни шипов, ни колючек, ни причудливого гребня, которыми традиционно снабжают книжных тварей — просто грубая шкура, тусклая и матовая.

— Разойдитесь, — спокойно приказал Гриф.

Мужчины повиновались, но мечи не опустили. Предоставленная самой себе, рептилия решительно подошла к огню. Наконец невероятно красивые отражения пламени заплясали в ее глазах. Так ящерица стояла несколько минут, совершенно неподвижная.

Потом моргнула. Кромис подозревал, что потребности ее вялого метаболизма, разбуженного огнем — каковы бы они ни были, — остались неосуществленными. Грузно, словно выполняя какую-то тяжкую работу, существо двинулось в обратный путь. Оно удалялось, шаркая по песку, и его голова мерно покачивалась из стороны в сторону.

Заметив, что кое-кто собрался ее преследовать, Гриф резко произнес:

— Я сказал: «нет». Оставьте ее в покое. Она никому ничего не сделала.

И сел.

— А вот нам здесь не место, — добавил он.

— Как думаешь, — спросил его Кромис, — что она здесь видела?

Два дня на Пустоши. А кажется, что гораздо дольше…

— Здесь все такое неподвижное, — сообщил Гриф, — что Время растягивается и течет до странности медленно.

— Что за дерьмовая метафизика! Ты просто умираешь со скуки. А я, думаю, уже помер… — старый Теомерис похлопал свою коротконогую кобылку по крупу. — Вот она — кара за мою грешную жизнь. Жаль, мало я ею наслаждался.

В тот день, после полудня, отряд пересек гряду низких конических груд шлака. Рыхлая поверхность цвета сланца не давала двигаться быстро. Лошади спотыкались, осторожно переставляли ноги, и трехсотфутовые груды серых камней под их копытами звенели, как колокол. То и дело случались оползни — небольшие, но доставляющие массу хлопот.

Кромис не принимал никакого участия в непрекращающейся дружеской перепалке, бесплодной, как голый сланец под копытами их лошадей. Куда больше его беспокоило странное поведение ягнятника.

Десять или пятнадцать минут назад птица изменила своей привычке и вместо того, чтобы кружить в высоте, неподвижно зависла в восьми сотнях футов над землей, точно серебряный крест, то скользя по воздуху, то взмывая в тепловых потоках, поднимающихся над шлаком. Насколько мог судить тегиус-Кромис, она выбрала какую-то точку примерно в миле отсюда, точно на пути у отряда.

— Птица что-то увидела, — сказал он Грифу, когда полностью убедился в этом. — И за чем-то наблюдает. Прикажи сделать привал и дай мне меч… Только не лом, который лошади нести не под силу. Пойду узнаю, что там такое.

Это была странная прогулка. С полчаса он пробирался по осыпающимся спиральным тропкам, сопровождаемый только эхом. Пустошь обступала его со всех сторон, словно грозя раздавить.

Мерные удары металла о металл — странные, легкие, торопливые — на миг нарушили скорбное молчание шлаковых холмов. Потом звук потонул в коротком грохоте осыпи. Позже, когда Кромис пустил лошадь вниз по склону холма, последнего в гряде, звон послышался снова. Великая Бурая пустошь лежала впереди, как прежде, и металлическая птица Целлара висела, точно знамение, в пяти сотнях футов над его головой.

А у подножья холма была привязана пара лошадей.

Упряжь пыльной грудой валялась рядом, в нескольких ярдах от коновязи стояла маленькая красная кибитка на четырех колесах — такие часто встречаются к югу от Вирикониума: бродячие ремесленники Мингулэя перевозят в них свои многочисленные семейства и убогие инструменты. Благоухающая теплым югом, она навевала мысли о нежных неряшливых кочевницах с горластыми ребятишками. Огромные колеса с толстыми ободами сияли канареечной краской, по бортам клубились немыслимые завитушки цвета электрик, округлая крыша полыхала сочным пурпуром. Кромис не мог понять, откуда доносился звон — сейчас он смолк, — но из-за кибитки поднималась тонкая, голубовато-серая струйка дыма.

Кто бы ни остановился здесь лагерем, скрыть свое присутствие от его обитателей тегиусу-Кромису не удалось. Его лошадь, перепуганная, неуклюже расставив ноги, скользила вниз по склону, как на салазках. Обломки камней, точно живые, выскакивали у нее из-под копыт. Впрочем, спуск получился достаточно быстрым — оставалось только держаться в седле и покрепче стиснуть рукоятку меча.

До подножия оставалось пять ярдов, когда инерция сыграла с Кромисом злую шутку. Задние копыта лошади заскользили быстрее передних. Она перекувырнулась, всадник вылетел из седла, неловко упал на сухой бесплодный песок и выронил меч. Тысячи пылинок, колких, как иголки, вонзились в глаза. Оглушенный и ослепленный, он попытался подняться, споткнулся… Слезы не давали что-либо разглядеть, но он смутно догадывался, что оказался в крайне невыгодном положении.

— И что раком стоим? — произнес голос — кажется, очень знакомый. — Может, поднимешь все-таки свой ковыряльник, а? Если бы по этому склону спускались десять человек, шума и возни было бы меньше.

Кромис разлепил веки.

Перед ним, сжимая в узловатых, покрытых шрамами руках боевой топор, стоял хрупкий человечек ростом не более четырех футов, с длинными белыми волосами и лукавыми блекло-серыми глазами. Его лицо трудно было назвать уродливым — скорее, оно отличалось той неправильностью, свойственной детским мордашкам. Правда, у детей редко увидишь такие зубы: два ряда бурых обломков делали его широкую ухмылку немного жутковатой. Карлик был одет в толстые кожаные штаны и безрукавку — обычный наряд металлоискателей, а его топор был больше него примерно на фут.

— А… — выдохнул Кромис. — Горбатого могила исправит, а тебя и подавно. Бунтарь-одиночка. Бродяга… Только подними свой топорик, и мой призрак-хранитель… — он указал на ягнятника, который кружил над ними, — вырвет твои несчастные гляделки. И мне будет очень трудно ему помешать.

— Значит, ты признаешь, что я взял тебя в плен? Я сделаю из тебя фарш и скормлю псам, если ты…

И с этими словами Гробец-карлик, ехидный, как все карлики, исполнил вокруг своей жертвы что-то вроде дикарской пляски, кудахча и хихикая, как попугай. Ходили слухи, что когда-то он отсек обе руки одному священнику… и коротышка палец о палец не ударил, чтобы этот слух опровергнуть.

— Знал бы, что это ты, — вздохнул тегиус-Кромис, — привел бы сюда действующую армию, и они заставили бы тебя утихомириться.

Ночь.

Покров — вернее, саван — темноты лежит на кучах шлака, чтобы мертвая земля не нарушала приличий, выставляя напоказ признаки своей смерти. Яркое белое сияние переносного горна затмевает рыжее мерцающее пламя хоровода костров, на которых готовят еду.

Его неистовый жар, точно рассвет в аду, озаряет лицо человечка с Устья реки. И без того похожее на маску, созданную сумасшедшим, он превращается в лик кровожадного демона. Молоток взлетает и падает, нанося смертоносные удары размякшей, разгоряченной стали. Карлик напевает себе под нос — все ту же «Панихиду мертвому фрахту»:

Подними их высоко, опусти их глубоко, Ох, опускай!

Безымянный меч Кромиса снова цел — то рдеет в печи, то рассыпает искры на наковальне. Каждый удар, каждый слог — словно шаг, приближающий его к судьбе…

После встречи у кибитки Кромис подозвал ягнятника и приказал привести Грифа из лагеря на холмах. При виде карлика здоровяк взревел, как вол. Встреча старых друзей выглядела странно: один хохотал и трубил, а другой с радостными воплями скакал вокруг. Теперь Гриф ел мясо с кровью и покрикивал на своих головорезов, а Гробец и Кромис трудились в кузнице.

— Не лезь под руку! — орал карлик сквозь рев и вздохи мехов. — У меня почти готово!

Он оттопырил большой палец и тронул один из кривых стальных прутов, сверкающих серебром и туго переплетенных между собой. Больше всего это сооружение, лежащее в горниле, напоминало скелет мертвого металлического гиганта. В суставах помещались крошечные двигатели — уменьшенная копия тех, которыми оснащают летающие лодки. Бедра и плечи этого механического создания соединяло множество гибких металлических ремней и хомутиков — очевидно, они предназначались для того, чтобы его конечности работали согласованно. Колосс казался медлительным, но опасным — уродливое творение давно умерших людей, плод их долгой, упорной работы.

— Что это? — спросил Кромис.

— Увидишь, когда дело дойдет до драки. Я откопал ее около месяца назад. У древних голова работала на славу…

Свет единственной страсти засиял в глазах карлика — а может быть, это был просто отблеск горна? Как бы то ни было, Кромис должен был этим удовлетвориться.

Позже четверо метвенов сидели у огня с кувшином дистиллированного вина. Заново откованный меч остывал, горн потух, молодцы Грифа развалились на вонючих одеялах. Одни дремали вполглаза, другие громко храпели.

— Ну, — сообщил Гробец-карлик, — не так уж мы от них и отстали.

Он обнажил в ухмылке скверные зубы.

— Я не бросил бы ни Уотербека, ни его славных мальчиков. Но заполучить самоходный доспех, да еще в таком состоянии…

— Старые дни никогда не вернутся, — посетовал старый Глин. Он быстро достиг той стадии опьянения, когда человек впадает в туповато-ворчливое состояние. — Время на исходе.

Гробец фыркнул.

— И что я с вами опять связался? Один — хвастун и болтун, другой — старик с дырявой головой, третий — стихоплет, который даже о своем мече позаботиться не может… Вот я думаю: а не податься ли мне сами знаете куда? — он бросил взгляд на свои ладошки. — В свое время я кое-кого убил… Правда-правда. Вот и сейчас руки чешутся.

— Ты мерзкая мелкая тварюшка, — откликнулся Биркин Гриф. — Правда-правда. Давай-ка еще выпьем…

тегиус-Кромис улыбнулся и ничего не сказал. Не Норвин Тринор, так Гробец… Он был рад, что нашел карлика. На свете много дорог, и не все ведут к руинам Гленльюса.

Однако до Гленльюса они так и не добрались. Карлик оказался прав: через два дня отряд наткнулся на экспедиционную армию лорда Уотербека, которая встала лагерем в паре миль к юго-востоку от одного злополучного города. Здесь Пустошь вздыбилась грядой низких горных хребтов и мертвых долин, заполненных призраками Ушедших культур.

У Времени есть другое имя — эрозия, разрушение, размывание, выветривание. Ледяной ветер непрерывно гоняет струи пыли по голым скалам горного хребта… И так тысячи лет.

тегиус-Кромис пристально глядел вниз, на древнюю долину, черный плащ развевался у него за спиной. Гриф, стоя рядом, притопывал ногами и согревал дыханием ладони. Ниже раскинулись палатки и хижины армии Уотербека — разноцветные, расшитые символами планет и невиданными зверями, грозно встающими на дыбы. Однако весельем тут и не пахло. Пологи палаток хлопали, ветер стонал в растяжках, гремели латы, гонцы носились взад и вперед между грудами механизмов, которые громоздились вокруг лагеря в явном беспорядке.

Палатки располагались, как спицы в колесе — каждый сектор представлял пехотное или кавалерийское подразделение, а роль ступицы играл шатер, окруженный группой маленьких хижин, командный центр лорда Уотербека. Вместо холстины шатер был затянут промасленным алым шелком, прошитым для утяжеления золотой проволокой.

— С чувством собственной значимости у него все в порядке, — зло буркнул Гриф. — Давай-ка спустимся и скинем его с небес на землю.

— Ты уж слишком. Не суди его прежде времени.

Впрочем, особого воодушевления Кромис не ощущал. Однако он побарабанил пальцами по рукоятке вновь откованного меча и попытался отогнать неприятные мысли.

— Скажи карлику, пусть уведет ребят подальше от лагеря, а мы пока сделаем, что сможем.

Они спустились и проехали по одному из самых широких проходов между палатками: Гриф — на своей кобыле под желтой попоной, во всем обычном блеске, Кромис — на вороном жеребце, продрогший на тысячелетнем ветру и сам похожий на ворона. Они поймали взгляды нескольких праздных пехотинцев, но куда больше любопытства вызвали головорезы Грифа, которые расположились вокруг аляповатой кибитки карлика. Никто не хотел высмеивать Уотербека, но сравнение напрашивалось само собой, причем роль его роскошного павильона досталась фургончику. Стан бывших контрабандистов напоминал бродячий цирк.

Покачиваясь в седле, Кромис ловил обрывки разговоров.

— Мойдарт…

— …вот и верь слухам.

— …Мойдарт…

— …и клятые воздушные лодки. Клятая уйма лодок!

— Что ты с этим будешь делать?

— …только рад: сделал дело — гуляй смело.

— …Мойдарт…

В свои тридцать лет лорд Уотербек из Фалдича обзавелся внушающими уважение сединами — его коротко стриженые волосы, зачесанные со лба, лежали волосок к волоску — и учтивыми манерами. Однако мягкие черты лица указывали на определенную бесхарактерность. На коже не появилось ни единой морщинки, при этом она казалась пергаментной, точно у старика. Он носил опрятный тутой камзол из коричневого плиса, пошитый с безупречным вкусом. Никаких украшений — в том числе и на красивых, скромно наманикюренных руках.

«Такой человек вряд ли сумеет оскорбить кого-нибудь из власть предержащих», — подумал Кромис. И можно не сомневаться: именно этому он обязан нынешнему положению.

Когда они вошли в шатер — внутри он оказался не таким роскошным, как можно было предположить, и к тому же продувался насквозь, — лорд Уотербек сидел перед маленьким, загроможденным походным столиком и подписывал лист белого пергамента, покрытого аккуратными серыми буквами. Он вскинул голову, резко кивнул и снова углубился в работу.

— Отсюда до Вирикониума — и только один сборный пункт, — бодро произнес командующий. Голос у него был такой же приятный, как и манеры. — Но теперь это не важно. Вы здесь. Сейчас я позову дневального и позабочусь, чтобы он решил все вопросы на месте.

Он бросил на них взгляд и коротко улыбнулся.

— Судя по вашему виду, вы проделали долгий путь, чтобы вступить в армию. Добровольцы… Это обнадеживает, хотя немногие последуют вашему примеру. Вы просто молодцы.

Биркин Гриф шагнул вперед, озадаченный и злой одновременно.

— Это лорд тегиус-Кромис из Вирикониума, — произнес он. — Рыцарь Ордена Метвена. Мы находимся здесь по поручению Ее величества. Необходимо, чтобы…

— Минуточку, пожалуйста.

Уотербек сверился со скромного размера гроссбухом и кивнул, потом свернул пергамент в трубочку и осведомился:

— Может, лорд Кромис предпочтет сам говорить за себя, а? И подарил гостям еще одну чуть заметную улыбку, которая исчезла, едва появившись.

— Понимаете, есть очень много вещей, которым я могу посвятить свое время. Вот уже неделю мы ожидаем сражения. Оно может начаться в любой момент. Пятнадцать тысяч человек полагаются на меня. Если бы вы могли…

Он сделал умиротворяющий жест.

— В последнее время мне не докладывали, что поблизости приземлялись летающие лодки. Может быть, вы вкратце изложите ваше дело, а ответ обсудим потом?

— Я не курьер, лорд Уотербек, — произнес Кромис. — Я прибыл сюда с той же целью, что и вы. И мое дело касается нас обоих.

— Вижу… Я никогда не сталкивался с вами в городе, сударь. Должно быть, наши пути никогда не пересекались. Каждый человек… хм-м… следует собственным путем, так?

Он встал, опершись растопыренной пятерней о стол.

— Полагаю, Ее величество предоставила вам определенные подтверждения ваших полномочий — верно?

— Они у меня были.

Кромис знал, как глупо это звучит… и уже понимал: на помощь от этого человека можно не рассчитывать.

— Я потерял их. Это моя вина. Однако Ее величество поручится за меня. Я предлагаю послать лодку…

Уотербек засмеялся. Сел. И медленно покачал головой.

— Мой дорогой друг, — произнес он. — Мой дорогой друг Возможно, я обращаюсь так к обычному авантюристу. Или даже — хотя я меньше всего склонен такое предположить — к шпиону северян. Я не могу разбрасываться воздушными лодками, чтобы проверять личность каждого бродяги, который является с таинственными — и бездоказательными — заявлениями. Если вы желаете сражаться — отлично, я принимаю вас в армию. Но я не собираюсь слушать ваши предложения, пока вы не представите прямые и конкретные доказательства, что вы именно те, за кого вы себя выдаете.

Биркин Гриф скорчил страшную рожу, подался вперед и оказался нос к носу с Уотербеком.

— Вы, болван несчастный, — прошипел он, — выбирайте слова, когда разговариваете с метвеном. Или хотя бы извольте выслушать, что вам говорят. Лорд Кромис участвовал в морском сражении при Мингулэе — и, между прочим, выиграл его, — когда вы еще не знали, за какое место учебный клинок держать…

Командующий встал.

— Пункт записи добровольцев — в двух шагах отсюда, — спокойно произнес он. — И я не желаю больше об этом слышать.

Позже они сидели у откидного борта кибитки и следили, как карлик производит окончательную настройку своего странного устройства.

— Он знал, — вздохнул Гриф. — Он знал, зачем мы здесь. Он чувствовал это.

— А вот этого ты утверждать не можешь. Он не видит дальше собственного носа — но он в своем праве. У меня нет даже кольца, а даже если бы оно было, разговор бы все равно получился бы нелегким. Передать кому-то командование… Для него это настоящее унижение.

Гриф сцепил пальцы, потом сделал резкое движение, словно разрубал воздух, и сплюнул в водоворот пыли, поднятой ветром.

— Все он знал. Если бы он дослушал нас, то ему пришлось бы послать лодку.

Гробец-карлик издал непристойный смешок, положил на землю инструменты и вытер руки о свои кожаные штаны.

— Стойте тут и смотрите, — сказал он. — Сейчас соберу эту красавицу и загляну к лорду Уотербека. Оторву ему башку. А потом возьму топор и настругаю ее тонкими ломтиками.

Карлик уже уложил огромный «скелет» на землю так, чтобы ноги лежали прямо, а руки — вдоль туловища. Потом осторожно опустился сверху, спиной на ледяные кости. Ноги он вставил в стремена на бедрах великана и стянул металлические ремни на своих лодыжках. Замысловатая обвязка не позволяла выскользнуть из грудной клетки.

— Ох, какая же ты у меня холодная, — пробормотал коротышка.

Он раскинул руки, чтобы дотянуться до рычагов, торчащих из костей чуть повыше «локтевых суставов». Череп без нижней челюсти, опускающийся на петлях, защищал его голову на манер шлема. На мгновение карлик замер. Он напоминал человека, распятого на искусственном дереве, созданном фантазией безумного скульптора.

— А теперь включаем, — сообщил коротышка и дернул рычаги. Низкое, ровное жужжание наполнило воздух. Запах озона напомнил Кромису о воздушной лодке, разбившейся у подножья Бальмакары.

— Ох… — выдохнул карлик, щелкая какими-то шпеньками и выключателями.

Тяжелые стальные кости зашевелились.

Гробец издал короткий смешок.

Он пошевелил рукой, и тощая металлическая рука поднялась. Обхватила что-то невидимое. Сжала пальцы.

Карлик согнул ноги, и скелет медленно встал. Он был одиннадцати футов высотой.

— Где мой топор?

И, подхватив свое оружие, он закружился в дикой пляске с прыжками и притопами, вертя топор над головой и описывая смертоносные восьмерки. Он вскидывал ноги, показывая, как высоко может их поднять, и шевелил в воздухе подвижными серебристо-стальными пальцами.

— Ну, теперь я их укорочу! — вопил он, не замечая беспомощного, восхищенно-счастливого смеха своих друзей. Ветер свистел в механических членах экзоскелета.

— Ох, я и отделаю этих скотоложцев! — кого именно, он уточнять не стал. — Красота!!!

И он с грохотом понесся прочь — гигантский парадокс, балансирующий на тонкой грани между комедией и ужасом, — чтобы испытать машину в деле. И для начала он описал круг вокруг лагеря, на глазах пятнадцати тысяч потрясенных бойцов, которые до сих пор считали себя здравомыслящими людьми.

Официально ни метвены, ни горстка их бандитов так и не присоединились к армии лорда Уотербека. Как оказалось, главнокомандующий несколько недооценил скорости продвижения Мойдарт к Дуиринишу. На следующий день, через час после восхода солнца, десять воздушных лодок, украшенных гербом с головой волка и тремя башнями, завыли над северным хребтом. Их двигатели работали на пределе.

Весь остаток жизни Кромис спрашивал себя и не мог понять: как генерал мог настолько увлечься вопросами назначений и политической стороной войны, что пренебрег донесениями собственной разведки.

 

6

Когда тегиус-Кромис проснулся, атака уже началась. В бархатной тьме у него над головой с жужжанием парило какое-то гигантское насекомое, тупо таращилось на него человеческими глазами, чистило свой череп и прозрачные крылья хрупкими лапками, непонятно как выдерживающими такой вес. Кромис не понимал философию этого существа. Странные знаки, выгравированные на груди насекомого, несли сообщение от Времени и вселенной; тегиус-Кромис выучил это сообщение наизусть и немедленно забыл. Жужжание крыльев стало тоньше, громче и переросло в чудовищный вой лодок Мойдарт.

Биркин Гриф толкал Кромиса кулаком в плечо и орал что-то прямо в ухо. Поэт дернулся и помотал головой, стряхивая дремоту. Он увидел, как карлик выскочил из кибитки, забрался в свой экзоскелет и принялся затягивать ремни. Вокруг носились люди, тыкали пальцами в небо, их рты напоминали влажные дыры. Из лагеря Уотербека доносился невообразимый шум: пятнадцать тысяч глоток одновременно исторгали невнятный крик гнева и ужаса.

Кромис застегнул перевязь.

— Нас слишком хорошо видно!

И с этим ничего нельзя было поделать. Длинные, стремительные тени кружили над головой, в лучах ложного рассвета они казались серыми.

Злые красные ракеты осветили долину: одна из эскадрилий нападающих определила местонахождение парка воздушных лодок Уотербека и теперь сбрасывала на них бочки с горящей смолой и огромные валуны. Остальная часть флота рассыпалась. Лодки с истошными завываниями носились над самым лагерем, сбрасывая свой груз куда попало, с единственной целью — посеять панику среди солдат и лошадей.

Орудийный расчет Уотербека начал заряжать энергопушку — одну из трех сохранившихся в королевстве. Бледно-лиловые стрелы-молнии вспыхивали, как болиды, которые почему-то решили покинуть землю и устремиться в темное небо.

Гриф торопил своих людей. Им уже удалось успокоить перепуганных скакунов.

Несмотря на усилия авиаторов Уотербека, две пушки оказались уничтожены: их стволы надломились, древняя энергия ушла в песок. Только после этого в воздух поднялась его немногочисленная эскадрилья. Едва лодки набрали высоту, оставшееся энергоорудие тут же прекратило огонь, и на этом сражение на земле закончилось.

Две лодки, сцепившиеся, истекающие странными пастельными искорками, медленно проплыли над лагерем и исчезли за южным хребтом. Кромис вздрогнул: несколько темных маленьких фигурок отделились от них и упали на песок. Совершенно беззвучно — это потрясало сильнее всего.

— Будь у меня выбор, я предпочел бы оказаться наверху, — пробормотал Гробец-карлик, внезапно появляясь в багровом зареве смоляных костров. Он казался почти задумчивым. — Слушай, Кромис, с твоим стервятником что-то неладно.

Птица с важным видом расхаживала по крыше кибитки, где обосновалась прошлой ночью. Время от времени она раздувала шею, словно чувствовала позывы к рвоте, била широкими иридиевыми крыльями и орала, как безумная. Потом взлетала — или скорее подпрыгивала в воздух и тут же приземлялась. И вдруг заверещала:

— Быстрее! Быстрее! Быстрее!

Затем ягнятник сорвался с крыши и уселся на плечо Кромису, склонил голову набок и уставился ему в глаза.

— тегиус-Кромис, вам нужно немедленно отправляться в…

Но Кромис не слушал. Он смотрел, как войска Кэнны Мойдарт карабкаются по склону северного хребта и стекают в долину. Развевались знамена на длинных древках, и тридцать тысяч северян следовали за ними. А впереди темной волной двигались Гетейт Чемозит.

Время в голове тегиуса-Кромиса дрогнуло и лопнуло, точно буксирный трос. На мгновение он оказался в двух отдельных и отличных точках его кривой…

На темной поляне у зловонного озерца он сражался с огромной тварью, похожей на восьмифутовый сгусток тьмы. Ее толстые конечности казались неуклюжими, голова напоминала тупое яйцо, безликое, но с тремя горящими точками, расположенными треугольником. Колоссальная, едва сдерживаемая мощь, ни одного случайного движения… Тварь шипела — а может быть, это шипел гигантский энергоклинок, которым она размахивала. По грязи тянулась запутанная цепочка странных, бесформенных следов. От твари веяло чуждой, нечеловеческой холодностью, спокойным, разумным расчетом…

Одновременно, в неопровержимом настоящем Великой Бурой пустоши, он с какой-то бесстрастной рассудительностью наблюдал, как такие же твари, точно цепь загонщиков, двигаются через долину впереди орды Кэнны Мойдарт. Каждая напоминала сгусток тьмы высотой семь или восемь футов, каждая была вооружена огромным энергоклинком. Их движения казались нечеловечески текучими, плавными и соразмерными, а три отвратительных глаза — если это были глаза — ярко желтели на гладкой поверхности яйцевидных голов…

— Опасайтесь Гетейт Чемозит! — вопил иридиевый ягнятник.

Шатаясь от слабости, тегиус-Кромис вспоминал озарение, которое посетило его после схватки на Квасцовой Топи.

— Мне следовало послушаться, — пробормотал он и шепотом добавил: — У нас нет шансов.

— Возможно, у нас больше шансов, чем у бедняги Уотербека, — отозвался Биркин Гриф, опуская руку на плечо Кромиса. — Если уцелеем — отправимся в Лендалфут. Надо взглянуть на хозяина нашей железной пташки. Они же не живые, эти твари. Это дерьмо Мойдарт откопала в мертвом городе. Может быть, он знает…

— Ничего подобного свет тысячу лет не видел, — буркнул Гробец-карлик. — А в самом деле, где она такое откопала?

Черных мясников Кэнны Мойдарт этот вопрос не волновал. Им поставили задачу — и они неумолимо шли вперед. Это был их первый бой в Войне Двух Королев. В войне, которую позже будут считать всего лишь началом иного — несравненно более страшного — Противостояния.

Это был не бой, а бойня. Растерявшиеся после налета лодок, потерявшие связь со своими командирами, воины Вирикониума метались по разрушенному лагерю и пытались организовать оборону — жалкие попытки, обреченные на провал.

Перед лицом обычного противника, они, возможно, сумели бы удержать позиции. Скорее всего в иных обстоятельствах жгучая ненависть к северянам искупила бы отсутствие тактического преимущества и придала сил. Но появление Гетейт Чемозит сломило их дух.

Люди стенали и падали мертвыми. Их набирали в спешке, обучили кое-как. Энергоклинки кромсали их оружие, словно оно было сделано из сыра. Броня не защищала. А самое главное — становилось ясно, что ни клинки, ни броня не помогут.

Две волны сошлись, ряды бойцов окутала прозрачная алая дымка, и умирающие вдохнули смерть. Живые сражались как в тумане, спрашивая себя, зачем им понадобилось покидать свои лавки и фермы. Многие умерли мгновенно — кто от болевого шока, кто от потери крови. Кровь из вскрытых артерий выплескивалась струями и фонтанами немыслимой высоты. В воздухе висела отвратительная вонь вывороченных внутренностей.

Когда в бой вступило войско Мойдарт, «волкам» оставалось лишь любоваться всеобщей паникой. Северяне завывали, хохотали и барабанили мечами по щитам. Окружив то, что осталось от армии Уотербека, они раскололи ее на маленькие, бесполезные кусочки. Они обрушили шатер и терзали алый шелк. Уцелевшие оказались в железных клещах, их молотили и молотили на наковальне продолжающие наступать Чемозит. Но они все еще сопротивлялись…

Кто-то сумел пробраться на стоянку разбитых воздушных лодок и опустить ствол энергопушки. Несколько секунд струя снарядов-молний, почти невидимых при свете дня, с шипением била в несокрушимый ряд механических воинов. Кажется, на миг их охватило замешательство. Твари вспыхивали, как факелы, и взрывались, калеча соседей. Но тут маленький отряд отделился от основной группы, их энергоклинки синхронно взлетели и без особого труда добрались до орудия. Пушка захлебнулась, зашипела, как свеча под дождем, а вместе с ней нашли свой конец и стрелки.

И тут лорд тегиус-Кромис из Вирикониума, который следил за происходящим со своего наблюдательного пункта на крыше кибитки карлика — лорд тегиус-Кромис из Вирикониума, вообразивший, что его истинное призвание — не клинок, а поэзия, — решил, что момент настал.

— Они не позаботились прикрыть свою задницу. Вся их сила — в Чемозит.

Он уже не мог думать ни о чем, кроме смерти. Металлическая птица замерла у него на руке.

— С юга они полностью раскрылись, — он повернулся к Биркину Грифу. — Мы можем перебить массу этих мерзавцев, если только твои люди пожелают.

Гриф обнажил меч, улыбнулся и спрыгнул на землю. Через миг он уже сидел на своей чалой кобыле перед своим войском мошенников и разбойников. Желтая попона пламенела в сером свете утра, превращая и лошадь, и всадника в легкую цель.

— Все мы умрем, — он осклабился, и его товарищи усмехнулись в ответ, словно старые лисы. — Ну, что скажете?

Клинки ножей чиркнули по кожаным штанам.

— Чего мы ждем? — крикнул один.

— Чего вы ждете, идиоты? — завопил Гриф и расхохотался. — Никто вам «пожалуйста» не скажет!

Ответом ему стали крики и свист. Контрабандисты вскакивали на лошадей, радостно хлопая по коленям — шутка пришлась им по душе. Они были просто сбродом и мало подходили для подобных дел.

Кромис кивнул. Он не хотел открывать рот, но все-таки сказал им «спасибо». Однако его голос потонул в лязге металла, погребальном звоне по Уотербеку.

— Я уже одной ногой там, — хихикнул Гробец-карлик, настраивая какие-то рычаги, и пару раз махнул топором — просто для вящей уверенности.

Теомерис Глин фыркнул.

— Пожилой человек заслуживает лучшего. И зачем зря тратить время?

В своем разбитом старом шлеме он выглядел настоящим шутом. Лучше бы отлеживался в постели!

— Тогда идем, — Кромис спрыгнул с крыши кибитки и вскочил в седло, иридиевая птица захлопала крыльями у него над головой. Он выхватил свой безымянный меч. Не издав ни одного боевого клича, сорок контрабандистов, три метвена и великан-карлик бросились в бой, который был уже проигран. А что еще им оставалось?

Мертвые и умирающие лежали на насыпях — все вперемешку, все вместе. Древняя всепроникающая пыль Великой Бурой пустоши, напоминание о преступлениях Ушедших культур, жадно впитывала эту массу, ждущую погребения, и превращалась в вязкую жижу. Однако около пяти тысяч бойцов Уотербека все еще оставались на ногах. Они сбились в три-четыре группы, самая многочисленная из которых закрепилась посреди кровавого болота, на длинном низком холмике посреди долины.

В пылу атаки Кромис промчался двадцать ярдов, не испытывая нужды наносить удары: северяне, сбитые его лошадью, падали ей под ноги и были растоптаны. Он орал, бранился на чем свет стоит… и рвался к холмику, а за ним, выстроившись клином, летели контрабандисты. Чья-то пика скользнула по шее его коня, срезав длинную полоску кожи. Кромис свесился с седла и качнулся вперед, метя в сонную артерию северянина. Удар меча — и кровь брызнула фонтаном, а мерин взвился на дыбы и торжествующе заржал.

Кромис подтянулся, чтобы не вылететь из седла. Его разбирал смех: от острого, как стальная стружка, запаха крови и конского пота свербило в носу.

Слева от него вырос Гробец в своем экзоскелете — сверкающее, смертоносное гигантское насекомое с окровавленными металлическими ногами, которое пинками сворачивало скулы и крушило черепа чудовищным топором, сея смерть и ужас. Справа размахивал палашом Биркин Гриф, заставляя его описывать невозможные с точки зрения науки траектории, и пел во весь голос, а Глин, старый, как смерть, променявшая свою косу на клинок, издевался над противниками, разя их, когда они уже были уверены в победе.

— В вашем возрасте мы делали это иначе! — крикнул он.

В птицу Целлара словно вселился демон: она вырывала своим жертвам глаза, а потом улетала прочь.

Они уже миновали половину пути к холмику, громкими криками поддерживая его измученных защитников, когда Кромис заметил среди многочисленных стягов северян один, с головой волка. Пожалуй, этим стоило заняться, в чьих бы руках ни находился стяг — полководца или прославленного в боях воина. Возможно, даже самой Мойдарт… хотя на это надеяться не приходилось.

— Гриф! — закричал Кромис. — Веди своих парней к холму! Он натянул удила, развернул лошадь и стрелой помчался навстречу стене северян. А те, в панике бросая пестрые щиты, пытались спастись от смерти, что летела на них с окровавленным мечом, дико сверкая глазами.

— Метвен! — прокричал тегиус-Кромис.

Он схватил пику за древко, вырвал ее из рук мертвеца и вскинул ее, точно копье. Ему был нужен воин со штандартом — желание убить знаменосца полностью овладело им. Через миг пика осталась в животе какого-то северянина.

Он потерял счет убитым. Он сам обезумел от ужаса перед охватившей его жаждой крови. Он не различал лиц тех, кого отправил в ад, не видел ужаса на лицах уцелевших. Он читал им стихи, не понимая, что говорит — возможно, потому, что говорил на языке, который придумал сам, — и опомнился, лишь услышав голос человека под знаменем с волчьей головой.

— Глупо было прийти сюда, тегиус-Кромис. Когда все закончится, я брошу тебя своим волкам.

— Зачем ты это сделал? — прошептал Кромис. Длинное, мрачное лицо… Широкий, подвижный, тонкогубый рот, похожий на щель — его не могли скрыть длинные усы. Серые, глубоко посаженные глаза… из уголка одного тянулся, уродуя щеку, сморщенный шрам, когда-то оставленный ножом Торисмена Карлмейкера. Черные вьющиеся волосы рассыпались по плечам, укутанным бархатным пурпурным плащом, который этот человек когда-то носил при дворе короля Метвена. Он твердо сидел на могучем скакуне, и его губы кривила презрительная ухмылка.

— Уотербек мертв, — изрек он. — Если ты явился, чтобы требовать мира от имени сброда, которым он командовал…

Его голос на миг потонул в воплях северян.

— …я могу быть снисходительным. Королева дала мне широкие полномочия в выборе решения.

Помотав головой, чтобы стряхнуть боевое безумие, Кромис ухватился за луку седла. Он был в растерянности. Он не мог поверить в то, что случилось.

— Я ехал сюда, чтобы сразиться с лучшим воином Кэнны Мойдарт. Выходит, я его нашел?

— Выходит, что так.

Предатель кивнул, и пехотинцы Мойдарт разошлись, образовав круг. Со всех сторон слышался смех, зрители свистели, размахивали щитами. Сражение продолжалось, но где-то в другом месте — возможно, даже в другом мире.

— Что же она тебе посулила? Неужели это стоило слез Кэррон Бан?

Человек со знаменем волка улыбнулся.

— У северян есть воля к жизни, лорд Кромис. Вирикониум утратил ее, лишь только умер Метвен. Мойдарт предложила мне расцвет вместо угасания.

Кромис покачал головой и обнажил безымянный меч.

— И старая дружба для тебя ничего не значит?

Из-за нее мне будет чуть-чуть тяжелее убить тебя, лорд Кромис.

Это радует. Возможно, предателю окажется немного тяжелее, чем тому, кого он предал. Ты болван, Норвин Тринор. Болван и изменник.

Насмешки северян все еще звенели в ушах Кромиса. Стукнув лошадь каблуками, он послал ее вперед.

Тяжелый клинок Тринора почти опустился ему на голову. тегиус-Кромис парировал удар, но меч соперника уже летел на него сбоку, и ему пришлось качнуться, чуть не вывалившись из седла. С коротким смешком Тринор сунул ногу под его левое стремя, чтобы сбросить противника с лошади. Кромис бросил поводья. Он перехватил меч левой рукой и вонзил в тяжело вздымающийся бок лошади отступника. На попоне выступила кровь, жеребец метнулся в сторону, и Тринору ничего не оставалось, кроме как высвободить ногу.

— Помнится, ты был первым клинком Империи, лорд Кромис, — он задыхался. — Что с тобой?

— Меня тошнит, когда я вижу предательство, — пробормотал Кромис. Это была правда. — Ничего, пройдет.

Они сражались пять минут, десять, не замечая, что рядом кипит битва. Или ее исход решался здесь, в схватке противников, которые когда-то были друзьями? С каждым выпадом, с каждым ударом клинка о клинок отчаяние тегиуса-Кромиса росло.

Он пытался увидеть гневное, надменное лицо Кэррон Бан сквозь сияющую перепонку, в которую превратился клинок ее предателя-мужа, но это не придало ему сил. Он понял: той ночью Кэррон уже знала об этой схватке… и жалела его. И понимал, что не способен испытывать ту ненависть, которую она чувствовала к Тринору. Что-то заставляло безымянный меч двигаться чуть медленнее — ради того, чтобы пощадить противника, а не разозлить его.

Однако мастерство рано или поздно дает о себе знать. Иногда это выглядит довольно странно.

Лошадь Тринора была ранена и истекала кровью. Внезапно ее колени подогнулись, и она рухнула в отвратительную жижу. Предатель удержался в седле, но выронил меч.

Совершенно неподвижный, он сидел на своей мертвой лошади. Северяне застонали и двинулась вперед. То, что до сих пор напоминало арену, сжималось, словно петля.

— Лучше продолжай, — пробормотал Тринор и передернул плечами. — Волки все равно разделаются с тобой, лорд Кромис. Видишь, как они приближаются? И с Пастельным Городом в придачу. Стая голодна. Так что доведи дело до конца.

тегиус-Кромис поднял безымянный меч для последнего, смертельного удара… и плюнул в лицо человеку, который застыл перед ним. Это все еще было лицо его друга. Его, лучшего воина Империи, раздирали противоречия, по коже пробегал озноб.

Он поднял глаза, оглядел кольцо северян, которые жаждали его крови за Тринора, и застонал от гнева и разочарования. Но заглушить голос прошлого было выше его сил.

— Забирайте вашего проклятого вожака! — крикнул Кромис. — Убейте его сами, потому что вас он тоже предаст!

И, развернув лошадь, пришпорил ее и промчался сквозь ряды потрясенных северян, как ветер по пустыне, словно за ним открылись врата ада — туда, где кипела жестокая, но честная битва.

Прошло много времени. У подножья холмика в центре долины усилиями пары северян-пикинеров он остался без лошади… и на миг задался вопросом: почему он извинился, прежде чем скатиться с умирающего вороного и убить обоих.

— Я не смог его убить, Гриф.

С тех пор, как встало солнце, прошло неполных два часа. Холодный, нездоровый свет сочился сквозь низкие облака, делая лица мертвецов серыми и вспыхивая таинственными отблесками в их глазах. Ветер стенал над Пустошью, шевеля окровавленные волосы и упавшие знамена. Четыре воздушных лодки северян, покачиваясь, висели прямо под облаками, словно дурной знак, привидившийся во сне. Волки затопили всю долину — черное, жестокое море, которое билось о берег крошечного островка сопротивления.

На этом холмике Биркин Гриф собрал человек двести — все, что осталось от войск Уотербека. Остальные погибли или разбежались по Пустоши. Часть его людей тоже уцелела. Их глаза покраснели и мрачно поблескивали на усталых, грязных лицах. Воздух пах потом и кровью. Люди молча переглядывались и готовили свое иззубренное, наполовину переломанное оружие, чтобы отразить последнюю атаку.

— Я не смог этого сделать.

Остаток пути до холма Кромис проделал пешком — ему помогли Гробец и горстка контрабандистов. Их привела металлическая птица, которая кружила над головой у Кромиса, пока он сражался с пикинерами, убившими его лошадь. Теперь назойливая тварь взгромоздилась ему на плечо, не позаботившись очистить клюв и когти от свернувшейся крови, и твердила, как заведенная: «Бойся Гетейт Чемозит», пока он не Добрался до вершины холма, но его это не беспокоило. Он тоже был перемазан кровью, получил множество ран — по счастью, незначительных. Какие пустяки по сравнению с кошмаром, который творился у него в голове! Он сам не понимал, как уцелел.

— По крайней мере, ты жив, — вздохнул Гриф. Его жирные щеки обвисли от усталости, и он старался беречь левую ногу — штанину на ней он разодрал от колена до лодыжки, когда его прекрасная кобыла была смертельно ранена. — Думаю, Тринору перебить тех, кто остался — раз плюнуть. Кроме, может быть, карлика.

Гробец-карлик пострадал меньше остальных: прикрученный к своему иззубренному экзоскелету, он словно черпал силы в схватке. Его энергосекира ярко мерцала, а стальные конечности не знали усталости. На миг он остановился, посмотрел вдаль и нехорошо захихикал.

— Ему я, пожалуй, окажу такую честь. А смысл? Взгляни-ка туда, Гриф. Вот что нас ждет…

Огромные черные тени бродили среди груд трупов и равнодушно отправляли тысячелетний ритуал. Гетейт Чемозит потеряли интерес к сражению. Они переходили от мертвеца к мертвецу, их расположенные треугольником глаза поблескивали и перемигивались, словно отделенные от черепов. С каждым из убитых они совершали одну и ту же операцию. Каждый разделил участь контрабандиста, который нашел смерть на Квасцовой Топи.

— Они придут за нами, когда северяне сделают свое дело, — проговорил Кромис. — Чем это они занимаются?

— Начинают разрушать империю, — отозвался карлик. — Они будут вырезать мозги у жителей Каменного Города и жрать их. Потом возьмут энергонож и энергоноложку и примутся за Вирикониум. И их ничто не остановит.

— Хотелось бы знать, за кем на самом деле осталось поле боя. Мы щупаем ручонками поделки Полдня, а это зачастую не самое разумное.

— тегиус-Кромис должен немедленно отправляться к башне Целлара… — снова заладила металлическая птица, но ее никто не слушал.

Теомерис Глин, старый вояка, уселся неподалеку и пытался вернуть своему мечу прежнюю остроту. В качестве он использовал сапог, снятый с кого-то из убитых.

— Похоже, началось, — бодро сообщил он. — Они уже отсосали у наших покойников по последнему разу и поднабрать у них храбрости.

Истошно вопя, северяне устремились на холм, и земля задрожала под их ногами. Воздух почернел от копий, а когда последнее упало, пикинеры беспрепятственно двинулись вверх по склонам, добивая уцелевших и топча раненных.

За ними бесконечной волной хлынули воины с мечами и секирами, безумные металлоискатели из самых северных областей Пустоши со странным оружием, выкопанным в глубоких ямах. Последние осколки воинства Уотербека, отчаянные, разрозненные, отступили под их натиском, были смяты и уничтожены.

Казалось, на вершине холма началось землетрясение. Северяне раскололи метвенов, и теперь каждый сражался в одиночку…

Гробец-карлик, хихикая, размахивал своим ненасытным топором. Он возвышался над северянами, которые носились у его серебряных ног, точно крысы…

Биркин Гриф ругался по-черному. Его палаш только что сломался по (рукоятку, но он небрежным движением свернул шею какому-то меченосцу и выхватил у него клинок. Он звал своих соратников, но от его храброй грязной команды не осталось никого…

Старый Глин сделал быстрый выпад.

— Никогда таких штук не видел, а? — спросил он своего противника, щелкая перед его носом выкидным ножом. Ответ напрашивался сам собой: северянин был поражен. В самое сердце…

Кромис увернулся от удара и перекатился, точно цирковой акробат. Металлический стервятник кружил над его головой, и безымянный меч… он, казалось, оказывался везде одновременно.

Они снова были вместе. И не отступали, потому что отступать было некуда.

— Метвен! — прокричал Кромис, и три голоса ответили ему:

— Метвен!

Какое-то движение в сером воздухе, чуть ниже облаков, Привлекло его внимание. Но в этот миг клинок северянина оставил метку на его ключице. Смерть напоминала о себе, и он воздал ей должное. Когда он снова поднял глаза, в умирающем небе вместо четырех летающих лодок было семь, и три из них украшал герб Метвет Ниан — Джейн, королевы Вирикониума.

— Гриф! Смотри!

— Если это курьеры, — отозвался Гриф, — они немного запоздали.

Лодки столкнулись, словно два хрустальных колокола. На глазах Кромиса командир эскадрильи северян пытался пойти на таран, но небо внезапно взорвалось вокруг его судна. Лодка вспыхнула, роняя капли холодного огня, а потом, хвостом вперед, рассыпаясь на части, рухнула на землю. Несколько бледно-лиловых молний догнали ее и довершили дело.

— Похоже, на одной из лодок стоит пушка, — с любопытством заметил Гробец. — Ох, да это же личная посудина нашей королевы!

Смущенные столь внезапной переменой, северяне оставили добычу, пятились, вытягивали шеи. Сбитая лодка пропахала их ряды и взорвалась. Куски плоти и обломки брони полетели в разные стороны. С гневным воем волки возобновили атаку, и метвенам на холме пришлось нелегко.

Одна из лодок Вирикониума, круживших над ними, отделилась от остальных, которые связали боем суда северян, и теперь носилась взад и вперед над долиной. Метвены не заметили этого, пока огромная тень не проплыла над ними, замерла, словно в нерешительности, и двинулась обратно. Гробец завопил, сорвал изодранный черный плащ Кромиса своей стальной дланью и начал размахивать им над головой.

Лодка сменила курс и начала снижаться. До вершины холма оставалось около десяти футов, когда она быстро развернулась вокруг оси и начала падать. Энергопушка у нее на носу пульсировала, сплевывая огненные сгустки. Потом в борту открылся люк, и двигатели запели.

Отступать было нелегко. Северяне напирали — они твердо вознамерились получить свое. Гробец получил удар булавой под колени, сервомотор разлетелся, и экзоскелет, шатаясь, закрутился на месте, точно пьяница, которому наступили на ногу.

Кромис оказался в нескольких ярдах от открытого люка, а рядом стоял старый вояка Теомерис Глин. С минуту они бились в полном молчании.

Потом старик привалился спиной к груде трупов, оглянулся на северян и оскалился.

— Вряд ли мне стоит уходить, Кромис. Кто-то должен прикрыть тебе зад… — он хмыкнул. — К тому же я терпеть не могу летать.

— Не глупи, — Кромис коснулся руки старика в знак благодарности. — Мы это сделаем.

Но Глин уже выпрямился. Казалось, он сбросил груз прожитых лет. Его шлем давно слетел, в бороде запеклась кровь из глубокой раны на голове, от дублета остались одни клочья, но на его лице сияла гордость.

— Ты забываешься, тегиус-Кромис, — произнес он. — Старших следует пропускать вперед, даже на тот свет. Ты окажешь мне честь, если позволишь мне сделать все так, как я считаю нужным. Поднимайся на борт, а я тебя прикрою. Все, пошел. До свидания.

Взгляды метвенов встретились.

— Я вспорю брюхо кое-кому из этих ребят, ладно? Паре-тройке, честное слово. Береги себя.

И Теомерис Глин, который оставался лордом-метвеном, несмотря на свои годы, повернулся лицом к врагам. Последнее, что видел Кромис, был кружащийся вихрь стали — уловка, которой Глин любил пользоваться, когда правил старый король, а его кровь была молода.

Потрясенный храбростью старика, дрожа с головы до ног, Кромис пролез внутрь. Металлическая птица влетела следом, все еще выкрикивая свое бесполезное предупреждение. Похоже, ей тоже досталось во время сражения, и в ее начинке что-то заело. Кромис захлопнул люк. Северяне молотили по корпусу, пытаясь найти другой вход, и разочарованно хрюкали.

Лодка качнулась, резко развернулась и поднялась на пять-десять футов над землей. В зеленом полумраке командного мостика — казалось, судно опустилось глубоко под воду — пылинками в лучах инопланетного солнца мерцали огни. Откуда-то доносилось пение и бормотание навигационных приборов.

— У меня неприятности, — сообщил пилот. — Только не волнуйтесь.

Молодой повеса явно отличался беспутным нравом, его волосы были стянуты на затылке оловянной лентой — по последней моде Курьерского корпуса.

Биркин Гриф лежал на дрожащей хрустальной палубе, его лицо побледнело и осунулось: рана на его ноге сильно кровоточила. Женщина в пурпурном плаще с капюшоном склонилась над ним и пыталась остановить кровь.

— Госпожа моя… — слабо проговорил великан. — Это было глупо — являться сюда…

Она тряхнула головой, капюшон слетел, каштановые волосы рассыпались по плечам. Ее плащ был сколот в шее медной пряжкой в виде спаривающихся стрекоз. Кромис глядел на нее и не мог избавиться от ужасного предчувствия.

Возле пульта управления, раскинувшись в путанице серебряных штанг, сражался с обвязкой своего экзоскелета Гробец-карлик. Его уродливая рожица перекосилась от ужаса.

— Эй, кто-нибудь! — голосил он. — Помогите мне выбраться, чтоб вам пусто было!

— Возможно, будет немного качать, когда мы наберем высоту, — сообщил пилот. — Ох… вот так. Все держатся?.. — он щелкнул каким-то рычагом, и лодка начало быстро подниматься.

Кромиса, который как раз направился на выручку карлику, швырнуло на палубу. Он выронил меч и ударился головой о пульт управления энергопушкой. Теряя сознание, он посмотрел на женщину в пурпурном плаще и узнал ее. Это была сама Метвет Ниан, Младшая королева.

«Мы все безумны, — подумал он. — Кэнна Мойдарт заразила безумием всех и вся».

 

7

Вскоре после того, как Кромис пришел в себя, лодку таранили.

Отважный юный курьер вел судно по грозному небу. тегиус-Кромис мрачно вцепился в поручни. Он чувствовал себя так, словно случайно оказался в черепе голубя-вертуна. Граница между землей и воздухом стерлась, перед глазами кружилась серо-коричневая мандала, на фоне которой то и дело возникали смертоносные очертания лодок противника. Он знал, что Гробец наконец-то выбрался из объятий своей «железной женушки». Гриф и королева прижались к задней переборке командного мостика.

Какой смысл беспокоиться, если не можешь ничего изменить? Однако кое-что еще занимало его мысли. Зачем Метвет Ниан прилетела сюда?..

Внезапно иллюминаторы потемнели. Лодку дико затрясло, потом раздался звон, словно разбился хрустальный бокал, и нос разлетелся вдребезги. Прозрачные черепки звонко щелкали в темноте, ударяясь обо что-то твердое. В пяти футах от пилотского кресла — лишь непостижимый каприз случая спас панель управления, — зияла огромная брешь. Несколько секунд через нее можно было наблюдать, как кувыркается полуразрушенная лодка, которая нанесла удар.

Ледяной ветер с воем ворвался внутрь.

— Ох… — выдохнул юноша. Острый двенадцатидюймовый обломок хрусталя расколол его череп. В эту дыру можно было без особого труда вставить три пальца… если бы кто-нибудь на такое осмелился. Пилот покачнулся.

— У нас еще есть энергия… — пробормотал он, словно стеснялся своего состояния. — Если кто-то умеет управлять этой… Простите, моя госпожа… Кажется, я не…

И он сполз на палубу.

Гробец-карлик на четвереньках прополз по палубе и занял его место. Энергоорудие дало лишь один залп — его тоже снесло.

— Видел бы меня сейчас Бенедикт Посеманли, — пробормотал коротышка и развернул лодку по широкой петле над полем битвы.

Он бранил непокорное судно, уговаривал его, нахваливал, но лодка летела над Пустошью и неуклонно теряла высоту. Прямо под облаками единственная лодка Королевской эскадры вела неравный бой с двумя лодками северян.

— Смотри-ка, — произнес Гробец, указывая вниз, где спасались бегством остатки войска Уотербека. — Что ты об этом думаешь?

Долина, заваленная телами, напоминала зияющую рану, где, словно мухи, копошились северяне. Над разбитыми лодками поднимался густой белый дым, окутывая темные силуэты Гетейт Чемозит — те, как ни в чем не бывало, продолжали отвратительную работу, которую можно было назвать только надругательством над мертвыми. А вокруг поля боя Пустошь кишела рептилиями. Сотни шершавых созданий, одного цвета с пылью, неторопливо сползались с юга, востока и запада. В их движениях было что-то странное и неестественное.

— Наверно, там собрались ящерицы со всей Великой Бурой пустоши. Что они делают?

— Похоже, наблюдают, — ответил Кромис. — Больше ничего в голову не приходит.

И действительно, на хребтах, обрамляющих долину, уже не осталось свободного места. Уродливые головы, словно высеченные из камня, были неподвижны. Может быть, ящерицы действительно разглядывали эту жуткую картину? Их лапы застыли, словно у зрителей некоего отвратительного религиозного ритуала.

— Мы их очаровали, — с горечью произнес Биркин Гриф. Лодка больше не качалась, и он смог встать. Из раны на ноге все еще текла кровь. — Они поражены нашей склонностью к самоуничтожению.

И он натянуто рассмеялся.

— Гробец, сколько эта посудина еще протянет?

Судно плыло в воздухе, точно птица по тихой реке. Внизу раскинулась Пустошь, наводненная рептилиями, которых становилось все больше.

— В Дуириниш, — откликнулся карлик. — Или в Дранмор. До Вирикониума нам не добраться, даже если бы Посеманли отложил полет на Луну и сел вместо меня в это кресло.

Метвет Ниан опустилась на колени возле мертвого курьера и закрыла ему глаза. Ее капюшон был отброшен назад, волосы цвета осенней рябины водопадом стекали на лицо. Кромис оторвался от ящериц, которые продолжали наблюдать за полем боя, и посмотрел на нее. Прежние опасения снова ожили.

— В Дуиринише нам делать нечего, — объявил он, обращаясь к карлику, но не только к нему. — Если в двух словах, то мы падаем. Боюсь, нам придется сделать небольшую остановку по пути к Пастельному Городу… — он покачал головой. — Как я понимаю, у вас были веские причины отправиться сюда, Ваше величество?

Ее лиловые глаза потрясенно распахнулись. Никогда тегиус-Кромис не видел ничего настолько прекрасного… или настолько печального. Он взял себя в руки и, чтобы скрыть волнение, сделал вид, что ищет среди обломков свой меч.

Вместо меча он наткнулся на металлического стервятника Целлара. Подобно юному курьеру, птица была убита хрустальным обломком. Ее глаза погасли, а когда поэт поднял ее, из расколотой грудной клетки посыпались кусочки крошечных, Удивительно хрупких механизмов. Кромиса охватила нелепая, странная жалость к этому… существу? Интересно, могло ли столь совершенное подобие живого создания чувствовать столь же совершенное подобие боли. Он погладил ее огромные мощные крылья.

— Да, лорд Кромис, — прошептала Младшая королева. — Сегодня утром снова вспыхнул мятеж. Кэнна Мойдарт встретит сопротивление только в Дуиринише. Вирикониум в руках ее сторонников… Скажите, мой лорд… Что станет с теми людьми? Они пригрели на груди ядовитую змею…

И разрыдалась.

— Змею, которая непременно их ужалит, — отозвался Биркин Гриф. — Они недостойны вас, королева Джейн.

Метвет Ниан вытерла слезы. Кольца Нипа блестели на ее тонких пальцах. Она заставила себя выпрямиться и твердо посмотрела на него.

— Вы слишком суровы, Биркин Гриф. Возможно, причина их падения — не в них, а в их королеве.

Вот уже несколько часов они дрейфовали над Пустошью, понемногу продвигаясь на юг. Гробец-карлик бился с вверенной ему посудиной, проявляя столько мастерства, что это сделало бы честь его наставнику и господину. Никто не знает, на самом ли деле Посеманли отправился на Луну на «Тяжелой Звезде», своей легендарной лодке. Возможно, он просто исчез после того, как в одиночку прорвал воздушную блокаду Карлмейкера при Мингулэе. Но большинство авиаторов всем сердцем верят в эту легенду…

Стараниями карлика лодка достигла Метедринского ущелья, где стоял Дранмор — ныне Павший Дранмор: город был разрушен Боррингом полвека назад. Во время этого безумного перелета никто не мог разговаривать ни о чем, кроме предательства.

— Попадись мне Норвин Тринор, я бы с легким сердцем удушил бы его собственными руками, — прорычал Биркин Гриф. — Даже с удовольствием, хотя когда-то очень его любил. Бр-р-р!

Его передернуло: во время беседы бывший главарь контрабандистов бинтовал себе ногу.

— Он опозорил всех нас, — пробормотал Кромис. — Орден Метвена больше не заслуживает доверия.

— Больше всего мне жаль Кэррон Бан, — отозвалась королева. — Женщин предают чаще, а переживают они тяжелее.

Всем пустошам и пустыням свойственно нетерпеливое, жадное стремление расти, поглощая плодородные земли. Это расползание агонизирующих окраин дарит им подобие движения и жизни, которой они когда-то обладали. Словно в поисках защиты от медленного наступающей с юга Ржавой пустыни, Павший Дранмор жался к негостеприимным отрогам Монарских гор.

Защиты он не нашел, и ленивые потоки горькой пыли перебирались через его стены, просачивались на улицы и заливали их всякий раз, когда со стороны пустынь начинали дуть ветры.

Эти ветры обшаривали город и, словно армия нерадивых домохозяек, забрасывали песок через открытые двери. Они расшатывали крыши, забивали грязью каждый покинутый оружейный склад, каждую мастерскую, каждый барак. За полтысячи лет ветер, дожди и песок разъели мостовые, сгладили очертания руин, пока не привели город в полное соответствие с его нынешним именем… Впрочем, таким и должен быть город, не принадлежащий ни горам, ни Пустоши.

Он был жалок, этот Павший Дранмор. Время и место задушили его в своих объятиях.

Полет уже подходил к концу, когда по палубе воздушной лодки внезапно пробежала широкая трещина. Стало видно, как работают древние двигатели. Лодка плыла над городом, и невесомые светящиеся сгустки корчащимися червячками выползали из трещины, цеплялись за металлические поверхности мостика, за неподвижное иридиевое тело птицы, облепляли кольца на пальцах королевы.

Гробец-карлик заволновался.

— А, вот и блуждающие огоньки, — пробормотал он, сажая машину на Лютос-плазе — четырех акрах отполированного Временем гранита, откуда Борринг командовал разрушением Дранмора много поколений назад.

Гриф и Кромис вытащили наружу мертвого курьера и закопали в глубоком слое лёсса на южной стороне площади. Странные получились похороны… Королева наблюдала, набросив капюшон на голову, полы ее плаща трепетали. Работа продвигалась медленно: у метвенов не было ни лопат, ни совков — только собственные руки. Когда все закончилось, между полуразрушенным кристаллическим корпусом лодки и окружающими зданиями начали проскакивать трескучие белые искры.

— Надо выбираться отсюда — умнее будет, — буркнул Гробец и полез внутрь. Разбрасываться инструментом было не в его привычке, к тому же он вознамерился починить свою силовую броню.

Некоторое время после этого они брели по гладкой, как кость, мостовой, пока не выяснилось, что Гриф не может сделать ни шагу. Влажный ветер завывал, словно заранее оплакивая беглецов, а лязг экзоскелета, который тащил за собой карлик, звучал похоронным звоном.

Единственная в городе уцелевшая крыша… Застывшее во времени каменное прибежище, воспоминание пятисотлетней давности… Здесь, среди пыли, что была моложе, чем Пустоши, но старше, чем империя, они развели костер и приготовили пищу из жалких припасов с погибшей лодки. Тени на стенах, черные на черном, отплясывали дикие танцы. Солнце, похожее на сгусток крови, опускалось за горизонт.

Повинуясь не вполне понятному импульсу, Кромис вынес с лодки мертвого ягнятника. За трапезой он объяснял королеве, что это за птица и откуда взялась. В это время Гробец копался в механических потрохах ягнятника тонким стальным ножом.

— Мы ничего не знаем про этого человека. Но, посылая птицу, он предупредил нас о Гетейт Чемозит. Я не принял его предупреждения всерьез, но от этого оно не становится менее значимым. Может быть, он сумел каким-то образом с ними договориться?

Биркин Гриф прожевал кусок вяленого мяса и засмеялся.

— Догадки чистой воды!

— Это единственное, на что мы можем надеяться. Больше у нас ничего нет.

— Руки у него растут из нужного места, — Гробец закудахтал и ткнул ножом куда-то в металлические потроха птицы, а потом замер, на миг задумавшись. — Или он знает, где копать… Как Кэнна Мойдарт.

— Если вы не возражаете, моя госпожа, мы отправимся к заливу Гервэн и попросим у него помощи. Возможно, там будет безопасно, и мы сможем доставить вас сначала…

— Безопасных мест не бывает, лорд Кромис. Бывают только безопасные люди, — королева улыбнулась. — Думаю, мы оба в этом недавно убедились.

Кромис улыбнулся в ответ. Дом Метвена…

«Проницательность отца передалась дочери, и забывать об этом неразумно», — отметил он с некоторым с сожалением.

— …К тому же, мне семнадцать лет ничто не угрожало. Думаю, это будет неплохо — немного опасности.

По другую сторону костра что-то заворочалось, наводя на мысль о локальном движении тектонических плит. Впрочем, волноваться не стоило: это всего лишь поднялся на ноги Биркин Гриф. Он смотрел сверху вниз на юную королеву, бормоча что-то себе под нос, точно подземный гном. И наконец низко поклонился, согнув свою необъятную талию.

— Госпожа, — произнес он, — вы унаследовали храбрость своего отца. Я слышу слова настоящего храбреца.

И снова сел.

— Берегите себя, — добавил он глухо и, повернувшись к карлику, проговорил: — Это слишком долгая поездка для человека в моем состоянии… будь она неладна.

Джейн, королева Вирикониума, рассмеялась впервые с тех пор, как потеряла свою империю. «По крайней мере, — подумал Кромис, — молодые быстрее восстанавливают силы, как телесные, так и душевные». Он не был склонен к снисходительности.

Они провели в городе пять дней. Когда-то, во времена расцвета Севера, здесь процветало кузнечное ремесло. Кто знает? Может быть, город радовался, слушая, как звенит молот карлика, который чинил свою «железную женушку» — слабое, искаженное эхо прошлого в петле Времени, отзвук времен, когда мастера перековывали хрупкие творения Послеполуденных культур, превращая их в нечто более грубое, но более жизнеспособное.

Нога Грифа не спешила заживать. При малейшем напряжении рана открывалась, кровь словно отказывалась сворачиваться, и здоровяк обнаружил, что ходит с трудом. Подобно выздоравливающему ребенку, он изливал свое недовольство в коротких вспышках бессмысленного гнева. Он ступал осторожно, но все равно хромал и шутливо сетовал на собственную беспомощность. Наконец, здоровяк заставил себя прогуляться до Лютос-плазы, к месту крушения лодки. В двигательном отсеке он нашел тонкий кобальтовый стержень, выломал его, согнул и соорудил себе костыль.

Затея оказалась неудачной. Теперь Гриф ходил, тяжело переваливаясь, и Гробец, любитель жестоких шуток, с удовольствием передразнивал его, спотыкаясь и выкидывая коленца, точно акробат, притворяющийся хромым. На это стоило полюбоваться… если бы зрелище не было столь омерзительным. Потеряв терпение, Гриф намекнул, что из его моторизированной брони получатся не менее удачные костыли. Бывшие соратники грозно двинулись друг на друга — руки крючком, у каждого наготове сотня уловок, — и их пришлось разнимать силой. После этого, встречаясь на улочках, залитых тусклым светом, оба делали вид, что не видят друг друга в упор.

— Шуты гороховые, — сказал им Кромис.

— Им скучно и нечего делать, — объяснил он королеве. — Завтра мы уезжаем.

Но в тот же день две летающих лодки с гербом Кэнны Мойдарт, точно зловещие призраки, появились со стороны Пустоши и зависли над площадью.

Толпа северян спустилась по веревочным лестницам, чтобы исследовать полуразрушенную лодку. Они шарили среди обломков и пинали их ногами — наверно, хотели заполучить кусочек на память.

Кромис увел свой маленький отряд из города, в старинное предместье Дранмора. Но было очевидно: лодки — это только начало. Скоро северяне попытаются снова занять город после пятисотлетнего отсутствия. В ту же ночь метвены и их королева покинули свое убежище и незамеченными ушли через холодное Метедринское ущелье.

Так началось путешествие через Ранноч.

Это был край обширных торфяников, заледенелых и почти незаселенных, окруженных высокими холмами…

…трясин, прорезанных протоками с торфяной водой и усеянных гранитными валунами — обломками Монарских гор, попавшими сюда во время невообразимых катастроф, когда лед медленно сползал по склонам, чтобы растаять в поймах широких, быстрых, мелководных рек…

…изумрудных мшанников и грубой оливково-зеленой травы, среди которой торчали хрупкие, истощенные жаждой зимние цветы — их семена занесло непонятно откуда, и они проросли под защитой приземистых, истертых ветрами кряжей…

…спутанных колючих кустов и полуживого тернослива среди шеренг берез и сосен, которым устраивали перекличку сырые холодные ветры…

…горизонтов, измятых горными хребтами…

…вереска и утёсника, серых облаков… и вечной непогоды: дождей, гроз, бурь…

…открытых водоемов, похожих на белые пятна, неожиданно возникающие ниоткуда: весной вода в них поднимается, чтобы исчезнуть к лету, уйти своими тайными водными путями…

Эта земля была зеленой, бурой, серой; она не рождала злаков. Одна четверть Империи Вирикониума.

Каждый день, на рассвете, Кромису предстояло выбираться из-под одеяла и, дрожа, осматривать ловушки, оставленные на ночь. Обычно он возвращался с несколькими кроликами и в насквозь промокших сапогах. Однако эти одинокие прогулки доставляли ему какое-то мрачное удовольствие. Что-то в этом смиреннной, покоренной местности взвывало к его чувствам, требуя внимания и понимания.

Побежденной? Может быть, она просто ждала собственного рождения? Кто знает, в каком конце Времени живут эти места?

Кромис так и не нашел ответа на эти вопросы. Озадаченный, он возвращался с добычей, будил своих спутников… Начинался новый день пути.

Они были командой оборванцев — такие не каждый день спускаются по склонам Ранноча.

Гробец-карлик в кожаных штанах, распятый на металлическом древе экзоскелета, не знающий усталости и шагающий, как машина, по трясинам и рекам, перепрыгивая расселины и вырубая целые рощи своим топором…

Биркин Гриф в обрывках чудесной кобальтовой кольчуги, похожий на безумное ожившее пугало, шатающийся и спотыкающийся на каждом шагу, проклинающий на чем свет стоит свой костыль…

Кромис с мертвой птицей, безвольно болтающейся у него на поясе, — он подвесил ее за шею: роскошные темные волосы развеваются на сыром ветру; время от времени он останавливается и может часами смотреть на обточенный водой камень.

И Метвет Ниан в пурпурном плаще, открывшая для себя часть своей потерянной Империи… и самой себя.

— Башни — это еще не все, лорд Кромис! — она смеется и берет его под руку. — Ведь верно?

Она принесла ему цветы и была разочарована, когда он не мог сказать, как они называются. Он показывал ей воронов и горы, не ожидая, что она сможет их назвать. И улыбался — дело для него несколько необычное. Эти маленькие открытия сближали.

Таким образом они покрывали двадцать миль в день.

На третью неделю пошел снег. Реки покрылись коркой льда, скалы трещали и ломались выше тысячефутовой линии примыкающих холмов. Кромис обнаружил, что ни одна из его ловушек не осталась пустой: в них попались белые зайцы и лисы-альбиносы с умными рубиновыми глазами. Биркин Гриф убил костылем снежного барса. Это была схватка равных, не на жизнь, а на смерть. Около недели они прожили в поселении пастухов — низкорослого, темноволосого народца со странным мягким говором, для которых война на севере и западе была чем-то из области слухов. Пастухи были добры и застенчивы; королева получила в подарок куртку из овчины. В благодарность Гробец-карлик от зари до зари рубил для них дрова, а Гриф сидел на колоде, вытянув больную ногу, и колол лучину, пополняя годовой запас деревни. Метвены снова подружились, и заготовка дров стала для них любимым занятием.

Все прочее казалось бесконечно далеким: снег — хороший изолятор. Кромис заставлял себя вспоминать о поражении на севере. Возможно, Гриф снова сказал бы, что он носится со своими думами, как курица с яйцом… но для него было важно помнить ужасные энергоклинки Гетейт Чемозит. Он видел их как наяву. Он видел, как они осаждают Дуириниш… А может быть, зима, в конце концов, их остановит?

После семи дней подобных размышлений и еще двух недель пути через мрачные горы южной оконечности Ранноча Кромис с радостью окинул взглядом пашни окрестностей Лендалфута… а потом заметил отблеск серых морских волн, разбивающихся о темные вулканические скалы залива Гервэн.

Лендалфут.

Рыбачий городок из бледно-бежевого камня — кучка однокомнатных домишек и длинных навесов, под которыми сушились сети. Углы всех построек обколоты, их очертания скрадывают комья мха и лишайника. Здесь и там возвышаются белые дома местных сановников. Летом спутанный серпантин кривых улочек засыпает мелким розовым песком, который сдувало с движущихся дюн залива Гервэн. Торговки рыбой, стоя на солнце и засучив рукава, яростно спорят между собой и наперебой предлагают товар, а скрипучие телеги везут свежий улов по Большому Южному тракту в Квошмост.

Но сейчас волны злобно кусали галечный берег. Море вздымалось, словно задыхаясь от гнева, безумные черные чайки дрались над пустынными пирсами, где вместо морских судов, беспокойно толкаясь, стояли лишь мелкие рыбачьи лодки.

Решив, что рыбам не стоит разносить по северу весть о Младшей королеве, Кромис поручил карлику отправиться в Лендалфут под видом одинокого путешественника и кое-что разузнать. Гробец принял это предложение без восторга: ему пришлось вылезти из экзоскелета, чтобы не пугать рыбаков, однако расставаться с топором он отказался. Кромис с Метвет Ниан и Биркином Грифом удалились на бесплодный базальтовый холм за городом.

Карлик возвратился в прекрасном настроении, подбрасывая и ловя на лету маленькое высохшее яблочко, которое — по его словам — дала ему одна старуха.

— Вся в морщинах, прямо как это яблоко, — он рассмеялся. — Наверно, приняла меня за ребенка.

Скорее всего, яблоко он украл.

— Хорошо, что я пошел один — в городке все перепуганы и ходят мрачнее тучи. Новости приводят по тракту в Квошмост… — он надкусил яблоко. — Мойдарт заняла Нижний Лидейл, взяла Дуириниш — надо отметить, с большими потерями! — и теперь движется маршем на Вирикониум. Между Пастельным Городом и Квошмостом всю ночь шатались Гетейт Чемозит и резали всех без разбору.

Гробец дожевал огрызок, нахально плюнул семечками в Биркина Грифа, который точил меч обломком песчаника — особым обломком, который носил на поясе, — и снова лег в силовую броню.

— Рыбаки указали мне, куда идти — более или менее точно, — он пристегнулся, экзоскелет выпрямился во весь свой немалый рост и, жужжа двигателями, указал на группу базальтовых утесов. — Наша цель на востоке, надо будет немного прогуляться вглубь материка. Как только я сказал этим бедолагам, зачем пришел, они тут же потеряли ко мне интерес. Они явно знают про этого Целлара. Его редко видят, и он совсем старик. Они ему вроде как поклоняются — а может, просто боятся. И зовут его «Повелителем птиц».

 

8

В каждом из беглецов росло одно непреодолимое желание: держаться подальше от дорог и поселений. Это желание вынуждало их выбирать иные пути: по диким землям, что раскинулись от Лендалфута до болот Кладича, среди глубоких ущелий, заваленных каменными обломками, и жерл давно уснувших вулканов. Эти земли лежали вдали от моря и человеческого жилья и познали опустошение и разрушение еще в те времена, когда Послеполуденные культуры были просто сном обезьяньей зародышевой плазмы.

— Бедная моя империя, — проговорила Метвет Ниан, — то ли я выиграла ее, то ли потеряла. Повсюду умирает земля. Последние дни умирающего мира в миниатюре.

Ей никто не ответил, и она набросила капюшон. Здесь, на юге, снега не было, зато непрерывно шел дождь. Его струи хлестали по серым, безлистным веткам, придавали блеск черному базальту и пемзе и бурными потоками пробивались через ущелья к морю. Ночью на вершинах потухших вулканов плясали электрические вспышки, и базальтовые столбы становились похожими на развалины архитектурных сооружений, возведенных расой гигантов.

Всю дорогу за ними тенью следовали птицы: их зловещие крестообразные силуэты мелькали высоко в грозовом небе.

На второй день, к вечеру, путешественники достигли башни Целлара. Взобравшись на долеритовый гребень, точно изуродованный оспой, они обнаружили устье одной из безымянных рек, что стекают с гор позади Кладича. Пылая в угасающих лучах солнца, поток растекался перед ними расплавленным металлом. Высокие, почти отвесные черные склоны сбегали к его темным берегам; холодный ветер рисовал на поверхности воды бессмысленные образы — рисовал и тут же стирал, чтобы нарисовать новые.

На мелководье, у западного берега застыл маленький куполообразный островок, соединенный с материком дорожкой из выкрошенных каменных блоков. На островке ничего не росло, лишь белые мертвые сосны выстроились почетным караулом. За их спинами, точно каменный палец, высилась башня. С такого расстояния она казалась совсем крошечной: пятигранная, сужающаяся к верху… черная. На ее вершине вспыхнул слабый огонек — разгорелся, замерцал, качнулся в одну сторону, потом в другую. Орланы-крикуны с оперением причудливой окраски носились вокруг, с мрачным жалобным криком падали вниз и скользили над самой водой. Их крылья напоминали плащи, раздуваемые ветром.

— Нам тут ничего не светит, — бросил Биркин Гриф. — Только сумасшедшему захочется жить в таком месте. Рыбаки правы.

Кромис покачал головой. Ему была понятна эта жажда уединения. Башня напоминала его Бальмакару, окруженную рябиновой рощей.

— Мы за этим приехали, Гриф. Посмотри: эти птицы не из плоти и крови… — он коснулся иридиевого стервятника, который висел у него на поясе. — Спускаемся.

Устье заливал неясный буроватый свет. Казалось, он никак не мог решить, становиться ярче или угаснуть совсем. Островок, темный, смутно различимый, выглядел загадочно. Ветер, потревожив воду, принес неожиданно громкий скрип мертвых сосен. Миновав пляж, усеянный мелким базальтовым песком и кусками вулканического стекла размером с череп, Кромис и его спутники ступили на дорожку, ведущую по насыпи к островку. Каменные плиты были скользкими, как мыло, и покрыты гнилью, а некоторые на несколько дюймов уходили под воду.

Идти пришлось гуськом, причем последним шел Кромис. Когда они приблизились к островку, Гробец-карлик взял на изготовку топор. Гриф наполовину вытащил палаш из ножен и хмурился, словно подозревал оружие в причастности к заговору со стороны пейзажа.

Они стояли перед башней, и у всех хлюпало в сапогах.

Башня была выстроена в невообразимо далеком прошлом… нет, не построена, а вырезана из обсидианового монолита двести футов длиной и семьдесят или восемьдесят в диаметре, который затем поставили стоймя с помощью забытого, но впечатляющего инженерного трюка. В каждой из ее пяти граней, безупречно ровных и гладко отполированных, было прорезано по двадцать высоких, ничем не украшенных окон. Ни одного звука не доносилось оттуда. Огонек на верхнем этаже исчез; каменная дорожка вела к двери сквозь строй призрачных сосен.

Гробец-карлик тихонько фыркнул.

— Построено с размахом, — он гордо повернулся к Кромису, словно собственными руками выкопал эту башню в пустыне. — Тут не поспоришь.

Коротышка важно прошествовал между деревьями, его бронированный скелет серебрился в полумраке. Он перевернул топор и громко замолотил обухом в дверь.

— Выходи! — крикнул он. — Эй, выходи!

Он пнул дверь, и металлическая нога зазвенела, однако никто не вышел. Лишь орланы беспокойно кружили над водой, Кромис почувствовал, как Метвет Ниан подвинулась поближе к нему.

— Давай, Птичник! — голосил Гробец. — Или я настругаю твою дверь в мелкие щепки!.. Кстати, неплохая идея, — добавил он, обращаясь к самому себе, и снова завопил: — Да, НАСТРУГАЮ!

И тут откуда-то донесся сухой, отрывистый смех — негромкий, но хорошо слышный в тишине, которая последовала за этой угрозой.

Биркин Гриф грязно выругался.

— …В задниицу! — проревел он, обнажая свой тяжелый клинок.

Испуганный собственной недальновидностью, Кромис обернулся, чтобы встретить нападение со спины. На лбу выступила испарина, в руке сверкал безымянный меч. Птицы носились в небе, точно стая призраков, и истошно кричали. Тропа среди сосен разинула свой зев — туннель, западня, темнота. И Кромис приготовился нанести яростный удар сплеча…

Удар он так и не нанес.

Там стоял Целлар из Лендалфута, Птицетворец.

Повелитель Птиц был стар. Он достиг возраста, когда уже не существует телесных признаков, могущих отразить его, а чувство Времени сменяется неким экстатическим состоянием.

Его удлиненный куполообразный череп покрывала лишь кожа — гладкая, без единой морщинки, и такая чистая, так туго натянутая, что казалась почти прозрачной. Кости просвечивали сквозь нее, словно тонкий хрупкий нефрит. Она слабо отливала желтизной — никоим образом не болезненной, но странной.

Глаза у него были изумрудные, ясные, взгляд удивленный, губы тонкие.

Его одеяние — свободную хламиду без пояса из черных ромбов разного размера, стачанных друг с другом — украшала вышивка золотой нитью, заставляющая вспомнить странную геометрию башни Пастельного Города. Те же причудливые, тревожные фигуры, рожденные то ли живописью, то ли словом, то ли самой математикой Времени. Казалось, они живут собственной жизнью, отзываются на малейшее движение ткани — и при этом двигаются сами по себе, ползают, перетекают по ее складкам.

— Опустите оружие, милорд, — промурлыкал он. Кончик безымянного меча в нерешительности застыл у его дряхлого горла, но старик смотрел не на клинок, а на мертвого ягнятника, который висел на поясе у поэта. — Судя по тому, что у вас моя птица, вы — тегиус-Кромис. Вы не слишком спешили. И чуть не убили того, кого приехали навестить. Это была бы весьма досадная оплошность…

И Целлар засмеялся.

— Проходите. Сюда, пожалуйста, — он указал на башню. — Только представьте меня своему боевому другу с силовым топором. Чувствую, ему не терпится меня убить, но вынужден отказать ему в этом удовольствии. Ни одному карлику не нравится быть шутом. Ну, ладно…

Биркин Гриф придерживался иного мнения — вероятно, в силу упрямства. Когда Кромис вложил меч в ножны, он не выказал ни малейшего желания последовать его примеру.

— Вы либо дурак, либо преступник, — произнес он, наступая на старика. — Иначе с чего вам рисковать своей шкурой? По дороге сюда мы перебили больше народу, чем вы съели горячих обедов. Многие, кстати, поплатились за свои шуточки — и по сравнению с тем, что вы только что отмочили, это был детский лепет. Докажите, что вы первое, а не второе! Докажите, что вы — выживший из ума старик, действующий из лучших побуждений. Только после этого я войду в ваш дом. К примеру: откуда нам знать, что вы — Целлар из Лендалфута, а не какая-нибудь хитрая машина, вроде этих птиц?

Старец кивнул и улыбнулся.

— В самом деле… Может быть…

Он поднял руки и запрокинул голову, устремив взгляд куда-то в темноту, где носились орланы. Узоры-диаграммы на его хламиде тускло засветились, словно фосфор, и начали корчиться. Из горла старика вырвался дикий, пронзительный вопль. В этом крике соединились пустота засоленных пляжей, ветер и море. Это был клич морской птицы.

В тот же миг бесцельное кружение над вершиной башни прекратилось. Один за другим орланы складывали огромные зубчатые крылья, кричали в ответ и камнем падали с неба. Ветер пел в их оперении. В какой-то миг показалось, что сам воздух вокруг Повелителя птиц наполнился звуками и движением. Целлар исчез в шуме крыльев… и снова появился. Он стоял, раскинув руки, на каждой сидел орлан. Еще десять птиц выстроились перед ним на земле.

— Как видите, — произнес он, — они сделаны так, что отзываются на определенный звук. Они очень быстрые.

Биркин Гриф вложил меч в ножны.

— Приношу извинения, — буркнул он.

Гробец, стоящий в тени у двери, успокоенно захихикал. Он вскинул свой мерцающий топор на плечо, шагнул вперед, мрачно звеня броней, и протянул старику огромную металлическую руку.

— Может, ты и выжил из ума, но таким штукам я и сам не прочь научиться… — он любовался сверкающим иридиевым оперением птиц. — Предлагаю сделку, дед. Ты научишь меня делать птичек, а я забуду, что я существо ранимое и злобное. Извини, что грозил разнести тебе дверь.

Целлар с серьезным видом кивнул.

— Извини, но из этого у тебя бы все равно ничего не вышло. Тебе надо многому научиться, мой друг. Одного из вас надо научить… определенным операциям. Идем.

Целлар повел их в башню.

Здесь жила древность. Она наполняла башню полумраком подводных сумерек — тем же, что царит на борту летающих лодок, созданных в Послеполуденную эпоху. Каждый из десяти этажей занимала единственная пятиугольная комната.

Три из них служили личными покоями — там стояли кушетки, а пол устилали ковры. В остальных размещались вещи, происхождение и предназначение которых было невозможно определить — например, скульптуры, найденные в песках Пустоши. Легкие занавески висели неподвижно или покачивались, словно на ветру. Откуда-то доносились бесплотные голоса, запертые в незримых электрических клетках — они обращались непонятно к кому и непонятно зачем…

— Зеленый, — шептали они. — Десять зеленых. Отсчет.

Гробец-карлик расхаживал перед ними. На его лице появилось кроткое, туповатое выражение.

— Сорок лет псу под хвост, — внезапно сообщил он. — Вот где надо было жить. А не копаться в песке ради ржавых железок.

На верстаках лежали полусобранные тела металлических птиц. Здесь были филины, орлы, соколы. Был даже чернокрылый коршун, полностью готовый, но неподвижный, ожидающий некоего ритуала, который зажжет жизнь в его маленьких диковатых глазах.

А на верхнем этаже башни находилась комната с пятью ложными окнами — точной копией тех, которые украшали тронный зал в Вирикониуме. Окна с видом на места, которых не найти нигде в Империи…

Когда гости немного отдохнули, Целлар-птицетворец рассказал им о Гетейт Чемозит и своей странной жизни. Говорил он сухо и сдержанно:

— Я ждал вашего появления… Поймите, времени осталось очень мало. Мне нужна ваша помощь и поддержка, иначе все Мои попытки изменить положение дел окажутся бесплодными. Мне следовало позаботиться об этом раньше… Ладно, это уже не важно.

Итак, вы знаете, что Кэнна Мойдарт угрожает Вирикониуму. Но вы не можете знать об опасности более страшной. Северяне, погрязшие в невежестве и суевериях, тоже о ней не знают, хотя уже дали ей имя: «Гетейт Чемозит» — «Похитители Мозга».

Чтобы до конца все прояснить — а заодно и для того, чтобы вам не пришлось ломать голову, пытаясь понять, какая роль отведена мне самому — придется немного рассказать вам о своем странном обиталище… Пожалуйста, сударь, не перебивайте. Так выйдет быстрее: приберегите вопросы до тех пор, пока я не обрисую вам картину в целом.

Итак…

Для начала, прошу вас уяснить: мое участие в этой войне никоим образом не продиктовано политическими интересами. По большому счету, мне все равно, кто победит — Вирикониум или северяне. Кроме одного момента… пожалуйста, лорд Гриф, сядьте и слушайте… одного момента, о котором и идет речь.

Меня волнует только одно — выживание рода человеческого на Земле. Или на данном континенте, поскольку это одно и то же.

Конечно, сударь, вы можете спросить, кто я такой.

Я не знаю. И в этом моя беда. Я забыл. Я не помню, когда пришел в эту башню. Помню только, что провел здесь по крайней мере тысячу лет.

Я не сомневаюсь, что пережил здесь крах Послеполуденных культур — кажется, вы так их называете? Когда это случилось, я уже провел здесь около ста лет. Но был ли я представителем того довольно странного народа? Не помню. Они потеряны для меня, как и для вас.

Также я не сомневаюсь, что бессмертен — или, по крайней мере, несу проклятие чрезвычайно долгой жизни. Но это еще одна тайна, затерянная во мраке Времени. Может быть, это болезнь, которая поразила меня, или наказание, которому меня подвергли… Я не знаю. Моей памяти хватает примерно на двести лет. Но не больше.

Видите ли, это сродни проклятию: воспоминания стираются. В человеческом черепе слишком мало места, чтобы хранить память о событиях целой жизни. И уж тем более его не хватит, чтобы запомнить все, что произошло за тысячу лет.

Я даже не помню, человек ли я.

Много народов приходило на Землю в пору расцвета Ушедших культур — одни по собственному желанию, другие вопреки воле. Кто-то остался, застигнутый стремительным разрушением, которое породило Ржавую пустыню. Земля стала для них тюрьмой, когда экономика оказалась не в силах поддерживать технологию, и огромные суда перестали лететь.

По крайней мере, две расы пережили катастрофу и успешно приспособились к новым условиям.

Возможно, я представляю третью.

Как бы то ни было…

Все это не касается напрямую той цели, ради которой мы здесь собрались. Если вы внимательно посмотрите на экраны, которые стоят перед вами, я попытаюсь дать вам некоторое представление о том, чего мы можем ожидать от механических слуг Старшей королевы.

Да, госпожа моя. «Окна», как вы их называете, находятся здесь столько же, сколько и я — если не дольше. Возможно, я сам создал их… сейчас мне уже не вспомнить. Пока я не открыл для себя определенные свойства света и звука, они показывали лишь изначально заданные картины. Этих мест никогда не было и нет в королевстве. Ныне каждое связано с глазами одной из моих птиц — я лишь недавно получил представление о том, как это делается. Таким образом, где бы ни пролетали мои создания, я вижу, что там происходит.

Итак… Настроим первый экран. Как вы видите, у Кэнны Мойдарт возникли небольшие неприятности при взятии Дуириниша…

…Огромные металлические ворота распахнуты. Ветер, вой которого невозможно услышать, качает их створки, точно не знает, открыть их или захлопнуть. Под нависающими стенами — гора мертвых тел; где северяне, где их противники, не разобрать. Зубчатые стены пусты. В город входит отряд металлоискателей, кутающихся в ворованные меха. Приземистые оружейные склады обгорели и почернели. На краю площади Дубликата — развалины «Блауметалл Энтдеркунг». Собака обнюхивает неподвижную, скорченную, безголовую фигуру в центре площади. Это мертвый торговец…

Здесь она оставила маленький отряд, чтобы удержать город — Мы только что видели, как он возвращается в Альвис после грабительской экспедиции. Теперь Мойдарт отправилась дальше, в Вирикониум…

Пастельный Город. Пять тысяч северян маршируют по Протонному Кругу, их лица сияют торжеством. Таверна в Артистическом квартале: разлитое вино, опилки, блевотина. Длинный хвост беженцев. Пастельные Башни, изуродованные во время сражения, когда последняя лодка Королевской эскадры взорвала источник питания последнего в Империи энергоорудия в тщетной попытке повторить уловку Бенедикта Посеманли, с помощью которой тот прорвал осаду Мингулэя…

Продвигаясь на юг, она не теряла времени. Вот Гетейт Чемозит расправляются с повстанцами, уцелевшими после резни в Квошмосте…

…Жуткая цепь, не рассыпаясь, переваливает через крутой склон холма. Энергоклинки взлетают и падают, как один. Застывшие мертвые тела, скорчившиеся в агонии. Внезапно все заслоняет лицо… если можно назвать лицом эту черную, чуть выпуклую поверхность без носа, без рта, на которой горят три желтых глаза, расположенные треугольником. Нечитаемое, чуждое, смертоносное…

Обратите на них внимание. Вот они — настоящие враги Вирикониума. Простите меня, лорд Кромис: я не собирался подвергать Ее величество такому потрясению. Мы пропустим четвертый экран, моя госпожа, и перейдем к самому главному. Это происходит прямо сейчас в Лендалфуте — в городе, который вы только что покинули…

Ночь. Неверное мерцание факелов на главной улице города. Их свет озаряет группу рыбаков, склонившихся над чем-то, лежащем на булыжниках. Картинка прыгает. Вид сверху: белое от ужаса и горя лицо; слезы; женщина в платке. Там, на булыжниках, лежит ребенок — мертвый, его макушка аккуратно срезана, его череп пуст…

Итак, позвольте поведать вам историю так называемых Гетейт Чемозит. Потом я объясню, с какой целью я вас сюда пригласил… Нет, лорд Гриф, я скоро закончу. Пожалуйста, дослушайте меня.

В конце Срединной эпохи, во времена жестоких междоусобиц, последние из Послеполуденных культур придумали способ возрождать своих воинов. Не важно, насколько пострадало тело, не важно, сколь многочисленны были раны… если сохранялся мозг.

Погруженная в резервуар с питательным раствором, его кора использовалась как семя, позволяющее… скажем так, «вырастить» новое тело. Как это делалось, я понятия не имею. Меня ужасает сама подобная идея.

Гетейт Чемозит — следующий шаг. Их создавали для того, чтобы не просто убить жертву, но не дать ей возродиться, разрушив ткани мозга. Вы правильно заметили: это кошмар. Но я бы использовал другое слово. Это не дурной сон, это явь, с которой нам снова приходится иметь дело — спустя тысячелетие.

Очевидно, Кэнна Мойдарт обнаружила полк этих созданий на севере Великой Бурой пустоши, где они спали в подземных бараках. Я узнал об этом несколько лет назад, когда некоторые из моих устройств почувствовали их пробуждение…

Тогда я не мог с полной уверенностью сказать, что понял, что именно произошло. Прошло десять лет, прежде чем мне удалось разобраться. К тому времени стало ясно, что война неизбежна.

Итак, лорд Кромис…

Смысл записей, хранящихся в моей башне, предельно ясен. После пробуждения эти создания помнят только один приказ, данный им изначально.

Убивать.

Если по окончании похода Кэнна Мойдарт не сумеет вновь погрузить их в спячку, они будут убивать и убивать, не задумываясь о том, к какому лагерю принадлежат их жертвы.

Возможно, Старшая королева с удивлением обнаружит, что захватить Империю Вирикониума не составило особого труда.

Но как только это произойдет, как только последний очаг сопротивления погаснет и Гетейт Чемозит станет не с кем сражаться, они повернутся против нее. Любое оружие по сути своей обоюдоостро, и его хозяин в любой миг может стать жертвой. Гетейт Чемозит — оружие для последней битвы, венец технологии, насилующей природу и решающей все вопросы с помощью силы. Они ненавидят жизнь. Такими их создали.

 

9

В башне воцарилось молчание. Пять ложных окон по-прежнему мерцали в зеленом полумраке, тупо повторяя свои сообщения о далеких злодеяниях и боли. Древнее желтое лицо Птицетворца ничего не выражало. Его руки дрожали; казалось, пророчество выпило все его силы.

— Мрачная картина… — Гробец-карлик глотнул вина и вытер губы. Рассказ Целлара впечатлил его меньше, чем остальных. — Но я подозреваю, что ты уже нашел выход, старик, иначе не пригнал бы нас сюда.

Целлар тонко улыбнулся.

— Верно.

Коротышка сделал движение, словно разрубил ребром ладони что-то невидимое.

— Тогда, с вашего позволения, я сделаю из них гуляш. Мне так и хочется кого-нибудь убить.

Целлар вздрогнул.

— У моей башни долгая память, она хранит множество знаний. Расшифровывая их, я обнаружил, что всеми Гетейт Чемозит управляет искусственный мозг — комплекс размером с небольшой город. Данные о его местонахождении неоднозначны и спорны, но я сузил зону поиска. Есть два места к югу от Монадлиатских гор. Остается только найти того, кто отправится туда и…

— И?..

— И выполнит несколько простых действий, которым я его научу.

Целлар ступил в столб света цвета фуксии, который медленно плавал по залу, и положил ладони на панель замысловатого механизма. Одно за другим ложные окна угасли, а с ними и боль, что жила в них. Старец повернулся к тегиусу-Кромису.

— Я прошу вас: сделайте это — в одиночку или все вместе. Кем я был и откуда взялся — уже не важно. Я состарился. Моя жизнь была странной, и она подходит к концу. Я прожил ее за пределами Пастельного Города, так что мне в вашем мире не выжить.

Ошеломленный и потрясенный, тегиус-Кромис кивнул. Он все еще не оправился от увиденного и смотрел в пустое окно, а перед глазами стояло личико мертвого ребенка из Лендалфута.

Мы пойдем туда, — произнес он. — Я не ожидал ничего подобного. Гробец учится быстрее, чем мы с Грифом, так что учите его. Сколько у нас времени?

Возможно, неделя. Юг сопротивляется, но Кэнне Мойдарт это нипочем. Меньше чем через неделю вы должны быть готовы к отъезду.

Пока Птицетворец произносил свою речь, Метвет Ниан плакала, не скрывая слез. Сейчас она решительно встала.

— Какой ужас! Мы всегда считали, Полдень — звездный час человечества. У них было государство, за которое стоило бороться. Они ошибались — но кто не ошибается. Выходит, они создали… такое? Хотя могли снимать с неба звезды?

Старик пожал плечами. Странные фигуры на его одеянии зашевелились, словно обеспокоенные животные.

— Вы хотите, чтобы я это вспомнил, госпожа? Боюсь, не смогу.

— Идиоты, — произнес Биркин Гриф. На его жирном лице было написано, что он озадачен и оскорблен. Именно таково было его восприятие вещей. — Тупицы несчастные.

— Согласен, несчастные, — отозвался Целлар. — Под конец они сошли с ума. Насколько мне известно.

* * *

Лорд тегиус-Кромис одиноко бродил по башне Птицетворца, убивал время, глядя из верхних окон на устье реки за завесой дождя и складывая печальные скупые строки из несмолкающих воплей орланов и скрипа мертвых белых сосен. Его ладонь не покидала рукояти безымянного меча, но спокойнее от этого не становилось.

Его приятеля карлика ничего не волнует, кроме машин: они с Целларом редко покидают рабочую комнату на пятом этаже. Они даже едят там — если вообще едят. Биркин Гриф ходит мрачнее тучи, притих и время от времени жалуется на раненую ногу. Метвет Ниан не выходит из отведенной ей комнаты. Она оплакивает свой народ, тщетно пытаясь забыть зверства, с которых начиналось ее правление…

Воин страдал от бездействия; поэта одолевали мрачные чувства. Королева терзалась чувством вины за все происходящее, хотя ни в чем не была виновата. История, рассказанная Повелителем птиц — равно как и сам рассказчик со своей таинственностью, — рождала ощущение бессилия, и каждый по-своему пытался справиться с этим чувством.

До некоторой степени это удалось. Однако Целлар положил конец их усилиям, созвав всех в верхней комнате башни. Это случилось на пятый день после их прибытия. Гости приходили поодиночке, тегиус-Кромис появился последним.

— Я хочу, чтобы вы все увидели это, — произнес Целлар, когда тот вошел в комнату.

Старик устал. Кожа обтягивает кости его лица, как масляная бумага — каркас абажура, глаза закрыты. В нем стало куда меньше человеческого, чем казалось поначалу. Возможно, когда-то в далеком прошлом, это существо пересекло бескрайнюю пустоту, чтобы достичь Земли… Кромис такое допускал.

Если так, вызовут ли у него сочувствие человеческие беды? Сопричастность — да, когда они коснутся его, но понять эти беды ему не дано. Кромис вспомнил варана с Пустоши, зачарованного огнем костра.

— Ну вот, все собрались, — пробормотал Птицетворец. Биркин Гриф нахмурился и фыркнул.

— А где Гробец? Я его не вижу.

— Карлику надо поработать. За пять дней он освоил осно вы управления приборами. Просто бесподобно. Но мне кажется, ему еще надо кое над чем потрудиться. И он это уже понял.

— Ну, покажите ваши живые картинки, — сказал Гриф. Дряхлые руки вошли в столб света. Целлар склонил голову, й окна вспыхнули у него за спиной.

— Сегодня утром стервятник пролетал над Вирикониумом, — произнес он. — Смотрите.

Улица в Артистическом квартале. Может быть, это аллея Творений, а может быть, и Софтлейн. Ветхие домишки накрепко заперты от бесшумного ветра. Кусок полотна, обвивающего водосточный желоб. Кот с глазами, похожими на выпуклые кнопки, крадется по мостовой, высовывает язык и лижет кусочек прогорклого масла. Больше никакого движения.

Кто-то, шатаясь и спотыкаясь, идет со стороны западной части квартала. Трое северян. Их кожаные штаны отвердели, покрывшись коркой пота, крови и доброго красного вина. Они тяжело опираются друг на друга, пускают по кругу флягу. Их рты беззвучно открываются и закрываются, точно у рыб в аквариуме. Им ни до чего нет дела.

Они не замечают движения в дверном проеме, которое принесет им смерть.

По-кошачьи гибко и бесшумно огромная черная тень выскальзывает на дорогу позади них. Огромный энергоклинок взлетает вверх и опускается. Тупые, ошеломленные лица становятся вялыми. Руки беспомощно подняты, прикрывая глаза. Воплей не слышно — лишь дико раскрыты рты. И желтые глаза, расположенные треугольником, разглядывают трупы с отрешенностью лекаря…

— Видите, это началось, — произнес Птицетворец. — Это происходит по всему городу. Машины ударили в тыл Кэнне Мойдарт. Пока северяне даже представления не имеют о том, что происходит. Но изменить что-то им уже не удастся.

Биркин Гриф поднялся, зло взглянул на ложные окна, и, хромая, сделал несколько шагов.

— Я отдал бы руку, чтобы никогда здесь не появляться, Птичник, — бросил он, явно намереваясь покинуть комнату. — Чтобы никогда этого не видеть. Из-за твоих окошек я перестаю ненавидеть врага, которого знал всю свою жизнь. Они подарили мне другого противника, из-за которого я чуть штаны не обмочил.

Целлар пожал плечами.

— Как скоро мы сможем выступать? — спросил Кромис.

— Через день, возможно, через два. Карлик почти готов. Я соберу всех птиц. Что бы ни думал ваш лорд Гриф, я никогда не получал удовольствия, любуясь жестокостью. Я больше не намерен следить за падением Мойдарт. Птицы принесут больше пользы, если я направлю их тем путем, по которому вам предстоит пройти. Будьте уверены, лорд Кромис, вы увидите, как они возвращаются. Это редкое зрелище.

Кромис и Метвет Ниан покинули комнату вместе.

Оказавшись за дверью, она остановилась и посмотрела ему прямо в глаза. Она выросла. Девочка стала женщиной и ненавидела себя за это. Ее лицо застыло, губы напряженно сжались. Она была красива.

— Сударь, — проговорила она, — я не хочу прожить остаток жизни с таким грузом. Если разобраться, здесь виновата только я. Вряд ли меня можно назвать сильной королевой. Когда все это закончится, я отрекусь от трона.

Столь решительного заявления тегиус-Кромис не ожидал.

— Госпожа, — сказал он, — подобные мысли посещали вашего отца едва ли не всю жизнь. Он знал, что идет непроторенной дорогой. И вы тоже это знаете.

Она опустила голову ему на грудь и заплакала.

Двадцать четыре часа спустя небо над башней почернело от птиц. Казалось, ветер гонит их со всего Севера.

Бородачи-ягнятники и коршуны с подножья Монарских гор…

Филины, похожие на призраки лесов…

Эскадрон мрачных хохлатых орлов, летящих с ферм Нижнего Лидейла…

Стая канюков с границ Великой Бурой пустоши…

Сотня кречетов, двести рыболовов-скоп…

Тысяча злых хищных клювов в буре крыльев.

Кромис с Младшей королевой стояли у окна и смотрели на них, пока ночь не сменилась рассветом. Птицы кружили, не нарушая строй, заставляя воздух гудеть, потом раздавались трескучие хлопки — и они опускались, усеивая скалы и темные берега крошечного острова. Они садились на сосны. Теперь тегиус-Кромис понял, почему умерли эти деревья. Целлар слишком давно пользовался услугами своих пернатых созданий, и их когти не оставили на ветвях ни одного дюйма коры, а более мелкие сучки давно сломались под тяжестью металлических тел.

— Какие красавцы, — прошептала королева.

И все же именно эти прекрасные птицы погубили своего создателя.

…На равнинах к югу от Квошмоста, где крестьяне сжигали сараи перед приходом врагов, голодный северянин выстрелил из арбалета в стаю летящих сов. Вообще-то его на это толкнуло любопытство: он никогда не видел, чтобы совы летали так быстро. Одну птицу сбить удалось — скорее благодаря везению, чем меткости. Потом стрелок обнаружил, что добыча несъедобна. В замешательстве почесав подбородок, он отнес сову своему командиру…

Тусклый рассвет грязными пятнами полз вверх по базальтовым утесам эстуария. Первые лучи коснулись окна, у которого всю ночь простоял Кромис и смягчили его суровые черты, погладили по крыльям птиц, рассевшихся на соснах… и, наконец, посеребрили клювы семидесяти тяжелых пепельных стервятников, мерно бьющих по воде девятифутовыми крыльями — последних из армии Целлара, кто прилетел домой.

А потом рассвет одним касанием гигантской кисти очертил гигантский силуэт, который тихо плыл следом — длинный, черный, украшенный гербом: голова волка и три башни.

Кромис был один: королева удалилась несколько часов назад. Какое-то время он наблюдал за судном, ползущим над эстуарием. Его исцарапанный корпус выглядел жалким. Две-три минуты спустя корабль исчез за утесами на западе. Может быть, уплыл? Нет, вот он… Судно нерешительно поворачивало то чуть вправо, то чуть влево, однако сохраняло направление, точно стрелка компаса.

Помрачнев, тегиус-Кромис спустился на пятый этаж рабочую комнату, вытащил меч и постучал навершием в дверь.

— Целлар! Нас обнаружили!

* * *

Кромис взглянул на свой безымянный клинок и убрал его в ножны.

— Возможно, мы ее остановим. Башню есть кому защищать. Все зависит от того, чем она вооружена.

Они собрались в верхней комнате. Метвет Ниан дрожала от холода, Биркин Гриф жаловался, что его подняли слишком рано. Во рту у Кромиса пересохло, бессонница притупляла ощущения. Происходящее казалось сном.

— Такой корабль может нести до полусотни человек, — заметил он.

Судно зловещим призраком нависало над насыпью, соединяющей башню с материком. Потом оно сбавило ход. Его нос, который теперь смотрел точно на островок, чуть кивнул и начал наползать на камень, кроша его.

— Пехотинцы для нас не угроза, — проговорил Целлар. — Дверь задержит их, а еще у нас есть птицы.

Каменные плиты сдвигались, стонали, ломались под весом корабля. Куски откалывались и соскальзывали вниз. Порой судно уходило в воду на целый фут, и волны лизали темный корпус. В разгорающемся сиянии рассвета холмы угрожающе забронзовели. Неутомимые орланы Целлара снова кружили в небе.

Пять ложных окон показывали одно и то же: вода, бесшумно скользящая лодка.

Потом в ее борту, как рана, открылся люк, и оттуда хлынули Гетейт Чемозит: клинки высоко подняты и готовы к бою.

Биркин Гриф зашипел сквозь зубы и потер больную ногу.

— Сделайте одолжение, милорд Птичник, покажите, как вы защищаете ваш дом. Будьте так любезны!

— С ними только два человека, — заметила королева. — Офицеры… или рабы?

Гетейт Чемозит шагали по трое в ряд. Полсотни энергоклинков, сто пятьдесят бездонных желтых глаз… а может, и больше.

Птицы встретили их.

Руки Целлара заскользили над прибором. Казалось, старик играет на каком-то странном музыкальном инструменте. Рассвет дрогнул, когда он поднял огромную стаю с острова, и она обрушилась на берег. Крича, как одно живое существо, она облаком окутала Чемозит, и захватчики исчезли в нем.

Клинки мерцали, кромсая металл, как масло. Острые, как пучки гвоздей, когти впивались в трехглазые лица. Птицы падали сотнями. Но когда стая поднялась выше, двадцать автоматов были разодраны в клочья и лежали, наполовину торча из воды, а остальные отступили на борт.

— Ха, — произнес в наступившей тишине Гриф. — А тебя, старик, беззубым не назовешь. И кто сказал, что эти твари неуязвимы?..

— Верно, — ответил Повелитель Птиц. — Но мне страшно. Посмотрите туда. Кажется, Кэнна Мойдарт откопала в Пустыне кое-что похуже этой нежити…

Он повернулся к Кромису.

— Ступайте! Оставьте меня. Под башней есть подземелье, там я держу лошадей. Туннели, пробитые в базальте, выходят на поверхность в полумиле к югу отсюда. Карлик научился всему, что необходимо, и даже больше. Слушайтесь его указаний, когда доберетесь… до рукотворного разума. Уходите. Берите карлика и уходите! Его броню я осмотрел и починил. Она там же, где лошади. Уезжайте как можно скорее!

Глаза старика широко раскрылись в тревоге. Несмотря на повторные нападения птиц, Чемозит сумели отвоевать небольшой пятачок на мостике возле судна, и теперь четыре автомата собирали там какое-то мощное устройство. Они работали степенно, словно никуда не спешили.

— Передвижная энергопушка, — прошептал Биркин Гриф. — Я-то думал, что на земле таких штук не осталось.

— Зато под землей есть и не такое, лорд Гриф, — ответил Целлар. — А теперь — ступайте!

Башня вздрогнула.

Лиловые шаровые молнии вырвались из дула орудия. Скалы и деревья превратились в пар. Пять сотен птиц вспыхнули и исчезли в лохматой золотой огненной сфере — фениксы, которым не суждено возродиться. Целлар повернулся к своим приборам.

Башня загудела. На самой ее вершине что-то потрескивало и плевалось. В воздухе запахло озоном.

Над островом сверкнула молния, озарив корпус лодки бледным пламенем.

— У меня тоже есть пушка, — произнес Птицетворец, и улыбка появилась на его безмерно старом лице. — Многие из этих птиц весьма хитроумно устроены и даже умеют говорить. Это не самое плохое определение жизни, которое я слышал.

Вода у мостика уже закипала.

Кромис взял королеву за руку.

— Здесь нам не место. Пробудились древние орудия. Пусть эти твари победят.

Скала, на которой стояла башня, зловеще задрожала.

— Но ведь мы должны забрать с собой старика, верно? В конце концов, его убьют…

— Не думаю, что он нам позволит, — ответил Кромис. И был прав.

Гробец-карлик выглядел так, словно его оглушили пыльным мешком.

— Пятьдесят лет жизни псу под хвост… — твердил он. — Ладно. Похоже, надо сваливать.

Сто шагов — и начались пещеры.

Странная получилась поездка. Лошади артачились: сказывалось отсутствие выучки, а туннели были плохо освещены. На стенах выступали капли воды, грибы превращали фрески в картины из снов сумасшедшего. Огромные безмолвные машины стояли в альковах, словно вырастая из скалы.

Дрожь замерла вдали.

— Мы под эстуарием. Это подвал мира, где мертвецы теряют кости.

Кромису и его спутникам пришлось проехать сквозь столб холодного огня. Потом они обнаружили странные вещи: белый скелет лошади, а на ней — скелет всадника; меч, слишком большой, чтобы кто-то мог его поднять; огромную сеть; мумифицированное тело прекрасной принцессы.

Звуки, которые не были эхом, следовали за ними вниз по кривым коридорам.

— Если скажут, что мы оказались вне Времени, я поверю, — произнес тегиус-Кромис.

Наконец они выбрались из подземелий и остановились на краю Западных утесов, пристально глядя вниз. Башня Целлара скрылась в облаке разноцветного дыма, в котором мелькали молнии. Дорожка, ведущая к ней, местами просела, камни таяли, как лед. Пар клубился над эстуарием.

Когда беглецы свернули на юго-запад, сначала в сторону Лендалфута, потом — к Ленивому лесу, холодный туман уже затянул все вокруг. Целлар продолжал сражение, которое не мог выиграть. Одинокий орлан висел в небе над клубами дыма… и кружил, кружил…

Гробец-карлик никогда и ни с кем не говорил ни о своем пребывании на пятом этаже башни, ни о том, что там узнал. Несомненно, он впитал куда больше, нежели сведения, необходимые для выполнения задачи, поставленной перед ним Птицетворцем. Старик счел его способным и жадным учеником. Несомненно и другое: при всем желании он ничего не смог бы рассказать о Целларе — человеке, забывшем свой возраст и происхождение. Но позже он часто бормотал, обращаясь к самому себе:

— Мы попусту проживаем жизнь. Половина уходит на поиски истин, половина — на всякую чушь. Мы живем зря.

 

10

Мощным броском на юг Кэнна Мойдарт достигла Мингулэя и обрушилась на него. Город пал, но Чемозит чувствовали, что дальше идти некуда. Холодные улицы упирались в набережную. Похитители Мозга резали мирных жителей… а потом, без всяких целей и переживаний, занялись своими хозяевами, и те умирали среди вони крови и рыбы…

Одновременно смерть занесла механическую длань над глухими переулками Квошмоста и Пастельного Города. Она разила без промаха. Великая война началась… А может быть, она никогда не заканчивалась, просто автоматы завершали дело, которое им поручили более тысячи лет назад… Северянам отчаянно требовались враги.

— Впечатляет.

Гробец-карлик и тегиус-Кромис стояли на гребне вылизанного дождями горного хребта. Они добрались до южной оконечности узкого перешейка, отделяющего горы Монадлиата от моря.

Вокруг тянулись бесплодные солонцы. Возвышенность, сложенная известняками, была изборождена глубокими оврагами и выглажена ливнями, которые здесь почти не прекращались. Скалы, тысячи лет сопротивлявшиеся разрушительной силе природы, напоминали искривленные полированные колонны, торчащие из земли.

— Если верить Птичнику, старая дорога проходит мимо них. То, что мы ищем, находится в ее конце… может быть. Ты уверен, что не ошибся?

Над гротескными шпилями и образованиями, похожими на руки и ноги уродцев, по серому небу неслись серые облака, и ветер был горек. Гробец нетерпеливо побарабанил огромными стальными пальцами по левому бедру своего экзоскелета.

— Сколько тебе повторять? Целлар хорошо меня учил.

Они ехали уже пять дней. В первую ночь им удалось ускользнуть из Лендалфута, чудом избежав столкновения с встревоженным гарнизоном северян, потом пришлось вброд перебираться через главное устье залива Гервэн, дождавшись отлива. Но на следующий день жители маленьких ферм, расположенных на юго-западном склоне Монадлиата, предупредили их, что в этих местах орудуют Чемозит, и беглецам пришлось двигаться с осторожностью.

И теперь путь им преградили первые ряды деревьев Южного леса.

Местность заметно понижалась вот уже миль пять. Земля становилась все более плодородной, известняки понемногу исчезали. Появились низкие кусты и утёсник, но вскоре они уступили место березовым рощицам. А потом впереди возникло пятно черноты. Мрачное, оно неприступным частоколом тянулось вдоль всей тысячефутовой линии гор до меловых ям у моря.

— Ладно, — проговорил Кромис, — выбирать не приходится.

Он оставил карлика за наблюдателя и пополз вниз по северному склону хребта — туда, где Биркин Гриф и Метвет Ниан жались к лошадям, пытаясь укрыться под жалким навесом. Их плащи насквозь промокли и липли к телу, волосы прилипли к голове.

— Ясно, что идти нам через лес. Трудно сказать, удавалось ли кому-нибудь оттуда выбраться. Но стоя на месте, мы ничего не добьемся. Гриф, нам с тобой надо подумать о том, как проехать под деревьями.

Полдня они блуждали в зеленом храме.

Подлеска не было — только толстые стволы и извилистые сучья. Лошади спотыкались о переплетения корней. Ехать приходилось медленно. Густые ветви нависали прямо над головой — и ни звука, ни движения. Лишь капли влаги просачивались сквозь бесчисленные перекрестья серых сучьев и бесшумно падали на землю. Сосны сменились дубом и ясенем, заросли стали гуще. Тропинки не было — кроме той, которую прокладывал их разум, ведущей непонятно куда.

Полдень…

На поляне среди зарослей гигантского бледного болиголова и чахлой крапивы, Гробец оставил своих спутников.

— Придется делать за вас всю работу, — проворчал он. — Свинство. Ладно, отдыхайте.

И он зашагал прочь, прорубая огромным топором прямую просеку и снося молодые деревца под корень — просто со злости.

На деревьях, обступивших поляну, рос косматый мох, и они напоминали бородачей, обративших лица к югу. Из трещин в коре вылезали грибы, похожие на огромные тарелки, покрытые слизью, размокшие, прогнившие настолько, что разваливались, стоило к ним прикоснуться. Свет казался серым, под цвет лишайника, и действовал угнетающе.

— Мы слишком сильно взяли на запад, — проговорил Биркин Гриф, неловко оглядываясь по сторонам. — Уклон начинается…

Он помолчал и добавил, словно оправдываясь:

— Птичник выражался более чем туманно.

— Я тоже мог ошибаться, — возразил Кромис.

Метвет Ниан вздрогнула.

— Ненавижу это место.

Больше не было сказано ничего. Голоса звучали тяжело и мертво, слова падали, словно комья земли в могилу, и напоминали глухой стук копыт по бесконечно толстой лесной подстилке.

Когда сгустились сумерки, карлик вернулся, все еще угрюмый, но не настолько, как утром.

— Позвольте представиться, — объявил он, кланяясь королеве, — Гробец, странствующий карлик нелегкого поведения. Механик и первопроходец… — он бросил испепеляющий взгляд на Кромиса и Грифа, которые тут же заинтересовались зарослями паслена, и добавил: — К вашим услугам, моя госпожа.

И прыснул со смеху.

Потом он повел спутников по едва заметной тропке, затененной высокими зарослями терновника. Дневной свет тускнел. Когда солнце без единого звука умерло где-то за деревьями и облаками, они прибыли на широкую пустошь, протянувшуюся с севера на юг. Темнота быстро сгущалась.

Здесь все заросло кипреем и чертополохом, но трава не могла скрыть огромные, неровно лежащие каменные плиты двадцать на двадцать ярдов, которые наполовину ушли в лесную подстилку. Казалось, когда-то здесь проходила скоростная дорога, по которой ездили великаны. Влажному мху оказалось не под силу затянуть своим покрывалом высокие мегалиты. Слова мертвого языка глубоко врезались в их поверхность и до сих пор пытались поведать, как проехать к городу в лесу. Пятидесятый Сабдж… Чудесная башня Целлара не сохранила воспоминаний о тех днях, когда здесь находилась столица Юга.

Путники разбили лагерь на дороге, под защитой вставшей дыбом плиты. Их костер, зовущий, возможно, не только через пространство, но и через Время, привлек ленивцев.

— Там что-то есть, — заметил Биркин Гриф. Он поднялся, встал спиной к мерцающему пламени и стал вглядываться в жуткое молчание леса. Потом вытащил палаш.

Огонь… И никакого движения.

— Там, — прошипел Гриф и бросился в тень, крутя длинным клинком над головой.

— Стойте! — крикнула Метвет Ниан. — Не трогайте их, сударь!

Медленно волоча лапы, они вышли на свет. Их было трое. Гриф преградил им путь, на его клинке плясали сполохи. Метвен дышал тяжело, но почти неслышно.

Они моргнули. Они поднялись на толстые, кургузые задние лапы, подняли передние, вооруженные втягивающимися когтями, крепкими, как сталь. Рыжие отсветы ржавыми пятнами ползали по их белоснежным шкурам. Они безмолвно смотрели на Грифа с высоты своего пятнадцатифутового роста, ничего не выражающие шоколадные глаза казались близорукими. Тупые, косматые головы качались из стороны в сторону. Гриф отступил.

Тонкая и стремительная, как клинок, Метвет Ниан, королева и императрица, встала между ним и мегатериями. Ее волосы спорили цветом с пламенем.

— Привет, старые друзья, — прошептала она. — Ваш родственник из дворца шлет вам привет.

Они не поняли. Но с мудрым видом кивнули и посмотрели ей в глаза. Один за другим, они опускались на четвереньки и подходили к огню, чтобы разглядеть его получше.

— Это Королевские звери, мой лорд, — произнесла Метвет Ниан, поворачиваясь к Биркину Грифу. — Возможно, когда-то они были не просто зверьми. Они не причинят нам никакого вреда.

Через два дня беглецы прибыли в Пятидесятый Сабдж. Скромный, непритязательный город — десять квадратных миль полуразрушенных башен, врастающих в мягкую землю.

Площади и плазы под толщей грязной воды превратились в зловонные стоячие озера, их поверхность плотно затянул слой мертвых бурых листьев. Черный плющ туго оплел металлические конструкции Послеполуденных культур, покрыв собственными, вечно меняющимися надписями барельефы, повторяющие очертания Пастельных башен Вирикониума и вышивки на одеянии Целлара.

Всюду деревья, кипрей, бледный болиголов… Пятидесятый Сабдж принял смерть среди толстых, волокнистых, тысячелетних корней.

Меж развалин башен бродили гигантские ленивцы — единственные обитатели мертвой столицы. Они жили в затопленных комнатах, день и ночь слонялись по улицам, загроможденным обломками, словно пытались обнаружить цель своих тысячелетних исследований.

Гробец-карлик вел своих спутников по изломанным концентрическим кругам городских проспектов.

— В самом центре, на овальной площади, стоит одинокая башня… — он склонил голову, словно прислушиваясь к незримому лектору, читающему текст у него в голове. — Чтобы спуститься в пещеры под площадью, мы должны туда войти. Некоторые защитные системы могут работать до сих пор. Но, надеюсь, я сумею их перехитрить.

Спуск становился все круче, словно Пятидесятый Сабдж был огромным амфитеатром. То и дело приходилось перебираться через неглубокие водоемчики и мерзкого вида рвы. Ручейки, бурля, струились по развороченным мостовым, но это уже не удивляло.

— …А вот на это я не рассчитывал. Может быть, и бункеры затопило. Похоже, этой весной с Монадлиата немало натекло. Деревьям от этого хорошо, а вот нам нет.

Карлик почти достиг цели, но представить не мог, что новая наука ему не пригодится.

В центре Пятидесятого Сабджа темнело идеально овальное озеро, полное чистой воды.

Посредине торчало то немногое, что осталось от башни. Когда-то она была высокой, но теперь напоминала один из обломанных зубов самого карлика. В глубине шевелились густые водоросли, торчащие из толстой подушки черного ила. Где-то под ним находились входы в подземелье, но теперь туда было не добраться.

В оглушительной тишине раздался голос Биркина Грифа:

— Мы закончили дело, так за него и не взявшись. Здесь все затоплено.

Метвет Ниан посмотрела на карлика.

— Что нам делать?

— Утопиться, — он горько рассмеялся. — Или повеситься — кому что больше нравится. От меня тут толку не будет.

Он торжественно зашагал прочь, но вскоре остановился, присел и начал бросать обломки дерева и камни в воду, которая сыграла с ним такую шутку.

— Да, туда нам не добраться, — проговорил тегиус-Кромис. — Выберем в городе место посуше, переночуем, а утром пойдем дальше. Целлар говорил, что точно не знает, где находится искусственный разум. Он не зря нас предупреждал. Попробуем дойти до второго выхода, что в Малой Ржавой пустыне. Если и там потерпим неудачу, можем вернуться…

Гробец захихикал.

— И будем нырять, как утки? Дурак. Мы проиграли.

Кромис погладил рукоятку меча.

— Мы проиграли давным-давно, на Великой Бурой пустоши. Но все еще живы. Это уже кое-что.

— О да, в самом деле, — произнес мягкий насмешливый голос у него за спиной. — Я тоже думаю, что ваша карта бита.

Кромис обернулся, ужас бутоном раскрылся у него в черепе, меч выскользнул из кожаных ножен.

Перед ним стоял Норвин Тринор. А за ним — еще двадцать северян, и у них в руках шипели и плевались искрами энергоклинки.

— Вам следовало убить меня, когда представился случай, сударь, — он тряхнул головой и театрально вздохнул. — Но… возможно, не судьба.

Он перевел взгляд на Грифа. Шрам, оставленный ножом Торисмена Карлмейкера, сделал половину его лица неподвижной, и когда он улыбался, один глаз и половина рта не желали этого делать. Как и северяне, он носил кожаную одежду, которая была заляпана кровью и вином.

— Привет, Гриф.

Биркин Гриф оскалился.

— Ты, жополиз, — прошипел он. — Твои прихвостни и не подумают тебя спасать. Разве что прикончат меня после того, как я тебя выпотрошу…

Он показал Тринору несколько дюймов своего палаша и смачно сплюнул, а потом шагнул вперед.

— …и раскидаю твои кишки по окрестностям.

Кромис положил руку на плечо великана.

— Нет, Гриф, не надо.

Тринор засмеялся, откинул плащ и сунул клинок обратно в ножны.

— Вот тегиус-Кромис все понимает правильно. Героизм бесполезен против стратегии: этому Метвен учил нас много лет назад.

— Ты учился быстрее остальных, — сухо ответил Кромис. — Гриф, мы уже могли убить его четыре раза. Но после придется отбиваться от двадцати баанов. Даже Гробец с ними не сладит. А пока мы деремся, королеву убьют.

Норвин Тринор отвесил глубокий поклон Младшей королеве.

— Верно. Прелестный расклад, сударь. Однако у вас есть выход. Видите ли, мне нужен ваш карлик… Позвольте объяснить. Я ищу то же, что и вы. Скажу вам прямо: здесь, в Пятидесятом Сабдже вы попусту тратите время, если только не питаете интереса к археологии. Кстати, о времени… До последнего времени наши союзники не доставляли нам беспокойства. Во время определенных исследований в библиотеке нашей доброй королевы… — он снова поклонился, — в Пастельном Городе, я выяснил, какое это ненадежное оружие — Чемозит. Заметьте, выяснил совершенно самостоятельно. Они служат только сами себе… Потерпите еще немного, лорд Гриф. Нет ничего оскорбительного в том, чтобы выслушать ближнего… Вы это, конечно, тоже выяснили. Между прочим, было бы очень интересно знать, каким образом.

Он выдержал паузу.

— Кроме того, я нашел еще одну часть ответа на свой вопрос: точное местонахождение машины, которая сможет… скажем так, вывести из строя Гетейт Чемозит. Как я понял из вашей беседы, карлику сообщили сведения, которые мне получить не удалось. Короче говоря, он нужен мне, чтобы выполнить свою задачу. Да-да, конечно, Гробец: живым ты не дашься… Убедите его поработать на меня. Объясните, что это в наших общих интересах — и я вас пощажу. И вашу королеву тоже.

Во время этого монолога Гробец по-прежнему сидел на краю озера. Теперь он заставил свой топор выбросить лезвие и поднялся на ноги. Волки Норвина Тринора тревожно зашевелились. Их клинки мерцали. Карлик выпрямился во весь свой одиннадцатифутовый рост, который обеспечивала ему броня, и стоял, возвышаясь над предателем. Потом поднял топор.

— Я родился в глухом переулке, Тринор. Помнишь, как мы дрались за Мингулэй? Знал бы, что ты скажешь такое людям, которые сражались рядом с тобой — сунул бы тебе баан под Ребра, пока ты дрых. Я сделаю за тебя эту работу, потому что это работа, ради которой я сюда пришел. А когда сделаю, отрежу твою погремушку и засуну ее тебе в рот.

— До этого момента Метвет Ниан будет оставаться целой и невредимой.

Карлик уронил топор.

— Очень хорошо. Значит, перемирие. Сомнительное, конечно, но это не должно слишком омрачить вашу радость. Я позволю вам оставить при себе оружие… — Тринор улыбнулся, увидев удивление Кромиса. — Но мой человек будет постоянно находиться рядом с королевой. Мы оставили летающую лодку на южной окраине города. Вылетаем немедленно.

Позже, когда они поднялись на борт черной лодки — люк открывался прямо под злобно скалящейся головой волка, — Кромис спросил:

— Как ты нас нашел? Только не говори, что шел за нами по пятам через лес. На пустоши мы бы тебя заметили…

Тринор сделал вид, что озадачен, потом криво ухмыльнулся.

— А ты еще не понял? Нам просто повезло. Мы оказались здесь прежде, чем вы вошли в город. В том-то и красота. Мы остановились, чтобы добыть свежего мяса. Тогда я думал, что нам предстоит долгий путь по пустыне…

И он указал на гору трупов, которые лежали около трапа. Белые шкуры были перемазаны кровью, близорукие глаза остекленели. Команда готовились поднять их в грузовой отсек, опутав цепями. Кромис перевел взгляд на пейзаж Пятидесятого Сабджа, похожий на головоломку.

— Вы животное, — выдавил он.

Норвин Тринор рассмеялся и хлопнул Кромиса по плечу.

— Когда забываешь, что ты животное, мой лорд, начинаешь проигрывать.

 

11

Бурая, безликая пустыня расстилалась под днищем медленно плывущей лодки. Пустошь, которая ничем не отличается от мертвых просторов, раскинувшихся к северу от Дуириниша. Разграбленные руины континентальных индустриальных зон, которыми некогда управлял Пятидесятый Сабдж.

Биркин Гриф, тегиус-Кромис и Гробец-карлик, запертые в грузовом отсеке вместе с трупами гигантских ленивцев, беспокойно расхаживали по дрожащей кристаллической палубе. Норвин Тринор держал у горла Метвет Ниан силовой клинок, пока карлик не согласился расстаться со своим экзоскелетом. Правда, секиру ему оставили. Сейчас Гробец напоминал капризного старика, впавшего в детство.

— Может, придется не только железные мозги разносить, — он погладил топор и передернул плечами. — В самом деле… вдруг я поскользнусь? И всем крышка.

Лодка покачнулась в восходящем потоке, и белые трупы заскользили по трюму. Кромис повернулся к единственному иллюминатору и стал смотреть на пустыню. Его пальцы сжимали рукоять безымянного меча, но он этого, как обычно, не замечал.

— Что бы тут ни случилось, нельзя затевать драку. Понимаешь, Гриф? Никаких схваток, пока мы не будем уверены, что королева не пострадает.

Гриф надулся и кивнул…

— Иными словами, сиди и не рыпайся.

В этот миг дверь в переборке открылась. Норвин Тринор ступил через порог, по бокам стояли двое его волков. Ренегат пригладил свои длинные усы.

— Похвально, — усмехнулся он. — Самый мудрый план, который только можно представить.

Несколько секунд он пристально смотрел на Грифа, потом повернулся к карлику.

— Мы на месте, малыш. Взгляни в окно и скажи: об этом месте упоминал твой источник?

Гробец проковылял к иллюминатору.

— Пустыня. Разговор был про пустыню… — он оскалил гнилые зубы. — Решил опять блеснуть глупостью, Тринор? Я ничего не могу сказать, пока мы не сядем.

Предатель коротко кивнул и удалился. Через несколько секунд лодка начала опускаться, слегка вздрагивая, словно норовистая лошадь: в нижних слоях атмосферы дул противный ветер.

Пилот Тринора посадил судно на голый выступ черной скалы, похожий на остров среди безликих перекатов дюн. Мерное биение двигателя смолкло; мягкое шипение, то стихающее, то нарастающее, поползло по корпусу.

У Времени есть другое имя: разрушение. Или выветривание. Ледяной ветер, что гонит потоки пыли по поверхности скалы… и так тысячи лет.

Они стояли под защитой судна, а ветер вертелся вокруг и заботливо кутал их в плащи. Пыль набивалась в рот и глаза. Кромис смотрел на хрупкие, поникшие плечи королевы.

«Мы — просто люди, стертые ветром, смытые ливнями… Ветер запорошил наши глаза крошевом белого льда… Бенедикт Посеманли улетел на Землю. А мы живем на бесплодной Луне…»

— Ну? — нарушил молчание Тринор.

Примерно в ста ярдах вздыбился округлый гребень дюны. Из него, словно рощица искривленных, переплетенных между собой стальных деревьев, торчали концы оплавленных силовых балок. Ветер и песок источили их, отполировали до блеска. Кромис молча созерцал эту скорбную картину, осознавая, что за сдавленным воем древнего ветра слышится низкое жужжание. Скала у него под ногами чуть заметно дрожала.

Гробец прошелся взад и вперед. Потом склонился и приложил ухо к скале. Снова встал и отряхнул кожаные штаны.

— Вот оно, это место, — объявил он. — Начинайте рыть у подножия дюны.

И задиристо ухмыльнулся, глядя на Кромиса.

— Волки становятся кротами, — громко сообщил карлик. — Без них мы бы неделю провозились. Похоже, нам надо сказать «спасибо» лорду Предателю.

И коротышка заковылял прочь, чтобы изучить лес балок. Ветер трепал его длинные белые волосы.

Недовольно ворча, северяне принялись за работу. К полудню следующего дня их труды привели к тому, что в склоне дюны появился прямоугольный дверной проем: длинная низкая щель, запечатанная плитой из того же прочного обсидианового материала, из которого была построена башня Повелителя Птиц.

Тот же, кто сделал эти двери, вырезал на них странные символы. Время, песок и ветер не сумели стереть их: плита оставалась такой же гладкой, загадочные фигуры — такими же четкими. Жаль, что некому было их прочитать.

Тринор ликовал.

— А вот и дверь, — произнес он, потянув себя за усы. — Теперь давайте посмотрим, сможет ли наш карлик подобрать ключ.

И он весело похлопал беловолосого коротышку по плечу.

— Не зарывайся, — буркнул Гробец.

Он стоял перед дверью, его губы беззвучно шевелились. Возможно, он вспоминал дни ученичества на пятом этаже башни. Потом опустился на колени. Пробежал кончиками пальцев по ряду значков. Багровое сияние вспыхнуло и потянулось к его руке. Карлик что-то пробормотал. Потом повторил то же самое, но громче.

— Нужен ты, — нараспев произнесла дверь. Голос у нее был резким, но глубоким и выразительным. — Нужен ты. Бе-е-е, бе-е-е, бе-е-е. Оуро-бун-дос…

Северяне столпились вокруг, опустив лопаты. Многие складывали пальцы в жесты-обереги, кто-то схватился за клинок. Приоткрыв рты, они стояли с выпученными глазами и хватали ртом воздух.

— Собачья луна, собачий год, — стенала дверь. — Бе-е-е, бе-е-е, бе-е-е…

На каждую условную фразу Гробец находил ответ. Их диалог длился несколько минут. Потом наступила тишина, и руки карлика снова заскользили по древним письменам.

— ГОЛЕ-БОПП! — прокричала дверь.

Краткая, ослепительная белая вспышка превратила карлика в темный силуэт. Он шарахнулся прочь и, кудахча, принялся хлопать по штанам и куртке. Его волосы дымились, кожаная одежда тлела, он дул на кончики пальцев.

— Эта железка свихнулась от старости. Она… — он произнес слово, которое никто не знал, — меня, но я смог ее провести. Смотрите.

Медленно, без единого звука, обсидиановая плита начала опускаться на петлях, пока не застыла в пыли, точно вялая нижняя губа раззявленного рта. За ней тянулся наклонный коридор, освещенный бледным, неверным пастельным сиянием.

— Открыта она, твоя дверь, — бросил карлик, полуобернувшись к Тринору. — Защита снята.

Предатель потер шрам на щеке.

— Будем надеяться. Первым пойдет тегиус-Кромис. Если они с дверью друг друга не поймут, за ним последует королева.

Однако ничего не случилось.

Когда тегиус-Кромис шагнул в подземелье. Дверь шепнула ему что-то не слишком доброжелательное, но этим все и ограничилось. Некоторое время он стоял, глядя в глубину мягко уходящего вниз коридора. Освещение несколько раз сменило цвет и яркость. Отовсюду доносились непонятные, ни на что не похожие певучие звуки. На стенах росли глыбы кристаллов — это напомнило Кромису о Квасцовой топи. Кристаллы мерно вспыхивали. Картина не вызывала ни малейшей тревоги.

— Стой где стоишь, лорд Кромис.

Голос Тринора звучал приглушенно и доносился из-за две ри, словно издалека, хотя их разделял лишь небольшой участок коридора.

— Я надеюсь увидеть тебя, когда войду внутрь. Предатель шагнул внутрь, обнажив меч. Усмехнулся.

— На случай, если ты задумал… Ладно. Уверен, вы ничего не выкинете, — он чуть повысил голос. — Сначала проведите королеву.

Вскоре все собрались внутри. Северяне были угрюмы и притихли; все, как один, смотрели в пол и словно не слышали приказов. Тринор велел карлику идти первым.

— Любые… защитные устройства… Ты должен их обезвредить. И еще, дружище. Помни, где нож, и кто его держит.

Коридор протянулся на две мили вглубь земли. Спуск был недолгим и вскоре закончился. Стены изменились: глыбы кристаллов сменились квадратными «окнами» в ярд длиной, разделенными четырехфутовыми простенками. Что скрывалось за этими окнами, разглядеть не удавалось. Их наполнял молочный свет, и в нем застыли то ли сгустки, то ли тени — смутные, но угрожающие и явно живые.

Проход был прямым, как стрела. Шаги будили в нем эхо.

Ни ответвлений, ни перекрестков.

Никто не произносил ни слова.

И наконец…

В центре огромной круглой залы двигались столбы света и сгустки тени, похожие на толстые жгуты, свиваясь непостижимым образом, подобно призрачными танцорам в конце Времени. Крыша и стены из цельного зеленого алмаза образовывали идеальную полусферу. За изящными арками начинались коридоры. Их было двенадцать — включая тот, откуда только что вышли Кромис, Тринор и все остальные.

И больше ничего примечательного.

Колонны и жгуты мерцали, свивались, тень перетекала в свет, а свет в тень. В их хитросплетении внезапно вспыхивали огненные сгустки, похожие на солнечные зайчики, некоторое время плавали, а потом исчезали. Одинокий музыкальный аккорд заполнил помещение эхом, точно храм.

И ничего похожего на машину.

— Давай начинай, — бросил Тринор, обращаясь к карлику, и тревожно огляделся. Алмазные стены вобрали его голос и отбросили обратно. Движение в центре зала стало более оживленным, словно звук встревожил призрачных танцоров.

— Оно о нас знает. Я хочу убраться отсюда как можно скорее. Хорошо?

Казалось, карлик не слышит. Его уродливое лицо смягчилось, глаза сияли пониманием. Он был восхищен. Внезапно коротышка захихикал и, медленно развернувшись на пятках, шагнул навстречу Тринору.

— Мой господин, — насмешливо произнес он. — Вы просите слишком многого. Понадобится лет сто, чтобы это понять…

Он пожал плечами.

— Ах да. Вы держите нож, я помню… — он печально покачал головой. — Я могу это сделать за неделю — ну, может, немного больше. Все дело в подборе верной… комбинации. Неделя, не больше.

В течение последующих нескольких дней тегиус-Кромис не видел ни карлика, ни королевы. Их держали в центральном помещении подземного сооружения под неусыпным наблюдением вооруженных энергоклинками северян, которые были от этого далеко не в восторге. Что касается самого Кромиса, то их с Грифом заперли в грузовом отсеке на борту воздушной лодки, где они умирали от скуки в компании мертвых ленивцев.

Каждый день один из охранников приносил им пищу.

Внутренняя гибкость помогала Кромису переживать заточение. Он сочинял стихи, глядя в иллюминатор на неизменную пустошь. Именно это в конце концов его и подвело: он не заметил, как меняется настроение Биркина Грифа.

Для здоровяка-метвена заключение было невыносимым. Он брюзжал и постоянно высокомерным тоном задавал вопросы, на которые не ждал ответа.

«Скажи мне: как думаешь, сколько мы протянем после того, как там у них все накроется?»

Или:

«Карлик только о своих машинах думает. Мы что, сгнить тут должны?»

Он завел привычку дважды в день точить свой палаш. После этого, мрачный и злой, лежал на груде окровавленных шкур, мурлыкал под нос какую-нибудь вызывающе непристойную песенку и барабанил пальцами. Это не предвещало ничего хорошего.

Каждый день северянин приносил им пищу.

На шестой день после того, как был обнаружен центральный зал, Биркин Гриф стоял возле трюмового шлюза и, как обычно, точил меч.

Дверь открылась, тюремщик вошел.

В правой руке северянин держал энергоклинок, но это его не спасло.

Гриф стоял над скрюченным трупом и удовлетворенно разглядывал глубокую рану в животе охранника. Потом вытер палаш о полу плаща и убрал его в ножны. И вырвал мерцающий клинок из мертвой руки. Глаза великана горели пугающим светом.

— Ну, вот и славно, — буркнул он.

Внезапно Кромис увидел себя как бы со стороны — оту певшего и притихшего от ужаса.

— Гриф, — прошептал он. — Ты спятил.

Биркин Гриф спокойно посмотрел на него.

— Так мы стали трусами?

Он развернулся и выбежал из трюма, быстро и бесшумно.

Кромис склонился над убитым, чья гибель означала смерть королевы. Издали донеслись вопли недоумения и боли: охваченный боевым безумием Гриф схватился с северянами на носу летающей лодки.

С безымянным мечом в руке Кромис шел по кровавому следу. На командном мостике — трое мертвецов. Они распластались в забавных позах, на лицах застыло удивление, кровь забрызгала стены. Вонь стояла жуткая, и люк был открыт, словно зевал. Ветер с пустоши задувал внутрь пыль, припорашивая глаза убитых.

Снаружи от ветра можно было задохнуться. Пятый труп лежал у входа в подземелье. Едва, Кромис вошел, дверь застонала и зашипела.

— Ауробундос, — произнесла она. И дико заржала. Кромис догнал Грифа на полпути по коридору, который вел к залу-мозгу… слишком поздно.

* * *

Рваная кобальтовая кольчуга Грифа была окровавлена, руки словно одеты в красные перчатки, но это была кровь тех, кого он убил. Стоя над трупом своей последней жертвы, он смотрел на Норвина Тринора. За спиной у предателя застыли волки Севера. Десять клинков шипели, разбрасывая искры. Тринор приветствовал Кромиса шутливым поклоном.

— Не ожидал от тебя такой глупости. Я больше не желаю иметь с тобой дела. А эти ржавой железки не стоят, как я погляжу.

Биркин Гриф поставил ногу на грудь мертвому северянину. Его глаза встретились с глазами Тринора и не дали ему отвести взгляд.

— Ты погубил свою королеву, — проговорил Тринор. — И себя тоже.

Гриф шагнул вперед.

— Слушай меня, Норвин Тринор, — прошипел он. — Твоя мать трахалась с боровом. А когда тебе было десять, она и тебя заразила. Вот ты и лижешь задницу Кэнне Мойдарт. Но вот что я тебе скажу. В тебе осталось достаточно от метвена, чтобы выйти ко мне один на один, без своих грязных прихвостней… — он повернулся к северянам. — Встаньте в круг, мы будем драться.

Тринор ощупал свой шрам. И засмеялся.

— Я буду биться с тобой, — произнес он. — Но это ничего не изменит. Четыре человека остались с Метвет Ниан. Они получили приказ убить и ее и карлика, если я в ближайшее время не вернусь. Ты понимаешь? Умру я, останешься ты, или наоборот — это ничего не изменит.

Биркин Гриф положил на пол отбитый в бою баан и вынул палаш из ножен.

Мертвого северянина оттащили в сторону. В странном молочном свете, льющемся из окон коридора, противники шагнули навстречу друг другу. Силы были неравны. Гриф, будучи на голову выше и более длинноруким, уже устал. Его трясло от немого безумного гнева. Тринор смотрел на него спокойно и оценивающе.

В дни Метвена они оба многому научились у тегиуса-Кромиса… но лишь один смог достичь той же смертоносной быстроты движений.

Они сошлись.

За окнами, сливаясь и перетекая друг в друга, плавали в потоках густой жидкости странные предметы. Два клинка чертили в воздухе белую сеть. Северяне одобрительно покрикивали, делали ставки. Они рубили, кружились, прыгали — грузный Гриф, гибкий и быстрый Тринор. Пятнадцать лет назад — или чуть больше — они точно так же сражались бок о бок и уложили за одно утро пятьдесят человек. Вопреки собственной воле, Кромис подошел ближе, став одним из зрителей. Он отметил быстрый удар двумя руками, клинок, выброшенный вперед, чтобы отбить его…

И тут Гриф споткнулся.

Тонкая кровавая черта пересекла его грудь. Здоровяк выругался и ударил сплеча.

Тринор почему-то издал короткий смешок. Позволил клинку Грифа оставить у себя на щеке метку. Потом увернулся, шагнул прямо под смертоносную дугу, которую чертил палаш. И, оказавшись почти вплотную, полоснул противника по ребрам.

Гриф хрюкнул. Отшатнулся. Завертелся волчком. Налетел, невредимый, на кольцо северян…

А Тринор, почти безвольно продолжая движение, перешел в полуприсед и чуть повернул меч. Клинок, скользящий параллельно земле, пошел по наклонной, задел подол порванной кольчуги и рассек оба сухожилия под коленями.

Гриф пошатнулся. Посмотрел вниз, на свои искалеченные ноги. Оскалился. Всхлипнул, когда меч Тринора вошел ему в живот пониже пупка. Короткая сильная дрожь прошла по его телу. По бедру побежала кровь. Здоровяк оперся на меч и начал медленно оседать.

Он опустился на пол осторожно, словно никуда не спешил. Потом прочистил горло, посмотрел на Кромиса в упор и очень отчетливо произнес:

— Ты должен был убить его, когда была такая возможность, Кромис. Ты должен был это сделать…

Кровь заполнила его рот и потекла по бороде.

тегиус-Кромис, некогда воин, известный в Пастельном ГоРоде своей утонченностью, вообразивший, что его истинное Призвание — поэзия, а не клинок, стиснул длинные тонкие пальцы. Кольца из простого металла врезались в суставы, ногти оставили кровавые полумесяцы на ладонях.

Дикий, безумный крик хлынул из горла. Опустошенность и жажда смерти расцвели, как горькие цветы, у него в мозгу.

— Тринор! — закричал он.

Гриф. Гриф…

И прежде чем рука предателя успела дотянуться до энергоклинка, от которого отказалась его жертва — и задолго до того, как эта рука успела нанести удар, а губы породить слово — безымянный клинок по рукоятку вошел ему в рот. Острие вышло через затылок, отделив череп от позвоночника, и с мягким хрустом раскололо затылочную кость.

Кромиса трясло. Он запрокинул голову и завыл, как зверь. Потом поставил ногу на грудь мертвецу и вытащил клинок.

— Ты никогда не был настоящим мастером, Тринор, — жестко произнес он. — Никогда.

Потом повернулся, чтобы встретить лицом к лицу свою смерть и смерть мира, и зарыдал.

— Идите сюда, — молил он. — Идите и убейте меня. Просто попробуйте.

Но северяне даже не могли поднять на него глаз.

 

12

Лицо Кромиса горело ненавистью и безумием, безымянный меч дрожал в его руке. Он следил, как они шагают прочь, к Залу-мозгу. Он пинком отшвырнул голову их мертвого предводителя. Он присел на корточки, как волк, и плюнул в его застывшее окровавленное лицо. Он бросал северянам непристойные призывы и грязные оскорбления.

Но они не обращали на него внимания. Их взгляды были устремлены куда угодно, только не на него. Каждый изгиб их тел выражал ужас. В конце концов, тегиус-Кромис посмотрел туда, куда смотрели они.

Со стороны дверей, стремительно шагая сквозь молочный свет, к ним приближались люди.

Высокие, статные, они были одеты в черные, зеленые и алые плащи, переливающиеся, словно панцирь стрекозы. Темные волосы ниспадали на плечи, обрамляя длинные, бледные лица, каблуки звонко цокали по обсидиановому полу. Они проносились мимо, точно шли сквозь Время, и он видел их оружие, странное и зловещее, и в их взглядах волки Севера видели смерть.

Впереди с важным видом выступал Гробец-карлик.

Он нес секиру на своем могучем плече легко, точно перышко, а волосы стянул в хвост, как перед боем. Карлик присвистнул сквозь свои жуткие зубы… и вдруг стих, увидев тело Биркина Грифа. С пронзительным воплем он прыгнул вперед, взмахнул топором… Он налетел на пятящихся северян, и его странные, прекрасные воины последовали за ним. Их причудливые клинки зажужжали, запели…

Словно человек, внезапно вырванный из грез, Кромис наблюдал, как карлик переставляет свои кривые, узловатые ноги, как топор чертит огромные круги у него над головой. Он наблюдал, как воины, похожие на языки стального пламени, проходят сквозь толпу северян. И когда стало ясно, кто победит, бросил безымянный меч.

Безумие схлынуло. Кромис баюкал на коленях голову мертвого друга и плакал.

Когда Метвет Ниан нашла поэта-воина, самообладание уже возвращалось к нему. Он дрожал, но отказался взять у нее плащ.

— Я рад видеть вас целой и невредимой, моя госпожа, — произнес он, когда она повела его в Разумную палату. Меч он где-то оставил — зная, что он больше не понадобится.

В центре зала происходило нечто любопытное.

Это напоминало танец. Рукотворный разум танцевал, столбики света и тени перемещались, переливались друг в друга, образуя неисчислимые, едва уловимые изменения оттенков и формы, бесконечно разнообразя ритм.

А среди колонн и жгутов двигались хрупкие фигурки. Их было тринадцать. Одежды, на которых горели пятна света… Тонкие, одухотворенные белые лица…

Разум тянул единственный певучий аккорд, ноги танцоров двигались все быстрее, выгнутый алмазный купол отражал фигуры их танца.

В стороне сидел, подпирая подбородок, Гробец-карлик — грубая кукла, кое-как слепленная из земляных комьев, неотесанный крестьянин на балу королей. На его безобразной физиономии сияла улыбка, взгляд ловил каждое движение танцоров. Топор лежал рядом.

— Они прекрасны, — произнес тегиус-Кромис. — И такую красоту обнаружил карлик, помешанный на смертоубийствах. Какая несправедливость… Почему они так танцуют?

Гробец закудахтал.

— Если я скажу, что разобрался в этом, то совру. Подозреваю, у них есть способ общаться с разумом, и для этого не нужно тупо размахивать руками. Такое чувство, что сейчас они — это и есть мозг.

— Кто «они», Гробец?

— «Они» — люди Послеполуденной эпохи, дружище. Рожденные заново.

Кромис тряхнул головой. Танцоры раскачивались, их плащи превращались в изумрудо-черный водоворот.

— Даже не надейся, что я хоть что-то из этого понял.

Гробец вскочил… и вдруг пустился в пляс. Танцуя, он двигался прочь от Кромиса и королевы. Странная это была пляска: коротышка то ли передразнивал танцоров искусственного разума, то ли пытался подражать им, зная, что из этого ничего не получится. Он хлопал в ладоши и кудахтал, кудахтал…

— Кромис, — выпалил он, — я гений. Слушай…

Он снова сел.

— Я соврал Тринору. Разобраться с Гетейт Чемозит — как раз плюнуть. Эти искусственные твари вырубились через двадцать минут после того, как я вошел в залу. Где бы они ни находились. Они застыли, шестеренки у них перестали крутиться. Насколько я понимаю, они заржавели. Целлар рассказал мне об этом. А вот что он мне не говорил, так это что с мозгом можно договориться. Этому я научился сам, за двадцать минут. Тогда… Кромис, Целлар думал не в ту сторону. В его рассуждениях был один прокол, а результат ты уже видел. Целлар считал, что Чемозит — обычные орудия разрушения. А вот северяне почти докопались до истины. Помнишь, как они их прозвали? «Похитители Мозгов». Так вот: Чемозит — машины-собиратели. Их задача состоит не в том, чтобы помешать воину возродиться. Они доставляют содержимое его черепушки сюда или в другое подобное место и поручают заботам рукотворного разума. Всех подряд — и своих, и чужих, которых сами же укокошили. Думаю, эти уродцы немножко иначе понимали войну. Для них это была… игра, что ли… Кэнна Мой-Дарт не давала Чемозит доводить дело до конца, она пользовалась ими просто как грубой силой. За что и поплатилась…

Он прочистил горло и продолжал.

— Дальше. Каждое из «окошек» в этой комнате — бак с питательным раствором, куда помещают мозги мертвецов. Если добавить кое-какие присадки, можно заставить мозг вырастить себе новое тело. То есть возродить покойного владельца. На третий день после того, как нас тут заперли, искусственный разум возродил Фимбратхил и Лонат — вон тех, в изумрудных плащах. На четвертый день — Беллин, Мадер-Монад и Слетт… ты посмотри, что вытворяют! Вчера — всех остальных. А после этого позаботился о том, чтобы мы смогли общаться. Они согласились мне помочь. Сегодня мы начинаем действовать по плану.

Из этой залы ведут двенадцать коридоров — как спицы в колесе. Маленькое такое колесико, миля в поперечнике… Возрождение началось в северо-западном коридоре. Получив сигнал, они выбрались из своих маток, подошли осторожненько к ребятам, которых Тринор оставил следить за нами, когда пошел искать смерть, и вырезали всех. Потом мы шагнули в нужные световые столбики и — оп-ля! Нас выбросило наружу, в пустыню. Мы ждали Тринора и его друзей. Правда, к тому времени он уже был занят… кое-чем другим. Так что мы не дождались его и вернулись в туннель. Как раз вовремя… чтобы спасти тебя от тебя самого.

тегиус-Кромис натянуто улыбнулся.

— Хорошая работа, Гробец. И что теперь? Отправишь их обратно, спать дальше?

Карлик нахмурился.

— Кромис! У нас будет целая армия! Сейчас они занимаются тем, что полностью пробуждают эту машину. Мы построим новый Вирикониум — метвены и Рожденные заново, бок о бок…

Стены зала сияли и вспыхивали. Искусственный разум гудел. Запредельный холод растекался в голове тегиуса-Кромиса. Он посмотрел на свои руки.

— Гробец… Ты знаешь, что разрушишь Империю? Ты знаешь, что делаешь то же самое, что делала Кэнна Мойдарт?

Карлик вскочил.

— Что?!

— Они слишком красивы, дружище, слишком умудрены опытом. Если все пойдет в том же духе, никакой новой Империи не будет. Они поглотят нас, и после тысячелетнего молчания Послеполуденные культуры вернут себе господство на Земле. Ни о каких преступных намерениях и речи нет. На самом деле они сто раз скажут нам «спасибо» за то, что мы вернули их в мир. Но ты сам сказал: у них другое, чуждое нам представление о жизни. И не забывай, пустыня, где мы сейчас находимся — их рук дело.

Кромис пристально смотрел на прекрасные тела Рожденных заново, и невыносимая тоска, безжалостное ощущение собственной ущербности захлестнуло его. Он вглядывался в открытое лицо карлика, сидящего перед ним, но не находил отклика собственным чувствам. В нем было лишь только замешательство, а за ним — все тот же восторг.

— Гробец, я умываю руки.

Он шагнул к арке, из которой недавно вышел. Он низко опустил голову, чтобы не видеть этот странный танец… и не попасть в ловушку, не подпасть под очарование его жестокой красоты.

Метвет Ниан, Джейн, королева Вирикониума, преградила ему путь. Ее лиловые глаза смотрели прямо ему в сердце.

— Кромис, не надо. Я понимаю, гибель Грифа — страшный удар. Вы вините в этом себя, вам все рисуется в черном свете. Прошу вас…

— Госпожа, — перебил тегиус-Кромис. — Я погубил его. Меня тошнит от самого себя. Я устал постоянно оказываться не в том месте и не в то время. Я устал убивать и убивать, чтобы исправлять собственные ошибки. Гриф был мне другом. Даже Тринор когда-то был моим другом.

— Но с этим никто не спорит.

— Моя госпожа, мы считали северян варварами. Кем они и были… — он засмеялся. — А сегодня варвары мы. Посмотрите на них!

И когда она повернулась, чтобы полюбоваться танцем искусственного разума, празднующего десять тысяч лет смерти и возрождения, он убежал.

Он бежал на свет. Пробегая мимо тела своего друга, он снова заплакал. Подобрал меч. Он попытался разбить рукояткой кристаллическое окно. Коридор давил на него одним своим видом. За окнами плавали мертвые мозги. И тегиус-Кромис побежал дальше.

«Ты должен был это сделать», — шептал Биркин Гриф в Мягких закоулках его черепа.

— ОУРОБУНДОС! — захихикала безумная дверь, когда Кромис вывалился наружу, навстречу ветру пустыни. Плащ бился и хлестал его, похожего на ворону со сломанными крыльями. Шатаясь и спотыкаясь, он побрел к черной лодке. Собственное сознание дурачило его. Лицо было мокрым от пота и слез.

Он бросился на мостик. Зеленый свет омывал его, и мертвый северянин смотрел на него слепыми глазами, когда он запустил двигатели. Он не выбирал путь — путь сам выбрал его. Врубив ускорение до отказа, он устремился в пустое небо.

Таким образом, тегиус-Кромис, лорд-метвен, не стал свидетелем создания Сонма Рожденных заново. Он не видел, как они вооружались в недрах Малой Пустоши, и не участвовал в их походе. Он не видел их знамен.

Он не видел падения Квошмоста через месяц после печальной гибели Биркина Грифа, когда Гробец, Гигантский Карлик, повел поющих воинов Полдня навстречу огромной армии северян и одержал победу.

Его не было в Квошмосте, когда Волки в отчаянии сожгли город и погибли все до единого.

Он не видел Штурма Врат, когда Эльстат Фальтор во главе тысяч Рожденных заново перешел Монарские Горы в разгар зимы и обрушился на Пастельный Город с северо-востока.

Он не видел и геройской гибели Мунго Грязного Языка, капитана северян, который тщетно пытался прорвать блокаду Артистического квартала и сложил голову у бистро «Калифорниум».

Не было его и на Протонном Круге, когда Гробец, пробившись с другого конца города, встретил Эльстата Фальтора и пожал ему руку.

Он не присутствовал и при последнем сражении, когда был отбит Чертог Метвена, когда за час пало пятьсот человек, а Гробец получил свою знаменитую рану. Кромиса искали, но он так и не приехал.

Он не врывался во внутренние покои дворца, чтобы среди дрейфующих вуалей света, под тушей умирающего У-шина, Королевского зверя, обнаружить холодное тело красавицы Кэнны Мойдарт — она все-таки успела нанести последний удар своим ножом.

Ходят слухи, что Младшая королева оплакивала Старшую, свою кузину. Но Кромис этого тоже не видел.

 

Эпилог

Вечерело.

Метвет Ниан, королева Вирикониума, стояла среди дюн, которые тянулись, точно забытая страна, между землей и морем. Черные чайки, похожие на изодранные лоскуты, носились и дрались в небе над ее поникшей головой.

Высокая, гибкая, она была одета в платье из терракотового бархата. Она не красила кожу, не носила драгоценностей. Лишь десять одинаковых колец Нипа блестели на ее длинных пальцах. Волосы, напоминающие цветом осенние рябины Бальмакары, мягкими волнами ниспадали ниже плеч, словно втекая в складки ткани, скрывающие ее грудь.

Некоторое время она брела вдоль линии прилива, разглядывая то, что выбросило море. Ее внимание привлекал то гладкий камень, то прозрачная шипастая раковина. В одном месте она подобрала бутылку, цветом напоминающую панцирь стрекозы, в другом отбросила в сторону сук, выбеленный и причудливо обточенный водой. Она смотрела на черных чаек, но их крики угнетали ее.

Она шла через дюны, ведя на белой уздечке серую лошадь, пока не нашла каменную дорожку. Дорожка тянулась к башне, у которой не было имени, хотя кое-кто из жителей побережья называли ее «Бальмакара».

Бальмакара была разрушена, ее стены почернели, и она напоминала сломанный зуб. Весна одела землю в зеленый наряд, сменивший мрачные краски зимы, не знающей полутонов, но рябиновая роща, окружающая башню, так и не ожила.

В густеющей тьме сумерек она наткнулась на разбитую кристаллическую лодку, которая врезалась в башню. Лодка была черной, волчья голова смотрела на королеву с вспученной обшивки винно-красными глазами — уже без намека на угрозу, поскольку краска начинала облезать.

Метвет Ниан прошла меж деревьев, шагнула к двери. Здесь она привязала лошадь.

Королева позвала, но ответа не последовало.

Она поднялась по пятидесяти каменным ступеням и обнаружила, что ночь уже опередила ее, первой вступив в башню. Бурые сумерки вползали в стрельчатые окна и скапливались в углах стаей бесформенных птиц. Шаги будили эхо в пустоте… но был еще один звук: странный, певучий, дребезжащий, такой жалобный, что на глаза наворачивались слезы.

Он сидел на откидной кровати, убранной синим вышитым шелком. Вокруг, на стенах, висели боевые трофеи: секира, которую на память о кампании в Устье реки подарил Кромису его старый друг, карлик по имени Гробец, аляповатый зелено-золотой штандарт Торисмена Карлмейкера, которого Кромис убил в честном поединке в горах Монадлиата; странное оружие и приборы для наблюдений за звездами, найденные в пустынях.

Когда королева вошла, он не поднял глаз.

Его пальцы перебирали тугие струны инструмента, голос был тих и печален. Он нараспев читал строки, которые пришли ему на ум на хребте Круачан, среди Монарских гор.

Ясное видение… Это место так ясно встает у меняетеред глазами — То, каким оно было В пустые времена. Далеко внизу колышутся сосны. Я оставил рябиновые рощи Гореть на древних мысах, Неспешно спускаясь в стеклянные вечерниц моря. По опустелым вершинам холмов Бредут наши хрупкие кости, Одетые в бесплодье, Разнашивая его, как тесный сапог… Вот повесть этого места: Кроме разбитого хребта, Есть только грустные ветры и тишина. Я добавляю еще один камень В груду камней… Я захвачен Временем…

— Сударь, — проговорила она, когда он смолк. — Мы ждали вас.

Почти невидимый в темноте, тегиус-Кромис улыбнулся. Он по-прежнему носил поношенный плащ и рваную, измятую кольчужную рубашку. Безымянный меч висел у него на боку. И по-прежнему, когда он волновался или тревожился, его рука сама начинала поглаживать навершие клинка.

— Госпожа моя, — он говорил с серьезной вежливостью, как было принято в его время. — Я приду, как только почувствую, что хоть немного нужен вам.

— Лорд Кромис, вы несете чушь.

Она рассмеялась, чтобы он не заметил переполняющей ее горечи.

— Смерть привела вас сюда. И вы дуетесь и кусаете себя, как дикий зверь. В Вирикониуме давно перестали размышлять о смерти.

— Это ваш выбор, госпожа.

— Рожденные заново живут среди нас. Они дали нам новое искусство, открыли для нас новые горизонты. От нас они узнают, как жить на земле, не грабя ее. Да, если это обрадует вас, Кромис… Вы были правы. Империя мертва. И Послеполуденные культуры тоже. Им на смену пришло нечто совершенно новое.

Он поднялся и подошел к окну. Его шаг был быстр и бесшумен. Он стоял перед ней, и у него за спиной истекало кровью смертельно раненное солнце.

— А есть ли в этой Новой Империи место для невольного убийцы? И что это за место?

— тегиус-Кромис, вы глупец.

И она не позволила ему ответить, даже если бы он хотел.

Позже он указал Метвет Ниан на Звезды-имена.

— Вот, смотрите. Вы же не станете отрицать: никто из тех, кто пришел потом, не смог прочитать, что там написано. Империи угасают, остается лишь язык, который их наследники не в силах понять.

Она улыбнулась ему и отбросила прядь, упавшую на лицо.

— Эльстат Фальтор, Рожденный заново, мог бы сказать вам, что это означает.

— Моя натура настоятельно требует, чтобы это осталось для меня тайной, — ответил Кромис. — Так что… Если вы прикажете ему держать рот на замке, я вернусь.

 

ПОВЕЛИТЕЛИ БЕСПОРЯДКА

— Сейчас вся надежда на то, что город нам поможет, — пробормотал Юл Грив, окинув беглым взглядом вересковую пустошь, изрезанную шрамами и морщинами оврагов, промытых потоками воды и заросших молодыми деревцами.

Юл — рослый человек лет сорока, с блекло-голубыми глазами и копной жидких светлых волос, — дышал ртом, тяжело, словно выполнял какую-то кропотливую работу. При Старой королеве, даровавшей ему дом и имение, он был известным воином. Об этом говорило и его имя, больше похожее на прозвище, связанное то ли с каким-то забытым календарным праздником, то ли с местом, от которого не осталось даже воспоминаний. Он то и дело оглядывался по сторонам, словно удивлялся, как его сюда занесло, а когда говорил о городе, его нижняя губа дрожала.

Чтобы дать ему перевести дух, я остановился и оглянулся назад, на его дом — весьма любопытное строение, при виде которого в памяти всплывали описания на древних языках, разветвленные и причудливые. Большая часть здания казалась заброшенной. Она терялась в хитросплетении бузины, боярышника и плюща. От дома тянулись четыре вымощенные камнем аллеи, каждая длиной в милю. Я задавался вопросом, кто их построил и когда. Выглядели они не к месту.

— Пришлось вырыть плиты, — объяснил Юл. — Пните стенку вот здесь и здесь. И взгляните, на что это было похоже.

Через ворота тянулись глубокие грязные борозды — колеи там, где проезжали телеги с камнями. Порывы ветра, налетая с юго-запада, приносили запах дождя и далекое блеяние овец. Карликовые дубы на склонах у нас над головой беспокойно зашевелили ветками и сбросили еще несколько коричневатых иссохших листьев, которые умудрились пережить зиму. Маленькая серая пустельга, одна из обитателей вересковой пустоши, взлетела с камня — выше того места, где мы стояли, виднелось несколько скальных выступов — и заскользила в потоках воздуха. Ее крылья оставались неподвижны, лишь растопыренные кончики маховых перьев трепетали на фоне стремительных белых облаков. На мгновение она зависла, потом развернулась и камнем упала в заросли папоротника.

— Смотрите! — воскликнул я.

Юл Грив повернулся, утер лицо и неопределенно кивнул.

— По правде говоря, нам и в голову не могло прийти, что до такого дойдет, — проговорил он. — Мы думали, вы их раньше остановите.

Я вдохнул запах папоротника.

— Такая красивая долина…

— Скоро вы увидите ее целиком.

Грив зашагал вверх по склону, по мягкой торфянистой тропке, протоптанной овцами среди зарослей папоротника. Склон образовывал уступы, похожие на ступени, а потом начинал резко подниматься вверх, к краю обрыва. Мой провожатый тяжело переставлял ноги и тяжело вздыхал там, где подъем становился круче.

— Извините, что заставляю вас тащиться со мной, — сказал он. — Вряд ли вам это пригодится.

— Я не устал, — возразил я.

Вряд ли он заметил, что я окоченел.

«Грив засмеялся. В этом не было ничего обидного.

— Они хотят получить от вас отчет, — продолжал он. — Так будет легче оценить масштаб проблемы. Ясное дело: как человек военный, вы хотите составить обо всем собственное мнение, а не полагаться на слова старого головореза.

Мы прошли последние несколько ярдов и поднялись на небольшой выступ обнаженной породы. Когда я обернулся, весеннее солнце на миг выглянуло из-за туч — мне показалось, что снизу к моей челюсти приложили припарку. Пот градом катился по лбу Юла Грива и заливал ему глаза. Наемник оперся рукой о скалу, чтобы сохранить равновесие.

— Здесь добывали камень, когда строили дом, — сообщил он. — Это было давным-давно.

Скала была бледной, грубой, с мелкими вкраплениями кварца. Выше, занавешивая выдолбленные в ней ниши, висели плети плюща.

— Теперь вы видите, о чем я говорил, — добавил он. Меня куда больше интересовал дом, который застыл на дне широкой ровной долины, точно поэтическая метафора. Стены — светло-бежевые. Четыре широких аллеи, вымощенные камнем, тянулись от него, пересекая старую аллювиальную банку, черную, как сама тьма. Какой в этом смысл? Я даже гадать не пытался. Вот одно из тех мест, где прошлое говорит с нами на своем языке — настолько своем, что не стоит даже надеяться его понять. В лужах на разбитой мостовой отражалось небо. Я видел дыры, словно прогрызенные в стенах: здесь Юл Грив добывал камень для своих укреплений. Южнее, где долина спускалась к морю, ее пересекала линия поспешно возведенных земляных насыпей и траншей.

— Невероятно, — пробормотал я.

Он указал на юг, где проходил его рубеж обороны.

— Когда-то здесь было много таких мест, — пояснил он, — до самого моря. Теперь все затоплено…

Он сделал жест, в котором читались и обида, и беспомощность.

— Если от города помощи не дождаться, чего ради нам дергаться? Мы тут больше ничего не строим, только ломаем.

— Вряд ли я с вами соглашусь, — ответил я. Меня так и подмывало спросить его: если ему жаль разрушать старые стены, почему не открыть карьер заново? Но его лицо скривилось от дикой ненависти и жалости к себе…

— И из-за чего весь сыр-бор разгорелся? — спросил он.

О судьбе своей усадьбы отставной наемник ничего не знал. Таким его сделал город. Возможно, он сам об этом догадывался.

— До вас вести дошли раньше, чем я ожидал. Как бы то ни было… Видите, как близко они подобрались. Они форсируют реку и подойдут к укреплениям через месяц, а то и меньше, если мы не получим подмогу. Видите, вон там… и там? Отсюда видно, как солнце играет на их палатках.

— Вы покажете мне дом, прежде чем я уеду? — спросил я. Он удивленно посмотрел на меня. Кажется, мой интерес его обрадовал, но он не подал виду.

— Ох, там внутри все развалилось. Мы пытались что-то делать, но сейчас там только пыль да мыши.

Мне показалось, что ему неохота спускаться с холма, после того как он с трудом сюда забрался. Он долго наблюдал, как парит маленький серый ястреб — взлетает и падает, взлетает и падает, едва не касаясь нагретого солнцем папоротника. Потом бросил последний взгляд на огромный каменный символ посреди долины — строение, служившее ему домом в течение двадцати лет, и начал медленно спускаться с холма.

— Папоротник что-то разросся, — походя отметил он.

И, правда, изящные зеленые завитки уже высунулись из поломанных прошлогодних листьев. Дерн, выбеленный снегом за последние месяцы, снова лез из земли. Порыв ветра принес из долин аромат майского цветения.

— Какой воздух! — воскликнул Юл Грив, упоенно делая вдох. И тут же, совершенно неожиданно, остановился и спросил. — Как там в городе?

Я пожал плечами.

— У нас примерно такие же проблемы, что и у вас. Хотя не все так очевидно. Ну… Еще у нас очень красиво. Всюду строят новые дома. На Маргаретштрассе и площади Утраченного Времени цветут каштаны.

Я не стал рассказывать о растерзанных погодой политических плакатах, колышущихся на ржавых железных оградах, или об Обществе звериных масок с их ритуалами, которые они справляли у всех на виду, выдвигая все более и более неблагоразумные требования. Как бы то ни было, Юл Грив помнил другой город.

— Полагаю, ни лавочники, ни щелкоперы пока не разбежались? — спросил он. — А девочки? Те славные девочки-булочки с рю Оолид-найл, которым можно отдать последние штаны? — Он засмеялся. — Наши взоры всегда будут обращены к Урокониуму, — с нежностью проговорил он, указывая пальцем в сторону города. — Владычица Империи, драгоценный камень на берегу Западного моря…

Слабое солнце уже нагрело стены, окружающие дом. Они впитывали тепло, чтобы передать его бузине и плющу в заросших одичавших садах. Два-три куста боярышника наполняли воздух ароматом мая, который в этом замкнутом пространстве казался опасно густым. В маленьком садике, среди плодовых кустарников, которые давно отступили в заросли ежевики, под защиту стен, гудели насекомые. Над садом возвышалось главное здание из камня медового цвета, увитое лозами и облепленное ярко-желтыми пятнами лишайника. В причудливых изломах его крыш бесновался ветер.

Оказавшись в доме Юл Грив приказал принести бутылку лимонного джина и предложил мне выпить.

— Мерзкое пойло, но лучшего у нас не водится, — сообщил он.

Мы молча выпили. Казалось, Юл Грив ушел в себя, отдавшись во власть самоуничижения и одиночества.

— Пыль и мыши, — произнес он, с отвращением окидывая взглядом высокие мрачные стены и громоздкую мебель, которая вызывала ощущение гнетущей тишины. — Пыль и мыши… Это единственная комната, которую мы иногда протапливаем.

Позже он заговорил о временах старой королевы. Обычная история о дворцовых интригах и жестокости горожан. Он знал Сибилл, Эноксби и даже Стена Ревентлоу. Впрочем, возможно, это — просто слова. Многое из того, в чем ему довелось поучаствовать, меня потрясло: это был настоящий произвол, который чинили люди, едва способные помочь самим себе. Согласно их философии, их кровь считалась некоей книгой, которую можно прочесть… Сувениры «малых войн», как их называл Юл Грив, находились в одной из верхних комнат. Тут попадались довольно забавные вещицы, которые могли навести на определенные мысли. Если бы мне стало интересно, позже мог сходить туда и посмотреть.

— Было бы неплохо взглянуть на них, если останется время, — ответил я.

— Куда оно денется!.. В основном там собраны одежда, оружие и прочая ерунда, которую мы находили в домах. Насчет мотков волос вы все равно не поверите. Все, кто на них посмотрит, сразу начинают думать о грязных сценах.

Еще Юл спросил, не случалось ли мне участвовать в уличных боях, и я сказал, что ничего такого не было. Последовала пауза, потом он задумчиво продолжал:

— Хуже всего были женщины. Спрячутся за дверью, а потом вцепятся вам в горло или в лицо, когда вы проходите мимо. Да, прямо за дверью. Они могли утыкать кусок мыла битым стеклом — можете себе представить? И… извините за каламбур… намылить вам шею. Напомнить, так сказать, что от мыла бывают слезы…

Он смотрел на меня так, словно задавался вопросом, можно ли мне такое рассказывать.

— Можете поверить? Чтобы женщина пыталась выцарапать вам глаза? — он тряхнул головой. — В некоторых местах мне даже на лестницу выходить не хотелось. Представьте: на всей лестнице ни одной лампы. Заходишь в чулан и никогда не знаешь, на что там нарвешься. Женщина или ребенок могут на вас накричать. Или, например, покажут что-нибудь грязное, неприличное, и хохочут. Старая королева ни за что бы такого не потерпела.

— Я слышал, — кивнул я. — Сейчас проблем меньше.

Грив захихикал.

— Старики вроде нас навели чистоту. Мы можем гордиться этим. Я был одним из Пиретрум Аншлюса. А потом всякие негодники затесались в наши ряды, чтобы повернуть дело в нужную сторону, и развалили его.

Чуть погодя пришла жена Юла. К этому времени он усидел полбутылки, а то и больше, и уставился на свою половину с каким-то туповатым возмущением.

Высокая, хотя, возможно, чуть ниже своего мужа, она казалась очень худой, точно бесплотной, в платье того покроя, который в городе давным-давно никто не носил. На миг я чуть не усомнился в ее существовании. Она напоминала портрет моей матери в затемненной комнате. Скорее всего одна из фрейлин старой королевы, которую всучили Юлу вместе с домом и долиной в награду за верность, драки в тавернах и на задних дворах. Ее волосы удивительного апельсинового цвета были длинными и стянуты на затылке, словно для того, чтобы подчеркнуть высоту скул, белизну кожи и странные черты: ее лицо словно состояло из одних вогнутых кривых. В одной руке она несла отрез тяжелой вышитой ткани, и я признал «попону» — непременный атрибут одной церемонии, когда человек изображает лошадь с помощью конской головы на шесте. Попона делает его невидимым, и кажется, что лошадь сама норовит куснуть кого-нибудь из зрителей. Но я никогда не видел, чтобы для этой цели использовали такую великолепную ткань. Когда я заикнулся об этом, леди Грив улыбнулась и пояснила:

— Если хотите узнать побольше, вам лучше спросить Рингмера. Он родился здесь неподалеку, и его отец готовит лошадей к Дню Всех Святых.

— Папаша Рингмера — идиот, — откликнулся Юл Грив, зевнул и влил в себя еще немного лимонного джина.

Она пропустила его слова мимо ушей.

— Лорд Кромис, неужели молодые люди из города еще интересуются такими вещами? — удивилась она. Глаза у нее напоминали изумруды. Она развернула ткань, чтобы показать мне сложный узор, похожий на листья.

— Кое-кто интересуется, — ответил я.

— Потому что у меня есть целая галерея. Рингмер…

— Они убрали обломки с южной улицы? — внезапно выпалил Грив.

— Я не знаю.

— Важно убрать сегодня весь щебень. Я хочу засыпать им долину внизу. Там грязи по уши. Я уже говорил об этом Рингмеру — не далее как этим утром.

— Мне никто не сказал, — возразила жена.

Юл Грив что-то пробормотал — я не смог разобрать ни слова — и быстро осушил стакан. Потом встал и уставился на изломанную малину и покрытые лишайником ветви яблонь в саду. А мы с его женой остались не у дел в другом конце комнаты. Несколько прозрачных язычков пламени, синих и оранжевых, взволнованно покачивались вокруг отсыревших бревен в камине.

— Рингмер обязательно покажет вам остальную часть лошади, — вздохнула она. — Я так рада, что вам это интересно.

Она снова сложила ткань. Ее длинные тонкие руки казались белыми даже в тени.

— Иногда у меня возникает желание самой в этом ходить, — она рассмеялась и приложила ткань к плечам. — Такая красота.

Я на миг представил, какой она, должно быть, была при дворе старой королевы — мягкая и полупрозрачная, как воск, тихая, в жестком, сером одеянии с тяжелыми складками, ниспадающими до пола, похожая на цветок в стальной вазе. В этот момент Юл Грив подошел и встал между нами, чтобы слить в свой стакан последние капли из коричневой глиняной бутылки. Двигался он тяжело, словно поднимался на невидимый нам холм.

— Не хотите посмотреть те вещи, про которые я вам говорил? — спросил он.

— Я должен уезжать буквально через несколько минут, — ответил я. — Мои люди меня ждут…

— Но вы же только что приехали!

— К завтрашнему утру мы должны вернуться в Урокониум.

— Все равно он хочет посмотреть на лошадь, — заметила жена Грива. — Не так ли?

— Так иди и покажи ему, — бросил он, глядя на меня так, словно я его подвел, а потом резко отвернулся и с такой силой ткнул кочергой в камин, что одно из бревен вывалилось наружу. В комнату ворвалось облако густого дыма.

— Чтоб его разнесло, этот камин! — рявкнул Грив.

Мы покинули комнату. Юл Грив, весь пунцовый, со слезящимися глазами, смотрел нам вслед.

Галерея, как я узнал, располагалась в мезонине западного крыла. Солнце только что вернулось туда, и его косые лучи падали сквозь высокие ланцетовидные окна. Жена Грива стояла в лужице неверного желтого света, похожего на теплый воск, беспокойно стиснув руки.

— Рингмер? — позвала она. — Рингмер? Мы стояли и слушали, как ветер беснуется снаружи. Через миг из полумрака мезонина вышел паренек лет двадцати. Казалось, он не ожидал увидеть ее здесь. У парнишки были толстые ноги и плечи, как у всех людей с вересковой пустоши, и мягкие каштановые волосы, остриженные под горшок — так, что не закрывали уши, пунцовые, словно с них содрали кожу. Он нес конскую голову на шесте.

— Я вижу, ты принес Мари, — сказала она с улыбкой. — Уверен, что ее стоит показывать лорду Кромису? Попона у меня с собой…

Обычно вам покажут череп, который отварили и кое-как залакировали, а то и просто закопали в землю на год, чтобы избавиться от мяса. Челюсть держится на самодельной проволочной петле, а в глазницы вставлены донца от дешевых зеленых бутылок… Но этот удивительный образчик сделали давно, с любовью: черный лак, челюсть прикреплена массивными серебряными заклепками, а в глазницах краснели сохраненные каким-то образом половинки граната — этакие фасетчатые глаза навыкате. Тяжело, должно быть, приходилось кукловоду с такой игрушкой! Шест, на котором сидел череп, был бурым, костяным, три с половиной фута длиной, и казался полированным — похоже, им пользовались не раз и не два.

— Потрясающе, — только и сумело вымолвить я. Мальчик взял вышитую ткань и встряхнул ее. Крючки, прикрепленные к ее верхнему краю, позволяли собрать ее и закрепить под головой лошади, так что ткань ниспадала жесткими складками, скрывая кол. Быстрым, гибким движением он скользнул под этот шатер и присел. Мари ожила — горбатая, резвая, громко клацающая зубами. Она была старше не только Юла Грива, но и его дома. Время разверзлось у нас под ногами, как пропасть, и жена Грива внезапно попятилась.

Мальчик запел:

Открывай нам дверь, На дворе метель! Серый мерин на пороге, У него замерзли ноги!

— Да, попробуй пусти такого, — усмехнулся я.

Жена Грива рассмеялась.

Позже я просмотрел кое-какие рукописи, хранившиеся в доме — вернее, просто сваленные в другом конце мезонина. Когда я оглянулся, жена Грива стояла рядом с лошадью. Глаза Женщины блестели, рот был чуть приоткрыт. Рука опиралась на череп, словно это холка настоящей лошади. Она что-то говорила глухим голосом. Что именно, я так никогда не узнал, потому что в этот момент в галерею, пыхтя и задыхаясь, ввалился Юл Грив — он хромал, словно ушиб ногу, — и заорал:

— Вот и славно, давайте, вы тут уже насмотрелись…

На миг Мари пришла в ярость и оскалила белые зубы, затем отступила в тень, а вместе с ней, думаю, и юный Рингмер.

В дверях лестницы, которая вела в комнату Грива, я попрощался с его женой — на тот случай, как она сказала, если мы больше не увидимся.

— Мы тут почти никого не видим, — проговорила она.

— Поживее, — перебил Грив. — Сейчас нам предстоит такой подъем… Вам и не снилось.

Лестница была такой узкой, что Грив обтирал плечами стены, поскольку шел первым, и стряхивал крупные куски влажной желтой известки. Его жирные грушевидные ягодицы загораживали свет. Маленькая квадратная комната находилась под самой крышей. Из узких окон была видна одна из мощеных аллей, уходящая куда-то вдаль, кусочек коричневатого склона и изгиб каменистой реки, текущей в глубокой впадине. Ветер гудел вокруг нас, принося с вересковой пустоши блеяние овец, которое слышалось до странности отчетливо.

Грив попытался открыть люк в потолке, чтобы мы могли выйти на крышу — здесь она была плоской. Болты оказались затянуты и в этом положении заржавели, но он отказался от своей затеи лишь после того изрядного числа попыток, каждая из которых сопровождалась тяжелым вздохом.

— Ничего не понимаю, — пробормотал он. — Извините.

Он принялся молотить по одному из болтов, пока не рассадил запястье. Его глаза увлажнились, и наемник разрыдался. Потом он сделал вид, что смотрит в окно, на склон, где россыпью серых валунов разбрелись овцы.

— Если мы проиграем, будущее осудит нас очень строго, — объявил он.

Потом он шмыгнул носом и заморгал. Посмотрел на свою пострадавшую руку, потом вытер ею глаза, оставляя кровавый след.

— Вот взгляните, что я натворил… Простите.

Я не знал, что сказать.

В башне пахло старыми книгами, которые Грив сваливал на полу беспорядочной грудой. Я обнаружил «Oei'l Voirrey, или Кануны Марии» и «Смерть и воскрешение графа Ронского». Я спросил хозяина, не покажет мне свои памятные вещицы, но он, кажется, потерял ко мне интерес. Он держал их в деревянном ящике, похожем на гроб: несколько кукол, сделанных из женских волос и осколков зеркала, несколько кухонных принадлежностей, нож занятной формы. Сырость уже сделала свое дело, сильно их попортив.

— Мы все собирали такие вещички, — объяснил Грив. — Думаю, там где-то должна быть маска.

— «Дождавшись полудня, люди из общины отправляются в путь, — процитировал я, — и после долгих путешествий и поисков обнаруживают графа Ронского, который тщетно пытается спрятаться в низкорослом кустарнике».

— Можете забрать и «Oei'l Voirrey», раз это вам так нравится, — бросил он.

Мы смотрели вниз на древнюю аллею, которая тянулась куда-то вдаль, в лужах, покрывающих ее, отражалось белое небо. Его жена неспешно прогуливалась там в компании Рингмера. Они улыбались и беседовали, как призраки. Юл Грив уныло наблюдал за ними, пока я не объявил, что должен идти.

— Ну, хоть пообедайте с нами, — взмолился он.

— К утру я должен быть в городе. Прошу прощения.

Мы вышли к одним из грязных ворот, где я оставил свою лошадь. Когда я поехал прочь по длинной аллее, мне показалось, что он сказал:

— Скажите им, в городе, что у нас еще осталась вера.

Аллея казалась бесплодной и бесконечной. К тому времени, когда я провел своих людей через пролом в одной из стен, солнце зашло за тучи, снова пошел дождь. И с холодным весенним ветром, дующим нам в спину, мы повернули на север и двинулись вдоль края откоса.

Над заброшенными карьерами Юла Грива я остановился, чтобы еще раз взглянуть на дом. Он казался тихим и необитаемым. Потом я заметил телегу, груженную камнем. Она медленно ползла вниз по долине к укреплениям. Из одного из дымоходов валил дым. Маленький серый ястреб у меня над головой снизился и свернул под ветер. Мои люди, чувствуя, как я озабочен, столпились в устье карьера, кутаясь в промокшие плащи и вполголоса переговариваясь. Я мог уловить запах вересковой пустоши, сырой шерсти, услышать дыхание лошадей. Скоро почти вся долина скрылась в тумане, за пеленой проливного дождя, но я заметил, что укрепления пересекают ее прямыми линиями, а за ними, ближе к морю, где все еще сияет бродячее водянистое солнце, горят отраженным светом палатки лагеря.

Если бы можно было видеть глазами этого ястреба, подумалось мне. Я знаю, что смог бы тогда увидеть. Я увидел бы, что движется к нам.

Один из моих спутников ткнул пальцем в сторону укреплений.

— Эти стены долго не простоят, но они неплохо защищены.

Я уставился на него и долго не мог найти, что ответить.

— Они уже разрушены, — проговорил я наконец. — Вон в том месте все развалилось.

Как раз в это время Юл Грив, его жена и трое детей вышли из дома с Рингмером и начали водить хоровод в заросшем саду. Я слышал тонкие голоса детей, напевающих песенку, которую несло с холмов сквозь туман и дождь:

Когда король домой придет? В час пополудни, в час пополудни. Что он с собой в руке принесет? Связку плюща, связку плюща.

— Вы уронили книгу, сударь, — сказал кто-то у меня за спиной.

— Невелика потеря, — ответил я.

 

СТРАНННЫЕ СМЕРТНЫЕ ГРЕХИ

— Грехи этой крошки — ничто по сравнению с теми, что мне приходилось глотать, — похвастался пожиратель грехов. Человек среднего роста и возраста, смуглый, живой, он постоянно кивал головой, потирал руки или топтался, перемещая вес с одной ноги на другую, чтобы избавить семейство от смущения. — По сравнению с некоторыми они будут на вкус как ваниль с медом.

Никто ему не ответил, но он, казалось, и не ждал ответа — в конце концов, он привык принимать чужое горе как свое. Он выглянул из окна. Прилив сменился отливом, и в воздухе висел туман. По всей Генриетта-стрит, в знак уважения к семье, которая только что понесла тяжелую утрату, двери и окна были открыты, зеркала занавешены, свет не горел. Мороз, туман, запах далекого берега… ничего такого, что могло занять его. Пожиратель грехов сложил руки чашечкой, подышал на них, неожиданно закашлялся и зевнул.

— Люблю ветер, который сдувает землю, — сказал он. — В точности как я.

Он подошел к маленькой девочке и посмотрел на нее сверху-вниз. Ее уложили два часа назад на кровать с безупречно гладким бело-голубым покрывалом и поставили на ее худенькую грудь блюдо соли. Пожиратель нежно провел пальцем по его кромке и склонил голову набок, прислушиваясь к чистому певучему звуку.

— Я бывал в краях, где делают льняные гирлянды, — продолжал он. — И украшают белыми бумажными розами. Потом вешают на них белые перчатки — сколько лет ребеночку, столько и перчаток, — и держат их в церкви, пока они не начинают разваливаться… Вот какими я вижу детские грехи. Белые перчатки, висящие в церкви.

Возможно, мать девочки представила себе что-то другое — тесное кладбище за дюнами и то, как она входит в его странные ворота, сделанные из двух огромных китовых ребер… а может быть, синеголовник, чаек и песчаную бурю, поглотившую весь мир — и зарыдала в голос. Остальная семья беспомощно смотрела на нее. Ее вторая дочь, идиотка, стукнула кулаком по столу и запустила ножом в пустой камин. Отец, пожилой человек, который возил макрель на телеге по Рыбному Тракту в Им, Чайлд-Эркалл, а иногда до самого Квасного Моста, тупо пробормотал:

— Она еще вчера бегала, такая счастливая, вольная, как птичка. Она всегда бегала… такая счастливая, вольная, как птичка.

Он мотал головой и повторял это примерно каждые полчаса, с тех пор как пришел пожиратель грехов. Словно в своей простодушной радости, которую испытывал при виде ее счастья, он упустил что-то жизненно важное, что позволило бы ему предотвратить ее смерть… или, по крайней мере, постичь ее причину. Жена коснулась его рукава, вытерла глаза и попыталась улыбнуться.

Они несли долгую бессменную вахту — как обычно. Когда начало светать, пожиратель грехов услышал приглушенные звуки веселья, долетающие с улицы: сдавленный смех, быстро гаснущий перестук тамбурина, скрежет толстых деревянных подошв по влажным булыжникам. Выглянув наружу, он сумел разглядеть несколько смутных силуэтов, которые двигались взад и вперед в тумане, подползающем с моря. Пожиратель заморгал, прищурил глаза и протер тыльной стороной руки оконное стекло. За его спиной раздался вздох: это отец ребенка поднялся на ноги. Пожиратель грехов обернулся.

— Похоже, привели лошадь из Шифнэла. Не из вашей же деревни…

Старик уставился на него, сначала как будто не понимая, а потом с нарастающим гневом. В это время снаружи затянули:

Мари Луйд, Лошадь огня и снега, Лошадь, которая не лошадь, Взгляни по-доброму на наш праздник.

Теперь можно было разглядеть бледный череп Мари, подпрыгивающий на шесте и яростно щелкающий пастью. Ветер разогнал туман, превратив гриву в текучие ленты и лохмотья, а потом снова задернул белый саван без единого шва.

— Впустите нас и угостите пивком, — произнес чей-то приглушенный, но насмешливый голос. Слабоумная девочка расплылась в восхищенной улыбке и огляделась, словно услышала, как заговорил буфет или стол, потом склонила голову и что-то зашептала. Послышался стук то ли копыт, то ли деревянных башмаков… а может быть, кто-то просто хлопал в ладоши. Поклонники Мари нарядились в тряпье. Они танцевали в морозном тумане, и их дыхание само становилось туманом. На каждом была маска, призванная изображать длинную странную скорбную голову пустынной саранчи — огромного насекомого, обитающего среди кипящего песка и топких грязевых луж Великой Бурой пустоши.

— Я вам не только пива дам! — закричал старик. Его лицо скривилось от горя и обиды. — Я вам так дам, что мало не покажется!

Он засучил рукава рубашки и прежде, чем жена успела остановить его, выбежал на улицу, раздавая пинки и тычки мальчишкам. Но те ловко уворачивались, а потом, хохоча, убежали в туман. Идиотка бормотала и грызла ногти. Дверь хлопала на ветру. Старику ничего не оставалось, кроме как вернуться в дом посрамленным и сокрушенным.

— Оставь их в покое, — попросила его жена. — Они того не стоят. Обормоты шифнэльские…

А голоса все еще тянули вдалеке:

Мари Луйд Упала между днем и полночью, Лошадь, которая не лошадь, Взгляни по-доброму на наш праздник.

Пожиратель грехов вернулся к окну и устроился поудобнее. Почесал голову. Что-то на затопленной туманом улице всколыхнуло его воспоминания.

— «Лошадь, которая не лошадь»… — прошептал он мечтательно. И улыбнулся.

— Нет, все не так, — продолжал он, обращаясь к старику и его жене. — Грехи вашей малышки будут походить на цветных бабочек — по сравнению с некоторыми из тех, которые мне довелось попробовать… «Лошадь, которая не лошадь»… Как услышу, так вздрогну. Вы когда-нибудь бывали в Вирикониуме? Доводилось сгружать свои пожитки с баржи у разрушенного причала на канале Изер? Следить, как два облака закрывают щель в голубом зимнем небе, и вы чувствуете, что у вас что-то отняли навсегда?

Видя их недоумение, он засмеялся.

— Похоже, не приходилось. Пока не приходилось… «Лошадь, которая не лошадь…»

И тогда пожиратель грехов начал свой рассказ…

Напоминать себе о главных событиях жизни — все равно что рвать крапиву вместе с цветами. Когда я думаю о дяде Принсепе, я сначала вспоминаю свою мать, и только потом — его водянистые синие глаза. Когда я думаю о нем, я вижу высокие кирпичные стены сумасшедшего дома в Вергсе, и слышу, как эхо отзывается на крики из заброшенных богаделен вокруг Пруда Аквалайт.

Я не родился пожирателем грехов. Когда я был мальчиком, мы жили на просторных запашках вокруг Квасного Моста. Даже после смерти отца у нас было достаточно денег, чтобы перебраться в город, но моя мать хотела жить там, где жила. Думаю, она держалась за общество, которое знала, и своих братьев. Их было очень много и, в основном, жили они поблизости. Закрою глаза и вижу, как она угощает чаем краснолицых йоменов в крагах и порыжевших плащах, которые набились в нашу гостиную. Все они походили на своих деревенских лошадей — такие же огромные и невозмутимые, словно рассвет в ноябре: туман на стриженых живых изгородях, грачи, каркающие с высоких вязов, огромное солнце, которое встает за голым мокрым кружевом боярышника. А мать напоминала фарфоровую статуэтку и ступала всегда так осторожно.

Дядя Принсеп был ее сводным братом — очень тихий человек, который приезжал к нам надолго и без разговоров. За много лет до того, после ссоры с собственной матерью, он опозорил свою семью и уехал жить в Вирикониум. Теперь-то я донимаю, насколько неодобрительно, должно быть, моя мать относилась к его платью и манерам. Он ходил в светло-голубом бархатном костюме и желтых туфлях — подозреваю, что в городе такое давно никто не носил, но для нас его наряд неизменно служил источником удивления. Несмотря на это, она была неизменно добра к нему, хотя и делала вид, будто презирает дядю и весь его род. Он всегда сидел у чайного столика. С вялым ртом и огромным черепом, заплывшим жиром, он казался человеком, который вечно витает в облаках. Он всегда думал о чем-то — его молчание сообщало нам об этом. Со своей меланхолией, которая порой вызывала блеск в уголке его глаза, точно слеза, он казался недосягаемым для общения и даже для понимания. По утрам можно было услышать, как он вздыхает на лестнице после ванны. Он не растирался полотенцем, а прикладывал его к себе, как промокашку.

Другие мои дяди не любили его. Мои сестры относились к нему с презрением. По их словам, он постоянно пытался забраться к ним под юбки, когда был моложе. Но меня он всегда восхищал. Его слишком часто приводили как пример — вот, мол, каким я стану, если не буду слушать старших. И еще как-то раз он дал мне книгу, которая началась так:

«Мне довелось побывать в Вирикониуме. Тогда я был куда моложе. Что за место для влюбленных! Зима Саранчи всякий раз засыпает его улицы мертвыми насекомыми; на углах они собираются в странно пахнущие потоки, которые горят в утреннем сиянии, точно груды золота, прежде чем оно угаснет…»

Вообразите мое ликование, когда я обнаружил, что дядя Принсеп сам это написал! Я не мог дождаться, когда же мне можно будет разочаровать свою мать и отправиться туда.

В один прекрасный день, вскоре после весенней ростепели — мне тогда было восемнадцать или девятнадцать, — неожиданно приехал дядя. Помню, он стоял на пороге, под цинковым небом, отряхивая свой плащ. Он казался рассеянным, но за чаем наконец-то развязал язык — рассказывал о своей поездке, о погоде, о своей комнате в городе, где, по его словам, жить было совершенно невозможно из-за сквозняков и лопнувших труб. Моя мать не могла даже слова вставить. И только когда он внезапно произнес:

— В прошлом мае я носил траур по шестерым.

Это заставило нас смущенно уставиться на свои тарелки. А (После он добавил:

— Вы думаете, души летают вокруг и выбирают тела, в которых могут возродиться?

Мои сестры прикрыли рты ладошками и затараторили, но я был сражен наповал.

Он уверял, что не получал вестей о семье, потому что не имел такой возможности, и донимал расспросами мою мать, которая в легком смущении опустила глаза и уставилась в свою тарелку. Но дядя был беспощаден. Он по очереди спрашивал ее про каждого из своих братьев:

— Дэндо Сеферис все так же ходит на рыбалку при каждом удобном случае?.. Как там, — он щелкнул пальцами, потому что имя выскочило у него из головы, — Пурнель… как его жена?.. Сколько стукнуло в этом году их дочурке?..

Когда тема оказалась исчерпанной, он огляделся и, совершенно счастливый, вздохнул.

— Какой дивный пирог! — воскликнул он и, зная, что это самая обычная стряпня, добавил: — Не понимаю, как я мог раньше от этого отказываться. Неужели у нас всегда так вкусно кормили? Как это хорошо — оказаться дома! — Потом он подтолкнул меня и, к моему ужасу, сказал: — В Вирикониуме вам такого пирога не подадут, молодой человек!

Позже он играл на фортепиано и пел.

Он заставил моих сестер танцевать с ним, но это был всего лишь старинный контрданс. Видеть, как этот большой жирный человек с блестящим от пота лицом топчется, как медведь, напевая «Графа Ронского» или «Охоту Веселого Крапивника», они все больше исполнялись презрения. А перед сном он рассказывал нам истории про призраков.

Как-то после того, как я весь вечер старательно избегал его пристального взгляда, он сумел загнать меня в угол на лестнице и всучил мне жилет, в кармане которого оказалось немного денег. В тот вечер я сидел у себя в комнате, смотрел на жилет и плакал от злости, проклиная свою тупость. Мы разошлись по спальням, а он почти до рассвета донимал мою мать разговорами об отце и его политических амбициях.

В течение двух дней моя мать с тревогой наблюдала за ним. Выпивал ли он? Или был болен? Она не могла понять. Как бы то ни было, на третий день утром он вернулся в Вирикониум, и умер там неделю спустя. Будучи женщиной хитрой, но при этом практичной, мать ничего не рассказала нам об обстоятельствах его смерти.

— Он умер у себя дома, — только и сообщила нам она, передернув плечами — движение, которым она как будто защищала и одновременно осуждала что-то; большего она не допускала.

Дядю привезли домой, чтобы похоронить. Похороны были жалкими, как это обыкновенно бывает зимой. С низкого седого неба накрапывал дождь — он то начинался, то прекращался, покрывая неряшливыми пятнами цветы на катафалке и черных траурных плюмажах лошадей. Другие дяди тоже приехали — правда, не все. Они стояли, сняв шляпы, над могилой, а в небе кружили грачи и каркали, словно тоже были частью церемонии. В одних местах земля на кладбище замерзла, в других уже подтаяла. Луг за кладбищем накрыла блестящим саваном вода, торчали только черные ограды и деревья. Мои сестры плакали, потому что их платья промокли — в конце концов они не предназначались для столь ужасных испытаний. Моя мать была очень бледна и тяжело опиралась на мою руку. Я надел желтые полуботинки — своеобразный вызов с моей стороны.

— Бедный Принсеп! — бормотала моя мать, обнимая нас всех по дороге домой. — Он заслуживает того, чтобы мы о нем помолились.

Лишь много позже я узнал грустную правду о его смерти и еще более грустную — о его жизни.

К тому времени я стал завсегдатаем уличных кафе у Квасного Моста. Мы с приятелями предпочитали «Красного оленя». И дело не только в дешевых ужинах и афишах смелых расцветок, претендующих на утонченный вкус, но и в том, что сюда часто заглядывали живописцы, писатели и артисты мюзик-холла, которые приезжали из Вирикониума и устраивали сеансы Wasserkur в хижинах за городом. Полагаю, когда их не обливали ледяной водой в наказание за расстройство кишечника и гонорею, они развлекались, любуясь нашими юными, чисто выбритыми лицами, провинциальной восторженностью и убогими нарядами.

Именно в «Красном олене» я в первый раз встретил мадам де Мопассан, знаменитое контральто — к тому времени согбенное существо, иссушенное болезнью горла. От ее голоса осталось одно воспоминание. Больно и страшно было слушать, как она разговаривает. Я не мог представить ее на сцене — тогда я не знал, что она каждую ночь поет в театре «Проспект», прилагая нечеловеческие усилия, чтобы не дать поблекнуть своей славе. Она предстала передо мной грозной, хотя весьма подвижной старухой, помешанной на определенных цветах, которая может наклониться через стол и доверительно шепнуть вам:

— Девочкой я ходила в церковь. И как-то раз заметила, что мухи облетают лучи света, которые прошли через сиреневые стекла витража… Говорят, что все паразиты гибнут, когда их освещают светом лавандовых оттенков… Доктор склонен опробовать на мне это средство.

Или:

— Честный человек признает, что самые волнующие мечты предстают ему в лиловой дымке… Вы понимаете, какие мечты я имею в виду?

Конечно, я понимал.

Однажды она, к моему удивлению, заявила:

— Выходит, вы племянник Баладайна Принсепа. Мы были хорошо знакомы, но он никогда не рассказывал о своей семье. Не повторяйте его ошибки. Столько лет провести у ног женщины и ни разу не получить ничего, кроме улыбки! Вот вам пример терпения.

И она издала ни на что не похожий каркающий смех.

— Не понимаю, — пробормотал я. — Вы о какой женщине?

Это вызвало у мадам де Мопассан новый приступ смеха. В конце концов, я убедил ее рассказать мне о том, что моя мать скрывала от нас, и о чем знали все в Вирикониуме.

— Когда ваш дядя приехал в город двадцать лет назад, — начала певица, — он застал балерину Веру Гиллера в зените ее славы и дважды в ночь приходил в «Проспект», на балет «Конек-горбунок», который Чевинье поставила специально для нее… После каждого выступления она устраивала прием в своей уборной, украшенной пурпуром и золотом, точно сургучная медаль. Помню, на полу там лежала шкура тигра. Вы никогда не видели ничего подобного. Тусклые желтые лампы, медные подносы, трехногие столики, и каждый украшен вульгарной шкатулкой из оникса — это непременно стоит упомянуть! Поклонники приходили туда, чтобы поужинать с ней, а она вместо этого рассаживала их на тигриной шкуре и заставляла болтать об искусстве или политике. Какие это были люди! Антрепренер Полинус Рак — сейчас он болен, весь высох, не человек, а бледная тень… Карантидес, чьи стихи в том году впервые вышли в сборнике «Желтые облака» и чей успех оказался столь же головокружительным, как ее собственный… К ней захаживал даже Эшлим, портретист. Он разглядывал лицо балерины с каким-то раздраженным удивлением. Он потом исчез — женитьба на Одели Кинг положила конец всему, что могло начаться, прежде чем что-либо началось… Тогда ваш дядя ничего не понимал в балете. Он видел балерину лишь однажды, случайно, глядя из окна на улицу… Ваш дядя был молод и одинок. Он снимал комнату неподалеку от приюта в Вергсе, куда Вера тайно приходила раз в месяц, закутанная в сизый плащ. Вскоре он стал ее самым горячим поклонником. Он ждал ее на лестнице, за дверью ее уборной, держа под мышкой четырнадцать белых лилий в мягкой зеленой бумаге. В конце концов, она впустила его, и он занял почетное место на одной из позолоченных тигриных лап. После этого его можно было видеть там каждую ночь… Правда, оставалось загадкой, чем он занимался днем. Обычно он сидел, устремив на свою возлюбленную печальный взгляд и не принимая участия в беседе, которую вели окружающие его знаменитости. Да и сама хозяйка никогда ничем не поощряла его: у нее были свои дела. В конце ваш дядя умер там, так же бесполезно, как жил — конечно, тогда он был уже много старше.

Я был глубоко потрясен и уязвлен, хотя попытался не показать этого.

— Может быть, его устраивало такое положение вещей, — смело предположил я, пытаясь придать выражению «положение вещей» значение, которого оно явно не имело. Но когда знаменитая певица на мою реплику ответила пустым, ничего не выражающим взглядом, которого я и заслуживал, добавил: — Так или иначе, он написал книгу о городе. «Вечное имаго». Он подарил мне экземпляр… — я оглянулся, посмотрел на своих приятелей и чуть возвысил голос: — По-моему, он был большим художником, искренне влюбленным в искусство.

Мадам де Мопассан пожала плечами.

— Не знала, что он еще и марал бумагу, — объявила она со вздохом. — Но у вашего дяди было интересное представление о светской беседе: он мог войти украдкой в комнату, пробираясь вдоль стен, точно слуга, а когда его узнавали, сказать недовольным голосом что-нибудь такое: «Я никогда не считал, что о Боге нужно иметь высокое мнение…» Потом он обводил всех присутствующих взглядом своих водянистых рыбьих глаз, чтобы убедиться, что присутствующие сбиты с толку или потеряли дар речи. Он был самым бесполезным человеком, которого я когда-либо знала.

Я больше никогда не видел певицу. Вскоре лечение ей надоело, и она вернулась в Вирикониум. Но ее последние слова о дяде не шли у меня из головы. Если я вообще думал о нем после этого, то с некоей смесью смущения и сочувствия. Я представлял, как он, понурившись, бродит ночью по дождливым улицам мимо приюта, и вся его компания — две-три книги… Вопли сумасшедших звучат у него в ушах, точно далекие голоса экзотических животных… А вот он задумчиво смотрит из окна на апельсиновый свет уличных фонарей, надеясь, что балерина пройдет мимо — хотя знает, что сегодня не тот день. Я вспоминал деревенский жилет, который он дал мне. Почему-то именно его вид заставил меня окончательно разочароваться в дяде. Тем временем новая зима замела снегом уличные кафе Квасного Моста. И я несколько лет не вспоминал об авторе «Вечного имаго» до самой смерти моей матери.

Мать любила срезанные цветы — особенно те, что специально выращивала для себя. Зачастую она не выбрасывала их даже после того, как те засыхали и становились бурыми. По ее словам, они в свое время доставили ей столько радости… Сейчас, когда я думаю о ней, то представляю ее в комнате, полной цветов, которые она поливает из бело-голубого кувшина. Во время своей последней болезни она постоянно сражалась с сиделкой за вазу крупных белых махровых хризантем. Сиделка заявила, что скорее попросит расчет, чем допустит, чтобы цветы стояли ночью у ее кровати, поскольку это вредно для здоровья. Мать тут же уволила ее. Когда в тот же день я вошел в ее длинную, тихую комнату, чтобы выразить свое несогласие, мать была готова к моему визиту.

— Мы должны избавиться от той женщины, — мрачно произнесла мать. — Она пытается меня отравить! — и затем холодно, не дожидаясь доводов в защиту сиделки, добавила: — Ты же знаешь, я дышать не могу, если рядом не будет хоть пары цветочков.

Она знала, что не права. Она посмотрела на хризантемы с каким-то задумчивым восторгом, потом на меня. И внезапно вздохнула.

— Твой дядя Принсеп был глупым, слабым человеком… — она сжала мою руку. — Обещай мне, что у тебя будет собственный дом, и ты не будешь жить, как он, на обочине чьей-то жизни.

Я пообещал.

— Это его мать виновата, — продолжала она более деловито. — Она была женщина с характером. И потом, видишь ли, они жили в огромном доме, Бог знает где. Она била слуг, если они не кланялись ей. Ей каждое утро привозили овсянку из другой деревни, потому что там ее готовили так, как ей больше нравилось. Из-за такого поведения ее сыновья покидали ее один за другим. Принсеп был младшим и ушел последним — он из кожи вон лез, пытаясь ублажить ее, но в конце даже ему стало ясно, что легче будет жить где-нибудь в другом месте.

Она снова вздохнула.

— Я всегда боялась, что сотворю то же самое с собственными детьми.

Прежде чем я ушел, чтобы передать извинения медсестре, она сказала:

— Ты должен это взять. Это ключ от комнаты твоего дяди Принсепа. Ты уже достаточно взрослый, чтобы переехать в Вирикониум. Чему быть, того не миновать.

Она сжала мое запястье и сунула мне в руку ключ — маленькую медную вещицу, изрядно потускневшую.

— Однажды, когда ты был еще мальчиком, ветер поломал штокрозы, — продолжала она. — Они лежали там у стены, нетронутые, с цветами. Пока от них еще был какой-то толк, насекомые садились на них, а потом улетали, точно делали полезное дело. А я думала: какой позор.

Мать провела все лето в прохладной комнате, наполняя наши жизни болью, неспособная успокоиться и отпустить нас. Все это время я то и дело посматривал на ключ, который она дала мне. Но так и не воспользовался им до самой осени, пока она не умерла. Я был уверен: ей не понравится, что я отправился в город, чтобы открыть им дверь…

Ключ повернулся достаточно легко, хотя прошло столько лет, и на миг я в смущении замер на пороге жизни — дяди Принсепа и моей собственной, — не смея войти. Я заблудился у Пруда Аквалейт с его причудливым эхом и туманами. Подобно большинству приезжих, я только тогда понял, насколько велик Вирикониум… или его пустота. Но комнаты, куда я наконец-то осмелился войти, были достаточно просторны. Широкие серые столы, украшенные плюмажами пыли, несколько книг на полках, несколько картин на беленых стенах. В маленькой кухоньке расположился буфет, а в нем — все необходимое для чаепития. Я устал. Была еще одна комната, но я не стал ее открывать и свалил свои пожитки на железную кровать. После путешествия через Изер на моих картонках и сумках еще осталась соль.

Под кроватью, рядом с ночным горшком, я нашел два или три экземпляра «Вечного имаго».

«Мне довелось побывать в Вирикониуме. Тогда я был куда моложе. Что за место для влюбленных! Зима Саранчи засыпает его улицы мертвыми насекомыми; на углах они собираются в странно пахнущие потоки, которые горят в утреннем сиянии, точно груды золота, прежде чем оно угаснет…»

Можно осмотреть другую комнату позже, подумал я. Надо найти, куда сложить вещи, и ложиться спать, а утром, возможно, я проснусь более счастливым. В конце концов, я здесь… В итоге я отложил книгу и снова повернул ключ в замке.

Влюбившись в Веру Гиллера, дядя выкрасил стены этой комнаты в унылый, тяжелый, сургучно-красный цвет. На окне висели толстые бархатные занавески того же цвета, наглухо закрытые. Ее изображения были повсюду — на стенах, на столах, на каминной доске… Она позировала в костюмах, в которых танцевала в «Киске», в «Воскресном пожаре в Низах», в «Коньке-горбунке»… и был еще один небольшой портрет, где она стояла, облокотившись на перила и подпирая рукой свой маленький подбородок. Она смотрела на море, загадочно улыбаясь из-под полей шляпы. А сама женщина — вернее, ее подобие, выполненное из желтого воска — лежала на катафалке в центре комнаты: нечеловечески хрупкое обнаженное тело танцовщицы, ноги разведены, словно приглашая к соитию, руки умоляюще подняты, а голова заменена отполированным черепом лошади, выкрашенным бурой краской.

В этой комнате мой дядя Принсеп скрывался от всех — от меня, от моей матери, от мадам де Мопассан и ее компании… и, наконец, от самой балерины Веры Гиллера, у ног которой он провел все эти годы. Я закрыл дверь и подошел к окну. Раздвинув занавески и выглянув наружу, я увидел кирпичные стены богадельни, высокие, увенчанные шипами, омытые жарким апельсиновым светом уличных фонарей, и услышал свирепые вопли сумасшедших, доносившиеся оттуда.

Рассвело. Плясуны, славящие Мари, давно ушли, вернулись в Шифнэл со своим конским черепом. Свет растекался вниз по Генриетта-стрит, точно пролитое молоко между булыжниками. Пожиратель грехов откашлялся, прочистил горло и зевнул. За ночь силы покинули его, иссушили его глаза до цвета голубого мела, цвета бабочек на утесах над морем. Он позволил своим ослабевшим рукам упасть на колени и посмотрел на старика, который спал у очага, приоткрыв рот. Он посмотрел на его дочь — живую, которая, сосредоточенно уставившись на стол и высунув кончик языка из уголка рта, то и дело начинала рисовать на нем ложкой. Он заметил жену старика: та развела огонь в остывшем очаге, налила воду в чайник и готовила на завтра рыбу с картошкой. Женщина внимательно слушала пожирателя грехов, но не отрывалась от работы, словно тот рассказывал сказку, а не горькую правду о своей жизни.

— После этого я покинул Вирикониум, — закончил пожиратель грехов, обращаясь к ней, — и отправился в пустыни на север. И больше никогда туда не возвращался.

Внезапно он повел плечами — возможно, раздраженный тем, что больше не может придать воспоминаниям былую ясность и произвести впечатление на эту женщину. Ему не терпелось продолжить разговор.

— Может быть, мне этого не хватало? Нет. Равно как и Квасного моста с его скучными фермерами, которые разводят грязь в гостиных за окнами, закрытыми ставнями.

Мороз, туман, запах далекого берега… Рассвет тек вниз по Генриетта-стрит, как молоко. Пожиратель грехов слышал, как люди мешают угли в очагах, снимают покрывала с зеркал и птичьих клеток. Они оживленно потирали руки и смотрели, какое выдалось утро.

Если ветер переменится, Завтра будет добрый день!

Наконец-то можно было закрыть двери и немного согреть комнату! Маленькая мертвая девочка спокойно лежала на бело-голубом покрывале. Оставалось только съесть соль.

— Одно только странно, — пробормотал пожиратель грехов. — Когда я сидел в квартире своего дяди и вспоминал, что привело меня туда, мне вдруг стало понятно: все важные поступки своей жизни я делал по воле мертвых или умирающих. И я поклялся, что оставлю все это в прошлом.

На миг его взгляд, устремленный на женщину, стал почти умоляющим.

— Как видите, мне это не удалось.

Она улыбнулась. Ее ребенок в безопасности, его душе ничто не угрожает… Она осталась довольна.

— Там я в первый раз съел соль, — холодно продолжал пожиратель грехов. — Тарелка с солью стояла у нее на груди — в точности как у вашей покойной дочери. Я не знаю, почему мой дядя оставил ее там. Может быть, для того, чтобы я ее нашел…

Позже ветер с материка покрыл окна легкими штрихами дождя, но капли влаги скоро исчезли. Прояснилось. Досыта наевшись рыбы с картошкой, усталый, но ублаженный желудочно, пожиратель грехов собрал свою сумку и забросил ее на плечо. Он получил деньги и сунул их в карман. Позади, за столами на козлах, прямо на улице, раздавался смех, грохот посуды, играла музыка. Он глубоко вздохнул, пожал плечами и неожиданно сделал руками движение, словно пытаясь передать самому себе собственный смысл свободы.

В конце концов, он не был ни мальчиком из Квасного Моста, ни своим дядей Принсепом. Коренастый, бодрый человек среднего роста, он шел, посвистывая, вниз по Генриетта-стрит, готовый идти столько, сколько выдержат ноги. Он глядел на холмы, вырисовывающиеся сквозь завесу дождя. Скоро ему предстояло подняться по их склонам и позволить ветру унести невинные, маленькие детские грехи далеко-далеко прочь.

 

БУРЯ КРЫЛЬЕВ

 

1

Луна смотрит вниз

Темная полоса прилива в устье одной из безымянных рек, что берут начало в горах за Кладичем…

Обрушенная каменная кладка почтенного возраста, венчающая островок-купол на прибрежной отмели, заливается легким румянцем. Взгляд Луны смущает ее. Когда-то здесь, в тени утесов эстуария, стояла башня. Она появилась слишком давно, чтобы кто-нибудь помнил, как это произошло. И никому из ныне живущих уже не понять, как можно выстроить башню из двухсотфутового обсидианового монолита. Десять тысяч лет ветер и вода ощупывали и обстукивали ее фасад, обращенный к югу, и не нашли слабого места. Ночью в ее верхнем окне мелькал желтый свет — то разгорался, то слабел, словно кто-то прохаживался там взад и вперед перед пламенем. Кто и с какой целью возвел ее в этом краю дождей — там, где зимой бури гонят белую воду вверх по Минчу, а рыбаки из Лендалфута стараются держаться подальше от берега? Непонятно.

Теперь башня разбита на пять кусков. Края камня не обколоты, не истерты: кажется, камень таял, как свечной воск. Каменная дорожка — когда-то она вела сюда с пляжа на западном берегу, где песок завален обломками скал, — теперь ушла под воду. Все, что напоминает о ее существовании — это странные чахлые растения, гигантские побеги морского болиголова, который зачем-то покинул уютное тихое устье с соленой водой и захватил берег, опутав своими бледными мясистыми стеблями руины башни и шеренги мертвых белых сосен.

В эти времена — Времена Саранчи, когда нам уже не принадлежит ничего, кроме пустоты внутри нас самих, во Времена Костей, когда нам остается лишь ждать, — сюда придет человек. Придет туда, где вот уже восемьдесят лет не было ни души.

Костер, что он разведет, разгорится не сразу, будет бледным и тусклым. Любой порыв здесь гаснет, любой возглас становится шепотом. Что-то при падении башни отравило здешний воздух, иссушило землю. Белый, болезненный и бесконечно тихий, болиголов выползает из воды, чтобы перебирать сор в разрушенных комнатах своими пальцами, похожими на непропеченное тесто. Кажется, башня разрушена полностью — и это знаменует крах всех хитроумных замыслов и всего, что было достигнуто с их помощью.

Но разве Времена Саранчи не призывают нас к терпению? Восемьдесят лет прошло с тех пор, как тегиус-Кромис сокрушил ярмо Кэнны Мойдарт, с тех пор как пали Гетейт Чемозит, Пожиратели Мозга, и среди нас появились Рожденные заново. И в глубине этой осенней ночи, от лица древней, исполненной горечи геологии, мы поведаем о событиях вселенского масштаба, событиях таинственных, свидетелями которых мы стали. Мы расскажем о противостоянии, которое решило судьбу как Земли в целом, так и той хрупкой точки опоры, что на заре своей юности обрели на ней Культуры Заката.

Ждите! Все когда-то происходит. Все когда-то произойдет. Только ждите!

Утесы эстуария надвигаются, черные, терпеливые. Воздух холоден, ожидание висит в нем, как туман…

Это час нашего старого врага, Луны. Ее легкие блики дрожат на воде среди бессмысленных и бесстрастных образов, которые рисует ветер. Она висит в небе, растянутая до боли, точно ткань на пяльцах… Вечная пленница его пределов с вечно смущенным, рябым, загадочным лицом старой карги. Та, что остается нашей спутницей миллионы миллионов лет.

Где-то между полуночью и рассветом — в час, когда больные срываются с высоких уступов собственного «я» и падают в темноту, — что-то внезапно отделяется от края ее заколдованного круга. Это видно невооруженным глазом. Оно и устремляется в ужасную пропасть, отделяющую ее от Земли… Всего лишь крошечный завиток пара, облачко пыльцы, пересекающее одинокий луч света в некой затемненной, пустой комнате за время, которое требуется, чтобы моргнуть, протереть глаза и настроить мозг на ожидание. Десять тысяч лет никто не замечал ничего подобного. Может показаться, что все осталось по-прежнему. Просто Луна в оправе утесов — напудренное лицо, с тоской выглядывающее из-за приоткрытой двери, — никогда не казалась такой белой, такой твердой. Память решает, что глаз обманул ее. Но мир уже никогда не станет прежним.

Проходит немного времени, и слабый, робкий свет дня дымком начинает сочиться сквозь мягкие жирные стебли. Он очерчивает упавшую колонку башни, и из зарослей болиголова выходит старик — неуверенно, нехотя, словно очнувшись от утомительных грез. Он выходит, чтобы взглянуть на небо, где на юге все еще висит Луна — набросок на белой кости, порочное, изрытое оспой лицо, на котором застыло мечтательное выражение. Старик вздрагивает и кутается в плащ. Некоторое время они смотрят друг на друга, словно соперники перед боем: человек и планета. Но тут восход опрокидывает свою кровавую бадью… и разом окатывает море, берег, болиголовы, старика. Кажется, что его плащ сверху донизу покрыт брызгами и потеками крови! Старик поспешно отворачивается, но лишь за тем, чтобы вывести из укрытия маленькую, грубо сработанную деревянную лодку. Ее киль скребет по гальке, весла падают в воду, становясь белыми под ее гладью. День разгорается, но старик все гребет и лишь изредка вздрагивает — слишком уж зловещим кажется небо. Вот и западный берег… Вытаскивая лодку на пляж, он задыхается от напряжения и что-то бурчит себе под нос… Ненадолго останавливается у кромки воды, чтобы последний раз взглянуть на башню, застывшую в своей долгой борьбе с разрушением. Потом пожимает плечами и начинает торопливо подниматься по лестнице, что давно Упирается в утес. Одинокая птица с оперением весьма любопытного цвета — кажется, рыболов-скопа — летит, хлопая крыльями, с сияющего юга, внезапно падает и тут же взмывает над островом, словно прощаясь. Во Времена Саранчи нам дано видеть такие вещи.

Рожденные заново думают не так, как мы. Они живут в снах наяву, преследуемые прошлым, которого не понимают, измученные правами и привилегиями, полученными при рождении, которые не имеют для них никакого значения, и насмешками душевной амнезии.

Эльстат Фальтор, первый из погребенных посреди Малой Ржавой пустыни, кого вытащил из тысячелетнего небытия Гробец по прозвищу Железный Карлик, ничего не помнил о своей прошлой жизни. На каждом шагу его преследовали и терзали сомнения, которые он не мог объяснить даже самому себе. Его тело, его кровь, самые его зародышевые клетки знали — по крайней мере, так ему казалось. Но в языке, на котором Фальтор разговаривал каждый день, не находилось слов, чтобы рассказать себе, на что походила его жизнь во времена холодного послеполуденного безумия. До него дошли только смутные намеки. Трепещущая сеть его нервной системы привычно ловила послания, рассеянные по тысячелетиям, но пыль последних подсказок рассеяли ветра времени.

В первые месяцы после своего возрождения он постоянно видел сны. Огромное серебряное насекомое, громко щелкающее, металлическое — он наблюдал все главные точки его жизненного цикла… Женщина, одиноко сидящая в комнате, такой высокой, что ее потолок превращался в сплетение теней, пряла золотую нить, которая, по собственной воле, мерцая, вдруг начинала подниматься у нее из рук, пока не заполняла целиком таинственное, огромное, шепчущее пространство у нее над головой. Эти образы не раз вставали у него перед глазами среди руин и изрытых рытвинами и колеями дорог Квошмоста с его забитыми гниющей рыбой складами и мертвыми детьми, во время долгого зимнего марш-броска через заледенелые перевалы Монарских гор, в разгар штурма Северо-восточных Врат. Они появлялись и заслоняли картину сражения: насекомое с ничего не выражающими фасетчатыми глазами и женщина, подобно пауку, прядущая драгоценную нить…

Часто Фальтор наблюдал, как без жалости кромсает ее панцирь или обагряет ее рукава кровью. Однажды, когда он с боем прорывался по улицам Вирикониума, чтобы над грудами трупов северян пожать руку карлику со странным именем Гробец, огни Протонного Крута на миг обернулись странным корчащимся мотком пряжи, который выпускала из себя женщина. Трескучая дуга-молния соединила прошлое с настоящим, прошив мозг. Ослепленный, Фальтор упал ничком и лежал как мертвый, не в силах разобрать, что реально: нежный шепот городских огней или гудящее золотое облако…

Но даже эти зацепки исчезали одна за другой — хотя лишь по ним можно было определить свое положение в бушующем море хаоса, что уносило Эльстата Фальтора прочь от гавани его второго детства. Он непрерывно вспоминал, но воспоминания возникали словно сами собой. Это напоминало бурную реку в ночи: время от времени какой-нибудь обломок сухой веткой всплывал на поверхность и снова исчезал среди плавучего мусора, в котором ничего не разобрать…

Чье-то лицо, качаясь в воздухе, точно пузырь, преследовало его среди сумеречных стеллажей фамильной библиотеки. Оно приближалось вплотную… Вздрагивало, как от толчка, под воздействием какого-то всплеска чувств, которые до этого времени таились под спудом, распадалось… И вновь отступало, с шипением втягивая воздух.

— Что ты делаешь? — спрашивали они… Кто?

Они были за стенами, но он не знал, где…

Спотыкаясь, Фальтор пробирался по артериям своего дома.

Мозг гудел и трепетал от неведомой мощи, которой в нем прежде не было. Он обнаруживал покои и тайные темницы, которых никогда не видел прежде. Руки высовывались из-за каждого поворота — и манили, подзывали…

Высокие бесформенные башни из живой плоти, выращенные из плазмы древних млекопитающих, трубили и стонали над заброшенными пустошами иного континента. Их жуткие насмешливые голоса переливались на ветру — то где-то в отдалении, то совсем рядом. «Естественная философия — это злоупотребление изобретательностью, — утверждали они, не давая отречься от этой ереси. — Это замок на песке, где царит вечная ночь…»

Город распластался перед ним во влажном, обманчивом свете дня, точно затопленный сад, где когда-то велись раскопки. Туда можно было попасть по лестнице из костей.

— Я спускаюсь!

Из этих скудных обломков мертвой культуры, которые лишь сбивали с толку, Фальтор пытался создать себе прошлое и обрести то, что есть у любого человека — некую точку зрения, основанную на опыте и позволяющую судить о собственных поступках. Но в итоге ему оставалось лишь сидеть на берегу потока своих воспоминаний и выуживать то, что проплывало ближе. Когда приходилось иметь дело с новой реальностью, реальностью культур Заката, эти находки редко помогали. Был ли вообще прок от его улова? Как сказать. Каждая из этих утопленниц, извлеченных из тины одного воплощения, могла заразить восприятие другого. Нормальные воспоминания представляют собой образ — звук, аромат, видение лица или места. То, что вспоминалось Фальтору, представляло собой скорее действия: он чувствовал, что тело вынуждено их выполнять, но исключительно с согласия разума. Казалось, мускулы помнили то, чего он не делал — но помнили и само действие, и отклик.

Так или иначе, прошло восемьдесят лет с тех пор как тегиус-Кромис сокрушил иго Кэнны Мойдарт, с тех пор как пришел конец Гетейт Чемозит, а с ними — и Восходу Севера. И Эльстат Фальтор, сперва просто один из Рожденных заново, наследие технологий, мощь которых он не мог в полной мере оценить, а позже лорд, пользующийся уважением консулов Пастельного Города, носился по предгорьям Монаров, словно спасал свою жизнь, не имея ни малейшего представления о том, почему он бежит и что заставляет его бежать.

Он был высок ростом, как все Рожденные заново, и худощав. Свободная рубашка из черного атласа позволяла видеть причудливой формы желтый рубец у него на груди — что-то вроде вензеля, знака Дома, к которому он принадлежал. Он носил весьма любопытной формы полусапожки на мягкой подошве, которые его народ предпочитал любой другой обуви, на поясе висел короткий энергоклинок — баан, выкопанный вместе с древними керамическими ножнами где-то в пустыне. Светло-русые волосы, длинные и жесткие, сейчас спутались и намокли, пот тонкой пленкой покрыл его птичье лицо. Он пробирался на Грядной Мшанник по опасным кручам — там, где начинается ущелье Россет, где низкие округлые холмы уже побурели по осени. У Лекарских Врат под его ногами рождались крошечные лавины. Он размахивал руками, точно ветряная мельница, чтобы сохранить равновесие, и серая пыль еще долго клубилась там, где он пробегал. Он в несколько длинних, мощных шагов-прыжков пересекал долины. Обычный человек не выдержал бы такой скорости, но Фальтор этого не знал. Взгляд его странных зеленых глаз был пустым и не останавливался ни на чем, и причиной тому была усталость — но усталость скорее души и ума, чем тела. В салонах Вирикониума, где пышно расцвели роскошь и глупость, он старался изображать «самого человечного» из Рожденных заново… Дурацкое — или, скажем так, бессмысленное — выражение. Если на его лице и появлялось что-то человеческое, так это отчаяние.

Тридцать шесть часов назад черное безумие, которому было невозможно не повиноваться, увело его из уютного дома на окраине Минне-Сабы и погнало по тихим предрассветным улицам города, по Протонному Кругу, к Северо-восточным Вратам — а потом к ледяным расщелинам Монаров, где показало зловещие пейзажи иной страны. Жаркий ветер крепчал, и в ушах Фальтора стоял его долгий металлический стон, а на горизонте ворочалось что-то высокое, тяжеловесное — и не давало остановиться. «Беги! Беги!» — шептало в каждой камере его сердца, вопило в дальних закоулках черепа и отдавалось эхом в каждом атоме гулко пульсирующей крови. Привычный мир покинул его. Часы бега заполняли время от пробуждения до сна. Разница между «теперь» и «тогда» была вопиющей. Она разверзлась перед ним, как пропасть, и он бежал по ее краю — напряженный, собранный — вечно…

Сто сорок миль, а может, и больше — вот длина пути, который он проделал по холмам, выписывая странные петли, и каждый поворот пробуждал в мозгу образы старых пейзажей. Но когда Фальтор спустился к Грядному Мшаннику, силы покинули его, и ощущения стали возвращаться одно за другим.

У ног сверкал ручей. Вдали блеяли овцы, которых пастухи гнали с горного дерна на зимнее пастбище в долину. В воздухе остро пахло торфом и вереском, ниже по склону дорожка ветвилась, образуя множество изгибов и петель. Она возвращалась, чтобы встретить саму себя, и в конце концов плавно спускалась к раскинувшемуся вдалеке городу. Усталость, что незаметно копилась все это время, сменилась смесью восторга и ужаса. Потом из мрачного ликования Фальтор вдруг рухнул в бездну растерянности. Точно так же он бежал тысячу лет назад… но от кого? Куда? Какие страхи и тревоги возникали у него в голове? И почему он радовался? Вот что странно.

Оказавшись под выступом, нависающим над Нижней Падубной Топью, Рожденный заново пошел шагом.

Бедра и лодыжки гудели. Он присел на камень у дорожки, чтобы размять мышцы, и его вниманием завладел Город. Город ждал; неподвижность и расстояние окутали его полупрозрачной вуалью. В тумане возникали вспышки света — мелькая ослепительными проблесками на изгибах Протонного Круга, словно выжигающие в глазах огненные пятна… наполняя сиянием Веселый канал в Низком Городе, где клумбы с анемонами полыхают в лучах заходящего солнца, точно витражи… подавая с сияющих ярусов Минне-Сабы, немыслимых пастельных башен и площадей квартала Аттелин сигналы, которые не поймет никто. Это был верх совершенства — творение, умело подсвеченное, преображенное, миниатюрное. Город привлекал его не тем, что обещал убежище — Фальтор не чувствовал себя беглецом. Он привлекал не своей двуличной фамильярностью, не старческой чудаковатостью и упрямством, с которым противостоял Времени, торжествуя из поколения в поколение — по крайней мере так казалось, — и не игрой света. Вирикониум, Пастельный Город! Немного загадочный, немного заносчивый, немного безумный. Истории, забытые, подобно истории самого Фаль-тора, превращали его воздух в подобие янтаря, в котором он застыл, как древнее насекомое, как искушающая загадка. В геометрии его улиц были зашифрованы послания-намеки, которые выжившие передавали друг другу… и настоящее этого города, подобно его собственному, являлось лишь следствием — или подтекстом — его прошлого, сном, мечтой, пророчеством, ненадолго предоставленной возможностью просто быть.

Эльстат Фальтор погрузился в мечты, обычные для человека, лишенного дома и крова. Таким он и казался — худощавый, неподвижно сидящий на камне, омытый багрянцем заката. На груди горел желтый вензель, на лице боролись замешательство, усталость и отголоски недавнего трепета. Дневной свет понемногу угасал. Звуки долины стали отчетливей и глубже, потом замерли. Прохладный ветерок повеял с ущелья Россет и крошечным зверьком зашелестел в зарослях папоротника. Когда Фальтор вновь поднял глаза, Город уже исчез, вечер был сер и холоден, а по тропинке шел старик в длинном плаще.

Эльстат Фальтор поднялся и потянулся, разминая затекшие конечности. Украдкой он изучал одеяние пришельца, ожидая увидеть Знак Саранчи, но не обнаружил ничего подозрительного и позволил себе убрать руку с рукояти баана.

— Здравствуй, старик, — сказал он.

Старик остановился. Его ноги были босы, одежда припорошена пылью. Он сутулился, словно проделал длинный путь, гонимый нуждой или неотложным делом, лицо почти исчезало в глубинах капюшона. Фальтор принял бы его за фермера, что хозяйствует на участке, сдаваемом внаем… А может быть, за мелкого лавочника-южанина, который покинул свой Квош-мост или Лендалфут, чтобы доставить приданое на свадьбу любимой дочери — слиточек меди в форме дельфина, скопленной за долгие годы, или маленький кусочек стали, за который отдал весь урожай своего единственного фигового дерева. Или он несет отрез политого слезами небеленого холста на похороны младшего сына? Но плащ старика был сшит из добротной ткани и заткан странными узорами. В угасающем свете дня они словно текли и напоминали график чьего-то переменчивого настроения, а может быть, просто превратностей судьбы. И…

— Нельзя бежать вечно, Эльстат Фальтор, — прошептал старик. Его глаза ярко блеснули из темноты под капюшоном. — Зачем ты впустую тратишь среди этих бурых холмов свое время — и время города, который тебя приютил?

Фальтор был заинтригован и немного озадачен. Странное место для подобной встречи… Он пожал плечами и улыбнулся.

— Зачем ты впустую тратишь свое время на расспросы, старик?

Старик вздрогнул… и вдруг быстрым движением вскинул голову и поглядел в южное небо прежде, чем заговорить снова. Пронзительный, беззащитный крик рыболова-скопы разбудил эхо в холмах… Но луна еще не засияла в небе.

Дворец, похожий на раковину — Чертог Метвена — замер на вершине спирали Протонного Кольца, что возносится к небу на сотне колонн из тонкого черного камня. В нем сидит Метвет Ниан, или Джейн, королева Вирикониума — в годы юности уведенная в ветреные березовые рощи и ледниковые озера болот Ранноча, преследуемая Гетейт Чемозит, дикая, как Дочь разбойника, который много тысяч лет назад промышлял в здешних местах…

И некому было охранять ее, кроме хромого, покрытого шрамами старика, самого старого из оставшихся в живых метвенов. Некому было вести ее, кроме поэта с мертвой металлической птицей. И некому было помочь ей быстрее пройти свой путь, кроме великана, который был карликом…

Метвет Ниан сидела перед пятью ложными окнами в зале с высоким потолком и полом из кристалла цвета киновари. Ее окружали странные, но невероятно ценные предметы — никто уже не помнил, как ими пользоваться: то ли механизмы, то ли скульптуры, отрытые в разрушенных городах Ржавой Пустыни за Дуиринишем. Занавеси, сотканные из бледного, дрожащего света беспорядочно двигались по зале, словно дожди из невидимых туч. А среди рожденных ими теней, похожих на сны, бродил Королевский зверь — один из гигантских белых ленивцев, обитателей южных лесов. По слухам, они были потомками выродившейся расы звездных путешественников, которых то ли пригласили, то ли обманом заманили на Землю в годы Послеполуденного безумия.

Метвет Ниан…

Восемьдесят лет прошло с тех пор, как У-шин, первый из ее питомцев, пал от ножа Кэнны Мойдарт и сам лег на нее, подобно печати, скрепившей окончательное поражение Севера. Вот уже два десятка лет тегиус-Кромис лежал мертвый в поле возле Нижнего Города, и над ним росли бессмертники. И Метвет Ниан уже немолода, даже по меркам Эпохи Заката. Но в ее лиловых глазах все еще можно разглядеть то, что осталось от девочки, за один год потерявшей и вернувшей себе Последнее Королевство мира. И в дремотном свете, где пять ложных окон показывали пейзажи, которых не найти нигде в Вирикониуме, годы ложатся ей на плечи легко, почти неощутимо, как ручонка ребенка, созданного воображением.

Окна мерцали изнутри. Снаружи была осень; под холодным лунным светом процессии людей с лицами насекомых тихо двигались по улицам.

Что-то странное происходило с Метвет Ниан, королевой Вирикониума.

Часто в эту мерцающую комнату приходило прошлое, чтобы с тихим упорством касаться ее, дергать за рукав в попытке привлечь ее внимание. Белые зайцы в сумерках среди мшанников Блестящего Лога или Тороватого Носа… Длинные бурые протоки торфяников Ранноча, похожие на росчерки гигантской кисти, оставившей надпись на непонятном языке… Пыль пустынь, бесшумно собирающаяся на холодных площадях Павшего Дранмора… Не больше и не меньше чем грустные отпечатки воспоминаний в ее мозгу. Она вспоминала древний крик рыболова-скопы, стихи тегиуса-Кромиса и его голос, рождающийся на грани ночи и утра.

Сегодня вечером это было нечто большее.

Окна мерцали. Окна сверкали, мигали, вздрагивали. Окна сказали:

— Метвет Ниан!

И все пять стали гладкими и темными.

— Метвет Ниан!

Окна заполнили дым, снег, жемчужно-серый свет — это мог быть восход над рушащимися сераками на побережье Заокраинного Севера. Потом все задрожало, завертелось и пропало.

— Метвет Ниан!

Раскаленный, почти плавящийся песок, слюдяное небо, гладкие горбы барханов и сухие засоленные русла вековечного эрга. В жарком воздухе висит прекрасный мираж Города — пастельные башни, стройные, как математические формулы, высокие, странным образом срезанные. Ветер бросается на них, словно ястреб на добычу.

— Метвет Ниан!

Словно смиряясь с неизбежным, королева шагнула к окнам. Странное ощущение: что-то то ли тянет, то ли зовет ее туда…

…и она видела саму себя — как она проходит сквозь них и выходит в некое иное время…

Теперь окна заливали ее зеленым сиянием, словно дворец, где она стояла, действительно был раковиной или кораблем, полным утонувших моряков, вечно кружащимся в пучине древнего моря — холодного и медлительного, словно гигантский моллюск. Все, что испускало свет, словно подернулось дымкой. Ленивец захныкал и в недоумении поднялся на задние лапы, раздраженно выпуская и втягивая когти, покрытые толстым слоем янтарного лака.

— Тихо, — сказала она. — Кто желает говорить со мной?

Ни звука.

— Метвет Ниан.

Глубоководная мгла нахлынула, вспенилась и умчалась, словно пена, которую сдул с волн невидимый ветер… чтобы смениться изображением пещеры — вернее, полуразрушенной комнаты, устроенной в пещере. Похоже, эта комната была битком набита пыльными чучелами птиц. Сквозь дыры в стенах струился лунный свет. Старик стоял перед ней, единый в пяти лицах, пятикратно отображенный. Его удлиненный куполообразный череп был желт и лишен плоти, глаза — ярко-зеленые, губы тонкие. Кожа была такой тонкой, так туго обтягивала кости, что казалась прозрачной, и они просвечивали сквозь нее, точно нефрит. Он стар, подумалось Метвет Ниан. Так стар, что нет телесных признаков, которые могут отразить его истинный возраст. Потому он и выглядит так величественно.

Одеяние старика покрывала удивительная золотая вышивка. Казалось, при малейшем дуновении ветра ее узоры шевелятся и текут, отзываясь на каждое движение ткани — и в то же время словно сами по себе.

Метвет Ниан задрожала. Она протянула руку — и коснулась холодного стекла.

Крик чаек и шум холодного серого морского прибоя на магнетитовом песке звенели у нее в ушах — далекие, давние звуки.

— Значит, это страна мертвых? — прошептала она, ероша пальцами белый мех ленивца. — Там, за окнами?

К востоку и югу от Монарских гор широкой полосой тянется пустошь, чье имя — когда у этих земель еще было имя — просто цепочка примитивных слогов, брошенных на влажный ветер, как вопрос. Это край пустынный, покинутый всеми, кто когда-то здесь жил. Это край, полный памятников и немых призраков народа, что старше Вирикониума, моложе Послеполуденных Культур и, возможно, более простодушен — племени пастухов, чей срок жизни был недолог. Они жили родовыми общинами, из года в год хоронили своих мертвецов на террасах холмов и знали о своем прошлом только одно: подобное ни в коем случае не должно повториться. О будущем они вообще ничего не знали.

Громкий несмолкающий звон кузниц Севера, где начали обрабатывать металлы, стал для них погребальным. Дело их рук — дорожки на горных хребтах и некрополи-близнецы — теперь казались делом рук природы, поросли утесником и молодым буком и стали единым целым с мрачным пологим склоном, длинными насыпями и неглубокими долинами, что незаметно спускаются к Ранночу и сливаются с ним.

Это место избежало отравленного прикосновения Полдня лишь с тем, чтобы тихо угасать. Кроншнепы скрашивают его печальную одинокую старость; зайцы прячутся в норах и играют в глубоких оврагах, промытых потоками воды в земле, которая тихо истощила сама себя. Это место не обращает внимания на путников и с нежностью ловит первые признаки ночи. Здесь в конце года, по вечерам, темнота спускается на землю, хотя небом еще владеют умирающие отблески заката. В воздухе разлито сияние, однако ему почему-то не хватает силы, чтобы что-либо осветить. Еще миг — и каждый откос до краев наполнится тенями и станет прибежищем бормочущих ветров и прозрачных застенчивых призраков, которые никогда не мечтали о Полдне и не знали железа — или наоборот, не знали железа и не мечтали о Полдне.

В один из таких осенних вечеров, через восемьдесят лет после Падения Севера, здесь можно было увидеть маленькую красную кибитку, которая остановилась на старой горной дороге в самом сердце пустошей. Из ее трубы валил серый дым. А из внушительных размеров свежевырытой ямы доносился лязг металла о металл…

Четырехколесная кибитка. В таких с давних пор странствуют ремесленники Мингулэя, перевозя свои огромные семьи и жалкое снаряжение по раскаленным от летнего солнца дорогам юга. Да, все в ней напоминало о юге — каждая планка, каждый гвоздь, каждая заклепка, даже отталкивающего вида завитки цвета электрик, которые, как живые, змеились по бортам. Для толстых спиц владелец выбрал канареечно-желтую краску, для покатой крыши — яркий, почти непристойный пурпур. Может, он хотел, чтобы это сияющее пятно бросило последний вызов мрачной, словно залитой умброй, пустоши? Казалось, веселые, неряшливые детишки только что выскочили из нее, шмыгая сопливыми носами, и разбежались по зарослям ежевики, чтобы найти ягод. Из трубы валил дым, пахло пищей. Пара пыльных пони, привязанных к облучку обрывком потертой веревки, щипали у обочины скудный дерн. Не интересуясь ничем, кроме самих себя, они лишь иногда поднимали уши, ловя голос своего хозяина. А тот под прикрытием гор свежего песка, что окружали яму точно крепостной вал, напевал какой-то заупокойный мотив с Устья реки. Время от времени монотонное гудение песни прерывалось отборной бранью.

Но дети так и не вернулись из зарослей папоротника — а ведь мы почти слышали, как их голоса замирают вдалеке, в густеющих сумерках, что опускаются на пустошь! Неутомимый хозяин кибитки упорно продолжает копать, потому что свет еще не покинул небо. Но тени становятся длиннее, кибитка тонет в них, ее труба больше не дымит. Пони топчутся на привязи. Из ямы летят комья земли и песка, вал вокруг нее растет. И тут происходит нечто странное.

Стихают удары лопаты, стихает глухой стук комьев…

И мощный белый луч беззвучно бьет из ямы прямо в небо, словно кто-то подает знак звездам…

И одновременно раздается возглас:

— ОУГАБУРИНДРА! БОРГА! ОУГАБУРИНДРА-БА!..

Крошечная фигурка в кожаных штанах металлоискателя вылетает из ямы, катится кубарем, точно лист конского каштана на мартовском ветру, и неуклюже приземляется на сваленную кучей упряжь в двух шагах от пони. Те скалят свои истертые желтые зубы в презрительной ухмылке и тут же снова принимаются с жадностью щипать дерн. Борода коротышки угрожающе тлеет, длинные белые волосы опалены, одежда обуглилась. Некоторое время он сидит на земле, словно его оглушили, потом вяло хлопает себя по колену, бранится — более грязной брани не слышали болота Кладича, — и снова валится навзничь, тихий, бесчувственный, дымящийся…

Луч по-прежнему бьет из земли, озаряя все вокруг, но его сияние мало-помалу тускнеет. Из белого оно становится фиалковым, розоватым — все слабее, все прозрачнее. Вот оно уже едва различимо в темноте… и гаснет окончательно.

Легкий порыв ветра взъерошил рябины и терновник, слегка тряхнул их и улетел восвояси.

Сам толком не понимая зачем и почему, Гробец по прозвищу Железный Карлик на склоне своих дней покинул Великую Бурую пустошь — землю, где с давних пор вел раскопки, — и встретил свою сто пятидесятую весну, пересекая Метедрин. Там, среди неистовых потоков талых вод и недолгого цветения лугов он вспоминал иные времена и иные места, где ему довелось странствовать.

Дивясь самому себе — надо же так расчувствоваться! — он внезапно понял, что ищет нечто совершенно определенное, однако нарочно задержался к югу от Ранноча, бездельничая и грея на солнце свои старые кости. «Еще раз — и хватит», — обещал он себе. Еще одно, последнее свидание с древним металлом, а потом — конец ночным приступам подагры. Правда, для подобных поисков место казалось несколько странным. Что можно найти в земле, которая тысячелетиями не знала ремесел? С чем он в последний раз возвратится в Пастельный Город? Вот уже двадцать лет он не видел ни Города, ни своего друга Фальтора…

И ничего не слышал о Знаке Саранчи.

…Когда карлик очнулся, было темно, и он лежал в своей кибитке. Озаренный оранжевым искусственным светом, над ним, словно вопросительный знак, склонился высокий старик в плаще с капюшоном. Его одеяние было заткано странными узорами — казалось, они шевелятся и корчатся при каждом его движении.

Гробец вздрогнул. Толстые скрюченные руки вдруг затосковали по топору, которым он не пользовался добрый десяток лет. Топор лежал у него под кроватью; там же, в сундуке, находилась его броня — так шла его жизнь после Падения Севера.

— Что ты здесь забыл, старый призрак? Хочешь, чтобы я тебе руки отрезал? — прошептал карлик и снова потерял сознание.

Приступом привычной боли накатила бездушная жестокость…

И вдруг, вынырнув из беспамятства, глядя широко распахнутыми от удивления глазами на это древнее лицо, на эту кожу, похожую на пергамент, натянутый перед чистым лимонно-желтым пламенем — он вспомнил!

Десятки тысяч серых крыльев, поднимающих соленый ветер — настоящую бурю — у него в голове!..

— А мы-то думали, что ты покойник, — пробормотал он. — Покойник.

И уснул.

 

2

Гален Хорнрак и Знак Саранчи

Осень. Полночь. Вечный Город. Луна склоняется над ним, как внимательный белолицый любовник, и ее свет проникает во все его пыльные углы, заливает каждый пустырь. Как все любовники, она одинаково подмечает и пятно, и родинку. Она разглядывает завитки иридиевой лепнины и причудливые шпили легендарной площади Аттелин, серебрит рыбьи глаза старухи, собирающей иван-чай и веточки бузины среди руин Посюстороннего квартала, башни которого пострадали больше всего во время войны Двух королев.

Город — плод ее мечтаний, миллиона лет ее грез. Теперь он переворачивается во сне с боку на бок так спокойно, что вы можете услышать самые свежие, издалека прилетевшие слухи: о белых костях, о Песне Саранчи, о сухих челюстях, трущихся друг о друга в ночи среди пустошей… А может, это просто ветер с Монарских гор и осенние листья, которые кружат в воздухе, скребутся и стучат в переулках?

В Артистическом квартале в этот ночной час возможно все — и все кажется невозможным. Бистро затихли. Закрыты все увеселительные заведения и курительные комнаты. Даже Толстая Мэм Эттейла, гадалка с больными лодыжками, страдающая сухим кашлем, который сегодня вечером совсем ее доконал, вот уже несколько часов как припрятала свою зловещую колоду карт, заперла ставни своего салона, обитого грязным атласом, и заковыляла прочь. Язва, что обозначается картой Темный Человек, разъедает ее легкие. И толстуха привалилась к стене, чтобы сплюнуть в лужу лунного света. Она шепчет слова, которые должны отогнать Темного Человека, и они гулко разносятся по ярко освещенной, пустой улице. «Язва возьмет меня, когда придет время», — доверительно шепчет она своей тени. Если кому и стоит беспокоиться, так это ее последнему клиенту. Ей не очень верится, что ее старания принесут плоды, и она говорит тишине Квартала:

— Я сделала все, что могла. Я сделала все, что могла…

Она сделала все, что могла…

— Ничего хорошего этот расклад не предвещает. Bogrib — его еще зовут Ничто — лежит поверх вашей карты… А вот Четверка, некоторые называют ее Звезды-имена: остерегайтесь огня. Женщина следует за вами, как тень. Бедность стоит у вас за спиной — вот карта Убавление. Впереди у вас споры, а может быть, водная преграда. С нынешней ночью полная неясность… Вы не заметили? Кажется, кто-то пробежал по переулку. Мне послышались шаги… Но вы видите Богомола, который молится Луне у трех арок. Первая ведет к чему-то новому; вторая — к несправедливости; под третьей все становится иным. Вам вернут то, что отняли когда-то очень давно. Теперь ваши мысли по данному поводу. Чтобы открыть эту карту, мне нужно от вас кое-что еще… Спасибо. ПЯТЬ БАШЕН! Умоляю вас, не делайте ничего такого, о чем потом пожалеете. Бойтесь смерти из воздуха и не допускайте, чтобы Север… Погодите! Мы же только начали! Надо перевернуть еще три карты!

Но он вскочил, быстро пробежал вниз по улице и свернул на Бейкерс-аллею — мрачный, самонадеянный. У него лицо, которого она точно никогда не видела, и легкая поступь опасного хищника.

В переулке, недосягаемый для ушей Мэм Эттейлы — с перепугу она могла устремиться следом или попытаться остановить его с помощью очередного предсказания, увещеваний или просто приступа легочного кашля, — человек позволил себе криво усмехнуться, показав зубы мрачному Городу: стенам, которые сдерживали его, башням, которые обманули его ожидания, ночи, которая его укрывала. Потом прибавил шагу и направился к бистро «Калифорниум», родной дом всех ошибок и ошибающихся. Самый воздух притих. Воздух был колок и холоден, и облачко тумана с каждым выдохом срывалось с губ клиента Мэм Эттейлы и окутывало его голову.

Он не сразу вошел в «Калифорниум». Точно хищная птица, он ненадолго застыл на границе тьмы и искусственного света, чтобы взглянуть, что ждет внутри. В этом месте, где жизнь ночи становится яркой и останавливает свое течение, Город кажется разбитым, рассыпавшимся на осколки, теряется в бессмысленных узорах из света и тени — серых, голубых, похожих на выцветшие потеки млечного сока, крупнозернистых, непостижимых. Бесприютные лучи дымного лимонно-желтого света исполосовали резкие черты человека-хищника. Лицо у него немолодое и словно поношенное, с усталыми глазами под тяжелыми веками. Когда в Посюстороннем квартале тявкает собака — отрывисто, монотонно, где-то в отдалении, — он как будто настораживается, проводит рукой по лицу и озадаченно осматривается. Так может выглядеть человек, который просыпается от кошмара и тут же проваливается в пустую, жужжащую дремоту, мимоходом задаваясь вопросом: как меня сюда занесло?..

Бойтесь смерти из воздуха!

Его звали Гален Хорнрак. Бесприютный, как те колючие морские водоросли, которым он был обязан своим именем, лорд без владений, орел без крыльев… Он не боялся воздуха — он любил его. Война Двух королев закончилась, похоронив мечты и надежды его детства. Тогда он исчез в лабиринте переулков умирающего Артистического квартала и влачил там существование, предпочитая сетовать на судьбу, которая (как ему представлялось) сделала его жизнь бесцельной и бессмысленной еще до того, как она началась. В гневе на себя и весь мир, которого он никогда не знал, он не овладел никаким ремеслом, кроме искусства владения стальным клинком, чтобы сокращать численность населения на улицах. Он чуждался сверстников и наблюдал за собственным превращением из полного мечтаний мальчика в старика, у которого внутри остались лишь пустота и страхи. «Бойтесь смерти из воздуха!» Ну уж нет. Та смерть, которой он боялся, поджидала его на каждом углу, дыша на него пастями переулков… но только не там, где он охотно согласится бы гореть, истекать кровью или миллион лет болтаться на виселице боли!

Хорнрак встряхнулся, резко рассмеялся и, убедившись, что в «Калифорниуме» его явно не ждет ни западня, ни враг, гадюкой выскользнул из тени. Одна его рука, свободно опущенная, была хорошо видна, в то время как другая, скрытая полой поношенного серого плаща, лежала на рукоятке славного простого ножа. Так он вошел в печально известные хромированные двери. За ними Манго Грязный Язык, капитан северян, во время недолгого правления Кэнны Мойдарт строил планы один другого отчаяннее, надеясь прорвать осаду Артистического квартала… лишь для того, чтобы пасть под странным топором Эльстата Фальтора. По правде говоря, гибель большинства его соплеменников была не столь достойной…

Калифорниум! Это слово, словно немолчный колокол, веками гудит над Городом — похоронный звон по безумным поэтам Послеполуденной эпохи, терзавшим свою плоть и душу, по горьким пьяницам за прелестными стеклянными столиками, украшенными розами; по их женщинам — увешанным драгоценностями, которые, рассевшись под немыслимыми фресками, попивали чай из фарфоровых чашечек, светлых и хрупких, как ушко младенца. Его колокол звенит по Джиро-сану и Адольфу Эблисону, по Клэйну и Гришкину, по преступлениям, одна мысль о которых вызывала отвращение у этих людей, чья жизнь — редкий пример служения Искусству… Ныне их призрачный дрожащий свет угас, их имена забыты, их лихорадочные строфы — не более чем слабый ток воздуха на лице мира, исчезающий отголосок в ушах Времени!

Калифорниум! Похоронный звон по придворным Борринга, что еще недавно были бродягами без роду и племени, по деревенским неряхам-арфистам, что каких-то пять столетий назад пачкали эти полы опилками, жидким пивом и блевотиной и ковали свои саги и длинные лживые эпопеи, как куют мечи в кузницах Устья реки. Тогда Вирикониум — единственный город, который им когда-либо довелось видеть, — восстанавливался, возрождался, возможно, вспоминая свой долгий сон на склоне лет… а над Нижним Лидейлом камень за камнем поднимала себя холодная цитадель Дуириниша, чтобы преградить путь волкам Севера… Да, кто только здесь не побывал!

Сюда приходил накануне смерти своей гордой сестры юный тегиус-Кромис, лорд из Чертога Метвена — угрюмый, похожий на аскета, в плаще из бледно-голубого бархата, нетерпеливо пронзающий ночь жуткими, беспорядочными, самоуглубленными звуками своего странного восточного инструмента, сделанного из тыквы.

Калифорниум! Философы и ремесленники… поэзия, искусство и революция… принцы, похожие на нищих, и бродячие полемисты с вкрадчивыми змеиными голосами… пульс и шепот самого Времени, голос Города… Поэма длиной в тысячелетие будит эхо в его хромированных стенах, и оно мягкими хлопьями звука падает с причудливо расписанного потолка!

Нынче ночью бистро похоже на погребальный курган.

Этой ночью — ночью, отданной во власть Саранчи, во власть поэзии, суровой, холодной и бесстрастной, как инстинкт — бистро заливает странный, ни на что не похожий лунный свет. Он просачивается снаружи, яркий и в то же время тусклый, как свинец, ледяной, неуловимый. Холодно. Город за окнами напоминает огромную, безыскусно сработанную диораму, синевато-серую, лимонно-желтуто, склеенную из грубой бумаги. Каждый столик отбрасывает на пол унылую тень, свою точную копию, равно как и каждый посетитель, застывший в ожидании некоего преступления или проявления слабости. Лорд Мункаррот, обладатель покатого лба и поместий на юге — гниющих садов, полных запотевших свинцовых скульптур и одичавших белых кошек, — он придумывает, как шантажировать свою супругу… Анзель Патине, поэт-отщепенец с головой какаду, вертящий в руках нож и две монеты… Чорика нам Вейл Бан, дочь предателя Норвина Тринора, получившая прощение, но так и не принятая обществом, в которое так жаждала попасть… Ровный свет луны освещает их, тени разъедают их озабоченные лица, как кислота. Горстка мошенников, позеров и неудачников, следящих за полночью из безопасных глубин своего мрачного, недовольного всем товарищества.

Лорд Гален Хорнрак нашел пустой столик и уселся среди них, чтобы пить дешевое вино, невозмутимо и бесстрастно глядеть на залитую луной улицу — и ждать, что принесет долгая пустая ночь.

Она принесет ему три вещи.

Знак Саранчи.

Встречу, которую можно назвать схваткой — в такие промозглые белесые ночи слова и вещи утрачивают однозначность…

…И предательство.

Знак Саранчи не похож ни на одну из религий, обязанных своим рождением Вирикониуму. Ее внешние формы и внутренние предписания, ее литургии и ритуалы, ее магические или метафизические постулаты, ее ежедневные церемонии представляются скорее попыткой людей выразить чисто человеческие домыслы, нежели плодом усилий некой чистой, не до конца оформившейся, но независимо существующей Идеи выразить саму себя. О боговдохновенности говорить не приходится: музе или демиургу не требуется помощь мозга или крови.

Он облачается в свое сообщество, как в маску. Орден под названием «Знак Саранчи», куда нас зазывают — не тот «Знак Саранчи», который мы создавали. Теперь он сам одевает нас в ночь, как в плащ и домино, чтобы выйти за пределы мира.

Кто точно знает, где это началось или как? Прошло целое столетие (или всего лишь десятилетие: мнения расходятся) прежде, чем он вышел на улицы Города, с тех пор, как маленькая группировка — или клика заговорщиков — провозгласила фундаментальный принцип: внешние проявления «действительности» ложны, это обман или самообман человеческих чувств. Как нерешительно, должно быть, они пробирались из переулка в переулок, чтобы убедить друг друга в истинности своих нелепых верований! Как стеснялись верить! И все же… Война оказалась столь же разрушительной для нашего духа, как и для построек Посюстороннего квартала. Мы устали. Мы были голодны. Появление Рожденных заново приводило в уныние, оно казалось какой-то непонятной карой, ни с того ни с сего обрушившейся на наши головы. Оно вызывало странное ощущение: казалось, нам зачем-то подыскивают замену. И когда наконец появилась эта жестокая, изящная система, опирающаяся на простейшую идею отрицания всего и вся — с какой жадностью мы за нее ухватились!

«Мир не таков, каким мы его ощущаем, — утверждали первые из новообращенных. — Он бесконечно удивительней. Представления о нем также бесконечно разнообразны, и мы должны заботиться о том, чтобы это многообразие не скудело».

Однако прошло не так много времени, и после череды тайных кровавых расколов эта легкая и даже наивная банальность была вынуждена уступить дорогу более решительным заявлениям. Волна убийств прокатилась по Городу, приводя население в замешательство. Именно в это смутное время появился Знак Саранчи. Он опирался на упрощенное и довольно приблизительное толкование гадального символа Богомол. Выполненный в стали или серебре, этот символ качается на шее каждого адепта. Конюхи, воины и лавочники, астрологи и бродяги, даже одна из «королев» оптовой торговли… Их находили в сточных канавах и на площадях, лежащими в нелепых позах, убитыми непонятно как. Их тела покрывали татуировки-символы — гротескный ход, которым совет ордена, избранный тайным голосованием из числа тех, кто стоял у истоков заговора, разрешил этот метафизический спор. Ужасное ощущение сопричастности охватило Город. «Жизнь — это богохульство, — объявлял орден. — Деторождение — богохульство, поскольку оно отражает представление людей о вселенной и укрепляет его».

Так заявил о себе Знак Саранчи, явившийся подобно зашифрованному посланию из ниоткуда. Теперь среди его приверженцев — мастера-каретники, придворные и аскеты. Этот знак небрежно нацарапан на стенах во всех переулках, и его тонкие линии светятся в жидком синеватом свете луны. Его голос шелестит сухим ветром — или подобно сухому ветру — даже в коридорах Чертога Метвена. Его сложно организованные подразделения, лишенные руководства — и, очевидно, цели — выпускают множество разъяснительных листовок. «Мы подделываем реальность, — утверждают они. — Мы нагло и бесцеремонно проталкиваемся сквозь Время, а истинная реальность и суть вещей от нас скрыты. Старик, подкармливающий бродячую собаку, способен силой своего духа поддерживать существование всей улицы: собаки, полуразрушенных зданий с обитающими в них толсторукими женщинами и любопытными лохматыми ребятишками, булыжников, еще не просохших с полудня, и заката, что почти не виден за верхушкой разрушенной башни».

Какие тайны стоят за этой ущербной игрой теней? Какие истины?

Пока же процессии адептов движутся по улицам, точно толчками, пытаясь одержать победу над Реальностью… и надеясь встретить кого-нибудь из Рожденных заново.

Сейчас одна такая процессия приближалась к бистро «Калифорниум», словно дыхание зла в ночи, ползла во мраке подобно быстрому многоногому насекомому. В этом молчаливом движении было что-то устрашающее. Перламутровые, странно невыразительные лица… Головы уныло поворачиваются на длинных, словно резиновых шеях в поисках жертвы…

Жертву застали врасплох чуть меньше часа назад среди руин Посюстороннего моста. Теперь несчастное существо пыталось спастись, бросаясь в дверные проемы, вылетая из них и рыдая в белом лунном свете. Лишь топот бегущих ног будил эхо в темноте да жаркий сухой шепот — словно огромное насекомое задумчиво парило над преследователями и добычей на могучих хитиновых крыльях.

Эгоисту жизнь не дает расслабиться, потому он так склонен к суевериям. Соль, зеркало, «постучите по деревяшке» — вот ритуальные взятки, призванные обеспечить одобрение и без того снисходительного континуума. Истинному солипсисту подобные игрушки не нужны. Он сам себе суеверие, направляющее его жизнь.

Что касается Галена Хорнрака, он проявлял интерес к Знаку Саранчи лишь изредка, когда дело напрямую не касалось его самого или его великой потери — то есть, можно сказать, не интересовался совершенно. Таким образом, первую подсказку, которая указывала на предстоящее столкновение, он пропустил… а разве могло быть иначе?

Приклеенная к собственной жалкой судьбе свинцово-синим лунным светом, собравшаяся в бистро «Калифорниум» публика продолжала с отвращением и недоумением созерцать собственный пуп, а поэт Патине пытался получить ссуду под залог баллады, которую якобы писал. Он уже давно скакал с одной тени на другую, как девочка, играющая в «Слепого Майка», кланялся направо и налево, расшаркивался, льстил… Сначала он пытался заморочить голову Энексу Гермаксу — второму сыну из старинного семейства мингулэйских рыбников, жирному и страдающему эпилепсией, затем сонной проститутке из Минне-Сабы, которая только по-матерински улыбнулась ему, и наконец, лорду Мункарроту, своему старому знакомому. Мункаррот вяло посмеивался, устремив взгляд куда-то в другую сторону, и махал перчаткой.

— Ох, ну что ты, дружище, нет, — неумолимо шептал он. — Во имя всего святого, нет!

Слова падали из его вялого рта одно за другим, как крошки свинины.

Патине был в ужасе. Он потянул Мункаррота за рукав.

— Но послушайте!..

Ему было негде ночевать; его долги — следовало предположить — были слишком велики, чтобы от них убежать. Хуже того: он уже чувствовал, как стихи копошатся где-то в основании черепа, точно личинки в мертвом теле, и искал от них спасения — а спасти его могла либо женщина, либо бутылка. Несчастный поэт быстро кивнул, потом тряхнул головой, разрушая свой фантастический гребень.

— Но послушайте!

Он шагнул в лужицу потустороннего лунного света, отставил одну ногу и, заложив руки за спину и вытянувшею, начал читать:

Мой друг, едва лишь трав валы осыплются И череп ярки в поле время выбелит, Средь мальв ползя, убийство тошнотворное Дарует нам ответ и утешение. Брюхатые, в ладонях дня грядущего, Трепещем мы, сердца пустот тревожа, И зубы тигра, лязгая на отмели, У ног рыбачки пену волн багрят!

Никто не обратил на него ни малейшего внимания. Хорнрак сидел, развалясь, в углу зала, откуда мог следить и за дверью, и за окном. Не то чтобы он кого-то ждал — это была просто мера предосторожности, ставшая привычкой. Его длинные белые пальцы обвили горлышко черного кувшина, на тонких губах играла презрительная улыбка. Он терпеть не мог Патинса и совершенно не доверял ему, но это выступление — явление в общем-то привычное — его слегка удивило. Поэт, который после своей дикой импровизации совсем запыхался, понемногу успокаивался, точно жидкость в потревоженном стакане. Обессиленный, он озирался, точно вол на скотобойне, потом делал несколько торопливых нерешительных шагов то в одну, то в другую сторону, а причудливые фрески «Калифорниума» смотрели на него сверху вниз. Но сегодня он уже приставал ко всем, кроме Хорнрака и Чорики нан Вейл Бан.

Патине качнулся и повернулся к женщине с длинным узким лицом и широко посаженными глазами. Она ничего ему не даст, подумал Хорнрак. Вот тут-то мы и увидим, насколько его на самом деле прижало.

— Между прочим, я обедала с хертис-Пандами, — доверительно сообщила она, не глядя на Патинса, когда он вился перед ней вьюном, точно перед любимой супругой. — Они были так добры…

Потом посмотрела на поэта так, словно видела его впервые, и ее дебильная улыбка раскрылась, как цветок.

— Грязь и навоз! — заорал Патине. — Я не просил вас рассказывать о светской жизни!

Его трясло, но он все-таки нашел в себе силы подойти к Хорнраку.

Серая тень возникла в дверях у него за спиной и заколыхалась, словно старая, потрепанная, но все еще смертельно опасная греза. Хорнрак отшвырнул кресло к стене и не глядя нащупал рукоятку своего простого стального ножа.

Лунный свет стек по его лезвию и капнул на запястье…

Патине, который не видел тени в дверном проеме, вытаращился на наемника так, словно был поражен до глубины души.

— Нет, Хорнрак, — пробормотал он. Язык фиолетовой ящеркой высунулся у него изо рта и мазнул по губам. — Пожалуйста. Я только хотел…

— Подвинься, — бросил Хорнрак. — Живо.

Алый гребень умиротворенно качнулся, поэт издал громкий отрывистый смешок, в котором звучало лишь отчаяние, и отскочил в сторону — как раз вовремя. Это позволило Хорнраку разглядеть человека, который именно в этот миг качнулся в дверях и почти упал внутрь.

…Лишь тонкая барабанная перепонка отделяет нас от будущего. События сочатся сквозь нее неохотно, со слабым гудением; если они сами и порождают какой-то звук, он не громче шума ветра в пустом доме перед дождем. Гораздо позже, когда течение необратимых перемен подхватит их обоих, Хорнраку придется выучить ее имя — Фэй Гласе из Дома Слетт, что больше тысячи лет назад прославился склонностью к немыслимой жестокости… и немыслимому состраданию. Но пока она — не более чем слабый отголосок того, что должно произойти — женщина из числа Рожденных заново, с глазами испуганной добродетели, с волосами удивительного лимонного цвета, которые обкорнали как придется, и неуклюжей осанкой на грани уродства и нелепости. Она как будто забыла или почему-то так и не узнала, как надо стоять. Колени и локти странными болезненными изломами выпирают под толстым бархатным плащом, в который она закутана. Тонкие пальцы впились в какой-то сверток из водонепроницаемой ткани и цветной кожи. Немытая, заляпанная грязью, точно путешественница, она стоит, всем телом выражая смущение и страх. Моргая, она косится на нож Хорнрака — он кажется ей острым осколком полночи и истинного убийства, торчащим из странных, беспорядочных теней бистро «Калифорниум». Она смотрит на отвратительный красный гребень Патинса и на Мункаррота в его лайковых перчатках, который улыбается и восхищенно шепчет:

— Привет, моя дорогая. Привет, моя мокрая редисочка…

— Это я, — отвечает она. И падает, как вязанка хвороста.

Едва ее пальцы слабеют, Патине бросается к ней и начинает терзать сверток.

— Что это может быть? — пробормочет он себе под нос. — И никаких денег! Никаких денег!

Он всхлипывает и подбрасывает находку высоко в воздух. Сверток несколько раз переворачивается, с глухим стуком падает на пол и закатывается в угол…

Хорнрак встает и отвешивает поэту пинка.

— Ступай домой и воняй там, Патине.

И задумчиво смотрит на него сверху вниз.

Примерно через десять лет после победоносного окончания войны Двух королев стало очевидно: основная часть Рожденных заново не выдерживает непрерывного напряжения, необходимости каждый миг отделять свои мечты и воспоминания, куда им уже не вернуться, от действительности, в которой они себя обнаружили. Правда, еще во время многовекового сна их изредка охватывала некая болезненная растерянность. Поэтому было решено не возрождать никого, пока возрожденные не найдут способа справиться с этой напастью. Тем временем те, кто находился в наиболее тяжелом состоянии, покинули Город, чтобы основать среди нагорий и литоралей обезлюдевшего Севера многочисленные поселения. Считалось, что поселенцы будут помогать друг другу и в итоге исцелятся. В этом решении было что-то отталкивающе бессердечное. Оно устраивало лишь тех из Рожденных заново, кто сам признавал, что находится в угрожающем состоянии. Сначала это считалось временной мерой. Потом заговорили о том, что такой подход безнадежно устарел. Но никто ничего не отменял. И вот спустя семьдесят лет мы находим в пустынных устьях рек, среди перевернутых рыбацких лодок и голодных чаек, под фантастическими хребтами крупнозернистого песчаника, изъеденными временем, и по всей границе Великой Бурой Пустоши забавные маленькие колонии, полностью отгороженные от внешнего мира, но процветающие. Одни их кители посвятили себя музыке или математике, другие — ткачеству и ремеслам, что сродни настоящему искусству. Некоторые по-прежнему роют громадные лабиринты во влажном шлаке под песчаными бурями Пустоши. Кроме того, все они практикуют некую форму экстатического танца, который впервые наблюдал в Великой Разумной палате посреди Малой Ржавой пустыни Гробец-карлик.

Поиски способа исцеления забыты. Теперь эти люди ищут согласия с Культурой Заката, от которой отвернулись. Они предпочитают плыть по течению, которое несет их по стыку странной, вечно меняющейся, зыбкой границы между прошлым, настоящим и тем, что является всецело плодом их воображения, воплощая отрывочные воспоминания о Полдне вперемешку со столь же отрывочными воспоминаниями о днях Заката — о том, что им удалось постичь.

Между собой они называют эту сумеречную зону восприятия «задворками»; по мнению некоторых, полностью отдавшись этому процессу, можно в конце концов достичь не только полного освобождения от привычного течения времени, но и безграничного и трудноописуемого сродства с самой тканью «реальности». Что ни говори, эти люди безумны, зато весьма восприимчивы.

Из одного такого поселения, пройдя немало миль на юг, прибыла Фей Гласе. Причудливые серебряные нити, которыми расшит серый бархат ее плаща, ее неспособность четко формулировать мысли, ее очевидное смущение и состояние, напоминающее petit таl — все красноречиво указывало на ее происхождение. Но что привело ее сюда? Почему она не обратилась к Рожденным заново, которые живут в Городе? Все без исключения исполненные чувства вины — возможно, из-за того, что в свое время отвернулись от своих родственников и соратников — они с радостью приняли бы ее и заботились бы о ней, как каждом госте с Севера. Она оказалась в жалком положении, и этому решительно не находилось объяснения.

Хорнрак осторожно толкнул женщину носком сапога.

— Сударыня? — рассеянно проговорил он. Определенно, она его «не волновала» — по большому счету, он был на такое неспособен. Но ночь сделала ему нежданный подарок: он увидел — а может быть, просто захотел увидеть — новое лицо. Впервые за много лет в нем проснулось любопытство.

Город перевел дух. Голубое, лживое, замогильное сияние луны — уличного фонаря над каким-то иным, омертвелым Вирикониумом, — дрогнуло. И когда что-то наконец заставило Хорнрака снова поднять глаза, перед ним стояли приверженцы Знака Саранчи. Ровной шеренгой, словно отправляя какой-то ритуал, они входили в хромированные двери бистро «Калифорниум».

Чорика нам Вейл Бан покинула свой столик и поспешно пересела поближе к ненавистному лорду Мункарроту. Ее плечи были хрупкими, как плечики для одежды, под складками пурпурного платья, точно тропические ночные бабочки, трепетали старинные пригласительные билеты с необрезанными краями и рельефными серебряными буквами. Мункаррот, в свою очередь, отбросил и мерзкую улыбку, и желтые перчатки — шлеп! — а теперь обнаружил, что слишком напряжен, чтобы натянуть их снова. Две руки повозились под столом и стиснули друг друга в столбнячном рукопожатии, исполненном беспокойства и себялюбия, в то время как две пары губ кривило взаимное отвращение, и сдавленный шепоток сочился в комнату.

— Осторожней, Хорнрак!

Позже — слишком поздно! — обнаружится, что даже этот простой совет опутан целым коконом подтекстов. Впрочем, вряд ли это имеет какое-то значение: он все равно не успел бы ему последовать.

— Осторожней, Хорнрак! — повторил голос, навевающий мысли о мокром тряпье и желчи — голос, что еще в юности скатился в сточную канаву в поисках вдохновения, да так оттуда и не выкарабкался. Это Патине робко, бочком подкрался к нему сзади, а теперь подпрыгивал и переминался с ноги на ногу, точно сумасшедший фламинго. Казалось, он боится попасться наемнику на глаза. Бывает, что человек совершает предательство неожиданно для самого себя, в порыве отчаяния. Что толкнуло на этот шаг безумного поэта? Что придало ему сил?

— Пошел вон, — бросил Хорнрак. Он чувствовал себя подобно человеку, который стоит на краю рушащегося утеса, а за спиной у него отвесный обрыв и волны с пеной на зубах, сулящие лишь неизвестность.

— Что вам здесь надо? — спросил он, обращаясь к служителям Знака.

Днем эти люди были драпировщиками, унылыми и жуликоватыми… Днем они были пекарями… Теперь, с жадными глазами, пустыми и выжидающими, как вакуум, они выстроились в ряд, делая вид, что им глубоко безразлична женщина, лежащая у их ног… и подавленно, с какой-то тоскливой опустошенностью оглядывались по сторонам. Их черты казались отвратительно сглаженными, головы, словно наспех слепленные из комков грязного, оскверненного примесями белого воска, покачивались на длинных тонких шеях. Они хмыкали и бросали косые взгляды — полупримирительно, полуагрессивно, Их глашатай, священник или палач — по виду типичный бродяга — носил покореженную желтую маску святого. Один из немногих оставшихся в живых участников первой клики, он располагал огромными средствами, хотя жил на подачки некоторых Домов, имеющих в Городе большой вес. В дни юности он принадлежал к семье богатых кочевников, а теперь отрицал существование мира, в том числе самого себя.

Каждую ночь он проводил в блестящей, отточенной полемике. На рассвете же, глубоко потрясенный, он пробирался по улицам, словно присыпанным пеплом, и боялся, что убьет себя, чтобы хотя бы так убедиться, что существует…

Он больше не занимался толкованием Знака Саранчи — он стал его воплощением. И когда он выступил вперед, и его ленивые челюсти неохотно задвигались из стороны в сторону, Знак говорил его голосом.

— Вас не существует, — произнес Знак голосом голодного дебила, медленно и тщательно выговаривая слова, словно речь была свежей выдумкой, новым, совершенно неожиданным поводом прервать бесконечную пронзительную Песнь. — Вы снитесь друг другу.

Он указал на женщину.

— Она снится вам всем. Бросьте ее.

И, сухо сглотнув, стиснул губы и смолк.

Прежде чем Хорнрак успел ответить, Патине внезапно шагнул из тени. Он был по горло сыт всеми сегодняшними перипетиями, его переполняло невыносимое тошнотворное отчаяние, он уже накрутил себя — хотя и не до такой степени, чтобы совершить предательство. Карты Толстой Мэм Эттейлы предсказали ему плохой день; стихи снова копошились в тесной каморке его черепа, как взломщик в ржавой замочной скважине. Жалкий ошметок человека, он внушал самому себе ужас… впрочем, как и все живое.

Глашатай Знака был удостоен глумливого полупоклона.

— Свинья тебе приснилась — надо соску пососать! — с издевкой сообщил он и, заверещав, как пьяный жонглер, подмигнул Хорнраку.

Наемник был удивлен:

— Патине, ты что, совсем рехнулся?

— По крайней мере ты сделал для этого все, что возможно отрезал поэт. — Сейчас свершится черное убийство… — его лицо скривила ухмылка извращенца. — Если только…

Внезапно он простер руку, похожую на когтистую лапу скупца, мозолистую и запятнанную чернилами.

— Если она тебе нужна, тебе придется заплатить за нее, Хорнрак! — прошипел он. — В одиночку тебе с ними не сладить!

Он покосился на приверженцев Знака Саранчи и вздрогнул.

— Какие глаза! — зашептал он. — Быстрее! Пока мне кишки не разъело желудочным соком… Довольно кровати, бутылки — и я твой! А?

Заметив, что недоумение на лице Хорнрака сменяется отвращением, он снова вздрогнул и зарыдал:

— Тебе с ними не сладить!

Хорнрак посмотрел на него. Потом, все еще безразлично, на Фей Гласе… Но таинственный двигатель судьбы уже заработал. Наемник бросил взгляд на глашатая Знака. И пожал плечами.

— Предложи свои услуги где-то в другом месте, — сказал он поэту. — У этих людей никогда не было причин ссориться со мной. Они должны это помнить. Они просто обознались. Бедняжка… О, да это же моя кузина из Квошмоста! А они приняли ее за кого-то другого… Сейчас они уйдут.

Он стоял, сам себе удивляясь. Он чувствовал, что хочет сказать что-то еще.

— Тебя не существует, — прошептал Знак.

Анзель Патине захихикал. Тени мерцали на стене. В этом зловещем призрачном свете ножи высунулись из укрытий, словно побеги крокусов.

— Прекрасно, — вздохнул Гален Хорнрак. — Очень хорошо.

* * *

У бабуина, что вот уже миллион веков сидит в нашем черепе, точно неумолимый погонщик на спине слона, случаются внезапные приступы каннибализма.

Повинуясь маленькому погонщику, противники бросаются друг на друга. Плоть раскрывается, как губы, жадные рты ран торопливо сплевывают драгоценный сок сердца. Кровь вылетает из них сгустками жидкого кала…

Хорнрак наблюдает за торжеством своего демона-хранителя, беспомощного и немного испуганного. За все годы добровольного изгнания из общества этот человек занимался только одним: оттачивал свое ремесло. Холодный гнев — порождение ума, а не сердца, чувство-подделка, без которого он не может выполнять свою работу, — охватывает его. Простой и безупречный, стальной нож волшебным образом появляется из ножен, словно воспоминание, и удобно ложится в руку. Гален Хорнрак больше не владеет собой, мастерство делает за него каждый шаг — удар, прыжок, ложный выпад. Как жонглер с площади Аттелин, он кувыркается, чтобы избежать отчаянного контрудара…

Лезвие рассекает воздух пониже его скулы со звуком, похожим на короткое ржание — кажется, что легкое перышко мазнуло по его впалой щеке…

Кровь бьет фонтаном, свет заливает бистро «Калифорниум» — свет цвета безумия, кровь цвета старых слив. То, что имеет такой цвет, просто обязано быть старым — и никак иначе…

Все время девушка лежит у ног Хорнрака. Наемник перешагивает через нее, как через камень. Ее глаза полны боли и недоверия.

Нож опускается и, как в ножнах, исчезает в тошнотворной тьме. Теперь кровь его владельца нераздельно смешана с кровью Знака, размазанной по его голым предплечьям, сальным ногам, сроднившись с ней в убийстве и боли…

Где-то позади бьется Патине, его лицо светится от ужаса, изо рта, точно грязная вода из пасти каменной горгульи на водостоке, извергаются стихи — стихи водосточных труб, расслабленного сфинктера и остекленевших глаз.

— Запомни, Хорнрак! — кричит он. — Запомни это!

Хорнрак не слышит его.

Трое, а может быть, четверо падают перед ним, а потом глашатая Знака словно выдавливает из видения кровавой схватки. Остается только лицо, всплывающее из глубин сна — длинное, желтое, перемазанное кровью, треугольное и невыразительное, как у осы. Дыхание входит и выходит со свистом, точно сухой пар какой-то машины, точно вздохи насекомого, нашептывающего смертельные тайны символов своей стаи, точно бессодержательные видения песков пустыни, шуршащих по костям…

…пока нож Хорнрака не вонзается точно в ямку между ключицами — с таким звуком долото входит в деревянный брусок. Конец восьмидесяти годам страхов и сомнений. В миг смерти между ними проскакивает искра — кажется, вся клика раскрывает сердце в единственном слове отчаяния, исторгнутого из самой его глубины:

— Нет.

В этом слове — и предупреждение, и торжество…

Хорнрак держит тело на весу, пытаясь вытащить свой нож. Желтое лицо усмехается перед ним, умытое кровью из пробитой сонной артерии. Хорнрак отпускает его, позволяя отступить в мир своих кошмаров.

В какой-то миг он чувствует себя очень старым и совершенно безнадежным. Тени плавают вокруг, ускользают куда-то прочь, смирившись со своим поражением — тихо, как мудрые серые бабуины, обитатели теплых широт, освобождающие пятачок на туманной полуночной скале. Их мех покрыт потеками крови: все кончено, они проиграли. Патине стоит на коленях в центре зала, прижимая руку к окровавленному бедру, чтобы остановить кровотечение: кто-то, отступая, чуть подрезал ему сухожилие под коленом. Хорнрак следит, как он оседает и отползает в угол…

И с криком бросается на улицу. В первый момент лунный свет ослепляет его, он слышит лишь быструю барабанную Дробь бегущих ног. Еще долго он стоит, озадаченно покачивая головой и замерзая, забыв, что по-прежнему сжимает в руке нож — а первый час новых суток медленно подходит к концу.

Потом наемник возвращается в бистро.

Патине уполз через черный ход и исчез в сточных канавах Артистического квартала, а с ним и сверток, принадлежавший девушке. Теперь он, наверно, попытается продать свою находку в заброшенных трущобах в темном конце переулка. Мункаррот с Чорикой нам Вейл Бан ушли, чтобы провести остаток ночи в объятьях друг друга. Каждый будет любоваться собой, глядя в безразличное лицо другого как в зеркало, — а потом они расстанутся, полные отвращения, едва спазм ужаса, что ненадолго соединил их, растает в зареве рассвета. Ушли и приверженцы Знака, унося с собой своих мертвецов. Странные фрески «Калифорниума» свысока смотрят на пустой, гулкий зал, в центре которого, смущенная, стоит и озирается по сторонам с обычной для нее холодной паникой Рожденная заново Фей Гласе, вестник — или предвестник — в бархатном плаще. Ее нелепо обстриженные желтые волосы затвердели от крови и стали похожи на иголки. Она отчаянно пытается заговорить.

— Я… — произносит она.

— В юности… — шепчет она.

Глаза у нее голубые, как купорос.

— Слушайте, — бросил Хорнрак. — Вам надо убираться отсюда, пока они не вернулись.

В левом боку что-то невыносимо ныло. Он чувствовал себя унылым и утомленным.

— Извините за сверток, — продолжал он. — Если увижу Патинса… Надеюсь, ваши люди смогут вам помочь.

Наемник сунул руку в дыру, которой кто-то украсил его мягкую кожаную рубашку. Оттуда текло что-то теплое и липкое. Он прикусил костяшки пальцев.

— Я ранен, — объяснил он, — и ничем больше не могу вам помочь.

— На заре моей юности…

Она явно была безумна… и притягивала таких же безумцев, собирая древнее помешательство Города, как лупа — лучи некоего невидимого насмешливого солнца. Хорнрак не собирался взваливать себе на плечи такой груз… и тем более сажать себе кого-то на шею. Он протянул руку, чтобы коснуться ее плеча…

И тут же пережил отвратительный миг пустоты — так бывает, когда переутомленное сознание проваливается в сон.

Ослепительная вспышка… Хорнрак услышал, как произносит — непонятно зачем и почему: «Нет больше стен». Тени хлынули из углов «Калифорниума» и поглотили его. Полдень звенел в нем гибельным аккордом. Где-то во тьме тысячелетней ночи выли на крепчающем ветру высокие древние башни. Он шел к ним много дней, полный ужаса и благоговения, пересекая языки вересковых пустошей и изрезанные оврагами торфяники, добела отмытые дождями и снегом горные хребты и бездонные топи. Вода была отравлена, дорожки терялись. Наконец скрытый город предстал перед ним как мечта, но к тому времени было слишком поздно…

Второе видение изысканным витражом наложилось на первое…

Крошечный поселок притулился на краю Великой Бурой пустоши. За ним — поросшие болезненными карликовыми дубами крутые склоны, которые тянутся и тянутся, пока не упираются в длинную отвесную скалу из крупнозернистого песчаника. Она протянулась с севера на юг, черные ниши в гаснущем свете кажутся мрачными и бездонными. Несколько снежинок кружатся в холодном сыром воздухе. А на фоне бледно-зеленого неба двигаются гигантские насекомоподобные силуэты — странная процессия, неторопливо и бесшумно пересекающая гребень хребта…

— Нет! — закричал Гален Хорнрак. Он встряхнулся, как умирающая крыса, и оттолкнул женщину.

— Что это? — пробормотал он, уставившись на нее. Его трясло с головы до ног. Изо всех сил прижимая ладонь к левому боку, с изможденным лицом, он качнулся и вышел из бистро «Калифорниум», чувствуя сухое, лихорадочное прикосновение крыльев — или безумия — к своей коже. Позади отчаянно шевелила губами Рожденная заново — как ребенок, корчащий рожи зеркалу.

— На заре моей юности, — говорила она его спине, когда он попятился, — я внесла свою маленькую лепту. Венеция станет похожей на Блэкпул, и никому ничего не достанется. Восстание — это хорошо и необходимо. Я…

Но в бистро «Калифорниум» было тихо. Не осталось ничего, кроме дверного проема и серо-голубого пятна в форме трапеции, тускнеющего, точно высыхающий млечный сок — отражение Города в глубоком колодце лунного света осенней ночью. Ничего не осталось — только ветер с Монарских гор, немного крови, опавшие листья… И она заплакала от обиды.

* * *

Вирикониум. Хорнрак. И три мира, столкнувшихся у него в голове.

Он бесцельно носился взад и вперед по узким улочкам на краю Квартала, и темные канавы, промытые дождями в торфянистой земле и заполненные липкой жижей, разевали свои жадные пасти-ловушки у него под ногами. Ветер свистел в ушах. И смутно темнела на фоне неба цвета электрик ужасная скала с ее призрачными обитателями, что так тихо, с таким упорством наносят нам визиты! Скользя на осколках лунного света, наемник натыкался на двери и стены, его руки и ноги беспорядочно подергивались — словно видение, случайно посетившее его, было вызвано ядом, поражающим нервную систему. Его одежда была порвана, перемазана запекшейся кровью. Он не мог вспомнить, где жил, не представлял, где находится. Именно это роковое обстоятельство помешало ему услышать звук шагов за спиной… и к тому времени, когда он вспомнил, кем был — к тому времени, когда призрачные пейзажи потускнели, и он смог оценить ситуацию — было слишком поздно. От завесы теней, скрывающих стену в переулке, отделилась одна, пересекла потек лунного света, и белое перекошенное лицо возникло прямо перед его собственным. Чудовищный удар в раненый бок швырнул наемника наземь. Казалось, что-то со всей силы толкнуло его в пьяный желтый полумрак… Тонкие, покрытые жесткими волосками руки обхватили его, и голос с запахом влажного тряпья и желчи — голос, раскисший от постоянного потакания своим прихотям, голос, створаживающийся прямо в горле, — зашипел у него над ухом:

— Плати, Хорнрак, или сгниешь в дерьме! Клянусь!

Руки, что обшаривали наемника, были тощими, боязливыми и до ужаса живыми. Они обнаружили кошелек и вытащили его. Они нащупали нож; отступили в смятении; потом выхватили его и колотили о булыжник, пока не сломали. Удовлетворив таким образом свое тщеславие, они внезапно бросили добычу, как спугнутые крысы. Что-то тяжелое и грязное упало на тротуар рядом с головой Хорнрака. Странный, одинокий, пронзительный хохот расколол ночь. Топот бегущих ног, позывной Низкого Города, эхом замер вдали, и Хорнрак — ослабевший, злой, беспомощный — остался один на бесплодном мысу своей пустой жизни, который трудно назвать точкой опоры.

Он обнаружил, что его ранили второй раз, причем вторая рана оказалась рядом с первой. Он усмехнулся сквозь боль, глядя на жалкие обломки своего ножа, подмигивающие с булыжной мостовой. В каждом мелькало крошечное, идеально точное отражение удаляющейся фигуры сочинителя баллад, чей гребень колыхался в смертоносной ночи.

— Чтоб тебе света не дождаться, треклятый какаду, — прошептал Гален Хорнрак. — Тряпка, рифмоплет!

Но теперь ему хотелось только одного: оказаться в знакомом квартале, на рю Сепиль, услышать сухой шорох мышей среди мертвых гераней и доверительное бормотание шлюх на верхней ступеньке. Вскоре этот призрак безопасности стал настолько притягателен, что Хорнрак заставил себя подняться и сделал шаг, на всякий случай оперевшись на стену.

Почти в тот же миг его окутала жуткая вонь, и он споткнулся о сверток, брошенный Патинсом. Просто мусор… Нет, не мусор. Это был узел Рожденной заново, все еще завернутый в водонепроницаемую ткань.

Даже ради спасения жизни Хорнрак не смог бы объяснить, почему эта штука воняет тухлой капустой.

Развернув ткань в поисках ответа на свой вопрос, он обнаружил отрубленную голову насекомого, которая уже начала гнить и сочиться жидкостью. Расстояние между шаровидными глазами составляло полных восемнадцать дюймов.

Хорнрак со стоном бросил ее и бросился бежать мимо перенаселенных, как кроличьи садки, квартальчиков за площади Дельпин, мимо безмолвного неряшливого салона Толстой Мэм Эттейлы и крошащихся карнизов Камин Ауриале. Его шаги будили эхо под пустыми колоннадами, раны ныли от холода.

«Стоит отвернуться, и непременно что-нибудь случится», — думал он, уже зная, что будущее идет за ним по пятам, что смерть залегла в засаде. Точно дикий зверь, он смотрел на Звезды-имена, словно они каким-то образом могли описать те безумные противоестественные перемены, что происходили на земле. Всю дорогу от площади Дельпин до площади Утраченного времени, через Артистический квартал, он шел прямо, как по стрелке — к тесному ущелью рю Сепиль, где его ждали изъеденные древоточцами комнаты с выходом на мрачную лестничную клетку и с потолками, скрипящими всю ночь напролет…

…где рассвет наконец-то нашел его, и где закончилось его восьмидесятилетнее изгнание — хотя сам он в то время этого не знал. Всю ночь он провалялся, оглушенный болью и жаром, изрезанный обломками ярких снов, в которых содержались намеки на приближение Конца света. В разрушенной обсерватории в Альвисе вспыхнул пожар, и огромный колокол, который висел там уже тысячу лет, призывно гудел… Женщина с головой насекомого посыпала его раны песком; потом она вела его по незнакомым колоннадам, которые обшаривал горячий сухой ветер… Под ногами на мостовых хрустела желтая умирающая саранча.

Мэм Эттейла обливалась потом в своем павильоне…

— Бойся смерти из воздуха!

Она растопырила пальцы и положила руку на стол ладонью вверх. Спутники бросили его в глубине пустошей, и он со стоном полз вперед, и Земля разлетелась вдребезги, как старое бронзовое маховое колесо, под болезненным взглядом луны, которая в конце концов решила стать лицом мальчика — безразличным, освещенным тошнотворным светом одинокой свечи.

— Что дальше? — прошептал Хорнрак, пытаясь отмахнуться от паренька.

Это был последний час ночи, когда свет скапливается между ставнями и разливается по сырой штукатурке холодной заплесневелой краской. Снаружи тянулась рю Сепиль — изнуренная, обессиленная, пропахшая кислым вином. Хорнрак закашлялся и сел. Простыня под ним отвердела от свернувшейся крови. Вытащив себя из глубокой норы сна, он обнаружил, что в горле пересохло, во рту стоял прогорклый вкус, а раненый бок казался полым стручком, полным боли.

— Тут люди, хотят вас видеть, — сказал мальчик.

И действительно, позади его невыразительной рожицы плавали другие лица — в углу, за пределами светового круга, очерченного свечой. Хорнрак вздрогнул и вцепился в окровавленное полотно.

— Даже не вздумайте, — прохрипел он.

Мальчик улыбнулся и коснулся его руки.

— Лучше вставайте, сударь.

Двойственный жест, двойственная улыбка… В них было сострадание — а может, презрение; чувство привязанности — а может, неловкость. Они ничего не знали друг о друге, несмотря на сотни подобных рассветов, несмотря на годы заскорузлых окровавленных простыней, бреда, горячей воды и игл, сшивающих раны. Сколько ран перевязал ему этот мальчик с измученным лицом и ловкими пальцами, не выдающими чувств? Сколько дней он провел наедине с запахом сухих гераней, с рю Сепиль, гудящей за ставнями, ожидая вести о смерти?

«Лучше вставайте».

— Ты будешь меня помнить?

Наемника трясло. Его рука нащупала тощее плечико.

— Будешь меня помнить? — повторил он и, не услышав ответа, спустил ноги с кровати.

— Иду, — бросил он, передернув плечами.

Они ждали в темном углу комнаты — молчаливые и внимательные, как мальчик, что промывал и перевязывал его раны, пока пламя свечи бледнело, а серый свет начинал сочиться из-под двери. Фей Гласе, сумасшедшая с Севера, со своим посланием… Эльстат Фальтор, Рожденный заново, лорд, обладающий огромной властью в Вирикониуме со времен войны Двух королев… А между ними — сутулый старик в плаще с капюшоном, который заглянул в щель в заплесневелом ставне и сухо произнес:

— Сегодня все похоже на рассыпанную головоломку. Но взгляните, как падают листья!

 

3

Рыболов-скопа над Вирикониумом

Гробец-карлик возвращался в Вирикониум — город не родной, но приемный, — до которого было уже рукой подать. После двух-трех дней пути брошенный раскоп, где он чудом не сгорел заживо, остался позади и к юго-востоку. По правую руку возвышался Монарский горный массив; пока его пики лишь темнели вдали, точно смутная угроза — подвесной ледяной фриз, который можно принять за гряду облаков. А где-то слева тянулась древняя мощеная дорога, что связывает Пастельный Город с его восточными колониями — Фолдичем, Кладичем и стоящим на побережье Лендалфутом — весьма оживленная. Последнее обстоятельство оказалось для карлика решающим при выборе пути. Он старательно избегал людных трактов и предпочитал старые овечьи тропы и зеленые стежки — просто из сентиментальности, а не от сознательного желания побыть в одиночестве. Некоторые из этих тропок он помнил с юности. Не совсем понимая, как такое возможно, он упрямо искал их — и находил среди выступов, уводящих непонятно куда, на пологих возвышенностях изрезанного оврагами известнякового нагорья, что окаймляло Монары. Здесь его преследовали бульканье кроншнепа и посвисты ветра в голубых стеблях молинии.

Время от времени карлик вспоминал своего недавнего спасителя. Старик снова исчез, пока он спал, оставив лишь воспоминание о сне, который был сном лишь наполовину и в котором слова «Луна» и «Вирикониум» повторялись многократно и с неприкрытой настойчивостью. Так говорят о ситуации, требующей немедленного вмешательства.

Карлик проснулся утром от голода, оставил свежую яму, хотя она выглядела многообещающе, и отправился искать старика: сначала — полный радостного любопытства, потом — с надеждой… и наконец, когда не смог найти ничего более существенного чем след на свежевскопанной земле, — криво усмехаясь и потешаясь над собственным безумием. Он неоднократно заявлял во всеуслышание, что карлику не положено быть философом. Все происходящее до крайности увлекало его. Он встречал испытания, не унывая, и научился выбираться из любых передряг, руководствуясь природным чутьем. Но когда все заканчивалось, оставались лишь воспоминания — образы, но не суждения. Впрочем, он и не пытался ничего себе объяснять.

Однако это ни в коем случае не означает, что любопытство умерло в нем. До Луны было не добраться, поэтому Гробец двинулся через нагорье на запад, к Вирикониуму.

В этом краю, среди извилистых лощин, ему предстояло стать свидетелем новых странных событий.

Эти узкие глубокие долины с сухим дном, прорезавшие плато — из-за них оно напоминало кусок засохшего серого сыра, — были сонными и необитаемыми. Переплетения терновника и ясеня, покрывающие их склоны, сделали их почти непроходимыми — разве что какой-нибудь тропке вдруг заблагорассудится покинуть травянистые пастбища и устремиться вдоль сухого речного русла, ныряя в бурно разросшиеся и чудом держащиеся на склонах живые изгороди и собачьим следом петляя среди замшелых развалин какой-нибудь давно заброшенной деревеньки. Над каждой долиной, охраняя ее покой, белеет высокий известняковый бастион. В одно из таких укреплений и прибыл карлик.

День, подозрительно теплый для конца октября, заканчивался. Колеса его кибитки скрипели по усеянной охристыми осенними листьями колее, которой давно никто не пользовался. Боясь потревожить утонченную тишину буковых лесов, Гробец-карлик тихо спустился на землю и отправился искать место для ночлега. Воздух был напоен солнцем, долину покрывали круглые пятна медового света. Лето все еще жило здесь в запахе дикого чеснока, в танце насекомых над немыслимо прекрасными полянами, в медленном полете листа, падающего сквозь косой закатный луч. Извиваясь, колея привела сперва в забытую деревеньку на дне долины… а потом к огромному утесу, купающемуся в янтарном мареве, что нависал над деревенькой и над всей окружающей местностью.

Деревенька давно вымерла. Когда-то мимо нее протекала речка под названием Салатный ручей… но называть ее хоть как-нибудь было некому, и она застенчиво спряталась под землю, оставив лишь бесплодную полоску камней, отделяющую останки человеческих построек от огромного известнякового утеса, похожего на кафедральный собор.

Напоить пони было нечем, но карлик все-таки распряг их. Он был околдован, увлечен, он чувствовал, что стоит на пороге настоящего открытия. Пони вытягивали шеи, но артачились не больше и не меньше обычного. Бродя по берегу исчезнувшего ручья, карлик мог слышать, как они щиплют влажную траву. И все-таки ему почему-то было неуютно: и здесь, и среди искривленных, покрытых лишайником и усыпанных мелкими кислыми яблоками яблонь в саду, который одичал, а теперь возрождался…

Через некоторое время карлик тряхнул головой и озадаченно огляделся.

Что-то привлекло его внимание. Грядки, когда-то ухоженные, а теперь заросшие ежевикой, травянистые насыпи и груды камней, колонизированных крапивой и бузиной… Вид возвышающегося рядом утеса лишь усиливал ощущение печального запустения…

Ох уж этот утес… Ох уж эти болезненные изломы каменных сводов, древние колонии галок, сорванные бинты плющей и таинственные пятна, похожие на потеки желтой краски! Он звал, манил каждой линией, налитой янтарным жаром, каждым зубчатым выступом, оттененным бурой тенью, каждым склоненным ясенем, будто старательно нарисованным золотом на собственной черной тени. Каждый его контрфорс сиял. Мрачные, завораживающие пещеры, чей вид навевал странные мысли, пещеры, что миллионы лет вымывала в его теле вода… они больше напоминали жилье, чем жалкая горстка переживших себя реликтов, выстроившихся поперек сухого русла. Тень птицы, скользнувшая по белой трепещущей каменной плите, придала картине некий сокровенный смысл, налет древности и одновременно эфемерности — квинтэссенция тысячи сумерек, миллиарда таких же теней, ставших камнем в камне, чем-то вроде их семейной реликвии…

А сам утес походил на огромную древнюю голову — величавую, насмешливую и неотразимо прекрасную.

В конце концов Гробец приготовил себе ужин и поел, удобно устроившись на подножке кибитки. Дым костра поднимался столбом, а потом словно упирался в незримый потолок и лениво плыл вниз по долине. Вечерело, но казалось, что вечер никогда не наступит — словно время текло в обход этой долины и ее белого великана-стража. Солнце опустилось в безрадостную серую пелену, да так и застыло в ней. Воздух остывал, но так медленно… Ни ветерка.

Гробец-карлик поскреб в паху и зевнул. Потом встал, чтобы растереть старую, ноющую рану. Покормил пони. И отправился осматривать утес.

После подъема по поросшей травой каменистой осыпи он немного запыхался и рад был просто постоять у его подножия и, запрокинув голову, посмотреть на галок. Скала нагрелась. Карлик положил ладонь на ее плоскую поверхность. Земля под его сапогами была напоена запахом осени. Карлик вдохнул его полной грудью и поднял глаза, чтобы взглянуть на прожилки листьев у себя над головой, на возносящийся к небу выступ, на заросшую плющом трещину.

Каждая линия здесь словно стремилась ввысь… И Гробец-карлик тоже начал подниматься, вспоминая всех призраков прошлого, населяющих его разум.

Он шел не спеша, точно гулял с приятелем, осторожно переставляя ноги: здесь — сунув кулак в трещину, там — балансируя по наклонной плите. Странное дело: пустое пространство у него за спиной сокращалось, как огнепроводный шнур. Казалось, по мере того как он карабкается вверх по склону, сгорают и длинные бесплодные известняковые утесы его юности где-то вдалеке под чужим солнцем… и летние пашни в глубине полуострова Мингулэй… и камни, что в полдень блестят так ярко, что на них опасно смотреть… и караваны ремесленников, драгоценным ожерельем растянувшиеся вдоль Могадонской литорали… и пламенеющая пятидесятимильная дуга отвесных прибрежных утесов, соединившая Радиополис с Десятым Сабджем… А высоко над нагромождениями камней и кучами мусора в сухих оврагах, поросших терновником, кружит одинокий ягнятник, темное зернышко в чаше горящего воздуха! Каждый вид, каждый случай теперь виделся как бы ссохшимся, сжатым до крошечных размеров и залитым в прозрачное стекло. Он не сожалел ни об одном — но был бы рад обменять их все разом на мягкий ветерок севера. Он узнавал образ, навязчиво западающий в память, и позволял ему умчаться прочь…

Вскоре у маленького путешественника появилась возможность отдохнуть примерно в трех сотнях футов от отправной точки — или в пяти, если считать от кибитки на дне долины — обнаружилась шершавая каменная плита. Здесь веял прохладный ветерок. Глядя вниз, можно было следить за галками, которые каждый вечер начинают свою перебранку, что не прекращается вот уже тысячу лет: перепархивают с камня на камень, сгоняют друг друга с насиженных мест… и вдруг срываются и исчезают в прозрачном воздухе, оставляя лишь шум крыльев и многоголосый гомон. Вот они снова взмывают, скользят в воздушных потоках и камнем падают на верхушки деревьев, а потом возвращаются на заросшие ежевикой уступы, чтобы снова начать свой утомительный спор…

Гробец-карлик снял ремень и пристегнулся к корням тиса, с которым делил свой насест. Воздух становился холоднее, свет понемногу мерк. Длинные плечи плато уходили на север — горизонт перед горизонтом, сизые голубиные перья, выложенные ровными рядами на голубой, местами пожелтевшей эмали неба. Карлик больше не мог разглядеть ни одного ясеня в долине — солнце, увенчанное растянутой кружевной лепниной ветвей, красное и неподвижное, висело над ней, а вдали, темный и угрюмый, как огромное земляное укрепление, возвышался горный хребет. И пока он наблюдал, над этим укреплением показалась голова.

Это было как вспышка — столь краткая, что позже Гробец не сможет сколько-нибудь связно описать то, что видел… впрочем, к тому времени это будет уже не важно. В любом случае, образ, явившийся ему в полной тишине, трудно назвать целостным. Сначала над деревьями показались поникшие членистые усики, непрерывно подрагивающие, точно от крайнего волнения. Потом — огромные шаровидные глаза, тусклые, граненые, вставленные в клинобразный щиток, похожий на покрытый пятнами полированный конский череп. Наконец показались жвалы, работающие, как молотилка. Две дрожащие, странно изогнутые передние конечности высунулись над темным земляным валом — не потревожив ни камушка — и высоко подняли эту отвратительную маску прямо над тем местом, где прятался карлик.

Что было дальше, он так никогда и не увидел. На миг долина у его ног словно закрылась гигантским веком. Утес покачнулся и завертелся; Гробец-карлик задрожал и услышал тонкий писк, исходящий из его собственного рта…

Потом все исчезло.

Почему-то ему почудился непонятный шум. В одно мгновение он усилился, став нестерпимо громким, выплеснулся и ушел под камни, как вода. Лишь тогда карлик почувствовал грубую крошащуюся кору тиса под своей вспотевшей ладонью снова услышал крик галок — поначалу слабый, словно долетающий издалека увидел долину Салатного ручья, а остальное было…

…просто кратким проблеском.

Солнце село, темнота хлынула в долину; но маленькая съежившаяся фигурка на утесе не шевелилась. Подбородок прижат к коленям, опаленные седые волосы шевелит ночной ветер, на лице — потешная гримаса недоумения…

В конце концов карлик все-таки встал, чтобы покинуть уступ и начать свое осторожное отступление… и вдруг увидел, что утес усеян сотнями крошечных светящихся насекомых. Прыгая и искрясь, словно от избытка жизненной силы, они разбегались у него из-под ног, мерцали меж корней тиса и непрерывным потоком сыпались с обрыва, вспыхивая где-то в глубине. Откуда они взялись? Гробец пытался ловить их, но они были слишком верткими.

Всю дорогу он ожидал, что увидит, как они пролетают мимо, падая в пропасть. Но когда через несколько минут самая тяжелая часть спуска осталась позади, и коротышка нашел в себе силы оглядеться, насекомые уже исчезли, и он не мог разглядеть даже сам уступ.

Ослабевший от замешательства, весь измазанный засохшей кровью — стоило закрыть глаза, и раны снова открывались, — Гален Хорнрак покинул свои комнаты, к которым уже успел привыкнуть, свой плен, в котором понемногу задыхался, но еще не ставший невыносимым. Ему никто ничего не сказал. Ему никто ничего не объяснял. Проницательные проститутки следили, как он уходит, вроде бы без всякой цели переходя от окна к окну: пальчик касается оттопыренной нижней губки, скользит по щеке, в руке покачивается любимый гребень. Мальчик тоже провожал его взглядом дикого зверька. Понял ли он, что случилось? Станет ли ждать хотя бы день — или сразу отправится восвояси, поплывет, словно щепка по течению, в поисках новой, отчаянной, беспричинной привязанности? Хорнрак был не в состоянии о нем позаботиться. Оба были отмечены печатью Города, безразличной самоснисходительностью, самовлюбленностью, не знающей сострадания… и прекрасно это знали. Но внезапно перед ним мелькнуло видение: тощие ссутуленные плечи мальчика, в едком желтом свете фонарей, на фоне сочащейся влагой кирпичной кладки и непоседливых теней. Что сказать ему на прощание? Может быть, оставить какой-нибудь подарок или знак благодарности? Но в голову ничего не приходило. Поэтому Хорнрак ничего не сказал. Рю Сепиль бессмысленно вьющимся потоком несла его прочь, туда, где мальчик его уже не увидит… и он не сопротивлялся.

Наемник знал: в конце концов его нынешнее безразличие сменится легкой горечью, смутным ощущением совершенного предательства. Направленное вовне, оно все же будет переживаться так, словно этот мальчик с диковатым взглядом каким-то образом оказался у него внутри и чувствует себя преданным и брошенным.

Обычный способ справляться со своими искалеченными, изуродованными чувствами…

Пока же Хорнрак украдкой наблюдал за лицами своих непрошенных компаньонов: вдруг они чем-то выдадут себя, и это позволит понять, что у них на уме. Под плащом он прятал свой второй, лучший нож — славную игрушку с весьма своеобразной рукояткой и лезвием, с которого так и не удалось отчистить черную краску.

Ему дали лошадь, хотя он терпеть не мог ездить верхом, и без лишнего крика убедили его сесть в седло. Теперь площадь утраченного времени и ее обшарпанные пристройки остались позади. Хорнрака вели через Низкий Город. Альвис проплыл мимо, как мечта, его проломленный медный купол и полуразвалившиеся лачуги окружала тишина запустения. На Камин Ауриале заморосил дождь. Ямы, зияющие открытыми ранами, делали Посюсторонний квартал похожим на кладбище, где недавно похозяйничали гробокопатели. Восточнее — там, где под юбкой у Высокого Города съежился Артистический квартал и где, по слухам, в невыразимо грустных тенях Минне-Сабы все еще ждала Норвина Тринора покинутая своей вечно недовольной дочерью Кэррон Бан, — рассвет уже выплеснул на улицы множество лиц, так знакомых Хорнраку. Свет, растекаясь из-за горизонта, как кислое молоко, помечал то злобно стиснутые челюсти, то бровь, похожую на знак препинания… Здесь набеленная щека, там тяжкий зоб или многочисленные кариозные полости, украшающие чьи-то зубы. Искаженные злобой или усталые, хитрые или ликующие… Лица ростовщиков и мотов, отчаявшихся пожирателей человечины и порочных мучеников, чья мораль прогнила насквозь, на которых негде ставить клейма, потому что они стократ мечены клеймом Города. Одноглазый торговец Ровня со своей сардонической усмешкой и гниющей носовой перегородкой… Бледная госпожа Эль с налитыми кровью лихорадочными глазами, спешащая на свидание по бульвару Озман… А вот, с короткой нефритовой тросточкой в руке, агент похоронного бюро Полинус Рак, чья огромная голова исчерчена лопнувшими венами… По большому счету, все они были клиентами Хорнрака — и ни один будто не узнавал его. Казалось, события прошлой ночи вырвали наемника из привычной жизни.

Против Эльстата Фальтора уловки были бесполезны, однако Хорнраку очень хотелось, чтобы это было не так. Глаза Низкого Города таращились из будок и канав, взгляды безразлично скользили по фигурке Фей Гласе, хрупкой, как ее имя, по ее волосам, которые кто-то так безобразно обкорнал… Чуть дольше задерживались на старике, который ехал с ней бок о бок — возможно, пытаясь разгадать значение странных фигур на его одежде… На миг приходили в смущение при виде спокойствия на его желтом лице и непроницаемой улыбки… И наконец жадно впивались в Рожденного заново, словно глаза доносчиков… или зрителей на публичной казни. Фальтор, легендарный Фальтор!

Он был загадкой для Низкого Города, пищей и вином для сплетен. При его появлении на улицах у подножья Минне-Сабы движение прекращалось по крайней мере на час. Крысиная возня в сточных канавах стихала, когда он проезжал мимо, окутанный тем невидимым покровом, что не позволяет затеряться в толпе послу чужой страны. Его положение в городе было странным… но еще более странной была его броня с непонятно зачем удлиненными коленными и локтевыми сочленениями, испускающая дрожащее кроваво-красное сияние. Кем он был? Он служил Городу — или это Город служил ему? Он походил на некую живую трещину, откуда время от времени слабо сочатся ядовитые воспоминания о Послеполуденной эпохе, ее немыслимых планах, навсегда ставших тайной, о науках, для развития которых не было оснований, о ее холодной жестокости и ослепительной грозной славе. Восемьдесят лет назад армии Рожденных заново торжественно вступили в Город. Они гнали перед собой волков Севера, пока те, наконец, не оказались между его молотом и наковальней, в роли которой выступил Гробец, Гигантский Карлик. Впереди этих армий шествовал Эльстат Фальтор — и с тех пор так и шел по Вирикониуму, как посланец небес, и само биение его сердца казалось ответом на некую забытую фразу, брошенную неизвестно когда. Чужестранный принц в знакомом городе, он был зловонным прошлым и двойственным будущим, и всегда — как всегда — внушал больше опасений, чем надежды.

Но он проходил мимо, и все успокаивались. Это походило на приступ смущения. Кое-кто улыбался ему, но таких было немного. Кто-то сплевывал. Иные задумчиво крутили металлические медальоны на шее и, возможно, думали: «Скорее бы ночь».

Поначалу Хорнрак отнесся к подобному приему со стороны любимого советника Королевы с неким насмешливо-презрительным удивлением, но когда их цель стала ясна, ему стало не до смеха. Фальтор вел свою маленькую свиту сначала к Минне-Сабе, по переулкам и проездам — на Приречном рынке, у самодельных лотков, в этот час царила такая толчея, что всаднику было просто нечего делать, — но явно на север. Потом снова на Камин Ауриале. Наконец, изрядно попетляв по узеньким улочкам — так выбирает дорогу человек, который помнит город совсем другим, — Фальтор вывел их к Протонному Кругу, дороге, у которой есть только один конец: исполинская филигранная раковина из металла, Чертог Метвена. Чувствуя себя карликами на широкой спирали, взмывающей над множеством более узких и коротких улиц на сотне хрупких каменных колонн, под небом, похожим на багряный свинец, четыре всадника медленно и осторожно ехали к дворцу — четыре фигурки, вписанные в чудовищно прекрасное геометрическое построение. А над ними, распластавшись пологой белой дугой на фоне облаков, кружил одинокий рыболов-скопа — хриплоголосый, заблудившийся на краю гор.

Сгорбившись в седле, чтобы защититься от ветра и дождя, Хорнрак одновременно чувствовал, что приближается к своему предназначению и совершает непоправимую ошибку. Он с горечью кивнул сам себе, посмотрел на орла, напоминая себе о свободе, которую у него так безжалостно отобрали… И как бы невзначай развернулся влево, где бок о бок с ним ехал старик. Миг — и рука наемника обвила дряхлую шею. Нож, который Хорнрак прихватил с собой, легко выскользнул из укрытия под отсыревшим шерстяным плащом. Его лошадь остановилась и начала топтаться на месте, но лошадь старика, шагая, как заведенная, пошла по кругу. В итоге Хорнрак вытащил старика из седла, и тот повис в его объятьях. Пегое лезвие ножа, мерцая в пепельном свете, прокололо желтую кожу, и нехороший смех умер на губах наемника, как отравленная собака.

— Я больше шага не ступлю по этой проклятой дороге! — крикнул Хорнрак. — Ни шагу, пока ты не скажешь мне, зачем это все нужно, Эльстат Фальтор! Что у меня было, кроме надежд, которые вы обманули?

Орел снова закричал — кажется, он начал снижаться. Его крик наполнил Хорнрака чем-то похожим на восторг. Раны переставали ныть. Он чувствовал прилив сил — ровно на то время, которое необходимо, чтобы убить.

— Я восемьдесят лет не ступал на эту дорогу. Я знаю тебя, Фальтор. Так чего ради мне с вами идти? Назови причину!

Но прежде чем наемник договорил, по коже пробежал озноб. Хотя его слова предназначались для Рожденного заново, он смотрел в равнодушное пергаментное лицо своего заложника. С момента своего таинственного появления в комнатах Хорнрака — и за все время, пока они ехали по Городу — старик не произнес ни слова. И вот теперь он разомкнул губы… и испустил вопль — пронзительный, бессловесный, то ли чаячий, то ли кошачий. Крик яростно рванулся в небо и древней птицей умчался прочь.

Потом старик снова затих. Сухие губы посинели, слезящиеся глаза рассеянно уставились в пустой воздух. Странные фигуры, которыми была расшита его одежда и которые миг назад словно ползали по ткани, понемногу замирали — так замирает потревоженная водная гладь. Дрожа, Хорнрак изо всех сил вцепился в старика, точно жертва в своего убийцу. Почему-то снова заныли раны. Его мутило. Он чувствовал себя больным… и очень старым.

Эльстат Фальтор, пойманный между двумя липкими ледяными кошмарами: тем, что только что закончился, и тем, что только начинался…

Это продолжалось вот уже два дня: сцена из прошлой жизни словно зацепилась за внешний край восприятия. Казалось, его повсюду сопровождают двое… да, кажется, их было двое: Фальтор не мог их толком разглядеть. Спутники были высокими и белесыми, словно свечи, слепленные по эскизу сумасшедшего. Стоило повернуть голову — и они немедленно исчезали. Иногда, совершенно неожиданно для себя, Фальтор погружался в эту сцену с головой и понимал, что бродит в каком-то затонувшем саду, полном цветов, названий которых не может вспомнить. Здесь витал запах конского волоса и монетного двора; запах усиливался, когда за стенами сада начинал гулять ветер. Время от времени тишину нарушали голоса спутников, увлеченных не слишком серьезным спором — то ли философским, то ли религиозным. Фальтор явно не испытывал к ним ничего похожего на любовное влечение, а в остальном… Чтобы описать его чувства, не хватило бы самых сложных, самых эмоциональных выражений.

Постоянные попытки получше разглядеть спорщиков привели к привычке держать голову чуть набок, а выражение лица из отстраненного стало отсутствующим.

Это был важный знак — возможно, признак обострения неуверенности в себе. А старик в вышитой одежде по-прежнему осторожно скрывал как свое происхождение, так и свои целя, хотя милосердие было ему явно не чуждо. Он шагнул со страниц недавней истории Вирикониума и обладал всей силой ожившего мифа.

…Появление среди ночи… Пот, высыхающий на коже… и далекий вопль рыболова-скопы, из-за которого жалобные переклички осенних стай становились чем-то чуждым и диким…

Это случилось на горной тропке, под тем самым выступом над Падубной Топью, меньше недели назад. Эльстат Фальтор сдался и признал, что скрытно управляет империей. Он действительно не вполне понимал, как это получилось.

Но если разобраться… Ушел тегиус-Кромис, исчез Гробец, Железный Карлик — к кому еще обратиться за советом королеве?..

Причина была одна: он слишком долго боролся с наплывами воспоминаний о Полдне. Но теперь эта битва проиграна, и он устал до смерти. И еще: обаяние старика было безгранично, а его хрупкая дряхлая фигура словно поднималась над обозримым будущим, то ли предупреждая, то ли угрожая.

Так он начал действовать — рано утром, еще до того, как в его дом пришла женщина по имени Фей Гласе, нелепая стеклянная статуэтка, растерянная и одинокая. Он начал действовать в оцепенении, поглощенный странным чувством: он не мог выбрать между той лихорадкой, что выжигала его череп изнутри, и той, что опаляла его внешний мир. Когда он закрыл глаза, странные восковые фигуры бродили по саду; когда он открыл их снова, то обнаружил, что девочка, подобно некоей сумасшедшей богине, водит его по улицам города в поисках какого-то наемника, убивающего людей за гроши. По дороге они подобрали старика, но тот лишь с едкой насмешкой наблюдал за ним и не предлагал никакой помощи…

«Здесь все похоже на рассыпанную головоломку…»

Доходный дом на рю Сепиль наполнил его отвращением к людям, среди которых ему приходится жить. Ее лестницы утомляли, как нудная аргументация, и одновременно щекотали какую-то часть мозга — подобно тому, как сокольничий вабит ловчую птицу… пока в голове не родилась совершенно нелепая мысль:

«Если у мертвых есть город, он должен выглядеть именно так. И пахнуть крысами и сухой геранью».

«Но взгляните, как падают листья…»

Наемник стонал на своей смятой кровати и что-то бессвязно бормотал, пока мальчик терпеливо возился с его ранами. Фальтор с отвращением следил за этим процессом, отмечая, как лицо паренька, тонкое, женоподобное, освещенное неверным светом свечи, исполняется странного безразличного сострадания… а может быть, это было понимание? Позже, глядя, как одевается этот человек, он отметил нетерпение, сквозящее в его движениях. И проглядел спрятанный нож…

И вот теперь Хорнрак стиснул свою жертву, как капкан крысу.

Послышался свист судорожного вдоха. Перестук копыт. Нож — пятнистый стальной язык — тускло блеснул в сером свете. Старик еще раз вздохнул и затих. В течение бесконечных мгновений они сжимали друг друга в объятьях, как любовники. Где-то над ними, в утренней мгле, вопила огромная птица. Сумасшедшая начала объезжать их по кругу, всхлипывая и размахивая руками. Хорнрак хохотал, словно сам сошел с ума.

— Дальше я не поеду, Фальтор! Я уже ходил по этой дороге. Это дорога в никуда!..

Внезапно он взглянул в лицо своего заложника… и будто увидел там собственную смерть.

— Что?!

Страх стянул его тонкое огрубевшее лицо. Старик открыл рот, рыгнул и снова издал свой дикий вопль. Потом, кажется, улыбнулся.

— Ой! Ой! Ой! — кричала Фей Гласе, глядя вверх.

Эльстат Фальтор — его разум напоминал сейчас пустой берег, по которому рассеяны кости понимания, — скорее почувствовал, чем увидел, как что-то отделяется от облаков, несущихся над ними.

Сначала оно опускалось медленно, вяло заваливаясь то на одно, то на другое крыло и издавая высокий стенающий крик, — так орлы-рыболовы Южных Топей почти лениво падают с высоты тысячи ярдов в ледяную соленую воду родной шхеры. Но ни у одного крылья не достигали полных пяти футов в размахе, и ни у одного не было такого странного серого оперения. Птица падала все быстрее и быстрее. Фальтор почти решил, что она вознамерилась свести счеты с жизнью на мостовой Протонного Круга, когда ему в лицо словно ударил ветер: за миг до удара орел взмахнул крыльями, превратив падение в полет, и врезался в грудь наемнику — с таким звуком топор входит в дубовую дверь. Гневно и испуганно вскрикнув, Хорнрак качнулся и навзничь упал с лошади, выпустив старика. Наемник лежал на мокрой мостовой, потрясенный и оглушенный, весь в крови и перьях.

Чувствуя облегчение — если не удивление — от такого поворота событий, Фальтор достал свой энергоклинок и заставил лошадь подойти ближе. Однако оказалось, что с достаточной точностью нанести удар наемнику или птице не удастся. Тогда Рожденный заново подхватил старика и оттащил его на безопасное расстояние. Теперь по крайней мере никто не скажет, что Эльстат Фальтор просто стоял в стороне.

Внезапность обеспечила орлу преимущество: его когти впились в лицо Хорнрака, и теперь наемник с воем катался по мостовой, наугад нанося удары ножом и пытаясь защитить свободной рукой глаза и горло. Трудно было понять, кто больше похож на дикую тварь. Птица вопила и клекотала, человек стонал и вскрикивал, дождь поливал обоих. Потрясенный, Эльстат Фальтор смотрел на них.

Наконец человек ухитрился подняться на колени, схватил птицу за шею и оторвал от себя. Кровь текла у него по лицу и плечам. Раз за разом он вонзал нож в ее тело, но это было все равно, что кромсать кирпичную стену. Огромные крылья хлестали его. Его лицо отделяло от мощного клюва несколько дюймов; противники кричали, словно наконец признали друг друга после встречи в какой-то иной, далекой стране и продолжают ссору, начатую там давным-давно…

Внезапно наемник бросил нож, стиснул орла обеими руками и свернул ему шею. Две окровавленные головы — птичья и человеческая — запрокинулись одновременно, и оба разом закричали. Но человек не ослаблял хватки.

Вскоре птица стихла и замерла.

Фальтор подъехал, спешился и стал смотреть, как Хорн-Рак, шатаясь, поднимается на ноги. Плащ наемника был разорван, плечи перемазаны кровью. Он оглянулся; глаза у него были пусты, как у идиота.

— Это ваше, как я понимаю, — он протянул Фальтору мертвую птицу. Голос у него был глухим и сиплым. Казалось, он едва замечает мерцание энергоклинка, который поплевывал искрами у его горла. — Еще одна проклятая штука, которую вы где-то откопали.

Рожденный заново молча разглядывал орла. Это было прекрасное подобие птицы, выполненное целиком из металла, фантастическое существо с бронированными крыльями. Каждое перо было отштамповано из тончайшего иридия, а мощный хищный клюв и когти выкованы из стали и покрыты тончайшей причудливой гравировкой. При этом оно выглядело как обычная птица, которую только что покинула жизнь: лапы безвольно повисли, клюв приоткрылся. Птица казалась почти (беззащитной и очень удивленной, словно в момент смерти на нее снизошло откровение, и она постигла некую истину — истину, против которой бессильны когти и клюв. Огромные крылья развернулись парой надломленных дуг. Фальтор тупо покачал головой и отвернулся.

Старик, похоже, чувствовал себя после пережитого не слишком хорошо, хотя напряжение словно подчеркнуло то не вполне человеческое, что было в его облике. Например, то, как желтая, почти шафрановая кожа обтягивала его скулы — туго, точно намасленный шелк на абажуре.

— Тебе придется объяснить, зачем он нам нужен, Эльстат Фальтор, — хрипло прошептал он, помассировал свою тощую шею и захихикал. — Полагаю, он не сдвинется с места, если сам того не захочет. И будет лучше для всех, если он больше не будет ломать мои вещи.

Фальтор не мог скрыть удивления.

— Так это вы сделали птицу?

— Да. Когда-то давно. Возможно, несколько таких птиц уцелело… — старик пристально посмотрел в серое небо, — но после войны они совсем оробели. На них трудно положиться, и они больше не разговаривают.

Он кивнул, словно что-то напоминая себе.

— Скажите ему, зачем он нам понадобился.

Однако Фальтору ничего не приходило в голову. Он переводил взгляд со старика на искалеченную птицу и обратно; потом посмотрел на Хорнрака… который был весьма далек от того, чтобы демонстрировать желание сопротивляться и дрожал, как на вулкане.

— Девушка… — начал он. — Ее послали сюда с сообщением, которое, как мы полагаем, жизненно важно для Города, для Империи… для всех нас в эти странные времена. Но взгляните на нее! Остальные ее соратники, должно быть, затерялись где-то между Городом и Великой Бурой пустошью. Они слишком далеко ушли по дороге, ведущей в Прошлое, и им нелегко сосредоточиться на том, что на девять десятых представляется сном…

Как раз в этот момент восковые фигуры шествовали сквозь мозг Фальтора, неся что-то завернутое в фантастически разукрашенное полотно. Они наклонялись под углом примерно тридцать градусов к вертикали… Они пели. На девять десятых — сон!.. Один взмах ее плаща — и он нашел для нее место в своем мире. Это удалось… но удастся ли ему самому это место покинуть?

— …Вы должны знать, на что это похоже.

Наемник выглядел озадаченным. Он прижимал край плаща то к губам, то к щеке. Левое ухо кровоточило — птица содрала целый лоскут кожи. Хорнрак подавил новый приступ дрожи и украдкой посмотрел в небо, высматривая второго охотника — напуганный, как человек, который заподозрил у себя смертельную болезнь.

— Она ничего мне не сказала. Несла какой-то бред… — он коснулся подбородка, где кожа была пропорота до самой кости, и снова вздрогнул. — Вот, полюбуйтесь на меня! Я ей уже посочувствовал — дважды. В третий раз результат будет тот же. Правда, ублюдок Патине тоже приложил к этому свои грязные лапки… «Едва валы… травы»… Тьфу!

Фальтор с трудом следил за ходом его мысли. И подумал про себя, что этот человек, наверно, спятил.

— Она не хотела вам навредить, — терпеливо объяснил он. — А вот что в самом деле важно — это то, что она принесла с собой. У нее с собой что-нибудь было? Думаю, да! Вы единственный, кто видел это. Мы должны знать. Вы обязаны отдать нам это, хотя бы потому, что она потеряла это из-за вас!

Кажется, эти слова привели наемника в ярость.

— Так спроси ее сам, Рожденный заново! — выкрикнул он и сплюнул кровавый сгусток на дорогу, под ноги Фальтору. — Меня просто использовали. Из-за нее я вчера вечером убил пятерых из Знака Саранчи — за просто так. За каждого мне в открытую заплатили бы по двадцать фунтов сталью. Я прикончил самого Мартина Фирро! На меня будто затмение нашло… Извольте платить! — он протянул Фальтору ладонь, словно за подаянием. — Будь оно все неладно! Я устал работать на Высокий Город и получать в награду только косые взгляды этих чистоплюев!

Он брезгливо отвернулся и наклонился, чтобы подобрать нож, но замер, когда клинок Фальтора плюнул искрой ему в спину. Потом оглянулся через плечо, и его исполосованное лицо расплылось в ухмылке.

— Вы испугались стального ножа — здесь, в Высоком Городе? Да этой штукой вы можете разрезать меня, как луковицу, будь у меня хоть пятьдесят ножей! — он быстро нагнулся и подобрал нож. — Ну вот, кончик сломался…

Нож исчез под плащом прежде, чем Фальтор успел сказать хоть слово. Теперь становилось ясно, до какой степени наемник нуждался в этой вещи. И до какой степени был осторожен.

— Она ничего не может нам сказать, Хорнрак, — устало отозвался Фальтор. — А вы можете. Именно поэтому она привела нас к вам. Для нее это единственный способ общения. Давайте, по крайней мере, съездим во дворец и там все обсудим. Согласен: возможно, я поступил с вами нечестно.

Хорнрак не слушал его. Он встряхнул металлическую птицу. Поднес ее к уху.

— Все еще жужжит. Когда я ее душил, она тоже жужжала. Его руки дрогнули, и он смолк.

— Чует мое сердце, что в итоге я сдохну.

Он сделал несколько шагов и стал смотреть на дворец, до которого оставалось около мили — далекий, туманный, полускрытый пеленой проливного дождя. Было слышно, как наемник пробормотал:

— Чертог Метвена!

Казалось, он к чему-то прислушивался.

— Когда-то я был одним из вас. Я был одним из тех, кто правит. Я предпочел стать одним из тех, кем правят… Плевать. Я поеду, потому что перевес на вашей стороне, — он кивком указал на дворец, — и потому, что у вас есть баан. Но я ничего вам не скажу.

Он холодно улыбнулся Фальтору и утер рукавом перемазанное кровью лицо.

— Тебе придется следить за мной, Рожденный заново, — пригрозил он. — Тебе придется следить за мной в оба.

«Лучше отдать богу душу, чем играть в эти игры», — подумал Эльстат Фальтор.

Хорнрак…

Лошадь убежала, и он даже не пытался ловить ее. На своих двоих ему было за ней не угнаться.

— Тогда идите пешком, — бросил ему Рожденный заново.

Хорнрак скривил свои истерзанные губы и сплюнул.

Если он закрывал глаза, ему казалось, что птица снова бросается на него, отдирая упругие полосы плоти от его груди, пока не показываются ребра.

— Так-так… — он пожал плечами.

Лорд Гален Хорнрак, отпрыск почтенного Дома — если от этого Дома еще что-то осталось, — некогда офицер, пилот Королевской эскадры, ныне наемный убийца, не знающий другого ремесла, заработавший хорошую репутацию в Низком Городе, впервые за восемьдесят лет шел во дворец Вирикониума. Шел пешком. Повязка натерла раны, и их подергивало. Воспоминания о нынешней ночи все еще терзали его. Но на поясе висела металлическая птица, которую он убил — или сломал — голыми руками, и он чувствовал: это знак. Он еще в состоянии бросить вызов… Правда, приходится признать: своей судьбе он больше не хозяин. Время от времени внутри, под металлическими перьями, еле слышно начинали крутиться маленькие колесики — крутились, теряя обороты, пока ветер не уносил этот звук по Протонному Кругу, точно мякину.

Прежде чем вступить в Чертог Метвена, Хорнрак поднял глаза и посмотрел в небо. То, что поначалу хотя бы отдаленно напоминало рассвет, теперь превратилось в унылую хмарь и не обещало ничего. Даже мертвенные краски, похожие на окись свинца, которыми восход окрасил слои облаков, поблекли. Небо нависло над землей, серое и твердое, как огромная свинцовая чаша, лишь тонкий серебряный полумесяц медленно сползал по ее северной стенке. По мере того как Хорнрак наблюдал за ним, он исчез.

 

4

В коридорах

Гробец-карлик въехал в Город через юго-восточные ворота — Врата Соляной подати — перед самым рассветом, спустя приблизительно две недели после странной встречи на окраине Ранноча. В воздухе висела морось. Карлик направил своих пони под массивную арку, сложенную из крупных камней, сквозь которые сочилась вода — скорее это можно было назвать туннелем. В караулке, похожей на клеть, дремали стражники. Старики, разбуженные скрежетом колес по булыжнику, присели на корточки и из-под своих фетровых шляп, с широких полей которых капала вода, без особого любопытства смотрели вслед кибитке. Здесь, в нише на стене арки, когда-то висел печально известный Соляной Оракул, которого искали и боялись найти все, кто входил в Город или покидал его: голова ребенка на крюке, к которой приделали «тело» из тисовых прутов, пропитанных особыми восками и маслами. Оракула надлежало подсветить лампой снизу — а в определенных случаях сунуть ему под язык деревянную лопаточку, написав на ней свое имя — и он начинал вещать низким и в тоже время пронзительным голоском, предсказывая твою судьбу. Может быть, это был голос советчика, а может, и самого Города. Тот, кто когда-либо слышал этот голос, уже не мог забыть его; многие предпочитали проходить через Врата Нигг, чтобы не наткнуться на Оракула.

Гробец ничего не слышал, хотя то и дело поднимал голову, ловя эхо. Однако дыхание прошлого некоторое время преследовало его за воротами. Холодное, гнетущее, оно рождалось на дальних окраинах и разливалось по переулкам и обшарпанным улицам, пользующихся сомнительной славой, где листья герани становятся охристыми, а заплесневелые кирпичи испускают слабый запах, словно их когда-то пометили коты. Вирикониум, выгребная яма времени, сотворенный алхимиками ребенок, приносящий в жертву младенцев и утешающий призраков… Кто не затрепещет перед мокрым театральным занавесом твоего рассвета — и не простит тебе все прегрешения?

В небе над Вратами Призраков растекалось красное пятно. Напротив парили невесомые башни, словно плавающие в стакане с водой, дно которого покрывал блеск нищеты — блеск рыбьей чешуи, оливкового масла, битого стекла и мелких лужиц на пустых площадях, дрожащих от порывов западного ветра. Пастельный Город… Еще минуту назад он крепко спал, а в следующую уже все осознает. Он просыпается, как шлюха, чтобы торговать и предавать, страдать и наслаждаться — ради редких металлов и отбросов, бархата и холстины, похоти и святости, глета, солей лития и лекарей-коновалов. Красное пятно расплывается, пока не заполняет все небо. Скрипят источенные жучками половицы. Липкие глаза пристально глядят из домов, уже полуслепые от скуки и отвращения, чтобы наблюдать, как рассвет замертво падает среди мокрых каштановых листьев на рю Мондампьер!

Гробец-карлик узнал пригород, где сто лет назад одна грязная потаскушка опустошала карманы впечатлительного сына жестянщика из Мингулэя, и его охватило сентиментальное чувство. Он восхищенно вздыхал, почти любезно говорил со своими пони и усмехался, как шут.

У подножия Минне-Сабы у него на пути раскинулся Приречный рынок, похожий на лагерь армии, осаждающей крепость. Бледнеющие искры, вспыхивающие в уютных теплых пятнах жаровень, где тлел древесный уголь… Это был лагерь добродушных анархистов, шумный и вонючий, обитель колких насмешек и притворного ехидства. Чаще всего здесь попадались рыбные лотки, но среди них слонялись татуировщики, готовые обслужить вас прямо на улице, циркачи, проститутки и священники… А рядом стояли балаганчики старух с ловкими пальцами — старух, что с равным удовольствием сыграют с вами в карты на что угодно или на тех же картах нагадают вам богатство, перемежая посулы мудрыми советами. Канавы завалены рыбьими головами, кишат пугливыми котами, тут же валяются без чувств воришки. Торговки рыбой толкают локтями мальчишек, что продают с висящих на шее лотков анемоны — или грязные марципаны, или засахаренную саранчу, похожую на причудливые украшения из забытых городов пыльного Востока. А над всем этим витает острый запах моря, чад горячего кулинарного жира и гнусавые, бессвязные звуки музыки, похожие на гусиный гогот.

Вот куда, подобно духу хаоса, въехала кибитка — раздвигая шаткие лотки, отдавливая ноги неосторожным прохожим, не обращая внимания на брань, — вперед и вперед. От каждой жаровни ей вслед несся насмешливый свист бездельников и вопли торговок рыбой, требующих, чтобы карлик подъехал к их лоткам — тогда они так его отделают, что мало не покажется. Мальчики, торгующие анемонами, цеплялись за огромные канареечные колеса кибитки, корчили рожи, теряли равновесие и падали на мостовую. Все это время кибитка медленно, но упорно ползла вверх по холму, к Минне-Сабе, словно лодка по реке, изобилующей водоворотами, пока не достигла верхней границы рынка. Здесь, точно на стыке Высокого и Низкого Города, Гробец-карлик случайно наткнулся на салон Толстой Мэм Эттейлы.

Мимо салона постоянно ходили люди, но любопытства он ни у кого не вызывал. По мере того как разгорался день, тусклые факелы на углах палатки становились все бледнее, Сальные атласные занавески были распахнуты, позволяя узреть саму Мэм Эттейлу: она восседала на своем трехногом табурете и кашляла, как лошадь в сырой день. На ее могучих коленях сидел пьяный человечек с треугольным лицом развратника и жестким хохолком темно-красных, почти малиновых волос, торчащим на макушке. Его бутылочно-зеленую безрукавку покрывали брызги давно высохшей грязи и более свежие пятна чего-то липкого. Судя по всему, прошлой ночью этот пьянчужка ввязался в какую-то ссору или даже кого-то убил, а теперь каялся. Слезы градом катились у него по щекам, тело то и дело сводила мучительная судорога. Время от времени у него изо рта отрыжкой вылетали бессвязные стихотворные строчки.

Да, я отверг благословенный лик… Сестра молчанья в бело-голубом Пищала, как придушенная кошка… И что еще мне оставалось? Он Мне не был ни приятелем, ни другом!

Перед ними на колченогом столике, обитом сукном, были разложены карты: Четыре Урны, над ними — перевернутый фокусник, а поверх них — Богомол… и несколько других. Каждая из этих странных сценок, нарисованных на грязном картоне, напоминала отражение в маленьком зеркале. Покосившиеся колонны под исчезнувшими созвездиями, угасшие солнца и голые молельщики… Все эти малопонятные фигурки, пребывающие в малопонятных отношениях — символы древние, как сам Вирикониум, а то и древнее его. Возможно, они достались ему в наследство от Послеполуденной эпохи и были атрибутом какой-то салонной игры.

— Вот твоя карта, — шептала гадалка. — Это Hegyr! И вот: Три башни и Собака — будущее, которое еще скрыто, но столь же позорно… Другое значение — жадность, которая принесет разочарование. Смотри! Вот — пустынный берег, отлив и рак-отшельник. Выше летят три лебедя: APPUI, Опора. Ты должен выбирать, но не можешь сочетать: на одном конце роскошь, на другом болезни… и нечто, омрачающее радость.

Однако человек с красными волосами смотрел куда угодно, только не на карты. Если же его взгляд случайно падал на них, можно было подумать, что он мельком заметил в толпе знакомое лицо.

Но карлик видел лишь немногое, да и от того остались лишь обрывки впечатлений. Белое лицо, худое, как череп с глазами… Карты, похожие на осколки цветного стекла… И голос, словно из водосточной канавы: «Саранча ростом с человека! Голова два фута в поперечнике!»

Тут Толстая Мэм Эттейла встряхнулась, словно всплывая из глубин сна. Она посмотрела сверху вниз на маленького пьянчужку, сидящего у нее на коленях, и опустила ему на плечо свою жирную длань.

— Извини, сладкий, ничем не могу тебе помочь.

Гадалка вздохнула и бережно подняла его, заставив встать на ноги. На нее тут же напал кашель; в это время человечек качался перед ней, тщетно пытаясь отвесить поклон… и вдруг завопил:

— Кровь и моча! Я это видел собственными глазами! Он выбежал наружу и исчез.

— Погодите! — закричал Гробец. Последнее время его интересовало любое упоминание о насекомых.

— Стойте!..

На этот раз он обращался скорее к самому себе, чем к стремительно удаляющейся фигуре.

Он старался напрасно. Человек, которого он преследовал, был куда более юрким, чем кибитка. Карлик привстал на козлах, чтобы получить лучший обзор… но увидел лишь пунцовый хохолок, похожий на гребень. Издалека донесся отчаянный вопль:

— У нее голова вдвое больше человеческой!

А потом гребень качнулся, завертелся и исчез в людском водовороте. Рынок выплюнул карлика с его кибиткой, как море, и он остался один посреди холодного, чопорного Высокого Города. Ветер покрывал лужи ознобышами, и Протонный Круг изгибался перед ним в воздухе, как гигантский вопросительный знак.

У ворот дворца карлика не узнали. Офицер заставил его ждать: стража проверяла сложную последовательность паролей, которые сообщил маленькому металлоискателю один человек. Разговор состоялся двадцать лет назад, а лет десять назад собеседник карлика отошел в мир иной. Пони беспокоились и украдкой покусывали друг друга. Слуги входили и выходили, но на карлика никто из них даже не взглянул.

— Это не займет много времени… — рассеянно проговорил офицер. — Слушайте, вы не могли бы отъехать в сторону? Места мало.

Нежданное безразличие Города больно задело карлика, но он делал вид, что принимает это стоически и даже забавляется.

— Хорошо, — ответил он. — Будет сделано.

И, спрыгнув с козел, коротышка вывернулся из гостеприимных объятий привратника и бросился к дворцу. Старая рана вынуждала его двигаться враскорячку, неуклюже раскачиваясь на ходу, так что сзади он напоминал сбежавшую обезьяну.

Минута гробовой тишины… а потом поднялся страшный крик.

Некоторое время спустя Гробец остановился в каком-то коридоре, чтобы отдышаться. Свет словно цедили через марлю. Карлик очень скоро затерялся в лабиринте переходов, которые пронизывали внешнюю часть здания, делая его похожим на кусок пемзы — во всяком случае, достаточно скоро, чтобы оторваться от стражников, попытавшихся поймать его у входной двери.

Коротышка усмехнулся. Он все еще слышал их голоса, которые слабо доносились из пустых кулуаров и заброшенных кладовок в совершенно другой части здания. Но теперь становилось ясно, что ему не добраться до королевы, если обходить обжитые проходы, хотя там его могут увидеть. Вернуться? Нет, это как-то неприлично. В груди заныло. Гробец привалился к стенке алькова и уставился на какую-то древнюю машину. Половина его сознания пыталась вспомнить, кто ее откопал и принес сюда — он сам или кто-то другой. И когда карлик наконец решил, что узнал ее, то обнаружил, что забыл, в какой пустыне ее нашел — давным-давно, когда был молод. По этой причине некоторые части дворца он смело мог назвать «своими», но сейчас это только раздражало…

Он был сам не рад тому, что натворил. Зачем? Все эти нелепые игры с дворцовой стражей он затеял только потому, что был задет за живое и не желал ждать. Теперь он чувствовал себя подобно человеку, который, провалившись в яму на обычной улице, обнаруживает некий мирок — ловко, но не слишком успешно замаскированный. В своем новом подземном существовании он отказывается от привычных вещей и друзей. Он страстно жаждет спасения, но быстро находит, что больше не может влиять на ход событий; причина и следствие расходятся, как старые любовники, утомленные друг другом. Но Дело было не в том, что ему изменила сдержанность. Его удивляла еще и сдержанность дворца.

Былая спокойная красота, немного чопорная красота строгой упорядоченности, теперь дышала ледяным холодом. Казалось, чудовищные страсти обретают форму, заполняя все его пустоты. Что-то вторглось в коридоры, где с шелестом плавали сотканные из света невесомые скульптуры, в чьем смехе, древнем и непостижимом, не было ничего человеческого. Что-то сплетней бродило в холодных, отливающих перламутром закоулках, похожих на внутренности морской раковины, куда попадаешь неожиданно и непонятно как. Ковыляя в своей пыльной кожаной сбруе, карлик внезапно ощутил страшную усталость… и поддался ей, сам того не замечая. Огромная, как небо, она до сих пор напоминала о себе лишь неуловимыми полунамеками. Видения, явившиеся ему среди скал… Красно-волосый пьянчужка на рынке… Шаги в пустом коридоре… Звуки преследования на мгновение преобразились в странный сухой шелест, геометрия коридора обернулась рядом сухих, стерильных формул-скелетов, обступивших старого карлика. Он вдруг представил себя последним из оставшихся в живых на некоем судне, медленно вращающемся в бесконечной пустоте. В снастях запутались замороженные тела матросов, и их царственные лица смотрят в кормовые иллюминаторы…

«Я карлик, а не философ».

Гробец коснулся холодной стены, у которой стоял, и перевел дух. С тех пор как он вошел в альков, старая машина издавала мягкий, настойчивый, тихий шум, словно нуждалась в его помощи, чтобы достичь некоторого удовлетворения… интересно знать, каким образом. Теперь эти попытки совершенно неожиданно прекратились.

— Оугабо-ор-рундра! — прошептала машина. — Мо-орунга!

Она захихикала и выпустила странный луч света — даже не луч, а желтую световую пленку, похожую на крыло. Гробец-карлик высунул голову в проход и огляделся. В коридоре появилась фигура. Желтое обманчивое сияние искажало ее, и она казалась похожей на богомола со сложенными лапками. Карлик ждал. И вот богомол превратился в охранника — еще совсем мальчика, застенчивый, в кольчуге, покрытой черным лаком, и плаще цвета оловянной посуды. Новые сапоги звонко щелкали по истертым каменным плитам. На тонкой цепочке, охватывающей его шею, покачивался странной формы серебряный медальон…

Карлик попятился, ухмыльнулся и втянул голову. Со стороны могло показаться, что голова сидит на палке; кто-то убрал ее и она исчезла в стене коридора, залитого мягким шафрановым светом, куда шагнул ничего не подозревающий парнишка. По звуку шагов карлик понял, что мальчик проходит мимо, выждал, наверно, пятьдесят ударов сердца, а потом выскочил.

Машина разочарованно закудахтала у него за спиной.

Паренек шел из коридора в коридор, вверх и вниз по узким лестничным маршам, через покинутые залы — все время к центру дворца. Мерцающие столбики света что-то спрашивали у него, но он не обращал на них внимания. Не обращал он внимания и на вежливые просьбы старых машин. А за ним шел Гробец-карлик, усмехаясь, как смерть, руки — две связки костей… шел, чутко ловя звуки голосов, бочком огибая скругленные углы, сбавляя шаг на перекрестках и надеясь, что мальчик поможет ему понять, где стоит стража. Коридоры были холодны, как недобрые предчувствие, и в них обитала древняя скорбь. Здесь лестница уходила в темноту верхних ярусов «раковины»; там в переходах трепетал слабый отзвук шагов, возможно, сделанных в другие годы. К карлику возвращалась самоуверенность. Вскоре он начал играть с парнишкой: подбирался совсем близко, пока расстояние между ними не сокращалось до нескольких дюймов, делал непристойные жесты, корчил рожи, один раз даже коснулся полы его плаща — а потом снова отступал. Успех только подогревал его азарт. Он прятался в ниши и снова выскакивал, его голова, похожая на голову горгульи, снова и снова высовывалась из-за угла. Он передразнивал угловатую, чопорную походку мальчика, он старательно тянул носок и задирал подбородок. Карлик совсем забыл, что увязался за юным стражником только для того, чтобы незамеченным достичь покоев королевы, и вместо этого увлеченно издевался над ним.

Он спрятался за статуей. Тихонько захихикал. Мальчик оглянулся: никого. Он позволял себе шаркать ногами — получалось хуже, чем железом по стеклу. Он подражал голосам всевозможных тварей — правда, не слишком громко.

Он был везде и нигде — жестокая шарада. Паренек догадался. Он прибавил шагу, остановился, прислушался, оглянулся через плечо, рука лихорадочно стиснула рукоять новенького меча. Он не издал ни звука, боясь себя выдать, только глаза округлились, и белки блестели как яйцо, только что сваренное и облупленное.

Потом парнишка коснулся серебряного медальона в виде насекомого у себя на шее… и со всех ног припустил по коридору.

Гробец ограничился тем, что позволил ему снова услышать свой смешок. Их тени, слившись, бежали глубоко внизу, когда они пересекли высокий изящный мост, и разделились на перекрестке, где уже двести лет никто не проходил, только чтобы соединиться снова и в миг соединения исчезнуть в беззвучной вспышке пурпурного сияния, которое испускал какой-то допотопный экспонат.

Карлик расслабился. И вот, вышагивая, точно лилипут, каких любят держать при себе в качестве ручных зверьков южные принцы — не хватало только дублета, имитирующего петушиное оперение, и желтых чулок, — он внезапно оказался лицом к лицу со своей жертвой. Юному стражнику было довольно просто обнаружить у себя за спиной старого безумного карлика с ножом в скрюченной руке и странной ребячливой гримасой, искажающей и без того жуткую физиономию, чтобы испытать настоящее потрясение.

— Я… — Гробец посмотрел на свою руку. Он задавался вопросом, как долго он нес нож, не осознавая этого.

Мальчика трясло. Его глаза наполнились слезами. Потом он предпринял мучительную попытку вытащить меч.

— Не надо! — проговорил карлик. — Я не собираюсь…

Возможно, он объяснил бы, чего именно не собирается делать, если бы не услышал приближающийся топот ног, который доносился из коридора.

— Извини, — сказал он юному стражнику и пнул его пониже левой коленной чашечки.

Мальчик осел на пол и замер, глядя на своего мучителя снизу вверх, как раненый зверек. Гробец вытащил его новенький клинок из ножен и взвесил на руке, оценивая баланс. За неимением топора…

— Хлам, — сообщил он, отшвырнув меч на безопасное расстояние. — Заведи чем-нибудь поприличней, как только представится случай.

Он опустился на колени рядом с мальчиком, который даже не шевельнулся, чтобы остановить противника, приставил острие своего ножа к его горлу и взглянул в круглые безнадежные глаза.

— Что это у тебя на шее?

Но парнишка не мог произнести ни слова.

— Не бойся, — сказал Гробец. — Сделай одолжение.

Оба слышали, как приближаются шаги, и ждали.

Ждать пришлось недолго. По коридору шел Рожденный заново. Причудливые кроваво-красные латы указывали на принадлежность могущественному Дому, на черном плаще, который развевался у него за спиной, горел причудливо извитой желтый вензель. Дрожащее, как марево, сияние брони превращало воина в эфемерный образ, существующий лишь в воображении, возникающий и тут же пропадающий из Времени, которое нам известно. Забавные тупые шипы на плечах и удлиненные сочленения делали его похожим на некое ракообразное неизвестного вида. Он не носил шлема, на лице застыло выражение неприступности, и его спутники казались совершенно неподходящей компанией — включая его соплеменницу, мучительно тонкую, бритоголовую. Эта девушка двигалась неуклюже, словно никто до нее не использовал свое тело таким способом. На губах играла бессмысленная улыбка, и она тихонько напевала:

Мы покинем нынче Вегис, Фал-ди-ла-ди-я…

Рядом шли еще двое: грязный убийца из Низкого Города с походкой разочарованного хищника и физиономией испорченного мелкого аристократишки… и темная молчаливая фигура, похожая на труп, закутанный в расшитый плащ.

Гробец вскрикнул и уставился на них. Потом подался вперед, оторопело хлопая глазами.

— Кромис? — прошептал он.

Боль затопила его. Он забыл про мальчика и шагнул навстречу Галену Хорнраку… Конечно, это был он, угрюмый, как волк, нетерпеливый, обидчивый и вздорный, как девчонка, обнаруживший, что дворец, это древнее путало, не производит на него никакого впечатления — старое здание, не более того.

Карлик подошел и коснулся истерзанной металлической птицы, висящей у него на поясе вместо меча. Несколько секунд он разглядывал лицо убийцы, потом вздохнул. Просто отдаленное сходство. Стоило присмотреться — и становилось ясно: в этих чертах нет ничего, кроме мучительной дикости, которая никогда даже не проскальзывала в чертах поэта-героя. Карлик тряхнул головой и повернулся к Эльстату Фальтору.

— Извини, дружище. Просто показалось…

Фальтор рассеянно улыбнулся, глядя на него сверху вниз.

— Знаю. Они похожи. Что ты сотворил с мальчиком?

Он наклонил голову набок, словно прислушивался к чему-то, чего никто больше не мог услышать, и забыл, о чем говорил. Повисла неловкая пауза.

— Тебе следовало проявить терпение, Карлик, — снова заговорил Фальтор. — Я слышал, по коридорам разгуливает то ли огромная обезьяна, то ли сумасшедший. Увидев кибитку, я…

Он тряхнул головой, словно отгоняя образ, который вставал перед глазами, загораживая реальный мир.

— Я знал, что это ты — больше некому. Прикончишь парня, или он может возвращаться к своим обязанностям?

В голосе Фальтора звучало любопытство, дружелюбие… и ни тени насмешки.

Гробец оскалил гнилые зубы. Всего двадцать лет прошло… Такой прием его немного смутил.

— Я слишком стар, чтобы быть терпеливым, Рожденный заново, — отрезал он. — У тебя все в порядке?

Не дождавшись ответа, он почти с благодарностью повернулся к мальчику — тот поднялся на колени, на его лицо возвращались краски — и задумался.

«Город погружен в мечты и никогда не разделит их со мной. Эти коридоры прокляты».

— Вставай, — буркнул карлик. — Что это за штука у тебя на шее?

Когда паренек не ответил, он снова окликнул Фальтора, но тот не слушал.

В коридоры внезапно хлынул свет — свет, который мог бы заливать сцену убийства. Он стремительно растекался, как дым, потом его засосало куда-то во внешний лабиринт, где он и рассеялся. Тени умчались следом. Старая машина, которая испустила этот жуткий свет и которая так долго отказывалась делать то, для чего была создана, завопила и замахала изъеденными ржавчиной конечностями — она словно очнулась от тысячелетнего сна, осознала свое положение и теперь была охвачена ужасом и отчаянием. Эхо разлетелось стаей летучих мышей.

Под покровом этого безумия незаметно подошел отряд дворцовой стражи — человек десять-пятнадцать в той же форме, черной и цвета олова. Яркий мигающий свет исказил их черты: резко очерченные, они словно утратили связь и плавали, образуя новые отталкивающие сочетания. Люди шагали на цыпочках, точно были не королевскими стражниками, а кучкой любопытных обывателей. Все взгляды были прикованы к карлику. Стражи таращились на него с каким-то диким, неподобающим напряжением. Может быть, они тоже шли за ним, как он за мальчиком, увязавшись за ним еще во внешних залах — из коридора в коридор, тенью его тени? Как он мог не почувствовать взгляд этих глаз — пустых, сверкающих, как у зверей темной ночью?

Возможно, он чувствовал.

— Фальтор?

Но Фальтор вновь вглядывался в пространство пустым взглядом, его губы беззвучно шевелились. Значит, помощи ждать неоткуда… Карлик вздрогнул. Обстоятельства заманили его в ловушку. Теперь эта ловушка, именуемая Городом, захлопнулась, и он попался. Ничего себе возвращение домой! Правда, ему не впервой с боем пробиваться через эти коридоры… Он шагнул вперед. Ожидание становилось невыносимым, а в голову больше ничего не приходило.

Стражники были почти рядом, когда Фальтор прошептал:

— Стоять.

Казалось, его голос доносится откуда-то издалека, и Рожденный заново сам не ожидал это услышать.

— Стоять!

В первый миг ничего не изменилось. Гробец зарычал. Фальтор коснулся рукояти меча. Сейчас его люди начнут бессмысленную резню…

Но тут мир встряхнулся и отогнал кошмар. Старая машина в отчаянии завопила и смолкла, будто осеклась: в своем безумии она расплавила часть собственного спинного хребта, согнулась пополам, как старая карга, и подергиваясь, медленно оседала, по мере того как горячий металл остывал. Зловещий свет угас. Стражники подходили, рассеянно переглядывались и убирали мечи в ножны.

Это был не ахти какой жест, и сделан он был неохотно. Капитан кивнул, глядя прямо перед собой, словно шея у него была деревянной, стражники у него за спиной строились в две шеренги: они выглядели смущенными и украдкой подталкивали друг друга. Каждый носил такой же медальон, как у мальчика — замысловатое переплетение серебряных завитков, значение которых отступало при попытке постичь его, точно линия горизонта.

— Прекратить поиски, — приказал Фальтор. Он говорил неохотно, как человек, который едва справляется с болью или сильным желанием. — Произошла ошибка. Это Железный Карлик, он вернулся, чтобы помочь Городу в час нужды.

Несколько секунд стражники осторожно обдумывали его слова, потом все, как один, кивнули и зашагали прочь. Когда они удалились на некоторое расстояние, мальчик вскочил, бросил на Рожденного заново взгляд, полный горькой ненависти, и полетел по коридору следом за ними. Его меч остался там, куда его швырнул Гробец. Карлик поднял клинок.

— И как прикажешь это понимать? — спросил он, обращаясь к Фальтору. Фальтор слепо глядел вслед мальчику, его тонкие руки напоминали белый воск, намазанный прямо на кости.

— Я пропал, — Фальтор отвернулся к стене. — Они больше не признают меня вождем. Скоро ни один из них не захочет повиноваться, и мне придется убивать их.

Он издал звук, который мог быть и смехом, и рыданием. Все это время его спутники почти не шевелились, но наблюдали за ним то ли с опасением, то ли с насмешкой — чем бы эта эмоция ни была и ни казалась. Рожденная заново, чувствуя, как он страдает, вышла вперед и неуверенно положила руку ему на плечо.

— Я… — начала она и произнесла несколько слов на языке, которого Гробец не понимал: — Mein Herz hat seine Liebe. Ha заре своей юности я…

Было ясно, что она не в состоянии помочь, и это, в свою очередь, очень ее огорчало. Она похлопала Фальтора по плечу и огляделась, ища поддержки.

— На заре своей юности я внесла скромную лепту. Блэкпул и Венеция станут едины. Кружится звездный небосвод — ячменных зерн дрожащий хоровод!

Ее голос сорвался. Она рыдала. Как ни странно, именно убийца из Низкого Города попытался успокоить ее. Он коснулся ее руки, и его порочное, безжалостное лицо на миг исказилось: после секундного замешательства Гробец решил, что это была попытка улыбнуться. Женщина улыбнулась в ответ… и вся преобразилась. Там, где карлик прежде видел только пугающую пустоту, теперь сиял восторг, разум осветил ее черты. Казалось, со светильника сбросили покрывало. Рожденная заново выпустила руку убийцы, отступила и начала танцевать, напевая:

Мы покинем нынче Вегис — Фал-ди-ла-ди-я, Мы покинем нынче Вегис — Фал-ди-ла-ди-я, С берегов озер алмазных Мы увидим рыб чудесных, На вершинах горных пиков Прокричим: «Эректалайя!»

Услышав это, Эльстат Фальтор зажал уши ладонями и застонал.

— Я не могу забыть тех людей в прекрасных садах! — воскликнул он и ударил себя в висок основанием ладони. — Эрнак сан Тенн! Сколько прошло с той полночи, когда я смотрел в твое сладостное безумное лицо и шагал с тобой по тротуарам рю Морг?

И со стоном бросился прочь по коридору, наружу, на ходу сбрасывая доспехи.

Легкий ветер гуляет по коридорам, он пахнет пылью и гиацинтами. С ним пришла тишина — вещество, а не отсутствие звука, пришла, чтобы заполнить уши пустых комнат, покинутых лестниц и неподвижных безмолвных фигур, созданных в те времена, когда Земля была невинна.

В этой тишине Гробец-карлик отчаянно искал то, что вернет ему уверенность. Но женщина отступила, спрятавшись в свои воспоминания, ссутулила плечи и закрыла глаза, лишь призрак нежности играл в уголках ее губ. Так или иначе, в ее словах не было никакого смысла. Убийца сардонически ухмылялся, пожимая плечами, словно освобождая себя от ответственности — по крайней мере от ответственности за эту сумасшедшую.

…Это движение, похоже, вызвало у него боль где-то в области нижних ребер, и на его лице тут же появилось кислое выражение, характерное для людей, полностью сосредоточенных на собственной персоне.

— Тут что, все с ума посходили? — раздраженно проворчал Гробец, обращаясь к самому себе, и наконец повернулся — почему-то очень неохотно — к человеку в плаще, похожем на саван, который стоял чуть в стороне, изучая свихнувшуюся машину — с таким видом, словно с ее помощью надеялся нарушить последний из безумных законов вселенной. Машина напевала, рассказывая ему о своей непостижимой боли, а он, неподвижный, как таинственная статуя, завернутая в полотно, шепотом отвечал ей. Это напоминало разговор двух глухих. Гробец поднялся и втиснулся между ними, подбоченясь и с вызовом вглядываясь в невыносимую темноту под капюшоном незнакомца.

— Оставьте ее в покое, сударь, — сказал он. — Понимаю, это должно быть очень интересно, но скажите мне: Город действительно спятил?

Тишина.

— Очень хорошо. Тогда, если вы друг Фальтора, так хоть скажите, когда у него опять это началось. Я — Железный Карлик. Возможно, вы о таком слышали. Я разбудил его, чтобы он помог нам победить северян. Это я сделал благодаря одному старику, который поделился со мной опытом…

Гробец вытянул шею. Несмотря на все усилия, он не смог разглядеть лица… однако чувствовал, что глаза, скрытые где-то под капюшоном, смотрят прямо на него.

Терпение у карлика лопнуло. Он выхватил нож.

— Да скажи ты хоть слово, холодный пудинг! Или мне тебя ломтиками настрогать? Вы тут в самом деле ничего не знаете — или просто рехнулись поголовно?

Человек хихикнул.

— Ты же знаешь, карлик: когда мы виделись в последний раз, борода у тебя горела, а голова была пробита! Ты так скоро все забыл? Я хотел спросить тебя еще тогда, только не было времени: как ты жил эти восемьдесят лет, с тех пор как мы расстались у подножия моей несчастной башни? Сколько перемен мы с тобой вызвали в этом мире! Видел ли ты хоть кого-нибудь из моих детей, бродя из пустыни в пустыню, из Пустоши в Пустошь?

И он откинул капюшон и рассмеялся сухим, древним, загадочным смехом — Целлар, Повелитель Птиц…

 

5

Гален Хорнрак и Метвет Ниан

Целлар, Повелитель Птиц…

Целую вечность он прожил в пятиугольной башне, затопленной подводным сумраком. Все это время вокруг мерцали и тикали приборы, а датчики лизали потревоженный воздух, отмечая появление новых предметов и смену времен года. Теперь он пришел, оставив холодные засоленные болота и эстуарии, завывания ветра, горбатое море и вопрошающие крики полярной крачки. Он пришел, оставив позади войну Двух королев, своих металлических птиц, гибнущих тысячами. Он пришел из давнего забытого сна-мечты о Срединной эпохе, покачивая головой при мысли о боли и красоте — брат-близнец демиургов долгой Послеполуденной эры Человечества!

Чему он был свидетелем? Тому, что нам никогда не доведется увидеть? Тому забытому, что мы вряд ли сможем вообразить?

Линии и фигуры на его удивительном одеянии корчатся и дрожат, как измученные инопланетные животные. Геометрия помнит, хотя он, возможно, забыл.

— Все изменилось, — вздыхают они. — Ничего не осталось от того прекрасного мира, он исчез, и с ним пришел конец всему. Башни, что возвышались над этими пустошами, теперь рухнули. Мир, чье вращение они остановили на тысячелетия, снова пришел в движение. Мы не находим здесь ничего подобного тому состраданию, чистому, беспощадному и бесплодному; ничего подобного той жестокости, подчиненной строгим закономерностям; не находим ничего похожего на искусство. Успокоился безбрежный воздушный океан, который они наполняли гулом под сенью пяти рукотворных планет, посылая свои поэмы в ледяное пространство. Их библиотеки лежат раскрытой книгой, но ее читают лишь ветры пустыни, стих последний звук их шелестящего шепота. Так же исчезнете и вы, философы и шуты, все вы — те, кто лихорадочно цепляется за звезды…

Целлар. Десять тысяч лет, что когда-то принадлежали лишь ему, годы, подобные ударам сердца! Фигуры на его одеянии могли бы рассказать нам об этом. Они — след самого Времени; возможно, он этого не знает, но мы знаем.

Целлар, Повелитель Птиц! Теперь слово ему…

Все собрались в тронном зале, кроме Эльстата Фальтора.

…По слухам, он в это время бежал по грязным переулкам Артистического квартала, вверх по холму, к подножью заброшенной обсерватории, и безумие исказило его величавые черты. По слухам, он в третий раз за месяц покинул Вирикониум — без коня, без доспехов. Его грудь вздымалась, и прошлое гналось за ним по пятам. Низкий Город очарован…

Королева спокойно сложила руки на коленях. У ее ног сидит на пятках Гробец-карлик, ковыряя в зубах ножом. Фей Гласе из исчезнувшего Дома Слетт, очень нарядная в новом плаще, шепчет какую-то ерунду Королевскому зверю. Что до Галена Хорнрака, он стоит в стороне, похожий лицом на смерть. Все ждут… возможно, не ждет только безумная женщина. Вокруг плавают занавеси, сотканные из света и завихрений зеркального воздуха. Пять ложных окон чуть дрожат, показывая пейзажи, которых не найти нигде в королевстве.

Во Времена Саранчи нам дано видеть такие вещи.

— Госпожа моя, — начинает Целлар, поклонившись Метвет Ниан. — Как вам известно, я принимал участие в войне против Севера — в некотором смысле. Но та война, можно сказать, стала для меня гибелью. Война разрушила мое убежище, уничтожила моих птиц. Горькая потеря… Прошло много лет, прежде чем я смог с этим смириться, и с тех пор моя жизнь стала весьма занятной. Я вернулся. Я нахожу, что королевство очень изменилось, и боюсь, что мои вестники, которые прибудут в самое ближайшее время, лишь подтвердят мои сомнения. Восемьдесят лет прошло с тех пор, как я послал иридиевого стервятника к тегиусу-Кромису, который жил тогда в своей башне посреди рябиновой рощи. Мне жаль, что его нет с нами сегодня, когда нам снова брошен вызов. Хотя он считал себя поэтом, у него был великий дар — убивать. В нынешних обстоятельствах нам снова нужен такой вождь. Почему? Если это нужно объяснять, мне придется ненадолго обратиться к событиям войны Двух королев…

То, что мне удалось пережить нападение воинства Кэнны Мойдарт, удивляет меня не меньше, чем вас — тех, кто видел меня, когда я был окружен и не мог даже надеяться на спасение. Мои птицы были уничтожены или разлетелись. Гетейт Чемозит захватили тропинку, ведущую к башне. Их судно удалось подбить в начале перестрелки, но у них осталось орудие, устройство которого для меня непостижимо. Я оказался заперт в своей башне. У меня был целый арсенал, но мне так и не хватило ума исследовать его. Начался бой, где я был единственным существом из плоти и крови — и мог лишь наблюдать, бессильный, испуганный. Камень шипел под огнем их орудий и стекал каплями… Мои орудия заставляли воду эстуария кипеть, и волны бились о берег! Утесы глотали эхо и ревели в унисон с морем, каменная пыль сыпалась к их древним подножиям, забывшим время своего рождения, точно известка с ветхой стены. Над водой висела пелена раскаленного дыма, и в нем мелькали эти ужасные механические создания — они сходили со своего корабля, снова поднимались на борт, и я видел, как мерцают их мрачные желтые глаза. Кажется, их защищала какая-то хитро сработанная броня.

День уступил долгой ночи с ее синими туманами и колкими блуждающими огоньками. Становилось ясно: башня больше не выдержит. Она стонала в муках, скорбя по самой себе. Ее купол вращался беспорядочно, разя несуществующих врагов. Ее орудия били каждые пять-шесть минут, но с каждым разом ветвистые молнии, которые они выпускали, оказывались чуть более тусклыми. Скоро ее основание зашаталось. Башня была обречена. Я знал, что не смогу пережить ночь на поверхности. Даже если я одержу победу, она будет равносильна поражению: через два часа после того, как тегиус-Кромис вывел остальных в безопасное место за утесы эстуария, воздух и вода были заражены неким излучением — оно по сей день отравляет рыбу, хотя прошло много лет. Башня стонала, электрические голоса, запертые в ней, как птицы в клетке, вопрошали меня на странных языках, придуманных лишь для войны, просили помощи, совета. Я ничего не мог сделать. Я покинул ее, чувствуя себя предателем, и спустился в подвалы, рассудив, что спасусь в туннелях, по которым вы ушли днем.

Тщетно. Дно эстуария опустилось. Уцелевшие проходы затопило горячей грязью или кипятком. Лишь в один мне удалось проникнуть, и некоторое время я брел по нему. Глухие удары орудий, долетая издалека, подгоняли меня… пока я не понял, что оказался в неизвестной мне части туннелей. Я расскажу лишь о немногом из того, что нашел там. Очень многого я не понял. Очень многое я хотел бы забыть.

Звуки сражения, доносящиеся сверху, медленно, но верно становились все глуше, все призрачней… пока я вовсе не перестал их различать. Как долго это продолжалось, я не знаю. Кто победил, я затрудняюсь сказать. К тому времени, как я нашел путь назад на поверхность, расплавленный камень снова застыл, башня стала похожа на огарок свечи, а Чемозит исчезли вместе со своими орудиями. Два рыболова-скопы кружили над серой водой; на утесах царила тишина. Прошло много времени.

Я давно догадался, что под моей башней должно существовать нечто подобное. Лабиринт лежал у меня под ногами, подобно новому континенту, но что-то мешало мне заняться его изучением. Я чувствовал: это подземелье слишком тесно связано со своим тысячелетним прошлым. Эхо Послеполуденной эпохи еще не умерло в нем. Но эхо нельзя запереть в подвале: оно будет слышно и на поверхности, все время рождая ощущение, будто у вас за спиной только что закрылась дверь. «Выбор невелик, — решил я. — Наверху меня ждет только смерть».

И пошел дальше.

Архитектура подземелья оказалась странной и действовала угнетающе. Лестницы, многие из которых прогнулись под собственной тяжестью, упирались в причудливо украшенные декоративные арки или, к моему смущению, выводили на какую-нибудь висячую галерею, откуда я не мог найти выхода. У меня не возникало ощущения, что я нахожусь под землей; скорее казалось, что я наткнулся на некий пустой город или огромный заброшенный музей. В главном коридоре я увидел сотни дверей, ведущих в маленькие кубические каморки, и в каждой находился странный предмет высотой в человеческий рост. Обертка защищала эти предметы от разрушительного действия времени. Все покрывал слой пыли. В большинстве этих помещений и коридоров стояла темнота… но не тишина. Одни приборы тикали. Другие, внезапно очнувшись, начинали грохотать, когда я проходил мимо. И я испугался. Сейчас это кажется мне странным, но вскоре я понял, что сам создал большинство этих вещей… или, по крайней мере, собрал их здесь на случай неких непредвиденных обстоятельств, о которых теперь забыл.

В конце концов я достиг освещенной секции. Сначала был туннель длиной в сотню ярдов, где по стенам тянулись тусклые зеленые бусы; потом зал, залитый синим светом, который падал непонятно откуда. И наконец передо мной открылась целая анфилада, где было светло, как днем — и ее наполняли звуки летнего полдня, звуки, в которых слышался дремотный гул насекомых!

В этих залах, сияющих, как спинки жуков, мне довелось провести много лет. Здесь я столкнулся с самим собой… Только не стоит понимать буквально слово «столкновение»: это просто метафора. По большому счету, оно ничего мне не дало. Я так и остался загадкой для самого себя.

Однако кое-что мне открылось — это и привело меня к вам. Именно там я проклял чудовищное бремя бессмертия и роковую ловушку сострадания. Да, теперь я уверен, что бессмертен, хотя понятия не имею, где и когда началась моя жизнь. Я больше не считаю себя человеком. Но именно люди так долго удерживают меня здесь.

Итак, я вошел. Я устал и хотел есть. Залы наполняли сонмы блуждающих огней. Одни принимали форму колонн или размытых сфер, другие напоминали танцующих светляков. Мое беспокойство немедленно передалось им. Они мерцали в затхлом холодном воздухе, плавали вокруг меня, словно были чем-то взволнованны, и таинственно шептали электрическими голосами. Каждый из них был личиной той или иной машины. Одна могла слушать землю, другая — воздух; третья изучала звезды, и все отличались чуткостью, раздражительностью и любопытством чистокровной лошади. Бесконечное перемешивание, совершаемое подобно ритуалу, позволяло им обмениваться сведениями или — если того потребует ситуация — объединяться, многократно усиливая способность к восприятию, данную им изначально. Однако одна превосходила остальные — великолепная колонна цвета кости, более двадцати футов высотой. Поначалу в зале царил настоящий гвалт — помните, как бывает, когда ночью в зарослях ольхи поднимется ветер или внезапно разольется река? Но едва она обратилась ко мне, остальные немедленно смолкли, словно в знак уважения.

Я был потрясен: машина говорила моим голосом. Она утверждала, что действительно имеет превосходство над остальными, поскольку является хранителем моей памяти. Человеческий мозг, как вы понимаете, слишком мал, чтобы вместить воспоминания многих лет. Они тускнеют или стираются, когда вас в очередной раз охватывает безумие и отвращение к самому себе. Прежде чем это произойдет, все лучшее необходимо отправить в своего рода хранилище. Удача — а может быть, некое внутреннее чувство — примерно раз в сто лет приводит меня в эту комнату, чтобы я мог освободиться от своего бремени. В этой светящейся колонне цвета слоновой кости живут сжатые отрывки всех моих прошлых «я» — это похоже на груду глиняных черепков под фундаментом старого дома. Я с ужасом узнавал их… и с каким ужасом с тех пор вспоминаю, как это происходило! Но мой ужас — ничто по сравнению с тем страданием, что я испытывал все эти годы перед лицом собственного несовершенства. Больше десяти тысяч лет эта машина обитала под эстуарием — и теперь в ее памяти появились пробелы! В ней что-то разладилось. Я тоже не раз терял воспоминания, не успев их передать; кажется, кое-что было стерто преднамеренно. Там пропали десятилетия, здесь целые века… пропали, словно их и не было. В начале записи если, конечно, это действительно начало — остались только дразнящие проблески, туманные намеки на существование целой эпохи; весь остальной промежуток по продолжительности превосходит ее лишь вдвое! То, что осталось, похоже на гобелен, ветхий от старости, весь в дырах. Некоторые куски я вырвал сам в припадках старческого гнева… и теперь обречен вечно глядеть сквозь эти прорехи в безбрежную пустоту. В каждом новом воплощении мне приходится заново учиться управлять машинами. Это нетрудно. Но понять в конце концов, с какой целью я вообще здесь нахожусь…

Я могу устроить смотр десяткам тысяч лет, но у меня нет иной личности, кроме той, что удается слепить из крох, собранных в течение одного своего воплощения. В общем, я — лишь то, что вы уже видели прежде. Просто старик, который забрел в Город из прошлого…

Годы, проведенные в той пещере, иссушили меня, они горят в моей памяти, как клеймо! Машины с их странными огнями и голосами, похожими на шорох мертвых листьев; затхлый воздух подземелья; буйство Прошлого… Я видел его в окнах, возникавших в пустом воздухе по моему приказу!.. Я видел себя — одновременно с разных сторон — с простертыми руками, в новом одеянии, я говорил с толпой, я наблюдал за своим первым неуклюжим созданием, следил, как оно кружит над водами. Я видел Послеполуденный мир с его безумием, о котором не буду говорить. Я узнал его… но так и не узнал, кто я или что; мне удавалось лишь слепить из туманных подсказок мимолетный образ, воспоминание, которое ускользает, едва обретя очертания. Хуже другое: с годами моя нынешняя память начинает мне изменять. Я сомневаюсь даже в собственном имени. Скоро окажется, что я с трудом могу вспомнить, почему должен объяснять все это вам… или самому себе. Надвигается пустота.

Не жалейте меня, моя госпожа. Я довольно жалел себя.

Шли месяцы. Я узнавал. Машины заботились обо мне. Они охотно доверяли мне свои тайны. Долгими безнадежными ночами я искал свое отражение в кривых зеркалах прошлого, а днем учился задавать вопросы нынешнему миру. Я стал неопытным ухом, припадающим к тишине, которая воцарилась на Земле, когда кончилась Послеполуденная эпоха. Где прежде пел только воздух, теперь раздавался тонкий электрический шум моих приборов, похожий на плач мертвых детей. Когда Гробец-карлик обезоружил главный мозг в Малой Ржавой пустыне, я услышал это — возможно, ненароком. В моей пещере мерцали огни. И вдруг по всей империи начали гаснуть созвездия сигналов: Чемозит догорали, как погребальные свечи. Позже я наблюдал за его победным маршем по континенту — Эльстат Фальтор был с ним. Они шли от склепа к склепу, пробуждая Рожденных заново. Некоторое время эфир наполняли голоса. Потом, когда трагедия стала очевидной и комплексы возрождения начали закрываться один за другим, снова наступила тишина.

Так продолжалось долго. И вдруг, десять или одиннадцать лет назад я впервые услышал то, что привело меня сюда.

Это происходило лишь при появлении Луны. Глухой шепот наполнял каменные помещения под эстуарием. Странный, чуть слышный, бесчувственный голос говорил со мной на придуманных языках, и я цепенел. Он явно принадлежал человеку — иначе я, возможно, принял бы его за монолог некоего демиурга из иной вселенной, который потерпел крушение и выброшен на мель пространства — шепот, случайно просочившийся в пустоту между Землей и ее бледным спутником. Не могу передать, как он взволновал меня, этот голос! Я лихорадочно опрашивал свои машины. Они ничего не знали, они ничего не могли мне сообщить.

Я ответил на это послание на всех волнах: ничего!

«Septemfasciata, — шептал он, снова и снова. — Guerre! Guerre!» Машины помнят каждый слог. «Dai е quita la merez… сто лет в холодной поверхности Луны… крыло, пронизанное жилками… Граница небес проходит по самой низкой орбите… Я видел сад за пределами Мира. Там цистерны восстали против людей. Nomadacris septemfasciata, colonnes fleuries (douloureux paradis!), temps plus n'adore… О, крыло, подобное пленке! Холод губит меня…» И затем, ужасно громко: «Septemfasciata! Внешние планеты! Метвен!»

В течение года я терпеливо слушал этот монолог с его бессмысленными предупреждениями, намеками на постижение «запредельной природы пространства», жалобы на сумасшествие и смерть среди звезд. Меня утомили его смешки, перемежаемые бранью и мистическим словоблудием, его безумные пророчества. Я отчаялся найти в этом какой-либо смысл и уже склонялся к выводу, что Луну заселили какие-то космические идиотики. Все мои попытки завязать разговор ни к чему не привели: поток слов не прекращался ни на миг. Это означало, что они не допускают и мысли о моем существовании.

Все прекратилось так же внезапно, как и началось. Я бросился к машинам — только шипение, ничего больше. Три дня в пещере было тихо и темно. Машины не откликались. Казалось, окончание монолога послужило знаком… но к чему? Я чувствовал, что они не спят — скорее зачарованы; их внимание сосредоточено на чем-то другом.

На четвертый день появился пурпурный туман, в нем плясали сгустки света, похожие на обломки веток и стаи светляков — вращались, кружили, пронзали друг друга в безумном стремительном танце. Я никогда не видел их такими взволнованными. Они хлынули из пещеры в ближайшие коридоры, рыдающим шепотом повторяя одно-единственное сообщение.

Что-то отделилось от Луны и двигалось к Земле.

Что до того одинокого безумного голоса, то я больше никогда его не слышал. Но с тех пор каждый раз, когда Луна входила в определенную фазу, я наблюдал новый вылет и новое приземление. Я следил за ними, госпожа! Они похожи на клубы белого дыма, что выпускает из своего костлявой усмехающейся пасти Луна. Они похожи на облака пыльцы. Они падают на Землю здесь, на территории Империи. Где именно — я не знаю. Мои приборы путаются, полученные ими сведения противоречивы и не претендуют на полноту. Они сообщают о вторжении, подобного которому не наблюдали ни разу за десять тысяч лет своей работы. Но слушайте: вчера я говорил с Эльстатом Фальтором, Рожденным заново, в его доме над Артистическим кварталом. От него я узнал, что какие-то неизвестные отряды тревожат колонию Рожденных заново в Великой Бурой Пустоши. Мы пришли к выводу — будь Фальтор здесь, он подтвердил бы мои слова: эти события связаны. И хотя мои инструменты не могут однозначно указать местоположение или происхождение этого отряда, они сообщают, что где-то к северо-западу от Вирикониума строится город.

Госпожа моя, его строят не люди.

Глаз Целлара похож на птичий — насмешливый и яркий, — да и сам старик в профиль напоминает птицу. Во всяком случае, считать человеком, как прежде, его нельзя. Лицо почти не выдает его чувств — теперь, зная, что он не человек, мы это понимаем. Поведав о себе и своем открытии, он выпивает немного вина и оглядывается, чтобы оценить, какое удалось произвести впечатление… или насладиться этим.

Королева сидит, спокойно сложив руки на коленях. Гробец-карлик у ее ног приподнялся, его рот приоткрыт, он забыл про нож в своей руке. Он пытается что-то вспомнить, но вспомнит только через пару дней. А Фей Гласе из исчезнувшего Дома Слетт — что пытается вспомнить она? Не важно. Она сидит, поет невозмутимой скульптуре из стали и белого света, которую когда-то давно откопали в руинах Гленльюса, а Гален Хорнрак стоит в стороне. Раны донимают его, на губах циничная ухмылка: происходящее забавляет его…

Он явно забыл, как играл со смертью в бистро «Калифорниум», и думает, что старик спятил…

Вокруг них парят завесы, сотканные из света и переливчатые, как ртуть, окрашенные в спектрально-чистые цвета; на миг они подергиваются крапинками и пятнами — подобно этому порочному, но жизненно необходимому металлу, — словно их тоже одолевает сомнение.

И никто не знает, что сказать.

«Вирикониум, — отмечает Анзель Патине в своем последнем, полном иронии эссе «Союзники», — это мир, пытающийся вспомнить себя. Немые камни бесконечно играют свой спектакль на бис».

Это всепроникающее понимание прошлого, недавнего или отдаленного, наполняет каждого из его правителей, и Метвет Ниан — не исключение. Целлар пробудил в ней старые воспоминания, подобно врачу, уколом пробуждающего бесчувственного пациента. Когда Гален Хорнрак прошел в тот угол тронного зала, что служил библиотекой и гостиной, и приблизился к королеве, ею уже овладела тоска по прошлому. Возможно, именно под влиянием этого чувства сложилось ее мнение о наемнике… или же укрепило ее в этом мнении.

Ей было мало известно о Хорнраке. Эльстат Фальтор, который всего час назад вернулся после своей необъяснимой отлучки, бледный и грязный, в общих чертах описал стычку в Низком Городе — как доказательство того, что Хорнраку можно доверять.

— Девочка сама нашла его — может быть, это удача, а может быть, внутреннее чувство. Она настаивала, чтобы он шел с нами… хотя мы все равно привели бы его. Почему? Трудно сказать. Кажется, он бросился ее защищать — и считает, что поступил правильно, — но ничего не может сообщить о судьбе послания, которое она несла, и это важно. Когда он объясняет причину отказа, то начинает сбиваться и путаться.

Фальтор отказался поведать историю Хорнрака и сообщил о нем лишь одно: «Мелкий аристократишка из Срединных земель, кажется, из-под Квошмоста. После войны он, похоже, махнул на все рукой и пытается спиться в Низком Городе». Однако когда на него нажали, он признал:

— Хорнрак был младшим сыном в семье. Его братья погибли вместе с деревенскими парнишками Уотербека на Великой Бурой пустоши. Мать и сестры были убиты позже, когда Чемозит окружили Квошмост. В начале войны он учился на пилота летающей лодки и мог стать командиром собственного экипажа, но послужить ему так и не довелось. Сначала он был слишком юн, позже лодки были уничтожены, а Корпус распущен. Об этом он, похоже, сожалеет больше, чем о гибели собственной семьи. После поражения Севера стать помещиком он так и не смог, а когда долги стали слишком велики, его родовое имение отошло в качестве уплаты штрафа Короне. Теперь он — наемный убийца в Артистическом квартале, но работает под собственным именем. Возможно, это способ привлечь клиентов, но по мне — скорее плевок в сторону империи, даровавшей это имя его деду. По последним подсчетам, он убил больше восьмидесяти человек в Высоком и Низком Городе. Теперь кое-кто пытается убить его самого.

«По крайней мере, я понимаю его горечь», — подумала королева.

Она изучала нотный лист, когда он вошел. Его манеры обманчивы — во всяком случае, ей так казалось. Чуть тянет носок, как профессиональный танцор… Длинные седые волосы стянуты стальным зажимом, в подражание обреченным капитанам воздушных лодок, что отправлялись в свои последние рейды над Великой Бурой пустошью в разгар войны. Плащ особого покроя из грубой ткани цвета сырого мяса — знак наемного убийцы, не скрывающего принадлежности к этому ремеслу, — разрисован по подолу потеками цвета засохшей крови… редкая безвкусица. Что он мог значить для нее, этот стареющий головорез, до мозга костей пропитанный язвительностью, которая теперь разъедала его самого? Он заполнил гостиную, как само убийство. Его было слишком много для всех этих маленьких и хрупких коралловых украшений, для собрания старинных инструментов — он разом вытеснил собой и то, и другое. Нельзя сказать, что она видела насквозь Низкий Город и разоренного отпрыска знатного рода. Вряд ли ей удалось разглядеть за внешними признаками человека. Да и было ли там на что смотреть? Если было, то вряд ли осталось.

И все же… Он не просто вошел в дверь, он словно ворвался сюда из прошлого. Его волосы развевал ветер Времени! На миг она увидела его, силуэтом проступившего на фоне тающего рассвета — высокого, тонкого, с телом, скованным беспомощной церемонностью, с полными страдания глазами и полуразбитой металлической птицей, висящей на поясе. Это был лишь миг, но в этот миг она приняла его озабоченность собственной персоной за чувство собственного достоинства; еще раз оплакала поэта по имени тегиус-Кромис… и спросила себя, почему этот утомленный жизнью убийца должен напоминать ей о пролесках, что цветут осенью у башни над морем.

Само собой, это прошло.

Эльстат Фальтор вошел следом за наемником. Перешагнув порог, они оглядели друг друга, как осторожные псы. Потом Хорнрак пожал плечами, слегка улыбнулся, и Рожденный заново, почувствовав отвращение, отвернулся.

Королева предложила им присесть. Фальтор отказался, взял книгу в кожаном оливковом переплете и сердито уставился в нее. В это время Хорнрак, чуть покачиваясь, стоял перед королевой. Ему не стоило смотреть на нее. Он пах смертью.

Некоторое время спустя в комнату пришли Целлар и Гробец. Целлар налил себе немного мингулэйского вина, со вздохом проговорил: «Эти лампы напоминают о днях, проведенных под землей» — и сел в темном углу. Карлик отвесил королеве замысловатый поклон, привалился к стене и подогнул одну ногу, чтобы потереть икру.

— Вы считаете, что я нанесла вашему Дому обиду, — начала она без предисловий. — Мы конфисковали ваше имущество. Наши войны отняли у вас семью…

Хорнрак одобрительно кивнул, но в его улыбке была горечь.

— Дом? — переспросил он. — Госпожа, у меня в роду одни фермеры.

Он ощупал скулу. Метвет Ниан заметила, что в этом месте его кожа совсем недавно была рассечена до кости.

— Все воздушные лодки в королевстве погибли, чтобы вы смогли удержать трон, — он смотрел поверх ее головы. — Это была моя свобода. Вот ее вы у меня и отняли.

Она ясно представила, как Королевская эскадра гибнет у него на глазах. Лодки падают в пустыню, как сухие листья, дымятся, от них отделяются странные огненные сгустки и безмолвные фигурки… Но все было не так. Он даже не видел битвы, ставшей для них последней — он просто стоял, шестнадцатилетний паренек, на склизкой равнодушной земле и смотрел, как они сворой борзых летят на север: лодки, друзья, капитану — все. Ни один из них не вернулся. Впрочем, Гален Хорнрак и не ожидал, что они вернутся. Оставшуюся часть войны он занимался тем, что резал северян в переулках голодного захваченного города, упражняясь в ремесле, которого до сих пор не знал: он решил, что ничего иного ему не осталось.

— По утрам, — лихорадочно шептал он, — я все еще чувствую себя так, будто старая ссадина не заживает. Я просыпаюсь, смотрю в пустой воздух и удивляюсь: неужели трон и империя стоят этого — горящих мальчиков и кристаллических лодок. — Он ощерился и огляделся по сторонам.

— Я не хотел приходить сюда снова — боялся обнаружить, что это не так.

Его рука быстро скользнула под плащ.

— Не вздумайте что-нибудь выкинуть, Фальтор! Если понадобится, я вас прямо здесь прирежу!

Он вытер тыльной стороной ладони свою изодранную щеку. Снаружи, в коридоре, холодный сквозняк говорил о перемене ветра. Погода менялась. Эльстат Фальтор позволил своему баану скользнуть обратно в ножны. Карлик поднял голову, точно скворец. Старик следил за ними всеми из своего темного угла.

Хорнрак медленно расслабился.

— Госпожа, — произнес он, — возможность новой ссоры между нашими семьями нужно подавить в зародыше.

— Однако вы не избавились от заблуждений, скрываясь в Низком Городе, — терпеливо ответила Метвет.

Хорнрак пожал плечами.

— Вы можете вернуть мне небо? Нет? Тогда заплатите мне за услугу, которую я оказал вам прошлой ночью, и разрешите откланяться. Полагаю, девочка для вас что-то значит; я проливал за нее кровь. Я не прячусь в Низком Городе — просто мне не нужен Высокий.

* * *

Она не поверила — как она могла ему поверить? Вместо этого она предложила ему легенду собственного сочинения, место среди священных безделушек и образов давней угасшей мечты…

В сундуке из драгоценного красного дерева, скрепленном медными полосами, Метвет Ниан хранила музыкальный инструмент с Востока, напоминающий тыкву, короткую кольчугу, покрытую черным лаком, и скромный стальной меч с рукоятью, обтянутой потемневшей от пота кожей. Теперь, покусывая губу, она подошла к сундуку и достала оттуда меч и кольчугу. На миг ее охватило сомнение. Она стояла посреди комнаты, держа их в руках, — сначала лицом к Рожденному заново, который старался не встречаться с ней взглядом… Потом к карлику — тот поглядел на Хорнрака и неожиданно сделал движение головой, словно заметил что-то забавное… Потом к Целлару, который лишь спокойно поглядел на нее… И, наконец, к наемнику.

— Это подойдет? — спросила она. — Это все, что у меня есть.

Хорнрак выглядел удивленным. Он взял меч, поднял его; опытными пальцами согнул нижний край кольчуги. Потом вытащил из-под плаща маленький тонкий напильник круглого сечения и сделал крошечную зарубку.

— Сталь, — наемник пожал плечами. — Справедливая цена, хотя я предпочел бы слитком…

Он посмотрел на королеву, на этот раз вопросительно.

— Если это все, я пошел.

— Это не все! — воскликнул Фальтор. — Метвет Ниан, скажите ему!

Он преграждал Хорнраку путь к двери. Энергоклинок вновь покинул ножны, и искры, злобно шипя, капали с него.

— Вот они — шуточки Высокого Города! Скажите на милость! — рассмеялся Хорнрак. Шансов у него не было. Он взглянул на старый стальной меч в своей руке. — Но все-таки…

— Остановитесь! — крикнула Метвет Ниан. — Эльстат Фальтор, вы сошли с ума?

Тонкое лицо Рожденного заново стало бледным и мрачным от смущения и гнева, и он бессильно опустил баан.

— Не трогайте его. Он оказал мне услугу… — королева снова повернулась к Хорнраку: — Милорд, я вижу, вы ранены. Прежде чем покинуть дворец, зайдите в лазарет.

Наемник коротко кивнул.

— Не приближайтесь к Низкому Городу после наступления темноты, Фальтор.

В дверях наемник задержался и обернулся.

— Я предпочел бы не одалживаться перед Домом Ниан, — он бросил на пол кольчугу и бережно положил сверху меч. — у девчонки был с собой узел. Его украл один рифмач по фамилии Патине. А когда развернул, обнаружил там голову насекомого размером с дыню. Такое нигде не продашь.

Метвет Ниан в ужасе глядела на него. Хорнрак, словно не замечая этого, прислонился к дверному косяку и уставился в пространство.

— Сомневаюсь, что хоть раз в жизни видел его таким напуганным, — задумчиво проговорил он и посмотрел на королеву, — Теперь эта штука валяется в грязи, где-то в Низком Городе, и будет валяться, пока не сгниет. Я выбросил ее, моя госпожа. До свидания.

Где-то за Монарами бродит ветер, подбирая на холодных вершинах равнодушных гор и северных морских путях первые дожди со снегом — самое время. Позже он принесет в Город изморозь, ледяной воздух и слабый запах ржавчины… а пока роется, словно унылый черный пес, среди бескрайних дюн и нескончаемых бесплодных куч на Великой Бурой пустоши, обнюхивает серые камни и рухнувшие опоры — наполовину ушедшие в песок обломки десятков тысяч лет.

Что еще движется там, бросая неясную тревожную тень на поселение Рожденных заново? Кто шагает, подражая нелепой, подпрыгивающей походке последователей Знака Саранчи, что шествуют ночью по улицам Вирикониума, мерила мечты?

Слова Хорнрака студят сильнее любого ветра.

— Что они имели в виду? — шепчет Фальтор. — Зачем они это прислали?

Но карлика больше занимает убийца, и он задумчиво смотрит ему вслед. Потом встает и прикрывает дверь…

— Он знает, чей это был меч? — рассеянно спросил он Фальтора. — Он хотя бы догадывается?

Но Фальтор лишь устало потер глаза.

— Он врун и мерзавец.

Гробец захихикал.

— Я тоже, — он поднял отвергнутый меч и кольчугу, и улыбнулся Метвет Ниан: — Это был смелый шаг, моя госпожа. Вы способны смягчить и камень. Можно, я их уберу?

— Один из вас пойдет за ним и отдаст ему и меч, и кольчугу, — отрезала она. — Нет, подождите. Я сама.

При виде их недоумения королева рассмеялась.

— Я хочу, чтобы это принадлежало ему… — Она не дала перебить себя и закончила: — Он спас девушку из сострадания, хотя никогда этого не поймет.

Во время этой странной заминки в голове Фальтора крутился один вопрос… а может, и не один. Рожденный заново открыл рот, чтобы возразить, когда Целлар — он вот уже несколько минут раскачивался в кресле, и на его лице сменяли друг друга самые разнообразные выражения, каждое следующее непонятнее предыдущего — издал пронзительный болезненный крик и вскочил, словно внезапно проснулся от кошмарного сна. Его кожа посерела, ястребиные глаза не отрываясь смотрели на дверь, как будто Хорнрак все еще стоял там; они горели от невыносимой муки. Когда Метвет Ниан коснулась его плеча, старик, казалось, едва это заметил.

Его кости под странно расшитой одеждой были тонкими и хрупкими, как у птицы.

— Фальтор! Гробец! — в отчаянии забормотал он — Нельзя терять ни минуты!

— Что с тобой, дед? — встрепенулся карлик. — Тебе плохо?

— Неужели вы не слышали, Метвет Ниан? Голос от Луны… огромное крыло в небе… голова насекомого… ночные высадки… Знак Саранчи… все сходится! Я должен немедленно отправляться на север. Все одно к одному…

— Что именно, Целлар? — спросила королева.

— Если мы помедлим, миру конец.

Страдания — наша гордость. Они очищают и возвышают, они позволяют нам острее чувствовать вселенную. Они принадлежат нам и только нам, их невозможно ни разделить с кем-то, ни облегчить, передав другому. По крайней мере такова была точка зрения Галена Хорнрака, который по роду своих занятий живо интересовался всем, что связано с болью. Это представление о мире и себе, как реликвия в драгоценной раке, жило в душной комнате на рю Сепиль. Оно пронизывало и отношения с мальчиком, чья роль была более жалкой, чем роль сиделки, чем место послушника в мучительных, как агония, очистительных обрядах его учителя и господина. Хорнрак привык к запаху самообвинения. На рю Сепиль этот запах чувствовался острее, чем где бы то ни было — запах мертвых гераней, сухой гнили и твоей собственной крови, выжатой из полотенец. Он привык встречать этот запах, как желанного гостя. Так же он встречал приливы темного жара и озноба, которыми напоминали о себе самые глубокие раны. Для него это стало способом символически проигрывать свои прошлые преступления — способом, который приходилось каждый раз открывать заново.

В больнице у Метвет Ниан, однако, ничего подобного не оказалось. Взамен его встретили распахнутые окна, веселые голоса… и худшее из всего, что только возможно: та всеведущая доброжелательность, которая отличает опытных сиделок — та, что помогает им сдерживаться при виде страдания своих подопечных и терпеть их неуважение.

Раны ему зашили, но отпустить отказались.

Поэтому через три дня после событий, разыгравшихся в гостиной королевы, он выбрался из палаты и осторожно, крадучись, пробирался по коридорам дворца.

Плащ ему вернули, выстиранный и зашитый. Под ним Хорнрак носил кольчугу, полученную от Метвен Ниан, а меч повесил на боку — это было непривычно и мешало двигаться. К тому же для меча потребовались ножны. Пришлось потрудиться, чтобы их раздобыть, но тусклая тисненая кожа смотрелась очень хорошо. И все-таки меч — оружие Высокого Города, и Хорнрак чувствовал себя неловко. Ему слишком редко доводилось иметь дело с длинным клинком. Поэтому, торопливо шагая в сторону тронного зала — будем надеяться, в последний раз! — наемник коснулся ножа, спрятанного под плащом: просто напомнить себе, что не безоружен. Что касается намерений королевы, он так их и не понял. Сначала она пытается его подкупить, а с недавнего времени оказывает покровительство… Это приводило Хорнрака в бешенство. В столь опасном настроении не стоило сталкиваться с карликом королевы, который шагал навстречу с сардонической усмешкой на лице.

Его короткие ноги скрывали драные штаны из черной кожи, а коренастый торс, похожий на колоду, — безрукавка из какой-то ткани, позеленевшей от возраста. Голые сутулые плечи загорели дочерна, руки напоминали связки корней боярышника. Весь он походил на маленькое деревце, чахлое и неказистое, которое зачем-то посадили у дверей тронного зала, а змеящаяся металлическая инкрустация на их створках и узорчатые петли только усиливали это впечатление. На голове у карлика красовалась забавная шляпа с тульей в виде усеченного конуса, тоже кожаная и сильно потрепанная.

— А вот и наш наемничек со своим новым ножиком.

— …Сказал карлик, — буркнул Хорнрак, вполне беззлобно. — Ладно, дай пройти.

Гробец-карлик фыркнул. Посмотрел направо, налево, словно проверяя коридор. Потом поманил Хорнрака пальцем и, когда тот склонился, шепнул:

— Дело в том, милорд убийца, что я ничего не понимаю.

И ткнул своим узловатым большим пальцем куда-то через плечо — по-видимому, указывая на тронный зал.

— Извини?

— Эти голоса с неба. Насекомые. Сумасшедшие обоего пола. Один воскресает из мертвых. Приятно — он все-таки мой добрый друг, но все же… Другой несется куда-то, как борзая за кроликом, едва заслышав дурацкую песенку. И оба — мои старые друзья. Что ты об этом думаешь? — карлик огляделся по сторонам и понизил голос. — А королева отдает меч тегиуса-Кромиса!

При виде недоуменной мины Хорнрака он восхищенно рассмеялся, показывая сломанные старые зубы.

— Теперь мы с тобой, простые люди. Простые вояки — думаю, ты с этим согласен. Ты согласен?

— Этот меч… — пробормотал Хорнрак. — Я…

— А раз так, то мы, как все нормальные вояки, должны понимать друг друга с полуслова — ты меня, а я тебя. Мы должны относиться друг к другу нежно и трепетно — хотя бы во время этой идиотской поездки на север. И заботиться о наших дурачках — в конце концов, сами о себе они позаботиться не могут. Ну?

Хорнрак сделал движение, намереваясь пройти в тронный зал.

— Я никуда не еду — ни с тобой, ни с кем-либо еще, карлик. Что касается подарков, их вернуть нетрудно. По мне, так вы все сумасшедшие!

Он сделал лишь шаг к инкрустированным дверям, когда страшный удар чуть пониже спины заставил его упасть ничком. На глаза навернулись слезы. Охваченный удивлением и отчаянием — неужели карлик пырнул его кинжалом? — наемник завозился, нащупывая нож и одновременно пытаясь подняться на колени… только чтобы увидеть, что маленький палач ехидно ухмыляется, стоя перед ним. Единственным его оружием были непропорционально длинные руки, скрюченные подагрой.

Прежде, чем Хорнрак успел подняться, карлик — чья голова теперь оказалась на одном уровне с его собственной — сгреб его в охапку, плюнул ему в ухо и ударил снова, на этот раз под ребра. Нож со звоном отлетел в сторону. У Хорнрака перехватило дыхание. Безуспешно хватая ртом воздух, он услышал, как карлик холодно произносит:

— Ты мне нравишься, Гален Хорнрак. Но это меч моего старого друга, и тебе его не просто так дали.

Наемник помотал головой и решил рискнуть. Он качнулся вперед, сцепил пальцы под затылком у своего маленького врага и сделал короткое движение. Противники столкнулись лбами, и нос карлика хрустнул, как сухая палка.

— Зашибись… — удивленно пробормотал Гробец и сел. Они сцепились не на шутку, и ни один не мог одержать верх. Карлик был стар, хитер и неподатлив, а наемник стремителен, как змея. И оба не понаслышке знали все тупички и винные лавки, где безымянные рыцари Низкого Города выясняют отношения в грязи и опилках.

Целлар обнаружил их двадцать минут спустя. Глаза у обоих уже горели трусливой злобой, оба сорвали голос. Раскачиваясь, щерясь, кривя разбитые губы, они продолжали перебранку… Но злость угасала, как закат. Целлар наблюдал за ними, озадаченный, как любой человек, который не видел, с чего все началось.

— Смиренно прошу милорда Овечью Задницу передумать.

— Если хочешь потрахаться, найди себе шлюху и оставь мои мозги в покое. Избавь меня от этого, карлик. Розовые сопли — это не по мне. Отправляйся на север, если он тебе так слюбился. Мне-то какое дело?

 

6

Внезапное появление Бенедикта Посеманли

Очевидно, Целлар не мог — или не собирался — высказать свои опасения яснее. Да, что правда, то правда: он расспрашивал Фей Гласе, но так ничего и не выяснил. Все, чем она смогла поделиться — это бессвязный набор древних словечек и обрывков древних песен. Жалкие осколки воспоминаний ее рода, которые она собрала, совершая свой одинокий путь в прошлое… вернее — в этом Эльстат Фальтор согласился с Повелителем Птиц — нащипала отовсюду понемногу.

— Она понимает нас, но едва начинает говорить — и между нами пропасть. Она не может решить, на каком языке с нами общаться — понимайте как хотите.

Однако, возражал Целлар, ей известна тайна головы насекомого — иначе почему она впадает в отчаяние, когда видит, что мы ее не понимаем? Она хочет рассказать, что там случилось. Поэтому для нас жизненно необходимо последовать с ней на Север.

— Она сама по себе послание… Она сама — призыв о помощи.

Фальтор не соглашался. Верный сенешаль, он не мог покинуть королеву, когда Знак Саранчи набирает силу, каждый день тревожа Рожденных заново, живущих в Городе, проникая всюду и поражая его плоть и дух, как зараза. Но Целлар отвечал лишь одно:

— Вы мне нужны. Ваши люди из Великой Бурой пустоши не станут со мной говорить. Они слишком далеко ушли по этой «дороге в Прошлое», о которой вы рассказывали. Мы разгадали, что означает голова насекомого, и поняли, что время пришло. Когда мы сможем разгадать послание с Луны и обнаружим на Севере поселения тех, кто прилетел оттуда, мы будем знать, что делать со Знаком Саранчи.

И Фальтору оставалось лишь смотреть на Вирикониум, играть в гляделки с Вечным Городом, где по ночам, в лунной светотени — синей, смурной, вязкой, как млечный сок тропических растений, — тихо ползут с улицы на улицу длинные процессии, сопровождаемые праздношатающимся ветерком.

Пока он смотрел, погода испортилась. Сырой воздух скапливался вокруг громады Высокого Города, потом затопил Низкий, Под серым небом, похожим на толстое одеяло, потускнели мокрые плазы, их словно окутал ореол тайны. Старухи в богадельнях на рю Сепиль день-деньской кряхтели, занимаясь своими делами, и воздух становился клейким от запаха капусты. Стены сочились влагой. В такие времена — на этом сходились все — не стоит жить в Артистическом квартале. Возможно, именно в подтверждение этой мысли родились слухи о внезапном исчезновении Галена Хорнрака. Может, он и вправду поссорился с Анзелем Патинсом, некогда своим близким другом?..

Поговаривали, что они поссорились из-за денег. Правда, кое-кто считал, что дело в женщине с Севера или даже в копченой рыбе, некстати помянутой в какой-то балладе…

По всему холму, выше и ниже Минне-Сабы, враги и соперники Хорнрака садились поближе к жаровням и тусклым светильникам, скребли в затылках… и, окончательно запутавшись в догадках, начинали драться между собой.

Тем временем виновник этих споров томился в продуваемых всеми ветрами коридорах Чертога Метвена, где часами исследовал свои раны и мрачно точил нож. В начале зимы им всегда овладевала меланхолия, какой часто страдают чахоточные больные. Со своими новыми соратниками он общался мало, а Фальтора откровенно избегал, равно как и бесед в тронном зале — разве что в его присутствии возникала крайняя необходимость. Несколько раз наемник слышал, как сумасшедшая поет в какой-то комнате. Гробец испытывал к нему своеобразные дружеские чувства — по крайней мере Фальтор полагал, что это так, — но проявить их не выпадало случая. Метвет Ниан наконец-то дала согласие на поездку, и надо было собирать провизию, лошадей, оружие, принять все необходимые меры безопасности. Карлик весь ушел в эти приготовления — а также свои собственные — и почти не появлялся во дворце.

Хорнрак только пожимал плечами. По ночам он слонялся по коридорам, разглядывал старые машины, похожие на дикие абстракции, шепотом разговаривал со скульптурами… и не открывал, когда стучали в дверь.

В день отъезда ему все-таки пришлось покинуть свою комнату, прервав созерцание собственного отражения в зеркале.

В тот день пошел мокрый снег. Полосатые палатки на уличных рынках впитывали его и тяжелели, сточные канавы заполнялись липкой слякотью. В день отъезда они удостоились видения. Гробец-карлик вспомнил легенду, которая родилась с его подачи много лет назад. У злополучной экспедиции появился самый настоящий дух-покровитель… или скорее предводитель.

Впервые этот призрак — если его можно назвать призраком, — которому было суждено сопровождать их в течение всего путешествия вплоть до его весьма странного завершения, появился в Вирикониуме, в тронном зале. Кроме Целлара-птицетворца, при этом присутствовал только Хорнрак. Метвет Ниан решила наблюдать за отъездом с Врат Нигга и заранее отправилась туда. Эльстат Фальтор беспокойно прохаживался по внешнему двору, там же находилась Фей Гласе и лошади. Гробец-карлик всю ночь трудился в своей кибитке — вспышки жаркого белого пламени плясали по ее откидным бортам под унылый перестук молотка — и теперь дремал в каком-то углу. Еще не рассвело, дворец напоминал огромную пустую раковину, где в холодном воздухе само с собой перекликается эхо.

Целлар предпринимал очередную попытку связаться со своими машинами в подземелье под эстуарием и теребил желтыми пальцами бороду.

— Бурый, зеленый, отсчет, — прошелестел он, и по ложным окнам тронного зала, щебеча, стайкой летучих мышей пронеслись серые тени.

Кажется, такого результата Повелитель Птиц не ожидал.

— Вы ничего не заметили? — спросил он нетерпеливо. — Мне нужны новые сведения!

— Не тяни, старик, — без всякого выражения отозвался Хорнрак, зевнул и потер лицо, чувствуя неясное напряжение в мышцах шеи. «Все потому, что встал ни свет ни заря», — подумал он. Как и у Фальтора, предстоящая поездка вызывала у него сильное беспокойство. Даже если бы разобраться в причинах этого беспокойства было легче, это ничего не меняло. Проведя последние сутки наедине со своей раной, ножом и зеркалом, наемник с удивлением обнаружил, что больше не жалеет о разрыве с Низким Городом. Теперь ему лишь изредка вспоминался мальчик, оставшийся на рю Сепиль, и горький запах мертвых гераней. Вместо этого Хорнрак с каким-то бесстрастным упорством вглядывался в будущее. Он был одержим одной идеей, и ее судьба крайне его занимала. Прежде эту одержимость удавалось держать в определенных рамках… но теперь эти рамки то ли раздвинулись, то ли сместились.

Он начал разминать шею. Старик что-то капризно бормотал. Воздух под потолком тронного зала начал светлеть, пошел слоями. Бледный розово-желтый свет сочился сквозь стрельчатые окна в его крыше. Слишком рано для рассвета.

— Новые сведения!..

— Не тяни, я сказал!

— Отменить все операции, — произнес мягкий вкрадчивый голос. Он доносился откуда-то сверху. Потрясенный, Хорнрак огляделся по сторонам. Послышалось хихиканье.

— Что за чудный кусок мяса!..

Розово-апельсиновые пласты света под сводом зала начали сереть и сворачиваться в сгустки и жгуты, похожие на слизней. Они плавали, мягко сталкиваясь друг с другом, точно клецки в теплом бульоне… После пары минут медленных приливов и отливов они слились, образовав плотное дольчатое ядро, которое понемногу принимало грубые очертания человеческой Фигуры. Хорнрак с отвращением наблюдал за этим процессом, отмечая, как одни дольки вытягиваются, превращаясь в Руки и ноги, другие набухают и выпячиваются. Казалось, что-то попало в эластичный мешок и пытается выбраться. Наемник поймал взгляд Птицетворца, который озадаченно смотрел вверх, и саркастически фыркнул.

— Ты закончил свою хиромантию, старик?

Целлар нетерпеливо отмахнулся.

— Тише!

Человек, висящий в воздухе у них над головами — если это можно назвать человеком — был одет в черное… Скорее всего, эта грубая потрепанная ткань была черной лет сто назад, когда подобный фасон еще не вышел из моды — по крайней мере в Городе. Бледную, с призеленью кожу покрывали морщинистые серебристые нашлепки — в тех местах, где ее удавалось разглядеть. Лицо закрывала плотно прилегающая черная маска… впрочем, это мог быть и дыхательный аппарат, судя по многочисленным трубкам и хоботкам, торчащим из нее. Четыре черных ремня, вдавливаясь в раздутую плоть его щек, соединялись где-то на затылке, теряясь в копне соломенных волос, разметавшихся вокруг головы. Он был чрезвычайно тучен, словно почти всю жизнь провел в некоем пространстве, где не действуют привычные для человека условия. Его необъятные ягодицы маячили у них над головами, словно пара туманных лун, под звук скупого монолога, заумного и бессмысленного — во всяком случае, уловить смысл этих слов представлялось крайне затруднительным.

— Я сижу здесь — старый человек, меня обдувает ветрами Neant — Prima convien che tanto il ciel, давным-давно, как кит, выброшенный на мель, посреди белого растрескавшегося пространства… Сто лет жемчужной тишины в саду на задворках мира… Я лежу на пронизывающем ветру… — последовал немыслимый набор звуков, — вкушаю манну в тени крыльев, пронизанных тонкими жилками — perch' io indugiai al fine i buon sospiri… и ради чего? Ради ВОЙНЫ! Теперь — ТЕПЕРЬ — они роются в великих заклинаниях, что позаимствовали в моей чудом спасенной душе. Ах! Бойтесь смерти из воздуха! Какой прекрасный кусок мяса, во имя всего святого!

И так далее. Временами слова перемежались ревом боли или гнева, когда толстяк, медленно перекатываясь от одного угла зала в другой, делал попытку придать своей необъятной колышущейся туше правильное положение или изменить высоту относительно пола. Время от времени его тело переставало казаться бесплотным. В такие моменты он молотил что-то кулаками и размахивал руками — то ли привлекая чье-то внимание, то ли для того, чтобы удержать равновесие в той странной среде, в которой плавал. Потом зал наполняла отвратительная вонь, и оно снова начинало расплываться, словно покрываясь слизью.

Было очевидно, что воздух Земли не может поддерживать такую массу — скорее всего человек находился в некоем таинственном сосуде… или в ином измерении. Когда он исчезал, с ним исчезал и его голос — слабел, отдаляясь и искажаясь, словно кто-то создавал помехи, пытаясь его заглушить.

Целлар-птицетворец, казалось, был ранен в самое сердце.

— Я здесь ни при чём! Я не виноват! — закричал он, дрожа не столько от старости, сколько от волнения. — Хорнрак, это и есть тот голос с Луны!

— Да хоть из сортира, — вполголоса буркнул наемник и добавил: — Цирковой осел заговорил…

— Я слушал вас много ночей подряд, — начал Целлар, обращаясь к летающему человеку. — Что вы хотите мне сказать? Говорите!

— Blork, — булькнул летающий человек.

Похоже, старик был ему глубоко безразличен. Зато призрак начал решительно бороться за внимание Хорнрака. Его рыбьи глазки, одновременно бесхитростные и подозрительные, поблескивали из-за темного стекла его маски. Подкатившись к наемнику, он застенчиво подмигнул ему, словно намеревался обратиться с чрезвычайно серьезной, но весьма деликатной просьбой… только для того, чтобы беспомощно завалиться набок, подобно разлагающейся китовой туше, не успев договорить до конца.

— Слушай, дружище… язви меня в зад! Как я погляжу, ты авиатор. Слушай, слова возрождаются во мне и копошатся, точно червяки! Нам надо поговорить с глазу на глаз… — он испуганно взмахнул руками, словно отталкивая что-то: — Все, хватит, хватит!

И, покачиваясь и подпрыгивая, точно мячик, он поплыл по тронному залу на уровне головы Хорнрака. Из-под его маски потекла жидкость с кислым запахом.

Это было уже слишком. В приступе чего-то похожего на суеверный ужас, Хорнрак уставился на него, потом выхватив меч тегиуса-Кромиса и пошел на толстяка, время от времени Делая угрожающие выпады.

— Отправляйся в свой отстойник! — кричал он. — Давай назад в свою богадельню!

Целлар тщетно пытался остановить наемника, дергая его за плащ своими слабыми руками, а призрак уворачивался от обоих, хихикая и чихая.

Ни тот, ни другой ничего не могли добиться. Если они оставляли странное существо в покое, оно снова начинало свои увещевания, безжалостно терзая слух адским смешением языков. Стоило возобновить преследование — Целлар взывал к примирению, Хорнрак размахивал клинком — толстяк икал из-за маски и уплывал прочь. Этот спектакль продолжался около получаса. Но в лучах набирающего силу дневного света «периоды стабильности» призрака становились все короче, а очертания делались тусклыми и нечеткими. Его голос, словно удаляясь в наполненное эхом пространство, исчез в бесчисленных отголосках, в которых можно было весьма отчетливо услышать шум волн, разбивающихся о какой-то невообразимо далекий берег. В конце концов видение исчезло в том же странном световом бульоне, который его породил, и оставил Целлара и Хорнрака посреди пустого тронного зала, разъяренных и беспомощных.

Там их и нашел Эльстат Фальтор: затаив дыхание, они пялились в пустой воздух и умоляли Рожденного заново прислушаться. Последуй он их просьбе — и ему, возможно, удалось бы услышать тихий гнусавый голос, призывающий «бояться смерти из воздуха».

Шум прибоя — или что-то наподобие… И тишина.

Но что говорили голоса, которые Фальтор теперь постоянно слышал у себя в голове?

— Давно рассвело, — раздраженно бросил он. — Королева ждет.

Как бы то ни было, они даже толком не разглядели ее, поскольку день выдался до омерзения промозглый — только белое лицо в окне под самой крышей башни. Белая рука поднялась, мелькнула… и все.

Эльстат Фальтор — на крупной вороной лошади, в кроваво-красной броне, сияющей даже в пасмурный день, он был похож на всадника на старинном гербе — насмешливо приветствовал кучку обывателей Низкого Города, которые стояли по щиколотку в слякоти и наблюдали, как экспедиция проезжает через Врата Нигг. Вирикониум остался позади, перегородив поток времени и медленно погружаясь на его дно, точно огромная королевская баржа, заброшенная с приходом зимы. Этот остров чудовищной самовлюбленности и безмерной подавленностиу него за спиной… Хорнрак чувствовал, что в жизни города началась новая эпоха, и ее приход возвестил призрак из тронного зала.

«Теперь мы все с ума посходили», — подумал наемник… и, повинуясь какому-то внутреннему порыву, выхватил из ножен старый стальной меч и взмахнул им над головой.

Но когда он обернулся, Метвет Ниан уже покинула башню.

На приземистых бурых холмах у подножья Монарских гор, уже лежал первый снег. Ветер заметал каменные стенки, отделяющие делянки от овечьих загонов. Вьючные лошади артачились, ветер пронизывал до костей. Путешественники ехали медленно, однако карлик, который ночевал где-то на сеновале и проспал, догнал их нескоро.

— Этот «раздутый призрак», про которого вы болтаете, — сообщил он, — был лучшим пилотом из всех, что когда-либо летали на воздушных лодках.

И в ту же ночь, свернувшись возле умирающего костра, среди холмов, возвышающихся вокруг Города, он продолжал:

— При Мингулэе он в одиночку уделал восемь машин. Был полдень, мы с моим другом, который давным-давно умер, сидели на солнцепеке, жарили крыс и смотрели на осажденный город. Его лодка была старой, команда измучена. Его трясло и шатало от всякой дряни, которую он глотал, чтобы не уснуть. Но как его лодка уворачивалась от энергопушек, то взмывала, то падала — точно ястреб среди фиолетовых молний! Как медное солнце Юга играло на ее кристаллическом корпусе! Бенедикт Посеманли… Фамилию ему дали точно в насмешку — недостатком мужества он никогда не страдалр. Семь лодок усеяли обломками выжженную равнину, прежде чем осада была снята. Восьмую он разнес позже, по оплошности. Но война… Ему этого всегда было мало. Когда мир был еще юн — и метвены еще хранили его, — он облетел его вокруг. Я знаю, поскольку летал с ним — мальчишка-карлик, вообразивший себя искателем приключений. Мы пересекли все океаны, Хорнрак, все разоренные, расколотые континенты! Под днищем нашей лодки проплывали пустыни, погруженные в тысячелетнюю старческую дремоту. На полюсах на нас обрушивались водопады полярного сияния, оно бесновалось вокруг нас, точно радужная горная река. Мы пытались заходить в тропики; на экваторе воздух горел вокруг нас.

Это был первый полет Посеманли на «Тяжелой Звезде». Но если война была не в состоянии дать ему то, чего ему хотелось, то мир тоже не смог. Ему все надоело. Он худел и мрачнел. И каждую ночь смотрел на надменную бледнолицую Луну.

О да, он тосковал по этой грустной планете. Он задумал отправиться туда. «Таинственные навигаторы Послеполуденной эпохи торговали с ней, — рассуждал он, — и лодки у них ничем не отличались от моей — для них это было обычным делом. Они запросто пересекали пространство за пределами Земли. Возможно, — убеждал он себя, — лодки помнят дорогу».

Мы видели, как он улетает черной ночью на своей прославленной лодке. Она взмыла во тьму и начала поворачиваться — чуть вправо, чуть влево, точно стрелка компаса. Старые чувства просыпались в ней. Она дрожала от нетерпения, и ее хвост вспыхивал странными огнями, которые прежде никогда не загорались. Больше мы никогда ее не видели — никто из нас не видел. Ох, «Тяжелая Звезда», «Тяжелая Звезда». Это было сто лет назад…

Глаза старого карлика были красными и неживыми. Они горели во мраке, отражая свет костра, точно у зверя.

— Хорнрак, — прошептал он, — она знала дорогу. Разве ты не видишь? Этот «раздутый призрак», про которого вы говорили — Бенедикт Посеманли. Он вернулся, проведя сто лет на Луне!

Хорнрак помешал тлеющие угольки носком сапога.

— Ну и славно, — безжалостно отрезал он. На самом деле, он мучительно завидовал карлику: его собственные воспоминания не шли с этим ни в какое сравнение. — Но с чем он вернулся, скажем так, к вратам Земли? И что, он и в самом деле идиот, который двух слов связать не может?

Карлик задумчиво посмотрел на него.

Позже Целлар, Повелитель Птиц, описывал их путешествие на север примерно так.

То, что мы обнаружили среди скал, похожих на зубцы, и бесплодных отрогов пустынных предгорий, позволяет предположить, что некогда здесь существовало государство — государство, которое мы не в состоянии себе представить. Прежний смысл существования этого мира стерт. Даже те из нас, кто заранее принял этот мир, не в силах это вспомнить…

Я тоже. Разве я помню?

Это случилось сразу после того, как мы покинули Город. Странное ощущение; что-то защищало нас — и вдруг исчезло. Казалось, фасетчатые глаза следят за нами из-за каждой стены — тут их множество, стен и оград, сложенных насухую. В очертаниях горного хребта или придорожного дерева порой угадывалось нечто совершенно иное: сложенное крыло, например, или свернутый спиралью хоботок.

Эльстат Фальтор ехал первым. Что-то творилось в его душе, в его сознании, и это полностью поглотило его. Возможно, он начал наносить на карту своего внутреннего мира дорожки, ведущие в Прошлое. Из-за этого он выглядел рассеянным и раздраженным, словно своим присутствием мы отрывали его от приватной беседы. Правда, если кто-нибудь из нас высказывал такое предположение, он гневно начинал отрицать. Пытаясь жить одновременно в двух мирах, он ехал впереди, мрачный и капризный, и словно не видел ничего. Его голова склонилась, словно отяжелела от дождя, кроваво-красная броня мерно вспыхивала и гасла, как маяк. Если он обезумел, то это безумие распространилось, подобно заразе, поразив всех ему подобных, едва те возродились. В конце концов они узнают, что путешествие, в которое они так жаждут отправиться, невозможно. Они примут эту истину, а вместе с ней и мир — таким, каков он есть.

Незримые странствия души…

Спускаясь с предгорий, мы натыкались на старые дороги, по обочинам которых выстроились слабеющие тисы и бесформенные каменные твари с глупыми мордами. Здесь не осталось почти ничего, чтобы вернуть плодородие истощенной почве. Это начало конца, когда Империя чахнет вместе с землями, которые занимает. На этой узкой полоске между горами и прибрежными отмелями теперь растет лишь гигантский болиголов, и среди его зарослей догнивают бренные останки Послеполуденной эпохи. Города из кровавого стекла погрузились на дно грязных холодных лагун. Древние Болотные города… Теперь среди их разрушенных башен ползают скрипучие черные ялики и баржи Заката — от пристани до пристани, пытаясь вдохнуть жизнь в холодеющее тело торговли. Из старых дорог не уцелела ни одна. Широкие оплавленные тракты Послеполуденной эпохи проваливаются и уступают место новым, вымощенным разрушенными плитами или известняковым булыжником, проложенным в дни Борринга… а под конец — овечьим тропам, стежкам и тесным выгонам.

Однако наиболее сохранные из этих дорог, осторожно петляя по кромке засоленных болот и горных массивов, пробиваются к Дуиринишу, этой унылой заставе королей прошлого, вратам Великой Бурой пустоши и древних городов Севера. По одной из таких дорог мы держали свой путь под покровительством бредового видения, именуемого Бенедиктом Посеманли.

То что-то выпрашивая, то требуя, без умолку бормоча на своем странном наречии, которое он, похоже, придумал сам, призрак — если это действительно призрак, — преследовал нас на протяжении ста миль, а то и больше. Время от времени он исчезал только для того, чтобы вернуться и с новыми силами взяться за свое. Теперь он покачивается над нами, словно обломок древесного ствола на волнах, потом прячется, как маленькая девочка, среди мясистых стеблей болиголова, бледных, словно выросших без солнца, и бормочет: «На Луне это походило на белые сады. Корм». Он не отвечает Эльстату Фальтору, которого уже понемногу выводит из терпения, мне тоже. Карлика он упорно избегает, словно смущенный его верностью: украдкой проскальзывает за стебли болиголова на краю прогалины, ухмыляется, пыхтит, пускает ветры и вполголоса извиняется. Если Гробец заговаривает с ним о «старых временах», он некоторое время слушает, потом в ужасе закатывает глаза и возмущенно размахивает своими неуклюжими ручищами.

Галена Хорнрака тем не менее он обхаживает с большим пылом, пытаясь завладеть его вниманием, подмигивая и присвистывая.

— Эй, дружище! — кричит он, возникая перед ним в воздухе, и начинает разыгрывать замысловатую пантомиму, изображая первооткрывателя неведомой страны: приставляет одну руку козырьком ко лбу, а другой указывает на северо-запад…

Фальтор не может относиться к этому представлению серьезно и утверждает, что существо просто не в своем уме — если можно считать существом то, чье существование весьма сомнительно. Однако после многократных повторений переживания призрака исподволь передались нам. Кажется, он чувствует крайнюю необходимость внушить нам нечто такое, что не мог ясно сформулировать.

Хорнрак верен себе. Он терпеть не может чувствовать себя дураком. Чем усерднее призрак домогается его, тем упорнее тот отводит глаза. Но по ночам, думая, что его никто не видит, он терпеливо следит за странным созданием сквозь огонь костра, и полузажившие шрамы на его щеках горят, как ритуальные клейма на лице доисторического охотника. Каждая неудачная попытка убить или схватить нашего непрошенного костя только разжигает его гнев. Когда Фей Гласе поет «Мы покинем нынче Вегис» и улыбается ему — порой это единственный способ человеческого общения, на который она решается, — этот мрачный наемник не улыбается в ответ. Тогда она тоже начинает капризничать и упрямиться.

Таким образом мы достигли Дуириниша и обошли его с запада, поскольку там нам делать нечего. Это великий город. Почти все его постройки появились накануне войн с Севером. Мы проезжали его в бледном сиянии рассвета, когда в ослепительных косых лучах солнца карликовые дубы Нижнего Лидейла кажутся нестерпимо белыми. Горький металлический запах висел в воздухе, и лошади становились беспокойными. Серые камни города, казалось, были погружены в глубокое раздумье. Можно было разглядеть маленькие строгие фигурки, глядящие на нас с парапетов и из навесных бойниц. Но мы не из тех, на кого люди Дуириниша станут тратить время. Вот уже пятьсот лет они охраняют свои рубежи. Что видят они теперь из своей твердыни, какие странные изменения и растекания реальности им открываются, когда они глядят на Север? Не берусь даже предполагать. Мы — те, кто находится по эту сторону границы — лишь отмечаем, что мир сильно меняется.

Пронизывающие морские ветры не оставляли нас в покое. Справа тянулась череда высоких утесов. Первоначально это был «фасад» известнякового рифа протяженностью в несколько сотен миль, но за долгое время царствования Послеполуденных культур он превратился в цепочку карьеров. Между ними то и дело возникают маленькие долины с крутыми склонами и крошащиеся, поросшие мхом утесы. На самом деле это край обширного плато. Оно уходит примерно на милю вглубь материка, прежде чем его похоронят под собой груды антрацитовых обломков и проклятые судьбой земли Великой Бурой пустоши. Повсюду, то вытекая из карстовых воронок и невидимых пещер, то исчезая в них, бегут грязные белесые ручьи, а деревья стали серыми и давно высохли.

Теперь мы двигались прочь от берега, перебираясь через липкие, безжизненные водоемы, что заполняются лишь во время прилива, а над нашими склоненными головами проплывали миражи… и уносились прочь. Это место вызывало ощущение, которое трудно назвать иначе, как «душевным подвывихом»… и которое усиливалось с каждым шагом.

Мы и представить не могли, что обнаружим в самое ближайшее время.

Вечером мы оставили побережье и развели костер среди полуразрушенных лабиринтов, где скалы из-за прослоек битума стали непрочными и легко уступали разрушительной силе времени. Но разжечь огонь оказалось нелегко. Пламя было бледным и почти не грело. Позже в темноте загремело эхо камнепада — казалось, кто-то играет в кегли в пустынном переулке. С верхних уступов бесконечным дождем падали крошечные светящиеся жучки. Всю ночь напролет ветер перетряхивал мотки мертвого плюща. Утром, когда морской туман рассеялся, вдали появились многочисленные насекомые, их отражения ясно виднелись на мокром песке прибрежной отмели. Прежде чем мы успели их опознать, они с тяжелым гудением умчались прочь. Все это, как я уже говорил, поначалу не выходило за рамки обычного — как, по большому счету, и мрачные колоннады, и галереи, словно созданные пришельцами из другого мира: очертания этих сооружений угадывались в стенах пустого карьера. Однако по мере того, как мы продвигались на север, местность становилась все более скудной и бесцветной. Она напоминала слизь, сквозь которую более или менее ясно проступали кости иного пейзажа.

— Мир разваливается на куски, — заметил Гален Хорнрак, и кто-то сухо ответил:

— Мир превращается во что-то другое.

Это снизошло на меня, как откровение: каждый из нас пережил за время этого путешествия на север некое опустошение — или обесцвечивание — своей личности… готовясь к будущему, которое мы не в состоянии описать. Вирикониум остался позади. Даже те из нас, кто возвратился туда, больше никогда его не видели. Город изменился, и в этом новом Городе нам уже нет места.

Можно сказать, мы забыли о своей цели — в том смысле, что она больше не занимала все наши мысли с утра до ночи. Мы существовали, чтобы брести сквозь дождь — горстка призраков с солью на губах, что ползут вдоль подножия бесконечной череды утесов, переговариваясь глухими замогильными голосами. Тот, кто ехал впереди, был сам себе знамя и знаменосец, осияннный славой Послеполуденной Эпохи, на огромном коне, в алых латах; хихикающий карлик в кожаной шляпе верхом на пони, замыкающий наше шествие, — не больше чем старым псом. А над нами, точно аэростат, плыл призрак древнего авиатора — неуклюжий, как умирающий кит, и докучливый, как хриплые крики чаек. Жалкие ничтожества, мы шли под голодными насмешливыми взглядами бакланов и кайр: убийца, обиженный и изуродованный; женщина, верящая, что заблудилась во времени… и я сам — вещь, что давно отжила свое, забрела куда-то и оказалась далеко от того места, которое ей надлежит занимать! Пейзаж тем не менее словно создан для нашего прихода. Время нашей подготовки — а может быть, просто передышки — приближается к концу…

— Если мы хотим найти твою деревню, скоро придется повернуть на восток, — терпеливо и настойчиво твердил Фальтор…

Фей Гласе, нахмурившись, глядела на него, как ребенок. Волосы прилипли к ее голове. Она держала в руке два фиолетовых цветка, которые пыталась вручить Хорнраку. Наемник отверг ее подношение, и теперь она не соглашалась ни с кем и ни с чем.

— Тот, кто не следит за чистотой, не сможет прочесть послание свыше, — объявила она с достоинством мятежницы. — Как мы сможем предотвратить злоупотребления?

Фальтору оставалось только пожать плечами.

Вскоре после этой переполки стало очевидно, что мы потеряли дорогу на Гленльюс. Берег стал узким, спуск к воде — крутым, утесы преграждали нам путь. Наше продвижение стало зависеть от приливов и отливов: теперь нам приходилось дважды в день искать себе убежище. Наконец мы воспользовались первой же возможностью подняться на утесы и повели лошадей в поводу вверх по осыпающемуся склону.

Это было время, когда кончается день и начинаются сумерки. Темнело. Из надвигающейся пелены морского тумана налетали брызги дождя вперемешку с крупными хлопьями мокрого снега. Унылая пустошь тянулась далеко вглубь материка — темный, вытоптанный и выщипанный овцами дерн, черный утёсник и согбенные кусты боярышника. Узкие расщелины уходили на север: казалось, кто-то рассек известняк до залегающих под ним метаморфических сланцев, оставив прорези под прямым углом к линии прибоя. То там, то здесь виднелись старые металлические мостики, построенные где попало. Над всем витал дух запустения. Мы провели ночь, сбившись у подножия разрушенной каменной стены, не зная, что впереди, примерно в миле отсюда, открывается вход в Железное ущелье, где нам предстоит оказаться в самом сердце странной войны, которую ведет под дикими знаменами сумасшедший принц. Ржавое железо скрипело на ветру.

На следующее утро обнаружилось, что призрак Посеманли покинул их, но об этом Целлар не упомянул. Не рассказал он и о том, как они взгромоздились на своих промокших, понурых лошадей, которые тупо таращились на пустошь, простиравшуюся далеко вглубь материка — полуплодородную полоску торфа, изборожденного трещинами, поросшего жестким вереском, где из дыр и пустот вытекает смертоносная жидкость. Это была наиболее заболоченная окраина Великой Бурой пустоши. На бесконечных склонах, поросших мокрым луговиком, неожиданно возникали «окошки», полные бурой воды. Скалы причудливой формы торчали вдоль изломанной линии горизонта; ветер обтачивал их, придавая им смутное сходство с живыми существами. Таково их последнее предназначение… В том или ином смысле, таково последнее предназначение всего сущего, когда наступают долгие Сумерки Земли.

Возможно, у путешественников разыгралось воображение, но перед лицом приближающейся старости мира их охватил трепет.

Вместо того чтобы повернуть на восток, Эльстат Фальтор повел своих спутников сначала по утесам, а затем вниз, в Железное ущелье. Они следовали за ним, как горстка беженцев, спасающихся от бедствия, которому суждено остаться в летописях, их головы клонились под жестокими ударами Времени.

Циклопические стены Железного ущелья старше Послеполуденных культур. Кто строил их, с какой целью и осознавал ли эту цель до конца — неизвестно. Массивные необработанные блоки, из которых они сложены, родом не с этого побережья — они вырублены из гранита далеко на севере. Кто и когда доставил их оттуда, чтобы скрепить железом и сложить на берегу холодного моря, — тоже никто не знает. Черные, влажные от тумана, они похожи на отвесные стены фьорда, в который вмурованы — на бесплодные допотопные сланцы, застывшим водопадом уходящие в эбеновое море. Огромные здания на пристани тоже черны; их назначение давно забыто, и большинство из них обветшало. Ныне жители порта питаются рыбой, яйцами чаек и бараниной. Запуганные своим местоположением, временем и морем, беленые известкой домишки в тревоге жмутся к древним исполинским стенам. Дорога, опасно петляя среди крошащегося сланца, убегает вверх по склону, к высокогорным пастбищам.

Теперь вниз по этой дороге ехал Гален Хорнрак — слушая хриплое ворчание карлика у себя за спиной и озадаченный видом тумана, затянувшим дно фьорда. Туман был пепельно-серым и крупнозернистым. Какие-то внутренние потоки вяло помешивали его. Порыв ветра пронесся по кромке утесов, поднял под ногами пыль и на миг разогнал пелену, но показал только черную воду, изрисованную дождем. И все же Хорнрак чувствовал, что там что-то есть — хотя скорее всего не смог бы толком объяснить, что именно. Он остановил лошадь, привстал в стременах, вытянул шею и с тревогой вглядывался вдаль, пока прореха не закрылась снова.

— …Тогда что это было? — спросил он сам себя и помотал головой. — Фальтор! — крикнул он, обернувшись. — Думаю, это неразумно.

Когда они спустились ниже, ветер стих, но наемник уловил запах дыма, от которого невыносимо свербело в носу, точно от пудры. Карлик тоже заволновался, тер нос запястьем, косился и фыркал, точно беспокойный пес. Кроме дыма, пахло чем-то еще: запах был более острым и не таким узнаваемым.

Пройдя еще немного, они остановились у кромки тумана, как пловцы на берегу незнакомого озера. Хорнрак уже не сомневался: там, в воде — люди, они заблудились и охвачены ужасом. Издалека, чуть приглушенные туманом, доносились крики, и становилось ясно, что люди просят о помощи.

— Это может быть небезопасно, Фальтор.

Но Фальтор только махнул рукой. Это означало: «Идем дальше».

С этого момента Хорнрак словно наблюдал все происходящее со стороны, не вполне являясь его частью — знакомое чувство, напоминающее о бистро «Калифорниум», смертоносных тенях Низкого Города, похожих на млечный сок, и…

В тумане отчетливо пахло лимонами и гнилыми грушами — влажный фальшивый запах, который лез во все поры и ощущался даже кожей. Свет сочился непонятно откуда — такое освещение имеет свойство делать контуры предметов резче, одновременно размывая заключенные в них детали. Карлик, который ехал справа от Хорнрака, казался фигуркой, вырезанной из серой бумаги: странная шляпа с высокой тульей, профиль злого духа, боевой топор больше него самого. За пределами этого бумажного силуэта была лишь белесая пустота, где исчезала тропинка. Время от времени Хорнрак различал в ней тусклое пурпурное пятно, пульсирующее, точно раскаленное. Пока наемник пытался вспомнить, что это ему напоминает, Эльстат Фальтор подъехал к нему слева. В горле першило, глаза слезились, из носа текло. Всадники осторожно продвигались вперед, пока дорожка не стала ровнее, и они совершенно неожиданно очутились на широкой каменной площадке, окаймляющей эстуарий.

Здесь пелену тумана пронизывал сернисто-желтый свет. Но если бы не волны, награждающие мерными шлепками спускающийся к самой воде каменный пандус, если бы не тишина и запах тумана, можно было поклясться, что они оказались в Низком Городе холодной октябрьской ночью. Хорнрак подвел своих спутников к самой кромке воды. Копыта лошадей звучно цокали и скрежетали по широким выщербленным каменным плитам, блестящим от мелких лужиц; от этого звука по спине пробегала неприятная дрожь. Внезапно всех одолело любопытство. Несмотря на дурное предчувствие, они подались вперед, чтобы услышать отдаленный глухой стук дерева о дерево, слабые крики людей, которые будили эхо среди обрывов на склонах эстуария. Даже Фей Гласе совсем притихла. Хорнрак прищурился.

— Фальтор, в такие места рыбаки давно не заходят.

Расстояние было слишком велико, чтобы подтвердить или опровергнуть его слова. Наемник протер глаза и откашлялся.

— …И там что-то горит.

Запах дыма заметно усилился. Возможно, его принес порыв прибрежного ветра, а вместе с ним другой запах — запах открытого моря — и скрип веревок. Стоны и крики вдруг раздались до странности близко. В белесой полумгле возник сгусток пунцового сияния. Оно быстро разрасталось, поток холодного воздуха расшевелил завесу тумана, и она вздулась, как парус. Хорнрак отчаянно замотал головой. Наемник в панике оглядывался по сторонам: внезапно он почувствовал, что рядом движется нечто огромное. Туман не давал оценить расстояние.

— Назад! — завопил он. — Фальтор, оттащите их от воды!

Прежде чем он договорил, туман свернулся жгутами и разлетелся в клочья. А потом какая-то сила вытолкнула из него украшенный резной фигурой нос огромного горящего судна.

Казалось, его палубы, некогда белоснежные, пропитались кровью. Судно неслось прямо на пандус, навстречу гибели, рассыпая пепел и горящие угли, словно последним отчаянным рывком вырвалось из пекла. Странные паруса — ребристые, металлические, украшенные незнакомыми символами, — падали и таяли на лету. Ростральная фигура изображала женщину с головой насекомого, вспарывающую себе живот мечом. Ее рот — если это можно было назвать ртом — широко раскрылся то ли в крике боли, то ли в экстазе.

— Назад! — заорал Гален Хорнрак, натягивая удила. — Назад!

Но Фей Гласе только смотрела, чихала, как зверек, и не сводила взгляда с чудовищной фигуры, которая, разинув пасть, надвигалась на нее. Матросы гибнущего судна, теряя равновесие, с воплями и стонами падали за борт.

— Назад!

Обугленный остов, точно гигантское слепое животное, наползал на берег, ломаясь о пандус…

— Назад!!!

Нос раскололся и начал медленно раскрываться, точно бутон. Корпус оседал, гремя и содрогаясь. Ледяная вода, бурля, устремилась сквозь раскрошенную обшивку бортов. Выбленки и фалы огненными фестонами качались на сломанном бушприте. Хорнрак стащил сумасшедшую с лошади и отволок в сторону. Девушка шмыгала носом. Над головой летели искры. Пылающая громада корабля качнулась и ушла под воду чуть глубже. Еще один парус упал. Хорнрак успел мельком разглядеть нарисованный на нем любопытный герб: шестиугольник — кажется, все его стороны были разной длины, — по которому ползали ящерицы с ярко-оранжевыми шеями. В следующее мгновенье полотнище, шипя, стекло в море.

И тут на баке гибнущего судна появилась одинокая фигура, залитая кровью.

— Нас убили! — прорыдал человек, глядя на Хорнрака безумными глазами, взмахнул своим коротким мечом и разрубил пылающий рангоут. — Будь проклят этот туман!..

И вдруг, словно подброшенный катапультой, с пронзительным воплем упал в воду.

— Хорнрак!

А Хорнраку вспоминались костры, горящие в ночь солнцестояния на темных сырых пашнях — забытый обряд из детства… Он почти с неохотой отвернулся от этого зрелища, чувствуя, что кожа на лице задубела от жара.

Фальтор, Гробец-карлик и старик стояли чуть в стороне. На залитую мерцающим светом площадь сбегались люди.

— Это вас тоже касается, Фальтор! — крикнул Хорнрак — как крикнул бы, возможно, у подножья Минне-Сабы, где по ночам враждующие клики Низкого Города выясняют отношения, не заботясь о правилах чести. Сумасшедшая по-прежнему висела на нем, и он выронил непривычный меч.

— Дело дрянь, девочка. Слазь.

Клинок зазвенел на щербатых каменных плитах. Лошадь наступила на него. Легкие разорвал мучительный приступ кашля. Наемник напряженно размышлял над происходящим, однако заметил, что туман вокруг рассеивается, как сон, открывая взгляду огромные причалы и навесы для лодок. Городок… сизые сланцевые утесы… Вопили морские птицы, скользя над водой. Даже облака уплыли куда-то прочь. Если не считать мертвых моряков, на рейде не было ни души. И если не считать обломков судна, которые с бульканьем погружались в воду, сползая с пандуса, в гавани было пусто. Угрожающе пусто. Озадаченный, Хорнрак вытащил нож и двинулся вперед, ведя за собой лошадь.

 

7

Святой Эльм Баффин и мореходы Железного ущелья

Туман над поселком рассеялся, и сразу запахло копченой рыбой и солью. Фальтор и его спутники стояли, окруженные толпой, и чувствовали себя весьма неуютно. Эти люди не были вооружены, но зачем оружие при таком численном перевесе? Хорнрак поднял нож. Жители Железного ущелья окружали его, напоминая выживших в некой забытой колониальной войне — войне, где сражениями именуются стычки, не преследующие общей цели, войне без победителя. Хрупкие женщины, вежливые и рассудительные, несколько детишек с голыми ручками и ножками… Ни одного юноши — лишь несколько стариков, тяжело переставляя ноги и поднимая тяжелые воротники, щурят синие глаза, выцветшие и слезящиеся от холодного ветра. Все они — старики, женщины, дети — смотрели на незваного гостя в упор, с вызовом и без малейшего любопытства. Он тоже смотрел на них — смущенно, хотя вряд ли мог толком объяснить, откуда взялось это чувство.

Впрочем, здесь были не только обычные люди: чуть поодаль собралась небольшая группа Рожденных заново. Они напоминали странных длинношеих животных, их тонкие черты немного огрубели от постоянных лишений. От чего они отказались? Почему променяли Послеполуденную культуру с ее безумной изощренностью на вонь дохлой рыбы?

Моряки, сумевшие спастись во время крушения, плыли к берегу. Никто не пытался им помочь; похоже, они и не ожидали помощи. Они выбирались на пирс и лежали, растянувшись и недоуменно приоткрыв рты. Их взгляды были пусты. Вскоре двое моряков поднялись на ноги. Третий по-прежнему лежал между ними и бормотал, благодаря непонятно кого — вернее, пытался. Его товарищи снова опустились рядом, положили на колени изуродованную ожогами голову несчастного и держали, пока из уголка его рта не стекла струйка прозрачной жидкости. Тогда они оставили своего друга и стали смотреть на стаю чаек, которые терзали что-то плавающее на волнах — смотрели, не видя. Совсем мальчики, светловолосые, юные, простодушные… но на лицах такое отчаяние, словно вся жизнь этих пареньков свелась к череде кем-то спланированных атак и никем не запланированных отступлений.

Пару минут Эльстат Фальтор сурово наблюдал за ними. Похоже, местные старейшины — или другие представители власти — не удостоили гостей вниманием. С некоторым трудом он выбрался из толпы и достал верительные грамоты.

— Мы прибыли с миссией особой важности… — начал он.

Юноши долго молчали. Наконец один процедил:

— Вы выбрали не самый удачный момент.

Он повернулся к Фальтору спиной, спокойно проигнорировал попытку возразить, и его вырвало морской водой. Его товарищ примирительно положил руку ему на плечо и напомнил:

— Капитан, они прибыли из столицы…

Но тот, кого назвали капитаном, только вытер губы и дико захохотал.

— Ну да! Ты только посмотри на них! Какой-то желтый дед, девица… И аристократишки из Города со своим карликом!

Его снова скрутил приступ рвоты, но в желудке у бедняги, похоже, ничего не осталось.

— Вирикониум никогда и ничем нам не поможет, — пробормотал он В голосе капитана слышалась жалость к самому себе, и миг спустя он это осознал. Тогда рот юноши скривила гримаса отвращения.

— Ты что-нибудь видел?

Другой покачал головой, и капитан прошептал:

— Мне жаль тех, кто видел.

Он попытался отжать соленую воду из своей шевелюры.

— Голову даю на отсечение, нас протаранили свои, — продолжал он задумчиво. — Но к тому времени мы уже горели…

И пожал плечами.

— Как всегда. Те, кому удается хоть что-то увидеть, тут же сходят с ума. Те, кто не видел, заблудились в тумане.

Подобно всем побежденным, он не мог думать ни о чем, кроме своего поражения.

— Вы обязаны помочь нам! — внезапно закричал Эльстат Фальтор.

— Оставьте их в покое, Фальтор, — проговорил Хорнрак. Ему слишком часто приходилось оказываться среди проигравших. Правда, он не ожидал, что сможет почувствовать сострадание… Он только что осознал это и был немало удивлен. Наемник краем глаза взглянул на карлика — заметил ли тот что-нибудь?

Но карлика это не интересовало: он только подарил юным морякам ясную, безжалостную усмешку и сказал:

— Здесь врагов нет — по крайней мере их не видно.

— Эти грамоты обязывают их оказать нам помощь, — произнес Рожденный заново, чуть понизив голос.

Его слова привели юношей в замешательство, которое сменилось легким презрением.

— Идите в Новую ратушу, — бросил один. — И оставьте нас в покое.

И они побрели прочь по причалу — туда, где над пеной, почти скрывшей обломки крушения, под странным утлом торчала одинокая мачта.

Запах лимонов лез в ноздри. Казалось, на корпусе затонувшего судна на протяжении всего плавания, ставшего для него последним, оседала горькая роса. Нездешний, фальшивый запах… Лошади его явно не выносили.

Толпа, чувствуя, что продолжения не предвидится, минуту-другую равнодушно наблюдала за происходящим, а затем начала редеть. Дети все еще оборачивались — их словно магнитом тянуло к месту крушения. Но взрослые просто шли по мощеной дороге, ведущей в Железное ущелье, и исчезали по двое и по трое среди маленьких двухэтажных строений под шиферными крышами, потемневшими от влаги до цвета сланца, за развешенными для просушки сетями и мокрым бельем на веревках. Они отупели от холода и непрерывных лишений. Казалось, никакое бедствие уже не вызовет у них ни протеста, ни даже отклика — даже бедствие, которое, как позже заметил кое-то из спутников Фальтора, касалось их всех. Одна женщина замешкалась и какое-то время стояла, глядя на волны. На ее щеках, быстро высыхая на ветру, блестели слезинки. Лишь тогда Хорнрак понял, что корабль действительно был не один.

Западный ветер брызгал в лицо дождем. Там, откуда он прилетел, огромной древней рыбиной лежал островной континент Фенлен — лежал и чего-то ждал.

На возвышенности Хорнрак разглядел «Новую ратушу» — здание словно парило в воздухе над поселком. Наемник почему-то почувствовал себя несчастным.

— От этого ветра у меня кости ломит, — бодро сообщил Целлар-птицетворец. Никто не ответил, и старик нетерпеливо пожал плечами.

— Нам стоило бы сделать кое-что для этих людей, — сказал он Фальтору. — Куда больше, чем они когда-либо смогут сделать для нас. Это к вопросу о помощи. Когда вы перестанете дуться, сами это увидите.

Когда они вошли в Ущелье, все говорило о том, что скоро польет по-настоящему. Стены домов облупились; когда-то побелка радовала глаз, а оконные рамы были заботливо выкрашены. Теперь… Лишь бледные лица следили из-за заплаканных стекол за незваными гостями.

Путешественники поднялись выше. Отсюда как на ладони была видна верфь Святого Эльма Баффина. Над ней торчали мачты и реи его флота, благородного и обреченного — стремительных тримаранов под все теми же странными парусами из гофрированного металла, на которых горели оранжевые ящерицы и зеленые жуки и слегка искаженные геометрические фигуры. Краски были буйными, яркими, точно свежая татуировка. Эти суда задумали в Полдень, построили на Закате; освященные юным безумием обеих эпох, они вооружались для невидимой войны. «СМЕРТЬ» — гласила надпись на парусах одного судна. «ЖИЗНЬ» — было начертано на другом богатым, вычурным шрифтом. На палубах, точно стая крыс, суетились матросы и корабелы.

— В Высоком Городе даже не слышали, что здесь идет война, — с любопытством заметил Эльстат Фальтор. — Неудивительно, что они прозябают тут в нищете.

«Новая ратуша» по-прежнему нависала над ними, как рок. Мрачное, украшенное колоннадой, возведенное с какой-то таинственной целью, здание невыносимо подавляло своей старостью. Эта старость долго перебирала достояния исчезнувшей расы Эльстата Фальтора, как перебирают тряпки в сундуках — все ее преступления против нравственности, философские нелепости, технологии, которые не устарели, но были больше никому не нужны… и нашла их бессмысленным. В ее представлении бессмысленными в конце концов становились даже пустыни — единственное, что Полдень оставил в наследство Закату. Фальтор приближался к зданию, вздрагивая от холода и сырости, пытаясь укрыться плащом от ветра, который дул здесь миллионы лет. А оно говорило с Галеном Хорнраком из века столь же наивного, как его собственный, но не столь похожего на головоломку. Это здание было пережитком Рассвета.

На его крыше громоздилось нечто убогое и ветхое, но построенное не так давно. За отсутствием более подходящего названия это можно было назвать оранжереей. Над ней развевались флаги — что на них изображено, разобрать было невозможно. Фальтор завел спор с карликом относительно их происхождения — спор, который начался сам собой и оборвался на полуслове…

А внизу, в проеме древней входной двери, стиснув пальцы с суставами, похожими на игральные кости, стоял единственный и полновластный правитель этого забытого миром морского владения, гениальный творец обреченного флота — Святой Эльм Баффин.

Эльм Баффин! Грустный шут, чьи руки и ноги похожи на очищенные от коры сучья! Семь футов роста, тощие плечи укутаны причудливыми складками канареечного плаща… Латы уныло-зеленого цвета, в которых он болтался, как орех в скорлупе, испускали дрожащее сияние. Они ощетинились всевозможными бугорками, пупырышками, тупыми шипами, рожками и шишечками и напоминали хитиновый панцирь. Броня досталась Баффину в наследство от покойного отца, Рожденного заново из более не существующего Дома медина-Кляйн — одного из первых, кого пробудил Гробец-карлик. Что оставила ему мать — суровая северянка, торговка рыбой из Железного ущелья, чей первый муж погиб на войне Двух королев — трудно сказать. О чистоте крови не могло быть и речи: в плане генетики между Полднем и Закатом лежит пропасть, глубокая, как разделяющий их временной промежуток. Дважды в неделю его терзала эпилепсия. Желтые, нездоровые глаза словно по ошибке оказались на этом дряблом шутовском лице. Голова выглядела слишком большой — казалось, его тощие руки и ноги вот-вот треснут под ее тяжестью. Его разум, подобный морю, бороздили видения, напоминающие разрисованные паруса его собственного флота. Эльму Баффину недавно исполнилось двадцать шесть, но безумие словно прибавило ему лет. Он казался сорокалетним, а порой ему можно было дать все пятьдесят. С тех пор, как умер его отец…

Его отец был человеком твердых убеждений, хотя со странностями. Он отважился смешать кровь с кровью другой расы, чтобы скрепить их союз в своем поселении. С таким же успехом он мог подпирать собственными плечами стены Ущелья, не давая им сомкнуться.

Сколько жителей поселка на самом деле верило в невидимых врагов Эльма Баффина или в его флот, создаваемый методом проб и ошибок? Пожалуй, это не важно. Те, кто погиб в море, знали правду — как и мы. Тех, кто не знал, это воодушевило еще больше. Поселение трудно было назвать процветающим, но оно продолжало существовать. Успехи Баффина стали символом — отвратительным, но живучим, позволяющим прошлому и настоящему действовать сообща.

Причина его провала — в недооценке ситуации, если угодно, в том, что Святой Эльм Баффин был не вполне безумен. Но это выяснится только со временем, когда будет уже слишком поздно. Как бы то ни было… он был в достаточной мере безумен, чтобы не увидеть истинного положения дел.

Сейчас этот человек стоял в дверном проеме древнего здания — здания, с ужасающим спокойствием игнорирующего как течение времени, так и нелепое сооружение у себя на крыте которое казалось поношенной шляпой с лихо заломленными полями. Он стоял и искоса поглядывал на Фальтора и его спутников, а темные колонны пытались спрятать его в своей тени… «Стоял»?! Сказать так — значит не сказать ничего. Он потирал руки, окоченевшие от холода. Он небрежно прислонялся к дверному косяку. Потом опускал глаза и восхищенно разглядывал свои сапоги. И наконец, что-то бормотал себе под нос, подергивался, выпрямлялся и тщательно пожимал руку воображаемому посетителю.

— «Новости из Высокого Города»! — донеслось из тени. — Может, так сказать? Нет, я не должен проявлять любопытства. Я спрошу: «Вы не устали с дороги?» — вот так, вежливо и заботливо. Хотя и так понятно, что они устали…

И Эльм Баффин нетерпеливо стиснул пальцы.

— О, вот что я скажу!

Внезапно он спрятался за колонну. Разглядеть, что он там делал, не представлялось возможным.

Некоторое время Хорнрака не покидало странное, беспричинное ощущение: точно ребенок, Эльм Баффин съежился где-то в темноте. Бледный, затаив дыхание, он приник к огромным полуоткрытым дверям некоего помещения, покинутого всеми, кроме эха. Этот дворец для него — целый мир, и другого не дано.

Через миг наемник недовольно произнес: «Добрый день!» Никто не ответил. Мужчины спешились и в недоумении вглядывались в огромную тень, словно тронутую рябью. Потом из-за колонны показалась голова — казалось, ее высунули на палке, как мятую торбу — и скорбно повернулась в их сторону.

— Мы тут все обезумели, — вздохнула голова. Похоже, речь шла и о поселке, и о верфи, и о древних камнях… Впрочем, Хорнрак подозревал, что так оно и было.

Наконец обладатель головы соизволил покинуть укрытие, вышел вперед и пожал руку Фальтору. На его губах играла насмешливая полуулыбка.

— Небольшая заминка, — извинился он. Сумасшедшая Поджала губы, словно ее мучила зависть, и фыркнула. — Пожалуйста, простите… и никогда не напоминайте об этом. Наконец-то Вирикониум прислал наблюдателей!

После этого нелепого заявления он повел гостей вверх по невероятной ширины лестнице.

Поправить его было невозможно: он все равно не дал бы никому открыть рта. По его словам, он оставил надежду на помощь столицы. Нет, он не имеет претензий к Высокому Городу. Каждые полгода он отправляет гонцов в Дуириниш, который считается местным центром. Однако пересылать его послания дальше явно никто не спешил. Оно и понятно. В Дуиринише, похоже, решили, что речь идет об обычной ссоре между двумя прибрежными деревеньками. После войны такое случается сплошь и рядом. Что ему остается, кроме как относиться к проблеме философски?

Гости плелись за ним по широкой лестнице, слушая монолог, который изливался на них бурным потоком.

— …Однако теперь, когда вы приехали…

И человек в зеленых латах издал натянутый смешок.

Покои Эльма Баффина были залиты светом — бесцветным, всепроникающим светом ламп без абажуров, — полны странных навигационных инструментов и не менее странных звуков. Здесь царил настоящий бардак. В одной из комнат когда-то висели карты; теперь они были сорваны со стен и лежали по всему полу причудливыми складками, постоянно попадаясь под ноги. Хозяин не стал задерживаться и повел гостей прямо в оранжерею на крыше. Впрочем, это сооружение с таким же успехом можно было назвать чердаком.

— Отсюда я вижу море на двадцать миль… — он улыбнулся гордо и немного трогательно. — Полагаю, что у вас, на юге, есть более точные инструменты.

Его «инструмент» представлял собой конструкцию из медных трубок, похожую на клубок змей и снабженную окуляром, куда Баффин предложил посмотреть. Фальтор и его спутники один за другим склонялись над прибором. Пришла очередь Хорнрака, но все, что он увидел — это унылая, затянутая сетчатым узором серая пелена, и на ее фоне — нечто похожее на куколку или кокон, которое вращалось и корчилось на конце нити, смутно различимой из-за большого расстояния. Наемник покачал головой.

— С такими хитрыми приспособлениями вы не скоро добьетесь успеха.

Но Целлар, похоже, пришел в восторг.

Пока они бродили от экспоната к экспонату, как туристы, которых затащили на выставку никому не известного художника, Баффин сидел на табурете, его руки и ноги словно свела судорога. При странном резком свете, проникающем сквозь матовые стекла, он сам напоминал экспонат: ноги перекручены, лицо — как мешок, на котором нарисовали скорбную физиономию.

— Это не просто телескоп.

Море было пусто и неподвижно. Комнаты продувались насквозь и казались давно покинутыми. Эльм Баффин приказал подать завтрак. Вскоре появилась старуха с подносом, но хозяин не позволил ей прислуживать гостям и взялся за это сам.

— Не желаете вяленой селедки?..

Деньги и люди, по его словам, требовались безотлагательно — помимо древесины, которой постоянно не хватало. Флот построен и вооружен, но плавать на кораблях некому.

— Вы позволите?..

Он показал карты, чертежи и стратегические планы — нечто совершенно непостижимое. На картах был обозначен туман — весьма необычным символом, зато остров-континент Фенлен куда-то исчез. Хорнрак поискал его, но безуспешно.

— Война, — только и сумел сказать Эльстат Фальтор.

— Конечно, вы же сами все видели. И можете оценить ее масштабы.

Он надолго замолчал, погрузившись в размышления. Потом сказал, что его корабли прекрасно вооружены. На них плавают искусные моряки. Но в море они сначала столкнулись с мощными противными течениями, а потом попали в туман. В тумане прячется враг, которого никто никогда не видел.

— Люди сходят с ума и бросаются в воду. Кто не утонул, тот погиб в огне или сражен каким-то немыслимым оружием. Кое-кому удалось вернуться. Корабли пропахли какой-то дрянью; выжившие говорят о звуках — негромких, но столь ужасных, что описать невозможно…

Фальтор начал выказывать признаки нетерпения. Подобные предположения были не в его вкусе. Он искоса посмотрел на Хорнрака. Наемник пожал плечами. Целлар-птицетворец, однако, ловил каждое слово Святого Эльма.

— Вы когда-либо подвергались нападению на суше? — спросил он.

— Вот уже десять лет мы ведем войну и не видим, с кем воюем, — рассеянно отозвался Баффин. — С тех пор как умер мой отец, там что-то завелось.

Фальтор поежился и громко вздохнул.

— Я ничем не могу помочь, — резко произнес он, обращаясь к Целлару. — Нам некогда с этим разбираться.

Баффин сделал вид, что не слышал, и продолжал:

— Ночью туман подползает к берегу. Иногда мы замечаем, как они тайком проплывают вглубь фьорда и высаживаются на материк. Куда они идут, мы не знаем… — он устало улыбнулся. — Прошу прощения, рыба ужасна.

На миг черты его лица как будто сделались четче, оно снова стало юным и живым.

— Я рад, что вы наконец-то приехали.

Фальтор встал и протянул грамоту и рекомендательные письма.

— Мы получили приказ, и дело не терпит отлагательств, — сказал он. — Я хотел бы получить свежих лошадей, если у вас они есть. Иначе никак. Сожалею, но мы ничем не сможем помочь.

Стало очень тихо.

— Отвратительно, Эльстат Фальтор, — произнес Целлар.

Баффин смотрел на них обоих. Мокрый снег залепил молочные стекла оранжереи. Ветер трепал хвосты вымпелов и покачивал далекие верхушки мачт недостроенного флота. С моря наползал туман.

— Вчера ночью, пока вы спали, я думал об одной грубейшей ошибке, — сказал Целлар, когда они пробирались по гребню утеса, продуваемому всеми ветрами, под мокрым снегом. — Можно сказать, роковой. Этот витающий в облаках безумец погубил собственного сына…

— А мы не удосужились сделать ничего, что следовало бы сделать приличным людям, — подхватил Хорнрак. Вид у него был немного рассеянный.

С ужасом наблюдая муки Святого Эльма Баффина, он внезапно задумался о собственной юности, что прошла среди сырых пашен Срединных земель. Неужели все это было на самом деле? Он не мог соединить прошлое с настоящим, иначе как противопоставляя одно другому.

— Несомненно. Все, что мы сделали — посодействовали, еще одному предательству со стороны Высокого Города.

Этот разговор состоялся в тот же день, спустя некоторое время. Путешественники получили новых лошадей. Все еще погруженный в задумчивость, наемник послал Эльстату Фальтору взгляд, полный неприязни.

Он помнил, когда это пришло — легкое прикосновение мертвых хризантем к коже в душной комнате; грачи, кружащие над скорбной землей. Он привык считать, что в подобных картинах нет ничего сентиментального, а оказалось совсем наоборот. В свою очередь, они навевали воспоминания о рю Сепиль… со всеми вытекающими последствиями.

— Мне показалось, что я помню этого человека, — проговорил Целлар. — Возможно, это история, которую я слышал давным-давно. И все же его лицо мне очень знакомо.

— О да.

— Меня не покидает одно ощущение: что-то должно случиться.

На вершине утеса — там, где дорога сворачивала вглубь материка, — им снова явился призрак древнего пилота. Открывая и закрывая рот, словно деформированный серебряный карась, он приблизился к ним в водовороте мокрого снега, медленно вращаясь вокруг своей вертикальной оси. Казалось, его связь с этим миром, как и прежде, могла прерваться в любой миг, однако плечи призрака укрывал легкий серый снег… Впрочем, это могли быть призрачные осадки некоего потустороннего мира. Привидение было не на шутку взволновано. Оно подплыло вплотную к Хорнраку и дернуло его за плащ. Тот ничего не чувствовал, пока он не попытался отмахнуться; тогда его рука с легким сопротивлением прошла сквозь что-то студенистое.

— Финал! — завопил призрак, складывая свои пухлые ладони рупором, словно находился на большом расстоянии. — Фланель… Финал… Фенлинг. Во имя всего святого… — он в отчаянии замахал рукой, указывая на море, потом посмотрел на материк и замотал головой. — Фенлинг! Nuktis' agalma… 254 da parte… десять канистр для грузоподъемности судна… Фенхель!

Он трагически закатил глаза и, точно жирный ангел, взмыл в небо. По мере продвижения отряда вглубь материка он с безумной одержимостью продолжал делать знаки Хорнраку, стоило тому хоть мельком взглянуть в его сторону.

Чуть позже Гробец-карлик подъехал к наемнику с другого бока и протянул клинок, который Хорнрак потерял на пристани.

— Вы уронили свой меч, солдат.

— Слушай, гном, — с горечью проговорил Хорнрак. — Я уж надеялся, что избавился от этой штуки. Я — не он. Ты что, еще не понял?

Карлик усмехнулся и пожал плечами, но не убрал меч, словно на что-то надеялся. Хорнрак поднял глаза и посмотрел на привидение, которое покачивалось у него над головой. Заметив это, призрак прочистил горло и устремился к нему. Хорнрак застонал и схватил меч.

Только этого призрака ему и не хватало… Хватит с него призраков собственного прошлого.

Погода переменилась. Низкие тучи, несущие мокрый снег, откатились далеко на юго-восток, открыв бледное, словно выцветшее небо. Видимость улучшилась. Хлесткий, как бритва, ветер дул с севера. За несколько солнечных, но отчаянно холодных дней отряд достиг окраины Великой Бурой пустоши, где при желании можно было жить… и тут обнаружилось, что впереди все покрыто мокрым дерном, смерзшимся в ледяную корку. Продвигаться приходилось медленно. Если птица выкликала свое «так-так-так» в каменном овраге, передразнивая саму себя, как насмешливое эхо, сумасшедшая следила за ней взглядом, по-птичьи склонив голову набок, и улыбалась. Девушка была взволнована, но теперь ехала первой, сменив Эльстата Фальтора. Она вела своих спутников по высоким, покрытым трещинами плато. Здесь пел ледяной ветер — пел, а потом рыскал по холодным склонам, поскуливая, как потерявшаяся сука. Всюду, огибая скальные выступы, бежали тропки. Похоже, девушка выбирала ту или иную просто наугад.

В конце концов дорожки привели ее на откос, увенчанный грудой камней, который уступами спускался вниз. Среди валунов нашли приют чахлые дубки — целый лес, хотя и редкий. Ниже по склону виднелось несколько узких улочек и огороженных построек. Их стены покосились, а изгороди были подлатаны. За деревней возвышались бренные останки Эгдонских скал, которые и дали ей имя. Когда-то здесь добывали для строительства крупнозернистый песчаник — там, где он выходил на поверхность. В итоге массив напоминал высохший участок побережья с бухточками и разрушенными мысами.

— Мерзкое местечко, — заметил Хорнрак. Призрак Посеманли на некоторое время оставил его в покое. Он исчез с влажным «Хлоп!», напоследок одарив наемника вялой усмешкой, словно вспомнил о каком-то более важном деле. Хорнрак вздохнул с облегчением, но скоро обнаружил, что не может думать ни о чем, кроме как о холоде. Он устремился мыслями к Городу, где зима кажется такой короткой. Ветер свистит на перекрестке рю Сепиль и Вьентьян-авеню… Женщины поплотнее кутаются в шали и, смеясь, перебегают от дома к дому. Можно сидеть у окна, наблюдать за ними, потягивать горячее вино с пряностями, приготовленное мальчиком. Здесь все не так. Пальцы примерзли к уздечке, точно у каменного всадника, что стоит на какой-нибудь провинциальной площади и понемногу разваливается на части… Все эти дни Хорнрак чувствовал себя глубоко несчастным.

— Видали мы и похуже, — отозвался карлик, словно это была некая теорема, которую еще предстояло доказать. Он сдвинул свою кожаную шляпу набекрень, его руки покраснели от холода.

Впереди лежали руины… но то, что было разрушено, создавал не человек, а природа.

Метафизические споры Послеполуденных культур, которые под конец переросли в ожесточенные сражения, оставили здесь свой след. Пойма давно исчезнувшей реки превратилась в коридор, усыпанный черным пеплом и круглыми обожженными камнями. Но сказать, что это коридор был одинаков по всей своей длине… Нет. Его дно то поднималось, то опускалось. Кое-где наружу выступала голая скала — в одних местах ее толщина не превышала пары футов, в других достигала десяти. Из года в год ветер уносил на Пустошь немного пепла, оставляя под каждым камнем — от огромных валунов до мелких булыжников величиной не больше кулака, — что-то вроде маленького пьедестала. Тут и там торчали пучки черники и вереска, похожие на колонии кораллов: вода и ветер занесли их сюда и позволяли расти, пока они не образовали цепочку щетинистых островков. Будучи частью Пустоши, отрезанной от ее более глубоких областей — и в то же время являясь их прообразом, — эта долина имела чуть меньше двух миль в поперечнике. Ее пересекала цепочка Эгдонских скал, вершины их изломанных контрфорсов тронул розовый свет. Нежный седой туман растекался по оврагам и каменистым расселинам у их подножия, сочился между висящих на уступах дубов и заподнял деревенскую улицу — наружу торчали только крыши и верхние этажи домов. Где-то в этой пелене тявкала собака. Овцы блеяли в загоне. На маленьком поле одиноко стояла корова. Трогательная картинка, нарисованная яркой эмалью на сияющей поверхности воздуха… Однако Фей Гласе застыла и не двигалась.

— Ее пугает лабиринт.

— И все же, — отозвался Фальтор, возвращаясь после короткой вылазки, — его создали такие, как она. Иначе и быть не может.

Влажный пепел облепил пальцы его перчаток. При виде этого земляного сооружения его охватило смутное волнение. И когда Фей Гласе отказалась не только войти туда, но даже проехать мимо, его нетерпение лишь усилилось.

— Они были одержимы некими образами — те, кто отправился на север в последние отчаянные дни Возрождения, чтобы найти путь назад… — Фальтор широко улыбнулся. — Как будто пальцы Прошлого уже не гладят нас по щекам, когда мы просыпаемся или засыпаем… — он снова посмотрел на лабиринт. — Боюсь, она совсем ребенок.

— Мы дали им жизнь, — пробормотал карлик. — Откуда нам было знать, что это сведет их с ума?

Никто ему не ответил.

— Дело не только в девушке, — проговорил Целлар. — Я тоже это чувствую. Ошибка на ошибке.

— И тем не менее мы пойдем, — объявил Фальтор, усаживая сумасшедшую на лошадь. — Вот так. Сиди, и с тобой ничего не случится. Ты такая смелая — столько времени нас вела…

Фей Гласе смотрела на него, словно на груду камней.

По большей части сооружение выглядело так, словно его коридоры прорезали в слежавшемся пепле, местами добавив обычные груды камней, местами — насыпи, похожие на земляные валы и плотины. В целом оно напоминало грубо очерченный круг с явно обозначенным центром и имело примерно пятнадцать футов в поперечнике.

С какой целью он было создано? Можно ли если не ответить на этот вопрос, то хотя бы предположить? Во Времена Саранчи грань между знаком и вещью стерта, а вместе с ней стираются и вещи, и знаки. Возможно, это не лабиринт, а нечто вроде огромной идеограммы — чертеж, представляющий труднодостижимое состояние ума. Но сказать так — значит не сказать ничего. Пепел в его траншеях доказывает своим примером, что все в мире движется — здесь день и ночь бесцельно гуляют холодные, сырые сквозняки.

Что заставило Фальтора поступить именно так, а не иначе? Непонятно. Чтобы достичь деревни, с тем же успехом можно было просто пересечь равнину. Но это даже не обсуждалось.

В итоге он заблудился, хотя не спешил это признать. Впрочем, признай Рожденный заново свою ошибку, девушка все равно не стала бы ему помогать, хотя прежде явно бывала в лабиринте. Фальтор поручил карлику забраться на одну из стен, но когда тот почти достиг цели, стена начала осыпаться, и коротышка скатился вниз в облаках пыли и лавине волокнистых обломков, так ничего и не увидев.

— Кажется, я стоял лицом на юг, — сообщил он.

Как бы то ни было, дальше пришлось идти наугад.

Прошел час. Они успели наткнуться на следы подков собственных лошадей и поняли, что уже проходили здесь, но в другую сторону. Потом еще час. Птица, пролетевшая в небе… Перепалка на перекрестке… Привычные происшествия отступали и теряли обычное значение. У Хорнрака появилось странное ощущение. Оно напоминало о темных лихорадках, донимавших его в Низком Городе — в них чудился намек на неудачи и гибель. Казалось, будто в черепе что-то сжимается.

Помнится, тогда то и дело начинало звенеть в ушах — точно оса залетела на душный чердак и вьется среди сухих гераней. Теперь Хорнрак снова услышал этот звук. Неловко оглядевшись по сторонам, наемник заметил, что с другими тоже происходит что-то подобное. Маленький отряд остановился. Карлик забыл свою чопорность и отчаянно моргал. Фей Гласе каким-то образом сползла с седла и лежала на земле, уставившись в небо безумным взглядом. Стены лабиринта начали меняться, они манили Хорнрака отростками-щупальцами, похожими на изящные завитки папоротника, что появляются весной из-под палых листьев.

А потом… Так иногда случается на грани сна и яви: легкий толчок — и мир завалился набок.

Теперь Хорнрак смотрел на него сквозь множество крошечных шестиугольных линз. Или это только кажется? Наемник в ужасе созерцал граненую вселенную и ничего не мог с этим поделать. Неужели конец?..

Внезапно Фей Гласе начало рвать. Девушка вскочила и бросилась вперед по коридору. Хорнрак побежал за ней, таща за уздечку лошадь. Впрочем, за сумасшедшей было не угнаться. Приходилось изо всех сил сосредоточиться: вдруг земля снова накренится, и он съедет в мозаичную пустоту? Она всюду вокруг — Хорнрак свято верил, что это именно так. Он слышал, как остальные бредут следом, шатаясь и окликая друг друга, словно недавно ослепли.

Лабиринт ждал его с той самой драки в бистро «Калифорниум», и вся эта проблема вертелась вокруг того, что находилось в его центре. Хорнрак петлял по пепельным коридорам и видел, как снова и снова наносит удары под безумный смех поэта Анзеля Патинса, словно совершает некую экзекуцию, от которой все равно не будет толку. Лошадь он где-то отпустил, а где — забыл.

Зажимая давно затянувшуюся рану в боку, наемник застонал и выхватил свой стальной нож, измазанный черной краской — словно движение, которое он помнил по первому из лабиринтов, помогло бы выбраться из другого…

Уже совсем потеряв надежду, он наткнулся на круглую площадку около тридцати футов в диаметре. Здесь мозаичная вселенная внезапно отпустила его, и мир стал прежним.

Эта площадка в центре лабиринта — то ли сцена, то ли арена — возвышалась на несколько дюймов над уровнем коридоров. Посередине, точно слуга в ожидании приказа, замерло насекомое выше человеческого роста…

Изнасилование — если это было оно — совершалось бесстрастно, точно ритуал. Фей Гласе лежала как мертвая, а насекомое сидело над ней на корточках. Оно не походило ни на одно из тех, что когда-либо доводилось видеть Хорнраку — но обладало всеми присущими насекомым признаками. Из грудного сегмента, окрашенного в любопытный дымно-желтый цвет и блестящего, как лакированный бамбук, торчали пронизанные жилками слюдяные крылья наездника — коварной твари, откладывающей яйца в тела живых гусениц. Осиная голова, похожая на клин… брюшко богомола, разрисованное таинственными линиями, похожими на символы запретной письменности… Глаза, бледно-зеленые, с сетью апельсиновых прожилок светились изнутри — во всяком случае, так казалось. Жвалы судорожно подергивались и щелкали. Глядя на это создание, Хорнрак вспомнил кузнечиков, обитающих на пустоши, которые трут друг о друга свои зазубренные ноги, издавая сухой скрип. Он вспомнил о перелетах через бескрайние заброшенные земли… и мир, который он знал, отделился от него, как осенний лист от ветки — так неожиданно, что Хорнрак ощутил тоскливую болезненную слабость…

Когда он снова обрел способность видеть, сумасшедшая очнулась. Она не сделала никаких попыток выбраться из-под насекомого. Словно личинка, что в муках вылезает из своей шкурки, она корчилась, слепо тычась в разные стороны, пока не перевернулась на живот, и выгнув шею, обратила к наемнику белое неподвижное лицо.

— Я… — она срыгнула и облизнула губы. — Мы…

— Я не могу вам помочь, — буркнул Хорнрак.

Он уже заметил, что насекомое явно подверглось нападению. Выпуклый удлиненный грудной щиток, из которого побегами торчали хилые лапки, покрывали резаные и колотые раны — некоторые из них достаточно глубокие, чтобы можно было разглядеть белесый нутряной жир. Вокруг странных, нечеловеческих глаз коркой запеклась сукровица. Время от времени существо бесцельно скребло ногами пепел и дико било своими прозрачными крыльями.

— Мы видели ваш мир, — проговорила сумасшедшая. — Весь ваш мир — убийство. Убийственный мир. Убитый мир. Нас всех здесь убили.

Ее голос был жалобным, монотонным и доносился словно издалека. В паузах между словами Хорнрак сам становился насекомым. Он летел над бескрайними заброшенными пустошами, гонимый стремлением, которого не понимал. С ним было множество других, таких же, как он. Их вел голод — вел настойчиво и в никуда. Задыхаясь, они падали, и их тут же сжирали.

— Теперь мы давим вам на мозги. Наши слова давят вам на мозги. Ваш мир давит. На нас. О… Кха.

Существо замолотило конечностями по земле, пока одна из них не отлетела.

— Кха, — выдохнула Фей Гласе. — Помогите. Ох.

Хорнрак бросился вперед и попытался вытащить девушку из-под клацающих жвал. Она даже не сдвинулась с места. Наемник почувствовал, как огромная треугольная личина падает прямо на него, заорал и шарахнулся в сторону, размахивая ножом, точно слепой.

Гробец-карлик, который как раз вышел из лабиринта, тронул его за локоть.

Вдвоем они все-таки сумели вытащить сумасшедшую из-под странной твари. Карлик где-то потерял шляпу.

— Я… Мы… Ох… — скулила Фей Гласе.

В это время в работе нервной системы насекомого снова случился какой-то сбой. Тварь начала корчиться, шумно выпуская воздух и сворачиваясь клубком — казалось, она бодает сама себя в живот. Судороги сменились странным оцепенением, которое охватило и сумасшедшую. Она лежала на земле, как окукливающаяся личинка. Кончики ее пальцев кровоточили: она искусала себе все руки. Насекомое напоминало огромную эмалевую фибулу из руин древнего города, развращенного собственной роскошью. Хорнрак и карлик осторожно наблюдали за ним.

Насекомое обернулось, его загадочные глаза затянуло роговой пленкой. Оно источало слабый запах лимонов, сквозь который пробивалась вонь тухлой капусты.

— Оно видит нас, — прошептал Гробец и облизнулся. — Что она говорила?.. Оно может нас видеть?

Но Хорнрак слишком запыхался, чтобы произнести хоть слово.

В нашем понимании Рожденные заново не мыслят. Они живут, преследуемые своим непостижимым прошлым, живут среди снов наяву, спутанных, как видения душевнобольного…

Эльстат Фальтор пришел в центр лабиринта с противоположной стороны. В его движениях было что-то неестественное. Он удивленно уставился на насекомое, помахал рукой у себя перед носом; потом из его груди вырвался долгий стон. В своей кроваво-красной броне он сам был похож на странного богомола из далеких лесов.

Возможно, этот звук привлек внимание насекомого. Оно повернулось к Фальтору, сочленения его нижних конечностей звонко щелкнули. Теперь карлик и Хорнрак могли разглядеть любопытные метки на брюшке существа: три черные диагональные полосы, которые, как перевязь, тянулись к каждому крылу.

Постанывая, Фальтор обошел площадку. Его голова покачивалась, точно маятник метронома. Он явно считал, что пребывает в снах о Послеполуденной эпохе, поскольку бормотал себе под нос что-то об Эрнаке сан Тенн и «желтых садах». Теперь они снова стояли лицом друг к другу; и если Фальтор был похож на насекомое, то тварь перед ним напоминала человека закованного в изрубленную желтую броню.

Рожденный заново мельком взглянул на энергоклинок, который шипел у него в руке, плюясь искрами… и ударил насекомое по голове. Лезвие вскрыло один глаз существа, рассекло грудной щиток и подрубило одну из его конечностей. Оно упало набок и поползло, пытаясь снова взобраться на круглую площадку; крылья издавали тонкий звук, похожий на поскуливание. Фей Гласе завизжала и вскочила. Фальтор снова нанес удар. Некоторое время он наблюдал, задумчиво склонив голову набок, как тварь с удвоенной яростью повторяет свои попытки, потом опустил оружие. Клинок плавил пепел, превращая его в стеклянистую массу.

— О, какие огромные венчики! — возопил Фальтор. — Тысяча роз и других цветов! Мысль, обладающая силой ощущения!

Он умоляюще взглянул на Хорнрака, снова убрал меч и убежал в лабиринт. Глаза Рожденного заново вылезали из орбит, тело согнулось под невероятным углом.

Искалеченное насекомое достигло стены и попыталось влезть на нее. Пепел струйками стекал вниз. Фей Гласе плакала.

— Погодите, нас всех тут убьют. Вена, Блэкпул и Венеция утонут в собственных слезах. Давите наш мир. О… О…

Внезапно у нее над головой возник призрак Бенедикта Посеманли. Его дряблое лицо было исполнено тревоги. Гримасничая, призрак произнес: «Фенлен! Фенлен!» — так, словно просил прощения… и тут же, размахивая руками, умчался прочь — вероятно, унесенный некими потусторонними потоками.

С запада налетели темные тучи. Мелкая ледяная крупа наполнила серый воздух, забарабанила по хитиновому панцирю насекомого. Оно лежало в углу без движения, лишь апельсиновые искры оживляли его уцелевший глаз. Земля вокруг него была изрыта. Фей Гласе, измученная, обессиленная, бродила вокруг возвышения, пряча лицо в ладонях, и стенала.

Хорнрак тупо таращился на рытвины, потом перевел взгляд на изуродованное тело насекомого. Его трясло.

— Присмотри за ней, — бросил он карлику. — И попробуй найти Целлара. Расскажи ему, что тут стряслось. Он разберется.

И снова бросился вглубь лабиринта — на поиски Рожденного заново.

 

8

Гален Хорнрак и новое вторжение

Все дальше и дальше бежал Эльстат Фальтор, последний из своего Дома — размашистым страусиным галопом, весь ярко-алый. И все дальше и дальше, следом за ним, бежал наемный убийца Хорнрак; дыхание с шумом вырывалось из его легких. Лабиринт остался позади, впереди темнела деревня. В лабиринте, опасаясь тайных развилок, цепких лап богомола, который может внезапным безумным скачком вылететь из-за угла, опасаясь ловушки, подобной зубастой пасти, готовой сомкнуться в любой миг, наемник вытащил из ножен старинный меч. Теперь, на равнине, клинок оттягивал руку. Земля на западе была темной, как небо, под холодными тучами тянулись куда-то вдаль длинные черные клинья скальных хребтов. Их бока крутыми уступами спускались в долины, похожие на амфитеатры, и были усеяны грудами камней, среди которых, возможно, обитали призраки. Отблески, предвещающие восход солнца, выхватывали из темноты разрушенные башни Эгдонских скал, касались их склонов и дубов, покрытых серым лишайником. Туман, густой и безмолвный, все еще окутывал деревню, заливая ее улицы. Но утренний ветер уже зашевелился на Пустоши, поднимал пыль и трепал его края, отрывая длинные волокнистые лоскуты, похожие на клочья овечьей шерсти, прицепившиеся к забору — если бывают овцы с шерстью из матового стекла. Свет подкрашивал эти прядки нежно-желтым, и они испускали назойливый запах лимона.

Эльстат Фальтор взмахнул руками и нырнул в туман. Отчаянно вскрикнув, Хорнрак последовал за ним.

Туман окутывал, как одеяло, и наполнял легкие ватой. Точно пара простуженных призраков, Фальтор и наемник бежали по тихой деревенской улице. Дома, смутно темнеющие справа и слева, были пустыми, пыльными и холодными, входные двери приоткрыты и скрипели, когда в них шныряли сквозняки — невидимки, обитающие в тумане. Они распахивали двери, выпуская из пустых комнат запахи чего-то засушенного. Карнизы был забрызганы птичьим пометом, желоба забиты старыми гнездами. Ветер поднял кусок дерюги… поднял, бросил и поднял снова…

Эльстат Фальтор шел вперед. Он стал тенью, потом остался только глухой стук его шагов. Хорнрак продолжал идти следом; он чувствовал, что отрезан от привычного мира, и испытывал легкий страх. Он видел: здесь прошла Смерть — возможно, за месяц, возможно, за два месяца до них. Из выломанного окна под загаженным карнизом свесился покойник. Другой сидел в углу, привалившись к каменной стене, похожий на вязанку хвороста. Они таращились друг на друга, словно один из них только что рассказал какую-то старую шутку, известную им обоим. Их оружие порыжело от ржавчины, но тела точно усыхали вместо того, чтобы разлагаться, и оставались нетронутыми, точно жесткие связки старой соломы, закутанной в еще более старую дерюгу. Казалось, туман, ускоряя распад одной материи, не давал распадаться другой.

Трупы, трупы — по всей деревне. Они глазели из дверных проемов, они застыли в нелепых позах на траве вокруг конской поилки. Одни выглядели удивленными, довольными, запыхавшимися. Другие сжимали в руках ножи, собираясь броситься на врага. Несколько детей упали во время игры, в ходе которой они тайком следовали друг за другом среди построек. Каждый поднимал над головой изогнутую крюком руку.

«Они приплывают по ночам, — подумал Хорнрак, и на мгновение лицо Святого Эльма Баффина возникло перед его глазами — благопристойное, задумчивое, недоумевающее. — Куда они идут, мы не знаем…»

Они пришли сюда. И, откуда бы они ни пришли, нашли здесь конец. Они стояли на каждом более или менее заметном перекрестке, точно брошенные машины. Сломанные усики и крылья покачивались на ветру, фасетчатые глаза были тусклыми, как камни. На земле, у их ног, замершими тенями темнели пятна гнили. Казалось, жизненные соки медленно вытекали у них изнутри, чтобы стать удобрением для синеватых грибов и нездешней плесени, прежде чем высохнуть без остатка. Они и сами высыхали, как колосья перед жатвой. И вместе с ними высыхал, медленно превращался в труху разум, высыхали те насекомые мысли, что так неистово внушались Хорнраку и его спутникам в лабиринте, те нежданные послания из мозаичной вселенной, что заставляли моряков Святого Эльма Баффина сжигать собственные корабли или топиться в укрытом туманами море.

Ночью, когда их безумная энергия еще не совсем иссякла, отрубленная голова, прыгая, как мяч, под смех сумасшедшего поэта покатилась в сточные канавы из снов Хорнрака, в которых он видел Низкий Город. Несомненно, эту голову отрубили здесь, среди обветшалых халуп. Она принадлежала одному из трех созданий, павших под энергоклинками Рожденных заново, что обитали в деревне. Внутренние органы этих созданий, с любопытством извлеченные и препарированные, теперь валялись в куче отрубленных конечностей. Кто-то отрезал эту голову и отправил на юг как призыв к помощи. Что до остальных тварей… Можно было разглядеть несколько ранок и царапин, оставленных оружием попроще и напоминающих каракули на лаковом экране, но было очевидно: их погубил тот же недуг, что и беглеца в лабиринте. Суставы раздулись от покрытых коркой выделений. Из-под странных приспособлений, которые держались на голове с помощью ремешков, закрывая ротовые отверстия, свисали сосульки застывшей слизи. Твари стояли друг перед другом в позах умирающих механизмов, и слабый шепот их мыслей окутывал их, как паутина. Этот шепот проникал в черепную коробку и словно ощупывал ее изнутри, пока Хорнрак полусне бежал между гигантскими насекомыми, опасаясь, что те оживут, если он помедлит хоть немного.

Он пригнулся, чтобы не задеть личину, слепленную из хитиновых щитков. Он отвел косо свешенное потрескивающее крыло. Он размахивал старым мечом, пока не заныла рука. Позже он смог вспомнить; пока он не знал ничего. Крылья пустынной саранчи, собирающейся перед перелетом, тревожно шелестели у него в голове. Ему больше не было дела до Эльстата Фальтора, бегущего впереди в тумане. Он прыгал и пел, как кузнечик, и бег превратился в полет.

— «Живые или мертвые, они изменили Землю, — сумел подумать Хорнрак. — Они изменили ее, это точно. Что-то пришло…»

…И с такими мыслями он выбежал из деревни.

Бывает, что перед вами как будто открывается дверь. Раз — и она уже захлопнулась.

Когда Хорнрак обернулся, туман растекался у подножия склона под порывами ветра. Три крошечных фигурки — Целлар, Гробец-карлик и Фей Гласе — неуверенно вышли из лабиринта и начали пересекать равнину.

Хорнрак и Фальтор столкнулись в каменистой расселине среди карликовых берез и дубов. Косые лучи, словно нарисованные мелом, просеиваясь сквозь ломкие ветви на кусты вереска и черники, освещали Рожденного заново, который спокойно сидел на недовырубленном жернове. Его лицо было бледно и измученно заботами, как у погруженного в молитву короля. Но внимание Фальтора занимала лишь разноцветная птаха, что прыгала с камня на камень, склоняя набок головку и наблюдая за ним маленьким ярким глазком. Порывы прохладного ветра тревожно покачивали сучья у него над головой, ерошили соломенные волосы. Баан в его руке мерцал, как бенгальская свеча в ручке ребенка — Фальтор забыл о нем. В своей алой броне, спокойный, словно отправляющий некий ритуал, он был похож на несуществующего рыцаря со старинной картины. Башни Эгдонских скал, с их тихими оврагами и пластами мокрого песка, поднимались у него за спиной, оттененные сеткой черных ветвей, как контрфорсы древней часовни.

Хорнрак пробирался сквозь заросли дубов, старые листья и крошево высохших лишайников осыпались на землю. За это время пичуга улетела.

— Фальтор?

…Раненый король очнулся и недоверчиво смотрит на него. Из храма одного кошмара он попал на руины другого.

— Что это место? — шепчет он. Никто не дает ему ответа.

— Тогда назад! — кричит он, выхватывая баан и описывая им широкую дугу над головой — со звуком, какой издает крыло взлетающей в панике птицы. Тени ранеными голубями мечутся от горизонта до горизонта. Странные, опасные цветы цветут в сердце Фальтора, куда никому не дано заглянуть.

— Хорнрак! Я в самом деле сошел с ума? — горький смех. — Еще один сон. Еще несколько дней кануло в бездонную пропасть Времени. О, пламенная женщина с глазами, в которых не отражаются чувства! Сколько я провел вдали от нее?

И он, как сомнамбула, делает шаг к Хорнраку, все еще покачивая энергоклинком…

— Фальтор! — закричал Хорнрак. — Это я!

Он не видел волшебного короля — кто его упрекнет? Он родился с опозданием на три тысячелетия. Он не мог слышать лживого гула долгих тающих снов-грез, которые снятся Рожденным заново…

Он увернулся от смертоносного удара, подставив под него старый стальной меч, и отрубленный кончик отлетел в сторону. Шаг вперед — шаг отчаянный, — и верный нож лязгнул о бронированное запястье Фальтора. Белые пальцы безвольно разжались. Баан упал. Фальтор издал вопль полный горя и внезапно сел.

— Я всегда должен выбирать между «там» и «здесь»? — он посмотрела на Хорнрака из-под руки. — Тогда убейте меня.

Он огляделся.

— Где мы?

Однако Хорнрак больше не видел его. Призрак Бенедикта Посеманли появился вновь — он плавал среди дубов, шевеля губами, как утопающий моряк. Сквозь его тающие, полупрозрачные очертания наемник мельком увидел горизонт. Там, на фоне зеленоватого неба, занесенного горьким снегом, медленно двигались насекомые. Казалось, каждое окружено тревожным кобальтовым нимбом; ядовито-зеленые дуги вспыхивали по бокам и на миг заключали силуэт — странный клинописный символ — в гигантские скобки. Существа держали свои передние лапки поднятыми, словно боясь их повредить. Они шагали на юг по вершинам Эгдонских скал с изяществом и сосредоточенностью механизмов, не глядя ни вправо, ни влево.

Мир начал таять, как свечной воск. Каким-то образом Хорнрак заставил Фальтора подняться на ноги. Не говоря ни слова, они спустились с холма.

Снег кружил. Корни цеплялись за ноги. Посеманли подгонял своих подопечных, посвистывая и фыркая.

— Понимайте меня буквально, тупицы, — десять тысяч ночей соединились в одну! Я лежу там, слушая, как ветры собираются в местах безводных, местах всеми покинутых. Теперь мы все, и мы, и они мечемся, как угорелые крысы на ступенях Шедуэльского пирса! Уф! Белая луна заставляет нас, так сказать, спуститься на ступеньку ниже… Но это еще не все. Ох, не знаю, что вы обо мне думаете… — проговорил он подозрительно… и затем, закатив глаза под щитком своей отвратительной маски, завопил:

— Фелнек! Фендле! ФЕНЛЕН!

Его странный бесполый голос разносился по склону, как тревожная сирена, а процессия насекомых невозмутимо шла дальше и дальше — на юг, на юг, на юг…

Новый порыв слепого восточного ветра пронесся под пасмурным небом, похожим на свод пещеры, и накрыл непроглядным мраком деревню. Улицы заметало ледяной крупой. Этот лед — грязный, с примесями химикалей, — принесло из Сердца Пустоши. Мертвые насекомые скрипели на каждом углу, и вьюга передвигала их, точно играла сама с собой в шахматы. Глаза насекомых напоминали щербатые каменные шарики. Над ними в смерчиках крутились обломки хитина, усиков и слюдяных крыльев — так ветреной ночью крутится мусор над крышами Низкого Города, треща сотнями погремушек в дымоходах у подножия Альвиса.

Хорнрак оперся на руку Фальтора. Ледяные крупинки назойливо лезли в глаза, ветер срывал слова с губ, выдувал мысли из головы и уносил прочь. Точно пара подвыпивших гуляк, они брели вниз по главной улице, освещенные тусклым заревом брони Рожденного заново. Остальное тонуло в темноте и стало почти неузнаваемым. Когда они проходили мимо, мертвецы с пустыми лицами наклонялись вперед, словно собираясь шепнуть что-то доверительное, и падали ничком. Руки и ноги у них отрывались, точно у прогнивших пугал, и валялись на обочинах дорог и под заборами.

Целлар-птицетворец ждал посреди деревни. Ветер хлестал по воде в поилках и хлопал входными дверьми, влетая в комнаты, населенные теперь только мышами и задохнувшимися детьми. Рядом стоял Гробец-карлик. После фиаско в лабиринте они сумели найти трех лошадей и пони, которые сейчас стояли на улице и при каждом порыве ветра начинали нетерпеливо бродить с места на место. Карлик заново навьючивал на них уцелевшую поклажу, словно готовился к дальнему путешествию вглубь этого обезумевшего мира. Его возня создавала в метущемся мраке островок, где все было как-то по-человечески, а сумасшедшая, с головы до пят закутанная в толстую белесую хламиду и похожая на привидение, бродила на границе этого островка — тупо и бесцельно, точно животное.

Эльстат Фальтор некоторое время взирал на эту сцену пустым взглядом, словно не узнавал никого из ее участников, затем присел у дороги. Хорнрак потянул его за руку и услышал, как старик кричит:

— Едем! На запад, если вам дорога жизнь!

Наемник тряхнул головой.

— Подождите!

Он сомневался, что расслышал правильно. Но Целлар уже взобрался в седло и нетерпеливо наблюдал за остальными. Его расшитый плащ струился по ветру. Карлик носился кругами, проверял вьюки, подтягивал подпруги и разыгрывал перед безразличной ко всему Фей Гласе жуткую пантомиму, убеждая женщину сесть на лошадь. Ветер, то усиливаясь, то слабея, гонял по земле сухие обломки хитина. Лошади беспокойно топтались, чувствуя неизбежность отъезда. Хорнрак выпустил запястья Фальтора и с криком: «Черная моча! Стой здесь, раз тебе так угодно!» ухватил за стремя птицетворца. Лошадь затанцевала, и земля ушла у наемника из-под ног. Желтое лицо старика покачивалось над ним в воздухе, полное тревоги — по крайней мере это выражение можно было принять за тревогу. Они находились в эпицентре вихря.

— В лабиринте у меня открылись глаза, — произнес Целлар — Теперь мне стало понятно… не все, но очень многое. Правда, я так и не могу объяснить, откуда взялся этот призрак, — он толкнул Хорнрака в плечо и указал на ветхую лачугу, над которой, ухмыляясь и кланяясь, точно привратник, покачивался древний авиатор, — но наконец-то разобрался, что он пытается нам сказать. Вы должны вернуться и поднять Железное ущелье. Просите, но Святой Эльм Баффин — человек, обиженный судьбой — не столь уж безумен, как кажется! Скажите ему, что время его флота настало. Скажите ему, что помощь идет… — старик горько улыбнулся. — Сумасшедшие и призраки — вот кто все это время был прав!

Мгновенье он смотрел на запад, и на его лице были лишь слабость и испуг, а в глазах, затененных капюшоном, появилось что-то человеческое.

«В конце концов беднягу вытащили из его мира, как краба из раковины, — подумал Хорнрак; он сочувствовал Целлару, поскольку сам не так давно пережил нечто подобное. — За что он может поручиться?.. А с другой стороны… чего ему бояться после этих десяти тысяч лет?»

Он сделал движение, словно отсекая что-то ребром ладони.

— Тише, — проговорил старик. — Я не спешил свести эти вещи воедино. Я слишком радовался, что могу отойти в сторону, предоставив Фальтору командовать. Фальтор не оправдал моих ожиданий, и мне пришлось сделать то, что я сделал. Фенлен, остров-континент, заражен. Одиннадцать лет назад они потоком хлынули с Луны и высадились там. Я просто наблюдал за этим, как дурак. А если разобраться — что я мог сделать? Все время про это забываю… Но воздух Земли для них невыносим. И когда их разведчики летят на материк через море, над самой водой — а им лететь приходится ночью и днем — их окутывает кокон родного воздуха, который они сами создают. Днем они натыкаются на моряков Баффина. Они — такие же безумцы, не имеющие цели, как и люди, которых убивают. Они не принадлежат этому миру.

Старик жестом обвел опустевшую деревню, скрипящую шелуху.

— И вы еще сомневаетесь? Они до сих пор пытаются изменить наш воздух, чтобы дышать… — он вздрогнул. — И это — только начало. Они перекроят всю Землю, дай им волю. Поднимайте Железное ущелье, Хорнрак. А я еду в столицу. Не задерживайте меня!

Хорнрак не выпускал его стремя. Надо было что-то сказать, но все, что ему пришло в голову это…

— Один вопрос — насчет Эльстата Фальтора. На склоне он пытался меня прикончить.

— Это было невыносимо, — проговорил Фальтор, мотая головой. Он тихо подошел сзади, баан в его руке казался живым существом. — Я был сам не свой.

Гробец, затянув последний ремень, попытался отвести смертоносный клинок — ради безопасности самого Фальтора.

— Полегче, старина.

Через миг они уже катались по дороге, сцепившись и осыпая друг друга самой черной бранью. Наконец Рожденный заново вырвался и снова поднялся на ноги.

— Слезайте с коня и объясните, что здесь творится. Будь я неладен, по этому хребту марширует целый взвод гигантских тараканов! — он ткнул куда-то пальцем, но не в сторону хребта, а туда, где, отплевываясь и прижимая ладонь к лицу, на четвереньках ползал карлик. — Или это плод моего больного воображения?

Фальтор передернул плечами, смущенно улыбнулся и отошел в сторону. Фей Гласе очнулась и жестко посмотрела на него. Потом, опасливо косясь на карлика, слезла с лошади… И внезапно оба запели:

Мы покинем нынче Вегис, Фал-ди-ла — ди-я…

Потрясенный, Хорнрак наблюдал за ними.

…Когда он среди ночи бежал по Высокому Городу, как истекающий кровью король, обливаясь холодным потом и надеясь, что никто его не заметит; когда во дворце вполголоса бормотал себе под нос девять имен своего Дома, длинные, похожие на алхимические заклинания, и надеялся, что никто не услышит — все слышали, все знали, кроме него самого. Эльстат Фальтор… Могучее течение прошлого сносило его.

— Когда мы встретились в первый раз, — промолвил Целлар, — он часто говорил со мной о своих воспоминаниях. Они представлялись ему неким скрытым потоком, а сам он сидел на берегу и смотрел на воду. И что-то парило над ним, как стрекоза, в момент его пробуждения в пустыне Кнарра.

Он вздохнул.

— Кого он убивал там, в лабиринте? Мы с вами ничего не видели. Но это ускорило наступление неизбежного. Скоро он будет так же безумен, как женщина. Она поможет ему. А вы должны помочь им обоим. Вот почему я пытаюсь вас убедить…

— Я сам до всего дошел, старик.

— Будь что будет.

— Что я должен делать?

— Заслужи то, что тебе дали, — вмешался Гробец; похоже, он имел в виду меч. — Как я понимаю, больше тебе ничего не заплатят.

Карлик был не в духе. Он вытер запястьем рябой дряблый нос, чтобы показать, что обо всем этом он думает, и решительно нахлобучил свою промокшую кожаную шляпу.

— Тебя не убедили, а купили, — бросил он с безжалостной усмешкой. — До скорого, Хорнрак…

Он вскарабкался в седло и добавил:

— Мы пересечем Пустошь и вернемся в Дуириниш. Самая короткая дорожка, если тебя не воротит от мест былых сражений и древних ящериц. А оттуда в Вирикониум. Целлар боится Знака Саранчи. Он боится за королеву. На самом деле он сам толком не знает, чего боится.

Карлик огляделся, точно ожидал дождя.

— Вот этого я и боюсь. И все-таки… смею заметить, в ближайшее время нам будет кому поотрывать бошки. Ну как, позаботишься об наших несчастненьких?

И он принялся энергично колотить своего пони пятками — испуганный бурей, тот не соглашался тронуться с места.

Гробец уже почти скрылся из виду… и вдруг замер. На миг пони и его маленький всадник словно превратились в странное кряжистое существо, над головой которого, точно вымпел, злобно изогнулось энерголезвие секиры.

— И не говори, что я тебя не люблю!

Прежде чем пони отвернул голову, его глаза сверкнули мертвым зеленым светом. Целлар нетерпеливо ждал, глядя куда-то на юго-запад.

— Поднимайте Железное ущелье! — долетел сквозь бурю чуть слышный крик. Никого из них Хорнрак больше никогда не видел.

С берегов озер алмазных Мы увидим рыб чудесных, —

пели потусторонними голосами двое безумцев.

На вершинах гор высоких Прокричим: Эректалайя! Мы покинем нынче Вегис…

Буря крепчала. Хорнрак был один. Даже призрак Бенедикта Посеманли, достигнув своей цели — по крайней мере частично — растаял, как свечка. На опустевшую деревню спустился вечер… который с таким же успехом мог оказаться полднем. С сумрачного неба сыпала снежная крупа. Снег заметал высохшие трупы и пустые комнаты, собирался с наветренной стороны на карнизах. Время от времени ветер с Сердца Пустоши подмешивал к нему пару пригоршней старого льда и швырял на улицу, точно грязный стеклярус.

Хорнрак потер загривок. Угораздило же до такого дожить! Мало того, что потащился на этот треклятый север с двумя сумасшедшими. Так теперь еще и третьего искать на свою голову! И никто не спросит, хочешь ты этого или нет!

Ладно, сперва — Железное ущелье. А потом — на юг вдоль побережья… Другого пути Хорнрак не знал. Берег моря, такой неприветливый, с его далекими миражами и полуразрушенными утесами, теперь казался почти родным.

Потом он снова затеряется в Низком Городе. Возможно, найдет мальчика. И прикончит этого гребаного карлика, если когда-нибудь представится возможность…

Все это время на краю его сознания, точно личинки на краю блюда, копошились странные мысли — не свои, чужие. Там, у обрыва на Эгдонских скалах, это шевеление было почти незаметным, упорным… и слишком далеким, чтобы превратиться в пытку, но слишком близким, чтобы чувствовать себя спокойно. Внезапно Хорнрака охватил страх. А что, если эти твари опустятся с неба и обнаружат его среди мертвых сородичей? Какую пытку они придумают для него? Как бы то ни было, но их мысли в голове… это невыносимо.

Хорнраку и его подопечным оставили двух лошадей. Две лошади на троих… Он лихорадочно убеждал сумасшедшую сесть на одну из них. Потом, держа руку на рукоятке ножа, приблизился к Рожденному заново, жалея, что карлик не вырвал у него баан во время драки, когда лошади чуть не затоптали обоих. Глядя на наемника так, словно зрелище одновременно забавляло и печалило его, Фальтор проговорил:

— Я побегу рядом с вами. Здесь не слишком далеко.

Ветхая оранжерея Святого Эльма Баффина с изобретенными им самим флагами и фантастическими телескопами покачивалась над рыбачьими пристанями. Здесь царили тишина, соленый воздух и запах пищи, принесенной неделю назад, а то и больше. Хозяин сидел на своем стуле с высокой спинкой, окруженный тарелками с засохшей сельдью — казалось, он не двигался с места, с тех пор, как Хорнрак покинул его, только снял отцовские латы. Оказалось, что все тело Святого Эльма обмотано какой-то грязной белой тканью — то ли льном, то ли фланелью, — словно у него болели все суставы. Он смотрел перед собой в никуда, вытянув свои длинные тощие ноги и сплетя их между собой так, словно они принадлежат кому-то другому. Лицо, вялое, словно нарисованное на мешке, исказило отчаяние. Он был раздавлен. Его инструменты, разбитые, валялись на полу — просто обломки, по большому счету бесполезные: изогнутые латунные трубки, вставленные одна в другую, сложные цветные линзы, похожие на растоптанные засахаренные анемоны. Карты были сорваны, под ними белела голая стена. Возможно, их вид стал для Баффина невыносим.

Хорнрак протер запотевшее, разбитое оконное стекло и посмотрел вниз.

— Зря вы с собой такое сотворили, — проговорил он.

Все впустую. Он кипел от злости… которая вдруг сменилась какой-то ледяной отстраненностью.

— Что тут стряслось?

Баффин не отвечал очень долго. Полдень снова предал его. Старый нож с энерголезвием, которым он пытался убить себя, лежал у него на коленях, вяло сплевывая искры: его энергия истощилась. Крови вытекло немного, она уже высохла и побурела. Казалось, Эльм Баффин не в состоянии пошевелить головой. Пауза затянулась. Не умер ли он? Хорнрак ждал, стараясь выровнять дыхание и все-таки понять, что случилось в порту.

— Какая разница? — пришел запоздалый ответ. И потом, после новой бесконечной паузы: — Недостроенная часть флота уничтожена. Теперь все бесполезно. Вирикониум больше никогда не станет нам помогать.

И Святой Эльм Баффин безмятежно рассмеялся.

— Остальные уплыли навстречу безумию и смерти. Туман окружает нас… разве вы не слышите? Это похоже на зов… Все пошло прахом.

И прикусил нижнюю губу.

— Боюсь головой двинуть, — пробормотал он, по-прежнему глядя перед собой и вертя в пальцах рукоятку бесполезного ножа. — Видите, что я сделал?

— Горло себе перерезал, — отозвался Хорнрак, дыша на стекло. — Но не слишком умело.

Протерев пальцем стекло, он разглядел черные постройки, спокон веку обрамляющие фьорд и похожие на жаб, рассевшихся на низких склонах. Справа вытянулся утес, такой же черный и украшенный на пятисотфутовой высоте ледяными фестонами. До недавнего времени гавань была скована льдом. Теперь его изломанные, развороченные погибшими кораблями пласты вошли в черные каналы, как обломки кораблекрушения. Ниже, вяло стекая по мощеным пандусам на причалы, колыхались гряды белых испарений. Местами этот ватный слой был достаточно глубок, чтобы скрыть верхние створки окон домов, между которыми он проползал, словно нехотя, влекомый промозглым неустойчивым ветром. В других местах он становился тоньше, там можно было разглядеть торсы и головы людей, которые, как показалось Хорнраку, направлялись с каким-то загадочным поручением. Ниже что-то продолжало шевелиться, но Хорнрак старался не обращать на это внимания. Выше, в зеленом небе, полыхало полярное сияние. Широкие красно-черные полотнища облаков словно пытались притвориться дымом и пламенем, что бушевало внизу, где люди в отчаянии носились по верфям, сжигая плоды своего многолетнего труда.

«Смерть» — это имя читалось в причудливых завитках на носах кораблей, «Смерть» — на пестрых кормовых досках и медных рындах, покрытых причудливыми узорами. «СМЕРТЬ» возвещали разрисованные паруса, и палубы, когда-то белоснежные, а теперь обугленные и вспучившиеся, давали достаточно жара, чтобы расплавить металлические мачты. Пепел кружился в воздухе, лились в море таинственные сверкающие сплавы — последний плод союза между Полднем и Закатом… чьи пути ныне, как известно, разошлись. Стекая в огонь, туман окрашивал его изумрудом и лазурью — и тут же с воем превращался в седой дым, похожий на пудру. Беспощадные восходящие потоки всасывали его и выдували над гибнущим кораблем облако, похожее на омерзительный шар. Вспыхивали и ломались рангоуты. Выбленки лопались, как струны гигантских скрипок. То там, то здесь кто-нибудь запутывался в силки веревок или попадал в ловушку среди опор сверкающего бушприта, и никто не слышал криков. В разгар этой жуткой феерии один из разрисованных парусов сорвался с рей, развернулся и взмыл вверх. В течение краткого мгновения пара огромных призрачных ящериц танцевала в воздухе!.. Лишь для того, чтобы с печальным шепотом опуститься обратно. Огонь пожирал их, они корчились среди дыма в поддельной боли под холодным, испуганным взглядом Святого Эльма Баффина.

— Во мне не было жизни, — прошептал Баффин. — Даже когда я был ребенком…

Хорнрак наклонился, почти коснувшись его холодным губ, чтобы услышать хоть что-то.

— Отец посоветовал мне: «Наблюдай море»…

— У меня тоже не было жизни, — отозвался Хорнрак.

Он заставил себя посмотреть в единственный уцелевший телескоп. Ничего не разглядеть…

В комнату влетел моряк.

— Баффин, они среди нас, в тумане!

Заметив Хорнрака, он в нерешительности остановился. В его голосе послышалась мольба:

— Баффин, остался только один корабль. Позволь взять тебя на борт!

— Он умер, — произнес Хорнрак, который как раз разглядел унылый серый горизонт, а на этом фоне — нечто, вращающееся в конце нити. — Что тут стряслось?

— Сегодня утром туман шел за нами по пятам и накрыл берег. Женщины, дети — все мертвы… — он уставился в спину Хорнраку.

— А, ваш старый недруг… Где этот твой корабль?

— На западе, позади остального флота. Так хотел Баффин.

Вертится, вертится…

— Возьмите меня с собой, — выпалил Хорнрак. — Вместо него.

Он отвернулся от телескопа и вышел. В пустой комнате над мертвым телом из воздуха на миг возникла фигура в дыхательной маске — и исчезла.

За время перехода от Эгдонских скал до ущелья к Эльстату Фальтору частично вернулся рассудок. Теперь он помнил, где и кем был — последнее, правда, лишь отчасти. Но как-то ночью, пока он спал, девушка обстригла ему волосы, оставив клочковатую щетину, и словно передала ему что-то от себя: ввалившиеся глаза и вечно удивленное выражение. Его кожа выглядела обесцвеченной, и лицо казалось бесплотным, как у святого. Они проводили вместе много времени, читая стихи, что составляли почти весь ее лексикон, упражнялись в бессвязных, бессмысленных диалогах, перебирали списки несуществующих городов, которые, кажется, и были ее «ключами к Прошлому». Фальтор учился тем способом, каким ребенок изгнанников изучает остатки своего наследия. Повтор, снова повтор… С каждым пересказом смысл меняется все сильнее и имеет всё меньше и меньше отношения к стране, которой этот ребенок никогда не видел — и так до неузнаваемости. Хорнрак пытался не обращать внимания на их открытые проявления нежности, их странные, почти бесстрастные соития, и скрывал смущение под маской обычного брюзжания.

Он обнаружил обоих в порту. Высокие, неуклюжие, закутанные в плащи, они стояли возле горящей верфи, словно испытывали неловкость при виде этой картины. Несмотря на жар и дым, они ждали Хорнрака именно там, где он их оставил. Пламя отражалось в их странных спокойных глазах. Позже, на палубе последнего уцелевшего корабля, который отчаливал от холодного берега, наблюдая, как матросы печально грузят якорь на шлюпку, сбрасывают его в море, а потом сматывают цепь, и судно медленно ползет вперед, Фальтор разговорился. Он был рассудителен, вежлив, прекрасно осознавал, что происходит… но каждое новое погружение в поток памяти уносило его все дальше от эпохи Заката. Он уже забыл, как грубо и высокомерно говорил со Святым Эльмом Баффином. И когда он спросил: «Почему умер корабел?», со стороны Хорнрака было жестокостью ответить:

— Вообще-то, перерезал себе глотку. Но умер он из-за вас.

Железное ущелье не пережило своего правителя. Меж домов уже плясал огонь: покидая свои жилища, моряки поджигали их. Пламя мерцало и за стеклами обветшалой оранжереи, парящей над городом.

Полоса черной воды между бортами корабля и причалом становилась все шире. Мимо проплывали заледеневшие утесы. Нелепые флаги и цветные лоскуты, что еще недавно реяли над оранжереей, вспыхивали один за другим… а еще выше, точно кровавый рассвет иной планеты, полыхали облака.

Что случилось с флотом Святого Эльма Баффина? Он был оснащен не лучшим образом. Эльм Баффин не слишком задумывался о том, как будет управлять своим творением. Большинство кораблей сразу заблудились в белесых водах, среди отравленных берегов, яростных течений и островов, что во множестве рассеяны вдоль изрезанного бухтами побережья Вирикониума, но не отмечены ни на одной карте. Отяжелевшие ото льда, который облепил палубы и снасти, они тихо перевернулись посреди холодного моря. Проливы, отделяющие Фенлен от Железного ущелья, на сотни миль затянуло туманами; они и стали главной причиной крушений. Корабли поодиночке пробивались сквозь пелену, окутанные сказочным саваном жемчужного света. Иней горел на выбленках и растяжках россыпью квасцов. Корабли сталкивались друг с другом. Бунты, пожары… Моряки взывали к тем, кто, подобно им самим, потерял надежду и умирал за перламутровой стеной тумана. Это было провальное предприятие — во всех смыслах этого слова. Туман пах гнилыми фруктами. Заслышав шум крыльев, люди прыгали за борт или перерезали себе глотки… и в свои последние мгновенья тупо созерцали вселенную, граненую, как глаз насекомого.

Уцелел лишь один корабль.

Представьте низкий темный берег. Он чуть заметно поднимается и уходит куда-то вдаль. Череда размытых окаменелых пляжей плавно сменяется унылой пустошью — самой обширной пустошью Вирикониума, похожей на заливной луг. Ничто не живет на этих берегах, кроме морских блюдец, водорослей, пахнущих йодом, да подозрительных крачек, которых легче услышать, чем увидеть, и которые выживают лишь потому, что воруют друг у друга яйца из гнезд. Во время охотничьего сезона сюда заплывает стайка уродливых тюленей. Отравленные реки пробиваются сюда с запада и из болот, лежащих на севере материка. Тысячи лет смолы и масла из выгребных ям, расположенных в его глубине, вяло сочатся сквозь породу и, проделав путь в тысячу миль, проступают на черной пемзе террас, окрашивая ее изумрудной зеленью, охрой, пурпуром.

Представьте себе океан — серовато-голубой, серовато-зелёный, тусклый, мрачный. Остывший, почти замерзающий, он из последних сил выполз на омерзительно шершавый берег. Сгустки минеральных пигментов, похожие на волосатые луковицы, застыли под водой, точно сорняки, растущие из ядовитого ила. О ветре нет и речи. Примерно в миле от берега, вдоль побережья, на юг катит вал тумана.

Представьте белый корабль — неуправляемый, с мачтами, кренящимися под тяжестью льда. Его палубы вздыбились, покоробились, они похожи на скомканную свинцовую фольгу. Рулевая рубка почернела от пламени, что не так давно проело дыру в его корпусе. Фигура, некогда украшавшая его нос, теперь висит на обрывках талей, ее получеловеческие формы уже трудно описать. Она отвернулась к корме и скособочилась, словно прислушивается к тому, что творится у правого борта. Молчаливый, этот корабль отдался во власть течения, что влечет его к пляжу, все быстрее и быстрее… пока он не врезается со стоном, как таран, в пятнистую пемзу шельфа. Корпус раскалывается, судно заносчиво вздергивает нос и начинает оседать. Несколько птиц взлетают с его рей. Чешуйки льда со скрипом осыпаются на палубу. Парус, наполовину развернувшись от толчка, показывает пустому берегу огромного перекошенного жука. Кажется, судно укладывается спать в мертвый ядовитый ил. Оно не хочет двигаться дальше, но волны настойчиво подталкивают его. Несколько минут спустя в холодном воздухе над разрушенной палубой медленно возникает нелепая фигура — грубо очерченный силуэт человека, тень, непонятно каким образом отброшенная на облако пара.

 

9

Объяснения старого авиатора

Зима в разгаре, и стужа стиснула Пастельный Город — холодная, как мысль.

Женщины Посюстороннего квартала весь день снуют туда-сюда, собирая щепу и все, что можно сунуть в печь. К полудню пустыри вычищены до голой земли. Наклоняясь и тут же выпрямляясь, женщины неровными рядами ходят среди унылых стеблей прошлогодней растительности, покрытых чешуйчатыми листьями; черные платки делают их похожими на грачей на картофельном поле. Они не щадят ни бузину, ни ежевику. Остаются одни пеньки — и те завтра выкопает чья-нибудь неугомонная мотыга, сжатая в костлявой руке. Сумерки приходят рано — на самом деле не приходят, а выползают из всех щелей. Тогда женщины на полчаса заполоняют соседние улицы, спеша со своими громоздкими вязанками по Микрофиш-авеню и рю Сепиль, по дороге Марджери Фрай и старому, выскобленному до блеска бульвару Сент-Этьен — на запад, туда, где их дожидаются старики; старики, чьи души, кажется, высушены холодом, как грецкие орехи. Теперь и те, и другие сидят у вонючих печурок, сжигая останки диких роз, чтобы приготовить капусту.

Капуста! Низкий Город благоухает этим изысканным лакомством всю зиму. Ею разит из каждого рта, от каждой куртки. Им пропиталось сукно во всех комнатах. Он поселился в кирпичной кладке каждой уборной, он копится в переулках, висит в безлюдных углах и сохраняет весь свой букет в ожидании того дня, когда сможет наконец проникнуть в Высокий Город. Этим вечером, подобно невидимой армии, он понемногу просачивается на бульвар Озман, где будит запертых в клетках кроликов на задних дворах пекарен и заставляет цепных собак поскуливать от волнения. Он растекается у подножия Альвиса, придавая запустению, царящему в обсерватории, новый, особый смысл… и в конце концов достигает высот Минне-Сабы, где собирается, чтобы начать тайную атаку на Высокие Носы. По дороге он не преминет заселить всевозможные странные щели… Например, затопит полузаброшенный рукав канала в Низах и как бы невзначай отравит своим тлетворным духом трагедию, что разыгралась на его льду, превратив ее в фарс.

Воздух такой холодный, что горчит в носу, небо черно, как антрацит. Звезды-имена поблескивают, словно афиша с именем некоего благополучно забытого короля. Под ними на берегу замерзшего канала стоит неряшливый атласный павильончик. Шторы на его окнах задернуты, светильники остыли. У входа жаровня, в которой тлеет холодный конский навоз, она похожа на длинноногое красноглазое существо. Владелица павильончика сидит внутри, под изображениями знаков зодиака и свидетельствами собственных достижений — и яростно режется с поэтом в «слепого Майка».

Поэт — жалкий ошметок, щуплый, с ввалившимися щеками: он явно живет в нищете. Ярко-красные волосы торчат у него на голове, как плетень, а в уголках его губ, когда он ухмыляется, прячется алчность. Он не дает своим маленьким ручкам ни минуты покоя: если не поглаживает карты и не пытается стянуть бутылку, то размахивает ими, точно деревянная марионетка. Когда в игре возникает пауза, он молча смотрит в пространство, его лицо становится пустым, а рот — вялым. Потом, поймав себя на какой-то мысли, он вскакивает со своег трехногого табурета и начинает отплясывать что-то вроде джиги, хихикая и декламируя стихи, которые сочиняет на ходу, а потом снова садится и погружается в прежнее состояние. Но в то время приступов радости, и в те моменты, когда он просто развлекается рифмоплетством, его голос остается крикливым и сдавленным, как звук ножа, которым изо всех сил скребут по тарелке.

Этим вечером он уже сотворил «Балладу о тушеной капусте», поскольку обнаружил, что ненавидит запах этого кушанья и боится его. Он кривится и раздувает ноздри, едва павильон окатывает очередная волна этого благоухания.

Поэта зовут Анзель Патине, а толстуха, сидящая напротив за карточным столиком — последняя надежда его жизни.

Толстая Мэм Эттейла с больными лодыжками и кашлем, который добивает ее, известна как самая мудрая женщина в Низком Городе. И в се же она оплатила долги поэта, восхищенная его стихами, хотя совершенно их не понимает. Он ничего не дал ей взамен, но она прощает ему и дикие выходки, и бесконечные приступы хандры. Когда властвует Темный Человек, возможно все. В более спокойные дни Патине сидит у нее на коленях и изображает для ее клиентов чревовещателя. Когда у него сдают нервы, он распугивает их, притворяясь, будто его сейчас вырвет прямо на карты, и гадалка отвешивает ему подзатыльник…

Он смешил ее. Она боялась смерти, а он боялся всего… и в преддверии смерти она пришла к выводу, что будет лучше, если она станет заботиться о нем. Из одной ее большой мягкой руки получилось бы три таких, как у него! Это была странная пара, которая родилась ради таких вот одиноких ночей на опустевшем Веселом канале — чтобы коротать их, пока приличные люди спят.

За павильоном находилось кладбище, и Патине не мог закрывать на это глаз а. Едва наступала полночь, он начинал скрести подмышки и в сотый раз раздвигал грязные атласные занавески. Казалось, ряды надгробий тянутся под лунным светом неизвестно куда. Там, где они кончались, начинался Артистический квартал — его пегие крыши висели над темным горизонтом, точно зловещая головоломка. Взгляд Патинса скользнул по крышам, по рядам надгробий, снова по крышам…

— Спи спокойно!..

Он присвистнул и произнес имя, которое гадалка не разобрала. Узкие угловатые плечи поэта судорожно дернулись. Мэм Эттейла позвала его, но Патине едва услышал. Он толком не спал с той ночи, как пырнул ножом Галена Хорнрака. Мерзкая ночь, одна из многих ночей, въевшихся в его спутанное сознание благодаря отвратительной смычке запаха и того, что видели его воспаленные, слезящиеся глаза. С тех пор он не мог избавиться от ощущения, будто кто-то ходит за ним по пятам.

— Кто-то прошелся по моей могиле, — произнес он и засмеялся. — Ладно, я не буду носить траур!

Лунный свет, затопивший павильон, имел странный оттенок. При таком освещении, как мы скоро увидим, вещи кажутся более надежными, чем при свете дня.

— Там, на Пустыре, им хорошо спится, — буркнул Патине и задернул атласные занавески.

В тот же миг запах тушеной капусты с удвоенной силой хлынул внутрь, заставив поэта застыть на месте. Им снова овладела клаустрофобия.

— Хорнрак! — завопил он, завертелся волчком, налетел на гадалку — которая с трудом поднялась и неуклюже раскинула руки, словно желая заключить поэта в объятия и даровать ему утешение, — и выскочил на лед. Ноги у поэта тут же разъехались. Пытаясь сохранить равновесие, он схватился за одну из железных ножек жаровни. Это могло принести лишь к одному результату: он опрокинул жаровню прямо на себя. Вопя от боли и страха, Патине выскользнул из светового пятна, лихорадочно выщипывая из одежды тлеющие угольки.

Толстая Мэм Эттейла уже привыкла к подобным вывертам. Чуть слышно ворча себе под нос, она поправила столик. На картах, рассыпанных перед ней, яркими красками были нарисованы странные сценки. Древние священные башни и насекомое перед ними… Это пробудило в памяти давно забытое предсказание. «Хороший расклад, — подумала она, — ив то же время плохой: все портит этот светловолосый человек…»

Каждая карта походила на маленький, ярко освещенный дверной проем в конце коридора. И она, Мэм Эттейла, похоже, слишком состарилась, чтобы шагнуть туда и остаться навеки в картонной коробке с раком-отшельником и стаей летящих лебедей.

Направляясь к задней стенке павильона, чтобы узнать, что расстроило ее подопечного на этот раз, она остановилась, наугад перевернула одну карту, уставилась на нее, тяжело дыша… и медленно кивнула. Потом раздвинула занавески и выглянула наружу.

Мощь Знака Саранчи значительно возросла, хотя взгляды и виды на будущее день ото дня становились все непонятнее. Орден жаждал мести — помимо всего прочего, за кровавую стычку в бистро «Калифорниум». Вот уже месяц, если не больше, шпионы и соглядатаи обшаривали густонаселенные кварталы Низкого Города в поисках Анзеля Патинса. Они не искали торных путей, но терпения им было не занимать. Все следы вели к Веселому каналу. Теперь они пересекали Всеобщий Пустырь, стремительно и бесшумно приближаясь к жилищу трепещущей Мэм Эттейлы. Да, это были они: их движения были слишком странными, чтобы обознаться. Закутанные в тряпье, высоко взлетая в воздух и вскидывая руки немыслимым образом, они перепрыгивали через могилы. Странные, почти бесформенные головы были обмотаны лоскутами, ножи в лунном свете казались белыми.

С коротким бульканьем, за которым могли последовать другие подобные звуки, Патине откатился в темный подлесок на дальнем берегу канала…

Вскоре после того, как приверженцы Знака вошли внутрь, павильон зашатался. Атласные стенки захлопали, словно он когда-то умел ходить, а теперь пытался вспомнить, как это делается. Одновременно послышались жутковатые мерные удары — казалось, два или три топора рубят сырую колоду. Каждый удар сопровождался возгласом ужаса и недоумения. Прикусив губу, Патине отползал все дальше в сорняки. Он зажал уши ладонями, но это ничего не изменило. Ножи мерно поднимались и опускались, и павильон, словно и впрямь научившись ходить, продолжал неуверенно двигаться по льду. Скоро он достиг середины канала, где еще недавно торговали жареными каштанами, а рядом бегали на коньках мальчишки с засахаренными анемонами, и рухнул. Какое-то время под мятым атласом что-то ворочалось; потом ткань выпустила то, что скрывалось под ней. Бесшумной клочковатой волной, похожей на тень облака на каменной осыпи, бесформенные фигуры поползли на кладбище. Павильон булькнул и стих. Каким-то образом он зацепил ножки опрокинутой жаровни. Огонь словно нехотя лизнул его грязный атласный полог… и все исчезло в бесшумной вспышке пламени.

Анзель Патине стоял на льду, освещенный желтым призрачным светом. В приступе чувств, которые толком не осознавал, он вытащил нож, заорал и побежал в сторону холмов. Там его заманили в засаду, и он был убит среди могильных камней.

Недалеко от Всеобщего Пустыря, посреди морозной, пропахшей капустой ночи, пинками погонял своего пони Гробец-карлик. Ноги у него совсем окоченели. Проплутав по пустошам три-четыре недели, они с Целларом-птицетворцом вошли в Город через Врата Нигг. Риск и лишения сопровождали их всю дорогу — впрочем, как всегда. Древние вараны следовали за ними по пятам, собирались ночью вокруг их костра и, мигая своими маленькими глазками, глядели на огонь. Пони по колено проваливался в дыры, из которых когда-то сочились химикалии. Огромная птица сначала неподвижно висела высоко в воздухе, прямо над ними, а потом осторожно, словно чего-то опасаясь, уселась на скалу и озадаченно разглядывала их круглыми умными глазами — птица с перьями из металла! Здесь, на Севере, не нашлось бы и акра, где не был бы похоронен кто-то из друзей карлика. Рыцари Метвена, угрюмые старые следопыты, принцы и нищие… все, кто когда-то шатался с ним по этим бесполезным уголкам Империи. Они тоже следовали за карликом, едва на поля былых сражений Великой Бурой пустоши опускалась ночь…

Погода неустойчива, как старая люлька, что качается на холодном железном гвозде дня солнцестояния, и Вирикониум, убаюканный, тепло закутанный, спит.

Слышите его болезненный храп, доносящийся из верхних окон? Лунный свет и снег, что выпал на прошлой неделе и успел слежаться, выбелили мозаику его крыш, и она напоминает модель некоей новой, сомнительного свойства геометрии.

Низкий Город посторонился, пропуская карлика, едва тот пересек его границу. Собаки дрожали перед своей конурой — иных признаков жизни город не подавал. Из подворотен несло мочой, гололедицей и — совершенно безбожно — капустой. Гробец смотрел на него словно со стороны — впрочем, как всегда… И не понимал. Затаенное предвкушение, холодное очарование, стойко сопротивляясь его интуиции, такой же крошечной и страннообразной, как и его тело, наполняло неслышным звоном каждую поверхность. На миг — но только на миг — карлик почувствовал оба Города разом, ощутил, как они накладываются друг на друга беспорядочной россыпью залитых лунным светом треугольников и лабиринта проездов. Этот причудливый образ заставил его улыбнуться, но отложился в памяти. Может, он увидел будущий Город, где уже не живут люди?

Слишком много нищих. Больше, чем может себе позволить город. Они слоняются парами и поодиночке. Уродство, которое днем будет выставлено напоказ у дверей трактиров на улице Маргариток, пока полускрыто тряпками с рваными краями и странными тугими повязками… Может быть, наедине с собой они пытаются найти в нем некую утонченность — или используют его для более тонкой игры? Гробец привстал в стременах, чтобы заглянуть через парапет моста…

Чей-то большой палец задевает копыто пони; он сам похож на копытце — маленькое, с твердым кончиком, царапает булыжник…

— Хоть кто-то поддерживает жизнь этой ночи, — заметил карлик.

Под ним тянулся Веселый канал — изогнулся ледяной кривой, сужаясь к Низам, на его поверхности играли тусклые отблески Луны.

— Чудненько. Лед прочный. На нем даже жаровню поставили…

Однако Целлар, казалось, был по-прежнему погружен в свои мысли.

— …Ну вот, уже опрокинули!

Издали донеслись слабые крики, потом вопли и смех.

— Слушай, Целлар… Какие-то обормоты подожгли палатку фокусника!

— Я ничего не вижу.

— Ты ничего не хочешь видеть. Скучно с тобой, вот что я тебе скажу. Ладно, все равно темно, хоть глаз выколи… — карлик разочарованно вздохнул и снова вытянул шею. Ничего. Его пони от нечего делать начал топтаться на месте. Когда карлик снова нагнал старика, тот придержал коня и издал нервный смешок.

— Эти нищие уже давно идут за нами. Держи свой топор наготове. Подозреваю, они не те, кем кажутся.

— Хочешь сказать, что вид у них боевой? Да, за монетку они кого хочешь уделают… — карлик переложил топор от одного плеча на другое. — Ну, зашибись!..

Он оглянулся и украдкой бросил взгляд на нищих, вприпрыжку следующих за ним. Вялые, словно лишенные половины костей, с трясущимися коленями, они размахивали руками, чтобы сохранять равновесие. Омерзительное зрелище.

— Ты прав. Их тут целая армия!

У всех были горбы, все страдали зобом. Бесформенные головы были обмотаны заскорузлыми бинтами и увенчаны шляпами с рваными полями. В Артистическом квартале и вокруг заброшенной обсерватории Альвиса они собирались огромными толпами. Раскачиваясь с безумным видом, окутанные клубами белого пара, они праздно следили, как Гробец и Целлар проезжают мимо, а потом присоединялись к безмолвной процессии, что следовала за всадниками. Раз из толпы донесся тихий стон. Лошадь Целлара поскользнулась и метнулась от одной обледенелой колеи к другой. Пони держался на ногах куда тверже, но двигаться приходилось медленно. Они поднимались по склону Приречного холма, между лавочками с запертыми ставнями и пустыми тавернами…

Пришельцы вступили в Высокий Город, но оказалось, что спасения не будет и тут. Стоило заставить лошадей прибавить шагу, нищие тоже начинали шагать быстрее, переходя на бег — правда, это была скорее пародия на бег трусцой. Ручейком процессия перетекала изящные пустынные площади Минне-Сабы, где мостовая покрыта материалом, приглушающим цокот копыт и голос ветра, что тысячи лет напевает что-то таинственное среди причудливых шпилей Пастельных Башен. Потом — по огромной воздушной спирали Протонного Круга — раскачиваясь из стороны в сторону, прыжками и скачками, сбивая друг друга с ног, но неизменно держась на почтительном расстоянии от энергосекиры: она создавала вокруг старика и карлика что-то вроде зоны отчуждения, словно оба страдали смертельным недугом, передающимся через прикосновение. Гробец-карлик прикусил губу и несколько раз стукнул пони пятками по бокам. Воздух наполнился шелестом и шорохом, время от времени они прерывались хриплым натужным дыханием и тихими стонами, полными отчаяния.

А выше и чуть позади ему слышался сухой шепот — словно гигантское насекомое задумчиво парило над их преследователями на широких крыльях.

Впереди замерцали огни. Филигранные сросшиеся раковины дворца скрипели под порывами ветра на вершине спирали, словно были частью более хрупкой структуры.

Чертог Метвена. Луна висела над ним, как расплющенная голова.

— Ты только полюбуйся!

На миг картина дрогнула: сквозь очертание дворца проступили контуры иного строения, иного пейзажа.

Голубоватые зернышки рекой текли с его крыш. Нет, это не зернышки, а крошечные светящиеся насекомые, и они не катились, а скакали. Куда? Картина дрожала, как крыло стрекозы, искажалась, словно вы смотрели на нее сквозь текущую воду в солнечный день… и почти нехотя вбирала их в себя.

Новый двор опустел. Кибитка карлика все еще стояла там с пустыми оглоблями, краски потускнели от дыма и зимнего холода. Стражи не было, и некому было увидеть искры, летящие из-под копыт пони или полюбоваться, как карлик — топор в руках, белые волосы развеваются, как знамя, — кубарем скатывается на землю и бросается к воротам, в которые только что вошел, чтобы удержать их любой ценой.

Однако нищие забыли о нем, едва он вошел во дворец, и теперь бродили снаружи, безучастно переглядываясь. Гробец-карлик увидел, что это не нищие. Пекари и зеленщики в обрывках полосатых передников, вышибалы и ростовщики, мясники… Истинный облик Знака Саранчи проступал сквозь нелепые лохмотья. Они стояли в синеватом лунном свете и как будто чего-то ждали — чего именно, карлик сказать не мог.

На самом деле у них больше не было причин делать то, что они делали раньше — просто ему не дано было это знать. Все, что осталось у них — тусклый инстинкт, звучащий в их умах тихой песней, похожей на тонкую нить.

Пять-шесть минут карлик наблюдал за ними, чувствуя, как пот высыхает на коже. Мгновения тянулись бесконечно, мышцы понемногу расслаблялись. Целлар подошел сзади и посмотрел через его голову.

— Можешь доставать топор, — проговорил он — мрачно и с нескрываемым удовлетворением. — Город принадлежит им, и Высокий, и Низкий.

И быстро зашагал прочь, во внешние коридоры, в сторону тронного зала. Гробец-карлик, нерешительно рыча, отошел от ворот и последовал за ним. По дороге он задержался, чтобы забрать связку длинных серебряных стержней, притороченных к седлу — они ехали с ним от самых Эгдонских скал.

Коридоры были завалены мусором, всюду громоздились кучи пепла и гнилых овощей. Тут же валялась униформа дворцовой стражи. Объедки протухли и выглядели так, словно тот, кто еду готовил — кто бы это ни был — рассчитывал не на людей… или попросту забыл, что делать с ней. Целлар покачал головой.

— Они впустили нас, — сказал он, — но вряд ли так же охотно выпустят. Интересно, чего они ждут.

Метвет Ниан, королева Джейн, тоже ждала — в холодном зале с пятью ложными окнами. Она ждала уже долгое время, в самом сердце пустоты, когда ни одного человеческого существа нет в коридорах.

Где-то совсем в другом месте… Представьте троих. Их можно принять за авангард колонны беженцев, которая вот-вот появится. Бескрайние пустоши Фенлена раскинулись в слабеющем свете зимнего дня, похожие на впалую щеку больного, сгорающего в лихорадке. Лица беглецов измучены, но в них еще осталось что-то человеческое. Они идут… если «идти» — подходящее слово, если «идти» значит «скользить, спотыкаясь и меся ногами грязь». Они идут в нескольких ярдах друг от друга, понурив головы, под моросящим дождем, и не перекинутся даже парой слов. Безумие и боль разделили их, и пути к примирению нет. Целый день они следовали сквозь строй заброшенных фабрик за четвертым… да, вот и он — покачивается над ними в сыром воздухе, как радужная лягушка, раздутая до невероятных размеров! То и дело они останавливаются и тревожно озираются, когда летучий проводник покидает их. Прошло сорок дней после катастрофы в Железном ущелье, и эти трое почти забыли, кто они такие. Торфяник перед ними, насколько хватает глаз, усеян кучками пепла, язвочками мелких каровых озер с белесой водой и обломками дренажных труб — возможно, это остатки какой-то злополучного мелиоративного проекта древних. Северный ветер приносит с болот и выгребах ям в глубине континента крепкий металлический запах, запах смерти, и к нему чаще всего примешивается слабый запах лимонов, предвестник очередного периода безумия.

Женщине кажется, что она — представитель некой расы, прибывшей из другого мира. Ее клочьями выстриженные волосы измазаны грязью. Она совершает замысловатые движения пальцами, призванные изображать шевеление крыльев или усиков. Она говорит о городе на равнине.

— Мы не хотели сюда прилетать, — рассудительно вещает она. — Наше место не здесь!

В уголках рта у нее высыпала лихорадка. Вот уже полчаса кажется, что ей все труднее держаться на ногах.

— Ваше дыхание жжет нас! — восклицает она с коротким смешком, словно это столь очевидно, что не нуждается в доказательствах, и падает в грязь. Некоторое время ее руки и ноги слабо подергиваются, потом она замирает. Обломки труб приходят в движение. Вот они катятся прямо на нее… В это время спутники женщины карабкаются на невысокий гребень. Наконец один оборачивается.

— Фальтор, — глухо бормочет он, — без нашей помощи она больше идти не сможет.

— Я вижу химер, — откликается второй. — Большеголовых, с насмешкой в глазах, но не могу подойти к ним! Сегодня, рано утром, мне было видение. Эрнак сан Тенн, сидящий в саду, с головой как у бога…

Он несколько раз ударяет себя по лицу и голове.

— Пыль и гиацинты в библиотеке моего отца… Пыль и гиацинты — вот наследие, которым я горжусь!

Как ни странно, это унылое перечисление утешает его — по крайней мере так кажется. Некоторое время он носится кругами по щиколотку в грязи. Его шея изогнута, лицо перекошено, словно у человека, пережившего апоплексический Удар, В конце концов он присоединяется к первому — тот все это время сидел и устало наблюдал за ним, — и они очень неловко поднимают женщину: один за ноги, другой за плечи. Тем временем их пукающий проводник поддразнивает их — а может, и пугает: он говорит на языке, которого на Земле никто и никогда прежде не слышал. Он предостерегающе машет им жирной рукой, и им приходится следовать за ним — правда, еще медленнее, чем прежде. Они скатываются по склону длинного низкого хребта, переползают овраги, промытые в торфе, и мелкие водоемчики, которые не заметишь, пока не угодишь в них. Они смотрят только себе под ноги и на женщину, которая болтается между ними, как ветхий гамак…

А теперь представьте, что можете смотреть только в одну сторону и не двигаетесь с места. Представьте, что путешественники — или беженцы, — двигаясь слева направо, почти покинули зону вашего обзора. Темнеет. Они взбираются на горный хребет. Мы видим только их полные недоумения лица, которые на таком расстоянии кажутся крошечными и серыми. Они видят только город, что раскинулся у их ног. Он похож на затонувший сад, где когда-то вели раскопки… И все затягивает туманом — крупинчатым, мрачным, пахнущим лимонами.

Тронный зал в Вирикониуме. Прошло три, а может, и четыре дня после гибели Толстой Мэм Эттейлы — холодных дней, которые можно только коротать. Три часа пополудни, и ночь уже приближается, растекаясь по продуваемым насквозь переходам, где старые машины бормочут что-то и выпускают тонкие световые вуали.

Метвет Ниан… Девять стальных колец, холодных и серых, блестят на ее тонких худых пальцах. Она кутается в плащ из белого меха с пряжкой из янтаря, оправленного в железо, и потягивает шоколад из серой фарфоровой чашки. Такой фарфор — большая редкость. Глаза у нее лиловые и кажутся бездонными.

Целлар-птицетворец сидит рядом, чуть подавшись вперед. Его лицо с огромным носом, похожим на клюв, и впалыми щеками кажется неживым в тусклом свете, падающем из стрельчатых окон под потолком. Их шепот будит эхо в холодном воздухе.

— Мы знаем только одно: наш мир захвачен…

— Наша судьба в руках Святого Эльма Баффина…

— За внешними стенами никто ничего не видел…

— Огромные насекомые, бредущие на юг…

Королева протягивает руку ладонью вниз к коротким синим язычкам пламени, пляшущим в камине, и чувствует его робкое, обманчивое тепло.

Дворец стих, но не потому, что там никого нет. Королевские гвардейцы, как выяснилось, перебили друг друга за несколько недель кровавых, беспочвенных стычек. Некоторые из лих перешли на сторону Знака Саранчи. На другой день по приезде Гробец-карлик забрал свою кибитку с внутреннего двора и обосновался, точно полководец-кочевник, в одном из захламленных внешних коридоров. Он собрал горстку уцелевших гвардейцев, совершенно растерявшихся, которые прозябали в караулках и покинутых столовых. Сложившееся положение вполне отвечало его склонностям и опыту. Ночью тусклый свет его кузни проникал сквозь дыры в стенах: карлик заново вооружал свою маленькую армию. По утрам он проверял линию обороны — она состояла главным образом из баррикад, сооруженных из сваленных кучей старых машин — или смотрел на притихших «нищих» через глазок, который врезал в главные ворота. Днем он мог постучаться в двери тронного зала и позволить Метвет Ниан угостить его чашечкой ромашкового чая, доливая его ядреным бренди из Кладича.

— Жду нападения, причем очень скоро, — сообщал он.

Но проходил еще один день, и ничего не происходило.

— За ними не заржавеет, — настаивал карлик.

Он был счастлив: ему наконец-то нашлось дело. Тем не менее, он часто погружался в мечты, вспоминая волнения былой юности.

Покинуть дворец и вернуться в Город — все равно что войти в темный кристалл… особенно ночью, когда в небе висит белый жирный призрак Луны. Форма вещей стала зыбкой, как отражение в воде. Удивительные, внезапно возникающие миражи поглощают Пастельные Башни и окутывают жителей на улицах у их подножия. Кажется, Вирикониум — реальный город, тысячелетний экспонат, плод тысячи мертвых культур — перенес своего рода душевное потрясение и забыл себя. Каждая частица его вещества начала двигаться сама по себе.

— Вот идешь ты по улицам, — рассказывал карлик после единственной тайной экскурсии по Артистическому кварталу, — а она сама себя творит. Под тебя. А когда проходишь, все тут же снова превращается в хаос.

Многие из Рожденных заново покинули свои дома в Минне-Сабе и отправились в долгий путь на север. Рослые скакуны, повозки на больших колесах, ярко сияющие латы — они заботливо уносили свое странное оружие… Все это рекой потекло из Города. В Низком Городе переулки опустели и казались оцепеневшими: никто не выходил на улицу, ничто не покидало домов, кроме запаха кокса и капусты. У дворца ждали приверженцы Знака Саранчи — и с каждым днем становилось все заметнее, что их тела под плащами и бинтами теряют привычную форму…

В тронном зале, в самом сердце дворца, стало почти темно. Сквозняки, точно мыши, шуршат по углам. Белые хрупкие пальцы спрятались под меховой плащ, который только что так крепко сжимали.

— Сегодня так холодно… На болотах Ранноча, когда я была почти ребенком, лорд Биркин Гриф убил снежного барса. Тогда было не так холодно. Он подхватил меня на руки, закружил… И все кричал: «Держитесь! Держитесь крепче!..» Нет, это раньше случилось… Карлик что-то опаздывает.

— Еще нет четырех. До четырех он никогда не появляется.

— Кажется, сегодня он придет поздно.

По мере того как тускнеют окна, воздух под потолком наливается темнотой и тяжелеет, а шоколад в фарфоровых чашках остывает, начинает разгораться огонь в очаге — это похоже на последнюю вспышку оживления у чахоточного больного. И тогда… словно одна за другой открываются двери в сон: пять ложных окон тронного зала наполняет дрожащее сероватое сияние. На его мерцающем фоне двигаются силуэты Целлара и королевы, кивая тихо бормочущим фигурам этого театра теней. Повелитель птиц преуспел в управлении окнами. Иногда в них можно увидеть насекомых, длинными рядами пересекающих неизвестную местность. Но это лишь полдела. Он не может повернуть изображение ни в одну, ни в другую сторону. За последнее время он добился, чтобы три из пяти показывали определенные, хорошо узнаваемые места, но ему так и не удалось разобраться, почему окна сделали такой выбор. С момента прибытия во дворец он пытался установить связь со своими машинами в подземельях эстуария в Лендалфуте. Что происходит с флотом Святого Эльма Баффина? Где оказались Хорнрак и его подопечные? Хоть бы подсказку, хоть бы намек… Но удача изменила Целлару. Картины можно было менять по собственному усмотрению — но скорее всего не теми способами, которые приходили ему в голову.

Сейчас окна «смотрели» на узкий залив с высокими берегами* похожий на корму старого судна. Свечение становилось неровным и холодным, как лед.

В третьем окне слева — это было пресловутое «верное зерцало», которое показывало одну и ту же картину и при Метвене и за двести лет до него — оно сгустилось в три-четыре гигантских слизнеподобных глыбы; казалось, они плавают за стеклом, точно рыбы в грязном аквариуме. Потом то же самое началось и в остальных окнах. Глыбы становились плотнее, их форма — четче, на них появились выпуклости… и в каждом окне появилась странной формы голова. На самом деле это было пять изображений одной и той же головы, два из них — вверх тормашками.

Тот, кому она принадлежала, явно страдал от боли. Рот и нос закрывало какое-то приспособление из темной резины. Ремни, удерживающие это устройство — то ли маску, то ли намордник — глубоко врезались в пухлую плоть его щек, зеленовато-белесых, словно заплесневевших, и усеянных серебристыми нарывами. Какое чувство искажало это лицо — надежда или смирение, гнев или паника? Непонятно. Однако в водянистых глазах светилось упорство.

Несколько минут призрак молча ворочался за стеклом, словно пытался пробиться в тронный зал. Казалось, какая-то невидимая, неощутимая пропасть отделяет его от стекла, а сам он сохраняет положение лишь силой собственного отчаяния, изнуряющим, унизительным усилием воли. Видел ли он Целлара и королеву? Несомненно видел и пытался с ними заговорить. В конце концов он шепотом произнес один слог. Звук стек, как струйка блевотины — слишком слабый для усилия, с которым он был исторгнут.

— Горб, — произнес призрак, и его глаза торжествующе расширились.

— Горб… — тихо повторили Целлар и королева. Чашки зазвенели. День догорал, и мир медленно, но верно соскальзывал в ночь. Нежное, как шелк, синее пламя танцевало в очаге, оставляя перед глазами блеклые, неисчезающие образы.

— Горб.

Голова закачалась, невидимый рот приоткрылся, и новое «ГОРБ!» упало в зал, как мертвое тело. Окна безумно перемигивались, тасуя ее изображения, как Толстая Мэм Эттейла свои карты. Целлар вскочил, смахнув полой плаща чашку.

— Он видит нас! Наконец-то окна действуют как надо! Это было только предположение. Повелитель птиц все еще пребывал в неведении.

Пять окон явили жутко изуродованное лицо древнего пилота. Слева в профиль, справа в профиль, в три четверти… Неожиданно они выхватывали изображения уха, глаза, маски с торчащими из нее многочисленными трубками и отростками. Пятикратно отраженный, огромный, он оглядывал тронный зал и моргал.

— Это человек с Луны?

— Говорите!

«Говорите»?!

Все это время он только и делал, что пытался заговорить!

Наконец он заставил язык повиноваться — Бенедикт Посеманли, который принес весть с далекой белой планеты.

— Горб, — произнес он. — Fonderia di ferro in Venezia… Mi god guv…

Последовал ряд нечленораздельных звуков.

— …Я лежу здесь, в тени наплывов застывшего сока, пронизанных жилками, спрятанный в абсолютный… — снова абракадабра, — земли… Земля! — все вещи к Земле… mi god guv im all swole… Бойтесь смерти из воздуха!

Он вяло захихикал и покачал головой.

— Вот так проще…

Новая попытка.

— Во Времена Костей, во Времена Снов и Грез, на дальней стороне Луны… Я лежу, как головка сыра, весь в синих прожилках, синяя петля охватывает мой мозг… Нет, еще проще… Послушайте, я улетел на Луну молодым. Сейчас я бы ни за что такого не сделал. И там со мной что-то случилось, какое-то преображение, вызванное воздухом этой печальной планеты — я уснул. Я впал в оцепенение, в сон без сна, на сотню лет, и всю эту сотню лет ощущал лишь поющую клетку собственного мозга. Это был подарок или наказание — думайте как хотите. Меня это больше не волнует, хотя в свое время размышлял над метафизической стороной этого вопроса, когда было больше не о чем думать.

Я больше не был человеком, я стал теорией, мыслью, обладающей ясностью озарения — труднопостижимой, запутанной, понимания, чутко откликающейся на факты. Я стал набором кристаллов, и мне казалось, что я могу слышать звезды.

Я лежу на мраморной плите в саду с мощеными дорожками прямыми и строгими, мое голое тело желтеет под светом, падающим из космоса, точно лимон. Рядом со мной растет одинокая роза, похожая на друзу квасцов на длинном стебле. Иногда она поет тихую, но невыносимо прекрасную мелодию в каком-то давно исчезнувшем пятиступенном ладу. Мой рот набит замерзшим воздухом. Я очень скоро забыл о своей лодке, «Нахалке Сэл». Я беседовал с ветрами — тощими бродягами, что прилетали сюда из межзвездного пространства. Луна — странное место. Тени здесь неподвижны, чуть искривлены. Она — связующее звено. Многие расы изменяли ее — расы, которые пытались придти на Землю или покинуть ее в течение долгого крушения Послеполуденных культур. Это ухо, которое слушает. Это — пограничный пост…

Крошечные язычюй синего пламени в очаге тронного зала спрятались в груду оранжевых, загадочно перемигивающихся тлеющих угольков. Тьма сочится в окна под потолком. Карлик так и не появился. Снаружи ветер сумерек снова засыпает снегом немой город, торопя его, как гид торопит туристов покинуть живописные, но опасные улицы некой истерзанной революцией столицы…

Позже, когда на небе полновластно воцарится лунный свет, эти улицы превратятся в черные и серебряные чертежи, доказательство какой-то геометрической теоремы…

Бенедикт Посеманли шептал, как прибой на далеком берегу; иногда его было слышно, иногда нет. Время от времени у него начинались припадки афазии. Брань вперемешку с туманными поэтическими намеками составляла большую часть его словаря. Он путал грамматику дюжины старых языков и еще дюжины наречий собственного изобретения. Но суть его монолога можно было — уловить. Целлар и королева, зачарованные его ужасным пятикратно повторенным изображением, слушали… и вот что рассказали потом.

Жители Луны — или некий тайный пережиток Послеполуденных культур, который все еще населяет ее, — захватили авиатора, едва тот посадил свою лодку, и превратили в своего рода ухо, чтобы слушать населенную вселенную… хотя «слушать», возможно, не самое подходящее слово. Как мы поняли из слов Бенедикта Посеманли, в свое время это считалось обычным делом. Он был обездвижен и помещен на каменную плиту. Послания текли сквозь него, как прозрачная жидкость. Вокруг тянулись ряды плит, уменьшаясь с расстоянием, и он видел на них пустые оболочки других «слухачей», оставленных здесь тысячи лет назад; их длинный сон незаметно сменился смертью. Многие тела были изломаны; они походили на полые фарфоровые статуэтки. Бенедикт Посеманли обнаружил, что способен воспринимать послания, проходящие через него, но с таким же успехом он мог подслушивать беседы строителей вавилонской башни. В материальной вселенной, каковой она представляется, очень немного материи как таковой. Можно сказать, ее нет вовсе. Клочья вещества, следы газа… и память о некоем прежнем состоянии. Следы, свидетельствующие об этом состоянии, едва уловимы, и каждый разумный вид ощущает их по-своему, исходя из привычного способа восприятия физической и метафизической среды. Это маленький пузырь, в котором он заключен, карман «реальности», который ничего не впускает и не выпускает, и иного не дано. Эти «пузыри» или «среды» создаются тем неповторимым набором чувств, который сложился у обитателей мира в ходе эволюции, обусловлен самим ходом эволюции и происхождением их планеты. Если кот попытается создать картину мира, она не будет иметь ничего общего с картиной мира мухи, которую он только что поймал. У каждой расы есть своя сказка о мире, и эта сказка во всех отношениях соответствует реальности; существование той тонкой материи, которая наполняет вселенную, становится все более спорным, подобным сну, труднопостижимым, как белые фигуры, что возникают на периферии поля зрения и никогда не попадают в фокус…

Десятки тысяч разумных рас населяют звезды. Эфир звенит от безумной многоголосицы. Посеманли слушал их, но не мог ответить.

Все они были далеко, ужасно далеко. Их голоса походили на исчезающий непостижимый шепот, оскорбляющий слух своей инакостью.

Таким образом он лежал на своем катафалке — достаточно далеко от Человеческой Среды, чтобы чувствовать бесчисленные события, происходящие в космосе… но не настолько далеко, чтобы суметь забыть собственную принадлежность к человечеству. В этом состоянии он пребывал чуть меньше ста лет, пока новый, более сильный голос не зазвучал в пространстве.

Сначала новые голоса пели ему. Это было первым, едва уловимым прикосновением их духовной оболочки… можно сказать, их атмосферы. Чуть позже он увидел их самих — огромное пронизанное жилками крыло, протянувшееся поперек шероховатого лунного меридиана. По мере приближения крыло обернулось мощной волной. Вскоре новая «реальность» захлестнула его, он пропитался ею, как губка. Остальные голоса смолкли. Роза, что цвела возле его плиты, разлетелась на части со звоном, полным нечеловеческого горя. Сама плита покрылась сетью тончайших трещин. Белые сады рассыпались в прах. Он был свободен. В тот момент он навсегда перестал быть человеком… но пока еще не мог принять иной формы: плоть обладает инерцией. Его первые сообщения достигли Земли слишком поздно. Фронт неуловимых волн нового сознания накрыл и Пастельный Город. В сточных канавах, в переулках и особняках Высоких Домов рождался Знак Саранчи — философия восхитительная, основанная на безупречном расчете, подобная единственной капле смертельного яда, единственной капле кислоты, упавшей на поверхность кривого зеркала, ущербный плод озарения иной Среды и всего того, во что она вовлекала нашу. Первая зараза, поражающая человеческую реальность!

Они всегда были насекомыми. Они не нуждаются в транспортных средствах, но перемещаются как стая саранчи, по трещинам и разломам космического пространства… которое представляется им огромной пустошью, усеянной каменными обломками планет и наполненной сухим треском их крыльев. Что ими движет — непонятно: инстинкт — или что-то наподобие инстинкта — заставляет их непрерывно обшаривать континуум в поисках… чего? Они и сами не понимают. Теперь от этой холодной страсти остались лишь обломки. Они пытаются заселить Землю. Они никогда не были приспособлены для того, чтобы осесть где-то и строить города. Это их трагедия… равно как и наша.

Именно великий пилот Бенедикт Посеманли привел их сюда — так получилось. То ли по ошибке, то ли в порыве отчаяния, он предложил им указать путь к Земле. Кто может винить его? Пробужденный от мнимой смерти на дальней стороне Луны, он оказался не насекомым, не человеком — ничем из того, чем когда-либо был! А они были единственной соломинкой, за которую он мог ухватиться.

Охваченные растущим смятением, они последовали за ним. Теперь он — их идол, божество… и просто проводник сигналов. Он заточен в сердце их нового города и коротает часы неподвижности в унылых мозаичных вспышках своих полунасекомых снов — невольный усилитель всего, что исходит от их Среды.

Время упущено: человеческому сознанию уже никогда не вернуть себе власть над этим миром. Новая греза разливается, как туман, и изменяет Землю.

Но и их Среда заражена. На месте роговых оболочек, обычных для саранчи, богомолов или ос, появляется плоть, кожа, волосы. Стая в ужасе. Она не может па это смотреть. Она теряет силы, пытаясь сохранить свое внутреннее видение, достоверность своего существования перед лицом пустоты.

Восприятие оказывается перед неразрешимой дилеммой. Терзаемое этой двойственностью, самое вещество планеты начинает исчезать, ползет клочьями, как старая оконная занавеска на бульваре Озман. Если так пойдет дальше, противостояние Человека и. Насекомого сведется к беспорядочным, бессмысленным стычкам, в которых все будет вертеться вокруг точек распада пространства и времени. В местах основного столкновения материя, пытаясь подстроиться под обе реальности разом, уже видоизменяется, образуя новые формы и вызывая смешение рас. На севере встают горные хребты; береговая линия принимает новые очертания — изменчивые, странные, подвижные. Ее покрывают невиданные растения, которые вылезают из моря, следуя за стаями насекомых, и теперь становятся серыми, вялыми, склизкими, полупрозрачными. Огромные полотнища миражей, похожих на бредовые видения, возникают в небе по ночам — движущиеся занавесы, словно наблюдаемые через граненую линзу. Добавьте к этому такие мелочи, как уже знакомые огненные дожди и Знак Саранчи. Борьба двух грез пробудила грезы более древние: фабрики Послеполуденных культур в Великой Пустоши восстанавливают сами себя, выпуская облака едкого пара; скульптуры, покрытые странными узорами и говорящие на древних языках, появляются на улицах Лендалфута и Дуириниша.

— Мир, — шептал Бенедикт Посеманли, — отчаянно пытается вспомнить себя… blork… nomadacris septemfasciata!.. Какой прекрасный кусок мяса…

Угли в очаге догорали. Внезапно двери тронного зала громко хлопнули, их медные украшения в виде кистеперых рыб и людей с рыбьими хвостами вместо ног беспокойно зашевелились в синеватом сумраке и снова замерли. Может, это был порыв ветра. Может, что-то упало в коридоре. Снаружи донесся короткий неясный стон. Унылый шум замер в отдалении — и наступила тишина. Там что-то случилось. Но те, кто находился в зале, были зачарованы призраком старого авиатора, колышущимся, единым в пяти лицах, его слабым голосом, видом его маски, которая врезалась в его плоть — как он объяснил, теперь без этой маски он не в состоянии воспринимать «реальный», человеческий мир.

Метвет Ниан не произносила ни слова, только смотрела полная ужаса и сострадания на это существо, истерзанное душевно и телесно, и чуть заметно кивала в такт его кивкам. Целлар-птицетворец поплотнее закутался в плащ, прикрывая тощую грудь, и дрожал. У него разболелась голова — и от холода, и от напряжения, с которым он прислушивался к этому замирающему утробному шепоту. В ужимках призрака он заметил какую-то неуверенность. В его подмигивании и кивках проскальзывало лукавство, в доверительности — самолюбование. Кажется, он восхищался даже тем, как пускает ветры.

— Так что нам делать? — спросил Повелитель птиц, немного нетерпеливо.

Призрак звучно рыгнул. Изображение расплылось, отступило и сменилось совершенно другими картинами…

Огромные стрекозы, усыпанные драгоценными камнями и при этом поголовно покалеченные, ползли мимо дрожащих стекол, а земля на заднем плане вздыбливалась, на глазах принимая новые формы. Неживое пыталось притвориться живым.

— Воздух Земли меняет и губит их. Но кладка полна.

Теряя крылья, распадаясь на ходу, тая, насекомые ползли к странным холмам, те поглощали их и, в свою очередь, сворачивались, образуя гигантский лик — бурый, костлявый, похожий на лакированный конский череп, в глазницах которого краснели половинки граната. Эти глаза смотрели в тронный зал.

— У-у-п, — сказал череп. — Зеленый, бурый, проверка. Приветствую.

В клейком желтом тумане вновь появился Посеманли. Вид у него был озадаченный.

— Что бы из нее ни вылупилось, — продолжал он, — оно перекроит мир в соответствии со своими целями… проверка… Septemfasciata…

Из окон вырвался писк, похожий на звук флейты. Одно из них разлетелось вдребезги, осколки стекла брызнули на пол. За ним не было ничего, кроме пыльной ниши, в которой позже обнаружились какие-то золотые нити и несколько косточек…

Целлар тем не менее вздрогнул и шарахнулся в сторону, словно оттуда могло вылезти какое-нибудь щупальце.

Остальные окна затянуло дымкой, в которой время от времени исчезало зеленоватое изображение авиатора. Потом появилась кошмарно раздутая пятерня — его собственная. Толстые пальцы ощупывали лицо — казалось, пилот пытался вспомнить, как выглядел в последний раз. Потом замерли на маске, будто в раздумье… И вдруг быстрым, хищным движением он вцепился в ремни и сорвал ее. Брызги рвоты залили все, что было под ней. В тот же миг Посеманли исчез.

— Получается, миру пришел конец? — спросил Целлар.

— Я хочу только одного — умереть, — глухой шепот донесся словно издалека, в нем звучал стыди жалость к самому себе. — Сто лет на Луне!.. Просто умереть.

В окнах сменяли друг друга тусклые картины: самые обычные насекомые, осиные гнезда, очевидно, затоптанные на каком-то чердаке, и бражники, похожие на засушенные между страниц книги бутоны. Невидимый ветер сдувал их одну за другой. Каждая была темнее предыдущей, и под конец уже ничего было не разглядеть.

Целлар долго стоял в полной темноте, не думая ни о чем. Он не мог заставить себя произнести хоть слово.

Вошел карлик. В одной руке он держал свой любимый топор, в другой — связку тонких стальных стержней, отполированных до блеска. Он запыхался, белые волосы были перепачканы кровью. Кривясь от отвращения, маленький метвен залпом осушил свою чашку с остывшим ромашковым чаем. Потом заметил темные окна, битое стекло на полу и мрачно кивнул.

— Полчаса назад им дали сигнал войти в ворота, — сообщил он. — Нас тут уделают.

Он положил стержни на пол, вооружился инструментами, которые до сих пор прятал под безрукавкой, и принялся за работу. Много времени ему не понадобилось. Скоро перед ним лежало нечто, отдаленно напоминающее человеческий скелет десяти-одиннадцати футов высотой — его знаменитая «железная дева», или «стальная женушка». Карлик откопал ее давным-давно, в одной из холодных пустынь далеко на севере. Пока Гробец соединял металлические кости «женушки», в зале стояла мертвая тишина. Тем не менее, карлик то и дело замирал, склонив голову набок, и к чему-то прислушивался, а один раз небрежно бросил:

— Надо бы засов запереть, что ли… Мне не дотянуться, а ребятки долго болтать не станут.

Целлар не ответил. Из разбитого окна ползли крошечные пятнышки синего света, похожие на светящихся жуков. Они текли быстрее и быстрее, точно дождь. Зал наполнился странным призрачным сиянием, окрасившим бледные щеки Метвет Ниан — она сидела молча, не шевелясь и глядя прямо перед собой, что бы ни происходило.

Из дальних коридоров донесся истошный вопль, от которого, казалось, содрогнулся весь дворец. Карлик почесал голову. За свою долгую жизнь он научился оценивать подобные ситуации с завидной быстротой. Сталь заскрипела о сталь и камень: он поспешно укладывал «женушку» так, чтобы ноги лежали прямо, а руки были вытянуты вдоль туловища. Потом сделал что-то еще. «Женушка» зажужжала, вокруг заплясали световые пятнышки. Гробец лег на нее и вытянул руки и ноги поверх ее ледяных костей. Широкий ремень удерживал его тело внутри ее сияющей грудной клетки, а череп без нижней челюсти закрывал его голову, как шлем.

— Ох, какая же ты у Меня холодная, дорогуша, — пробормотал карлик. — А я уж думал, что нам с тобой больше не пообниматься.

«Железная дева» управлялась с помощью рычагов и рукояток, но он все лежал, залитый странным синим светом, и что-то старательно вспоминал. Воздух наполнился запахом озона и басовитым гудением. Экзокелет неуклюже пошевелил пальцами, словно пытаясь что-то схватить. Потом задрожал, вытянулся, по собственной воле сделал еще несколько хватательных движений. Но когда карлик наконец потянул за рычаги, «женушка» не отозвалась.

Что-то с грохотом ударило в дверь тронного зала.

Карлик забился, пытаясь выпутаться из обвязки.

— Кто-нибудь, закройте засов, или нам крышка!

Наконец он освободился и лихорадочно принялся копаться в узлах своей машины. Брызнули искры, рой ленивых золотых светлячков поплыл вокруг нее, сливаясь с мертвенно-синим потоком, по-прежнему льющимся из разбитого окна. Запахло паленым конским волосом.

Что касается Целлара и королевы, ни один из них, казалось, не мог пошевелиться. Их лица превратились в восковые маски отчаяния, глаза округлились, как у лемуров.

Для карлика, которого все звали «Гробец», даже если у него когда-то и было другое имя, это было просто еще одно бедствие, еще одна война. Для них это была катастрофа, крах всего, что имеет смысл. Они тихо, неразборчиво бормотали, обращаясь друг к другу, точно старые разумные животные:

— Святой Эльм Баффин…

— …обречено на провал…

Гробец, ломая ногти, копался в машине. Он был карликом, а не философом. Просто еще одна война, думал он, и у него еще есть время, чтобы выиграть ее,…

Он снова пристегнулся, «Женушка» неловко качнулась и со стоном поднялась с каменных плит, точно верблюд, на которого слишком тяжело нагрузили, Она состарилась, как все машины в Вирикониуме. Никто не знал, для чего ее использовали сотни лет назад в проклятых судьбой Послеполуденных королевствах. Она неуклюже кружилась, ломая мебель и тщетно пытаясь сохранить вертикальное положение, Потом некоторое время ворочалась на полу, пока не дотянулась до топора карлика, Она продолжала раскачиваться, а энерголезвие, жужжа, описывало смертоносные дуги.

Карлик расхохотался. Он сорвал свой шлем-череп, в старческих глазках плясали красноватые искорки. Он чувствовал себя живым. Теперь оставалось только заставить машину сделать пару шагов… Он передернул рычаги. Рассыпая тусклые сливочно-белые искорки, похожие на капустную моль, «женушка» плелась к дверям. Огромная рука победно коснулась верхнего засова…

Снаружи, в торжествующем мраке, собрались приверженцы Знака Саранчи. То, что осталось от гвардейцев, истекало пузырящейся кровью у их ног. После убийства на Веселом канале они потеряли связь со своими вождями, которые скрывались в светящихся, как фосфор, продуваемых всеми ветрами лабиринтах Артистического квартала. Их идеи становились непостижимыми даже для них самих, они перестали отличать главное от второстепенного. Сами их тела переживали бурное и бессмысленное перерождение. Они выламывали штыри из железных оград. В бесчисленных тайных убежищах Низкого Города они вырезали деревянные дубинки, утыканные битым стеклом, вооружались мясницкими топорами и старыми кухонными ножами, почерневшими от времени. Они превращались в армию, действующую подобно взрыву, без каких-либо веских оснований. Боль перерождающейся плоти заставила их ослабить бинты, под которым до сих пор прятались горбы и опухоли, и теперь эти заскорузлые ленты развевались, когда захватчики беспорядочной толпой скакали по коридорам дворца. Их ноги стали сильными, как пружины, глаза переполняли недоумение и мука. Они не могли стать насекомыми. Плоть в конце концов начинает сопротивляться: клеткам присущ определенный консерватизм. Но этим людям уже никогда снова не стать людьми…

Из ран, раскрытых, как женские губы, буйной порослью лезло нечто немыслимое, неуместное на человеческом теле: усики и щупальца, похожие на поникшие мокрые перья, Дрожащие ноги с множеством сочленений, фасетчатые глаза, трепещущие щупальца, бесполезные хитиновые пластины. Там, где эти новые уродливые выросты сливались с прежней плотью, ткань была мягкой, розовато-серой и сочилась каплями, точно неудачный привой.

Ни одного органа на нужном месте. Из изуродованного торса торчат шесть тонких ног, треща, как сухие сучья на ветру. Кажется, что они машут, подзывая кого-то. Человек, у которого они выросли, непроизвольно вскрикивает всякий раз, когда замечает их. У одного из раскрывшейся цветком коленной чашечки, у другого из затылка высунулись гибкие, зазубренные жвалы — они шевелятся, пронзительным скрипучим голосом вещая на неизвестном языке. У третьего за плечами, как мантия, колышется хрящеватая пленка, кое-как прикрывающая недоразвитые крылья. У судьи из Альвиса на месте гениталий вырос язык, свернутый спиралью, как хоботок у моли; время от времени эта спираль разворачивается и нетерпеливо высовывается из ширинки…

Одни прыгали и скакали из стороны в сторону, точно кузнечики в солнечный день; другие полностью потеряли способность сохранять вертикальное положение и ползали кругами, как хромые мясные мухи. Но вырождение затронуло не только их: сквозь полное отчаяния бормотание слышался шелестящий шепот некоего ущербного демиурга — боль Идеи, которой не удалось воплотить себя.

Движимые черным ужасом, охватившим их при виде собственного состояния, смутно, но горько тоскуя об утраченной человечности, от которой они так охотно отказались, приверженцы Знака Саранчи выбили дверь и отбросили карлика с его «железной женушкой» на середину тронного зала. Они колотили его старыми лопатами и сломанными мечами. Качаясь среди ее мерцающих костей, он размахивал топором, как маятником. Вот он пошатнулся… отступил…

В этот миг Целлар-птицетворец очнулся от грез о гибели мира и понял, что это не сон.

 

10

Все Раны Земли

Подобно некоему легендарному конкистадору-неудачнику, Гален Хорнрак спустился в таинственный Город…

…Лихорадка и волшебство оказались сильнее его мастерства. На пустоши, которую он намеревался пересечь в юности, ему не встретилось никаких врагов, кроме собственного честолюбия. Все колодцы были отравлены; песок поглотил его отряд и его надежды. Он приполз обратно в родные места лишь для того, чтобы увидеть, что там тоже все изменилось, все стало шатким, ненадежным — навсегда…

Шрамы, оставшиеся после схватки с металлической птицей — теперь этот случай стал просто смутным воспоминанием — сделали черты его лица жестче и четче, Мина вечного недовольства — что давно подарила ему морщины, украшающие лицо любого старого брюзги, озабоченного лишь собственной персоной, — странным образом превратилась в выражение строгой отрешенности. Из носа течет. В левой руке он сжимает меч тегиуса-Кромиса, потому что ножны потерялись где-то среди раскисших холмов. Плащ порвался, и сквозь прорехи можно разглядеть кольчугу, полученную от королевы и теперь покрытую ржавчиной. Его глаза пусты, пристальный взгляд устремлен в одну точку, что производит жутковатое впечатление. Кажется, устав от попыток отделить реальное от нереального, этот человек наделяет равной ценностью любой предмет, попадающийся ему на глаза. Он словно перестал оценивать происходящее и просто живет. Желание увидеть город лишает его сна.

Эльстат Фальтор идет следом, поддерживая женщину, которая пророчествует не умолкая. Кажется, что сияние — без сомнения, исходящее от его тяжелых шипастых лат, похожих на рачий панцирь — наполняет тела обоих. Кажется, что оно на самом деле бесцветно и окрашивается багровым и синим, проходя сквозь их одежду. Это напоминает старинную картину… но какую?

Чуждое дыхание Города, его сомнительная связь с «реальностью» дают новую пищу их безумию.

— На заре своей юности, — поет женщина, — я внесла свою скромную лепту, Блэкпулу и Чикаго не стать пустотой, их колоннады хранят звуки ушедших оркестров…

Они останавливаются, чтобы посмотреть друг на друга со смесью восхищения и ужаса. Неровно подрезанные волосы, тончащие острыми сосульками, и длинные беспокойные руки делают их похожими на детей, которые договаривались о чем-то по большому секрету — и тут их застали.

…Мы знаем: единственное, на что они надеялись — это на возможность обрести власть над временем. У них было несколько знакомых образов, которые сами по себе являлись лишь символами, а не подлинными воспоминаниями о действиях, обычных для Послеполуденных культур. Они верили, что простой перестановкой этих образов они смогут получить некое заклинание, и оно освободит их из-под власти Заката. Так Мэм Эттейла тасовала свои карты…

Они не торопились. Хорнрак устало сидел в грязи и ждал.

— Все, хватит! — сказал он резко. Он относился к своим подопечным с грубой снисходительностью и лишь время от времени старался помешать их странным соитиям, вид которых вгонял его в краску. Женщина получала несколько ударов мечом плашмя — это был единственный способ отогнать ее от Фальтора, не угодив при этом под клинок Рожденного заново.

— Все, хватит! — передразнили они. — Все, хватит!

Он не знал, чего ради пришел сюда, чего ради привел их к этой ране на теле Земли. Когда-то давно, ранним утром, его, Галена Хорнрака, вытащили из комнаты на рю Сепиль. Цель, во имя которой это было сделано, оказалась пустышкой. Теперь его поддерживали лишь негодование и размышления о пережитом предательстве. Правда, ни тому, ни другому не дано было пережить путешествия через Сердце Пустоши… Хорнрак передернул плечами. Кто он такой? Никто и ничто, как те колючие водоросли, в честь которых получил фамилию кто-то из его предков. Над головой у него вяло покачивался мерзкий призрак Бенедикта Посеманли — его единственная надежда.

Иногда про человека говорят: «сломался». Нечто подобное случилось на рассвете с авиатором. Он ни с того ни с сего превращался в сероватую массу, похожую на кислое молоко, и терял дар речи. Потом неторопливо собирал себя, трагически рыгал и делал Хорнраку знак двигаться в сторону Города.

— Я хочу только одного — умереть, — объяснил он.

И Хорнрак со вздохом поднимался и вел своих безумных подопечных дальше.

Город появился десять лет назад после того, как насекомые высадились на равнине. Он вырос из древнего осколка Послеполуденных культур, его рассыпающихся каменных обломков, покосившихся колонн и тротуаров с зияющими провалами. Пришельцев изначальный замысел строителей не интересовал. Нет, не такой город стал бы ответом материи на их неосознанные, не доступные пониманию нужды, не такой город выпрессовывала из нее «новая реальность». Первоначально они беспорядочно возводили на низкой насыпи и вокруг нее множество крупных, но неустойчивых сооружений. Самые заметные достигали высоты почти ста футов. Они походили на осиные гнезда и создавались из такого же волокнистого материала, похожего на бумагу и шелестящего на ветру. Между ними по странным тропкам, которые никуда не вели, скакали насекомые. По обочинам поднялись причудливые кристаллические выросты, рифы с козырьками и шаткие шпили, галереи из крошащихся металлооксидов, пронизанных змеящимися жилками и с окнами такой формы, какая не пришла бы в голову ни одному архитектору.

В тени этих зданий выросли постройки поменьше — шестигранники со сторонами разного размера. Казалось, их начали крыть крышей, но бросили дело на середине. Эти были выстроены из песка, спрессовавшегося от времени, и выделений их обитателей, которые с заметным усилием выползали из крошечных дыр в стенах и заползали обратно.

Но если насекомые изменили этот клочок Земли, то и Земля начала изменять их. Уступчивость послушной материи внезапно обернулась для пришельцев ловушкой.

Земное тяготение стало их тюремщиком: они чувствовали, как оно тянет их вниз, и поняли, что уже не смогут покинуть пределы атмосферы. Внезапно появилась потребность дышать — но воздух оказался непригоден для дыхания. Пришлось искать ему замену, и они стали строить передвижные установки, выпускающие легкий пар.

Но надежды не оправдались.

Многие тысячи лет они странствовали в бесплодном ледяном пространстве. Здесь жидкость пропитывала их ткани — правда, какое-то время это защищало от ядов Земли. Они надели дыхательные маски и начали создавать оружие. Они чувствовали себя как в осаде — невольные колонисты, жертвы космического недоразумения. Здесь человеческая Среда впервые постигла строение их странной нервной системы и заразила ее безумием. Они перестали понимать, что видят и чувствуют, и медленно гибли, пораженные новым недугом.

К тому времени, как Гален Хорнрак наконец добрался сюда, всякие намеки на первоначальный замысел с его упорядоченностью уже исчезли. Здания, изначально нечеловечески причудливые, начали оседать, как расплавленное стекло, в безуспешных попытках обрести новый центр тяжести. Кое-где образовалось подобие прозрачной архитектуры: балконы, похожие на дурной сон, и висящие в пространстве стены. Сама материя изо всех сил пыталась найти компромисс между нуждами человека и насекомого, впадала в сомнение, наугад выбирала нечто среднее между горизонталью и вертикалью… и выбор не устраивал никого. Улицы тянулись, не образуя никакой осмысленной планировки, заканчивались ямами или лестницами, которые сами обрывались после пары маршей или упирались в стенку какого-нибудь гигантского цилиндра без окон и дверей. Башни дрожали и тряслись, поочередно принимая то почти привычные глазу формы, то превращаясь в нечто дикое и чуждое, и в конце концов разваливались и оседали, как желе. Процесс сопровождался томительным гудением, сквозь которое пробивался гул огромных колоколов — погребальный звон Материи по самой себе. По переулкам, непрерывно меняющим очертания, проносились порывы ветра, и от этих вздохов становилось не по себе. Реки крошечных синих зернышек текли с верхних карнизов. А на широких площадях…

В очертаниях этих площадей угадывались площади Вирикониума — противоположного полюса, узла кошмаров, города-близнеца; это был сон о Вирикониуме…

Здесь собирались члены стаи, тщетно пытаясь подчинить себе собственные преображенные тела, а в проулках, на периферии этого хаоса, извивались толстые желтые стебли каких-то переродившихся растений.

Выше, в мерно вспыхивающем пурпурном небе, тучами вились насекомые, повторяя бессвязные, бессмысленные движения: это была попытка то ли воспроизвести, то ли начать заново свое бесконечное космическое паломничество. Они бросались в огромные ямы, зарывались в песок. Они сооружали какие-то повозки, столь же бесполезные, которые катились среди дюн, точно гнилые грейпфруты, время от времени подскакивая на несколько футов в высоту и испуская облака дурно пахнущего пара.

— Увы, — шептала сумасшедшая, — это — часть схемы, которую вам не постичь.

В этот хаос Гален Хорнрак и вел свой отряд… не догадываясь, что судьба собирается подбросить ему пару обломков далекой — и ныне почти превратившейся в миф — юности.

Под стеклянным покровом неба, на перекрестке посреди города, похожего на собственный план, так и не осуществленный и уже рассыпающийся, танцевала пара насекомых. Свет, заливающий их, вполне подходил для сцены самоубийства. Болезнь искалечила их тела, глаза походили на гниющие дыни, но яркие отметины вспыхивали на их сине-зеленых боках, как у глубоководных рыб. Напряженные, дрожащие, подогнув брюшки и раскинув крылья, танцоры передвигали свои изуродованные конечности строго по одной. Они казались рисунком на одном из парусов Эльма Баффина или татуировкой, выколотой на чьем-то предплечье пылающими чернилами. С галерей, которые каменными шелушащимися волнами выгибались у них над головами, стекали облака разноцветного пара. Балансируя на задних лапках, насекомые извивались, превращаясь в буквы живого алфавита. Они жались к рядам колонн, похожих на огромные ребра, повторяя серпантинный рисунок обсидиановых вен — казалось, они купаются в его прохладных потоках. И вдруг оба сорвали маски, прикрывающие ротовые отверстия — возможно, чтобы немного отдохнуть от них: эти приспособления помогали пришельцам не только дышать, но и воспринимать мир, в который их забросило.

— С твоего позволения, я их прикончу, — сообщил Эльстат Фальтор.

Приступы здравомыслия, которые после первого визита в Железное ущелье стали совсем редкими, теперь были отмечены мечтательной, праздной жестокостью. Хорнрак считал это отголоском склонности к невообразимо утонченному садизму, которая отличала Послеполуденные культуры.

— Нет.

Гален Хорнрак, живущий одновременно в двух мирах…

Вопреки воле он прыгал и кружился среди миллионов осколков мозаичной вселенной с изломанными перспективами… и гимн, который пели тонкие скрипучие голоса стаи, заполнял в нем все пустоты. Тысячи солнц опаляли его. Пустота леденила. Бесконечность звала его, как обещание. Печальные каменные планеты вращались под ним, их водоемы были бесплодны. Уму непостижимо…

Одновременно он осознавал, что Фальтор стоит рядом с ним, кашляя и задыхаясь, что его измученное лицо подсвечено зловещим, неровным сиянием энергоклинка. Они стояли рядом с огромной мертвой саранчой… впрочем, это мог быть и богомол. Верхние конечности насекомого, благочестиво согнутые, застыли над ними, сжимая какой-то предмет — что именно, разобрать невозможно. Кожистые складки высохшей слизи свисали из сочленений брюшка и устьиц. Угасающие мысли существа сочились сквозь мозг Хорнрака — тонким ручейком, тихой дудочкой, выпевающей контрапункт к хаосу ощущений, который вдувался над ним ликующим органным хоралом: каждый из уцелевших жителей Города вел свою тему. Ползучие перегонные кубы выпускали лимонный туман, от него слезились глаза, а из носа текло. Что-то похожее на омерзительную смолянистую плесень бурно разрослось у ног мертвой твари, образуя сгустки. Эта дрянь уже начала разъедать подошвы сапог Хорнрака.

— Позволь мне убить их, — повторил Фальтор. — Им все равно недолго осталось.

Он был прав. Через некоторое время танцоры оставили свои бессмысленные упражнения и уползли куда-то во мрак рифов, по блестящими венами минеральных отложений.

— Они пытались вспомнить, как летать.

Кажется, у Бенедикта Посеманли Город вызывал панику. Грязно-белесый, оплывший, как мокрый обмылок — когда его вообще было видно, — призрак неуклюже скользил по верхним галереям. Похоже, распадался не только его образ, но и сама личность… и по мере продвижения через хаос Города этот распад становился все более заметным, все более глубоким. Прижав указательный палец к губам — или к тому месту, где они должны были находиться, — авиатор опасливо поглядывал на ветхие балюстрады. Он застенчиво отступал за угол, когда какое-нибудь насекомое появлялось вдалеке на площади или замирало, дрожа, точно хрупкий механизм, в конце темного переулка. Призрак боялся неизбежной встречи., однако не давал передышки ни себе, ни тем, кого вел.

Фальтор балансировал на грани своего давнего безумия. Его броня пугающе меняла цвет, она пошла полосами, серыми и зелеными, как у кузнечиков, что живут на пустырях. Хорнрак, спотыкаясь, ковылял следом; его тошнило, голова шла кругом…

…А мышцы зудели у костей. Он чувствовал жажду своей плоти — жажду принимать новые, все более причудливые формы…

Скоро сумасшедшую пришлось тащить, подхватив под руки. Хаос, который ждал впереди, порождал волны искажений. Накатывая, они смывали Фей Гласе в оцепенение, и она приходила в себя лишь после того, как прикусывала язык. Тогда с ее вялых губ срывались бессмысленные звуки. Пятки женщины оставляли две параллельных борозды в утоптанном песке, который то и дело сменялся промокшим торфом, добытым в грязных топях на континенте. Буроватая вода медленно заполняла их.

Неужели это Город?

На пике каждой волны земля звенела и гудела. Здания растекались, на миг принимая вид обезображенных башен Вирикониума… который в тысяче миль отсюда пытался превратиться в город осиных гнезд. Темно-голубые пылинки кружили в воздухе, как светящийся снег. Мир бился, как огромное сердце, и рушился, в его глубине уже можно было различить костлявую ухмылку Небытия — Черного Человека из грязной колоды Толстой Мэм Эттейлы.

Призрак Посеманли головастиком скользил между оседающими колоннами, проталкиваясь вперед короткими энергичными движениями своих ручек, похожих на ласты — капля слизи на тающем воске. Наступал вечер, а с ним пришел фиолетовый полумрак, в котором вспыхивали странные огни.

Из этого сумрака, извиваясь в клейком желтом тумане, выползли неуклюжие насекомые. Трое., нет, четверо. Эльстат Фальтор схватился за голову и рухнул, как подкошенный.

— О-о-о! — закричал он.

— О, о, — шептали насекомые.

Они приближались, словно нехотя, и стаскивали свои громоздкие маски. Серые надкрылья и нижние части тел, покрытые желтоватой броней, были исчерчены косой клеткой ран, которые эти существа наносили сами себе. Из ран молодыми побегами лезли получеловеческие члены — розовые, как зародыши, соединенные с истерзанными разлагающимся щитками чем-то вроде пленки, которая не была ни плотью, ни хитином.

Коротенькие ручки-обрубки с изящными, подвижными пальцами — каждый украшен крошечным перламутровым ноготком… Лица младенчиков с закрытыми глазами… Глазные яблоки без глазниц, ноги, торсы, внутренности, липкие, едва очнувшиеся от внутриутробного сна, отчетливо синие, как эмаль на старой брошке… Губы, которые что-то вяло бормотали,…

Кем были эти насекомые? Послами или воинами? Непонятно. Может, они признали в Хорнраке человека? Или их влекло сияние алой брони Рожденного заново — как маяк, указывающий путь?

Они приблизились, и на боках у них вспыхнули апельсиновые и изумрудные метки.

Но они не могли говорить, а Хорнрак ничем не мог им помочь. Так они и стояли — неподвижные, величественные и валкие одновременно. И тут сумасшедшая внезапно поднялась и села, чтобы говорить от их имени.

— Мы вас сюда не звали, — произнесла она и перевела взгляд на Хорнрака. Наемник облизывал губы и не сводил глаз с некоей пародии на детскую голову.

— Что? — переспросил он.

— Уходите и ждите, — это было не требование, а мольба. — Оставьте нас умирать. Мы не проживем здесь долго.

Она приоткрыла рот. С прокушенного языка сочилась кровь.

— Оставьте нас в покое, — шептала Фей Гласе, склонив голову набок, словно прислушивалась. Казалось, ее рот полон цветочных лепестков. — Ох!

К концу речи она уже стояла спиной к насекомым, ее глаза горели — яркие и ужасающе умные. Из-за ее спины на Хорнрака спокойно смотрели огромные граненые шары. Насекомые были неподвижны. Наемник попятился и захохотал.

— Все, хватит! — услышал он, понял, что кричит сам, и поднял руки. — Ничего не хочу слышать!

Он огляделся, ища совета. Но Фальтор хрипел на земле, а призрак древнего авиатора, как назло, исчез. Внезапно наемника охватило что-то похожее на притворный гнев, и от страха не осталось и следа. Он выхватил меч тегиуса-Кромиса, отшвырнул женщину и набросился на тех, кого считал врагами. Но в его руках была просто сталь, и вскоре клинок переломился пополам. Посланцы отступали, не сопротивляясь, шелестя, подбирая свои ужасные человеческие отростки.

Одна из голов проснулась.

— Оставьте нас в покое, — прошептала она, глядя на наемника в упор.

И тут из сердца Города, до которого оставалось совсем немного, пришла новая волна распада. Хорнрак зашатался. Посланцы метались и корчились, их суставы сочились сукровицей.

— Оставьте нас в покое! — кричала Фей Гласе. — Скоро мы все умрем!

Это было уже чересчур. Хорнрак привык к насилию, но подобное уже отдавало извращением. Его стошнило. Спотыкаясь, он приблизился к безвольному телу Фальтора и вытащил энергоклинок из керамических ножен. Такого оружия ему держать в руках еще не доводилось.

Вот теперь поговорим…

Неумело размахивая клинком, он снова рубил зазубренные конечности и фасетчатые глаза послов. На сей раз насекомые, понемногу отступая в фиолетовый мрак, попытались сопротивляться, хотя и нерешительно. Но их странное оружие, похожее на крючки, лишь слабо шипело во влажном воздухе, рассыпая брызги тусклого света. Толку от него не было никакого. Когда Хорнрак подрубил им ноги, насекомые неуклюже повалились набок. Они стрекотали, ползали кругами и взрывали вокруг себя землю, чертя пунктирные линии крошечных холмиков… Скоро все были мертвы.

Хорнрак удивленно уставился на них… на древнее оружие в своей руке… на Фей Гласе… До последнего мгновения они пытались отвлечь его…

…от летающей лодки Бенедикта Посеманли.

Корпус громадного судна смутно вырисовывался в темноте. Столетнее пребывания на Луне оставило на нем следы, похожие на загадочную вязь. При посадке «Тяжелая Звезда» зарылась в высокий вал слежавшегося песка, который, изгибаясь, тянулся куда-то вдаль, направо и налево, точно граница огромного стадиона. Хорнрак обошел ее кругом, ликующий, исполненный ужаса и восторга.

Та самая знаменитая машина! Сквозь прорезанную щелями внешнюю обшивку смутно пробивался свет. Мясистые лозы опутали ее. На корме каким-то чудом сохранилось несколько кусков черной и серебряной краски — герб Дома Метвена, который сиял там в разгар воздушной осады Мингулэя.

— Бойтесь смерти из воздуха! — заорал Хорнрак.

Он хохотал. Он схватил сумасшедшую за запястье и рывком поднял ее на ноги. Его переполнял восторг. В порыве чувств он толкнул ее вперед.

— Бойся смерти из воздуха!!!

Он думал о Толстой Мэм Эттейле и о бистро «Калифорниум» с его завсегдатаями — там были одни позеры и извращенцы. Он думал о карлике, который поколотил его во дворце, а потом оставил у подножия Эгдонских скал. Он думал о Высоком Городе, который домогался его лишь для того, чтобы предать. Он думал о Низком Городе, о мальчике с рю Сепиль, о мокрых каштановых листьях, падающих в косых лучах последнего ноябрьского дня, о женщинах, смеющихся в комнатах наверху. Он думал о ночной свече, думал про кота, крадущегося по комнате, про запах гераней… Рассвет за рассветом, пока все это не сложилось в восемьдесят лет ран и лихорадок…

Ни одна из этих вещей больше не имела значения. Он словно разом освободился от них. Каким-то образом они стали иными и вернулись к нему обычными воспоминаниями.

— Если я смогу ее освободить, мы вырвемся из этого сумасшедшего дома! — пробормотал он.

Он прилетит в Пастельный Город на последней в королевстве летающей лодке. Там поговорит с карликом, а может даже и с королевой. И поставит свои условия.

— Тебе никогда не нравилось в космосе, — шептал он, соскребая большим пальцем тонкий, белесый, похожий на лишайник налет, затянувший потускневшую кристаллическую обшивку сетью крошечных трещин. Одно это прикосновение приводило его в трепет. Он пнул кормовой люк, чтобы проверить, откроется ли он, и был вознагражден гулким «бум-м-м!»

— А движки у нас еще работают. Смотри-ка!

Внезапно Хорнрак отшвырнул меч из Высокого Города и схватил Фей Гласе за плечи. Женщина безучастно смотрела на него.

— В свое время я на таких летал! Не веришь? — и, не дожидаясь ответа, заорал: — Этот призрак вернул мне небо… Он вернул мне небо!

Эльстат Фальтор подполз сзади на четвереньках и подобрал брошенный баан. Какие-то кошмары прошлого все еще преследовали Рожденного заново, и он хихикал, точно пьяный.

— Тиль не терпит подачек красавцев-философов, — бормотал он. — Тиль больше не гуляет в их металлических садах!

Он вскочил, вращая над головой баан. Гудя и рассыпая искры, энергоклинок чертил дуги в мертвом влажном воздухе. Не обнаружив другого противника, он двинулся на Хорнрака, который, защищаясь, выхватил свой старый стальной нож.

— Фальтор, — крикнул он, — нам больше незачем спорить! Прекрати!

Но Фальтор не мог остановиться. Хорнрак подпустил его поближе, увернулся от баана — лезвие качнулось у самых его ключиц — и полоснул Фальтора по руке. Нож, отрубив два пальца, рассек сухожилия. Фальтор выронил оружие и недоуменно уставился на свою руку.

— Эта рука больше никогда не станет меня искушать, — объявил он и прежде, чем его успели остановить, с пением убежал в темноту.

— Я не хотел, — пробормотал Хорнрак, — Этот нож предал меня.

Он бросил нож и наступил на него, но на этот раз лезвие не сломалось, а миг спустя Хорнрак уже забыл о нем. Ему нужно было попасть на борт «Тяжелой Звезды». Снова подобрав баан, он принялся кромсать кормовой люк. Кристаллический корпус стонал под ударами. Вскрыв люк, наемник пролез внутрь и втащил за собой сумасшедшую, которая не переставала оглядываться через плечо.

Лодка была заброшена и пуста. Из трещины в палубе двигатели выпускали непрерывный поток ленивых светящихся пылинок. Эти маленькие фиолетовые червячки цеплялись за все металлические поверхности, они облепили кольчугу Хорнрака и собрались вокруг стальной полоски, которая стягивала на затылке его волосы. Чуть дальше пощелкивали и пели приборы — он смутно различал их голоса. Все покрывал толстый слой пыли. Хорнрак бесшумно бродил по палубе, касаясь хорошо знакомых предметов. Его слегка трясло.

На мостике горел свет, который словно проникал сквозь — бутылочное стекло.

— Заходи, присаживайся, — буркнул Хорнрак, обращаясь к Фей Гласе.

Через изуродованный люк пролезло насекомое: он слышал, как оно возится в шлюзе.

Нос лодки смотрел прямо в стену «стадиона», который он видел снаружи, но через иллюминаторы было ничего не разглядеть: казалось, они покрыты каким-то студенистым веществом, похожим на желатин. Насекомое на корме царапалось, пересекая шлюз. Вот оно замерло, потрещало крыльями… И ушло.

Хорнрак перевел дух и сглотнул.

— Сиди и не дергайся, — сказал он женщине.

Он пытался вспомнить порядок действий. Его неловкие прикосновения заставляли лодку стонать и содрогаться.

Она состарилась. Там, на Луне, что-то жизненно важное ушло из нее, опустел некий тысячелетний резервуар…

Внизу, сочась светом, часто и мерно забились двигатели. Это продолжалось несколько минут. Потом толчки, отдаваясь во внешнем корпусе, раскололи его, точно колокол. Осколки темного стекла посыпались на мостик. В переборке над самым плечом у Хорнрака появилась трещина дюймов двадцать шириной, из нее потек зловонный газ, Фей Гласе сбило с ног и швырнуло в угол. Там она и осталась лежать, похожая на брошенное полотенце, подогнув свои исцарапанные ноги так, что колени едва не упирались в подбородок. Лодка сдвинулась на пару дюймов и снова застыла. Студенистая жидкость текла из носовых иллюминаторов, заливала мостик и там, смешиваясь с песком, превращалась в грязную слизистую пленку. Хорнрак вцепился в подлокотники кресла.

— Сука, — прорычал он. — Ах ты, старая сука…

Видно было, как песок снаружи фонтанами взлетает к пурпурному небу. С отчаянным стоном «Тяжелая Звезда» вырвалась из удерживающей ее стены и воя, как безумная, взмыла в воздух. Хорнрак рыдал. Инструменты истеричным шепотом требовали его внимания, но он забыл, для чего большинство из них предназначено. Запах в каюте вызывал тошноту. Хорнрак подался вперед, чтобы выглянуть в иллюминатор. Лодка покачивалась над ямой в форме эллипса, окруженной валом, около ста ярдов длиной. Она была заполнена серым, вязким веществом — кажется, животного или растительного происхождения, — которое вытекало через брешь, точно белок из яйца. По мере того, как эта гнилостная субстанция толчками уходила из своего вместилища и ее уровень падал, на дне ямы начинали вырисовываться очертания колоссальной человеческой фигуры.

Бенедикт Посеманли!

Чудовищное, извращенное разрастание его плоти продолжалось на протяжении всех лет пустоты, проведенных на Луне. Затянутый в толстый резиновый комбинезон, не дающий его телу лопнуть, обросший новыми сенсорными органами — завитками и веревками плоти, которые сообщали только о новых изменениях и боли, он лежал, не в силах пошевелиться. Он попытался стать чем-то иным — и потерпел неудачу. Его руки были раскинуты в стороны, тучные ноги вытянуты. Именно отсюда он посылал своих призраков с отчаянными посланиями в Вирикониум и за его пределы.

«Все, чего я хочу — это умереть».

Качаясь между двумя реальностями, он не ощущал ни одной. Был только сон, наполненный запредельной болью. И все же он был полубогом, демиургом, источником все новых и новых кошмаров Земли, которые расходились от него, как круги от камня, брошенного в стоячий водоем. Сам того не желая, он стал усилителем всего, что исходило от стаи — подобно тому, как некогда был ухом, слушающим звезды. Он лежал так десять лет, стеная, всхлипывая и рыгая в маску, которой был вынужден закрывать свое раздутое лицо, чтобы воспринимать хоть какую-то часть окружающего мира.

Но это было еще не все. Личинки стаи, точно паразиты, прогрызали его грузную рыхлую плоть — они прятались там, пока сила тяготения не выдавливала их наружу, чтобы потом убить. В тысяче миль отсюда, в ложных окнах тронного зала в Вирикониума, его изображение говорило Целлару;

«Кладка полна. Что бы из них не появилось, оно перекроит мир в соответствии со своими целями».

Он сам и был кладкой — вернее, инкубатором. Странный конец для человека, еще при жизни ставшего легендой.

Порыв ветра подхватил лодку и заставил ее медленно развернуться на несколько градусов. Запах прошел. Хорнрака трясло. Огромный полутруп качался под ним. Можно было разглядеть все его гноящиеся раны, изъязвленную плоть, которая выпирала между ремнями. Личинки вылезали из нее и Прятались снова. Как долго продолжались поиски, прежде чем это существо наткнулось на него в Чертоге Метвена? Какие душевные узы связывали их теперь?

Пока Хорнрак пребывал в смятении, призрак, снова появившись у него за спиной, попытался привлечь его внимание, щелкая пальцами и мягко покашливая. Хорнрак знал, что он был там. Просто не смел оглянуться.

— Будь я неладен, парень, — проговорил призрак. — Нам с тобой пришлось увидеть кое-что странное.

Почти против воли Хорнрак повернулся к нему. Призрак покачивался под потолком, смущенно потирая жирные руки.

— Теперь ты видел, каков я есть, мой мальчик. Можешь оказать мне одну услугу?

— Пошел вон. Зачем ты меня сюда притащил?

— Вот свинство! Porcit me tebonan… Смерть!.. Незачем лезть в дебри, сынок. Вода в бочонке стухла, и капитан подцепил…

— Что ты несешь? Оставь меня в покое!

— …повесил там на растяжку, как дохлого пса… Призрак внезапно вздрогнул и фыркнул, словно уловил непривычный запах.

— Ветер с моря! — крикнул он. — С моря! — и чуть тише добавил: — Только мы с тобой остались за бортом, дружочек.

И с умным видом склонил голову набок.

— Боже, только послушай этих попугаев! — произнес он хриплым шепотом.

В это время внизу, в яме, путаясь в метафорах изобретенных им самим языков, Посеманли пытался вырваться из безумия и найти с ним общий язык. Его массивные конечности, наполовину погруженные в молочно-серую слизь, совершали судорожные движения — он то ли махал кому-то, то ли отмахивался. Блеклые голубые глаза за окулярами маски — их затянуло зеленоватой пленкой, точно стекла аквариума, забытого в пыльной комнате, — вылезали из орбит. Ветер нес тяжелый запах бреда, гангрены, запах, который заставляет думать о стрелке компаса, забывшей, где север, а где юг. Слеза жалости к самому себе ползла по его щеке. Он плыл по течению между вселенными.

— Убей меня, — проговорил наконец призрак. — Прикончи меня, парень. Ты можешь.

Хорнрак бросился на него с кулаками. Однако тот только смачно рыгал и уворачивался.

— Так вот зачем ты меня сюда приволок?!

Призрак исчез. Больше Хорнрак никогда его не видел.

Наемник прикусил губу и вернулся к пульту управления.

— Я забираю эту лодку, — произнес он.

Он бросил «Тяжелую Звезду» в безмятежное пустое пространство, и она с ревом понеслась прочь от Города. Ему было невыносимо видеть, во что превратился древний авиатор. Ему было невыносимо собственное отчаяние… из которого против воли, рождалось сострадание.

Позади, в яме, огромная рука снова зашевелилась и сорвала чудовищную маску, которая приносила столько мучений. С тяжелым стоном, который эхом отозвался на берегах мелких отравленных озер и бесконечных торфяниках континентальной пустоши, Бенедикт Посеманли окончательно погрузился в кошмар собственного распада.

* * *

Одинокая извилистая цепочка следов пересекает пустошь. Вдоль нее на некотором расстоянии друг от друга разбросаны обломки лат. Они лежат в песке, который тревожит ветер, и слабо светятся, словно еще не остыли…

Была ночь — или конец света.

Там, где горизонт раздирает гноящаяся рана загадочного города, небо истекает болезненным пурпуром — зеленое, но настолько темное, что кажется почти черным, и блестящее, как кремень на свежем изломе. Под этим куполом в город со всех сторон шеренгами входят насекомые. Редкие розовые вспышки и сполохи колоссальных миражей сопровождают их, задавая им шаг. Над всем повисла тишина: мир затаил дыхание и сейчас вынесет приговор…

Хорнрак наблюдал за происходящим как бы со стороны. Он предоставил лодке неторопливо, точно во время прогулки, плыть над цепочкой следов, в то время как сумасшедшая, у которой только что прошел приступ тошноты, прижалась лицом к иллюминатору и пела тонким, надтреснутым голосом:

С берегов озер алмазных Мы увидим рыб чудесных… Фал-ди-ла-ди-я…

Все решения были отложены на потом. Через полчаса они обнаружили Рожденного заново.

Он бежал на север, меж глубоких оврагов, промытых в торфе дождями и паводками — извиваясь, они тянулись обратно к плоскому болотистому водоразделу, утыканному полуразвалившимися каменными пирамидками и гнилыми деревянными сваями. Его руки и ноги были почти невидимы в темноте, но на свободном черном одеянии, которое он носил под доспехами, маяком вспыхивал причудливый вензель — знак его Дома.

В течение нескольких минут Фальтор, кажется, не осознавал появления «Тяжелой Звезды» и продолжал бежать, не обращая на нее ни малейшего внимания. Он размахивал руками, как ветряная мельница, чтобы не потерять равновесия, петляя меж каналов с отвесными стенками и грудами каких-то слежавшихся волокон. Потом поднял глаза и, явно потрясенный, погрозил лодке кулаком. Его рот гневно открывался и закрывался.

Потом Рожденный заново качнулся, зажал уши ладонями… и упал у ручья.

Пару секунд он лежал лицом в торфяной воде, потом поднялся. Вид у него был весьма смущенный. К тому времени, как Хорнрак, посадив лодку чуть в стороне, снова обнаружил его, Фальтор уже встал.

— Где я был? — спросил он.

— Понятия не имею, — отозвался Хорнрак. — Слушай, извини, что пришлось отхватить тебе пару пальцев. Я больше не держу на тебя зла.

Он удивленно прислушался к своим словам… И понял, что так оно и есть.

Фальтор опустил глаза и посмотрел на свою искалеченную руку.

— Я так ясно все осознаю… Где карлик?

Он все забыл, и Хорнрак только зря тратил время на объяснения. Для Фальтора причинная связь ничего не значила.

— Значит, мы уже побывали в Железном ущелье? — спрашивал он. Или: — Значит, нам еще предстоит увидеть, как жгут паруса?

А потом, чуть склонив голову, словно мог услышать Время, спутанное и узловатое, как пурпурный шнурок, шептал:

— Мы должны встретиться с Эрнаком сан Тенн. Сегодня вечером, в саду Открытых Ран!

Таинственно улыбаясь, сумасшедшая взяла его за руку и принялась считать его пальцы. Он перенес это вполне спокойно.

Вдвоем они стояли посреди черной пустоши, под обсидиановым небом, и Хорнраку казалось, что их окружает сияние. Они уже отделили себя от мира, готовясь к спуску в Прошлое. Их красота переполняла наемника негодованием…

…И перед его мысленным взором, точно расклад, предвещающий недоброе — или образы, рожденные импровизацией бездарного рифмоплета в ночь искупления, — вставали одна за другой картины рю Сепиль.

Запах тумана…

Горшки с сухой геранью за окном на подоконнике…

И женщины шепчутся в освещенных комнатах…

Но обида и гнев тут же отступили перед решимостью защитить этих двоих — от мира и от собственной зависти.

— Теперь вам придется самим о себе заботиться, — сказал он Фальтору не сводя глаз с Города, сверкающего на горизонте пятном фосфора. — Я не знаю, как вы вернетесь в Вирикониум… даже если захотите.

Он попытался подумать о чем-нибудь другом, но только сказал:

— Удачи.

Они озадаченно наблюдали, как он плетется к «Тяжелой Звезде», которая уже начала проседать под собственным весом. На миг показалось, что сумасшедшая вот-вот бросится за ним. На ее лице промелькнул отблеск обычного человеческого разума. Потом она засмеялась.

Древняя лодка неуклюже поднялась в воздух и повернула к Городу.

Город! Его конец близок. Он расширяется и сжимается, как легкое. Мерные судороги сотрясают его, точно всхлипы и рвотные позывы умирающего короля. Он полон огней, но не верьте своим глазам. Это воспоминания о прошлом, которого никогда не было, и неосознанное будущее. Башни Вирикониума, его брата-близнеца — откровенная подделка, небрежный набросок — проступают сквозь розоватый дым и снова исчезают в нем. Из зданий бьют фонтаны земли! Они устремляются вверх, словно тяготение земное обернулось тяготением небесным, и обрушиваются на равнину, засыпая новорожденных насекомых. Обломки их тел валяются среди грубых каменных обломков, точно разбитые машины. На пике каждого спазма земля гудит, как колокол. В глубине улиц бродят немыслимые призраки.

Безголовые женщины погружают свои украшенные драгоценными камнями сандалии в пыльный ковер из обломков хитиновых панцирей…

Ливни зловонных черепов и светящихся жуков…

Парус, плывущий по некоему несуществующему Веселому каналу…

Все это грезы, не сумевшие стать плотью на костях Земли. И безумный крик рвется из сердца Города, стон боли и ужаса, в котором можно различить голос авиатора, взывающий к наемному убийце из Вирикониума, которого заставил пересечь тысячи миль, чтобы выполнить его просьбу: — Убей меня.

Насекомые обращают на этот зов не больше внимания, чем на мычание некоего огромного высокоорганизованного животного, которое ведут на бойню. Они втискиваются в его тело, как осы в гнилое яблоко, и тут же вылезают наружу. Гудя, они беспорядочно носятся над равниной, ныряют в норы, которые сами вырыли, и собираются в темном воздухе дырчатыми жужжащими облаками.

Тем временем «Тяжелая Звезда» — кормой вниз, с обшивкой, истерзанной капризами внеземного пространства, — покачивается над Городом, и голубое сияние сочится из ее двигательных отсеков. Насекомые знают о ней. Лодка зачаровывает их. Неожиданно они устремляются к ней — очевидно, без всякой цели. Может быть, лодка означает для них перелет с Луны? Или они чувствовали присутствие Галена Хорнрака в глубине ее примитивной нервной системы? Те, что посмелее, налетали на «Тяжелую Звезду»., только для того, чтобы, ударившись о корпус, рухнуть в грязевые фонтаны и потоки обломков и тут же исчезнуть в них, По мере того как Хорнрак приближался к бурлящему, как вулканическое жерло, Городу, исступление росло. Атаки становились все настойчивей, все длительней, Город взбухал и оседал, испуская ослепительный лиловый свет, и насекомые вились над ним, как дым над пожарищем.

…На земляном гребне Фальтор и сумасшедшая, прервав на середине некий ритуал Послеполуденных культур, фрагмент неких старых грехов, заслонили глаза и смотрят на новый источник света.

Их лица бесстрастны, как на иконе. Теперь эти двое представляют более мудрое — или по крайней мере более упорядоченное — состояние мира, культуру, которая, несомненно, привыкла спокойно относиться к подобным фейерверкам…

Равнина кишит искалеченными насекомыми, мелкими, как тля, барахтающимися в завораживающем сиянии Города. Налетел ледяной ветер; он хлестнул заболоченную пустошь, закрутил их бескрылые трупы, точно карты, побитые в ходе какой-то таинственной игры — и умчался на север.

В это время «Тяжелая Звезда», колеблющееся черное пятнышко в беспокойном воздухе, набрала высоту, навстречу стае… и попала в окружение.

Насекомые цеплялись за ее корпус, как саранча за ветви деревьев. Лодка рванулась вперед, но воздух вокруг словно затвердел. Она зависла над окраиной Города, где Бенедикт Посеманли приветствовал ее жалобным ревом, колотя всеми своими раздутыми конечностями.

С водораздельного хребта это походило на движения сломанной механической игрушки.

Он снова натянул маску, но успел ее повредить, и она сидела на его огромной неуклюжей голове криво, точно вязаная шапочка на голове умственно отсталого ребенка. Его новые органы пульсировали, набухая и опадая в такт дыханию Города.

— На Луне, — бормотал он, — это походило на белые сады…

Он просил свободы на забытом языке. Он моргал, наблюдая, как насекомые облепляют его старое судно. Обнаружив, что садиться уже некуда, они начали цепляться друг к другу в пародии на совокупление. Под весом этого шелестящего покрова «Тяжелая Звезда» изо всех сил пыталась удержать высоту.

И вдруг между ее токоприёмниками проскочила лиловая молния!

Не ожидавшие подобного от древней лодки, насекомые посыпались вниз, треща, поджигая своих соседей, наполняя слух умирающего пилота звуком, с которым горят сухие листья.

Бойтесь смерти из воздуха!

Однако Хорнрак, как мы видим, не боится ничего. Он предоставил лодку самой себе. Его невообразимые маневры истощают силовые установки, каркас скрипит, как старая дверь. «Тяжелая Звезда» исступленно извивается под его руками. Корма истекает мерцающим светом. Мы видим: лодка еще кувыркается в южном секторе неба — но слишком поздно что-либо предпринимать. Эти кульбиты забавны, непредсказуемы, опасны. Она крутит мертвые петли и камнем срывается вниз. Она свечкой взмывает на высоту в тысячу восемьсот футов, почти наугад разбрасывая сполохи фиолетового огня по темно-зеленому лаковому небу. Человеческий глаз не в силах успеть за ней. Она превращается в кисть, расписывающую фиолетовыми мазками обсидиановый холст — а насекомые кометами падают вокруг, оставляя за собой хвосты грязного черного дыма, разбиваются вдребезги, точно перезрелые плоды, даже наблюдателям на водоразделе изменило жестокое спокойствие. Что-то нашептывает им: он еще может спастись!.. Но вот орудие отключилось, истощив запас энергии. Кажется, человека на борту лодки охватили сомнения — это может стать для него роковым. Может, он просто передумал? Двое на хребте волнуются. Они кусают губы. «Давай, давай», — убеждают они его. Но им уже овладело тупое равнодушие — словно снова ощутил запах капусты, в котором когда-то купался Низкий Город. Теперь «Тяжелая Звезда» усталой фантастической рыбой плывет прямо над огромным телом своего капитана. Насекомые снова наседают… Усилия Хорнрака никак не отразились на их численности, Одно за другим они приближаются к лодке, ставшей вдруг грузной и неповоротливой. Одно за другим они опускаются на его скрипящий, расколотый старый корпус и начинают терзать обшивку…

Фей Гласе заслоняет глаза от света и смотрит на равнину.

Город превратился в могилу, полную пульсирующего света. На пике каждой судороги он выблевывает в мир сгустки сияния — новой реальности, где вместо порядка царит хаос. Тогда огромные разжиженные тени, что протянулись поперек каменистой равнины, начинают мерцать.

И над всем этим парит стая — близнец-антипод невидимой Луны, гигантская темная планета, слепленная из сцепленных крыльев, серповидных брюшек, переплетенных членистых ног, среди которых блестят тысячи фасетчатых глаз. Глубоко в этой копошащейся коре похоронена «Тяжелая Звезда». Ее двигатели поскуливают и стонут, но звук заглушён неземным скрипом — трескучей ликующей песней, которую поет саранча пустошей, проносясь над истощенными, высохшими, как скелет, землями юга. Убаюканная этим псалмом бесплодных миров, стая греется в сиянии близящегося преображения, ожидая дня и часа, когда личинки, полностью завершив цикл, покинут тело авиатора и продолжат свой путь в мире — не люди, не насекомые… чтобы греться в лучах совершенно неизвестного солнца.

— Какой долгий путь… — задумчиво шепчет Фей Гласе. Возможно, она обращается не только к себе, не только к Эльстату Фальтору… Но знает ли она, к кому именно? — Такой Долгий путь, и так много крыльев…

Но тут «Тяжелая Звезда», словно собрав последние силы, стряхивает стаю с себя. Или это облако, плотное, как дым в разгар зимних холодов, выплюнуло Галена Хорнрака и легендарную лодку… которая, пожирая собственное вещество, изливает лимонно-желтый свет из каждой трещины, из каждого иллюминатора?

Потом все замирает, словно Хорнрак пытается оценить свои шансы.

И прежде чем стая успела что-то предпринять, он глушит двигатели. И лодка начинает падать прямо на Город — сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее.

А что Вирикониум, Пастельный Город, бывший центр мира? Что происходит в нем во время этого безнадежного слияния, когда приходит конец привычному ходу вещей и торжествует необъяснимое? Близнец-антипод Города на далекой равнине, он следит за своим крахом со спокойствием прирожденного фаталиста.

Причина скорее всего кроется в восприятии смысла истории — «насмешки, которой пропитаны сами камни» — и чувстве, что все это, возможно, случилось прежде, «Кому довелось прожить здесь долгое время, — спрашивает нас Анзель Патинс в своих полемических заметках «Ответы», — и не испытать подобных ощущений?»

Он принимает судьбу всеми своими холодными площадями и старинными переулками, пропахшими капустой. Он принимает судьбу каждым изгибом своих улиц. Его люди тоже принимают свою судьбу: они настолько суеверны, что верят почти всему., и столь грубы, что едва ли что-то заметят, В Артистическом квартале, в бистро «Калифорниум» они переглядываются и смотрят на двери. Они сидят, как восковые фигуры, среди теней, голубых или белесых, похожих на лужи густеющего млечного сока, в ожидании смерти, завершения собственного существования — конца, который они давно предчувствуют, предощущают, который одновременно очаровывает и пугает их.

— Я обедал с хертис-Пандами…

— Сделай одолжение, заткнись.

Странные, абсурдные, таинственные сооружения втискиваются между башнями на холме Минне-Сабы: висячие галереи, залитые светом жирной белой Луны и похожие на прожилки кварца; песчаные или похожие на бумажные осиные гнезда купола. От них веет нереальностью, словно чей-то чуткой и чуждый вымысел вторгся в привычную картину. Но на улицах Низкого Города слишком холодно, и там нет никого, чтобы это заметить. Рожденные заново ушли.

Всю ночь напролет они в тревоге бредут на север по горным тропам Монарских гор. Многие умрут от холода. Их передовые отряды, ползущие по серакам, передают вести о миражах.

Таким образом, за границей Высокого Города не осталось никого, чтобы увидеть, что дворец Метвет Ниан мерно вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет, как гигантская роза, сотворенная алхимиками на вершине Протонного Круга. Его филигранные башни, похожие на спиральные раковины моллюсков, теряют очертания с каждой вспышкой.

Ни одна звезда не горит над ними. Остается лишь ощущение: некая тяжесть, некое грузное облако, каких не бывает в природе, висит на нем, чудом сохраняя равновесие, Его коридоры пусты: там нет никого, кроме приверженцев Знака Саранчи, тщетно пытающихся стать насекомыми.

Дворец ждет конца, Он дышит тяжело, как старуха… и с каждым вдохом оттягивает из города за своими стенами желтый, пропахший капустой воздух. Он сочится вниз по переходам, вызывая у приверженцев Знака озноб. Они выползают из углов, волоча по полу свои опавшие воздухоносные мешки и дрожащие надкрылья, бредут мимо старых машин, застывших в нишах, к тронному залу — туда, где Гробец-карлик выстроил баррикаду из трупов и где теперь лежит сам, не в силах подняться.

В конце концов, назвать это славной битвой как-то не поворачивается язык,… Ладно, бывало и похуже, хотя редко, Как всегда, много шума и крика. Как всегда, пришлось вволю помахать топором, который сейчас валялся в углу. Потом зал вдруг накренился под странным углом и застыл, когда «железная женушка» решила, что им надо немного поразмышлять. Тени качаются на стенах, точно качели… Когда она упала, приверженцы Знака повели себя как жертвы, не как победители. Сонные, безучастные ко всему, кроме самих себя, они словно пытались вернуться в человеческое состояние. Забавное зрелище, Некоторым повезло больше: новообразования не слишком мешали им, хотя и беспокоили. Когда кто-то попадал под топор, остальные почти не скрывали радости.

Топор! Теперь Гробец вспомнил. Как его лезвие шипело в темноте, разбрасывая искры! Он вспоминал его злой огонь, расчищающий улицы Квошмоста в последние дни войны Двух королев. Этот топор был с ним на Протонном Круге, когда он взобрался на кучу трупов, чтобы пожать руку Эльстату Фальтору. Он был с ним во время бегства Уотербека, когда у него на глазах за каких-то десять минут вырезали тысячу деревенских мальчишек. Тогда рядом был тегиус-Кромис… Теперь он потерял обоих друзей: одного отняла смерть, другого безумие. Он помнил отчетливо, как выкопал этот топор, но никак не мог вспомнить, где именно…

В любом случае, не стоит стрелять из пушки по воробьям. Что осталось у этой горстки обезображенных лавочников? Только кухонные ножи да собственное уродство.

В темном дымном зале время Догорает, как свеча…

Одно непонятно: как они все-таки умудрились его свалить?!

В зале стоял терпкий запах смерти, и смерть мешала карлику видеть, что происходит вокруг. Мертвецы окружили его, как земляной вал, увенчанный частоколом застывших конечностей. Где-то торчал то обрывок гобелена, где-то — сломанное кресло с высокой спинкой. Голубоватый свет превращал их восковую кожу в один сплошной синяк. «Железная женушка» сжимала карлика в объятьях. Ее тонкие штанги сломались, как сосульки, когда она упала, переломился и ее позвоночник. Из ее потаенных силовых центров тонкими ручейками текли крупинки белесого света. Эти зернышки то и дело взрывались, образуя водовороты желтого свечения, и тогда ее руки и ноги судорожно подергивались, как у живого существа. Целлар и королева пытались освободить карлика, но из этого ничего не вышло. Теперь они бродили взад-вперед, и лица у них были растерянные, точно нарисованные на потрепанных игральных картах.

Теперь они спокойно ждут конца, глядя на невидимый север, словно усилием воли могут постичь то, что там происходит… или чувствуют, что Гален Хорнрак застыл между землей и небом, точно на краю пропасти перед долгим падением.

Обрывки фраз тают во мраке.

— Птицы больше не спускаются с высоты повидать меня, — шепчет старик, и королева, улыбаясь с сожалением, отвечает:

— Всю дорогу через Ранноч у него на поясе висела мертвая птица. Не могу сказать, что я ненавидела кузину, но это была нелегкая зима.

Гробец-карлик облизнул губы. Он умирал. Боевой трепет вернулся к нему, как старая знакомая боль, а теперь проходил. Так старый моряк, наконец-то выброшенный на берег после кораблекрушения, понимает, что не может выпутаться из веревок, которыми прикрутил себя к обломку своего погибшего судна. Он опустошен… но чувствует, как в голове теснятся тысячи вопросов, и смутно признает: раз это происходит — значит, душа еще держится в теле.

Он редко высказывал суждения — как до того, как что-то происходило, так и после. В итоге события его жизни и их участники сохранили цельность, оставаясь в памяти — к его великому изумлению — яркими и четкими. Нежданный подарок…

Весенний ливень, превращающий в кашу розовую пыль на Могадонской литорали, где лаковые раки-отшельники бочком выбегают из моря… Запах снетков, жарящихся в какой-то забегаловке на рю Мондампьер. Кто-то говорит: «Здесь один малец облил ей вином плащ… знаешь, из тех, что торгуют анемонами». И множество других коротких воспоминаний и воспоминаний, что толпились где-то на краю сознания, как застенчивые непрошеные посетители. Он был очарован и восхищен. Он ждал — и по очереди разглядывал их. Он и сам чувствовал некое смущение от этой встречи — и одновременно искреннюю, без тени насмешки, привязанность к собственному прошлому.

Гробец-карлик! Спустя много времени Метвет Ниан обнаружит его кибитку на Старом дворе Чертога в целости и сохранности. Ее кричащие цвета не потускнели от зимней грязи. Внутри царит удивительная чистота и порядок. В хитроумно устроенных шкафчиках и тайниках она не найдет ничего такого, что могло бы принадлежать только ему и никому больше, ничего такого, что он держал просто ради воспоминаний. Вот его старая лопата — но это просто лопата. Никаких безделушек, но у каждой вещи своя легенда — ее собственная. Маленький походный горн, например, был тем самым, в котором Гробец когда-то перековал Безымянный меч тегиуса-Кромиса. Здесь не найдется ничего, что хозяин мог бы подарить ей на память. Однако вместо того, чтобы просто уйти, она перестелит холодную постель, потом коснется маленькой оловянной чашки.

Во дворе будет накрапывать дождь, желтый свет липнет к мокрому булыжнику, раздаются шаги. Смеркается. Сидя одна, в темноте, она будет спрашивать себя: а что же случилось с его пони?

Город, карлик, королева; все ждали.

Ждал старик Целлар, в мозгу которого тускнели и увядали иные тысячелетия.

Ждали Фей Гласе и Эльстат Фальтор — на севере, посреди содрогающейся равнины. Ждал измученный упорством вселенной, обезумевший от боли Бенедикт Посеманли — ему оставалось только ждать.

Ждал и сам Хорнрак, бесконечно долго падая на таинственный город. Он туго, до боли стянул волосы на затылке и скрепил стальной заколкой в подражании обреченным капитанам ныне забытой войны. Он поплотнее закутался в свой плащ цвета свежего мяса, знак наемника-убийцы из Низкого Города, для вящего эффекта подкрашенный по низу тем, что должно изображать кровь пятидесяти человек. Он только что обнаружил, что руки снова выдали его: они скрыли под плащом обломок старого верного ножа. Теперь искалеченный клинок, черный и загадочный, лежал у него на коленях. В общем, он оставался все тем же наемником, какого королева видела в последний раз у себя в гостиной. Он отверг миф, который она предложила ему, и хранил верность собственному. Символы насквозь фальшивой роли, что поддерживала его на протяжении восьмидесяти лет, той маски, что он надевал каждое утро, едва над рю Сепиль занимался промозглый рассвет… Возможно, теперь с их помощью он снова доказывал эту верность.

Лодка падала. Он даже не пытался коснуться панели. Он изо всех сил сжимал нож — только чтобы занять руки. На миг по его худому липу скользнула тень. В следующее мгновение все утонуло в розово-красной вспышке света, который вырвался из разлагающегося нароста, что находился прямо под ней.

Что им двигало? Мы не будем это обсуждать, Всю жизнь он искал., нет, не лучшей доли, но некоего откровения, которое придаст его жизни целостность, вернет ей смысл. Некоего знака — не важно какого. Хотел ли он и был ли в состоянии признать это теперь, когда его ожидания сбылись? Этого мы сказать не можем. В любом случае, это не имеет значения. Главное, что он пожертвовал собой, чтобы освободить старого авиатора из плена кошмаров, из ада, которого тот не заслужил.

Спасение пришло.

Когда корпус лодки раскололся, как пустая тыква, он не почувствовал ничего.

Вместо этого, когда кристаллические осколки вошли в его мозг, он увидел два забавных сна о Низком Городе — они последовали друг за другом с такой быстротой, что почти слились.

…По фрескам на потолке бистро «Калифорниум», ползают длинные тени, а за столиками сидит клика лорда Мункаррота и ждет, когда вернется Хорнрак, чтобы раскинуть кости на четверых. Шаги на пороге… Женщины опускают глаза, улыбаются… подавляют зевок, прикрывая затянутыми в сизые перчатки пальцами свои сизые, как у чахоточных, губы…

Вирикониум, со всей его самовлюбленностью стареющей кокотки, двусмысленными намеками и сомнительными приглашениями, снова приветствовал его. Он ненавидел этот город — и все же теперь это было его прошлое, все, о чем ему полагалось сожалеть…

Второй сон был о рю Сепиль.

Лето в разгаре, светает. Цветут каштаны, их белые восковые свечки роняют первые капли на пустынные тротуары. Яркие косые лучи заливают улицу; обычно она кажется бестолково длинной, но сейчас словно выяснилось, совершенно неожиданно, что именно эта улица ведет в сердце Города — иного, более юного и бесхитростного. Солнце бьет в глаза, освещая фасады зданий, в одном из которых он когда-то жил, нагревая гнилой кирпич и передавая ему весьма приятный розоватый цвет. Мальчик возится в распахнутом окне второго этажа с ярко-красными геранями в грубых терракотовых горшках, выставленными снаружи на подоконнике. Он смотрит вниз на Хорнрака и улыбается…

Прежде чем Хорнрак успел что-то проговорить, мальчик опустил оконную створку и отвернулся. Стекло, разделившее их, отразило утренний солнечный свет бесшумным взрывом, и Хорнрак, ослепленный, обманутый той улыбкой, внезапно увидел, как раскаляются все эти старые улицы — и начинают плавиться!

Рю Сепиль, Чилдрен-авеню; Курт Марджери Фрай — все тает! Тают обшарпанные пристройки на площади Утраченного Времени! Все разом оседает, проваливается само в себя, рушится… И вот в обозримом пространстве не остается ничего, кроме невыносимо белого неба и каштановых листьев, похожих на отпечатки пятерни без ладони…

А потом — только бездонная непрозрачность.

Хорнрак узнал биение собственной крови в молочной жидкости, наполняющей глазные яблоки. Он видел, как растекается старый, покрытый коркой копоти кирпич, как лопается стекло, как выплавляется из рам, и сами рамы иссыхают, и ошметки краски вспыхивают изумрудной зеленью и золотом, и горшки с геранью летят с подоконников в огонь, кометами падая в раскаленном воздухе. Он видел, как под напором света исчезают каштаны — и не остается ничего, даже белого пепла! Все мелькнуло, как солнечный блик в банке с водой, и осталось только пространство, в котором все это когда-то существовало — сияющее, вязкое, свободное. У Хорнрака возникло странное ощущение: будто он чувствует, как невыносимо краток век материи, как она отчаянно пытается что-то сказать ему, коснуться его, прежде чем погибнуть… Невыносимая краткость "и одновременно — невыносимая длительность бытия…

Он подумал: что-то стоит за всеми реальностями вселенной и замещает их здесь, что-то не столь осязаемое, но более постоянное. И тогда мир покинул его навсегда.

Как это трудно — передать одновременность…

Пока Хорнрак грезил — как и Гробец по прозвищу Железный Карлик, старый друг королей и принцев, умирающий в тысяче миль от него на сто пятидесятом году жизни…

Пока Целлар и королева стояли в холодном тронном зале, глядя на север и перешептываясь сухими голосами, вспоминая старые времена…

Пока Фей Гласе и Эльстат Фальтор стояли вдалеке на пустоши и смотрели на Город, Бенедикт Посеманли раскинул руки, словно хотел принять падающую лодку в свои объятия. Он издал мрачный, глухой возглас, похожий на крик совы, и ветер унес этот звук в пустоши. «С возвращением!» — хотел крикнуть он, хотя неясно, к кому были обращены эти слова — возможно, к самому себе. В любом случае, выяснять было поздно. «Тяжелая Звезда» похоронила себя во вздутом куполе его груди, разворотила ее… и с глухим треском разломилась пополам.

Он вздрогнул, как раненый кит, мягко, почти по-женски вздохнул — от горя или от удовольствия?., и белое сияние вдруг хлынуло из всех его пор. В считанные минуты оно затопило яму, потом Город… и он преобразился на глазах. Казалось, его странные галереи и бумажные купола запылали изнутри.

Дрожа и понемногу слабея, это сияние растекалось по всей Земле. К тому времени, когда его волны пересекли горькие побережья Фенлена, оно было уже просто бледным маревом. Но оно проникало в самое сердце камней — и смывало все следы иной реальности. Оно захлестнуло руины Железного ущелья, где вот уже месяц среди белесых останков несчастного флота Эльма Баффина копошились огромные жуки-бронзовки. Перетекая через зубчатые стены остывшего Дуириниша, оно будило стражей, разгоняя их сны — долгоножек, что бродят по далеким фантастическим побережьям, деревьев, превращающихся в людей, и людей, превращающихся в геометрические фигуры. Оно неслось меж полуразрушенных контрфорсов Эгдонских скал. И когда волна прошла, чахлые дубравы на склонах снова опустели.

Почти невидимая, волна катилась по высоким перевалам Монарских гор, отмывая их до мерцающего льдистого блеска… и наконец перелилась через стены Пастельного Города, чтобы очистить его улицы от всех иллюзий… кроме чисто человеческих. Эти не исчезнут, наверно, никогда.

На далекой странной равнине Фей Гласе и Эльстат Фальтор ощутили его биение в своих венах… и отделились от прошлого.

— Эрнак сан Тенн! — ликуя, прокричал Фальтор. — Мы встречаемся в Саду Женщин! В полночь!

— Нет, — прошептала Фей Гласе — возможно, немного опечаленная этой потерей, — так много крыльев…

И повторила, видя, как это жестоко:

— Так много крыльев.

Они еще немного задержались там, среди полуразрушенных пирамидок и водораздельных хребтов, похожие на пару серых призраков, и Послеполуденные культуры постепенно возвращали их себе. Теперь мы можем оставить их навсегда.

Бенедикт Посеманли тихо корчился, словно пытался вытолкнуть из себя что-то еще. Все было сделано, оставалось лишь одно: умереть.

Великий авиатор застонал, напрягся… И личинки вдруг брызнули из его пор, словно их вытолкнуло взрывом, и посыпались в яму, иссыхая, как мертвые пиявки.

Он торжествующе закричал. Еще несколько минут свет бил из него — весь свет, который он поглотил в течение своего долгого заключения на Луне, вся его боль. Он тонул в блаженстве, распадаясь в его собственном сиянии. Слишком долго этот человек был вместилищем двух реальностей и их соединением. Теперь он отпускал их и, отпуская, покидал Землю.

Равнина темнеет. Мы видим ее словно издалека. Старый авиатор мертв. Небо медленно теряет цвет, поднимается холодный ветер; близится полночь. Таинственный Город мерцает на краю равнины, как тлеющие угли, тускнеет, становясь из белых пурпурными, потом красноватыми… И не остается ничего. На мгновение стая зависает над своей первой и последней цитаделью, образуя причудливую сеть в обсидиановом воздухе — последняя попытка найти общий язык с человеческим миром, пылающий символ на фоне темноты, бессмысленный, и все же полный значимости. С неба льется их трескучий гимн, ликующее песнопение пустошей вселенной. Энергия, до сих пор определявшая и направлявшая их существование, растрачена. Их положение в вещественном мире ненадежно, и жизнь уходит из них. Те, что выживут, станут обычными насекомыми. Им суждено вечно скитаться по равнинам, и они никогда не смогут развернуть крылья — потерянные, как все расы, что когда-либо приходили на Землю и чьи потомки теперь населяют Сердце Пустоши. Встречаясь, они будут долго глядеть друг на друга, словно пытаясь что-то вспомнить — или, уныло совокупляясь под черным дождем, внезапно застынут, похожие на замысловатые серебряные брошки, разбросанные по пустыне гетерами некоей исчезнувшей цивилизации…

 

Эпилог

Вирикониум.

Мучительно правильные сады и причудливое переплетение улиц, крепкий запах рыбы и раздавленных фруктов, ковром устилающих тротуары; пурпурные раны его цветов на лужайках Эрмитажа в Труа-Верте; его дворец, похожий на гигантскую раковину… Как можно назвать это одним словом?

Вирикониум.

Если вы обернетесь и посмотрите на него с предгорий Монар, то увидите, как он висит под вами, окутанный мантией тысячелетнего спокойствия. С гатей на Нижней Падубной Топи вы можете наблюдать, как он исчезает в ночи. Его история превращает его воздух в подобие янтаря, в котором он застыл, как древнее насекомое, как искушающая загадка. Легкие блики вспыхивают на сияющих многоярусных башен Минне-Сабы, на дуге Протонного Круга, невероятных шпилей и площадей квартала Аттелин. В лучах заходящего солнца горят, точно витражное стекло, анемоны и бессмертники на могилах тегиуса-Кромиса и карлика по прозвищу Гробец — его настоящего имени так никто и не узнает. Говорят, бессмертник вырастает лишь там, где лежат настоящие герои. И кто-то далеко, в тишине сумерек, читает вслух стихи Анзеля Патинса, городского поэта.

Вирикониум. Весна.

В Посюстороннем квартале снова начинают расцветать растения. Здесь больше не увидишь женщин, собирающих хворост. Трава со странным названием «амброзия» укроет все рухнувшие стены, все шрамы земли; ее стебли, уже облепленные черно-желтыми полосатыми гусеницами — ближе к лету они превратятся в нарядных темно-красных бабочек, что некогда считались символом Города. В Альвисе день-деньской дерутся галки, гнездящиеся в проломленном куполе умирающей обсерватории. В Полусветском квартале с центром на площади Утраченного Времени из створчатых окон выглядывают женщины, улыбаются и поднимают руку, чтобы пригладить свежевымытые волосы. Человечество заново заселяет невообразимые авеню Высокого Города. Разинув от удивления рот, оно таращится на невообразимые постройки Послеполуденных культур, тут же запросто опорожняя мочевой пузырь в их тысячелетние сточные канавы… и снова развешивает свои свежевыстиранные носки в Низах.

Зима Саранчи миновала. Только внезапное увеличение числа нищих на Приречном шоссе — некоторые из них обзавелись новыми уродствами — убеждает нас, что она была на самом деле, что мы когда-то слышали ее тихую песню, песню без рифмы, без чувств.

Мы слышали, что лорд Мункаррот встречается с холодной, как рыба, Чорикой нам Вейл Бан. Он перевез ее мать в свой дом в Минне-Сабе — по крайней мере ходят такие слухи. Мы услышим, что беспокойная мадам Эль прекратила прогулки по бульвару Озман, исцелилась от всех хворей — кроме дурного вкуса, разумеется, — и на этой неделе вновь открывает свой салон. Мы услышим, что Полинус Рак, жирный рифмоплет, агент похоронного бюро, при сомнительных обстоятельствах стал обладателем стопки рукописей, собирается отредактировать их и издать под своим именем. Попугай, повторяющий за попутаем… Его каждый день можно найти в бистро «Калифорниум» — он сидит, сжимая нефритовую тросточку в жирных ручках, и потягивает лимонный джин.

У него есть собственная теория относительно Зимы Саранчи и ее безумия. А у кого ее нет? Пригласите его на обед, и он изложит ее вам — вернее, напишет на собственном жилете заварным кремом.

Что касается остальной части Низкого Города… Поэты помоложе придерживаются гностицизма бистро «Калифорниум». Мир уже прекратил свое существование, утверждают они, уже закончился, и мы доживаем часы, которые не вписываются ни в какую хронологию. Они принимают жуткие позы, прогуливаясь по Артистическому кварталу и убивая время в полемике. У этих любителей громких фраз пошла мода на плащи мясного цвета, так что наемным убийцам пришлось переодеться в желтый бархат.

Короче говоря, Вечный Город стоит, как стоял всегда, то приводящий в бешенство, то прекрасный, то вопиюще безвкусный. Исчезли только Рожденные заново. Вы не встретите их в квартале Аттелин, не увидите, как они спешат по Протонному Кругу во дворец по поручению Эльстата Фальтора.

Фальтор не вернулся. «Следовало ожидать», — говорит Низкий Город. Низкий Город многозначительно потирает нос и презрительно сопит.

После гонений со стороны Знака Саранчи большинство из Рожденных заново тоже никогда не вернутся. Теперь они из поколения в поколение будут жить в пустынях. Пройдет время, и их кровь будет похожа на человеческую не больше, чем у варанов Великой Бурой пустоши. Оттачивая свою теорию Времени, пересматривая свое наследие, они будут казаться все более безумными и странными.

Иногда по вечерам Метвет Ниан, королева Вирикониума — или просто Джейн — сидит в тронном зале, который использует как библиотеку и гостиную, и размышляет о своей потере — одной из многих потерь в ее жизни.

«Мир пытается вспомнить себя»…

Окруженная нотными листами и хрупкими кораллами, она сохраняет спокойствие стареющей танцовщицы. Ее поза похожа на кривую улыбку, но тело по-прежнему послушно. Она прижимает к груди музыкальный инструмент с далекого Востока — инструмент, похожий на тыкву из красноватой древесины тропических деревьев, стянутый полосками меди. В каждом мимолетном шаге ей слышится прошлое, и она часто задается вопросом: что случилось с мечом, кольчугой и наемным убийцей, которому она их отдала.

— Я так надеялась на Рожденного заново, — доверчиво признается она своему новому советнику — старику, который очень редко показывается на людях. — Возможно, мы возродили культуру. Но они, мне кажется, были слишком озабочены собственным спасением, чтобы научить чему-то нас… И мы всегда казались слишком примитивными для таких чувствительных натур…

Она закрывает глаза.

— Даже в этом случае они сделали нас богаче. Вы же помните, Целлар: когда Гробец только-только разбудил их? Какое представление они устроили Великой Разумной палате под Кнарром со своим диковинным оружием!

Он не может помнить. Его там не было. Но он забыл даже это — а может быть, понимает, что она тоже забыла — и, немного застенчиво разведя руками, отвечает:

— Уверен, что видел, моя госпожа… — и, вспомнив что-то еще, вдруг улыбается. — Разве я не жил тогда в башне у моря?

И десятки тысяч серых крыльев снова взбивают соленый ветер — настоящую бурю — у него в голове!

 

ТАНЦОРЫ ДЛЯ ТАНЦА

В городе всегда полно бесхозной земли. Клочки, иначе не скажешь — они действительно похожи на ленточки и треугольники, которые отщипнули от куска ткани. Рухнул ряд зданий на Ченаньягуине; место расчистили под застройку, потом оно заросло бузиной и крапивой… Теперь здесь никогда и ничего больше не построить. Или вот клочок побольше, находится в муниципальной собственности. Новые добились, чтобы закладку парка на этом месте отменили, потом перессорились — и вот неглубокие траншеи и низкие ряды кирпичной кладки исчезли в зарослях пырея и лебеды. А тот лоскут, от которого их отщипнули, — это, наверно, знаменитый Всеобщий Пустырь, с двух сторон ограниченный пустыми складами, скотобойней и инфекционной больницей, а с третьей — жалкими останками Веселого канала.

Несколько домов мрачно таращатся на противоположный берег. Живущие в них люди, верят, что на Пустыре обитают насекомые размером с лошадь. Правда этих тварей никто и никогда не видел. Тем не менее, раз в год из каждого дома выносят огромную восковую фигуру саранчи, покрытую свежим лаком, с пучком тростника во рту, и торжественно таскают туда-сюда на веревке. Пустырь, на фоне которого происходит эта церемония, тянется до самого горизонта. Примерно таким же он предстанет перед вами, если решите пройтись мимо пустых загонов на скотном рынке или выглянуть из окна старой больницы. Вся прогулка займет около часа.

Из года в год каждую зиму маленькие девочки рисуют мелом клеточки для игры в «слепого Майка» на внутреннем дворе возле площади Утраченного времени — слева, если встать спиной к кафе «Плоская Луна». В этом кафе даже в феврале столики выставляют на тротуар. Их полированные столешницы мерцают в лучах бледного солнца. Так что можете посидеть под яблоней, увешанной всевозможными украшениями.

Большинство этих девочек — внебрачные дочери мидинеток и прачек, которые работают в Минне-Сабе, и торговцев с Приречного рынка. Крохи яростно отстаивают свою независимость, носят короткие жесткие блузки, из-под которых даже в самую скверную погоду сверкает полоска голой кожи. Если договоритесь, одна из них спрячет мел в свои белые панталончики, слизнет сопли с верхней губы и отведет вас в Орвэ. Вам придется по-настоящему попотеть, чтобы не отстать от нее на крутых извилистых улочках.

— Большинство экскурсантов отказываются от своих намерений, едва завидев тень обсерватории, накрывающей соседние здания, и возвращаются, чтобы пропустить кружку горячего женевера в «Плоской Луне». А тот, кто продолжит путь под черными бархатными знаменами Новых — в те дни их тяжелые полотнища свисали из всех окон вторых этажей… Вскоре он окажется на берегу канала, у Всеобщей Заводи.

Смотреть там особенно не на что. В это время года дома чаще всего заколочены. Несколько увядших побегов конского щавеля и догнивающие остатки пристани выстроились у края воды, где дорожка обрывается. Нигде ни души. Ветер с Пустыря выжимает из глаз слезы. И тогда вы отворачиваетесь и обнаруживаете, что девочка все еще стоит рядом с вами, безвольно опустив руки. Она не смотрит ни на вас, ни на Пустырь — скорее всего она разглядывает носки своих сапожек. Если вы предложите ей деньги, она схватит их и с визгом и смехом убежит прочь, вниз по холму. Позже вы увидите ее где-нибудь в другом конце Квартала: стоя на коленях и держа в зубах размокший мел, она будет благоговейно разглядывать свою добычу.

Вера Гиллера, бессмертная балерина Врико, в свое время обычная девочка из провинции, тоже побывала у Всеобщей Заводи. Она сделала это в первый же день, как приехала в город из Квасного Моста — сама еще ребенок, такой же хрупкий, жестокий и наивный, как любая из девочек, играющих на внутреннем дворе возле площади Утраченного времени. Но, в отличие от них, она решила добиться успеха, Возможно, она делала ставку на свои мускулы, словно созданные для классического танца… но уже тогда у нее были чудовищный самоконтроль и блестящее чувство техники. Зимний день подходил к концу когда она пришла к Всеобщей Заводи. Она стояла в стороне от своей маленькой проводницы и смотрела на канал. Через минуту ее глаза сузились, словно она увидела что-то вдалеке.

— Погоди, — проговорила она. — Можешь немножко подождать?.. Все, исчезло.

Солнце заливало лед багровым сиянием.

Задолго до того, как город узнал ее лирические port de bras, она уже знала город. Задолго, очень задолго до того, как ей удалось перебраться на другую сторону канала, она видела Всеобщий Пустырь… и они с Пустырем признали друг друга.

Все мы читали о том, как танцевала Вера Гиллера. Хореография мадам Чевинье, костюмы Одсли Кинг, декорации, созданные Полинусом Раком по эскизам, которые приписывают Энсу Лаурину Эшлиму… Впервые она блеснула в роли Счастливицы Парминты, в балете «Конек-Горбунок» на сцене театре «Проспект». Мы читали, помимо прочего, как за ней ухаживали такие знаменитые люди, как Полинус Рак и Инго Лимпэни, хотя она так и не вышла замуж. Как она в течение сорока лет оставалась прима-балериной, несмотря на неизлечимые фуги, которые заставили ее регулярно, в тайне от всех, прятаться в сумасшедшем доме в Вергасе.

Меньше известно о ее юности. В своей автобиографии «Вечное имаго» она не слишком распространяется по поводу своей болезни, не пишет о том, как это началось. И мало кто из современников знает о чувстве, перед которым она оказалась бессильна — о ее безумном влечении к Эгону Рису, вожаку «Общества исследователей Бытия "Синий анемон"».

Рис был сыном торговки фруктами и овощами с Приречного рынка — одной из тех крупных женщин с сомнительной репутацией, чей голос годами гремит над рыночным кварталом — а когда смолкает, становится тихо и пусто. Рис бегал с рынка на рынок до самой ее смерти — живое приложение своей матери, существо, не привыкшее испытывать обычные человеческие чувства, ничем не интересующееся, кроме собственной жизни… но честное и добросовестное.

Ростом он был ниже Веры.

Поначалу он торговал засахаренными анемонами возле площадок, где сражались бойцы, потом стал учеником Осджерби Практала. У него Рис научился ходить чуть подволакивая ноги — трудно было догадаться, насколько парень энергичен и как прекрасно держит равновесие. Эта походка осталась у него на всю жизнь.

С возрастом его руки и ноги стали толще, но сил, кажется, только прибавлялось. Говорят, в семьдесят лет ему было трудно остановиться, если кто-то окликал его, желая поговорить. Впрочем, руки у него всегда были слишком крупными. Он имел привычку разглядывать их — пристально, со снисходительным недоумением, словно ему крайне интересно, что они вытворят через несколько минут.

Когда Вера приехала в город, его скорбное, но не лишенное приятности лицо уже хорошо знали на рингах. Под эгидой «Синего анемона» он убил сорок человек. В результате другие «братства» нередко заключали перемирие только ради того, чтобы отправить его на тот свет. Особый интерес к нему проявлял «Пиретрум Аншлюс»… впрочем, как и группировка «Четвертое октября» или «Рыбьи головы» из Остенли. Время от времени у него возникали трения даже с «анемонами». Рис воспринимал это спокойно. Казалось, он просто развлекается подобно другим печально известным наемным убийцам. Однако под маской равнодушия скрывалось не беспокойство, а безразличие, которого он стыдился. Порой оно даже пугало его. Он позволял себе появляться в Квартале без сопровождающих и открыто разгуливал по Высокому Городу, где Вера и увидела его из окна своей мансарды.

К тому времени «Конек Горбунок» уже вошел в историю. Вера блистала в «Мариане Натесби», с яростной сосредоточенностью осваивала как изматывающие классические па, так и формализм «Имбирного Паренька» Лимпэни. Она танцевала с де Кьюва, когда его слава уже начала меркнуть, и была его любовницей. Раз в год кто-нибудь рисовал ее портрет, а потом продавал сделанные с него олеографии — например, Вера в костюме из «Дельфины» или «Пряничного человечка» смотрит с парапета, или загадочно улыбается из-под полей шляпы, как безымянная девочка из балета «Воскресный пожар в Низах». Она выросла. Хотя она стала высокой, на сцене ее тело казалось чем-то компактным, чем-то безупречным и точным, как удар милосердного убийцы. Но без грима она выглядела так, словно находилась на последней стадии истощения — особенно в те минуты, когда в пятнистом от пота платье для репетиций она полулежала в низком кресле, неловко вытянув ноги. Она забыла, как сидеть. Она превратилась в воплощение так называемой «профессиональной деформации» души и тела. Ее огромные глаза следили за вами лишь до тех пор, пока ей казалось, что вы смотрите в другую сторону, а потом взгляд становился пустым и усталым.

Она никогда не забывала о своем предназначении, но ее постоянно терзало беспокойство.

Утром, перед репетицией, ее можно было встретить на рынке, в кафе для рабочих. Она куталась в дорогой шерстяной плащ и выглядела очень хрупкой. Она слушала унылые крики торговцев, разносящиеся в предрассветном тумане, далекие и настойчивые, как возгласы впередсмотрящего на носу баржи:

— Два фатома и больше!

Она наблюдала за девочками, играющими в «слепого Майка» на внутреннем дворе возле площади Утраченного времени; но едва те узнавали ее, быстро удалялась.

— Один фатом!

Впервые она увидела Эгона Риса, когда переходила улицу ни о чем не думая, а он стоял нос к носу то ли с двумя, то ли с тремя молодцами из «Колледжа желтых листков». Опасный момент: в руках противников уже появились клинки. Потусторонний свет огней Минне-Сабы окрасил булыжную мостовую под цвет ртути. Рис прижался спиной к железной ограде, Струйка крови из царапины под глазом вертикальной линией пересекала его скулу.

— Оставьте человека в покое! — крикнула Вера. За десять лет жизни в городках Срединных земель, которые все больше приходили в упадок, она не раз наблюдала, как мальчишки от нечего делать тайком дрались под мостами или жгли костры на пустырях. — Вам что, нечем заняться?

Рис удивленно уставился на нее, а потом сиганул через перила и был таков.

— Только не спрашивайте, кто она такая, — сказал он позже в «Седле Дриады», — Я дал деру прежде, чем вы успели бы сказать «дал деру» — прямиком через чей-то сад, Эти «желтые листки» — засранцы, каких мало.

И ощупал свою рану.

— Я уж решил, что мне челюсть раскроили, — он рассмеялся. — Вообще, ни о чем меня не спрашивайте!

Но после этого случая Вера, казалось, была повсюду. Каждый вечер он мельком замечал ее бледное лицо с густо накрашенными ресницами в толпе, наводняющей Рыночный квартал. Как-то раз ему показалось, что он видел ее среди зрителей на ринге, на заднем дворе «Седла Дриады» — она моргала от резкого запаха керосиновой копоти. Позже она следовала за ним по всему городу, от площадки к площадке, и каждый раз, когда он одерживал победу, вручала ему охапку бессмертников.

Через мальчишек-цветочников она сообщила ему свое имя и передала билеты в театр «Проспект». Звуки оркестра раздражали его, постоянные перемены: декораций сбивали с толку, откровенные костюмы балерин: вгоняли в краску. Запах пыли, пота и глухой стук пуантов лишили его всяких иллюзий: он всегда считал, что балет — это что-то утонченное. Когда чуть позже его проводили в гримерку великой балерины, он застал ее за стиркой старой блузки, в которой она репетировала. Шелк буквально расползался у нее под руками. На ногах у веры красовалось то, что он принял за поношенные и растянутые сверх меры шерстяные чулки, у которых зачем-то отрезали нижнюю часть.

— Мне надо держать ноги в тепле, — объяснила она, поймав его недоуменный взгляд.

Его напугала небрежность, с которой она потягивалась, пристально следя за ним в зеркалах. «Лицо суровое и усталое, как у мужчины», — подумал он. И ушел при первой возможности.

Вера вернулась домой и некоторое время в нерешительности стояла у кровати. Герань на подоконнике снаружи напоминала искусственный цветок на кривом стебле. Белые лепестки казались полупрозрачными, как облака, которые время от времени заслоняют луну. Она представила, как говорит ему:

«Ты пахнешь геранью».

Она начала покупать для него последние романы. В это время повсюду начали играть новую музыку, и она водила его на концерты. Она поручила Энсу Лаурину Эшлиму нарисовать его портрет.

Рис сказал, что не утруждает себя чтением. Смущенно слушая завывания альтовых гобоев, он весь вечер то и дело оглядывался через плечо, словно ожидал увидеть кого-то знакомого. Он пугал художника, показывая, как надо использовать нож, которым соскребают краски с палитры.

— Не надо заваливать меня цветами, — попросил он балерину. Казалось, ничто из того, что она могла предложить, его не интересовало — равно как и собственная слава.

А потом в «Аллотропном кабаре» в Чеминоре он увидел номер под названием «Насекомые». Среди реквизита этой интермедии, поставленной с редким цинизмом, была огромная восковая фигура саранчи. По крайней мере таковой она казалась, когда ее вытаскивали на тесную сцену. Но спустя некоторое время статуя зашевелилась, потом начала помахивать одной из своих шести конечностей — и зрители обнаруживали, что дрожащие усики и марлевые крылья наклеены не на воск, а на тело живой женщины. Ее голая кожа была окрашена под воск. Сначала танцовщица лежала на спине, а ее согнутые в коленях ноги изображали задние конечности насекомого. Картину дополняла маска, покрытая толстым слоем лака. Очарованный, Рис подался вперед, чтобы получше разглядеть танцовщицу. Вера услышала шипение — юноша дышал сквозь стиснутые зубы… А потом он громко спросил:

— Что это? Что это за существо?

Он был сам не свой. Люди вокруг начали пересмеиваться. Они не понимали, что он не уловил скрытого смысла постановки.

— Кто-нибудь знает, что это? — продолжал вопрошать Рис.

— Тише! — шикнула Вера. — Ты мешаешь другим.

Скудное освещение, запах тухлой пищи… «Аллотропное кабаре» было не самой роскошной сценической площадкой, к тому же на редкость холодной. Женщина развернулась, чтобы оказаться лицом к зрителям — маска при этом сохраняла прежнее положение, — потом встала и исполнила что-то вроде «возбуждающего танца». Во всяком случае постаралась изобразить нечто подобное. Она сводила и разводила пухлые руки перед грудью. Облачка пара вырывались у нее изо рта, ноги выстукивали по ненатертому мелом полу: «Раз-два-три, раз-два-три», Однако Рис не ушел до самого конца представления, когда маска была сорвана, явив публике торжествующую улыбку, взъерошенную каштановую шевелюру и утомленное опухшее лицо местной «звезды» от силы шестнадцати лет от роду.

Рис засвистел, выражая восхищение.

Вера и ее спутник вышли из зала. Их тени, огромные и черные, покачивались рядом, скользя по стене, облепленной полусодранными политическими карикатурами, что тянется по всей длине Эндиньялл-стрит.

— Кажется, так просто — выступать перед публикой, — начала Вера, подстраиваясь под его ленивый, обманчиво вялый шаг. — Мне бы духу на такое не хватило. Ты видел ее щиколотки? Бедняжка.

Рис нетерпеливо махнул рукой.

— По-моему, здорово. Вот это зверушка!.. Как думаешь, такие сейчас где-нибудь водятся?

Вера засмеялась.

— Сходи на Всеобщий Пустырь и увидишь все собственными глазами. Как я понимаю, ты туда пойдешь — верно? А что ты будешь делать, если столкнешься с таким существом нос к носу? Вот с таким огромным?

Он схватил ее за руки, чтобы помешать ей пуститься в пляс.

— Я убью его, — сказал он серьезно. — Я…

Что бы он мог сделать еще, так и осталось неизвестным: он увидел лицо Веры. Она словно окаменела.

— Ну, может быть, это оно меня убьет, — добавил он, словно удивляясь такому повороту разговора. — Никогда не задумывался о таких вещах. Ну… Никогда не думал, что на свете есть такие твари.

Он дрожал от волнения. Вера чувствовала это, держа его за руки. Она смотрела на него сверху вниз. Толстошеий и заводной, он чем-то напоминал маленького пони. Внезапно его жизнь представилась ей похожей на длинный ряд причудливой мебели вдоль бесконечной Эндиньялл-стрит. Открытые двери «Аллотропного кабаре», беспомощная танцовщица в туфлях, похожих на колодки, с искалеченными щиколотками… И все это тянулось к чему-то такому, что невозможно разглядеть.

— Никто не сможет тебя убить, — смущенно пробормотала она. Рис пожал плечами и отвернулся.

После этого Вере, кажется, удалось забыть его на пару недель. Погода стала сырой и мягкой. Бурное течение жизни раскидало их и не давало снова сблизиться.

Отношения Риса с «Синим анемоном» никогда не были настолько напряженными. По большому счету он не принадлежал ни одной из группировок. Знай Вера, каково ему пробираться по переулкам и бесхозным пустырям в окрестностях Ченаньягуина и Низкого города — кто знает, что бы она тогда сделала. К счастью, пока он носился как угорелый — в одной руке — бритва, на другой — грязные, наполовину размотавшиеся бинты, — она по десять часов в день отрабатывала барре и прочие элементы балетной техники. Лимпэни готовил новую постановку под названием «Чистый воздух». Он был уверен, что открывает новую эру в балете. Идея взволновала всех, а это означало: техника, техника и еще раз техника.

— То, что лежит на поверхности — мертво! — убеждал он балерин. — Действо — только видимость, за всем стоит техника!

Со времени приезда из Срединных земель Вера ненавидела дни отдыха. Праздность оборачивалась бессонницей и сыпью. Лежа в кровати, она представляла, как через слуховое окошко Город тянет к ней пальцы из гранулированного дыма, тревожа и соблазняя ее. В итоге ей оставалось только одно: на ночь глядя идти на стадион и смотреть на клоунов опухшими глазами. И тогда, размышляя о чем-то, она снова вспомнила Риса… Крак! Словно треснуло зеркало. Воздух над стадионом казался пурпурным от «римских свечей», и при их резком, мерцающем свете она точно наяву увидела, как он стоит посреди Эндиньялл-стрит, дрожа от восторга, полностью отдавшись этому чувству, подрагивая, как пугливая лошадь, И еще она вспомнила танцовщицу-саранчу из «Аллотропного кабаре».

«Да уж, настоящее мастерство!.» — подумала она.

Ночью на Монруж, если вам повезет, вы все еще можете услышать, как хриплый шепот двадцати пяти тысяч голосов, подобно некоему невидимому фейерверку, эхом стекает по желобкам черепичных крыш, К этому времени арена была уже не просто огромным, общедоступным открытым цирком. Четвертования и казни на костре уступили место акробатическим номерам, скачкам, полетам на трапециях и тому подобным зрелищам, Новые любили диковинных животных. Все выглядело так, словно они решили не казнить политических противников — равно как и друг друга — публично, хотя исход некоторых номеров в исполнении воздушных гимнастов весьма напоминал предумышленное убийство. Каждую ночь на арену выводили огромного, тупого варана или гигантского ленивца. Он беспомощно и даже немного печально моргал, глядя на толпу, пока публика не убеждала себя в том, что перед ними кровожадная тварь. Фейерверки стали роскошнее, чем когда бы то ни было. Под взрывы каштанов, начиненных магнием, из-за широкого занавеса, образованного дождем сыплющегося церия выбегали клоуны, спотыкались, кубарем выкатывались на круглую, посыпанную песком площадку. Они скакали и падали — беспорядочно и весело, как кузнечики на солнцепеке, забирались друг к другу на плечи, образуя неустойчивые пирамиды из девяти-десяти человек. Они дрались резиновыми ножами и мазали друг друга белилами, бегали наперегонки в огромных ботинках, Вера любила клоунов.

Величайшим клоуном наших дней был карлик, которого зрители наградили кличкой «Дай-Ротик». Как его звали по-настоящему, никто не знал. Одни звали его Моргантом, другие — «Грязный Язык» или «Великий Чан». Его кривые ноги казались совсем слабыми, но он был великолепным гимнастом и мог четырежды перекувырнуться в прыжке, а потом приземлиться, чуть согнув колени, и замереть, как скала, словно всегда стоял здесь, на песке, черном от горелого магния. Он мог крутить колесо с такой скоростью, что зрителям начинало казаться, будто они видят двух карликов. Его всегда приветствовали свистом и восторженными воплями. Каждое свое выступление Грязный Язык заканчивал стихами собственного сочинения:

Кордопули — та! Кордопули — та! Кордопули — та, та, та! Роет пес, Роет, роет яму пес, Роет, роет яму пес, Крысу вытащит за хвост! Та, та, та!

Одно время он настолько вошел в моду, что стал чем-то вроде живой достопримечательности на Унтер-Майн-Кай, в бистро «Калифорниум», где частенько выпивал в компании местных мыслителей и мелких аристократов. Он с важным видом прохаживался в красном бархатном дублете с длинными зубчатыми рукавами и сам гримировался под «короля карнавала»…

В это время он купил большой дом в Монруж.

Дай-Ротик прибыл с жарких, белых, как кость, равнин Мингулэйской литорали, где кибитки, похожие на желтые птичьи клетки, плывут по лиловым озерам миражей под полуденным солнцем, а женщины в них торопливо спрашивают совета у потрепанных карточных колод. «Если вы родились в этой пустыне, — хвастливо утверждают ее жители, — вы знаете все пустыни». Дай-Ротик не родился карликом. Он сделал это своей профессией, много лет проведя в глуттокоме — черном дубовом ящике, — чтобы не дать себе расти. Теперь его слава достигла зенита. Когда он важно вышагивал по арене, остальные клоуны словно растворялись в воздухе. Его голос эхом разносился над стадионом: «Роет, роет яму пес!» — а толпа вторила ему, но Вере, которая мысленно находилась на Эндиньялл-стрит, рядом с трепещущим Эгоном Рисом, слышалось:

«Рожденный в пустыне — знает все пустыни!»

На следующий день она послала Морганту большой букет анемонов и записку:

«Я в восторге от вашего представления».

И тайно посетила его на Монруж.

В бистро «Калифорниум», положив голову на стол, сидел Анзель Патинс, городской поэт. Скатерть, которую он скомкал и сунул себе под голову вместо подушки, пахла лимонным джином. Неподалеку сидел маркиз де М. и делал вид, что пишет письмо. Они недавно поссорились — якобы из-за вопроса об обозначаемом и обозначающем, — после чего Патинс попытался съесть свой стакан.

Была ночь, и все, кроме этой парочки, ушли на арену. Без них «Калифорниум» стал просто помещением со стульями и столиками, которое кто-то расписал фресками — явно не от хорошей жизни. Де М. тоже собирался отправиться на арену, однако снаружи было холодно. Мелкие снежинки падали на Унтер-Майн-Кай, словно проваливаясь под собственной тяжестью сквозь свет фонарей.

«Когда оказываешься внутри, — писал де М., — обнаруживаешь, что место это тихое, словно ошеломленное. Смотреть тут особенно не на что».

Эгон Рис и Вера вошли в бистро как раз в тот момент, когда она говорила:

— …Уверена, он должен быть здесь.

И беспокойно закуталась в пальто. Рис заставил ее сесть туда, где потеплее.

— Я сегодня устала, — пробормотала она. — А ты нет?

Едва они переступили порог, она огляделась и заметила личико ребенка, улыбающееся с засаленной пыльной фрески.

— Я устала. Целый день port de bras, — жаловалась она.

Лимпэни хотел получить нечто совершенно новое, нечто такое, чего прежде никто не делал.

— «Новый тип port de bras!». «Совершенно новый стиль танца!» Но на таком холоде хочешь — не хочешь, а будешь двигаться осторожно. Если дать себе волю и выкладываться полностью, можно что-нибудь повредить.

Вера заказала только чай, который в бистро «Калифорниум» всегда подавали в широких фарфоровых чашках, тонких и прозрачных, как детское ушко. Сделав несколько глотков, она откинулась на спинку стула и засмеялась:

— Ну вот, так-то лучше!

— Он опаздывает, — заметил Рис.

Вера взяла юношу за руку и ненадолго прижалась щекой к его плечу.

— Ты такой горячий! Когда ты был маленьким, тебе когда-нибудь приходилось гладить собаку — просто для того, чтобы почувствовать, какая она теплая? Или кошку? Мне случалось. И каждый раз я думала: «Она живая! Живая!».

Рис не отвечал, и она добавила:

— Два-три дня, и ты точно получишь то, чего хочешь. Имей терпение.

— Уже полночь.

Она позволила его руке выскользнуть из своей.

— Он обещал прийти. Ничего не случится, если мы подождем.

Прошло пятнадцать минут, а может быть, и полчаса. Де М., убедившись, что Патинс нарочно притворяется спящим, чтобы над ним поиздеваться, неожиданно для всех смял бумагу и швырнул на пол. Рис, раздраженный бесконечным ожиданием, вскочил. От ужаса у маркиза отвисла челюсть. Однако больше ничего не произошло, и Рис снова сел.

«В конце концов, — подумал юноша, — это самое безопасное место в городе».

Тем не менее некоторые опасения у него вызывал поэт, который, похоже, узнал его. Вера несколько раз переводила взгляд со своей чашки на фрески — такие старые, что никто не мог разобрать, что там нарисовано. Мнений было столько же, сколько посетителей.

Все это время Дай-Ротик сидел, болтая ногами, на каминной полке у них за спиной, точно большая кукла, которую кто-то оставил здесь несколько лет назад для красоты.

В этот день он надел красные чулки и желтые туфли с колокольчиками. Его дублет был пошит из толстого черного материала, простеган на манер кожаных наголенников и весь оклеен крошечными стеклянными зеркальцами. Пребывая в неподвижности, он чувствовал себя вполне уютно: его тело вспоминало глуттокому и часы, проведенные там. Его лицо напоминало маску из папье-маше, покрытую блестящим лаком; пыль осела в двух морщинках, которые тянулись от крыльев его крючковатого носа до уголков рта, растянутого в странной, необычайно сладкой улыбке.

Маленький акробат следил за Верой с тех пор, как она вошла. Когда она в очередной раз повторила: «Он уверял, что придет», он шепнул себе:

— И он пришел. Да, он пришел.

Раз! — карлик спрыгнул с каминной доски и легонько дунул в ухо Эгону Рису. Опрокидывая столы, юноша метнулся через весь зал, к вешалке — он держал свою бритву в рукаве пальто, — налетел на маркиза де М. и завопил:

— Прочь с дороги, чтоб тебе!..

Но маркиз лишь дрожал и таращился на него. С секунду они стояли, дыша друг другу в лицо, пока не упал еще один столик. Рис, который понятия не имел, кто это сделал, сбил маркиза с ног и навалился на него.

— Не убивайте меня! — взмолился де М.

Потом обнаружилось, что бритва запуталась в шелковой подкладке рукава. В конце концов Рис запустил два пальца в шов и разорвал рукав до локтя, чтобы вытащить свое оружие. Сталь сверкнула в свете ламп. Рис занес руку, бритва раскрылась…

— Стой! — крикнула Вера. — Прекрати!

Рис растерянно огляделся и заморгал. Его трясло. Увидев, как карлик смеется над ним, он понял, что произошло. Пришлось помочь маркизу подняться.

— Извините, — с отсутствующим видом пробормотал юноша.

Он подошел к карлику, стоящему посреди зала, широко расставив кривые ноги, и схватил его за запястье.

— А если бы я тебе лицо порезал? — спросил он, поглаживая акробата по щеке, словно пытаясь успокоить. — Вот здесь? Или, скажем, здесь. Что бы тогда было?

Казалось, Дай-Ротик задумался над этим вопросом. Внезапно его кисть начала извиваться, словно пойманная рыбка. Рис усилил хватку, но ручонка карлика крутилась все быстрее, пока юноша не выпустил ее — сам не понимая как.

Всю ночь после этого у него покалывало в кончиках пальцев, словно он натер кожу песком.

— Не думаю, что она пригласила нас за этим, — заметил Грязный Язык. — Уверен: ей бы не хотелось, чтобы ты кого-нибудь порезал. Тем более меня.

Он закукарекал, шлепнул Риса по щеке, отскочил назад, точно на пружинах и, перелетев через стол, оказался возле камина. Оказалось, что под дублетом карлик прятал маленькую баночку из-под варенья, которую торжественно водрузил в центр стола. Внутри сидело полдюжины кобылок, серых, с желтоватыми ножками. Сначала они были неподвижны, но огонь камина, танцующий на стекле, словно оживил их, и пару секунд спустя они запрыгали, как угорелые.

— Смотрите! — сказал карлик.

— Они живые? — воскликнула Вера и восхищенно улыбнулась.

Карлик захихикал. Оба выглядели такими счастливыми, что Эгон Рис в конце концов не удержался и тоже засмеялся. Он сунул бритву обратно в рукав и, насколько возможно, расправил подкладку. Его кисть обвивали алые шелковые ленты, и юноша время от времени пропускал их между пальцами.

— Не шути с такими вещами, — назидательно проговорила Вера.

Она постучала пальцем по стеклу. Казалось, две кобылки несколько мгновений пристально и серьезно разглядывали ее. Их загадочные головки, и впрямь похожие на лошадиные, не шевелились. Потом крошки возобновили попытки выбраться; они снова и снова бросались на крышку.

— Какая прелесть! — воскликнула Вера. Рис бросил на карлика косой взгляд и рассмеялся еще пуще, — Какая прелесть! Верно?

Маркиз бросил на балерину и ее спутников взгляд, полный недоверия. Потом встал, посмотрел на Анзеля Патинса так, словно хотел сказать: «Это все вы виноваты», и вышел на Унтер-Майн-Кай.

Чуть позже Рис, Вера и карлик последовали его примеру. Они все еще смеялись, Вера и Рис шли под руку. Когда они выходили в ночь, Патинс — который до сих пор действительно спал — приподнял голову.

— Чтоб вам пусто было, — буркнул он в полудреме. Мысли у него путались.

В день, когда они перебрались через канал, за ними следили всю дорогу от кафе «Плоская Луна» до Всеобщего плеса. Группировки переживали очередной период слияния. Рис различал посвисты «Рыбьих голов» и «Двенадцатого января», а также «Колледжа желтых листков», который теперь не скрывал, что откололся от «еретиков» из «Синего анемона», и повесил собственный плакат в подсобке кондитерской, откуда можно попасть на задворки переулка Красного оленя. На сей раз Эгон боялся даже «анемонов». Он никому и нигде не мог доверять. Оказавшись в Орвэ, он велел карлику следить за одной стороной дороги, а сам наблюдал за другой:

— Первым делом смотри на двери.

В глубине вымощенного брусчаткой переулка, похожего на глотку, мелькнули чьи-то лица. Вера Гиллера вздрогнула и надвинула капюшон поглубже.

— Не разговаривай, — предупредил Эгон Рис. В руке у него сверкнула новая бритва — прежняя его уже не устраивала. В то утро он подумал: «Старовата, но сойдет», и взял ее с пыльного подоконника, где она лежала рядом с кольцом, доставшимся от матери, и стаканом мутной воды, в которой ни с того ни с сего заиграли блики.

Он изо всех сил старался не размахивать руками, чтобы никого не провоцировать — для этого пришлось обнять самого себя, спрятав руки в рукава. Всю дорогу, пока они поднимались по холму, он то и дело представлял, что убегает, подобно сумасшедшему, с двумя бритвами в руках… или бросается на врагов по предательски скользкой ледяной брусчатке, а они прячутся по углам, за гнилые заборы, перебегая от одного ненадежного укрытия к другому.

«Я загоню их к обсерватории, — думал он. — Теперь меня никто не остановит. Эти ублюдки из Остенли…»

И чувствовал себя почти так, словно уже сделал это. Казалось, он смотрит на себя со стороны, слышит собственные крики, видит, как две полоски зимнего солнца покачиваются у него в руках, как живые.

— Посмотрим, что из этого выйдет, — пробормотал Рис, и карлик удивленно поглядел на него. — Посмотрим.

Но они дошли до обсерватории, потом она осталась позади, и ничего не произошло. К этому времени молодцам из Остенли надоело прятаться, и они, тупо ухмыляясь, зашагали посередине улице. Скоро к ним присоединились бойцы из других группировок, и позади образовался неплотный круг непринужденно болтающих молодых людей. Облачка пара, срываясь с их губ, смешивались в холодном воздухе. Через несколько минут послышались смех и шутки, которыми обменивались недавние противники. Заметив, что Рис прислушивается, они подтянулись ближе, едва не наступая ему на пятки, но не сводя взгляд с его рук и опасливо подталкивая друг друга. Впрочем, «желтые листки» держались особняком, а «анемонов» вообще не было видно… иначе это слишком походило бы на праздник.

Кто-то похлопал Риса по плечу и, тут же проворно отскочив, спросил — голос был мягким, почти мальчишеским:

— Все еще таскаешь в рукаве игрушку старого педика Осджерби, Эгон? Это я про тот перочинный ножик. Неспроста у него ручка костяная…

— Заполучил-таки ее? — подхватил кто-то еще.

— Дай-ка взглянуть, Эгон.

Рис опасливо и презрительно передернул плечами.

На берегу канала было сыро и холодно. Вера стояла, слушая, как ревет вода, прорвавшая плотину в ста ярдах от запруды. Брызги темно-алых плодов шиповника покачивались над водой, словно ожерелье, брошенное в заледенелый воздух. Среди сухого тростника и сморщенных листьев конского щавеля прыгал крапивник.

— Похоже, даже такой крохе тут пищи не найти, — обронила она. — Или я ошибаюсь?

Никто не ответил. Шум воды эхом отдавался в покосившихся стенах домов. Выход из переулка был забит людьми, однако наемники все прибывали и прибывали, окружая Эгона и его спутников. Здесь собрались молодцы из доброго десятка группировок — мощных, независимых, и тех, что помельче. Они вяло прохаживались по гаревой дорожке, стараясь не наступать на замерзшие лужи, дышали на сложенные чашечкой ладони и бросали на Риса короткие осторожные взгляды, словно хотели сказать:

«Вот ты и попался».

Кого-то послали перекрыть тропинку. И тут представители «Общества исследователей Бытия "Синий анемон"» вышли из дверей здания, где коротали утро, играя в «красное и черное» в одиноком луче света, плоском, как крыло бабочки, который проникал сквозь щель в досках, освещая одинокий деревянный стул. В дверях наемники ненадолго замялись. Рис отсалютовал им, не выпуская из рук бритв.

— И какой в этом смысл? Орсер Паст уже месяц как покойник. А не далее как четыре ночи назад я уложил Ингардена. Какой в этом смысл, я спрашиваю?

— Никакого, — ответили они. — С этим не поспоришь.

— Скольких я уделаю, прежде чем вы меня прикончите?

«Анемоны» дружно пожали плечами.

— Тогда давайте! Давайте! — заорал Рис, обращаясь к убийцам, сгрудившимся в переулке. — Кажется, кое-кого из этих уродов я знаю. Как им больше понравится? По глазам? По шее? Или просто рожи вам покромсать, как Орсеру?

Внезапно карлик присел на корточки и расшнуровал ботинки. Потом подвернул широченные черные брюки, насколько возможно, скорчил уморительную гримасу, шагнул в канал и почти сразу погрузился в воду по самую промежность. Пройдя несколько ярдов, он обернулся и спокойно сказал Рису:

— Судя по тому, как они суетятся, ты все равно покойник.

И, зайдя еще глубже, осторожно ощупывая ногами грязное дно, добавил:

— Тебя все равно прикончат на Всеобщем Пустыре… Упс.

Он поскользнулся, покачнулся, но замахал руками и восстановил равновесие.

Дрожа, пыхтя, маленький акробат выбрался на другой берег и принялся энергично растирать ноги.

— Фу… совсем окоченел… фу… Эй, ты! — крикнул он неожиданно громко. — А чего ради вам драться, если им только и надо, что убедиться, что ты не переметнулся на другую сторону?

Рис уставился на него, потом на «анемонов».

— Вы были ничем, пока я не вытащил вас из сточной канавы, — бросил он им и, запустив пальцы в волосы, пригладил шевелюру.

Пришла очередь Веры. Вода была такой холодной, что сердце, казалось, вот-вот остановится.

Край Пустыря густо зарос бузиной. Если там кто-то пытался поселиться, то это было давным-давно. Стоит шагнуть в заросли — и Врико начинает казаться тихим и далеким; рев плотины стихает. Низкие насыпи прячутся в крапиве и спутанных стеблях пырея. Высокие, ломкие бело-коричневые зонтики борщевика торчат вдоль фундаментов и стен. Всюду норы, разрытые собаками, приплывающими по ночам из города. На черной рыхлой земле белеют осколки фарфора. Слышно, как среди спутанных плетей ежевики журчит вода, выходящая на поверхность, она покидает канал и бежит дальше, по траншеям и мелким руслам, которые промыла сама и которые никуда не ведут.

Пробираться через заросли, показывая дорогу спутникам, оказалось для карлика непосильной задачей. Где-то через полчаса он упал навзничь в неглубокую прямоугольную яму, похожую на пустой резервуар, и пару секунд слепо таращился оттуда. Его руки и ноги напряглись и вытянулись, словно у паралитика.

— Вытащите меня отсюда, — тихо, настойчиво попросил он, — Вытащите меня.

Позже он признался Вере:

— Когда я был мальчишкой и лежал в глутгокоме, я иногда просыпался в темноте и не знал, ночь сейчас или день, не знал, где я и кто. Может, я был ребенком из темной кибитки. Или уже стал Грязным Языком, Моргантом, Великим Коротышкой, который держит в кулаке толпу? Не могу ничего сказать… Мои мечты о славе были такими отчетливыми… а мое положение — таким непонятным.

— А я никогда не могла наесться, — ответила Вера. — Пока мне не стукнуло десять, я ела и ела.

Пристальный ничего не выражающий взгляд карлика на мгновение остановился на ней.

— В любом случае, именно так себя чувствуешь, когда живешь в коробке, — сказал Дай-Ротик. — И представь вспышку света, когда ты наконец-то приоткрыл крышку!

Бузина вскоре уступила место группам истощенных березок. Здесь в неглубоких долинах вдоль длинных отрогов бежали ручейки — их дно напоминало мостовую, вымощенную булыжником медового цвета. Несколько дубов росло среди валунов размером с дом, которые застыли на террасе, образованной древними речными наносами.

— Здесь так пусто! — воскликнула Вера.

Карлик рассмеялся.

— На юге такое место назвали бы «плазой», — сообщил он, явно гордясь своими познаниями.

— Если об этом месте узнают, по праздникам здесь будет полно народу.

Однако, пройдя с милю — все это время местность плавно повышалась — они достигли края плато. Дальше начинались торфяники, изрезанные глубокими оврагами — казалось, землю кромсали ножом. Склоны оврагов были крутыми, черными, по дну текла рыжая вода. Камни, похожие на битую плитку, усыпали берега. Мороз склеил их в причудливые многогранники. Ветер носился над равниной, и от него не было спасения. Если оглянуться, еще можно было разглядеть Врико, но создавалось впечатление, что до города миль пятнадцать, а то и двадцать. Он казался нагромождением игрушечных башенок. В лучах заходящего солнца они выглядели хрупкими, а их очертания расплывались.

— Вот это уже на что-то похоже, — проговорил Дай-Ротик.

Эгон Рис осторожно перебрался через один водораздел, сложенный какими-то мелкозернистыми массами, потом через следующий. Он так и брел от одной ямы до другой — похоже, в них когда-то добывали торф, — пока не почувствовал, что должен остановиться. Возможно, его лишала сил мысль о стычке, оборвавшейся, точно фраза на полуслове. Происходящее не вызывало у него ни малейшего интереса. Но стоило Вере позволить, и он склонялся ей на плечо, начинал рассказывать об «Аллотропном кабаре» так, словно она никогда там не была; о прелестной маленькой танцовщице, о том, как мастерски она танцевала, как здорово изображала животное, которое, по его мнению, просто не могло существовать.

— Я был поражен! — повторял Рис. И каждый раз после этих слов он останавливался и осматривал свою одежду, словно проверяя, не слишком ли перемазался.

— Да на здоровье, — отозвалась Вера, решив, что он болен.

Когда стемнело, Рис уже спал… и все-таки сквозь сон услышал, как карлик бормочет в темноте, потому что очнулся и сказал:

— На рынке, когда была жива моя мать, только и было слышно: «Живо, принеси коробку засахаренных анемонов. Давай, Эгон, поживей…»

Почти сразу он снова начал проваливаться в сон — рот у него приоткрылся, голова склонилась набок, — а он все твердил, как маленький мальчик, с тоской и негодованием: «Давай, поживей! Давай, поживей! Давай, поживей!»

И смеялся.

Утром, открыв глаза и обнаружив себя посреди Всеобщего Пустыря, он уже этого не помнил.

— Посмотри! — воскликнул юноша, помогая Вере подняться. — Ты только на это посмотри!

Он весь дрожал от волнения.

— Ты когда-нибудь видела, чтобы ветер был таким холодным?

Плоская, пепельно-серая равнина тянулась до самого горизонта, не перегороженная ничем. Ветер принес слабый запах — так пахнет от выгребных ям в сырую погоду. Пятна света ползали по равнине, и она казалась дном гигантской жестянки, наполненной дождевой водой, а города больше не было видно, сколько ни вглядывайся. Отсюда равнину покрывал слой чего-то рыхлого, наподобие пепла. Стоило сделать шаг — и пепел поднимался, открывая миллионы ржавых обломков машин, похожих на детали часового механизма. Скоро клубы пепла стали плотными и серыми, как тучи. Вера перестала понимать, где заканчивается одно и начинается другое.

Рис бодро шагал вперед. Он заставлял карлика рассказывать о пустынях, которые тот посетил. Насколько они велики? Каких животных он там видел? С минуту он слушал акробата, потом с довольным видом сообщал: «Думаю, нигде не было такого мороза, как здесь» или: «Я слышал, на юге вы обзавелись ленивцем-альбиносом». Потом остановился поднять что-то похожее на очень длинный тонкий побег, с удивительным изяществом обмотавшийся вокруг самого себя. Должно быть, это были останки какой-то огромной, но хрупкой стрекозы.

— Как думаете, что это может быть? По вашему опыту? Карлик, который этой ночью толком не выспался, ничего не ответил.

— Я бы мог идти так целую вечность! — воскликнул Рис, подбрасывая стрекозу в воздух. Но позже он, похоже, снова почувствовал усталость и начал жаловаться, что они идут целый день, а ради чего — непонятно.

— Как вы это объясняете? — спросил он, в упор глядя на карлика.

— Меня сейчас только одно волнует, — буркнул тот. — Где бы отлить.

Он отошел в сторону и, удовлетворенно пыхтя, пустил толстую желтую струю.

— Ф-ф-фу!

Вернувшись, он потыкал пепел носком ботинка и сообщил:

— Радует меня это. Только полюбуйся. Можно хоть весь день поливать, и никто тебе слова не скажет… Ого, думаю, там уже что-то выросло! Карлики более плодовиты, чем обычные люди.

Этой ночью Рис снова проснулся, перекатился набок, обхватил руками согнутые коленки и с неопределенным выражением лица уставился на Веру Гиллера. Потом, поняв, что смотрит сквозь нее — а может быть, и от порыва ветра, который дунул ему в спину, — вздрогнул и снова закрыл глаза.

— Когда я первый раз тебя увидела, тебе рассекли щеку, — обратилась Вера к Эгону. — Помнишь? Потек крови… и на конце — одна прекрасная капля, готовая вот-вот упасть.

— И тебя это зацепило, верно?

Балерина уставилась на него.

Молодой человек отвернулся и начал раздраженно разглядывать Пустырь. Они шли уже три дня, а то и четыре. Эгону это нравилось. Он засыпал усталым, а просыпался бодрым и полным сил. Но сейчас его охватило разочарование. Ничего не происходило. Карлик, похоже, не мог толком объяснить, что они ищут. Иногда Рису казалось, что он замечает что-то краем глаза, но оно двигалось слишком быстро, исчезало, словно скрываясь за углом невидимого здания… Это не могло быть насекомое — скорее призрак или иллюзия, предваряющая чье-то появление. Поначалу Эгона это раздражало, но теперь… пусть хоть так, чем никак.

— Я повредила колено, когда танцевала Феклу в «Баттенбергском пироге». Там такая сложная цепочка шагов — даже Лимпэни ничего сложнее не смог бы придумать. После них ноги просто деревянные. Это было настоящее мучение — спуститься по лестнице, чтобы помочь тебе…

Рис присвистнул.

— Держите меня!

— Я та саранча, что привела тебя сюда, — внезапно призналась Вера.

Она попятилась и встала на слежавшийся пепел.

Раз-два-три, раз-два-три… Она повторяла все те убогие, ломкие прыжки и повороты, которые проделывала танцовщица в «Аллотропном кабаре». Она подражала ее боли и усталости. Носки ее пуантов сухо, чуть слышно чиркали по земле.

— Я саранча, которую ты хотел здесь увидеть. В конце концов, я делаю то же самое, что она.

Рис настороженно переводил взгляд с нее на карлика и обратно. Ленты потертого красного шелка на его рукаве трепетали на ветру.

— Я имел в виду настоящее насекомое, — пробормотал он. — ты знала это еще до того, как мы сюда отправились.

— Не повезло, — согласился Дай-Ротик.

Рис стиснул его запястье. На этот раз карлик не сопротивлялся. Он стоял, покорный, точно маленькое животное.

— Может, время года неподходящее?

В нем как будто что-то было — и исчезло. Рис пристально глядел на маленького акробата сверху вниз, разглядывал морщинистое личико, словно пытался вспомнить, кто это такой. Потом он осторожно уложил карлика на пепел и опустился над ним на колени. Он ошарашенно проводил кончиками пальцев сначала по одной щеке, гладко выбритой, точно полированной, по нижней челюсти. Казалось, он собирался что-то сказать… но вместо этого его рука сделала быстрое, змеиное движение, и в ней щелчком раскрылась бритва. Свет блеснул на голом изогнутом лезвии. Карлик посмотрел на нее и кивнул.

— Я в жизни не был в пустыне, — признался он. — Я затеял это ради Веры. Добавил немного экзотики…

Несколько секунд он размышлял над собственными словами.

— Подумай, как я мог ей отказать? Она — величайшая в мире балерина.

— А ты — величайший в мире клоун, — отозвался Рис. Он мягко прижал бритву плашмя к щеке карлика, точно под глазом, где под кожей проступала синеватая сетка вен. — Я всему этому поверил.

Голубые глаза маленького акробата казались фарфоровыми.

— Постой, — попросил он. — Смотри!

Вера, которая оставила попытки изобразить саранчу — или танцовщицу из «Кабаре», — встала на пуанты и вышагивала по пеплу, все более и более усложняя движения. И вот она уже казалась лентой, оторвавшейся от рукава Риса… В театре «Проспект» говорили, что это для нее как разрядка — проделывать одно за другим самые сложные па, всевозможные allegro и batterie, немыслимо переплетая их, а потом, совершенно неожиданно, взлетать в широком прыжке с разворотом, который балеринам запрещали исполнять вот уже более ста лет. Танцуя, она словно сшивала Пустырь с небом. Горизонт, вечно неуверенный в собственном существовании, таял. Осталась только Вера, снова и снова пересекающая пространство, границы которого становились все более смутными. Губы карлика тронула улыбка, жирной ручкой он отодвинул бритву и воскликнул:

— Она летит!

— Это тебе не поможет, ублюдок, — процедил Эгон Рис.

Он сделал широкое движение, словно сметал что-то — именно таким движением неделю назад он рассек бритвой кость и хрящ точно над ключицами Тони Ингардена.

Это был хороший удар. Все шло к тому, что Рис позволит лезвию свободно упасть, пройдя сквозь горло карлика…

И тут бритва замерла в воздухе.

Перебросив ее из руки в руку, Эгон расхохотался. Карлик недоуменно вытаращился на него.

— Ха! — крикнул Рис.

Внезапно он развернулся на одной ноге, словно услышал, как сзади приближается еще один противник. И метнулся в сторону, рассекая воздух справа и слева от себя — так быстро, что глаз не успевал уследить.

— А еще я вот так делаю, — выдохнул он. — Это вообще раз плюнуть.

Вторая бритва, появилась у него в руке, как по волшебству. Бритвы резали и хлестали пустоту перед ним, словно обретя собственную жизнь, а сам Рис, раскачиваясь и увертываясь, двигался по Пустырю странной, шаркающей походкой, словно у него подгибались колени, а локти были привязаны к телу эластичным бинтом. Казалось, он дурачится.

— Теперь я покажу, как умею пинаться! — крикнул он.

Но Дай-Ротик, который следил за этим представлением с выражением искреннего любопытства и лишь изредка бурчал что-то осуждающее по поводу особо замысловатого удара, только улыбнулся и отполз в сторону. Он видел это как наяву — то, что никто еще никогда не делал. Несколько кувырков один за другим… потом «летящий дементос»… сальто, в котором он взмывает в дымный воздух над ареной, кувыркаясь снова и снова, прижимая колени к животу… и наконец прыжок — такой высокий, что можно посмотреть на толпу сверху вниз, точно ракета для фейерверка перед самым взрывом.

— Та! — прошептал он, все более воодушевляясь. — Кордопули — та!

Скоро они с Рисом тоже летели, кружась и подпрыгивая все выше, достигая пространства, где нет никаких преград. Но Вера Гиллера всякий раз опережала их и, казалось, сама задавала ритм.

Пустыни. Они раскинулись к северо-востоку от города, огибая его широким полукольцом, и тянутся дальше на юг.

Здесь есть все пустыни, какие только можно представить: от плоских равнин, покрытых разлагающейся металлической пылью и ограниченных пунктирной линией блестящих холмов, что похожи на полированную кость, до пустошей, изрытых ямами, полными химикалий — глубокими, отвратительно грязными, с изъязвленными краями. Над этими ямами кружат крошечные мушки, у них словно вырезанные из бумаги крылья и, возможно, лишние ноги. В этих местах множество старых городов, которые отличаются от Врико лишь тем, что окончательно пришли в упадок. Оказавшись там, путешественник может изжариться до смерти. Его могут найти со смерзшимися веками, и от него останется только дневник, последнее предложение в котором обрывается на середине.

Квасцовые Топи, остров Фенлен, Великая Бурая пустошь… Границы этих территорий столь причудливы, что даже самые почтенные географические издания расходятся во мнении. Но эти границы по крайней мере существуют — в привычном смысле слова. К Всеобщему Пустырю — по поводу границ которого все давно сошлись во мнении — это, похоже, не относится. И никто с вами не согласится, если вы скажете: «В то время как те пустыни лежат за пределами города, Всеобщий Пустырь находится в самом городе».

Ночь выдалась тихой.

Было без пяти одиннадцать, и канал возле Всеобщей заводи затянуло легчайшей, немыслимо хрупкой ледяной пленкой — за исключением тех мест, где вода, прорвавшая плотину, волновала поверхность. Яркая луна заливала фасады домов, выстроившихся вдоль тропинки, голубым светом, похожим на сок молочая.

«Можно подумать, в них снова кто-то будет жить», — думал сторож. Ночная работа начисто лишила его воображения. Она состояла в том, чтобы ходить взад-вперед отсюда до задворков квартала Аттелин, где при желании можно выпить чашечку чая. Сторож похлопал руками, чтобы немного согреться. С того места, где он стоял, можно было увидеть, как трое подошли к воде на противоположном берегу канала и перешли его вброд.

Они появились всего в десяти ярдах выше по течению, между плотиной и тем местом, где стоял сторож. Лунный свет позволил хорошо разглядеть их. Они кутались в плащи с капюшонами — «точно бумажные кули или статуи в мешковине», позже утверждал сторож, — и их тела под этими одеяниями подергивались и извивались, непрерывно и ритмично, хотя движения казались слишком бессвязными, чтобы назвать их танцем. Там, где они шли, молодой лед таял, точно размокший сахар. Они не удостоили сторожа вниманием, просто перешли канал — самый высокий впереди, самый маленький замыкал шествие, — и исчезли в переулке, куда скидывают печную золу; переулке, который тянется мимо Орвэ и обсерватории и выходит во внутренний двор кафе «Плоская луна».

Сторож протер руки и с минуту оглядывался, словно ожидая, что произойдет что-нибудь еще.

— Одиннадцать часов, — крикнул он наконец.

И поскольку случившееся невозможно было объяснить — что отдавало недобросовестностью, — добавил:

— Вот, собственно, и все.

 

СЧАСТЛИВАЯ ГОЛОВА

Как говаривал Ардвик Кром, «Урокониум — город красивый, но равнодушный». Его жители любили зрелища: каждую ночь на Арене кого-нибудь то сжигали, то четвертовали — одних за политические преступления, других за религиозные. На прочее времени у горожан не оставалось. С крыши дома в окрестностях Монруж, где Кром снимал квартиру, нередко можно было увидеть вспышки фейерверка, а иногда ветер доносил крики.

Комнат в квартире было две. В одной стояла железная кровать, заваленная грудой одеял, напротив висел полузабытый умывальник. Кром пользовался им редко, поскольку питался всухомятку. Правда, как-то раз он попытался сварить яйцо, для чего спалил под ковшиком газету. Еще в комнате был стул и большой белый кувшин, украшенный изображением постоялого двора. Вторую комнату, маленькую мастерскую с окнами на север — по обычаю Артистического квартала, ее в свое время оккупировал живописец Кристодулос Флис, — Кром держал запертой на ключ. Там находилось кое-что из его книг и одежда, в которой он приехал в Урокониум и которую в те далекие времена считал модной.

Он еще не стал известным поэтом, хотя последователи у него уже появились.

Каждое утро около двух часов он посвящал творчеству. Работа начиналась с того, что он привязывал себя к кровати тремя широкими кожаными ремнями, полученными от отца: сперва лодыжки, потом бедра, и наконец, поперек груди. Это заставляло его чувствовать себя пленником, которого несправедливо подвергли наказанию. Подобные ощущения, как выяснилось, помогали думать.

Иногда он кричал и вырывался; но чаще лежал тихо, неподвижно, молча уставившись в потолок.

Кром родился среди широких унылых пашен, что тянутся, точно шоколадное море, на восток от Квошмоста до самых Срединных земель, которые кое-кто по старой памяти зовет Мидледсом. Самая последовательная его работа состояла в попытках вспомнить обычаи и события своего детства, а потом упорядочить эти воспоминания.

Похороны «Старого Падуба» в Пахотный понедельник…

Звук, с которым в августе лопаются стручки люпина… Твердые черные семена щелкают об оконное стекло, а мать тихонько напевает на кухне старинную рождественскую песенку «Oei'l Voirrey» — «Кануны Марии»…

Итак, Кром жил в Урокониуме — вспоминал, писал, печатался. Иногда он коротал вечера в бистро «Калифорниум» или кафе «Леопольд». Некоторые критики, завсегдатаи кафе, утверждали: любое его стихотворение — просто ряд зарисовок, и кроме мастерства автора, их ничто не связывает. Особенно старался Барзелетта Тоска, посвятивший длинной поэме Крома «Ерш для человека» статью на страницах «L'Espace Cromien». В этой статье он, кстати, напрочь игнорировал общепринятую хронологию, именуя это «изяществом». Кром выпустил брошюру с опровержением. И был очень доволен.

Несмотря на малоподвижный образ жизни, спал он крепко. Но прежде чем промчаться ночью по крутым крышам Монруж, юго-западному ветру приходится миновать заброшенные башни Старого Города — безмолвные, похожие на обгорелые строительные леса, где ныне обитают только птицы, обломки каких-то машин и осколки философских учений. Кром побывал там три года назад. С тех пор это и началось: почти каждую ночь ему снилось, как ловят «Счастливую голову».

Если следовать всем правилам, этот обряд надо проводить в канун Успения. В полосе прилива, прямо в песок, в два ряда врывают стволы боярышника с корой и листьями и переплетают их на манер корзины свежими ивовыми прутьями — такие заборчики почему-то называют «огородами». Получается что-то вроде коридора; в одном его конце встают мужчины, а в другом — женщины. Руки у последних связаны за спиной, но не за запястья, а за большие пальцы. По сигналу мужчины выпускают в коридор ягненка, увешанного медальонами, бумажными лентами и лоскутами. Женщины бросаются к нему, ловят и вступают за него в схватку. Победительницей становится та, которой удалось ухватить ягненка зубами за холку. В Данхэм-Месси, Лимме и Железном ущелье пойманного ягненка подвешивают на шесте и на три дня выставляют на всеобщее обозрение, а потом пускают на начинку для пирогов. Особым везением считается получить пирог с головизной.

В своем сне Кром стоял на гребне дюн, глядя на «огороды» и приливную полосу поверх переломанного песчаного тростника. Женщины с маленькими головками, в длинных серых одеждах, стояли, тяжело дыша, как лошади, или нервно прохаживались кругами. Стараясь не встречаться взглядами, они украдкой проверяли красные шнуры, которыми были стянуты их пальцы. Ни одного знакомого лица Кром не заметил. Кто-то сказал «сто яиц и телячий хвост» и засмеялся. Ленты трепетали в холодном воздухе. Ягненок! Его оставили довольно далеко от женщин; немного потолкавшись, они выстроились в линию и притихли… и вдруг сорвались с места и бросились к ягненку. Их вопли, похожие на крики морских чаек, взметнулись над берегом, и с моря пришел слепой дождь.

— Они же поубивают друг друга!

Кром услышал, как произнес это.

Вдруг одна из женщин вырвалась из общей кучи с ягненком в зубах. Пошатываясь, косолапя, она направилась к дюнам и опустила добычу к ногам Крома. Поэт смущенно посмотрел на него.

— Это не мое, — пробормотал он.

Но остальные уже направились прочь.

Кром проснулся, услышал шум ветра и уставился на умывальник. Потом встал и прошелся по комнате, чтобы успокоиться. Фейерверк омерзительного зеленоватого цвета время от времени освещал далекое небо над Ареной. Часть этой иллюминации жидкой краской выплескивалась через слуховое окошко на тощие плечи и ляжки Крома, и казалось, словно поэт каждый раз застывает в новой позе отчаяния.

Если Кром засыпал снова, то часто обнаруживал, что сон продолжается. Он уже подобрал мертвого ягненка и сам бежал с ним, точно зная, куда бежать — никуда не сворачивая, через дюны, от берега к городу…

Кром узнал город. Судя по слюдяным крышам, это был Лоуик — когда-то в детстве ему довелось там побывать. С такого расстояния люди на его улицах казались крошечными; они ходили и стучали в двери палками — в точности как тогда. Кром на всю жизнь запомнил, как пахли эти люди: у всех были при себе кусочки паленой овчины.

Под неподвижным небом во все стороны раскинулась пустошь. Все вокруг — и заросли чертополоха, и грубая щетина низкорослого терновника, изуродованного ветром, и само небо — имело коричневатый оттенок, словно Кром смотрел сквозь закопченное стекло. Поначалу он слышал, как женщина бежит следом, но вскоре она отстала. В конце концов исчез и Лоуик, хотя теперь Кром бежал со всех ног. Городок затянуло то ли дымом, то ли туманом. Время от времени сквозь этот туман пробивались яркие лучи света… и тут же рассеивались.

К этому времени ягненок превратился в некий странный предмет, который мелко дрожал и издавал басовитое гудение. Эта дрожь, пробирающая до костей, отдавалась в руке, а потом и в плече, растеклась по правой стороне шеи и лица, вызывая тошноту, слабость, глубокий ужас и странное ощущение: мышцы словно превращались в воду. Что бы это ни было, стряхнуть его не удавалось.

Ясно, что источник этого сна было безопаснее поискать внутри себя — учитывая, в каком городе и в какую эпоху жил Кром. Но вместо этого…

Рано утром, когда рассвет кислым молоком сочился сквозь ставни, поэт проснулся со смутной болью — это мог быть просто приступ шейного ревматизма — и отправился на поиски. Он не сомневался, что узнает женщину, если встретит ее. И ягненка тоже.

Ее не оказалось в бистро «Калифорниум», куда он заглянул после Виа Варезе. Не было ее и на Мекленбургской площади. Он искал ее в Протонном переулке, где нищие пристально смотрят вам вслед пустыми глазами, а уличные художники, всем краскам предпочитающие дикую смесь толченого мела и сгущенного молока, нарисуют для вас ламию — без одежды или без кожи, с любым количеством конечностей и прочих органов, независимо от того, сколько их полагается нормальной ламии. Но вряд ли это заинтересовало бы женщину из сна.

Восемь утра, керосиновые фонари на Унтер-Майн-Кай горят тускло и сильно чадят…

Народ валом валил с Арены. В толпе крутился мальчуган, бурно протестуя на никому не известном языке. Он обнажил бритую голову, запрокинул худое личико, разинул рот… и внезапно ввел себе в горло длинный шип. Женщины обступили парнишку, начали совать ему пироги, фальшивые изумруды, монеты… Кром вглядывался в их лица. Нет, снова не она. И эта тоже…

В кафе «Леопольд» он обнаружил Анзеля Патинса и еще несколько знакомых лиц. Все лакомились крыжовником, вымоченным в джине.

— Меня тошнит, — сообщил Патинс.

Он пожал руку Крому, закинул себе в рот еще несколько крыжовин и позволил ложке со звоном упасть на блюдо, после чего его голова упала на скатерть рядом. Из этого положения он мог смотреть на Крома только искоса и разговаривать одной стороной рта. Кожа у него под глазами была даже не землистой, а напоминала влажную печную глину; гребень красновато-желтых волос намок и завалился набок. Луч цвета электрик наискось пересекал его белое треугольное лицо, придавая ему недоуменное выражение.

— Мой мозг отравлен, Кром, — пробормотал Патинс. — Идем в холмы, побегаем по снегу.

Он с презрением взглянул на своих приятелей — Гюнтера Верлака и барона де В., и те смущенно усмехнулись в ответ.

— Ты посмотри на них! — продолжал поэт. — Кром, мы тут единственные мужчины. Вернем себе первозданную чистоту! Мы будем танцевать у края ледяных ущелий!..

— Сейчас снега нет, — возразил Кром.

— Ладно, — зашептал Патинс. — Тогда идем туда, где мигают и сочатся водой древние машины, где слышны зовы безумцев из сумасшедшего дома в Вергисе. Слушай…

— Нет! — Кром высвободил руку.

— Слушай, стража ищет меня повсюду, от Чеминора до Мюннеда! Дай мне немного денег, Кром, я по горло сыт преступлениями. Вчера вечером они тащились за мной по гаревым дорожкам, среди тополей — знаешь, там, возле инфекционной больницы… — он рассмеялся и принялся поглощать крыжовник с такой скоростью, на которую только был способен. — Покойники помнят только улицы, но не в силах запомнить номер дома!

Патинс жил на площади Дельпин с матерью — женщиной, у которой были кое-какие средства и кое-какое образование, и которая называла себя Мадам Эль. Она неизменно заботилась о состоянии здоровья сына, а он заботился о ней. Они соединили комнаты, чтобы поддерживать друг друга, когда обоих сутками напролет мучила бессонница, и лежали, страдая от легких лихорадок и тяжелых депрессий. Как только оба немного приходили в себе, Патинс вывозил ее в инвалидном кресле на прогулку по салонам; по дороге они рассказывали друг другу всякие забавные истории. Раз в месяц он позволял себе покинуть ее и проводил ночь на Арене в компании какой-нибудь проститутки, потом в полубессознательном состоянии заваливался в «Люпольд» или «Калифорниум»… а несколько часов спустя, обезумевший от ужаса, просыпался в собственной кровати. Больше всего на свете он боялся подцепить сифилис.

Кром посмотрел на него сверху вниз.

— Ты никогда не бывал в Чеминоре, Патинс. И никто из нас там не бывал.

Несколько минут Патинс таращился на свою салфетку… и вдруг резко дернул ее. Пустое блюдо упало на пол, некоторое время крутилось, быстрее и быстрее, и наконец разбилось. Патинс запихнул салфетку себе в рот, а потом запрокинул голову и снова вытащил, медленно, дюйм за дюймом, как медиум с Курт Марджери Фрай, выпускающий из себя эктоплазму.

— Когда ты это прочтешь, сам себе будешь не рад.

И он протянул Крому сложенный втрое лист толстой зеленой бумаги, на котором было нацарапано:

Людям снятся разные сны. Есть сны, которые хочется смотреть снова и снова; есть сны, которые повторяются вопреки вашей воле. В иной час приходят сны, в которых все окутано лиловой дымкой. В другой час спящим открываются горькие истины. Если некий человек хочет, чтобы некий сон прекратился, пусть придет ночью к пруду Аквалейт и заговорит с тем, кого там встретит.

— Это не про мою честь, — солгал Кром. — Откуда ты это выкопал?

— Одна женщина сунула это мне в руку два дня назад, когда я спускался по лестнице Соляной подати. Она назвала мне твое имя — или какое-то очень похожее. Больше я ничего не видел.

Кром уставился на лист бумаги в своей руке. Через несколько минут, покидая кафе «Люпольд», он услышал, как кто-то сказал:

— В Аахене, у Врат Призраков — помнишь? Женщина сидела на тротуаре и набивала рот печеньем. Да, да, сахарным печеньем.

В ту же ночь Кром нехотя поплелся пруду Аквалейт. Луна уже взошла и залила потоками лимонного света пустые башни города, где обитали только кошки. В Артистическом квартале гнусаво заскулили скрипка и альтовый гобой. А вдали, на Арене, над двадцатью пятью тысячами лиц, озаренных мрачным огнем аутодафе, заколыхался бесконечный шепчущий смех.

Урокониум праздновал годовщину освобождения от Королей-Аналептиков.

Домовладельцы выстраивались в ряд на ступенях, ведущих вверх по склону холма к Альвису. Огромные бархатные полотнища — красно-белые с черными крестами — свешивались с балконов над их обнаженными головами. Терпеливые взгляды были устремлены к вершине холма, к медному куполу обсерватории, похожему на разбитое яйцо. Согласно книге под названием «Граф Ронский», именно там Короли сдали Матушке Були и ее бойцам свое чудовищное оружие и преклонили перед ней колени.

Одинокий удар колокола пронесся над городом и стих… Сотня мальчиков и девочек со свечами в руках спустилась по лестнице и скрылась из виду!.. А другие уже шли следом, шаркая в такт песне. «У-лу-лу» — это была очень древняя песня. А посреди всего этого — ночи, знамен, огней, — покачиваясь туда-сюда, готовая в любой момент упасть, в пятнадцати футах над процессией, словно кукла, прибитая к позолоченному трону, плыла сама Матушка Були…

Случается, что ветер, проносясь летом над Великой Бурой пустошью, вдруг обнажит несколько обломков дерева, которые до сих пор покоились в песке. Дуб это или горный ясень, в каком лесу он вырос в незапамятные времена, какие тайные переговоры велись под его сенью в Послеполуденную эпоху, когда до Заката было еще далеко? Мы не знаем. И никогда не узнаем. На срезе эта древесина испещрена прожилками и вкраплениями, которые словно спорят друг с другом, Она усеяна узлами, которые ни для чего не предназначены; она тверда.

Голова Матушки Були напоминала кусок такого дерева — седой, отполированный до блеска, Это впечатление усиливал ее единственный уцелевший глаз — казалось, в древесину врос шарик из мраморного стекла, наполненный молочно-голубым сиянием. Матушка чуть заметно кивала направо и налево, приветствуя толпу, которая собралась, чтобы узреть ее приход. Люди опускались на колени, когда она проплывала мимо, и снова поднимались у нее за спиной. Носильщики терпеливо кряхтели под тяжестью ее кресла. Вблизи можно было заметить, что ее платье напоминает цветом ржавчину, а подол глубоко провис между костлявых, до странности ясно очерченных коленей. Там скопилась целая куча сухих листьев, лоскутков побелки и черствых корок. Выцветшие лиловые волосы, собранные на макушке в подобие мотка, казались тонкими и хрупкими, как и сама старуха. Матушка Були, в честь которой разворачивали черные знамена и пели девушки; Матушка Були, королева Урокониума, Высший судия города, молчаливая, как вязанка хвороста.

Кром привстал на цыпочки: до сих пор он ни разу ее не видел. Когда трон поравнялся с ним, ему показалось, что Матушка плывет по воздуху… а рядом двигалась тень, которую она, освещенная лимонным светом луны, отбрасывала на облако свечного дыма. Сегодня по случаю церемонии в ее зале для совещаний — или тронном зале (где по ночам можно было услышать, как она поет на разные голоса) ей нарисовали другое лицо — лицо куклы с розовыми щеками, лицо без лица. Бокрут опускались на колени в грязь домовладельцы Альвиса. Кром недоуменно таращился на них. Матушка Були заметила его и махнула носильщикам.

— Остановитесь! — прошелестела она. — Я благословляю всех своих подданных, — продолжала она, глядя на коленопреклоненную толпу. — Даже этого.

И позволила своей голове бессильно склониться набок.

В следующий миг она уже плыла мимо. Хвост процессии потянулся за нею на Монруж и исчез за углом, унося запах сальных свечей и потных ног.

Молодые люди и женщины дрались — дрались по-настоящему — за честь нести королеву. Новые претенденты пытались отбить кресло у тех, кто его нес, и оно дико раскачивалось взад и вперед, а Матушка елозила в нем, похожая на метлу, которую воткнули в ведро ручкой вниз. Не прекращая молчаливого сражения, крошечные фигурки несли ее прочь.

Казалось, сами улицы у подножия Альвиса вздохнули с облегчением. Люди улыбались, болтали, отмечали, как хорошо нынче выглядит Матушка. Домовладельцы снимали стяги и заворачивали их в бумажные полотенца.

— …такая величественная в новом платье.

— Так чиста…

— …и такой чудный цвет лица!

Но Кром еще долго смотрел ей вслед, хотя улица давно опустела. Среди застывших лепешек свечного жира на брусчатке осталось несколько лепестков маргариток. Откуда они взялись? Кром подобрал их, поднес к лицу… Яркие воспоминания охватили его. Бот он — еще мальчик… Запах цветущей бирючины в окрестностях Квошмоста… последние цветки львиного зева и настурции в садах… Он передернул плечами. И свернул в узкий переулок, который вел на запад от Альвиса, к пруду Аквалейт. Очень скоро он обнаружил, что ушел довольно далеко. На Арене продолжался фейерверк; ракеты, шипя, взрывались прямо у него над головой. Стены зданий танцевали и выгибались в теплом багровом сиянии… а за ним по пятам следовала его тень — огромная, колышущаяся, искаженная до неузнаваемости.

Кром вздрогнул.

«Не знаю, что сейчас в этом пруду Аквалейт, — сказал как-то драматург Инго Лимпэни, — только это не вода».

На берегу, перед обшарпанными террасами приземистых зданий, Кром увидел что-то вроде виселицы из двух гигантских дугообразных костей, побелевших от времени. На виселице качался труп, мужской или женский — непонятно. Он был заключен в тесную плетеную корзину, которая скрипела на ветру. Пруд лежал перед Кромом — тихий, безмолвный. От воды тянуло свинцом — в точности как говорил Лимпэни.

«Опять-таки: кто угодно скажет, что это маленький водоем, очень маленький. Но если подойти к нему со стороны Генриетта-стрит, голову дашь на отсечение, что он тянется до самого горизонта. Кажется, даже ветер прилетает откуда-то издалека. Поэтому люди с Генриетта-стрит утверждают, что живут у океана и соблюдают все обычаи рыбаков. Например, они считают, что человек упокоится с миром, только если умрет во время отлива, когда пруд мелеет. Кровать должна стоять параллельно половицам, все двери и окна надо распахнуть настежь, зеркала завесить чистой белой тканью, погасить огни… И все такое».

Еще они верили — по крайней мере старшее поколение, — что в пруду некогда обитала огромная рыба.

«Конечно, нет там никаких приливов и отливов, и рыба там тоже вряд ли водится, даже не очень крупная. И все равно раз в год на Генриетта-стрит изготавливают чучело здоровенной щуки, покрывают свежим лаком, суют рыбине в рот пучок чертополоха и прогуливаются с ней вверх и вниз по улице, горланя песни на всю округу. А потом — вот что и в самом деле трудно объяснить! Что-то в пруду откликается эхом всякий раз, когда ты проходишь мимо, особенно по вечерам, когда город стихает: эхо, потом эхо от эха, словно ты очутился в огромном пустом доме, сделанном из металла. Но когда пытаешься разглядеть, что там такое, видишь только небо».

— Ладно, Лимпэни, — вслух произнес Кром. — Ты был прав.

Он зевал. Насвистывая и хлопая себя по бокам, чтобы согреться, он прохаживался взад и вперед у виселицы. Стоило ненадолго задержаться у края водоема, на чуть заметной полоске гальки, и начинало казаться, что холод, которым тянет оттуда, пробирает до самых костей. Позади уходила куда-то вдаль Генриетта-стрит — унылая, вся в рытвинах и ухабах. Который раз за эту ночь Кром обещал себе: если обернется и никого не увидит — отправится домой.

Впоследствии он так и не смог сколько-нибудь внятно описать, что именно он видел.

Фейерверк, похожий на отражение в дрожащих брызгах воды на стенах и потолке пустой комнаты, на миг разгонял темноту и тут же гас. Между вспышками Генриетта-стрит превращалась в скопление заколоченных окон и синеватых теней. Казалось, стоит отвернуться — и на тебя тут же набросятся люди, тихие, проворные, которые прячутся в темных углах, забиваются под гниющие заборы и железные балки… или просто убегают с дороги так быстро, что не уследить. Это даже не люди, а какие-то бесплотные силуэты. Однако Кром заметил — если только ему не почудилось: одно из этих созданий, с бледным лицом, не было призраком. Похоже, оно не поспевало за остальными. Какое-то время оно бестолково металось от одного жалкого укрытия к другому… и вдруг исчезло за какими-то постройками.

Да, так оно и есть… Существо пыталось стать невидимым — чтобы что-то совершить или потому, что уже что-то совершило. Но становилось ясно: это женщина в буром плаще. Пока она приближалась к Крому, двигаясь по Генриетта-стрит, ее фигурка казалась крошечной и далекой. Потом, минуя все промежуточные состояния, она появилась среди луж, словно полуразбитая статуя на втором плане картины — белая, обнаженная, одна рука поднята…

…У нее за спиной темнели силуэты еще трех женщин. В любом случае, Кром так и не понял, чем они занимались — похоже, плели венки.

И вдруг, совершенно неожиданно, она загородила собой весь мир. Представьте, что какой-нибудь прохожий вдруг выскочил вам навстречу посреди Унтер-Майн-Кай и заорал прямо в лицо… Кром подскочил как ошпаренный и шарахнулся от нее так резко, что упал навзничь. К тому моменту, как ему удалось подняться, небо снова было темным, Генриетта-стрит опустела. Все было по-прежнему.

Однако женщина стояла в тени виселицы, закутанная в плащ, точно скульптура в оберточную бумагу, молчала и ждала. На голове у нее поблескивала маска из гофрированного металла в форме головы насекомого — такие, кажется, обитают на пустоши. Кром обнаружил, что прикусил язык. Он осторожно приблизился к женщине и протянул записку, которую передал Патинс.

— Вы это прислали?

— Да.

— Мы знакомы?

— Нет.

— Что я должен сделать, чтобы тот сон прекратился?

Женщина рассмеялась. Эхо разлетелось над прудом Аквалейт.

— Убей Матушку, — сказала она.

Кром удивленно уставился на нее.

— Вы, наверно, сумасшедшая, — пробормотал он. — Не знаю, кто вы, но вы сумасшедшая.

— Погоди, — это прозвучало как совет. — Мы еще увидим, кто из нас безумен.

Она опустила клеть — цепи и шкивы издали ржавый скрип — и подтолкнула ее ногой. Корзина качнулась и начала описывать круги, печальная и неприступная. Чуть слышно бормоча: «Ну, тихо, тихо», — женщина вернула мертвеца в прежнее положение.

Кром попятился.

— Послушайте, — прошептал он, — я…

Прежде чем он успел произнести хоть слово, рука незнакомки ловко скользнула между ивовыми прутьями. И одним движением она вскрыла трупу живот от солнечного сплетения до паха. Так по средам, едва наступает холодное утро, кухарки из Низов потрошат рыбу.

— Мальчик или девочка? — спросила она, по локоть погружая руку в разрез. — Что скажешь?

Омерзительный запах гнили заполнил воздух и тут же рассеялся.

— Я не хочу… — начал Кром, но она уже повернулась к нему и протягивала руки, сложенные чашечкой, не оставляя ему выбора… кроме того как посмотреть на то, что она нашла — или сделала — для него.

— Смотри!

Что-то немое, рыхлое корчилось и ворочалось в ее ладонях, словно борясь само с собой и раздуваясь на глазах: будучи сначала не больше сухой горошины, оно выросло до размеров новорожденного щенка. Кром видел, что внутри этого комка вспыхивают причудливые огни неопределенного цвета, вспыхивают и гаснут. Потом там сгустился кремовый туман — а может, и не туман, просто очертания были размыты… Появилась влажная мембрана, розовая с серым… и что-то внезапно, резким толчком, прорвало ее изнутри. Это был ягненок, которого Кром видел в своих снах. Блея, весь дрожа, он шатался, изо всех сил пытаясь удержаться на ногах, и не сводил с поэта глаз, словно приклеенных к его обходительной, белой, как кость, мордочке. Казалось, холодное свинцовое дыхание пруда вызывает у него обморочную слабость.

— Убей Матушку, — проговорила женщина с головой насекомого. — И через несколько дней будешь свободен. Скоро я принесу тебе оружие.

— Хорошо, — кивнул Кром.

Он повернулся и бросился бежать. Он слышал голосок ягненка, блеющего где-то позади, на другом конце Генриетта-стрит… а еще дальше — шум прибоя, накатывающего на берег и дробящего камни в мелкое крошево.

В течение следующих дней эта картина занимала его воображение. Ягненок неторопливо, без суеты пробивался в его дневную жизнь. Куда бы ни посмотрел Кром, ему казалось, что ягненок смотрит на него: из слухового окошка какого-нибудь дома в Артистическом квартале или из-за пыльной железной ограды, что тянется вдоль всей улицы, или из-за каштанов в пустом парке.

Никогда еще Кром не чувствовал себя до такой степени отрезанным от мира — с тех пор, так прибыл в Урокониум в щегольском деревенском жилете цвета майской травы и желтых остроносых ботинках. Он решил никому не рассказывать, что случилось у пруда Аквалейт. Потом подумал, что расскажет Анзелю Патинсу и Инго Лимпэни. Но Лимпэни уехал в Кладич, спасаясь от кредиторов. Патинс, которого после поедания салфетки в кафе «Люпольд» не жаловали, тоже покинул Квартал. В большом старом доме на площади Дельпин осталась только его мать — немного одинокая в своем кресле на колесиках, хотя все еще поразительно яркая, с крупным горбатым носом, источающая слабый, опьяняющий запах цветов бузины. На расспросы Крома она неуверенно ответила: «Конечно, я в состоянии вспомнить, что он говорил», но так ничего и не вспомнила.

— Интересно, известно ли вам, Ардвик Кром, как меня беспокоит его кишечник, — продолжала она. — Вы его друг, поэтому вас это тоже должно беспокоить. Понимаете, кишечник у него очень слабый, и если не стимулировать его работу… Он не будет этим заниматься, если вы не будете его к этому подталкивать!

По ее словам, слабость кишечника была у них наследственной.

Она предложила Крому ромашкового чаю, от которого поэт отказался, потом отправила с поручением к модному фармацевту в Мюннед. После того как поручение было выполнено, Крому ничего не оставалось, как отправляться домой и ждать.

Кристодулос Флис — полумертвый от опиума и сифилиса, постоянно предающийся восхитительному самобичеванию, — покинул тесную мастерскую с окнами на север и, по обычаю, оставил там маленькую картину, над которой работал. Новые постояльцы, глядя на нее, набирались мужества, живости техники и непривычно хорошего настроения. Правда, считается, что Одсли Кинг на время своего краткого пребывания на Монруж повернула ее к стене, поскольку обнаружила в ней то ли непростительную сентиментальность, то ли что-то еще. Как бы то ни было, ни один скупщик в Квартале не пожелал приобрести эту картину, опасаясь, что ее никто не купит. Кром повесил ее в угол, над дешевым оловянным умывальником, чтобы смотреть на нее с кровати.

Холст, масло, около одного квадратного фута. Картина именовалась «Дети, возлюбившие Господа, обретают дар плакать розами». Дети, главным образом девочки, танцевали под старым деревом. Безлистные ветви были украшены разноцветными лоскутками. Позади, до самого горизонта, раскинулось поле с кустами утесника, тут же стояло несколько голых молодых березок, весьма изящных. Вдалеке темнели окна и соломенная крыша приземистого домика. Беззаботная сила юных плясуний, которые, двигаясь посолонь, свивали вокруг самой высокой из девочек что-то вроде спирали, являла разительный контраст с неподвижностью последних дней зимы, колючего прозрачного воздуха и лучей низкого солнца. Мальчиком Крому часто доводилось видеть подобные пляски, хотя ему никогда не разрешали принимать в них участие. Он помнил бесшумные тени, скользящие по траве, торжественное пение, розовые и зеленые краски неба. Как только спираль свернется так, что туже некуда, танцовщицы начнут наступать друг другу на ноги, смеясь и взвизгивая — или, затянув другой напев, запрыгают под деревом, пока одна не закричит:

— Тряпичный узел!

Возможно, Одсли Кинг права — картина действительно слащава. Но Кром, которому в каждом углу виделся ягненок, никогда этого не замечал. И когда она пришла, как обещала — женщина с головой насекомого, — он сидел, уставившись на картину, в трапеции лунного света, перечеркнувшего его кровать. Он сидел так тихо и неподвижно, что напоминал портрет на собственной могиле. Женщина остановилась в дверном проеме; наверно, она решила, что он умер и ускользнул от нее.

— Я не могу встать, — произнес Кром.

Маска слабо поблескивала. Он слышал доносящееся из-под нее дыхание — или это только казалось? Прежде чем он смог определиться, на лестнице за спиной у женщины что-то зашуршало, и она отвернулась, чтобы сказать… он толком не разобрал, но, кажется, она сказала: «пока не входи».

— Эти ремни такие старые, — объяснил он. — Мой отец…

— Хорошо, тогда давай сюда, — нетерпеливо произнесла она, обращаясь к тому, кто был снаружи. — А теперь ступай.

И захлопнула дверь. На лестнице послышались шаги-, кто-то спускался. На Монруж стояла такая тишина, что можно было ясно услышать, как человек минует пролет за пролетом, как шаркает в пыли на площадке, спотыкается о задравшийся линолеум. Входная дверь распахнулась и хлопнула. Женщина ждала, прислонившись к дверному косяку, пока шаги не стихли на пустых тротуарах, удаляясь в сторону Мюннеда и переулка Соляной подати. Потом сказала:

— Я должна тебя развязать.

Но вместо этого она подошла к изножию кровати Крома и села к нему спиной, задумчиво глядя на девушек, танцующих у куста бузины.

— Тебе хватило ума найти эту вещь, — она снова встала, не сводя глаз с картины, и сделала вид, что не услышала, когда он сказал:

— Она была в другой комнате, когда я приехал.

— Подозреваю, тебе кто-то помог. Ладно, не важно… — внезапно в ее голосе зазвучала требовательность: — Неужели тебе здесь нравится? Здесь, среди крыс? Что заставляет тебя жить здесь?

Кром был озадачен.

— Не знаю.

Издали донесся крик — долгий, похожий на выдох. Римские свечи одна за другой взмывали в ночь на востоке и взрывались почти в зените, и крыши Монруж, покрытые осыпающейся черепицей, превращались в угловатые черные силуэты. Свет хлынул в комнату, откатился обратно за стул, скользнул по пузатому эмалированному кувшину, высвечивая то там, то здесь книгу, коробку, сломанный карандаш, делая их очертания безжалостно рельефными. Желтые или золотые, рубиновые, зеленовато-белесые — с каждой новой вспышкой углы комнаты казались все более неправильными.

— Арена! — воскликнула женщина с головой насекомого. — Сегодня вечером они рано начали.

Она рассмеялась и захлопала в ладоши. Кром недоуменно уставился на нее.

— Арена будет залита светом, на ней будут кувыркаться клоуны! — И она быстро расстегнула ремни.

— Смотри!

У побеленной стены, возле двери, стоял длинный сверток, кое-как стянутый шнуром. Сквозь оберточную бумагу проступило что-то похожее на жир — похоже, там была рыба. Когда женщина повернулась, Кром как раз сел на край кровати, опершись локтями на колени, и растирал лицо. Но она уже торжественно шла к нему, неся сверток на вытянутых руках, ее тень то возникала, то исчезала во вспышках света.

— Я хочу, чтобы ты увидел и понял, что мы намерены тебе передать.

Когда фейерверк наконец прекратился, из бумаги появились белые керамические ножны, очень древние. Они были около двух футов длиной и явно пролежали в земле в течение долгого времени, отчего пожелтели до цвета слоновой кости и покрылись сетью тонких линий, точно старая фаянсовая раковина. Химикалии, сочащиеся сквозь почву Великой Бурой пустоши, оставили несколько тусклых голубоватых пятен. Оружие, которое находилось в ножнах, имело рукоятку из того же материала — хотя со времен изготовления она заметно потемнела, — и на стыке выделилось немного зеленоватого вещества, похожего на желе, которого женщина с головой насекомого боялась касаться. Она опустилась на колени у ног Крома, ссутулилась, потом медленно потянула за рукоятку.

Комнату мгновенно наполнил запах — густой и затхлый, запах отсыревшего пепла в мусорном ящике. Бледные овальные пятнышки света — одни размером с березовый лист, другие едва различимые — поплыли к потолку. Они собирались в углах и не рассеивались. Светящийся клинок, вяло гудя, оставлял в темноте тусклый фиолетовый след, когда женщина с головой насекомого медленно покачивала им перед собой вправо и влево. Казалось, она заворожена этим зрелищем. Вероятно, клинок разделил судьбу большинства подобных предметов: его откопали в какой-нибудь яме, и он попал в город благодаря Королям-Аналептикам, но когда — никому не известно.

Кром забрался с ногами на кровать.

— Мне это не нужно.

— Бери!

— Нет.

— Ты не понимаешь. Она решила дать городу другое имя!

— Меня это не волнует.

— Возьми. Просто потрогай. Теперь это твое.

— Нет!

— Очень хорошо, — спокойно произнесла женщина. — Но не думай, что картина снова тебе поможет.

И швырнула холст на кровать.

— Взгляни на нее, — она засмеялась, и в ее смехе звучало отвращение. — «Дети, возлюбившие Господа!» И ради этого он дважды в неделю караулил их у прачечных?

Сцена почти не изменилась, остался и тающий вечерний свет, но теперь девочки танцевали в каком-то саду возле дома. Они казались заторможенными и неуклюжими, словно лишь изображали радость, которая их прежде переполняла. Карниз дома был выкрашен землисто-серой краской. На девочек отбрасывала тень «бредога», которую кто-то высунул из слухового окна под самой стрехой — убогая вещица, какие делают в Квошмосте и Срединных землях. Вычищенный конский череп лакируют, вставляют глаза из бутылочного стекла, снабжают креповыми ремнями и водружают на шест, который укутывают обычной простыней. Впрочем, эта была изготовлена из черепа ягненка и как будто шевелилась под взглядом Крома.

— Что вы сделали? — прошептал он. — Где картина, которая здесь была?

Ягненок зевнул. Его нижняя челюсть слабо качнулась над ничего не подозревающими детьми, словно он хотел излить им свои горести. Потом череп вдруг снова покрылся плотью. Белая умоляющая мордочка повернулась к Крому. Поэт застонал, швырнул картину в угол и протянул руку.

— Давайте ваш треклятый меч.

Рукоятка коснулась его ладони, и он ощутил слабый, но болезненный толчок. Кости до локтя словно превратились в желе. Крома окутал прогорклый запах зольника. Это был запах влажного пепла, покрывающего целый континент — пепла, кусочки которого кружатся, подобно огромным бумажным мухам, под отравленным коричневым небом. Это был запах Чеминора, Матушки Були и пруда Аквалейт; запах бесконечных пустошей, что окружают Урокониум — то единственное, что осталось от мира. Женщина с головой насекомого глядела на Крома. Она была довольна.

И тут в дверь постучали.

— Убирайся! — крикнула женщина. — Ты все испортишь!

— Я должен собственными глазами увидеть, как он взял это в руки, — отозвался приглушенный голос. — Я должен убедиться, а потом пойду на все четыре…

Женщина нетерпеливо передернула плечами и открыла дверь.

— Тогда побыстрее.

В комнату ввалился Анзель Патинс, благоухающий лимонным джином и одетый в неописуемую рубаху из желтого атласа, в которой напоминал труп. Под руками цирюльника с Жестяного рынка его хохолок превратился в частокол причудливых алых шипов и перьев. Не замечая Крома, он отвесил женщине с головой насекомого короткий поклон — так, словно делал ей одолжение — и сделал вид, что ищет оружие. Понюхал воздух. Поднял брошенные ножны и тоже обнюхал. Облизнул палец и вроде собрался коснуться желе, которое сочилось из них, но в последний момент передумал. Полюбовался пятнышками света, блуждающими в углах комнаты, словно мог что-то прочесть по их покачиванию на потолке. Наконец его взгляд скользнул в сторону кровати и остановился на лице Крома. Поэт, казалось, его не узнавал.

— Ах, да. И в самом деле, коснулся.

Он расхохотался. Потом почесал нос, подмигнул… и принялся носиться по комнате, то кукарекая, то разевая рот и высовывая язык, пока не споткнулся о картину Кристодулоса Флиса, которая лежала у стены, там, куда ее забросил Кром.

— Все-таки коснулся, — повторил Патинс, с опустошенным видом приваливаясь к дверному косяку. Держа картину на вытянутой руке, он некоторое время разглядывал ее, склонив голову набок.

— Это кто угодно мог увидеть, — на его лице появилась задумчивость. — Кто угодно.

— У него в руке меч, — напомнила женщина с головой насекомого. — Если ты ничего не можешь сказать кроме того, что и так очевидно, убирайся.

— Ты хотела сказать что-то другое, — равнодушно ответил Патинс; казалось, его мысли были заняты чем-то другим. Он зажал картину между ног и несколько раз провел пальцами по своему гребню, словно причесываясь. Внезапно он вышел на середину комнаты, отставил одну ногу, нагло ухмыльнулся и запел мелодичным фальцетом, точно мальчик на банкете:

Раз-два-три, я выбрал вас, Я хочу на бал попасть.

— Убирайся! — рявкнула женщина.

Бал устроен в мою честь, Ну а вы ступайте в лес, Танцуют дамы при дворе, А кискам место на ковре!

Выражение, с которым он пропел последнюю строчку, привело женщину в ярость. Она стиснула кулаки, мохнатые осиные усики на ее маске задрожали.

— Ну, ужаль меня! — издевался Патинс. — Давай!

Она вздрогнула. Патинс сунул картину подмышку и направился к двери.

— Погоди! — взмолился Кром, который наблюдал за их перепалкой с нарастающим ужасом и замешательством. — Патинс, ты должен знать, почему именно я! Почему ты ничего мне не сказал? Что случилось?

Патинс уже в дверях обернулся и поглядел на Крома почти с нежностью. Потом его верхняя губа дернулась, и на лице появилось высокомерное выражение.

— Патинс, ты никогда не бывал в Чеминоре. И никто из нас не бывал.

Анзель Патинс сплюнул на пол, коснулся носком сгустка мокроты и уставился на результат с неодобрением знатока.

— Да, не бывал, Кром. А теперь побываю.

Однако Кром видел, что его торжество — лишь тонкая пленка, а взгляд поэта-пьяницы полон тревоги. Шаги, отраженные эхом, некоторое время звучали на улице, понемногу стихая. Патинс покидал Монруж и Старый Город.

— Дай мне оружие, — приказала женщина с головой насекомого.

Она вернула странный клинок в ножны, и из них пахнуло ржавчиной, паленым конским волосом и заросшим водоемом. Кажется, она пребывала в нерешительности.

— Он не вернется, — бросила она наконец. — Обещаю. Но Кром не отводил взгляда от стены. Женщина прошлась по комнате, сдула пыль со стопки книг, прочла заголовки на одной, потом на другой, открыла дверь в мастерскую с окнами на север, тут же закрыла ее и забарабанила пальцами по умывальнику.

— Извини за картину, — сказала она.

Кром должен был что-то ответить, но в голову ничего не приходило. Половицы заскрипели; кровать качнулась. Когда он открыл глаза, женщина лежала рядом.

Весь остаток ночи ее странное длинное тело двигалось над ним в неверном свете, падающем из слухового окошка. Маска насекомого с фасетчатыми глазами и филигранными стальными жвалами качалась, как вопросительный знак. Кром отчетливо слышал, как женщина дышит под ней; пару раз ему казалось, что сквозь металл проступают черты ее настоящего лица — бледные губы, скулы, обычные человеческие глаза. Но ничего не сказал.

Внешние галереи обсерватории в Альвисе полны древней скорби. Свет, который проникает туда, словно процежен через туго натянутую кисею. Воздух холоден, его движение почти незаметно. Это скорбь старых машин: недовольные бездействием, они внезапно начинают что-то нашептывать сами себе, а потом снова умолкают на века. Никто не знает, что с ними делать. Никто не знает, как их успокоить. Такое впечатление, что они обзавелись мерзкой привычкой впадать в панику: они хихикают, когда вы проходите мимо, или выпускают забавный плоский луч, похожий на желтое пленчатое крыло.

«У-лу-лу»… Этот звук доносится с галерей почти ежедневно, то издалека, то чуть ближе, его приносит порывом ветра — приносит Матушке Були, которая часто здесь появляется. Никто не знает, зачем и почему. Понятно, что она и сама этого не знает. Если она так гордится победой над Королями-Аналептиками, то почему сидит одна в алькове и смотрит в окно? Матушка, которая приезжает сюда поразмышлять — не та живая кукла, которую носят по городу по пятницам и в праздники. Она не надевает парик и не позволяет раскрашивать себе лицо. Это сущее наказание, а не женщина. Она тихо напевает немелодичным голосом, и побелка осенними листьями падает с влажных потолков ей на колени. Теперь там нашла приют мертвая мышь, и Матушка никому не позволяет ее убрать.

Место, где стоит обсерватория — это не самая вершина холма. Выше по склону громоздится гора древнего мусора, извлеченного из котлованов — он слежался, стал плотным. Здесь теснятся убогие лачуги и кладбища. Это место называется «Энтидараус», что означает «делающий вклад в Дараус», а Дараус — это расщелина, которая, как хорошо заметно сверху, рассекает Урокониум пополам, как трещина бородавку. Туда понемногу сползает и мусор, и все, что на нем находится. На другом, западном краю ущелья стоят башни Старого Города. Около дюжины этих таинственных сооружений, украшенных шпилями и рифлеными карнизами, облицованных глянцевой голубой плиткой, все еще возвышаются среди почерневших громадин тех, что рухнули во время Городских войн. Каждые несколько минут то на одной, то на другой звонит колокол, и невесомый звук наполняет ночь на улицах у подножия Альвиса, идущих к берегам пруда Аквалейт, от Монруж до Арены… а когда он смолкает, Урокониум кажется тихим и опустевшим — город, заваленный мусором, затянутый туманами. Город, который покинули жители, оставив лишь полустертые следы былого пыла.

У Матушки Були нет времени глядеть ни на старые башни, ни горы, которые стеной поднимаются позади них, отбрасывая тень десятимильной ширины на холодные водоразделы и мелкие болотистые долины за городом. Ей интересны лишь осыпающиеся террасы Энтидарауса. Они заросли чахлым утесником и переродившимся до неузнаваемости плющом; там проползают похоронные процессии. Люди несут охапки анемонов, чтобы бросить их потом на могилу. Раскисшая земля между нищими лачугами, усыпанная кусками облицовки и мусором, скопившимся за многие поколения, вся усеяна темно-красными лепестками. Дождь поливает их, и они еще долго источают скорбный аромат. Целый день женщины цепочкой ходят по склону — то вверх, то вниз. Они несут в ящике тело ребенка, укрытое цветами; за ними бредет мальчик, который волочит за собой крышку гроба; Матушка Були кивает и улыбается.

Все, что делают ее подданные, живо занимает ее. В тот вечер, когда Кром пришел к обсерватории со своим оружием из Пустоши, пряча его под пальто и яростно стиснув рукоятку, Матушка сидела во мраке, разливающемся по коридорам. Склонив голову набок, она с оживленным видом прислушивалась к хриплому глухому голосу, который доносился со стороны Энтидарауса, Несколько минут спустя из отверстия в земле показался человек. Он пополз вперед, цепляясь за размокшую траву и волоча за собой плетеную корзину, полную земли и навоза. Это явно давалось ему нелегко. Матушка заметила, что у него нет ног. Через некоторое время калека был вынужден остановиться и отдохнуть. Он рассеянно смотрел в пространство, Дождь стекал у него по лицу, но человек, казалось, не замечал этого. Потом снова закричал. Ответа не последовало. В конце концов, он отвязал корзину и уполз обратно в яму.

— Ах! — прошептала Матушка Були и в предвкушении подалась вперед.

Она уже опаздывала, но мановением руки отослала фрейлин, которые уже в третий раз приносили ей парик и венок из прутьев.

— А это обязательно делать у всех на глазах? — пробормотал Кром.

Женщина с головой насекомого молчала. Когда утром он спросил ее; «Куда ты пойдешь, если придется покинуть Город?» — она ответила:

— Сяду на корабль.

И, когда он уставился на нее, добавила:

— Ночью. Я собираюсь найти отца.

Но теперь она только сказала:

— Тише. Теперь тише. Ты здесь надолго не задержишься.

Весь день толпа собиралась на широких ступенях обсерватории. Так повелось с тех пор, как Матушка Були Прибыла в город. В ноябре, в определенный день, команды мальчиков танцевали на этих ступенях перед мрачными, до омерзения тощими деревянными фигурами Королей-Аналептиков. Все было готово. Свечи наполняли воздух запахом жира. Принесли Королей. Безучастные ко всему, безликие, с огромными головами, они возвышались в сгущающихся сумерках, точно призраки — тупые, неуклюжие, но полные угрозы. Слышно было, как в обсерватории собирается хор. Певчие распевались, прочищали горло, снова распевались, снова кашляли… Мрачный проломленный купол поглощал все отголоски, точно фетр. Маленькие мальчики — им было по семь-восемь лет — толпились на сочащихся влагой камнях, бледные, серьезные, облаченные в причудливые костюмы, и тоже кашляли от сырости, что каждую зиму скапливается у подножия Энтидарауса.

— Меня мутит от твоего оружия, — пробормотал Кром. — Что я должен сделать? Где она?

— Тише.

Наконец танцорам разрешили занять места на ступенях. Выстроившись в линию, они напряженно таращились друг на друга, пока музыкантам не дали сигнал начинать. Хор выступил вперед и затянул знаменитый кант «Отречемся». Сквозь многоголосую толщу песнопения пробивались мерные удары большого плоского барабана и гнусавый фальцет альтового гобоя. Мальчики с неподвижными, словно оплывшими лицами медленно поворачивались, выполняя простые, строгие фигуры танца. Два шага вперед, два шага назад — так было установлено особым предписанием.

Вскоре на верхней площадке, в кресле на четырех железных колесах, появилась Матушка Були. Ее голова запрокинулась и опиралась на его выгнутую спинку. Служители, молодые люди и женщины в жестких вышитых одеждах, тут же окружили ее, небрежно раскланиваясь на ходу. Одни поправляли ее волосы, стянутые в пучок, другие подсовывали ей под ноги скамеечку. Кто-то держал огромную книгу перед ее единственным зрячим глазом, кто-то возложил ей на колени то ли корону, то ли венок из тисовых прутьев, которую ей предстояло бросить танцующим мальчикам. Пока дети танцевали, Матушка Були без всякого интереса смотрела в небо, но едва танец закончился и ей помогли выпрямиться, произнесла отстранений и в то же время нетерпеливо:

— Даже они были повержены.

Она заставила служителей снова открыть книгу, на другой странице. Книгу она привезла с собой с севера.

— Даже этих королей заставили преклонить колени, — прочла она.

Толпа взревела. Бросить венок Матушке оказалось не под силу, хотя ее руки несколько секунд порывисто теребили его. В конце концов этого оказалось достаточно, чтобы венок соскользнул у нее с колен и упал среди мальчиков, которые торжественно понесли его вниз по ступеням обсерватории. Служители горстями бросали им засахаренные лепестки герани и цветные леденцы, а родители выкрикивали из толпы, торопя своих чад:

— Быстрее, быстрее!

Дождь полил не на шутку, несколько свечей погасло. Венок скатился к самому основанию лестницы, точно монета на одном из столиков кафе «Люпольд», встал на ребро, покрутился немного, упал и замер. Самый шустрый из мальчиков тут же поднял его. Голова Матушки Були вновь завалилась набок.

Служители уже готовились закрыть за ней огромные двери, когда в обсерватории послышались крики, шум возни, и возле кресла возникла нелепая фигура в желтой атласной рубашке, яркая, как вспышка. Это был Анзель Патинс. От него несло черносмородиновым джином, он срыгивал его себе на грудь, его гребень взъерошился и опал, пряди волос прилипли к потному лбу, точно потеки крови. Он все еще держал подмышкой картину, которую унес у Крома. Внезапно поэт принялся размахивать ею — так яростно, что рама сломалась, и холст развевался на ветру.

— Подождите! — завопил он.

Женщина с головой насекомого шарахнулась в сторону, как испуганная лошадь. Секунду она таращилась на Патинса, словно не знала, что делать, затем толкнула Крома в спину.

— Давай! — нетерпеливо зашипела она. — Иди и убей ее, иначе будет слишком поздно!

— Что?..

Пока Кром возился с рукояткой, ему начало казаться, будто яд растекается у него по руке и проникает в шею. Тусклые белесые искорки брызнули из-под пальто, омерзительный запах зольника ударил в нос и поплыл во влажном воздухе. Люди, стоявшие рядом, отшатнулись, на их лицах появились недоумение и страх.

— Среди нас заговорщики! — надрывался Анзель Патинс. — Здесь, в толпе!

Неизвестно, чего он ожидал от Матушки Були, но королева оставалась безучастной. Она не обратила на него ни малейшего внимания. Ее пустой взгляд был по-прежнему устремлен в пространство. Дождь пропитывал хлебные крошки у нее в подоле, они набухали и склеивались. Патинс завопил, точно в ужасе, и швырнул картину на ступени.

— Люди смотрели на эту картину, — он пнул раму ногой. — Они преклоняли перед ней колени! Они выкопали древнее оружие и теперь собираются убить Матушку!

И зарыдал.

В этот миг Кром встретился с ним взглядом.

— Вот он! Вот! Вот! — заголосил Патинс.

— Что он делает? — прошептал Кром. Он вытащил клинок из-под пальто и отшвырнул в сторону ножны. Толпа тут же расступилась, у кого-то перехватило дух, кого-то затошнило от запаха. Поэт взбежал по ступеням, неуклюже держа оружие в вытянутой руке…

…и ударил Патинса по голове. Тупо гудя, клинок погрузился в череп, скользнул по переносице, разделил пополам глазницу и рассек плечо, Колени Патинса подогнулись, отрубленная рука отлетела прочь, Поэт шагнул, чтобы подобрать ее, потом передумал и сердито посмотрел на Крома, поправляя блестящие белые кости, торчащие из скулы.

— Мужеложец. Урод.

Он сделал еще несколько нетвердых шагов вверх по лестнице, смеясь и указывая на собственную голову.

— Этого я и добивался, — просипел он, обращаясь к толпе. — Именно этого!

В конце концов он споткнулся о картину, упал на ступени, пошевелил уцелевшей рукой и стих.

Кром повернулся и попытался нанести удар Матушке Були, но с таким же успехом он мог запустить промокшую ракету. От клинка осталась одна керамическая рукоятка — почерневшая, пахнущая тухлой рыбой. Из нее вылетело несколько серых пылинок, которые немного покружились и погасли. Кром почувствовал такое облегчение, что опустился на ступени — казалось, с плеч у него свалился тяжкий груз. Сообразив, что опасность миновала, служители Матушки Були выбежали из обсерватории и заставили его снова встать на ноги, Одной из первых, кто дотянулся до него, была женщина с головой насекомого.

— Полагаю, теперь меня отправят на Арену, — прошептал он.

— Мне жаль.

Он пожал плечами.

— Такое ощущение, что эта штука приросла к моей руке. Вы что-нибудь о ней знаете? Как мне от нее избавиться?

Но с рукой, как выяснилось, все было не так просто. Она приобрела цвет переваренной баранины, раздулась и стала похожа на булаву. Кром мог разглядеть только кончик рукоятки, торчащий из этой массы. Стоило встряхнуть рукой, и по ней волной прокатывало онемение; толку от этого не было никакого, и бросить оружие он не мог.

— Я ненавидел свою квартиру, — пробормотал он. — Но все-таки жаль, что теперь туда не вернуться.

— Меня тоже предали, как ты понимаешь.

Позже Матушка Вули поглядела в лицо Крому, словно пытаясь вспомнить, где видела его раньше; две женщины поддерживали ей голову. Поэт заметил, что королева дрожит — то ли от страха, то ли от гнева. Ее глаз был водянистым и подернут пленкой, от коленей исходил запах несвежей пищи. Кром надеялся, что она что-нибудь скажет, но Матушка Вули только смотрела… а через некоторое время махнула рукой, давая женщинам знак отодвинуть ее кресло.

— Я прощаю всех своих подданных, — объявила она толпе. — Даже этого.

И добавила без выражения, словно машина:

— Благая весть! Отныне этот город будет называться Вира-Ко, «Город посреди Пустоши».

Хор снова вышел вперед. Крома поволокли прочь, когда он услышал, как певчие затянули древнюю песню:

У-лу-лу-лу У-лу-лу… У-лу-лу-лу У-лу-лу… У-лу-лу-лу У-лу-лу… Лу-лу-лу-лу У-лу-лу-лу Лу… Лу… Лу…

И толпа подхватила этот напев.

 

ЛАМИЯ И ЛОРД КРОМИС

Это было время, когда Патинс, Кубен и Сен-Саар, летописцы Города и его апологеты, выбирали для его описания язык символов и противоречий. «Жемчужина в сточной канаве, леопард, сплетенный из цветов», — читаем мы у Патинса в «Нескольких записках для моего пса». Кажется, он пытается создать целостную картину из намеков, многозначительных умолчаний и иерархических соподчинений, перевернутых с ног на голову, например: «Там, где город яснее всего являет нам свою пустоту, мы обретаем себя наиболее полно».

Сен-Саар чувствовал себя вполне уютно под покровительством одной маркизы и потому не был склонен к подобным преувеличениям. Возможно, он не испытывал такого отчаяния, убеждаясь в том, что Город все слабее ощущает сам себя — и, несомненно, куда острее осознавал свой долг. «В его неспособности рассуждать здраво видится соединение случайностей и желание обрести форму, — пишет он. — Город сочиняет себя, используя выражения выспренние, которые первыми приходят на ум — так женщина вспоминает содержание старого письма. Она давно потеряла это письмо. Возможно, она даже забыла, откуда оно пришло. Попадись это письмо ей на глаза, оно удивит ее сдержанностью, столь несхожей с тем, что она из него сделала».

Подобные рассуждения уместны в Артистическом квартале, равно как и в Мюннеде, но в провинции вызвали бы настоящий ужас. Там столицу зовут «Урикониум», «Врико», а то и «Драгоценность на берегу Западного моря» и считают ее оплотом постоянства. Одному из мелких столичных аристократов довелось на личном опыте убедиться, сколько в этом иронии. Звали его тегиус-Кромис.

В Дуириниш — в то время богатый город на побережье, где торговали рыбой и шерстью, расположенный в ста милях к северу от столицы, — он прибыл в конце декабря. Для начала он задал пару вопросов в лавке чучельника и торговца подержанными книгами, а под вечер пришел в гостиницу «Находка Штейна» и уселся за столик в длинном дымном зале, недалеко от камина. Как выяснилось, он приехал сюда верхом через Монарские горы. Посетители, знавшие, что перевалы в это время года уже оледенели и стали почти непроходимыми, восхищенно покачивали головами. Пара человек, которым было известно, зачем этот человек приехал из столицы, осторожно наблюдали за ним-, а ветер хлестал мокрым снегом по холодной булыжной мостовой площади Дубликата. Остальные — рантье, мелкие землевладельцы из Нижнего Лидейла, приезжие торговцы мехами и металлом — откровенно таращились на пришельца, Когда еще доведется увидеть настоящего столичного аристократа?

День выдался промозглым, и вновь прибывший выглядел так, словно продрог до костей — другого объяснения его манерам в голову не приходило. Человек, который носит меч, не станет читать книги, тем более «Охоту Веселого Крапивника». Шаг у него был быстрый и твердый, как у юноши, Но стоило подойти поближе, и вы видели, что волосы у него седые, и сам он чем-то глубоко озабочен. В первый момент это пугало. В конце концов посетители заметили: хотя незнакомец носит крупные стальные кольца, как и подобает аристократу, а на них выгравированы замысловатые печати его Дома, сапоги на нем дешевые и грязные. Знатные господа в таких не ходят.

Кто-то предложил ему пересесть поближе к огню. В зале полно места!

Но если поначалу он казался одиноким и даже застенчивым, то теперь являл собой воплощенное безразличие, свойственное мелким аристократам. Высокий, утонченный, в тяжелом плаще из бледно-голубого бархата, он вызывал любопытство, но сам никем не интересовался, и его вскоре оставили в покое. Вечер перешел в ночь, и лишь тогда он слабо улыбнулся над тарелкой с недоеденным ужином. Казалось, он кого-то ждал.

А он думал:

«Год назад, в декабре, снег пошел очень рано. Я смотрел, как снегопад засыпает Высокий Город. В то утро по всему было видно, что погода наладится. Я сидел в колбасной лавке Вивьен и надеялся, что солнце все-таки выглянет. Иногда мне казалось: вот-вот кто-то придет, заговорит со мной или просто улыбнется. И если на следующий день будет мороз, мы пойдем кататься на коньках. Кажется, такие вещи происходят постоянно — и все же никогда не повторяются, даже если вам очень хочется, И длятся очень недолго».

Вскоре после полуночи с верхнего этажа гостиницы, где находились комнаты для постояльцев, пришел мальчик.

Он бродил по залу от столика к столику, смеялся и оживленно болтал. Но с таким же успехом он мог разговаривать сам с собой. Насколько мог судить тегиус-Кромис, этот странный парнишка в нелепом наряде надеялся заработать пару монет. Он ухитрялся одним быстрым движением поймать на лету моль, а потом выпускал ее целой и невредимой. Насекомые с темно-зелеными и фиолетовыми крылышками десятками вились возле каждой лампы, отчаянно тычась в стекло, и мальчик мог снова и снова повторять свой фокус. Однако люди у камина притворялись, что не замечают маленького попрошайку. Кажется, им было неловко.

— Ладно, — громко произнес мальчик. — Пусть рожденный быть повешенным не утонет, а рожденного утонуть не повесят. Уже кое-что…

тегиус-Кромис не понял, в чем соль шутки, но почувствовал, что не может удержаться от смеха. Через миг парнишка стоял рядом.

— Слушайте, видите — моль…

— Кажется, тебе сегодня не слишком везет, — перебил тегиус-Кромис; следя за насекомым. Он обнаружил, что поймать моль не составляет труда — куда сложнее не помять ей при этом крылышки. — Думаю, они так осторожны потому, что торгуют мехами и металлом.

Мальчик странно посмотрел на него и тоже засмеялся.

— Меня тут все знают. Меня все знают, сударь, — и присел рядом.

— Ко мне должны придти, — отрезал тегиус-Кромис. — Только не ты. Заплатить тебе за мою моль?

— Вы ехали через перевалы на старой кляче, — сообщил мальчик. — Я слышал.

И поспешно прикрыл рот ладонью.

— Глупость сморозил, правда? Я вечно что-нибудь ляпну, а потом сам не знаю зачем. У вас такое бывает, что вы хотите сказать одно, а говорите другое? Я думаю, ваша лошадь — настоящая красавица, чистокровная, а я вас так обидел. Извините, сударь… Слушайте, вот еще одна. Попробуйте еще раз. Быстро, но не так грубо… Вот и все! Поняли, как это делается?.. — мальчуган поежился. — Я как-то раз побывал во Врико. В Артистическом квартале. Уф-ф! Этот город не для меня. В шесть утра от канала Изер так несет — того и гляди фонарные столбы заржавеют. Всюду грязь, но если захочешь помыться, придется идти в баню, что в Мозаичном переулке. Знаете Мозаичный переулок, сударь? Там в самом деле есть мозаики, только они такие грязные, что ничего не разобрать. Я поскреб немного и увидел мальчика, лицо у него было в точности как у меня. Правда-правда. А вода иногда на воду не похожа и пахнет гнилой резиной…

Он смолк и сосредоточенно уставился в одну точку. Волосы темно-рыжие, подстриженные «под дикаря» — одно время так любили стричь на Жестяном рынке. Из-за них его глаза казались огромными и совсем детскими. Одежду украшали разноцветные ленты. Воротник распахнут, кожа оливково-смуглая и очень нежная.

— Мы жили в доме около переулка Воловьей Губы…

— С тех пор много воды утекло, — тегиус-Кромис усмехнулся. — Артистический квартал нынче совсем не тот. Спа Изер провалились в собственные чаны, так что фрескам пришел конец. Теперь там дворик с яблонями, а в переулке Воловьей Губы множество маленьких лавочек, и перед каждой стоит огромная ваза, в которой растет герань. Думаю, тебе бы понравилось.

— Понравилось? — тихо переспросил мальчик. — Да меня бы стошнило. В этом нет души.

— «Душа»! — тегиус-Кромис не мог признаться, что парнишка повторяет его самые сокровенные мысли. — Сомневаюсь, что ты на самом деле там побывал. Сколько тебе лет? Тринадцать?

Они улыбнулись друг другу.

Несколько минут оба молчали. Потом принц покосился на остатки своего ужина, как человек, который собирается что-то предложить, и достал оловянную табакерку. Мальчик медленно покачал головой, но после некоторых размышлений отломил кусочек хлеба, сунул в рот и прожевал. Потом глотнул вина, но оно попало не в то горло, он запрокинул голову и закашлялся. Один из постояльцев, сидящих у камина положил перед ним на стол монету и свысока бросил:

— Ну как?

Мальчуган передернул плечами, вышел на середину зала и высоким голосом, без всякого выражения затянул:

Джонни-Джек вместо куклы пошел с молотка, Сам был мал, да семья, да, семья велика…

Повторив это трижды, мальчишка пустился в пляс. Он двигался неуклюже… и в то же время на удивление грациозно. Музыки не было. Большие деревянные башмаки грохотали по дощатому полу. Парнишка насупил брови, приоткрыл рот и сосредоточенно пыхтел. Ленты на его предплечьях, развеваясь при свете лампы, словно оставляли светящийся след. «Очень трогательно, — скажет ему потом тегиус-Кромис, — только руки у тебя слишком тощие».

Аплодисментов не последовало. Когда танец был окончен, мальчик некоторое время стоял, пока не отдышался, а потом снова стал слоняться по залу — ловить моль и собирать монетки, притворно смеясь.

«Ему явно не до смеха», — отметил про себя тегиус-Кромис. Задетый тем, что мальчик не вернулся к нему за стол, он раскрыл свою книгу и сделал вид, что читает.

«Постели ему ложе из тверди земной, маргариток-овечек, цветков пятипалых»…

Он озадаченно поглядел на обложку, захлопнул книгу и закрыл глаза. Он устал. Перед его взором рушились исполинские сераки монарских ледников. Он перебирался через них — раз, два, снова и снова.

Щеки у мальчика горели: он все-таки вернулся к столику тегиуса-Кромиса, немного запыхавшись.

— Я старше, чем кажусь, — сказал он, словно беседа не прерывалась. — Зачем вы сюда приехали?

тегиус-Кромис открыл глаза.

— Что тебе сказали там у камина?

— Вы приехали охотиться. Но я это и так знаю.

Он внезапно подался вперед и сжал руку принца обеими ладонями, теплыми и нежными, но хрупкими, как бумага.

— По правде говоря, — шепнул он, — она ведь тоже может вас убить, так?

Кромис огляделся. Камин прогорел, зал пустел, кто-то собирал пустые горшки. Дверь на черную лестницу открылась, оттуда потянуло холодом и резким запахом мочи. Мальчик выпустил ладонь принца и сделал рукой движение, словно хотел охватить не только зал и гостиницу, но и мощенную булыжником площадь снаружи, и весь город.

— Тут всегда так было. Пусть у местных голова болит. Кому хочется, чтобы вы погибли?

Лорд Кромис поплотнее закутался в плащ.

— У меня будут помощники, — объяснил он. — Кстати, им уже пора быть здесь. Когда дверь открылась, я думал, что это они.

— А вы из какого Дома? — чуть позже спросил мальчик.

— Из Шестого.

— И какой у вас герб?

тегиус-Кромис показал одно из своих колец.

— Ламия. Вот, смотри. Видишь?

Мальчик пожал плечами.

— Это вообще ни на что не похоже.

Под конец в зале, кроме них, остался только мальчик, который раньше разносил закуски и убирал посуду. Только он видел, как они встают и уходят вместе. Друзья принца заставляли себя ждать.

* * *

Мальчик ушел ночью.

— Вы всегда сможете меня найти, — заверил он.

Утром принца разбудили голоса. Комнаты с видом на задний двор были самыми просторными и потому пользовались большим спросом, но тегиусу-Кромису новое жилище показалось пустым и холодным. В номерах, окна которых выходили на площадь Дубликата, было куда более шумно, но что хуже — слышать шум или любоваться конюшнями?

Конюшни, в отличие здания гостиницы, были кирпичными — из красного кирпича того особенного теплого оттенка, который чаще встретишь на юге, чем в этих местах. Сейчас под голубым зимним небом он казался таким ярким, что глазам становилось больно. Прижавшись щекой к стеклу и вытянув шею, тегиус-Кромис увидел пару тяжело навьюченных пони и великолепную кобылу — явно чистокровную, сильную, с коротким крупом, отличной статью и мощным костяком, около девятнадцати ладоней в холке. Лошади стояли под аркой, которая ограничивала обзор, зато усиливала крики и возгласы людей, столпившихся вокруг.

За ночь подморозило, иней толстым слоем покрывал брусчатку в углу двора, куда еще не пришло солнце. Воздух был холоден и прозрачен, и от этого все краски вдруг стали живыми и яркими. Лошадь, явно с норовом, метнулась вперед, сбила копытом ведро, и оно покатилось по брусчатке, оставляя за собой мокрую спираль, ярко сверкающую в утренних лучах солнца. Маленькие фигурки в панике метались под копытами кобылы, пытаясь ее успокоить. Кто-то стоял в стороне, посмеивался и давал советы; кто-то прохаживался под аркой, размахивая руками и пропадая из виду прежде, чем тегиус-Кромис успевал разглядеть лицо.

Пару раз под аркой мелькнул плащ цвета свежего мяса. Владелец кобылы? Несомненно… Но тут все исчезло в дымке, затянувшей холодное оконное стекло, точно восковой налет на ягодах винограда. тегиус-Кромис протер стекло. Чтобы хоть что-то разглядеть, приходилось изогнуться и принять весьма неудобную позу, поэтому он встал и попытался отодвинуть защелку. Защелка не поддавалась. Лорд Кромис пожал плечами и вернулся в комнату, ступая босыми ногами по холодным дубовым доскам. На столике у кровати были разложены его вещи; оловянная табакерка, которую давно следовало почистить, кольца, издали похожие на игральные кости, пара книг. Меч — отцовское наследство — стоял в углу. Оделся тегиус-Кромис быстро. Его переполняло какое-то беспричинное ликование.

На юге, особенно на Мингулэйской литорали, где чуть ли не в каждой кибитке вас ждет гадалка с колодой засаленных карт, женщины часто делают своих первенцев карликами, чтобы обеспечить им безбедную жизнь. И пока мальчик лежит, запертый в ящике из черного дуба под названием «глуттокома», который не дает ему расти, и ест особую пищу, его мать, застыв над картами, с сомнением смотрит в будущее. Карлик, который сейчас стоял в зале у очага, грея сутулую спину — хотя ленивые язычки пламени, которые словно нехотя лизали поленья, почти не давали тепла, — выступал на арене Урокониума как акробат и клоун и пользовался шумным успехом. На Унтер-Майн-Кай его знала каждая собака, и Одсли Кинг, в то время переживавшая короткий расцвет своей славы, даже написала его портрет. Она изобразила карлика в пурпурном дублете, а картина называлась «Калабакиллас, король карнавала». Он был одним из основателей «Желтой книги закона» и «Общества Чеминорских ходоков на ходулях», под эгидой которых убил — как на ринге, так и за его пределами, как по правилам, так и в нарушение оных — немало бойцов, причем все они были выше его ростом.

По-настоящему его звали Моргант, но чаще он отзывался на прозвище «Грязный Язык». Кривые ноги делали его походку вялой, шаткой и неуверенной, но видели бы вы, как он бежит, точно обезьяна, среди ночи, через какой-нибудь заброшенную площадку неподалеку от Всеобщего пустыря! У него было умное лицо и сладкая улыбка. Большинство детей глуттокомы подвержены приступам дурного настроения, и Моргант не был исключением. Во время этих припадков он мог оскорбить или наградить пинком любого, кто осмеливался подойти близко. С тех пор как ему исполнилось шестнадцать, он не вырос ни на дюйм — его рост не превышал четырех футов. Но уже тогда казалось, что он держит в своей пухлой, нескладной ладошке всю толпу, которая собралась на арене.

Его часто видели в компании принца. Обычно к ним присоединялся еще один человек, очень рослый, известный как Распутник Кан. Когда тегиус-Кромис вошел в комнату, последний как раз стоял у камина и говорил ледяным голосом:

— И все-таки ты согласишься. Вчера ты довольно быстро согласился.

— Я лжец. Это верно, как то, что я карлик.

— Нуда, — с тяжелым вздохом согласился Кан. — Это всем известно.

Тут Грязный Язык увидел тегиуса-Кромиса и пошел колесом по залу, крича «Я врун и карлик! Я врун и карлик!» — пока не запыхался, а потом подбежал и попытался вытащить меч у него из ножен.

— Давай сюда ножичек, — потребовал он. — Ты ведь не хочешь порезаться?

Принц попытался подыграть ему, делая вид, что сопротивляется, но карлик только заливался немыслимым смехом… и вдруг вскочил на каминную полку и уселся там, болтая ногами и делая вид, что смотрит с огромной высоты и очень боится упасть. Чуть успокоившись, он достал собственный клинок и принялся его чистить. Клинок у него был занятный: слишком длинный, чтобы называться стилетом, но слишком короткий для рапиры, и к нему прилагались потрясающие изукрашенные ножны.

Принц настоял, чтобы приятели разделили с ним завтрак.

— Мы приехали, как только смогли, — Распутник Кан пододвинул кресло поближе. Он был человеком не только высоким, но и крупным, и старался одеваться так, чтобы это подчеркнуть: ярко-оранжевые брюки, заправленные в ботфорты цвета бычьей крови, широченные плащи из верблюжьей шерсти, рубашки из фиолетового или розового батиста с разрезами и зубчиками на рукавах. Люди ставили его в пример как великолепного наездника. Лошадей он предпочитал крупных и норовистых — отчасти потому, что им приходилось носить не только его самого, но и его кольчугу, с которой он почти никогда не расставался. Жидкие светло-русые волосы непослушными локонами обрамляли его мясистую бородатую физиономию с тяжелой челюстью. В столице он прослыл человеком опасным, но познакомившись с ним поближе, вы непременно отметили бы водянистые голубые глаза и оттопыренную нижнюю губу.

— Мы приехали как только смогли. Можешь сказать что-нибудь определенное?

тегиус-Кромис покачал головой.

— След четкий. Судя по слухам, это одна из Восьми Тварей. Но откуда в этих местах могут знать о Тварях? Насколько я знаю, она убила двоих неподалеку от Орвэ и оставила след. Три нападения в домах на холме, что на краю города: там убиты ребенок и две женщины. И снова следы, очень четкие. Возможно, сейчас она режет кого-то на площади прямо у нас за спиной. Как ты понимаешь, люди очень обеспокоены.

Кан пожал плечами.

— Чего ты еще ожидал? — бросил он свысока.

— Мы еще не разобрались, что к чему, а ты уже трясешься, — отозвался карлик. — Смотри, в штаны наложишь.

Он отламывал от ломтя хлеба маленькие кусочки и тщательно пережевывал, потому что явно берег зубы.

— За чем дело стало? — он ненадолго задумался. — Скорее всего она уже на болотах… Когда отправляемся?

— Пока никого больше не убили, мне придется связывать ничто с ничем, — признался принц. — Излишняя поспешность добром не кончится. Об этом в книгах сказано предельно ясно. Старый след может означать все или ничего. Всем известно, что я из Шестого Дома — я об этом позаботился. Если что, меня позовут.

— Вот и славно, — Кан рассмеялся и встал. — Пойду взгляну, как там моя кобылка. Она не слишком рвалась в стойло.

Здоровяк распахнул дверь, и в зал ворвался холодный ветер. Он принес горький металлический запах, от которого рот наполнялся слюной.

— Болото, — процедил Распутник Кан, словно увидел его собственными глазами. — Нет вони противнее, и это ее беспокоит.

— Так вот чем все утро воняло? — отозвался принц.

Он принялся за «Охоту Веселого Крапивника». Потом поднял глаза, но Кан уже вышел. Карлик сидел на каминной полке, где было теплее всего, и качал ногами.

— Если дадите мне меч, — обронил он, — я его вам наточу… мой принц.

Следующие несколько дней тегиус-Кромис провел в обществе мальчика. Но под конец понял, что знает его не лучше, чем в ту ночь, когда тот ловил моль.

Однажды они отправились в сторону Орвэ, забрались на старый крепостной вал и уселись там, чтобы полюбоваться Лидейлом с его полями, где паслись овцы. Ниже по склону принц заметил несколько переулков — даже не переулков, а винтовых лестниц, отделенных друг от друга истрепанными ветром живыми изгородями и сплетенных в замысловатый узор. Шел мокрый снег. Лучи неяркого декабрьского солнца, натянутые между полями и тяжелым синеватым небом, словно между двумя зеркалами, понемногу тускнели. Казалось, день будет длиннее, а вечер наступит позже, чем положено в это время года. Пока он смотрел, воздух вдруг стал серым и холодным. Снег словно впитал в себя свет вместо того, чтобы отражать его. Все вокруг почернело и застыло в неподвижности: деревья, похожие на раскидистые кораллы, трехэтажные дома ткачей, каменные стены и карьеры в склонах Лидейла.

На следующий день снег сменился дождем, потом снова подморозило…

— Знаешь, — как-то сказал мальчику тегиус-Кромис, — прежний Артистический квартал был не так уж и плох. Эти вечные цветы на нарисованной рябине, что за изгородью на Мекленбургской площади… Как сейчас помню аромат черносмородинного джина, разлитого по полированной столешнице в кафе «Плоская Луна» — столик стоял в самом дальнем углу. Рак, Эшлим, Кристодулос — все они были живы и работали в Квартале. Ты чувствовал за спиной Изер — как предупреждение, но по вечерам в садах Мюннеда развешивали гирлянды расписных бумажных фонариков, и все болтали друг с другом. У нас было новое искусство, новая философия, новые мысли… В те дни каждому из нас казалось, что он изобретает нечто новое!

— Я же никогда там не был, — ответил мальчик. — Верно?

И оба засмеялись.

— Пусть кто-нибудь другой это сделает, — сказал однажды мальчик. — Не хочу, чтобы с вами что-то случилось.

Но тегиус-Кромис мог ответить только одно:

— С этой Тварью, чем бы она ни была, сражались все мои предки, из поколения в поколение. Она убила моего отца, но и он убил ее. Она убила моего деда, но и он убил ее. Понимаешь, что это значит? Книги, над которыми я провел всю жизнь, говорят: это необходимо, чтобы поддерживать равновесие. Что-то постоянно появляется в мире и должно быть устранено, иначе так в мире и останется. Не стану спорить: остальное в этих книгах изложено весьма сумбурно.

Некоторое время он размышлял над тем, что сказал, потом пожал плечами.

— Если это Шестая Тварь — подозреваю, что так оно и есть, — то понятно, в чем состоит мой долг. Я отпрыск Шестого Дома. Это написано на кольце — вот тут, под змейкой, видишь? Кровь — та же книга. Того, что в ней написано, не избежать.

— Значит, на меня вам наплевать?

— Судя по некоторым текстам… Если я выйду из схватки живым, тварь больше никогда не вернется. По крайней мере мне так кажется.

Однажды ему показалось, что он понял выражение глаз мальчика. Но проснувшись утром, он уже ничего не помнил, а вечером его позвали, чтобы осмотреть покойника в унылом доме на тихой мощеной улице, неподалеку от гостиницы. Нападение произошло в маленькой комнатке под самой крышей. Стены комнатки были увешаны картами ночного неба, нарисованными чьей-то искусной рукой. В распахнутом слуховом окошке таяли Звезды-имена, и оттуда время от времени залетали случайные порывы холодного ветра.

Двое-трое соседей жертвы — непонятно, разбудили их крики или какой-то другой шум — уже собрались в комнате, когда туда прибыл принц, и морщили носы. В комнате пахло плесенью — довольно сильно, но ничего особенно неприятного в этом запахе не было. Принц сразу отметил это и приказал, чтобы светильники потушили. Сам он зажег огарок оранжевой свечки, которую принес с собой, и с полминуты пристально глядел на пламя. Что бы он там ни увидел, это его не устроило, и он нетерпеливо махнул рукой.

тегиусу-Кромису часто казалось, что представление, которое у него сложилось о людях — представление, которое определяет все его суждения о них, — в основе своей не имеет ничего общего с реальностью. Однако поведение Шестой Твари было для него вполне понятным — по крайней мере он понимал ее лучше, чем кто бы то ни было.

На этот раз она не уйдет.

— Можете снова зажигать светильники, — объявил он, резким движением прищипывая пламя, и добавил, точно обращаясь сам к себе: — Да… я ожидал большего.

Осмотр жертвы занял немного времени, и на остальных это явно произвело впечатление.

Убитый, которого хорошо знали любители посидеть у камина в зале «Находки Штейна», был облачен в тяжелые меха. Под одеждой ничего не было. Его посеревшая плоть, как отметил принц, напоминала грубую промокашку, длинные вьющиеся пряди скрывали то, что оставалось от черепа. Он лежал в неуклюжей позе среди астрономических инструментов, и вид у него был смущенный. Казалось, торговец показывал гостям свое собрание, оступился и упал в самый неподходящий момент. Одна рука все еще сжимала маленькую модель солнечной системы. Другая, похожая на кусок воска, была оторвана и валялась, прижимая полу куртки, чуть в стороне от тела, точно что-то чужеродное. Возможно, тварь бросила ее в последний момент. Принц отмечал все это словно походя. По большому счету, его занимали лишь ногти уцелевшей руки. Особенно тщательно он исследовал их форму, Он даже заглянул в маленький справочник, переплетенный в кожу.

Убедившись, что увидел достаточно, он забрал модель у мертвеца и завел ее. Восхитительная вещица… Украшенные драгоценными камнями планеты бежали вокруг маленького солнца; механизм работал чуть слышно. тегиус-Кромис догадывался, какое впечатление это произвело на остальных.

— Вы ничего не заметили?

Они сказали, что ничего не видели, потому что спали. Их разбудил шум.

— Сначала нам показалось, что наверху кричат…

— Нам всем так показалось.

Потом принц поинтересовался, подняла ли тревогу стража на воротах, Кого-то тут же послали выяснять. Дальнейшие сообщения были весьма спутанными и противоречивыми, но позже стало ясно, что никто ничего не видел, хотя след обнаружили достаточно быстро: он петлял, но определенно вел прочь от Дуириниша. Следы были кровавыми.

— А, — отозвался принц — похоже, он думал о чем-то своем. — Кровь.

Он наблюдал за вращением планет. Крошечные шарики прошли полный цикл и начали другой., но тут его отвлек шум на лестнице.

— Ну и бардак! — произнес Моргант, расталкивая свидетелей. Он с важным видом обошел вокруг трупа, стиснув руки за спиной, в то время как Распутник Кан озадаченно разглядывал карты звездного неба. — Явно поработал любитель. Кто этот бедняга?

— Кто-то из торговцев мехами и металлом. Пусть Кан проследит, чтобы нам приготовили лошадей.

Дуириниш они покинули с рассветом. След то и дело обрывался, и находить его снова было непросто.

Через несколько миль во все стороны побежали тропинки и ухоженные дорожки, обсаженные деревьями. Все они вели прочь от побережья, ныряя в маленькие, совершенно одинаковые сухие долины и гребни на известняковых террасах. Тварь опережала их на пару часов. Было холодно, ветер пах металлом, и Распутнику Кану частенько приходилось прилагать немало усилий, чтобы заставить свою лошадь слушаться.

Два часа спустя они достигли северо-восточной границы Лидейла. Долины с обычными зарослями папоротника-орляка и утесника сменила заболоченная вересковая пустошь, разгороженная невысокими каменными и земляными стенками на правильные прямоугольники — ограды не давали овцам разбредаться. Карлик напевал себе под нос какую-то унылую песню, прерываясь лишь для того, чтобы заглянуть в очередную канаву и буркнуть:

— Не хотелось бы туда свалиться, верно?

Солнце поднялось довольно высоко, когда они перебрались через последнюю канаву и вступили на Квасцовую Топь.

Сначала появился низкий кустарник, странно искривленный и спутанный — в этих уродливых растениях можно было узнать терновник или тернослив. Среди них в густых зарослях тростника блуждала речка. Тростник казался только что выкрашенным охрой — зрелище несколько дикое. Скоро заросли стали такими густыми, что совершенно скрыли речушку. Ей предстояло питать сперва железистые трясины, потом плывуны из магниевой и алюминиевой пыли и наконец отстойники, полные густой белесой жижи с мраморными разводами, сиреневыми или маслянисто-желтыми, как кадмий. Между ямами со ступенчатыми краями, вдоль оползающих насыпей и выходов мягкой бесцветной земли змеились тропки. Деревья, для которых не придумали названия, черные или огненно-оранжевые, с гладкими, лишенными коры коническими стволами — ни одно, пожалуй, не поднималось над поверхностью трясины больше чем на пятнадцать футов. Их густая листва имела блекло-розовой цвет и до странности походила на живую плоть. Некоторые листья — нежные, пронизанные жилками, напоминали уши какого-то живого существа. Крошечные лягушки и ящерки перебирались от ямы к яме — украдкой, словно берегли лапки или только что узнали, как дышать воздухом. В воде они вели себя точно так же — возможно, она чем-то им вредила. Побарахтавшись некоторое время, явно без всякой цели, эти существа неизменно старались выбраться на берег в том же месте, где его покинули. На деревьях обитали насекомые с крыльями почти футовой длины, похожими на бумагу и совершенно непригодными для полета. Кажется, у большинства из них имелось несколько лишних пар ног.

К полудню лес немного поредел.

Было холодно и промозгло. Восточный ветер затягивал все поверхности прозрачной пленкой, похожей на лед, но гибкой; она поблескивала в бледных, косых лучах зимнего солнца. С полчаса всадники ехали по старой заброшенной дороге. Ее покрытие глубоко ушло в мягкую почву. Тени деревьев, блеклые, но четко очерченные, падали поперек ее белых наклонных плит.

«Интересно, кому пришло в голову проложить дорогу в подобном месте?»

Мороз превращал в лед каждую каплю влаги, где бы она ни находилась — в грязи, в камнях, в растениях, и мир казался выточенным из кости. Очутиться бы сейчас под крышей!..

Лошадям тоже приходилось нелегко. «Небо» цвета вареных креветок сбивало их с толку, и они артачились, топтались на месте и дрожали. Одна из них выкатила глаза и уставилась на Распутника Кана. Тот спешился, выругался и тут же чуть ли не по самые отвороты сапог провалился в грязь. На поверхности начали лопаться огромные пузыри, распространяя омерзительный запах.

К середине короткого зимнего дня они потеряли одного пони на плывуне. Другой пал, попив воды из водоема, который казался совершенно чистым. Конечности несчастного животного раздулись, изо рта потекла кровь, словно его глотку и нутро разъело кислотой. Грязный Язык ухитрился спасти один из вьюков. Другой, где были запасы пищи, утонул.

И над всем висела вонь гниющего металла. Рот тегиуса-Кромиса наполнился горечью, он чувствовал себя так, словно отравился, и обнаружил, что с трудом может разговаривать. Он всегда знал, чего ожидать от этих мест, однако почти весь день пребывал в каком-то оцепенении, бездумно глядя на все, что попадало в поле зрения, и почти не замечал, когда лошадь скользила и спотыкалась. Он провалился в полудрему. Ему снилось, что он въезжает по залитой солнцем булыжной мостовой в какой-то двор Посюстороннего Квартала, под узкую кирпичную арку. Место знакомое… но когда он в последний раз там бывал? В одном конце площади торговали рыбой с телеги, в другом возвышалась темная громада Святой Девы Оцинкованной. Все было залито солнцем, дети носились по площади из конца в конец, ссорились там, где на тротуаре кто-то начертил клеточки для игры в «Слепого Майка». Лошадь прошла под аркой, звонко цокая копытами, и принц услышал голос женщины, поющей под мандолину. В воздухе висели густые запахи трески и шафрана. Внезапно тегиус-Кромис вспомнил.

Кровь… И его невыносимое наследие.

— Поторопимся! — пробормотал он, стряхивая дремоту.

Карлик бросил на него сочувственный взгляд. Вечерело.

Они устали, по уши измазались грязью. И давно потеряли след Твари. Они приближались к месту, которое на картах принца обозначалось как «озеро Стоячий Кобальт», а также «Темничная Закись», «Тюремная Лужа» или просто «Гадюшник».

— В любом случае, речь о водоеме, — объяснил тегиус-Кромис.

Здесь охотники разожгли костер и разбили лагерь. Все трое чувствовали себя весьма неуютно.

— С тех пор, как мы сюда пришли, меня просто наизнанку выворачивает, — сообщил Распутник Кан. — Хорошо, что есть нечего.

Спутники принца разглядывали озерцо. Оно и впрямь оказалось мелким. На поверхности виднелись бугорчатые «подушки», образованные какими-то плавучими растениями. Лучи заходящего солнца уже не падали, а словно стелились по земле, ненадолго окрасив эти языки в милю длиной ультрамарином и цветом кошенили. Обрывки «подушек» время от времени прибивало к берегу; они были упругими и выглядели мерзко. Вдоль дальнего берега протянулись ряды бугорков и холмиков, покрытых влажной растительностью, похожие на отвалы на краю заброшенных каменоломен. Картина произвела на карлика совершенно неизгладимое впечатление.

— Это были дома, — восхищенно повторял он. — А болото когда-то было городом.

— Я знаю, — отозвался принц. — Есть карта, где они отмечены — правда, мне ее никогда не показывали. Некоторые знающие люди тоже придерживаются такого мнения, но мы полагаем, что это досужие домыслы. Большинство считает эти холмики естественными образованиями. На карте они обозначены как «каменные блоки».

Карлик не мог с этим согласиться.

— Когда-то здесь был город, — твердил он спокойно, но настойчиво.

Внезапно он вскочил, зажал нос двумя пальцами и забубнил, подражая ясновидцам Двора Марджери Фрай.

— Я ясно вижу его расцвет. Воистину, это Урокониум Севера! Я нарекаю его анти-Врико, и да станет он снова владением Матушки Моргант, Королевы всех империй земли!

Он торжественно взмахнул руками, потом изобразил фанфары, а под конец издал совершенно непристойный звук.

— Я нарекаю его так от имени всех своих подданных — в том числе и этого! — и он ткнул пальцем в сторону принца.

— Прекрасно. По такому случаю ты караулишь первым.

Солнце село и над Стоячим Кобальтом разлилось странное ровное сияние, которое окутывало все вокруг, точно полупрозрачная вуаль. Огонь вдруг стал апельсиново-рыжим и далеким. Остальные предметы словно покрылись мыльной пленкой. Это была лишь игра света, однако принцу казалось: стоит прикоснуться к кому-нибудь из своих спутников — и окажется, что они превратились в нечто похожее на серое мыло. Однако при таком свете вполне можно было писать. Тень пера скользнула по странице:

«Тогда Крапивника удалось подвесить за ногу в центре двух обручей, соединенных под прямым углом».

Если он погибнет, можно надеяться, что один из его приятелей заберет эти заметки и доставит в город. Там они попадут в библиотеку его Дома. Их внесут в каталог…

— Да хоть всю ночь, — отозвался Грязный Язык. — Я не какая-нибудь деревенщина, чтобы уснуть здесь, в сердце Жемчужины Северных Топей!

После, за разговором, тегиус-Кромис и Кан видели, как он медленно бродит вокруг поляны, время от времени исчезая из виду, то напевая или бормоча что-то себе под нос, то останавливаясь и прислушиваясь к журчанию воды, сочащейся среди зарослей тростника.

— Если наткнемся на след, то только случайно.

— Думаю, мы уже на полпути к южном берегу.

Они так ничего и не решили. Распутник Кан вдруг завалился набок и через мгновенье уже спал; во сне он похрюкивал и невнятно бранился. Заснул и тегиус-Кромис. Он проснулся лишь незадолго до рассвета, и то ненадолго — его разбудил холод. Принц подвинулся поближе к тлеющим уголькам и какое-то время лежал, сплетя пальцы за головой. Карлик до сих пор чувствовал себя на седьмом небе. Вот он зевнул, потер руки, успокоил лошадей… а потом произнес тихо, но внятно: «Это был город», — и глубоко вздохнул.

Утром Морганта обнаружили лежащим на земле. Он свернулся калачиком, изо всех сил обхватил колени руками, словно пытался вдавить их в грудь, и уже начал проваливаться в размякшую землю. На лице застыла гримаса страдания и одиночества. Карлик дрожал и выглядел беспомощным: что-то заставило его сорвать с себя одежду и разбросать ее. Он без конца повторял: «слизь, слизь»… или что-то вроде того, и больше от него было уже ничего не добиться.

— Ну, держись, — пробормотал Кан. — Остались мы вдвоем.

Позже Кан нашел клинок Морганта.

— Многие хорошо бы заплатили за эти ножны, — заметил он. — По-моему, они сшиты из кожи с конского члена. На юге делают такие штуки.

Он вырыл в грязи глубокое отверстие и опустил туда тело карлика.

— Этот малыш был одним из лучших бойцов, каких я знал. Такой быстрый…

Принц сглотнул и посмотрел на озеро.

— Моргант, Моргант!.. Должно быть, он отравился. Выпил воды или съел что-то… чтобы умереть.

С рассветом воздух едва согрелся. Теперь в воздухе закружились хрупкие снежинки — сперва словно нехотя, потом все более оживленно, пока Стоячий Кобальт не скрылся из виду, а болото не стало похожим на сады Гартен Босх, когда смотришь на них из окна на Монруж сквозь тюлевую занавеску. Если вы на миг сосредоточите взгляд на самих хлопьях, вам покажется что они падают очень медленно, а иногда даже зависают в воздухе… и вдруг закружатся, как мухи в пустой комнате в разгар лета, чертя замысловатые спирали, и вновь разлетятся, словно вдруг лопнула невидимая струна, что их связывала.

Снежинки кружились и опускались на берег озера; кружились и опускались на лицо карлика. Кутаясь в плащ, тегиус-Кромис коснулся носком сапога кучки земли и спихнул ее в яму.

— Это была Тварь, — проговорил он. — Все признаки налицо.

— Он сам себя убил, — упрямо твердил Распутник Кан. — Как Тварь могла его убить, когда он убил себя сам?

— Все признаки налицо.

Они продолжали сгребать землю в яму, пока ее не набралось столько, что ее можно было утоптать.

— Ладно. Двое из нас пока целы.

— Первый раз я услышал про Ламию, когда мне было шесть лет, — проговорил тегиус-Кромис. — Ночью раздался какой-то певучий звук… Мне объяснили, что это такое, а потом я узнал. История против нас. Мне следовало ехать одному.

— Ну, а вот мы взяли и поехали вместе.

Найти свежий след ничего не стоило. Вскоре недалеко от озера, у северной оконечности болота, они обнаружили старую башню. Растительность снова приобретала привычный вид. По желтовато-коричневому камню вились плети самого обычного плюща, из трещины под крышей свешивался наполовину засохший тернослив, в его скрипучих ветвях прятались птички. У подножия, цепляясь друг за друга, росли кусты боярышника и бузины.

— В книгах есть указания на полуразрушенную башню, — проговорил тегиус-Кромис. — Правда, там сказано, что она находится на востоке.

Он заставил лошадь идти вперед. Над боярышником взлетели птицы. Принц обнажил меч.

— Страшно приближаться к ней в открытую, — бросил он. Башня, как вскоре стало ясно, так глубоко ушла в землю, что узкие окна-бойницы на первом этаже превратились в прямоугольные дыры от двенадцати до восемнадцати дюймов высотой.

— Ты туда не пролезешь, — заметил Распутник Кан. Из окон тянуло вонью, от которой к горлу подступала тошнота. Он подошел чуть ближе и принялся их разглядывать, тяжело дыша ртом. Вокруг его грузной неподвижной фигуры водоворотом крутились снежинки.

Наконец здоровяк тряхнул головой и повторил:

— Ты туда не пролезешь. Ни один из нас не пролезет. Дырка слишком маленькая.

«Не для меня», — подумал принц.

— Я тоньше тебя, — сказал он вслух. — А если сниму плащ, то задача упростится.

— Собрался лезть в одиночку? Ты спятил.

— А у меня есть выбор?

— Имей в виду: если бы я мог пролезть, я бы тоже полез!

— Ты меня не понял.

Принц бросил плащ на круп лошади, потом развернулся и быстро зашагал к ближайшему окну.

— Здесь уже сто лет никого не было, — шептал он сам себе.

Оглянувшись назад сквозь вуаль снега, он увидел, что Распутник Кан возмущенно смотрит ему вслед. Принц хотел что-нибудь сказать ему, но ощущение, что Ламия уже совсем рядом — а может быть, радуясь, что долг наконец-то будет исполнен, — крикнул:

— Ступай домой! Не стоило брать тебя сюда!

Чтобы не слышать ответ Кана, он опустился на четвереньки. В нос ударил ни на что не похожий запах. Принц закашлялся, из глаз невольно брызнули слезы. Он услышал, что Кан что-то кричит вдогонку… но ему было слишком стыдно. В любом случае он не мог разобрать ни слова, поэтому решительно сунул голову в отверстие. Потом, стараясь не выронить меч, который держал перед собой как щуп, и отчаянно извиваясь, полез внутрь.

Темь была — хоть глаз выколи. Встав, тегиус-Кромис ударился обо что-то головой: трудно было предположить, что потолки тут такие низкие. Он неловко присел и принялся тыкать мечом во все стороны. Примерно так он и представлял встречу с Тварью. Что-то холодное капнуло на голову и стекло по щеке. Ноги скользили по мягкой гнили. Он упал, меч вылетел из руки, ударился об стену и высек сноп голубых искр. тегиус-Кромис медленно поднялся. Некоторое время он стоял в темноте.

— Ну давай, убей меня, — негромко произнес он. — Теперь тебе никто не мешает.

Собственный голос показался ему унылым и фальшивым. Прошла минута, может быть, две. Ничего не происходило. Он достал огарок, который его учили использовать в таких случаях и зажег его. Несколько секунд он в ужасе смотрел на пламя, потом бросил свечу и зарыдал. В логовище было пусто… а может, это и не логовище?

— Я не то хотел спросить, — пробормотал тегиус-Кромис. В детстве он часто твердил про себя эти слова — например, склоняясь над книгой, изучая способы опознать Тварь… Сейчас это вспомнилось.

Он ощупью нашел меч, но схватился не за рукоять, а за клинок и порезал ладонь. Корчась, тегиус-Кромис полез обратно в окно и вывалился в снег. Сделал несколько неуверенных шагов, ища лошадей. Но лошади исчезли. Несколько секунд принц лишь тупо смотрел на кровь, стекающую по клинку.

Он трижды обежал вокруг башни, кричал, звал. Три пальца на раненой руке онемели и перестали действовать. Он перевязал рану, заодно избавив себя от неприятного зрелища. И тут, согнувшись, чтобы защититься от ветра, он обнаружил в грязи следы копыт двух лошадей. Следы вели обратно к озеру.

«Если поспешить, — подумал тегиус-Кромис, — можно будет его догнать, А может быть, он вернется, чтобы найти меня».

У Стоячего Кобальта, сквозь снег, он мельком бросил взгляд на длинную илистую косу и отмели на мелководье. Вот его лошадь — лежит, вытянув шею, головой в воду… Его плащ все еще прикрывал заднюю часть ее крупа, как попона. Тело раздулось, кровь медленно сочилась у нее изо рта и из заднего прохода. На глазах проступили желтые прожилки.

Принц озадаченно разглядывал ее, когда дальше по берегу послышался крик.

Распутник Кан сидел на своей могучей кобыле. Ну и что, что с норовом, говаривал ее хозяин, зато других достоинств у нее было хоть отбавляй — например, круп шириной с полдома. Лошадь выгнула шею и непокорно потряхивала крупной головой. Ее уздечка из мягкой красной кожи была украшена тончайшей металлической инкрустацией… Смог бы Канн держаться за такую, будь у него руки как у тегиуса-Кромиса — тонкие, точно женские? Изо рта лошади вырывались облачка пара. Кан надел кольчугу, которую несколько недель назад покрыл на Жестяном рынке роскошной кобальтовой эмалью. Чтобы не запачкать эту красоту, он набросил поверх шелковое сюрко ядовито-желтого цвета, в точности под цвет попоны своей кобылы. Он любил такие цвета. Его волосы развевались на ветру, как вымпел.

Кан взмахнул над головой мечом с посеребренной рукоятью. Принцу, который слишком долго жил в мире символов и знаков, болото на миг показалось чем-то неуместным. Лошадь и всадник напоминали рисунок на гербе. Казалось, ничто не может устоять перед ними… Нет, это свет сыграл злую шутку с его глазами. Прошел миг, и тегиус-Кромис увидел, как они ничтожны перед Тварью Шестого Дома.

Ламия!

Она раздраженно встряхнула оперение. Пустила ветры. Ее хитиновые пластины при каждом движении трещали, как сухой тростник. Она взревела, потом насмешливо присвистнула и подмигнула: тяжелое веко опустилось и поднялось, открыв фасетчатый, как у насекомого, глаз. И закружилась в неуклюжей похотливой пляске, притопывая копытами и свивая кольца в притворной угрозе.

Она не искала добычи — добыча пришла сама.

— Фр-р-р!

Тварь пыталась заговорить.

Вот она восхищенно засмеялась, расправила крыло и принялась чистить перья. Ламия, крылатая змея… Приятный запах мускуса разлился в воздухе.

Ламия!

Ее длинные узловатые пальцы потянулись к обреченному человеку, словно собираясь щипком сорвать его с прекрасной лошади.

— Я врун, — отчетливо произнесла она. — Это верно, как то, что я карлик.

И выпустила горячую струю в раскисшую землю.

— Мне на тебя нассать.

Потом, словно дивясь самой себе, Тварь выросла вдвое, захихикала, восстановила равновесие и тут же повалилась прямо на Кана.

— Беги, беги! — закричал тегиус-Кромис.

Кровь брызнула из-под попоны. Кобыла стойко держалась до последнего. Распутника Кана стошнило. Однако бежать он явно не собирался, только крепче вцепился в луку седла, раскачиваясь и постанывая. Снег кружил на ветру, Ламия нависала над ним как рок. Он заставил себя поднять голову.

— Сначала я тебя уделаю.

Он отчаянно взмахнул длинным мечом и всадил его в тело Твари по самую рукоятку.

Ламия уменьшалась, словно ссыхаясь.

— Нет, — выдохнула она. — Вот увидишь.

Стало ясно, что он просто не знает, что делать дальше. Он слишком устал. Кобыла все еще стояла спокойно, покусывая удила, явно боясь сбросить седока. Распутник Кан выронил меч. Кольчуга, которой он так гордился, была изодрана в клочья. Казалось, обрывки стальных колец впились в плоть на груди и плече. Но Кан еще держался в седле, хотя был изранен, и следил, как Шестая Тварь усыхает, теряет крылья, копыта… фасетчатые глаза тускнели.

— Пожалуйста, — произнесла она. — Ты же знаешь.

Пахнуло паленым волосом, потом запах рассеялся. Потянуло пеплом, пылью, жженой кожурой каких-то растений. Большинство конечностей твари уже отсохло, оставив бородавчатые культяпки, но и они вскоре исчезли. Радужная жидкость, которая текла из ее ран, смешалась с водой топи. Пасть слабо щелкнула и начала терять очертания.

— Пожалуйста…

После того, как тело Твари, пройдя все воплощения, сморщилось и приняло истинный облик, Кан осмелился поднять глаза. Его лицо посерело и словно оплыло. Он соскользнул с лошади и некоторое время стоял, пошатываясь, точно пьяный.

— Ноги у нее… у этой кобылы… что колонны в храме, — пробубнил он. Потом прочистил горло, глядя на тегиуса-Кромиса так, словно видел его впервые в жизни, и кивнул, соглашаясь с какими-то своими мыслями.

— У тебя была возможность. Надо было тогда ее прикончить.

И вдруг отшатнулся. Его рот удивленно раскрылся.

Кан опустил глаза, увидел меч принца, который вошел ему в пупок, и всхлипнул. По телу прошла короткая сильная дрожь, и по ногам побежали ручейки крови. Он потянулся и нерешительно обхватил клинок, словно надеясь его вытащить, потом осторожно отвел руки.

— Зачем ты это сделал?

— Я должен был погибнуть, убивая тварь. Кто я теперь после этого?

Распутник Кан осторожно сел, прокашлялся и вытер рот.

— Мне бы такое и в голову не пришло, — сказал он. — Ты видел эту мерзость? Я разделался с ней, и вот тебе раз. Если поможешь, я выберусь из этого болота… Сказать тебе, что делать, если ты не знаешь?

Он засмеялся.

— И тебя, и всех твоих предков просто одурачили. Убить ее ничего не стоит. Совсем ничего не стоит. Поможешь мне выбраться отсюда?

— Что мне теперь делать? — прошептал принц, который, казалось, не слышал ни одного слова.

Кан заворочался и в конце концов повернулся лицом к телу мальчика из гостиницы. Он видел, какое оно хрупкое и бледное; все суставы были странным образом вывернуты, но больше ничто не указывало на недавнее преображение. В этот миг он выглядел точно так же, как самый обычный мертвец. Тогда Канн потянулся вперед, направил острие меча принца себе под ребра, навалился на него. И хрюкнул.

тегиус-Кромис просидел на берегу озера до самого вечера — до тех пор, пока над водой не начало разливаться странное сияние. На коленях у него стояла оловянная табакерка. Снег прекратился, но еще не успел слежаться.

«Джонни Джек… — написал он на полях одной из своих книг. — Он был нал, а его семья — велика».

Надо было что-то делать, но в голову ничего не приходило. Он вспоминал все, что когда-либо делал, но и это не помогло. В конце концов он вытащил меч из живота Распутника Кана и швырнул его в озеро. Похоже, это не удовлетворило его, тогда он снял все кольца и отправил их туда же.

Он подошел к его кобыле. В седельной сумке обнаружился большой толстый плащ, в который можно было закутаться. Потом сделал то, чего избегал весь день: заставил себя посмотреть на мертвого мальчика.

— Когда я вспоминаю, как ты ловил моль, мне хочется рыдать, — проговорил он. — Тебе стоило убить меня еще в гостинице.

Всю ночь принц скакал на юг. Деревья уже не загораживали небо у него над головой. Но он по-прежнему опасался поднять глаза — словно Звезды-имена могли сдвинуться с места, чтобы описать те безумные противоестественные перемены, что произошли на земле.

 

IN VIRIKONIUM

 

Карта первая

Depouillement (Оскуднение)

Эшлим — портретист, про которого говорили, что он «помещает душу своего клиента в морилку, а потом пришпиливает к холсту и разглядывает, точно пойманную моль», — вел дневник. Вот какая запись появилась однажды ночью.

В чумной зоне произошел очередной всплеск, и ее границы раздвинулись еще на милю. Меня бы это беспокоило меньше, чем кого бы то ни было в Высоком Городе, если бы не Одсли Кинг. Дом на рю Серполе, где она живет, оказался на зараженной территории. И она уже заболела. Не знаю, что делать.

Странный маленький человечек — слишком маленький для своей репутации. Именно так думали при первой встрече с ним клиенты, которые позже выставляли себя настоящими жертвами. Голова Эшлима напоминала формой тупой клин, увенчанный хохолком ярко-рыжих волос, из-за чего казалось, будто художник постоянно пребывает в состоянии глубочайшего потрясения. Бледность лица и какая-то мягкость черт усиливали это впечатление, и лишь глаза у него были огромными, широко распахнутыми. Что касается одежды, то одевался он как большинство людей его времени, и носил стальное кольцо — очень ценное, как ему однажды сказали. Близких друзей у Эшлима в городе было немного. Он вырос в семье помещиков из Миддендса — по старой памяти кое-кто именовал эти места «Срединными землями». Однако ни его родителей, ни родственников никто не знал.

С родителями Эшлиму не повезло: доход имение приносило жалкий, зато положение обязывало носить меч. Впрочем, на последнее обстоятельство ему было ровным счетом наплевать, и меч валялся где-то в буфете.

«Ее необходимо увезти оттуда,  — писал он, и перо скользило по бумаге чуть быстрее. — Ни о чем другом я не могу думать с тех пор, как сегодня вечером встретил Полинуса Рака. Ох уж этот Полинус Рак со своими жирными губами и вечной привычкой отпускать как бы между прочим двусмысленные полунамеки! Интересно, с каких это пор он взялся устраивать ее дела? В своих сальных лапках он держал несколько набросков. Это были ее эскизы к его постановке «Die Traumunden Кnаbеn» — «Мечтающие мальчики». Я смотрел и не мог оторваться. Я знаю, ее необходимо спасти. Они необъяснимы, эти фигуры-люди, словно погруженные в забытье и при этом полные боли. Линии и формы, которые она предлагает, совершенно чужды нам, существам более теплым, более человечным. Может быть, она каким-то образом постигла природу катастрофы, которая от нас пока скрыта?»

Он принялся грызть перо.

«Но как убедить ее уехать? Как уговорить кого-то помочь мне?»

Это были просто слова. Кое-кого он уже уговорил — того лее астронома Эммета Буффо. Но зачем нужен дневник, если не для того, чтобы изливать свои чувства? Множество таких кропотливо записанных историй позже становятся достоянием человечества… В это подсознательно верят все, кто достиг возраста Эшлима.

Когда чернила высохли, он захлопнул блокнот, затем собрал легкий мольберт, с которым выходил на натуру, и спустился по лестнице.

«Заходи как-нибудь ночью, — сказала она, когда он согласился принять заказ, и засмеялась. — Лампа столь же безжалостна, как и дневной свет».

И коснулась его рукава. Рука у нее была крупной, как у мужчины.

На нижней площадке он на пару секунд задержался, потом вышел на пустую улицу, в гулкую, отзывающуюся эхом ночь. Отсюда открывался вид на Низкий Город. Все заливал странный лунный свет; все предметы — и далекие, и близкие — выглядели одинаково яркими и четко очерченными. Перспектива исчезала, беспорядочное нагромождение крыш, голубых и белесых, точно залитых млечным соком, заполняло пространство, упираясь в склоны холмов за городом.

Эшлим спустился по лестнице в тысячу ступеней, которая в те дни вела с высот Мюннеда, скрытого за фасадами Маргаретштрассе и ее триумфальных арок. Ему предстоял путь по извилистым улочкам мимо рыбных рядов и лавок пекарей — туда, где Артистический квартал трется о подножие Высокого Города, точно старое бездомное животное. Это был путь любого, кто ходил из Низкого Города в Высокий или наоборот, из Высокого в Низкий, но хотел сохранить свои визиты в тайне. Можно было лишь слышать, как всю ночь кто-то то поднимается, то спускается по лестнице, соединяющей два города, двух сиамских близнецов. И среди прочих — всем известные близнецы, Братья Ячменя…

Как объяснить, кто они такие, что они такое? Они не были людьми, это ясно. Знай Эшлим, как крепко сплетена его судьба с их судьбой — был бы он столь осторожен в чумной зоне… или нет?..

У подножия лестницы находились маленькие железные ворота, устроенные так, чтобы люди проходили через них только по одному. Их название напоминало Низкому Городу о некоем злодеянии, о котором давно забыли в Высоком.

У Эшлима имелись собственные причины держаться в стороне от Маргаретштрассе. Возможно, эти ночные визиты немного смущали его самого.

Артистический квартал он старался миновать побыстрее. Из хромированных дверей баров и крошечных забегаловок, мимо которых он проходил, сочился голубоватый свет. В бистро «Калифорниум», под печально известными фресками Кристодулоса, полным ходом шло собрание, которое в пору было назвать «пиром во время чумы». Оттуда долетал высокий голос какого-то поэта, который пытался подороже продать некие вещи, обнаружившиеся на задворках его подсознания. То и дело раздавался странный смех, потом слышались аплодисменты… и наконец все стихло. Дальше на площади Утраченного Времени, под окнами, в которых обычно можно увидеть дам, околачивались нищие. Вместо того чтобы скрывать их язвы, бинты и повязки свободно болтались — видимо, попрошайки решили дать своим изувеченным членам отдых после тяжелого дня. Один из нищих улыбнулся Эшлиму, другой подмигнул. Портретист крепче сжал мольберт, прибавил шагу, и скоро докучливые спутники отстали.

Вскоре он вошел в чумную зону.

Чума — вещь трудноописуемая и труднообъяснимая. Все началось несколько месяцев назад… Строго говоря, это была даже не болезнь, а нечто тонкое и почти неуловимое. Подхватив эту заразу, люди начинали стремительно дряхлеть, их могла свести в могилу любая хворь, будь то скоротечная чахотка или грипп. Сами здания ветшали и выглядели неряшливо, словно никто не пытался продлить им жизнь. У людей все валилось из рук. Любые планы, любые замыслы погрязали в необъяснимых проволочках и в итоге заканчивались ничем.

Эммет Буффо уверял: если подняться на вершину холма и посмотреть на город в телескоп, можно увидеть, что чумная зона словно затянута прозрачным туманом.

— Оптика позволяет взглянуть на вещи по-новому!

Улицы Низкого Города, люди на этих улицах — у Эммета имелись инструменты, позволяющие разглядеть их во всех подробностях, — теряли очертания, словно собирались вот-вот исчезнуть. Можно подумать, что дело в плохом освещении, или надо просто протереть окуляр… Но наведите тот же телескоп на пастельные башни и просторные площади Высокого Города: четкие линии, яркие краски, радующие глаз — ни дать ни взять цветущая клумба на солнце.

— Нет, — важно сообщит Эммет Буффо, — дело не в освещении и не в инструментах!

Верить ему или нет — ваше дело. Небольшой участок к югу от бульвара Озман пока безопасен. А вот на востоке зараза уже угрожает Высокому Городу: граница чумной зоны проходит прямо по Маргаретштрассе и чуть выгибается, захватывая сеть густонаселенных полуразрушенных улочек, дома мелких рантье и зеленные рынки у подножия холма Альвис. Что до результатов наблюдений Буффо… можете доверять им, можете не доверять; в любом случае это лишь часть картины. Все остальное — в Низком Городе, и чтобы составить полное впечатление, вам придется туда отправиться.

Эшлим, который уже не раз побывал там и в общих чертах оценил картину, поставил мольберт на тротуар и принялся разминать локоть. С приходом чумы стало казаться, будто все улицы в этой части города на одно лицо: прямые, усаженные одинаковыми пыльными каштанами, с переломанными рельсами. Десять минут назад он проходил рю Серполе и обнаружил, что не узнал ее. Здания справа и слева от дома Одсли Кинг опустели. Повсюду валялись лохмотья отслоившейся краски, обломки реек, кляксы затвердевшего раствора — следы грандиозного ремонта, который затеяли местные рантье, и который, подобно остальным их замыслам, уже никогда не будет завершен. Всевозможные догадки и слухи постоянно лихорадили чумную зону. В Высоком Городе поговаривали, будто целая улица за неделю трижды переходила от владельца к владельцу, а ее жители воспринимали это как само собой разумеющееся, точно впали в прострацию.

Одсли Кинг жила на верхнем этаже, в многокомнатной квартире, где непривычному человеку легко заблудиться. На лестнице слабо пахло геранями и сухими цветами померанца. Эшлим в нерешительности топтался на лестничной площадке, а у его ног урчал кот.

— Добрый вечер!..

Никогда не знаешь, что от нее ожидать. Как-то раз она спряталась в туалете, а шагом прыгнула на Эшлима, давясь от смеха. Из какой-то комнаты доносились тихие голоса, но из какой, понять было невозможно. Эшлим толкнул мольберт, и тот громко заскрежетал по плитке, которая была положена без раствора и непонятно на чем держалась.

Кот убежал.

— Это я, Эшлим.

Он шел из комнаты в комнату, ища Одсли Кинг. На стенах, выкрашенных в бесстрастно кремовый цвет, висело множество картин. Неожиданно Эшлим поймал себя на том, что смотрит из окна на квадратный садик, похожий на цистерну, полную растений и затопленную темнотой.

— Я тут, — позвал он.

Я? Кто «я»? Одсли заставила его чувствовать себя призраком, который кружит никому не нужный и ждет, когда его наконец заметят.

Эшлим полез в буфет. Только это был вовсе не буфет. За дверцей открылась маленькая прихожая с зелеными бархатными шторами в дальнем конце. Там и находился вход в мастерскую.

Одсли Кинг сидела на полу вместе с Толстой Мэм Эттейлой, гадалкой и картежницей. Одинокая лампа изливала на них желтый свет, играющий на лежащих между ними картах. Ярко освещая самих женщин, он был слишком слаб, чтобы полностью осветить просторную комнату. В результате казалось, что они застыли в неудобных, напряженных позах посреди желтой пустоты, а рядом висят туманные призраки разных предметов: горшок с анемонами, кусок мольберта, оконная рама. Это придавало изумительную двусмысленность сцене, которую Эшлим позже нарисовал по памяти. Эта картина известна под названием «Две женщины в комнате наверху».

На картине мы видим Толстую Мэм Эттейлу — или Матушку Эттейлу, как ее зовут некоторые. Она сидит на полу, широко разведя колени, склонившись над картами; юбки туго обтягивают ее мощные чресла. Карты — это просто белые прямоугольники: они предназначены для предсказаний, но не скажут ничего. Перед ней на корточках, тоже склонившись над картами, замерла другая женщина, куда более хрупкая, с коротко стриженными, как у мальчика, волосами, с угловатым телом, которое словно все состоит из локтей и коленей. Проработка этих фигур у Эшлима весьма необычна. Руки женщин переплетены; кажется, они раскачиваются туда-сюда — может быть, вместе переживая какое-то горе, а может быть, соединенные неким странным чувственным порывом. Их черты обозначены несколькими грубыми линиями — все остальное несущественно. В том, как прорисованы цветастые юбки Мэм Эттейлы, есть что-то милосердное. Но Одсли Кинг смотрит с холста почти с вызовом, в ее глазах хитринка.

В этой позе женщины находились около тридцати секунд — считая с того момента, как Эшлим отодвинул штору. В мастерской стояла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием гадалки. Потом Одсли Кинг сонно улыбнулась Эшлиму, но художник ничего не ответил, тогда она непринужденно потянулась и смешала карты. Внезапно у нее начался кашель. Художница поспешно прикрыла рот ладонью, отвернулась и передернула хрупкими плечиками. Казалось, что-то попало ей не в то горло.

— Да ну тебя, глупая старуха, — невнятно пробормотала она, обращаясь к гадалке. — Ты же видишь, ничего не выйдет.

Когда Эшлим взял ее руку, на ладони была кровь.

— Как мне это надоело, — Одсли Кинг улыбнулась. — Легкие скрипят, точно новые ботинки. Целыми днями только это и слышишь.

Она вытерла рот тыльной стороной руки.

— Я стала такой торопыгой…

После кровотечений она делалась растерянной, но требовательной, как ребенок, проснувшийся во время длинной поездки. Она забыла его имя, а может, лишь делала вид, что забыла. Но кто бы позволил ему просто взять и уйти! Она и слышать об этом не хотела. Нет, пусть он поставит мольберт — «мы же все-таки художники!» — и займется портретом. Тем временем она расскажет ему что-нибудь интересное, а Мэм Эттейла будет гадать на картах. Потом можно будет выпить чаю или шоколада — что ему больше нравится.

Однако Эшлим никогда не видел ее такой бледной.

Почему она не в постели? Еще чего не хватало! Они должны написать ее портрет. Что ему оставалось? Только восхищенно взирать на ее резко очерченный мужской профиль, белые щеки… и подчиняться.

Протянув около часа, Эшлим отложил черный мел и осторожно начал:

— Если бы ты только уехала в Высокий Город… Рак — мошенник, но с тобой он будет носиться, как курица с яйцом, потому что все его расходы окупятся.

— Эшлим, ты обещал.

— Скоро будет слишком поздно. Карантинная полиция…

— Уже слишком поздно, глупый, — Одсли Кинг беспокойно повела плечами. — Чума уже здесь… — она указала на себя, потом обвела жестом комнату с ее мебелью под мрачными драпировками и пустыми рамами, — и здесь. Она висит на улице как туман. Они ни для кого не делают исключений, мы это уже выяснили.

На миг в ее глазах вспыхнул жуткий голод… и медленно обернулся безразличием.

— К тому же, — продолжала она, — я бы не ушла, если бы ушли они. Почему это я должна уходить? Высокий Город — просто грандиозный склеп. Искусство там мертво, и его могильщики — Полинус Рак и ему подобные. От него нет спасения ни живописи, ни театру, ни поэзии, ни музыке… от него и от старух, которые снабжают его деньгами. Я больше не желаю там находиться… — она почти кричала. — Я больше не желаю, чтобы они покупали мои работы! Я принадлежу этому месту!

Эшлим почти с ней согласился.

Если он станет настаивать, она нарочно будет кашлять, отхаркивая по кусочку собственные легкие, пока не замучает себя до смерти! Чувствуя себя ничтожеством, Эшлим все-таки решил вернуться к работе.

В мастерской воцарилось странное безразличие, та унылая тишина, которая заменяет все слова и в которой время тянется ниткой слизи. Мэм Эттейла вновь перетасовала карты.

Что она здесь делает, эта жирная терпеливая женщина? Что она делает так далеко от своего грязного атласного павильончика на площади Утраченного Времени? Что за встреча была здесь назначена?

Мэм Эттейла раскладывала карты, читала их, потом собирала — без единого слова. Она все сидела на полу, а Одсли Кинг без всякого выражения наблюдала за ней, совершенно безразличная к ее присутствию, словно гадалка попросту ей снилась. Казалось, то лихорадочное воодушевление, приступ которого оборвал кровавый кашель, покинуло молодую женщину. Она опустилась в кресло, веки опустились. Лишь раз карты привлекли ее внимание. Тогда она подалась вперед и произнесла:

— Когда я была совсем маленькой, мы жили на ферме, ферма стояла среди бесконечных сырых пашен за Квошмостом. Каждую неделю отец резал и ощипывал трех цыплят. Они висели за дверью, пока их не забирали на кухню. Мне очень не хотелось проходить мимо, когда они вот так висели. Шейки у них были каким-то безумным образом свернуты на сторону. Но мне приходилось пройти мимо — это был единственный способ добраться до маслобойни.

Однажды, открывая дверь, она внезапно увидела, как у одного из цыплят опускается веко, закрывая глаз, похожий на стеклянную бусинку.

— Теперь мне снится, что за дверью у меня висят мертвые женщины, и одна из них мне подмигивает.

Поймав удивленный взгляд Эшлима, художница рассмеялась и провела рукой по подлокотнику кресла.

— Возможно, этого никогда не было. Или было, но не со мной. Я родилась в Квошмосте… Или я все время жила в чумной зоне? Здесь у всех нас разыгрывается воображение…

Она еще немного понаблюдала за своей рукой, которая все дальше скользила по подлокотнику… и Эшлиму показалось, что женщина задремала.

Признав поражение, портретист собрал мелки и сложил мольберт.

— Мне надо идти, пока темно, — сказал он Толстой Мэм Эттейле.

Гадалка прижала палец к губам и взяла одну из карт — он не смог разглядеть, что на ней нарисовано: взгляд поймал лишь желтый отблеск лампы, — но тоже ничего не ответила.

«Я вернусь, — жестами показал он, — завтра вечером».

Он уже проходил мимо ее кресла, когда умирающая, к его ужасу и смущению, прошептала:

— Бывают призраки тоски, Эшлим. Я рисовала этих призраков, как тебе известно. Не ради удовольствия! Это мой долг. Но все, чего хотят в Высоком Городе, — это развлечений.

Она сжала его руку, по-прежнему не открывая глаз.

— Я не хочу туда возвращаться, Эшлим. И они не хотят, чтобы я вернулась. Им нужна моя тень — бледная, бесплодная, недоразвитая. Теперь я принадлежу чумной зоне.

Гадалка пропустила Эшлима. Кот потерся о его ноги. Но когда он бегом бросился в направлении Высокого Города, ему послышалось, как что-то тяжелое упало в комнате наверху и растерянный, полный отчаяния голос завопил:

— Помогите же мне! Помогите!

Эшлим продолжал приходить на рю Серполе раз или два в неделю. Он приходил бы сюда чаще, но были и другие дела. Его охватило какое-то необъяснимое состояние, которое трудно назвать иначе, как летаргия: он по-прежнему мог посещать умирающую, но обнаружил, что никак не может довести до конца подготовку спасательной кампании. Однако работа над портретом шла полным ходом. В обмен на наброски и карикатуры, которые восхищали ее жестокостью, она передала ему несколько собственных холстов. Эшлим был смущен. Он не смел принять их. По сравнению с ней он чувствовал себя просто толковым подмастерьем. Одсли Кинг протестующе закашляла.

— Я почту за честь их забрать, — объявил Эшлим.

Однако он ни на шаг не приблизился к пониманию ее отношений с гадалкой, которую теперь редко можно было застать в павильоне, желтеющем посреди Артистического квартала. Почти все время она проводила у Одсли Кинг, стирая за ней окровавленные носовые платки, готовя для нее еду, которая остывала, не будучи съеденной, и до бесконечности раскладывая карты.

Карты!

Картинки на них пылали, как грубо расписанное стекло, как окна в другой мир, как знак спасения. Но какими будничными казались предсказания, которые гадалка делала с их помощью! Одсли Кинг смотрела карты без всякого выражения, как и прежде. Она использовала их, как казалось Эшлиму, для чего-то еще — наверно, для какого-то более замысловатого самообмана.

Все его визиты начинались с того, что он спускался по лестнице Соляной подати. В месяцы эпидемии там было людно. Маленькая, излучающая благопристойность фигурка Эшлима выглядела странно среди поэтов и позеров, князьков, политиканов и популяризаторов, которых можно встретить спускающимися или поднимающимися по лестнице на рассвете или в сумерках. Правда, его огненно-рыжий гребень не давал ему слишком выделяться из толпы. Однажды утром, когда уже почти рассвело, он столкнулся на лестнице с двумя пьяными юнцами, которые крутились на задворках знаменитой кондитерской Огдена Финчера. Парочка выглядела премерзко: руки в цыпках, грязные светло-русые волосы, настолько короткие, что их крупные круглые головы казались поросшими поросячьей щетиной. Их вычурные наряды были перепачканы пятнами от еды и кое-чего похуже.

Когда Эшлим заметил их, они сидели на ступенях, один справа, другой слева, перебрасывались подпорченной дыней и фальшиво распевали:

Мы — Братья Ячменя! Нас прогнали Из Бирмингема и Вулверхэмптона, Мы — властелины снесенных башен, Тени странных дел преследуют нас всю ночь.

Однако вскоре пение прекратилось.

— Эй, викарий, благослови нас!

Шатаясь, близнецы подошли к художнику и пали перед ним ниц. С какой радости они приняли его за священника? Впрочем, возможно, они обращались с подобной просьбой ко всем прохожим. Один из них схватил Эшлима за лодыжки обеими руками, смиренно вытаращился на него, и тут его обильно стошнило.

— У-у-упс!

Эшлима передернуло. Он попытался не обращать на них внимания и пошел дальше, но парочка последовала за ним, время от времени делая попытки выхватить у него мольберт — просто шутки ради.

— Вам должно быть стыдно, — в отчаянии произнес он, стараясь не встретить взгляд их голубых телячьих глаз.

«Братцы» дружно застонали и кивнули.

Таким образом они прошли, наверно, шагов сто по направлению к Мюннеду, заговорщически перемигиваясь, когда им казалось, что Эшлим их не видит. После этого им что-то ударило в голову.

— Финчер! — заорали они и принялись швырять друг в друга объедками мяса и фруктами. — Финчер, спеки нам пирожок!

И побрели прочь, спотыкаясь и барабаня во все двери.

Эшлим прибавил шагу. Терпкий запах раздавленных фруктов преследовал его до самого Высокого Города, где он услышал много интересного про свои ботинки.

Кто они были, эти пьяные братцы? Трудно сказать. Они правили городом — по крайней мере по их собственному утверждению. А наткнулись они на этот город — опять-таки по их утверждению — во время некоего таинственного путешествия.

Впрочем, иногда они говорили, что сами создали его за один-единственный день, единственно из пыли, которую ветер приносит с низких холмов у подножия Монарских гор. С тех пор, по их словам, прошли тысячи лет.

Поначалу они выглядели весьма необычно: две фигуры в алых латах, которые примерно раз в десять лет возникали в небе над площадью Аттелин, огромные и совершенно неправдоподобные, похожие на омаров, с любопытством взирающие на город. Верхом на гигантских белых лошадях они двигались по воздуху, как созвездие, и в течение часа исчезали. Теперь они жили где-то в Высоком Городе у какого-то карлика, уроженца Мингулэя. Они пытались стать людьми.

«Для них это игра — по крайней мере так кажется, — писал Эшлим в своем дневнике.  — Они любопытны и могущественны. Не проходит и ночи, чтобы они не учинили какое-нибудь пьяное безобразие. Они день-деньской слоняются по писсуарам винных лавок, вырезая свои инициалы на их стенах, носятся по Маргаретштрассе и набивают желудки пирожками и лапшой, а потом блюют всю дорогу до мавзолея Цецилии Металлики, куда добираются к полуночи».

Виновны ли они в том бедствии, которое обрушилось на город? Эшлим всегда считал, что виновны.

«Если они и в самом деле создатели и повелители города,  — писал он, — то не заслуживают доверия, эти пожиратели обедов на вынос с лексиконом подзаборников».

В то время как Братья Ячменя лезли вон из кожи, пытаясь стать людьми, чума растекалась у подножия Высокого Города, как озеро. Атмосфера необъяснимо распространяющегося разрушения накрыла весь Артистический квартал. Кладбища были засажены рядами маргариток, улицы увешаны порванными политическими плакатами. Из бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд» доносился безрадостный презрительный смех. По утрам, когда лил дождь, старухи с выражением невероятной осведомленности выглядывали из окон кондитерских на Виа Джелла. В это же время в Высоком Городе и на всех холмах ниже Альвиса бдительные служаки выгуливали огромных собак в украшенных драгоценностями ошейниках, — тварей, похожих на волков, которые туго натягивали поводки. Это были тайные агенты Братьев Ячменя.

«Все их знают,  — писал Эшлим в своем дневнике. — Они делают вид, что обеспокоены настолько, что волосы встают дыбом, поэтому и заводят гигантских псов. За кем они шпионят? Кому сообщают то, что видят? Некоторые говорят, что Братьям, другие — что их карлику, который недавно присвоил себе титул «Великий Каир». Теперь, когда Братья Ячменя появились среди нас, ни в чем нельзя быть уверенным».

Отряды полиции следили за соблюдением карантина на зараженной территории. Их поведение отличали странное безразличие и непредсказуемость. Бывало, что их никто не видел целыми месяцами. Потом они внезапно надевали роскошную черную униформу, брали под арест любого, кто пытался покинуть зону, и уводили куда-то «на проверку». Людей, задержанных таким образом, вскоре выпускали. Однако никакой системы в этом не прослеживалось.

«Я не могу относиться к ним серьезно,  — писал Эшлим. — Какая это полиция?»

Но это была самая настоящая полиция. Однажды, когда он отправился навестить Одсли Кинг, они остановили его на лестнице Соляной подати — прежде чем он вошел в чумную зону. Это было уже что-то новое.

Они были вежливы — поскольку задержанный явно пришел из Высокого Города, — но настойчивы. Они забрали мольберт, но несли его так, чтобы у владельца не возникало беспокойства по поводу своего имущества. Они провели Эшлима обратно вверх по лестнице, в ту часть города, которая тянулась за роскошными особняками и площадями Мюннеда, где парки Хааденбоска, похожие на рощицы с небольшими озерцами, летними аллеями и кустарником, незаметно сливаются со старым и немного зловещим кварталом, некогда известным как Монруж. Здесь, как они сказали, у него будет возможность объясниться.

Эшлим тревожно огляделся. Из Монруж становилось видно, что величественные башни с их строгими надписями и причудливыми куполами, визитная карточка города, после какой-то давно забытой гражданской войны совсем обветшали. Нежные пастельные краски потускнели или наоборот почернели от копоти. На верхних ярусах башен обитали птицы. И хотя Маргаретштрассе с ее деловитой суетой находилась на расстоянии броска камня, здесь давно никто не жил. Когда Эшлим напомнил об этом полицейским, те только улыбнулись и спросили, указывая на планшет, в котором он держал краски и кисти: не тяжело с таким ходить?

Вскоре Эшлим начал замечать признаки недавно начатых строительных работ: траншеи, прорытые поперек улиц, наполовину возведенные стены среди зарослей кипрея и травы, которую почему-то именуют «амброзией», низкие кирпичные ограждения по краю котлованов. Тут и там возвышались здания полностью отстроенные, только стены не были выкрашены. Каждое из них напоминало ратушу, а весь комплекс наводил на мысли о том, что в них должен размещаться муниципалитет и прочие подобные учреждения. Но работы, похоже, давно прекратились. Большинство построек так и стояли незаконченными, и древние ветшающие башни презрительно взирали на них, словно на искусственно выведенных уродцев, стесняющихся своего роста.

Эшлиму велели войти в одну из башен для допроса. Снаружи она напоминала обугленную колоду, но была вполне пригодна для жилья. Новенькие деревянные перегородки, еще пахнущие столярным клеем, делали внутреннее пространство еще более тесным. В узких коридорах было людно и шумно. Эшлима перепоручили заботам мрачного, безвкусно одетого господина, который провел художника через анфиладу голых комнатушек. В каждой художнику приходилось объяснять должностным лицам, зачем он пытался пройти в чумную зону. Должностные лица безразлично взирали на него, и под конец Эшлиму начало казаться, что его история с самого начала выдумана и навязла у него самого в ушах.

Разве он не знал, спрашивали они, что вход в зону запрещен?

— Боюсь, не знал. У меня там клиент.

Вот уже много недель на всех стенах в округе развешаны плакаты, ответили они. Неужели он их не заметил?

— К сожалению, я портретист. Видите ли, мой клиент живет в Низком Городе…

Он не назвал имени Одсли Кинг.

— Я всегда хожу туда по вечерам. Мне нужно заплатить штраф?

Этот наивный вопрос был выслушан без всякого выражения. Внезапно Эшлим понял, что они действительно не знают, что с ним делать. Как ни странно, это только усилило его беспокойство. Они небрежно осмотрели его планшет и мольберт. Внезапно они начали расспрашивать его о Братьях Ячменя. Как часто он видел их в последнее время в Низком Городе? С кем он их видел? Какое мнение у него сложилось?

— Кто не видел Братьев Ячменя? — ответил Эшлим, недоуменно пожив плечами. — Никакого особенного мнения у меня о них не сложилось.

Не совершали ли они каких-то вызывающих поступков, пытаясь напугать его? Эшлим сказал, что затрудняется ответить. Когда он закашлялся и спросил, можно ли ему идти домой, никто ему не ответил. Каждый раз, когда его переводили в следующую комнату, ему казалось, что он продвигается чуть дальше вглубь здания. Внутренняя архитектура этой полой колоды имела любопытное свойство: никакие новые проходы и лестницы не могли заполнить ее. Стоило закрыть глаза, и можно было без особого труда представить, что плывешь в какой-то звонкой пустоте, где странные голоса говорят с тобой на странных старинных языках. Эшлим понятия не имел, кто может тут обитать: под ногами валялись пустые бутылки и тухлые огрызки — и при этом, заглянув на миг в очередную полуоткрытую дверь, можно было увидеть богато обставленную комнату, или мельком увидеть слугу, который вел пса на унизанном драгоценными камнями поводке.

Наконец портретист оказался в помещении, оборудованном медным рупором — в этот рупор надо было говорить. Когда Эшлим сообщил, чем зарабатывает на жизнь, из воронки донеслись какие-то металлические звуки, непонятные, но чрезвычайно взволнованные. Охранники внимательно выслушали их и начали совещаться.

— Спроси, как его зовут, — говорил один из них. После того, как художник повторил свое имя в сотый раз — из них дважды в рупор, — ему сообщили:

— Его милость желает вас видеть.

Великий Каир был человеком очень маленького роста и неопределенного возраста, с толстой шеей, сильно раздавшимся в талии. «Я предпочитаю считать себя воином, — постоянно повторял он, — ветераном войн, о которых мало кому известно».

Он передвигался легкой, агрессивной походкой завзятого забияки, каких немало на площади Утраченного Времени, что порой совершенно сбивало с толку. Но для обычного солдата у него был слишком хитрый взгляд. К тому же пил «бессен» — крепкий джин из черной смородины, очень популярный в Низком Городе. От этого пойла зубы у него портились, глаза стали водянистыми и злобными, мышцы на руках — дряблыми. Тем не менее он был чрезвычайно высокого мнения о своей особе. Руки были его гордостью — особенно крупные квадратные пальцы. При любой возможности он хвастался мускулами, выступавшими на его коротких бедрах, точно узлы, и тем, что до сих пор не начал лысеть. Волосы он густо смазывал неким снадобьем, именуемым «Бальзам Альтаэн» — это зелье слуги приобретали для него в ларьке на Жестяном рынке.

Эшлим увидел Великого Каира у окна, где тот стоял, не скрывая нетерпения. Коротышка щеголял в безрукавке с подплечиками, пошитой из великолепной кожи тускло-красного цвета, а забавная поза заставляла заподозрить у него лордоз: он держал сцепленные руки за спиной. По его мнению, так его грудь представала в самом выгодном свете.

— Проходите, господин Эшлим, — произнес он. — Скажите, что вы видите.

К этому времени на улице уже стемнело. Оконные стекла отражали свет ламп и мебель, точно бездонный водоем. Присмотревшись с некоторым усилием, Эшлим смог разглядеть крыши — до некоторых было рукой подать. Он пришел к выводу, что перед ним менее фешенебельный стороны Мюннеда, а рядом находятся Ченаньягуин и госпиталь Куактье. Левее, едва различимый, тянулся район Монруж. Из-за странных траншей и заброшенных зданий он выглядел так, словно там велась подготовка к затяжной ночной войне.

— Если бы они не вмешивались… — Великий Каир особенно ядовито подчеркнул слово «они» и тут же оглянулся через плечо, словно подозревал, что кто-то подслушивает разговор, — эта часть города была бы уже преобразована. Преобразована!

— Я очень слабо разбираюсь в градостроительстве, — осторожно ответил Эшлим, чтобы случайно не оказаться втянутым в ссору между Братьями Ячменя и карликом.

Великий Каир напряженно склонил голову набок.

— Тем не менее, — без всякого выражения отозвался он. Внезапно карлик рывком распахнул окно, впуская теплый воздух с маленького балкона, где ранние розы в причудливых старинных купелях, вьющиеся вокруг кованых металлических прутьев, испускали тяжелый, пошлый запах.

— Идите сюда, и посмотрим, сможете ли вы догадаться, как я это делаю.

И он издал низкий, жалобный вой — «у-лу-лу-лу!» — который эхом разнесся среди крыш, точно крик совы. Ничего не произошло. Великий Каир рассмеялся и попытался поймать взгляд Эшлима.

Художник, смущенный, отвел глаза и сделал вид, что разглядывает балкон.

— Мы все тут птицы невысокого полета, — он ощутил легкое разочарование.

— Смотрите! Смотрите! — радостно воскликнул карлик. — Видите?

Балкон запрудили кошки. Урча и мяукая, они на миг поднимались на задние лапы, чтобы потереться головой об его колени. Карлик подзывал их одну за другой, хихикая и называя по именам:

— Вот Наунаун… Вот Сексер… и Зеро — тот, у которого хвост крючком. А вот мой свирепый Планшет… Безымянный… Имо… Локоток…

Овеянный благоуханием ночи, Великий Каир задумчиво перечислял своих любимцев, словно зачитывая список. Ощущение было жутковатое. Больше дюжины тощих зверьков явилось к нему из темноты. Да, не слабо…

— Ни одной моей. Но они собираются ко мне со всего города, потому что я говорю на их языке… — он в упор посмотрел на портретиста. — Что вы об этом думаете? Такое возможно?

— Какие прелестные создания! — воскликнул Эшлим, чтобы не отвечать на вопрос. Он попытался погладить одного кота, но тот так холодно посмотрел на него, что художник поспешил убрать руку.

— Очень впечатляет, — добавил он.

Великий Каир, казалось, потерял интерес к кошкам. Он потребовал, чтобы Эшлим прошел в соседнюю дверь. Помещение с кошмарно высоким потолком, которое карлик называл «боковой залой», позволяло судить о подлинной высоте башни. Здесь карлик словно превратился в испорченного ребенка, который бродит ночью по дворцу. Даже мебель вдруг стала казаться слишком громоздкой. Огромные кресла с подлокотниками, шкафы-великаны, набитые оловянными сервизами… Круглые столы, украшенные причудливой резьбой, старинные занавески из тяжелой парчи, подушки, расшитые металлической нитью. Стены с красными панелями были отделаны потускневшей позолотой на черном фоне. Здесь Эшлим увидел работы Одсли Кинг, Кристодулоса и свои собственные.

— Как вы видите, я настоящий коллекционер! — гордо объявил карлик.

Здесь была даже сентиментальная акварелька, подписанная Полинусом Раком — она почти терялась на фоне этого великолепия. В комнате пахло ладаном и засохшим печеньем. Запахи старины… Кошкам они явно нравились: они одна за другой проходили в комнату и оглашали комнату звонким «мурр-р-р!», словно чуяли валерьянку. Но у Эшлима голова шла кругом, а при виде своей работы на стене этого древнего помещения он испытывал некоторую неловкость.

Великий Каир вздохнул и глубокомысленно уставился на пейзаж Одсли Кинг, выполненный в масле и карандаше. Пейзаж изображал старый подвесной мост у причала Линейной массы.

— Что вы видите, когда смотрите на меня? — произнес он наконец. — Я скажу. Вы видите человека, который обтирал своей спиной все углы этого мира. Человека, который перенес множество бед и лишений, постоянно играл роль изгоя…

Он презрительно рассмеялся.

— «Изгой»! Возможно, вы с восхищением разглядываете эту комнату и говорите себе: в этом человеке равно перемешано дурное и хорошее. Вы правы! — Он с довольным видом поклонился, словно эти высокопарные слова относились не к нему самому, а к Эшлиму. — Однако имейте в виду: я человек очень чувствительный — не забывайте об этом! Человек, который сам мог стать художником, атлетом, математиком!

Он бросил на работу Одсли Кинг последний восхищенный взгляд.

— Если бы мы могли быть такими, как она! Мы можем лишь стремиться к этому, стремиться изо всех сил… Я прикажу подать завтрак, а потом встану… или сяду… где вы скажете. Как, вы считаете, будет лучше: правый или левый профиль?

Заметив, что Эшлим беспомощно таращится на него, он пояснил:

— Я хочу, чтобы вы написали мой портрет, господин Эшлим. Вы тот, кто сможет ухватить самую суть и показать меня таким, каков я есть!

Он был невыносим. Энергия била из него ключом. Казалось, он постоянно недоволен тем, как выглядит со стороны. Сначала он стоял, воздев одну руку, как оратор-популист. Потом сел и подпер рукой подбородок. Но вскоре и эта поза показалась ему не слишком удачной, он снова вскочил и встал так, чтобы продемонстрировать мускулатуру верхней части спины. Сначала ему показалось, что на него падает слишком много света, и это не позволяет подчеркнуть двойственность его характера. Потом света оказалось слишком мало — при таком освещении подбородок получался недостаточно выразительным. Он улыбался, пока не вспомнил, что показывает зубы, затем нахмурился.

— Не могу придумать, как лучше встать, — со вздохом признался он. Все это время он болтал без умолку. — Знаете, почему я так привлекателен? Потому что у меня ноги прямые.

Он явно ненавидел и боялся своих повелителей. Одной из его любимых тем для беседы было стальное кольцо, которое он носил на большом пальце правой руки — злобная игрушка с острым шипом вместо камня. Однажды, мрачно объяснил Великий Каир, его нынешние хозяева напали на него. Настанет день, когда ему снова придется опасаться их. Неожиданно он вскочил и закричал:

— Представьте себе картину! На меня нападают! Я рассекаю противнику лоб! Кровь тут же заливает ему глаза, и я делаю с ним все, что захочу!

Он так размахивал руками, что опрокинул оловянную вазочку с засахаренными анемонами.

Так прошла ночь. По просьбе Эшлима в комнату принесли еще несколько светильников, а для карлика — поднос с анисовым печеньем и напиток, который он называл «кофе служанки». Это питье готовили, нагревая молоко на медленном огне с большим количеством сахара, одновременно кроша туда промасленную гренку, а потом запекали до тех пор, пока на поверхности не образовывалась толстая корка. Карлик с наслаждением пил эту смесь, закатывая глаза и потирая солнечное сплетение, в то время как Эшлим, тайком выглядывая из-за мольберта, зевал и делал вид, что продолжает рисовать. Комнату выстудило, и кошки жались у его ног или бегали вокруг, подбирая кусочки пищи, которые им бросал Великий Каир.

Светало, когда снаружи раздался приглушенный треск. Карлик встал и торопливо прошел в соседнюю комнату. Эшлим нашел его на балкончике: приподнявшись на цыпочки, коротышка смотрел вниз на Братьев Ячменя.

— Спой нам песенку, карлик! — орали они. — Или сказку расскажи!

Послышалось пьяное пение, прерываемое хохотом и звуками отрыжки. Братья попытались взобраться на балкон по гнилой стене — а может быть, хотели проломить ее. Потом с удвоенной силой замолотили в дверь, явно намереваясь ее вынести. Гулкое эхо разнеслось по заброшенным пустырям Монруж. Карлик молча помахал им рукой, глядя куда-то поверх крыш, но на скулах у него заходили желваки, словно от зубной боли. Эшлим был напуган, но для виду сохранял спокойствие.

Где-то у подножия башни громко хлопнула дверь. Служители бросились врассыпную. В конце концов все снова стихло, но карлик еще некоторое время стоял у перил. Когда он все-таки повернулся, было очевидно: он надеялся, что остался в одиночестве. Пару секунд он взирал на Эшлима с неприкрытой ненавистью, потом проговорил так, словно это стоило ему невероятных усилий:

— Видите, как они меня изводят? Не хочу, чтобы они появились на моем портрете. Поторопитесь. Если они увидят вас здесь, то непременно все испортят.

Эшлим кивнул и пошел собирать мольберт.

Карлик стоял в дверном проеме, наблюдая, как художник упаковывает мел и бумагу.

— Что за дела у вас в чумной зоне, Эшлим? — спросил он спокойно. Его лицо ничего не выражало. Заметив смущение портретиста, Великий Каир рассмеялся.

— Можете ходить куда душе угодно! Мои люди оставят вас в покое, если я скажу. Но не забывайте: у вас новый заказ.

Ни один звук не нарушал предутреннюю тишину. И пока Эшлим пробирался между заброшенными башнями и заполненными мусором траншеями, ему казалось, что город сжался в одну-единственную черную точку в дальнем углу огромной, равнодушной карты мира.

«На этой неделе,  — написал Эшлим в своем дневнике, — Высокий Город не может думать ни о чем, кроме как о Братьях Ячменя. Что они носят, куда направляются, что будут делать, когда наконец туда доберутся — все это вдруг стало необыкновенно интересно. Самый жгучий вопрос: где они живут? Вчера Ангина Десформес по секрету сообщил, что они обитают в Посюстороннем квартале, в домике у какого-то работяги. Сегодня утром я услышал нечто противоположное: они ночуют в плавучем домике у причала Линейной массы и коротают время, бросая в канал все, что подвернется под руку. Полагаю, завтра выяснится, что они скупили все здания на Ураниум-стрит и тайно вырыли под тротуаром склеп — для себя и своего карлика…»

Он чувствовал, что за этой дурацкой озабоченностью не стоит ничего, кроме желания лишний раз уличить Братьев Ячменя в дурном поведении.

«Теперь, когда мне довелось побывать в башне на Монруж и полюбоваться на это безумное строительство под Хааденбоском,  — приписал он,  — я не склонен доверять подобным предположениям».

* * *

Эшлим постарался выбросить из головы историю с Великим Каиром — насколько возможно. Скорее всего ему очень не хотелось признавать, что привычный для него образ жизни мог быть так легко нарушен. В качестве дополнительной меры он занялся заказами в Мюннеде — и весьма рьяно.

«В большинстве своем,  — писал он, — мне приходится писать женщин средних лет. Они скучны, образованны и… как бы это выразиться помягче… обладают артистической натурой. С их легкой руки я вхожу в моду. В настоящее время они, конечно, сходят с ума по Братьям Ячменя, а близость чумной зоны наполняет их восторгом и ужасом. Однако они по-прежнему обожают поболтать о Полинусе Раке, который остается их любимцем, несмотря на растущий ажиотаж вокруг «Die Traumunden Knaben»: многие считают, что ставить подобные спектакли в Высоком Городе слишком рискованно. Как и все мы, Рак надеется на финансовую поддержку со стороны этих дам и безумно робеет перед ними. Если пьеса провалится, это будет провалом и для Одсли Кинг. «Мечтающие Мальчики» — последняя ниточка, которая связывает ее с Высоким Городом, последнее дело ее жизни, которое не должно ее погубить. Дамы из Мюннеда, которые понятия об этом не имеют, предпочли бы сделать из ее состояния небольшой скандал. «Может быть, послать ей немного денег?» — спрашивают они у меня. «Боюсь, это будет нарушением карантина», — отвечаю я. Их такое положение дел не устраивает».

Он всегда терял двух-трех подобных клиентов, когда те обнаруживали, что портрет «не вызывает тех чувств», которых они ожидали.

«La Petroleuse [22] жалуется, что я сделал из нее провинциалку. Ничего подобного. Я нарисовал ей лицо бакалейщицы, а это совсем другое дело, так что пусть не наговаривает. Мне некогда переживать из-за подобных мелочей: последнее время и так забот хватает. Кажется, с каждым моим визитом Одсли Кинг все больше падает духом. Эммет Буффо беспокоится: он хочет знать, какая роль ему отводится в нашей затее, и засыпает меня письмами. Он считает, что мы должны обязательно изменить свою внешность — и я тоже, иначе он в чумную зону ни ногой, — и высказывает соображения по поводу того, как это сделать. Он знает старика, который может обеспечить нас всем необходимым».

«После некоторых размышлений,  — добавляет Эшлим,  — я пришел к выводу, что это не повод для беспокойства».

Тем не менее Буффо он напишет:

«Давай встретимся и сходим к этому человеку — только я немного разберусь с делами».

В то утро в Высоком Городе было прохладно.

— Как тебе повезло! — восклицал Буффо. — Живешь в таком месте… Такое впечатление, что чума вас стороной обходит.

— Не могу сказать, — отозвался Эшлим.

— А я люблю тут бродить — особенно если ночь проработаю… — упрямо продолжал астроном, — Смотри: прямо по курсу Ливио Фонье. Собрался позавтракать в «Колбасной Вивьен»… — он радостно махнул рукой в указанном направлении. — Ему все нипочем!

Расхлябанная походка астронома наводила на мысль о проблемах с координацией движений… или о том, что этому тощему верзиле ноги оторвали при рождении, а потом пришили неправильно. Его лицо, обрамленное мягкими светлыми волосами — блеклое, с длинным подбородком, — выглядело каким-то нескладным, точно сваянным на скорую руку. Глаза, долгие годы смотревшие в окуляры самодельных телескопов, стали воспаленными и придавали астроному вид совершенной беззащитности. Кажется, он изучал Луну; во всяком случае, его исследования подвергались в Высоком Городе безжалостному осмеянию. Буффо об этом подозревал. Тем не менее в последнее время он отчаянно нуждался в деньгах. Он стал рассеянным; когда ему казалось, что за ним никто не наблюдает, на его лице появлялось выражение опустошенности.

— Здесь, в Мюннеде, даже погода лучше, — продолжал он, потягиваясь, расправляя грудь и моргая от слабого солнечного света. — Там, где я живу, все время так ветрено…

Он купил фунт чернослива и поедал его на ходу.

— Не знаю, почему я так люблю сливы… Ты когда-нибудь видел такое небо, как сегодня на рассвете? Это нечто из ряда вон выходящее!

Они были уже на полпути к Посюстороннему кварталу — одному из районов Низкого Города, пока не тронутому чумой. Чтобы добраться туда, надо было пересечь Мюннед и спуститься к каналу. Примерно час назад прошел сильнейший дождь. Эшлим и астроном пробирались между пустынными причалами и складами. В лужах на дорожках отражалось небо цвета яичной скорлупы. С закрытого со всех сторон залива у причала Линейной массы дул холодный ветер, из-за чего водное пространство почему-то казалось гораздо более обширным, чем на самом деле. Эшлиму эта продуваемая всеми ветрами местность почему-то напоминала Срединные Земли, где он родился. Он вспомнил о жестоких зимних наводнениях, об угрях, которые нагуливают жир и неподвижно лежат в иле, и цаплях, застывших среди серебристых ив на берегах топей. Его передернуло.

Буффо рассказывал про человека, с которым им предстояло встретиться.

— Он собирает чучела разных птиц. И сам чучельник. Помимо всего прочего, он торгует обносками для нищих. Он живет позади «Святой Девы Оцинкованной» и считает, как и я, что будущее принадлежит науке…

Эшлим, который расслышал только слово «будущее», виновато покосился на Эммета Буффо, который, по счастью, как раз в этот момент указывал куда-то пальцем… но посмотрев в том направлении, увидел только ворота старого судоходного шлюза, а за ними — какие-то сгустки, похожие на палевого цвета творог, вперемешку с плавучим мусором.

— Он проводит исследования старых башен города. Забирается на самые верхние этажи. Ты не поверить, Эшлим: он утверждает, что там, среди колоний галок и воробьиных гнезд живут птицы, у которых перья все до единого сделаны из металла!

— Не стоит ему лазить по старым башням, — проворчал Эшлим. — Там может быть небезопасно.

— Все равно это интересная работа. Будешь чернослив — или я доедаю?

За разговорами они не заметили, как оказались в Посюстороннем квартале, и обнаружили старика в его лавочке. Маленькое пыльное окошко было заставлено чучелами птиц и животных, застывших в неестественных позах, а над ним маячила полустертая вывеска. Лавочка находилась на углу старой площади, замощенной брусчаткой, войти на которую можно было через узкую кирпичную арку. На одной стороне площади стоял лоток, с которого торговали рыбой, на другой темнела громада Святой Девы Оцинкованной. По площади носилась стайка взбудораженных ребятишек, время от времени затевая возню там, где булыжник был расчерчен для игры в «прыгалки» или «слепого Майка». Шагнув под арку, Эшлим услышал голос женщины, пронзительный, гнусавый: она пела под мандолину. В воздухе висел густой запах трески и шафрана.

Глаза у старика были водянистыми, а сам он казался хрупким, как сухой стебель. Он стоял посреди заваленного всякой всячиной заднего двора, стиснув одной рукой другую, на губах играла странная полуулыбка. Руки напоминали птичьи лапы, кожа обтягивала его удлиненный череп, точно желтая бумага. Его выцветший халат когда-то покрывала великолепная вышивка серебряной нитью, и несколько таких ниток, похожих на пружинки, торчали из отворотов и прорех на локтях. Старик взял Эммета Буффо за руку и повел прочь от двери.

— Вы только взгляните! — взволнованно зашептал он.

Оказывается, в каморке возле Альвиса он нашел металлическое перо — первое доказательство своей теории. Улыбаясь и кивая, он протянул находку астроному. Тот быстро, чуть беспокойно оглянулся через плечо и взглянул на Эшлима, но портретист отвел взгляд и сделал вид, что разглядывает птиц, которые стояли на полках, словно ожидая воскрешения. Пристальные взгляды их маленьких блестящих глаз заставляли его нетерпеливо переминаться с ноги на ногу. Старик с его хрупкими костями и покачивающейся головой сам был похож на огромную лысую птицу.

«Боится, что я украду его открытие, — подумал Эшлим. — Лучше бы Буффо пришел сюда без меня».

— Давай поживее, Буффо.

Но долговязый астроном был полностью поглощен беседой.

Эшлим слонялся среди груд тряпок и подержанной одежды, которой, собственно, и торговали в этой лавочке. О, кажется, парча… И сохранилась неплохо. Он встряхнул отрез, свернутый в толстый квадрат и отяжелевший от сырости, и поднес к свету, падающему из дверного проема. Ткань оказалась заплесневевшим гобеленом, на котором был выткан ночной город. Огромные здания и монументы громоздились при свете луны. Между ними по широким улицам, преследуя друг друга и прячась в тень, бегали люди в масках животных, с мотыгами и штыковыми лопатами в руках. Эшлим поспешно положил гобелен на место и вытер руки. Он услышал, как старик говорит: «Вот ключ, который я искал».

— Что ты про это думаешь, Эшлим? — полюбопытствовал Буффо.

— По мне, так перо как перо, — отозвался художник — более резко, чем хотел. — Разве что цвет…

— Эти птицы существуют! — возразил старик, словно защищаясь, и шагнул к Эшлиму, крепко сжимая перо в пальцах. — Хотите чашечку ромашки?

— Думаю, нам лучше просто посмотреть на то, ради чего мы сюда пришли.

Буффо и старик склонились над кучей тряпья и принялись в нем копаться. Эшлим с тревогой следил за ними.

— Что вы там ищете? Кому придет в голову такое напялить?

Он раздраженно прошелся по лавочке.

— Ты не хочешь выбрать себе карнавальный костюм? — удивленно спросил Буффо.

— Не хочу, — отрезал Эшлим и вышел.

Он стоял снаружи и смотрел, как дети бегают по площади, залитой холодным зябким солнечным светом. Над головой у него скрипела полустертая вывеска. Если бы он изучил ее повнимательнее, то смог бы разобрать слово «КЛЕТКИ». Рыбник покатил тележку под арку. По-прежнему пела женщина. Эшлим закрыл глаза и попытался представить, какие бы картины рисовал, живи он здесь, а не в Мюннеде. Когда-нибудь он непременно это выяснит. От запаха еды урчало в животе. Внезапно он понял, насколько грубо вел себя с астрономом и стариком.

Возвратившись, художник застал их распивающими ромашковый чай.

— Можно взглянуть на то перо? — спросил он.

Старик протянул ему свое сокровище.

— Вы видите? Полюбуйтесь, какая работа. Эти птицы были сделаны очень давно, но кто создал их, с какой целью — пока непонятно… — Чучельник подался вперед; теперь он шептал так тихо, что Эшлиму ничего не оставалось, как тоже наклониться к нему: — Я верю: однажды они сами мне это скажут.

— Интересная работа, — пробормотал Эшлим.

Позже, когда они уже собирались уходить, старик коснулся его рукава.

— Вы не поверите, — признался он, — но я не знаю, сколько мне лет.

Внезапно его глаза заблестели. Он небрежно смахнул слезы тыльной стороной руки.

— Вы понимаете, о чем я говорю?

Старик в упор смотрел на художника, но в его взгляде не читалось ничего, кроме смутного беспокойства. Через пару секунд он снова отвернулся.

— До свидания, — выдохнул Эшлим.

Уже снаружи он спросил астронома:

— Ты знаешь, о чем он говорил?

— Для меня это ничего не значит, — бросил Буффо, прижимая к себе пакет, завернутый в бумагу — его маскарадный костюм. — Жду не дождусь, когда окажусь дома и смогу это примерить.

Но на пути назад к Мюннед, возле Линейной Массы, он внезапно остановился.

— Смотри-ка: рыбник увязался за нами. Я видел его сегодня утром в Высоком Городе: у него на лотке был бесподобный хек. Купить, что ли, кусочек к чаю?

Буффо не повезло. Едва увидев, что астроном направляется к нему, торговец свернул в ближайший переулок и бросился бежать. Колеса его тележки звонко щелкали по булыжной мостовой.

 

Карта вторая

Повелители мнимого успеха

Эшлим редко ел дома. До прихода чумы он обедал с друзьями в кафе «Люпольд» в Артистическом квартале. Теперь его чаще можно было встретить в «Вивьен» или еще какой-нибудь колбасной на Маргаретштрассе за поеданием отбивной.

Как-то ему довелось отужинать там с мадам Чевинье, которая хотела, чтобы он оформил афишу и программки для постановки «Конька-Горбунка». Спектакль был поставлен специально для того, чтобы познакомить публику с Верой Гиллера, новой прима-балериной города, незаконнорожденной дочерью прачки, у которой такие лиричные porf de bras… и это должно было стать ответом «Die Traumunden Knaben», если та постановка вообще состоится. Эшлим не был в восторге, но позволил себя уговорить…

Позже ему пришлось сделать пару-тройку эскизов для этой дамы. Однако юные балерины, которых он рисовал во время разминки, были представлены в не самых выигрышных позах, и наброскам так и не нашлось применения.

Маленькая востроносая Чевинье, которая в свое время тоже танцевала, причем едва ли не лучше, чем Гиллера, до поздней ночи развлекала портретиста анекдотами о последних скандалах. Когда он возвращался домой, синеватая луна сияла в слуховом окошке мастерской, придавая мольберту и манекену странный вид: казалось, они только что двигались — и вдруг застыли, едва он вошел.

Кто-то сунул под дверь записку, которая теперь лежала в передней на коврике.

«Приходите немедленно», — гласила она. Кажется, это называется «тон, не допускающий возражений».

Подписи не оказалось, но Великий Каир приложил массивное серебряное кольцо с печаткой, которое пудрил на ночь серой, чтобы металл оставался тусклым. Эшлим вздохнул и послушно поплелся на Монруж.

Ночь выдалась сухая и тихая. Ветер, время от времени просыпаясь, посыпал мелкой пылью поверхность луж. На Монруж Братья Ячменя дрались из-за горшка белой герани, который украли в ходе полуночных похождений на Виа Джелла. Они катались по земле при свете луны среди заброшенных рядов кирпичной кладки возле «муниципалитета», где обитал карлик, пинками опрокидывая куски дренажных труб, кусая и щипая друг друга при малейшей возможности. Эшлим поймал себя на том, что стоит, застыв в тени по другую сторону дороги, и наблюдает за ними. Вряд ли он смог бы объяснить, зачем ему это понадобилось.

В это время Гог навалился на брата и ткнул его кулаком в грудь.

— Ты, сопляк, — выпалил он. — Отдавай мою розу.

Он выкручивал Мэйти руку, пока не получил герань. Листьев на ней было куда больше, чем цветов. Гог подпрыгнул и бросился наутек, но брат подставил ему подножку, и тот свалился в канаву. Пару минут, скрытые от глаз Эшлима, они тузили друг друга, после чего выскочили наружу, как пробки из бутылок, завывая от ярости. Внезапно оба увидели портретиста.

— Эй, Гог, — удивился Мэйти. — Смотри, викарий.

Он поставил горшок на землю и некоторое время стоял, тяжело дыша, вздрагивая и бросая на Эшлима косые взгляды. Руку он держал козырьком, словно мнимый священник излучал яркий свет. Потом он ткнул брата под ребра, и оба, вопя и улюлюкая, убежали в направлении Хаадебоска. Ночь снова была тиха и пуста. Горшок с геранью медленно катился поперек дороги, пока не ткнулся в ногу Эшлима. Тут он и замер, словно довольный тем, что наконец-то смог отдохнуть. Эшлим наклонился, чтобы поднять горшок, но передумал. Среди листьев уцелел один-единственный цветок, призрачно-белый, фосфоресцирующий при лунном свете. От него исходил запах плесени, который тут же окутал Эшлима.

При входе в башню художник показал кольцо карлика. В «зале» на самом видном месте висел маленький рисунок Одсли Кинг. Он изображал лодки и был выполнен углем и белым мелом на серой бумаге. Во время своего последнего визита Эшлим его не заметил.

Карлик в нетерпении расхаживал взад-вперед. Черная безрукавка на подкладке придавала ему униженный и в то же время величественный вид, а очки делали его похожим на судью. Его волосы блестели от «Бальзама Альтаэн». Он был явно рад своему новому приобретению, однако его настроение не предвещало ничего хорошего, и Эшлима он встретил весьма неприветливо.

— Приступайте, — бросил он, усаживаясь и принимая напряженную позу, при которой все сухожилия на его дряблой коже вздулись.

Напуганный собственным часовым опозданием и атмосферой старинных залов, от которой голова шла кругом, Эшлим предпринял неуклюжую попытку собрать мольберт. Карлик с неодобрением наблюдал за его приготовлениями, елозя на стуле, словно поза уже стала для него невыносимой, и спросил, едва Эшлим успокоился:

— И какие у вас сегодня от меня секреты, господин Шило-в-заднице?

Эшлим даже рта не успел открыть.

— Помолчите немного, — Великий Каир раздраженно махнул рукой. — И даже не трудитесь оправдываться…

Внезапно он захихикал, точно придумал какую-то хитрость, спрыгнул с кресла и снял очки.

— Я добыл их, когда жил на севере, — сказал он. — Но вообще-то и без них прекрасно вижу. Как вам моя новая картина?

Эшлим, сомневаясь, что правильно оценил эту перемену настроения, сглотнул.

— Я бы не хотел, чтобы вы подумали, будто я хочу обмануть ваше доверие… — начал он… и заметил, что карлик наблюдает за ним терпеливым насмешливым взглядом агента тайной полиции, который ждет ответа. Мысли начали разбегаться.

— Очень хороший рисунок, — выдавил он наконец.

— И вы, конечно, узнаете автора?

Эшлим кивнул.

— Одсли Кинг, — прошептал он.

Великий Каир кивнул в ответ.

— Совершенно верно, — он снова сел. — Продолжайте работу. Думаю, сейчас так будет лучше для вас.

Но вскоре он снова вскочил, сменил позу и взял в руку пучок бессмертников. Потом поднял на руки одну из своих кошек и принялся поглаживать ее серебристый мех. Каждый раз, когда карлик произносил ее имя, животное громко мурлыкало и бодало его в подмышку.

— У таких, как вы, Эшлим, секретов не бывает, — проговорил он, словно размышляя вслух, потом открыл дверь и проследил, как кот убегает по коридору, подняв хвост трубой. — И не стройте иллюзий относительно своей персоны.

Он замер в дверном проеме, к чему-то прислушиваясь.

— А вот я — тот человек, который умеет хранить секреты. Хранить надежно.

Он подошел к наброску Одсли Кинг, сцепил руки за спиной и некоторое время разглядывал его, потом побарабанил пальцами по раме, в которую тот был вставлен.

— Почему вы не рассказали мне о своей затее — тайком вывезти эту леди из зоны карантина?

— Я… — пролепетал Эшлим. Он был смущен и напутан. — Эта женщина — один из величайших живописцев нашего времени…

— Мы… — карлик несколько секунд разглядывал его, склонив голову набок, а потом передразнил: — «Один из величайших живописцев нашего времени»! Знаете, Эшлим, я не понимаю, чего ради вы валяете дурака. Учитывая то тяжкое положение, в котором мы все оказались, ваше поведение трудно назвать ответственным, верно?

В его руках появился блокнот в кожаном переплете.

— А как насчет другого участника вашего заговора? Некий Эммли Буффолд, большой любитель рыбы? Он погнался за моим человеком, напугал его до смерти! Чего он хотел этим добиться? — карлик заметил выражение лица Эшлима и рассмеялся. — Только не наломайте дров. Тут у меня все записано. Я знаю, на кого вы завязаны.

Карлик решительно захлопнул свой блокнот.

— Я умею хранить секреты. И вы должны всегда сообщать их мне. Это единственный безопасный путь.

Эшлим окончательно смутился и уставился на него.

— Что вы сделаете с нами?

Великий Каир убрал блокнот в карман.

— Присоединюсь к вам! — ответил он и подмигнул. — А вы что подумали?

В любом случае, переубеждать его было бесполезно. Он не слушал никаких доводов Эшлима. По его словам, он был законченным романтиком. Он жаждал действия! К тому же Одсли Кинг была величайшим живописцем своего времени. Возможно, лишь в силу преступной халатности она подверглась такой опасности… Она же настоящий клад! Карлик заставил Эшлима сесть, налил два бокала «бессена» и не успокоился, пока тот не согласился выпить за их будущие приключения.

— Между нами говоря, — сообщил коротышка, — меня от всего этого тоска берет… — он сделал широкий жест, словно очерчивая границы Монруж. — Сегодня утром я проснулся с одним желанием: снова отправиться на север.

Он залпом осушил бокал.

— Вы представить себе не можете, что там творится. Вечно кто-то кого-то подсиживает, вечно кому-то больше всех надо… Копоть, которая попадает во все, что ты ешь… Ветер не стихает ни на миг. Разрушенные города, полные калек и насекомых, огромных, как лошадь!

Великий Каир вздрогнул.

— Даже дождь был черным. Но вот что я скажу вам, Эшлим: тогда мы жили! Мы грызлись, но знали, что такое сострадание. Королевство под угрозой — и плевать, что королевство дерьмовое!

— А как же ваши стражи порядка? — спросил Эшлим, который мало что понял из этих реминисценций кроме того, что речь шла о самых заурядных дворцовых интригах в каком-то государстве, которое чудом поддерживало собственное существование. — Что, если они нас поймают?

Он выложил свою последнюю карту. От джина его развезло и начало подташнивать, зато теперь стало не так страшно. Эшлим был уверен, что карлик никогда не простит обмана, и подозревал, что его положение не намного упрочилось с тех пор, как он вошел в комнату.

— А если они поймут вас неправильно и доложат вашим нанимателям?

Великий Каир презрительно рассмеялся.

— Никогда не поминайте при мне Братьев! — воскликнул он, тряхнул головой и уставился в пространство. — Я всегда был против того, чтобы переселяться сюда, даже в случае поражения… — он потер рукой глаза. — А теперь поглядите на них.

Карлик снова наполнил бокал Эшлима и осушил свой.

— О, это были времена прозябания, когда каждый живет, как может, и тем, что может урвать. Видели бы вы ребят, с которыми мне приходилось иметь дело! Им ничего не стоило убить корову голыми руками! Вам очень повезло, что эти безмозглые идиоты на лестнице вас просто напугали. В конце концов им положено пугать горожан. Там, где я побывал, эта парочка и недели бы не продержалась.

Еще несколько секунд он с мрачным и довольным видом размышлял над своими словами.

— Ладно, не берите в голову. Наш замысел просто обречен на успех! — он подался вперед и взял Эшлима за руку. — Представьте себе… Трое, закутанные в тряпье, вооруженные до зубов, в масках, поддерживают четвертого… вернее, четвертую. Ноги у нее подкашиваются. Ее лицо — жалкое, узкое, белое, как зернышко миндаля, — обрамлено пышным воротником из волчьего меха. Под кожей проступают сиреневые вены — знаете, как на лепестках у клематиса, с обратной стороны. Ее глаза синеют, как фосфор во мраке… Как призраки, четверо пересекают переулок в самом его конце. Они крадутся в молчании глубокой ночи, тайком пробираются по Всеобщему Пустырю, прячась за могильными камнями, спускаются к каналу… Ждет ли их лодочник, как обещал? Или его подкупили враги? Дом уже так близок… Но стойте! Из тумана, что растекается у кромки воды, появляются преследователи! Теперь им предстоит бой!

Лицо карлика стало мечтательным и взволнованным. Он вскакивал, чтобы изобразить, как идут усталые заговорщики, по очереди представлял то одного, то другого, делал несколько шагов, подражая шаткой походке больной женщины. Его веки были полуопущены, он проговорил рыдающим фальцетом: «Я больше не могу идти», начал оседать и уже почти рухнул на пол, но тут же выпрямился, выхватил воображаемый нож и осторожно огляделся. В ходе этого спектакля он прошелся по комнате и остановился перед огромным платяным шкафом из почерневшего грушевого дерева — его украшенная резьбой поверхность была исцарапана, поскольку об нее не раз чиркали спичками. Остановившись возле шкафа, карлик повернулся к Эшлиму, обратил к художнику взгляд сумасшедшего — не мужской и не женский, взгляд старика-ребенка, исполненный непостижимой насмешки… и при слове «бой!» быстрым, мощным рывком распахнул дверцы.

Это был настоящий арсенал. Палицы, булавы, деревянные дубинки с острыми железными вставками, кинжалы и стилеты в ножнах и без, кастеты с шипами и накладками, ножи с тонкими струнами, прикрепленными к клинкам, шнуры-удавки из шелка и кожи — все это висело на гвоздях, вбитых аккуратными рядами. По большей части экспонаты проржавели и сохранились не лучшим образом, хотя в свое время явно использовались по назначению, причем едва ли не каждый день. На деревянной стойке стояли три стеклянных бутылки, темно-синих, как ночное небо, в которых когда-то содержалась кислота. То, что лежало на дне шкафа и источало запах гнили, оказалось картофелем и кусками душистого мыла, почему-то переложенными осколками стекла. Тут же валялись самодельные устройства, назначение которых определить было несколько сложнее. Карлик вынимал их одно за другим и раскладывал на полу — ножи в одну сторону, гарроты в другую. Потом подозвал Эшлима.

— Ну давайте. Выберите себе что-нибудь, что на вас глядит. Нельзя отправляться на такое дело с пустыми руками.

Эшлим уставился на карлика. Во рту вдруг почему-то пересохло. Коротышка издал неопределенный звук, явно желая приободрить портретиста.

В конце концов Эшлим выбрал самый короткий нож, который смог найти. На середине лезвия красовалась весьма любопытная зазубрина. При виде ножа карлик слегка вздрогнул, но тут же опомнился и решил, что должен рассказать какую-нибудь историю.

— Я заполучил этот нож на острове Фенлен, на севере, — сообщил он. — С тех пор он не раз отведал крови.

Однако это было сказано с такой неубедительной бравадой, что Эшлим был уверен: карлик просто украл нож у Братьев Ячменя несколько лет назад, а теперь рад избавиться от него — на случай, если те узнают «находку».

Как бы то ни было, к оружию надо было привыкнуть, и художник принялся точить им карандаши, время от времени ощупывая зарубку на лезвии. Не похоже, чтобы этому ножу давали ржаветь. Когда Эшлим вышел в ночь и отправился домой со своим приобретением, его терзали самые мрачные догадки. «Интересно, — спрашивал он себя, — во что это выльется?»

Эммет Буффо жил в мансарде старого дома в Альвисе, на полпути к вершине знаменитого холма — а на вершине проводил многие из своих наиболее важных и новаторских наблюдений. Альвис — сам по себе занятное место. Это обдуваемый всеми ветрами выступ, своеобразный полип на теле Высокого Города, перевалившийся в Низкий и обладающий чертами обоих. Его улицы шире, чем в Артистическом квартале, но истоптаны не меньше. Странные старые башни вырастают на лесистом склоне, стиснутом кривой петлей заброшенного канала, по которому когда-то плавали прогулочные ялики. У его подножия теснятся облезлые виллы ныне исчезнувших представителей среднего класса, все в лохмотьях отслоившейся штукатурки, с потрескавшимися ступенями, портиками, готовыми вот-вот рухнуть, благоухающие кошками и канализацией.

Эшлим плелся вверх по склону. Где-то в доме звякнул колокольчик, в окне мелькнуло лицо. Ветер кружил у его ног пыль и мертвые листья.

Дожидаясь, пока Буффо откроет, портретист размышлял о самой знаменитой акварели Одсли Кинг «Мосту пристани Новых».

Картина изображала вид на Альвис. Казалось, медовый свет поднимается над стеклянной гладью заброшенного канала и окутывает холм на другом берегу, придавая его вычурным постройкам оттенок некоторой таинственности и одновременно делая их какими-то удивительно знакомыми — так бывает во сне. А башни… Их пастельные тона становились более насыщенными, а сами они — нереальными и пылали, как витражи.

Эшлим улыбнулся. Оттиск с этой акварели висел в каждом салоне Высокого Города. Вопрос, который, глядя на нее, задавали чаще всего: «Видите ту неподвижную фигуру на парапете моста — это мужчина или женщина?»

Одсли Кинг ответила бы так:

«Вам этого знать не положено».

Она написала эту картину шестнадцать лет назад, когда у них с Эшлимом был роман. Теперь эта сентиментальность, эти огни из мира — все это стало ей чуждо.

— Так нечестно, — жаловалась она. — Все буквально влюблены в эту картину!

Но тут Эммет Буффо высунулся из-за двери и заморгал.

— Проходите, проходите!

Он взял художника за руку, словно видел его в первый раз в жизни, и повел по лестнице. Астроном почему-то решил, что Эшлима прислал некий комитет, дабы выяснить, стоит ли вкладывать деньги в его новый телескоп. Бедняга Буффо все еще надеялся когда-нибудь получить средства на свои эксперименты — надежда, которую он почти оставил. Впрочем, он не винил Высокий Город.

— Раз в шесть месяцев я отправляюсь в патентное бюро и сижу час, может, два на скамейке вместе с остальными. Я понимаю потребности чиновников. Я понимаю, что бюрократической системе свойственна некоторая медлительность. Что мне еще остается, кроме как относиться к этому философски?

Эшлим поднимался за ним по лестнице и слушал этот монолог, стекающий на него потоком, будучи не в состоянии ответить. Впрочем, если бы он и мог, то все равно не представлял, что сказать. В каждом углу, на каждой лестничной клетке, скопились груды пыли.

— Тем не менее, — продолжал Буффо, — они прислали вас. Это уже кое-что!

И рассмеялся.

Буффо жил в своего рода пентхаусе, большую часть которого построил собственными руками. Там было холодно даже детом. В одной комнате он готовил еду и спал — это было опрятное помещение, но в воздухе плавал несвежий запах, исходящий от низкой железной кровати и самодельного умывальника. Свои телескопы он выставил в другой комнате, той, что поменьше. Маленькие кусочки разноцветного стекла, похожие на лепестки анемонов в оправе из белесого металла, покрывали пол, образуя замысловатый рисунок. Сегодня утром карты звездного неба и чертежи, которые обычно висели на стенах, были сняты и лежали на полу толстым слоем. Узоры плесени на штукатурке наводили на мысль о некой вселенной, скрытой за ними.

— Сырость, — извиняющимся тоном сообщил Буффо. Он вел Эшлима по комнате, точно туриста по Маргаретштрассе.

— Мой «внешний мозг», как я это называю, — объяснил он. — Я могу обратиться к нему в любой момент. Это нечто большее, чем просто библиотека.

Он указал на самый обычный стеллаж, где выстроились справочники и инструменты, модели телескопов и обрывки бумаги с чертежами каких-то устройств.

Соседняя комната, где Буффо проводил почти все свое время, представляла собой хрупкое строение наподобие оранжереи, со сложной системой трещоток и стержней, которые позволяли поднимать отдельные секции крыши и высовывать наружу телескопы. Стекла были разного размера и формы, некоторые цветные, некоторые матовые, несколько стекол отсутствовало.

— А это собственно обсерватория. Отсюда я могу видеть все, что происходит в радиусе двадцати миль в любом направлении.

Эшлим выглянул наружу. Четверть неба заслонял Альвис, увенчанный проломленным медным куполом старого дворца, который напоминал надетую набекрень корону и выглядел очень грозно. С другой стороны можно было разглядеть канал, а за ним — знаменитые могилы на Всеобщем пустыре.

— Она построена по моему проекту десять лет назад, — сообщил Буффо. Здесь было полно всевозможных хитроумных устройств. Эшлим переходил от одного к другому, делая вид, что никогда их раньше не видел, а Буффо устроился на табурете. Но он не мог усидеть на месте и минуты. Он то и дело вскакивал, чтобы сказать, например: «Вот чертежи нового устройства», — и снова садился. В странном свете, заливающем обсерваторию, он и сам походил на экспонат некоей выставки.

Одно из устройств состояло из медных трубок и напоминало клубок змей, к которому присоединили два-три окуляра — очевидно, наугад. Эшлим нагнулся, чтобы заглянуть в один из них. Но все, что он видел — это унылая, затянутая сетчатым узором серая пелена, а на ее фоне — что-то вроде кокона или куколки насекомого, вращающееся на конце почти невидимой нити и из-за большого расстояния различимое весьма смутно. Буффо застенчиво улыбнулся.

— Успех приходит не сразу, — объяснил он. — Но согласитесь, у этого устройства огромные возможности!

Он пустился в разъяснения, излагая основы своих экспериментальных методов, но вскоре увидел, что Эшлим его не понимает. Тогда астроном на миг покинул обсерваторию и вернулся с подносом в руках.

— Хотите вина? Сардин?

Чувствуя огромное облегчение, Эшлим сел и воздал должное и тому, и другому. Гость и хозяин ели молча. Закончив трапезу, Эшлим вытер руки и коснулся лица астронома.

— Буффо, — проговорил он. — Ты же прекрасно знаешь, что я не из патентного бюро. Я Эшлим. И уже сто раз все это видел.

— Простите?

Буффо уставился на него, медленно меняясь в лице.

— Я был уверен, что это из патентного бюро, — задумчиво пробормотал он и вздохнул. — На самом деле я все это время знал… Извини, старина.

Эшлим рассказал, как вышло с Великим Каиром.

— Теперь этот карлик собрался с нами на рю Серполе, — закончил он. — И не желает ничего слушать. Что будем делать?

Буффо окинул обсерваторию тусклым взглядом.

— Очнуться от одного кошмара и попасть в другой… — тихо пробормотал он и посмотрел на свою растопыренную ладонь так, словно там была нарисована вся его жизнь. — Извини, рыба — просто гадость. Можешь ее доесть, если она тебе нравится.

Внезапно он рассмеялся и с грохотом швырнул тарелку на пол.

— Тогда мы должны разработать новый план! — воскликнул он и коснулся плеча Эшлима. — Давай, Эшлим! Как я счастлив, что вижу тебя!

У него уже появилась идея.

— Если он так хочет идти с нами, ему и карты в руки. Пусть. Но мы будем действовать по собственному плану.

Эшлим протер запотевшее стекло и посмотрел на улицу. Артистический квартал находился в каких-то трехстах ярдах от канала и Всеобщего Пустыря. Он глядел на темный поток, изгибающийся петлей, беспорядочное нагромождение крыш на западе, покосившиеся могильные камни, которые заполняли все пространство между одним и другим.

Когда Одсли Кинг ставила среди них мольберт, чтобы писать «Мост у пристани Новых», царапали ли ей ноги анемоны и бессмертники? Теперь кладбище заросло колючим кустарником и засыпано известковой пылью, которую нанесло сюда после бессмысленных перестроек на Эндиньялл-Стрит и площади де Монфрейд.

Канал был очень мелким — в солнечный день можно было увидеть дно. Эшлиму и Буффо предстояло забрать Одсли Кинг и перейти его вброд, чтобы перенести ее прямо в Альвис. Богатый опыт всевозможных секретных операций позволил карлику сразу выдвинуть это предложение.

— Не думаю, что ему понравится, Буффо. Даже если его удастся убедить, вряд ли на него можно положиться. Эти его капризы, припадки воодушевления, хандры, внезапной ненависти… Он обожает заговоры. И свято верит, что даже его хозяева, Братья Ячменя, что-то против него замышляют.

— Не важно, — ответил Буффо. — Мы что-нибудь придумаем.

Он вышел и через минуту вернулся с кучей тряпья, в которую, похоже, было завернуто что-то твердое.

— Отвернись, — шепнул он.

Эшлим заставил себя улыбнуться, зажмурился и принялся выталкивать кончиком языка кусочек сардины, застрявший за десной. Когда он снова открыл глаза, Буффо стоял перед ним в резиновой лакированной маске. Маска полностью закрывала голову и напоминала отполированный конский череп с двумя очищенными плодами граната вместо глаз. Вот потеха!.. Буффо разделся донага и с ног до головы обмотался широкими зелеными лентами. Его руки походили на сучья, грудная клетка казалась необъятной. На лбу торчали ветвистые рога. Он выглядел совершенно… нечеловечески.

— Здорово, правда? — его голос был приглушен толстым слоем резины. Судя по всему, маска зажимала ему нос. — Хочешь взглянуть на свой наряд?

В руке он держал другую маску.

Эшлим попятился.

— Нет. Даже видеть не желаю. Чего ради нам так наряжаться?

— По-моему, старик знает свое дело. Теперь мы будем выглядеть совсем как нищие. Никто нас не узнает!

Он шагнул к Эшлиму, обнял его за плечи и закружил в неуклюжем танце.

— Какая идея! — кричал он. — Какой успех!

Эшлим понял, что бессилен. Конский череп тыкался ему в лицо. Неужели под этой конструкцией скрывается физиономия Буффо?.. Художника не на шутку напугала недюжинная сила тощих рук астронома и рыдающие звуки, которые доносились из-под маски… И вдруг, сам того не ожидая, он расхохотался.

— Отличная работа, Буффо!

Буффо, ободренный, затянул бодрую, хотя и до омерзения сентиментальную песенку, которую последнее время распевали на каждом перекрестке. Приятели приговорили бутылку вина и даже съели сардины. Солнце село. С криками и пением они носились по обсерватории, натыкаясь на все углы, падая и снова вскакивая, пока не выбились из сил.

Позже, когда наступила ночь, в обсерватории стало невыносимо холодно, но уходить не хотелось. Сначала они просто болтали. Потом размышляли о своих планах — тогда наступала тишина, которая прекрасно заменяет общение. Обсуждали будущее. Буффо собирался переселиться из Альвиса в Высокий Город — он полагал, что там его работу оценят по достоинству. Эшлим собирался разделить мастерскую с Одсли Кинг, чтобы работать вместе. Хрупкие рамы скрипели над головой: ветер усиливался. Через выбитые стекла тянуло сыростью, и Эшлиму казалось, что оранжерея вместе с ним самим куда-то движется нет, мчится сквозь пространство, по какому-то дряхлеющему, но все еще гостеприимному миру. Где и когда закончится это путешествие? Он улыбнулся Буффо. Голова астронома упала на грудь, и он заснул с открытым ртом, а потом захрапел. Дампы погасли, но не полностью, и испускали странный приглушенный свет. Эшлим подобрал плащ и закутался в него. Возвращаться домой было слишком поздно. К тому же он почему-то чувствовал, что несет ответственность за астронома, который спящим выглядел еще более доверчивым и беззащитным. Некоторое время художник бродил по обсерватории, косясь на окуляры телескопов. Потом снова сел и задремал. Несколько раз он ни с того ни с сего просыпался и ловил себя на том, что размышляет о куче одежды и масках, лежащих на полу.

Целую неделю после этого он чувствовал себя омерзительно — это называлось «и хочется, и колется». Следит ли за ним карлик? Можно ли положиться на Эммета Буффо — или астроном слишком ненадежен?

«Чума,  — писал он в своем дневнике, — пропитывает нас, как туман, и лишает решимости».

Снова и снова он откладывал спасательную операцию и почти все время проводил в мастерской, глядя, как дождь, который начался весьма некстати, заливает Низкий Город и хлещет по фасадам Мюннеда.

«Это какая-то пародия на лето, — писал он, словно все эти повседневные мелочи помогали ему забыть о происходящем. И, обнаружив, что его вещи на чердаке промокли, добавил: — Я потрясен, но это моя ошибка. Я своевременно не починил крышу».

В таком же плачевном состоянии находились и его отношения с артистической кликой Высокого Города.

«А если разобраться — делается ли там хоть что-нибудь стоящее? По большому счету, ничего: одни обеды и романы. Рак вот уже два месяца как получил эскизы для «Мечтающих мальчиков» — и до сих пор никаких прослушиваний, никаких чтений! Он утверждает, что хочет «посоветоваться с художником», но никогда в жизни не снизойдет до визита в Низкий Город».

Заниматься портретом Одсли Кинг Эшлиму было некогда. Вместо этого он начал делать рамы для картин, которые она ему передала. Он с восторгом разглядывал одну из ее ранних работ — пейзаж под названием «Воскресный пожар в Низах», — и незавершенный эскиз печально известной картины «Автопортрет: полуобнаженная», выполненный гуашью: на нем художница словно украдкой подглядывает за собой в зеркало, двусмысленным движением прикрывая длинными узкими ладонями свое лоно. Он вешал картины так и эдак, подбирая наиболее выигрышное освещение, и подолгу стоял перед ними, встревоженный причудливостью ее пейзажей, беспокойной чувственностью ее внутреннего мира.

Наконец косые лучи солнца прорвали облачный покров над городом, и улицы наполнили капризные блуждающие блики света. На берегу канала царила суета. Обитатели Высокого Города прогуливались по Лаймовой аллее и Террасе Опавших Листьев — и там, в опасной близости от чумной зоны, наслаждались солнцем.

Всюду стояли маленькие железные столики, и женщины пили за ними чай из фарфоровых чашек — «прозрачных, как детское ушко», — в то время как поэты, которые избежали изгнания из бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд», переговаривались певучими голосами. У каждого имелось собственное мнение о происхождении чумы. Каждый основывался на сведениях «из надежных источников». В чем сходились почти все — так это в том, что чума никогда не доберется до Высокого Города. Вообразите себе эту сцену! Женщины в муслиновых платьях. Мужчины с мечами, в плащах мясного цвета — точная копия тех, в которых щеголяла золотая молодежь Низкого Города два-три века назад. Серебристый свет, похожий на кляксы ртути, бережно касается белых мостиков и оставляет полуденные росчерки на изгибах канала, делая совершенно незаметным его запущенное состояние. Все наслаждаются жизнью… а внизу, на тропинке, среди зарослей амброзии, ползают тысячи черно-желтых гусениц, которые потом превратятся в мотыльков цвета киновари: одни — жирные и деловитые, то и дело приподнимающие тупые, уродливые головы, другие — тощие, блеклые и вялые. Братья Ячменя полакомились этими гусеницами, и теперь обоих тошнило.

Эшлим, который отправился покупать шпатлевку, бродил по Террасе Опавших Листьев и не мог понять, как оттуда выйти. Он столкнулся с Полинусом Раком, который сидел за столиком с литографом Ливио Фонье и маркизой Л., их общей покровительницей. Застенчивый молодой романист стоял позади стула маркизы, восхищаясь знаменитым изгибом ее плеча. Все были просто счастливы видеть Эшлима. Какая приятная неожиданность!

— Вы не знаете, чума не поднялась выше? — пробормотал портретист, оглядываясь с озадаченным видом. Почему-то ему показалось, что другой причины собраться вместе у этих людей просто не может быть.

Все удивились. Неужели он никогда не слышал о том, что светит солнце?

Эшлим взял чашку чая, которую маркиза заказала специально для него, но отказался полюбоваться на Братьев Ячменя, которые что-то затеяли на берегу канала.

— Их просто невозможно воспринимать всерьез, — объяснил он.

— Вам не кажется, что вы несколько наивны, старина? — Ливио Фонье подмигнул романисту, который по-прежнему любовался маркизой.

— В конце концов, — с упреком заметила красавица, — мы должны как-то их воспринимать! — она звонко рассмеялась, но тут же словно утратила всю свою уверенность: — Должны?..

Стало очень тихо. После минутного замешательства романист пробормотал: «Думаю, сам Рак не мог сказать лучше», — и густо покраснел.

Тут у парапета началась суматоха, и он был спасен. По террасе прокатилась волна смеха.

— Ох, вы только посмотрите, Полинус! — воскликнула маркиза. — Один свалился и теперь стоит на четвереньках!

Рак механически взглянул в ее сторону, поджал жирные губы и передернул плечами.

— Моя дорогая маркиза… — он подвинул стул и подсел поближе к Эшлиму. Этот человек одним движением пухлой ручки умудрялся создать в толпе маленький вихрь, который отгораживал особ, к нему приближенных, от окружающего пространства. «У нас ничего общего с этими людьми», — говорил этот жест. — И почему мы вообще здесь оказались? Ах, да: лишь потому, что они в нас нуждаются». Особам приближенным такое отношение очень льстило. Именно этому жесту он был прежде всего обязан своим успехом в обществе и своим благосостоянием.

— Боюсь, Фонье — просто шут гороховый, — проговорил он, подаваясь еще немного вперед. — А маркиза — паразитка. Жаль, что нам с вами не довелось встретиться при более удачном стечении обстоятельств.

— Но я обожаю маркизу, — громко заметил Эшлим. — Вы же не станете спорить?

Рак посмотрел на него с неопределенным выражением лица.

— Вы меня удивляете, — он засмеялся и продолжал громче: — Между прочим… Как поживает Одсли Кинг?

— Ах, да, — печально откликнулась маркиза. — То, что с ней произошло… Мы все потрясены.

Подстрекаемые хохочущей толпой, Братья Ячменя взялись за руки и прыгнули в канал, окатив столики на террасе россыпью сверкающих брызг. Близнецы нарочно выбрали место поглубже. Сначала вода забурлила и вспенилась, потом над ее зеленоватой поверхностью появились их пунцовые физиономии.

— Бр-р-р! Ну и водичка! — заорали «братцы», пыхтя и фыркая. — Прям ледяная!

Они кашляли, отплевывались, мотали головами. Сначала один, потом другой сунул палец в ухо и затряс рукой, выбивая воду. Женщины взвизгивали, поощряя их, когда они начали драться — если это можно было назвать дракой: близнецы барахтались в воде, не касаясь ногами дна, пускали пузыри и пытались придавить друг друга. Потом они все-таки выбрались на берег. Штаны облепили их ляжки, вода текла с них и ручейками бежала вниз по тропинке. Братья глупо ухмылялись, поглядывая наверх. Они слишком устали, чтобы вернуться за своими ботинками.

Эшлим был возмущен этим зрелищем.

— У Одсли Кинг осталось одно легкое, и она постоянно кашляет, маркиза, — с горечью произнес он. — Она умирает, если хотите знать. Что вы на это скажете? — он рассмеялся. — Я что-то не видел, чтобы вы хоть раз спускались в чумную зону!

Маркиза заморгала над своей чайной чашкой. На миг показалось, что она не найдет, что ответить.

— Вы предъявляете к людям слишком высокие требования, — произнесла она наконец. — Вот почему ваши портреты так жестоки.

Она глубокомысленно взглянула на чаинки в чашке, потом встала и взяла под руку романиста.

— Хотя… смею сказать, мы и в самом деле настолько глупы. Мы именно таковы, какими вы заставляете нас выглядеть… — она натянула сизые перчатки. — Надеюсь, вы передадите Одсли Кинг, что мы по-прежнему остаемся ее друзьями.

И она направилась прочь, пробираясь между столиками и перебрасываясь фразами с посетителями, которых знала. Несколько раз молодой романист сердито оглядывался на Эшлима, но она тут же умиротворяюще касалась его плеча, и скоро оба исчезли из виду.

Полинус Рак прикусил губу.

— Проклятие! — буркнул он. — Теперь придется за них платить… — он посмотрел на другую сторону канала. — Когда-нибудь вы поймете, что вас слишком сильно занесло, Эшлим.

— Что вы будете делать, когда чума достигнет Высокого Города? — с легким презрением спросил Эшлим.

Рак сделал вид, что не услышал.

— В скором будущем вам придется иметь дело с клиентами помельче. На вашем месте я бы к этому готовился. Никогда не кусайте руку, которая вас кормит… — он махнул рукой, словно снимая невидимый барьер, окружающий их. — В любом случае, вам не спасти Одсли Кинг.

Эшлим пришел в ярость. Он стиснул плечо Рака. Тот явно испугался и попытался освободиться, но художник выпустил его плечо только для того, чтобы схватить за пальцы.

— Что вы можете об этом знать? — прошипел он. — Я вытащу ее оттуда не позже чем через неделю!

Рак скривился. Он даже не пытался освободиться. Испугавшись, что его планы теперь будут преданы огласке, Эшлим начал выкручивать антрепренеру кисть.

— Что вы на это скажете?

Он хотел увидеть, как Рак вздрагивает, услышать, как тот извиняется… но тщетно. Некоторое время они стояли, с вызовом глядя друг на друга. Должно быть, Раку было очень больно. Ливио Фонье, который, казалось, не мог понять, что происходит, моргал и бесстрастно ухмылялся, глядя на них. Снова начал накрапывать дождь. Обитатели Высокого Города раскрывали зонтики и покидали Мюннед, а Братья Ячменя прикрывали руками головы, защищаясь от капель, и со стоном следили за тем, как их ботинки уплывают к Альсису.

Эшлим выпустил Рака.

— Неделя, — повторил он.

— Пойду переговорю с Ангиной Десформес, — сказал Ливио Фонье.

«Сразу после полудня, — говорила Одсли Кинг, — наступает время, когда все кажется омерзительным».

В городе снова стало не по сезону сыро, воздух казался мертвым. На полу мастерской валялись гадальные карты, словно кто-то разбросал их в припадке гнева. Одсли Кинг лежала на выцветшем диване, опираясь на локоть, ее хрупкое тело утопало в парчовых подушках. Перед ней стоял мольберт, она делала набросок углем: дирижер, размахивая своей палочкой, точно ветряная мельница, сбивает головки маков, из которых состоит его оркестр. В картине таилась неприкрытая жестокость, совершенно несвойственная прежним работам Одсли Кинг. Набросок так и остался незавершенным; художница разглядывала его, раскрасневшаяся, время от времени сердито взмахивая рукой, словно пыталась что-то разбить. Увлеченная работой, она позволила камину полностью прогореть, но, кажется, не замечала холода. Дурной знак.

Эшлим неловко потоптался посреди комнаты. Он чувствовал себя лишним. Его терзало чувство вины, он не находил себе места — не столько от сознания предательства, которое он собирался совершить, сколько от неспособности что-то изменить. Никогда раньше он не задумывался о том, что серые половицы в этой комнате давно не крашены; о том, что от сырости портятся холсты, сваленные по углам; о состоянии мебели. Он уже открыл рот, чтобы сказать: «В Высоком Городе о тебе позаботятся», — но передумал. Вместо этого он принялся разглядывать две новые картины без рамок, которые висели на стене. Обе изображали Толстую Мэм Эттейлу, сидящую на полу и тасующую карты. На одной художница сделала надпись: «Дверь в открытие!» Обе были написаны небрежно, словно наспех, и напоминали карикатуры. Казалось, Одсли Кинг разуверилась в собственном мастерстве… или потеряла терпение. А может быть, ей просто надоела модель.

— Тебе не стоит перетруждаться, — заметил Эшлим.

Одсли Кинг вскинула брови.

— Перетруждаться? Разве это труд! — она потянулась к наброску, сделала быстрый мазок, с отвращением посмотрела на получившуюся линию и размазала ее крупными длинными пальцами. — Когда я жила в деревне, то рисовала с шести утра и до самой темноты…

Она засмеялась.

— «Шесть утра, и желтый хром вновь царит в природе!» Знаешь, откуда цитата?.. У меня никогда не уставали глаза. Вспаханные поля тянутся до самого горизонта, как мрачные мечты, и теряются где-то в тумане. Над ними орут грачи, взлетая с вязов. Мой муж…

Она осеклась. Ее губы горько изогнулись — сначала от жалости, потом от презрения к самой себе.

— …И ты хочешь сказать, что это шедевр!

Она ударила по холсту с такой силой, что уголь сломался. Мольберт закачался, сложился и с грохотом рухнул.

— Это маковое поле, которое мы засеяли! — крикнула она, глядя в пространство. — Оно похоже на оркестр, где музыканты не замечают дирижера. Я брежу?

Внезапно она упала на подушки. Кровь струйкой стекла изо рта, сбежала по руке и впиталась в парчу. Одсли Кинг беспомощно опустила глаза.

— Мой муж тоже был художником. Много лучшим, чем я. Показать?

Она попыталась встать, но тут же снова упала и прижала к губам носовой платок.

— Конечно, ничего не осталось… — ее взгляд сосредоточился на Эшлиме. В глазах у нее стояли слезы. — Нет-нет, все в порядке, спасибо.

Эшлим встревожился. Одсли Кинг никогда не была замужем. Прежде чем переселиться в город, она жила с родителями — насколько ему было известно. Она приехала сюда несколько лет назад, и ни одной картины с того времени не сохранилось.

Кровь словно вынесла на поверхность какую-то внутреннюю трагедию, которая до сих пор таилась под спудом и вот теперь раскрылась в этом необъяснимом заблуждении. Одсли Кинг стиснула запястье Эшлима и подтянула художника поближе. Смущенный, он смотрел на ее хрупкое лицо, белое, как гардения, с заострившимися чертами и странными жадными складками в уголках губ. Она прошептала что-то еще, но на середине фразы уснула. Через миг Эшлим мягко освободился и словно во сне вышел в коридор.

— Эй, Буффо, — сказал он.

Это изначально входило в их намерения — дать Одсли Кинг настойку опия, хотя ни один из них, по правде говоря, толком не представлял, как это сделать. Она ела очень мало. Решено было влить настойку в стакан вина.

Но как убедиться, что художница его выпила?

Похоже, теперь нужда в снадобье отпала, но Буффо был неумолим и настаивал на точном соблюдении плана. В любом случае, Одсли Кинг досталось меньше, чем надо: едва жидкость попадала ей на язык, она начинала стонать и отворачивалась с ловкостью и упрямством инвалида, который боится заснуть, потому что уверен, что может уже никогда не проснуться. Почти все вино стекло по щеке, однако кое-что она проглотила. Результат был кошмарный. Женщина на мгновенье села, вытянулась в струнку и, по-прежнему не открывая глаз, внятно произнесла:

— Lesmorts, les pauvre mortes, ont de grand doleurs… Майкл?

Буффо шарахнулся в сторону и разлил остатки снадобья.

— Что? — завопил он. — Нас уже нашли?

Эшлим, который видел, что женщина просто разговаривает во сне, попытался оттащить от нее астронома. Тот упорно сопротивлялся, дергая своего друга за одежду и волосы.

— Перестань шуметь! — нетерпеливо зашипел Эшлим. — Ты что, спятил? Хочешь ее разбудить?

При слабом свете лампы, толкаясь и шикая друг на друга, они на цыпочках подошли к дивану, стараясь, чтобы неприколоченные половицы не заскрипели. В воздухе разливался густой, тяжелый запах опия.

— Она ничего не выпила!

— Тем не менее.

Тут Одсли Кинг застонала, словно пытаясь обратить на себя внимание, и упала на подушки. Спасатели прекратили споры и уставились на нее. Рот художницы приоткрылся, она начала посапывать.

К удивлению Эшлима, Великий Каир согласился ждать их на рю Серполе с ручной тележкой. План заключался в том, чтобы вынести Одсли Кинг, завернув ее в старую льняную простыню, которую притащил Буффо. В это время карлик должен был следить, чтобы никто не вошел в дом. Тем не менее Эшлим волновался. Руки и ноги женщины обмякли, она оказалась тяжелее, чем он ожидал — учитывая то, как долго ей пришлось ожидать избавления.

— Давай быстрее! Если он забеспокоится, то поднимется сюда и все испортит!

Казалось, кожа Одсли Кинг пышет нестерпимым жаром, ее запрокинутое лицо с темными кругами вокруг глаз и струйкой засохшей крови выглядело осуждающим, насмешливым, удивленным. Эшлим и Буффо бестолково носились вокруг и никак не могли перетащить ее с дивана на простыню. Ситуация становилась просто невыносимой.

— Мы убили ее! — пробормотал портретист.

Вся эта идея была безумием от начала и до конца. Эшлим больше не мог себя обманывать.

— Сюда в любой момент может ввалиться это создание, вооруженное до зубов!

В конце концов Буффо пришлось самому завернуть Одсли Кинг в простыню, Эшлим стоял в стороне, держа в руке тупую иглу-шагалку, и готовился сделать несколько длинных, свободных стежков.

— Теперь маски. Живее!

Буффо переодевался в углу. Астроном переминался с ноги на ногу на холодном полу, обматываясь зелеными лентами, от него исходил терпкий запах камфары. Чтобы не смущать друга, Эшлим перевернул несколько карт, лежащих на полу, потом стал разглядывать желтобрюхие тучи, нависающие над рю Серполе. Он начал склоняться к мысли, что их план в итоге может увенчаться успехом. Если удача улыбнется, он предложит Одсли Кинг поселиться у него в мастерской, и она снова вернется к жизни. Надо только позаботиться, чтобы Рак и маркиза Л. держались от нее подальше. В конце концов найдутся другие покровители и другие агенты, которые захотят ее пригласить. Эшлим забарабанил пальцами по подоконнику.

— Быстрее, — убеждал он астронома. — Мэм Эттейла может вернуться с минуты на минуту.

Буффо, который наконец-то забинтовался, натянул на голову маску, вышел на середину комнаты и спросил, судя по всему: «Ровно сидит?» — но Эшлим услышал грозный замогильный голос, вопрошающий что-то вроде «Ропто зидид». Желтый свет, отраженный от облаков, заливал маску с одного бока. Она действительно напоминала голову лошади, которую только что освежевали на живодерне и украсили зелеными бумажными лентами в честь какого-то праздника. Однако рожки и глаза были точно… как бы это выразиться… не от мира сего. Астроном сделал движение, каким женщина поправляет шляпку, и двинулся на Эшлима. Художник вздрогнул и попятился.

— Я что, тоже должен носить на голове такую жуть?

Буффо рассмеялся.

— Нет, твоя не такая занятная. Смотри!

Эшлим с отвращением взял маску. Она оказалась влажной и потной. Не оставляя себе времени на раздумья, портретист натянул ее на голову… и сразу понял, что рискует задохнуться. Его тошнило от запаха резины, нос приплющило и согнуло на сторону, левый глаз оказался чем-то прикрыт. Эшлим попытался снять маску и поймал руку астронома, который явно намеревался ему помешать.

— Не надо мне помогать! Оставь меня в покое!

Он был мерзок сам себе и ненавидел Буффо. Все прочее еще куда ни шло, но совать голову в этот зловонный мешок… Кошмар. Невыносимо. Глаза слезились. Когда к нему снова вернулась способность видеть, он возмущенно уставился на тощие, как сучья, конечности астронома, обмотанные зелеными тряпками.

— Я не собираюсь бинтоваться, хоть убейся! Буффо пожал плечами.

— Тогда одевайся.

Нижние пролеты лестницы, усыпанные обломками реек и кусками побелки, тонули в тусклом желтом свете; рабочие, нанятые домовладельцем, каждый день сгребали их в кучу. На каждой лестничной клетке были свалены строительные материалы. Эшлим и астроном пробирались через мусор, Одсли Кинг качалась между ними, как краденый ковер…

В это время другие обитатели дома, не обращая внимания на шум, доносящийся с лестницы, разговаривали за дверями своих квартир: перебрасывались короткими замечаниями по поводу границ чумной зоны, спрашивали друг друга, с чего это вдруг целыми днями льет, как из ведра, и что принесет завтра мясник.

Одсли Кинг своенравно помотала головой и застонала.

— Я больше не могу, — глухо произнесла она — так, словно находилась в полном сознании. — Уберите наконец эти лилии. Дышать нечем.

Она еще несколько раз дернулась и стихла.

Эшлим и Буффо удвоили усилия. Казалось, с каждым шагом их ноша становилась все тяжелее, плечи у них немели, простыня выскальзывала из зудящих пальцев. Они не привыкли к такой работе и препирались, как два старика: то Буффо слишком сильно тянул вперед, то Эшлим застревал сзади. Не то что они боялись кричать друг на друга. Просто в этих вонючих резиновых шлемах они не слышали почти ничего, кроме собственного дыхания, похожего на громкое шипение, и хотели только одного — поскорее вернуться в город. Ноги скользили по ступеням, как по льду.

— НЕ ТЯНИ!!!

— Не буду, если ты перестанешь толкать.

И тут без всякого предупреждения Одсли Кинг — возможно, ей что-то приснилось — подтянула колени к подбородку. Простыня дернулась и закачалась во мраке, словно кокон бабочки-призрака. Эшлим почувствовал, как плечи сводит судорогой. Похищенная скользнула вперед, зацепилась за ноги Буффо, кувырком полетела вниз по лестнице, постанывая при каждом толчке… и наконец с глухим стуком приземлилась на мешки с песком, сваленные на лестничной площадке.

— Буффо! — взмолился Эшлим. — Осторожней!

Буффо с ненавистью уставился на него. Его нелепая грудная клетка, похожая на бочонок, бурно вздымалась под тряпками. Простыня зашевелилась, из-под нее донесся то ли храп, то ли хрип. Эшлим и астроном с опаской подошли к художнице.

— Где я? — спросила Одсли Кинг. Она пришла в себя и явно полагала, что находится дома. — В аду? Какой ужас. Ничто не сможет меня утешить…

Таким голосом говорит человек, который только что проснулся в пустой комнате посреди незнакомого города. Он тупо глядит на умывальник и смятую постель, по очереди заглядывает в пустые ящики; потом наконец поворачивается к окну, смотрит вниз на пустые улицы… и только тут вспоминает, что прожил здесь всю жизнь.

— Опять кровь. Скорее бы умереть!

Некоторое время она размышляла над собственными словами, потом словно потеряла мысль.

— Мой отец говорил, — продолжала она, — «Зачем тебе эта грязь? Не зарывай талант в землю. Ты растеряешь свой дар, если погрязнешь в разврате». Здесь так темно. Не хочу в постель. Еще рано.

Художница всхлипнула, поворочалась, словно пытаясь оценить границы своей свободы. Потом напряглась. Из-под простыни раздался пронзительный визг. Эшлим попытался схватить ее за ноги, но она вырвалась и начала кататься по лестничной площадке, натыкаясь на стены и крича:

— Я не умерла! Я не умерла!

Выше и ниже по лестнице стали распахивались двери. Соседи выходили на площадки, жалуясь на шум. Некоторые, увидев, что происходит, тут же снова возвращались в свои квартиры, но другие — главным образом женщины, — обмениваясь кивками, если не озадаченными, то насмешливыми, остались посмотреть, что будет дальше. Эммет Буффо, который предусмотрел такую возможность. Не дожидаясь вопросов, он громко объявил:

— Все законно. Карантинная полиция. Разойдитесь!

Это выглядело так смешно, что на переодетого астронома никто не обратил внимания. Впрочем, во время схватки, которая произошла позже, эти слова ему припомнили.

Тем временем Одсли Кинг рванула простыню, и грубый шов Эшлима разошелся. Одна из ее сильных длинных рук показалась в отверстие. Казалось, женщина пытается схватиться за воздух. К этому времени она была настолько перепутана, что снова начала кашлять. Последовала череда мучительных судорог, в промежутке между которыми пленница могла лишь задыхаться и сплевывать. На верхнем конце «савана» появилось и начало стремительно расплываться красное пятно. Эшлим торопливо усадил ее.

— Пожалуйста, успокойся, — взмолился он.

Судороги стали чуть слабее. Он был готов признаться ей во всем, рассказать, какое безобразие они затеяли, но не знал, с чего начать. Он осторожно стянул ткань с ее головы и плеч. Женщины толпились чуть поотдаль, молчаливые, смущенные, еще более удивленные. При виде ее белых щек и окровавленных губ кто-то издал возмущенный стон. Одсли Кинг, моргая, смотрела на соседок. Ее руки горели, жаркие ладони стиснули руку Эшлима.

— Прошу вас, кто бы ни вы были, вытащите меня из этого савана!..

Внезапно она заметила маску Эшлима, снова завопила и, заламывая руки, умоляла не трогать ее.

Это, похоже, и переполнило чашу терпения женщин. Они двинулись на Эшлима, закатывая рукава и выкрикивая оскорбления. Эммет Буффо шагнул им навстречу, делая жесты, которые, по его мнению, должны были умиротворить соседок Одсли Кинг, но получил несколько тычков в голову и грудь и свалился на кучу песка. Ему оставалось только одно — подергиваясь, безуспешно бормотать:

— Официальная полиция, официальная полиция…

Одсли Кинг оттолкнула Эшлима.

— Рыба-человек, человек-рыба! — выкрикнула она с жутким квошмостским акцентом. Возможно, ей вспомнились костры, которые жгут в ночь летнего солнцестояния, и женские обряды на мокрых пашнях. — Убийца!

Крайне удивленный, Эшлим попятился.

Рыба?

Он ощупал маску кончиками пальцев. Теперь ясно… Голова форели, которой кто-то приделал толстые мягкие губы и забавный гребень. Эшлим завертелся и захлопал себя по голове, сам не свой от отвращения, безуспешно пытаясь стянуть этот жуткий резиновый мешок. Запах становился невыносимым. Зачем он только согласился? Одсли Кинг надо оставить в покое. В Высоком Городе его выставят на посмешище. Он бросился на женщин, которые Буффо с какой-то глухой, дикой озабоченностью колотили и пинали, и попытался отбить у них астронома.

— Откусил куска, да глотка узка? — глумились они. — Давайте-ка снимем с них эти нахлобучки и посмотрим, что это за звери!

Однако первый раунд они выиграли и поэтому не предпринимали никаких попыток осуществить эту угрозу. Одна из женщин подошла к Одсли Кинг и занялась ею, в то время как остальные стояли, подбоченясь и вызывающе фыркая, или раздраженно поправляли волосы растопыренными пальцами.

Так продолжалось до появления Великого Каира, которому надоело ждать с тележкой на улице. Карлик взбежал по лестнице и подошел к женщинам быстрым шагом человека, который способен мгновенно навести порядок в любой ситуации. Его одежда из бурой кожи напоминала военную форму, на поясе висело весьма занятное оружие — нож длиной около фута, с круглой лакированной ручкой, как у шила, и клинком не толще вязальной спицы. На запястье на ремешке покачивалась резиновая дубинка. На ногах красовались высокие шнурованные ботинки с окованными носами. Он прекрасно догадывался, какое впечатление это может произвести. Стиснув за спиной руки и выпятив грудь, он обвел женщин пристальным взглядом.

— Что происходит? — осведомился он. — У вас какие-то сложности с этими людьми?

— Нет, — пробормотал Эшлим. — Все в порядке.

Женщины поддержали его реплику ехидным смехом. Они разглядывали карлика смело и весьма откровенно.

Тем временем Эммет Буффо беспомощно сидел в углу и тяжело пыхтел, а одна из женщин, склонившись над ним, пыталась стянуть с него маску.

— Прекратить, — скомандовал Великий Каир и слегка шлепнул ее дубинкой по пухлому заду. Женщина залилась краской.

— Ах ты, маленький засранец, — произнесла она с легким удивлением, взъерошила ему волосы, поморщилась от запаха «Бальзама Альтаэн»… и сделала молниеносное движение локтем. Глядя, как коротышка корчится на полу, закрывая ладонью глаз, женщина добавила:

— В следующий раз будешь сначала думать, а потом делать. Договорились, дорогой?

— Мерзкая сука! — завопил карлик. Он вскочил с ловкостью акробата, которой от него никто не ожидал — когда неподвижность мгновенно сменяется движением — и сорвал с пояса свой странный клинок. Прежде чем кто-либо успел остановить его, он схватил женщину за волосы, толкнул, заставив упасть на колени, и с силой воткнул кинжал в ее открытый рот — раз и другой.

Несчастная лишь на миг выпучила глаза.

— Вот так, — произнес карлик.

Эшлим упал и сорвал с головы маску. Он слышал, как вокруг в ужасе голосят женщины. Эммет Буффо сидел на прежнем месте и шептал:

— Официальная полиция… Официальная полиция…

Карлик танцевал, раздавая удары женщинам, до которых мог дотянуться, пока не вогнал клинок в дверной косяк дюйма на три. Лезвие сломалось, тогда он взмахнул дубинкой на кожаной петле…

— Хватит! — закричал Эшлим. — Зачем вам это нужно?

Рыдая от ужаса и отвращения, он бросился вниз по лестнице, и выбежал на улицу, где с тяжелых животов туч уже падали первые капли дождя, обрызгивая пыльные каштаны и превращая смесь известкового крошева с опавшими листьями в подобие замазки. Буффо выполз следом, смущенный и окровавленный. Его тряпки наполовину размотались, жуткая маска съехала набок. Видя, что их никто не преследует, они привалились к тележке.

— Вот проклятые бабы, — выдохнул астроном. — Они способны сорвать любой план.

Эшлим безмолвно уставился на него, потом зашагал прочь.

Хлынул дождь.

— Как насчет тележки? — окликнул его Буффо. — Эй, Эшлим!

Крики и вопли, которые продолжали доноситься из дома, очень скоро привлекли внимание карантинной полиции. Буффо заметил полицейских издалека. Сперва он удивленно таращился на них, потом схватил тележку и покатил ее по рю Серполе, пока одно из колес не отлетело. Тележка свернула на обочину и завалилась набок. Буффо в ужасе оглянулся, словно заблудился, и размашистым галопом устремился в проход между двумя строениями, где стремительно сгущалась темнота, взывая:

— Эшлим! Эшлим!

Двое полицейских одновременно вошли в дом. Вскоре там стало тихо.

Толстая Мэм Эттейла, гадалка, как раз направлялась в сторону рынка. Платье из желтого хлопка промокло насквозь и облепило ее мощную грудь и толстые ляжки, глаза спокойно взирали на окружающий мир, в объятьях она сжимала содержимое целой зеленной лавки. Она вошла в парадную. Вскоре оттуда снова донеслись вопли: гадалка обнаружила на лестнице Одсли Кинг. Захлопали двери, потом в мастерской Одсли Кинг загорелся свет. Послышался топот ног, люди бегали по лестницам с этажа на этаж. Эшлим, который прятался от Буффо в сырой подворотне, дождался, пока все стихло, и пошел домой, промокший до нитки.

Позже он разглядывал себя в зеркале над умывальником. Печальный божок с пухлыми губами смотрел на него, торжественно выпучив глаза, рыхлая ржавчина осыпалась в раковину. Эшлим боялся, что маска слезет только вместе с кожей, но в конце концов оказалось, что снять ее очень легко.

 

Карта третья

Город

После этих событий жизнь стала тихой, размеренной и не вызывала ничего, кроме раздражения.

Каждое утро Эшлим просыпался с чувством вины. Работая над очередной картиной или прибирая дом, он внезапно вспоминал эту позорную историю. Тогда на него волной накатывали стыд и отвращение. Он не мог отказать клиентам, когда они приходили позировать, но вздрагивал всякий раз, услышав стук в дверь. Это могла быть карантинная полиция или — что еще хуже — полное презрения послание от Одсли Кинг, доставленное мстительной гадалкой. Но из чумной зоны не было никаких вестей.

«Об Эммете Буффо тоже ни слуху, ни духу,  — пишет он в своем дневнике. И продолжает: — Но с какой стати я должен его разыскивать? Мне вообще не стоило с ним связываться».

Возможно, он несправедлив.

В том же отрывке Эшлим напоминает себе:

«От Рака и его клики лучше держаться подальше. Как я теперь смогу смотреть им в глаза, выслушивать их насмешки и инсинуации?»

Если разобраться, никаких сложностей не было. Забавно, но перепалка на Террасе Упавших Листьев только упрочила положение Эшлима в Высоком Городе. Слухи о неудавшейся попытке спасти Одсли Кинг — к тому времени, как они просочились из Мюннеда в бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд», все детали приобрели некоторую размытость, что было весьма кстати, — просто вознесли Эшлима на новую романтическую высоту. Он стал пользоваться спросом в салонах. Маркиза Л. и ее новый романист пригласили его к себе. Впервые в жизни ему пришлось отказать заказчикам. Портреты, которые он закончил к этому времени, отличались куда более милосердным отношением к натуре, чем обычно. Эшлима это смутило, а его заказчиков — скорее разочаровало. С таким Эшлимом они сосуществовать не могли. Они жаждали от него колкостей, насмешек, порицания. Он был их совестью. Конечно, с чумой или Братьями Ячменя ему было трудно тягаться… и вскоре он уже писал:

«В салонах только и говорят о том, что они носят, какую винную лавку опустошают на этой неделе, кто из них обрюхатил глупую молоденькую brodeuse [24] с пьяццы Унаследованных тенденций. «Будут ли Братья Ячменя ужинать дома сегодня вечером? — спрашивают друг друга дамы. — Или где-нибудь на стороне?» При этом всем известно, что они будут ужинать в какой-нибудь кондитерской за Маргаретштрассе — нажрутся до поросячьего визга, а потом без чувств свалятся в канаву и уснут».

«Братья Ячменя придумали омлет… как же его? «Фу, юнга [25] ?»

При одной мысли о Великом Каире Эшлима переполняло отвращение, которое он отчасти испытывал и к самому себе. Ему снилась женщина с разинутым ртом и выкаченными глазами, словно это по его вине карлик сунул ей нож в горло. Ничего подобного с ним еще не случалось. Достаточно было опустить веки — и эта сцена снова и снова вставала у него перед глазами. Столь же четко он видел лицо карлика, когда тот говорил: «Ну вот и все». Выражение этого лица можно было назвать удовлетворенностью. Обычное удовлетворение обычной потребности… Такое выражение бывает у человека, который только что позавтракал. При мысли о новой встрече с карликом Эшлим трепетал — хотя бы потому, что боялся обнаружить следы этого выражения. На самом деле он обнаружил их уже давно, просто сейчас узнал их: его дряблая кожа, его тщеславие, его вера в то, что он понимает язык кошек.

Однако встреча была неизбежна.

Эшлим держался подальше от башни на Монруж. Но однажды ночью, перекусив в «Вивьен», он вернулся домой — и обнаружил, что входная дверь его квартиры распахнута и хлопает на ветру, а карлик поджидает его в темной мастерской.

Великий Каир выглядел усталым. Как всегда, он сетовал, что Братья Ячменя собираются его свергнуть.

— Я не могу относиться к ним серьезно, поскольку все пока не зашло слишком далеко. Но скоро, чувствую, дело будет.

Он жаловался на хандру. По его словам, чтобы облегчить страдания, он провел целую неделю в обществе проституток на Линейной Массе. Они звали его «наш маленький канцлер» и «наш любимый петушок». Но никакого удовольствия он не получил — только заработал мигрень и сухой кашель. Пока Великий Каир разглагольствовал, Эшлим пристально наблюдал за ним. Карлик сидел на подоконнике, мерно покачивая ногой. Он сцапал манекен Эшлима и крутил его конечности, заставляя принимать нелепые, не вполне человеческие позы.

— Ладно вам, Эшлим, — карлик засмеялся. — В чем дело? Как поживает старый шутик Эммли? Он показался мне таким беспомощным!

Эшлим уставился на него из противоположного угла мастерской.

— Ладно, не хотите говорить — не говорите. Не буду же я вас пытать… — он принялся копаться в пожитках Эшлима, пока ему на глаза не попался набросок портрета Одсли Кинг. — Что тут у вас стряслось?

Эшлим часто экономил на холстах, используя уже исписанные. В данном случае в дело пошел портрет баронессы де Б. и ее домочадцев, которых никак не удавалось собрать в мастерской. Этим летом было сыро, свежая краска начала слезать, и изображение баронессы, которая почему-то превратилась в древнюю старуху с цветком, начало понемногу проступать сквозь фигуру Одсли Кинг, поглощая и искажая ее. В этой подмене читалась какая-то жуткая целеустремленность. Казалось, баронесса, которой приобрести картину не позволило тщеславие, все-таки вознамерилась завладеть холстом. Эшлим следил за этим процессом, как кролик за движениями удава.

— Некоторые пигменты разрушились, — объяснил он. — Сырость… Не знаю. В любом случае это не самый удачный портрет… — он прочистил горло и сглотнул. — Бывает.

Он обнаружил в себе силы заговорить, и ждать дальше стало невыносимо.

— Как вы спаслись от полиции? — он услышал в собственном голосе тревогу. — Что вы им сказали? Я был на рю Серполе и наблюдал за домом, но вы так и не вышли. Что случилось после того, как я ушел?

Карлик, который как будто ждал этого момента, безжалостно подмигнул.

— На рю Серполе, — заговорил он, подражая тону чиновника, — я застал двух мужчин, которые пытались незаконно вывезти из зоны карантина женщину, причем против воли последней. Я попытался их арестовать, однако они оглушили меня и жестоко расправились с одной из свидетельниц, после чего скрылись. Описать их я затрудняюсь. Оба были в карнавальных масках. Очевидно, преступники опытны и хорошо подготовлены… Да полно вам кукситься, старина! Вы что, шуток не понимаете?

Эшлим прикусил губу.

— Даже если так… вы уверены, что они вам поверили?

Карлик недоуменно вытаращился на него.

— А с какой стати они должны мне не верить? Я — Великий Каир. Все, что у них есть, они получают из моих рук… — он снова засмеялся. — К тому же теперь я лично расследую это дело.

Он нахально передернул плечами и почесал нос.

— Я поклялся, что изловлю обидчиков. Ужасное преступление. Для меня это, можно сказать, дело чести.

— Но показания других женщин!..

— К сожалению, некоторых пришлось задержать. Бедняжки так перепугались, что на них нашло помрачение, и они вбили себе в голову, что я напал на их товарок…

Внезапно он схватил Эшлима за руку.

— Советую вам выбросить из головы эту опасную затею, — произнес он настойчиво, понизив голос. — Ради вашего собственного спокойствия. По-моему, вам крупно повезло, что все так закончилось. И еще, Эшлим… — карлик стиснул его кисть с такой силой, что у художника из глаз брызнули слезы. — Никогда не ставьте меня в подобное положение. Иначе окажетесь следующим, кого я насажу на свой вертел. Враги повсюду, они вокруг нас!

Эшлим попытался освободиться. С минуту карлик высокомерно наблюдал за его потугами, после чего разжал пальцы.

— Не забывайте!

Он смолк и некоторое время смотрел на Эшлима, словно не узнавая… а потом заговорил совсем другим тоном:

— Сегодня утром, когда я возвращался от девочек с Массы, со мной случилась прелюбопытнейшая история. Я говорю вам, Эшлим, это был один из тех случаев, которые заставляют задуматься! Я шел по берегу канала — там, где ничего нет, кроме складов. Розовые и бурые кирпичные стены. Запах застоявшейся воды. Ржавые шкивы, которые качаются на ветру прямо у вас над головой. И тут ко мне подошел какой-то древний старик. Когда мы поравнялись, он остановился и посмотрел мне в лицо. Взгляд у него был такой, что оторопь брала. Гок я смотрел на него, солнце выглянуло из-за облаков. Мне почудилось, что над его лысым желтым черепом вспыхнул невыносимо яркий нимб! Все продолжалось буквально пару секунд. Потрясающе красиво — это ослепительное сияние вокруг его головы. Оно как будто растопило розовый кирпич у него за спиной, и небо раскрылось, как книга с белоснежными страницами… Но тут снова поднялся ветер, солнце спряталось, и я увидел, что его лицо изъедено болезнью, которую он, похоже, подцепил еще в молодые годы. У него дрожали губы. Он выглядел больным и озабоченным. И все-таки от него исходила мощь. Она не давала к нему приблизиться, Эшлим, она толкала меня, как ветер… Мне кажется, чума в конце концов доберется до всех нас!

Карлик суеверно вздрогнул и снова умолк. Эта черта его характера до сих пор не проявлялась. Сначала Эшлим заподозрил, что коротышка все выдумал от начала и до конца — или по крайней мере изрядно приукрасил, чтобы произвести более сильное впечатление. Но когда тот провел по лицу пальцами, унизанными тяжелыми кольцами, отвернулся и мрачно уставился в окно, было уже невозможно не поверить: то, что случилось на Линейной Массе, не на шутку его встревожило. Он отказался от предложенного Эшлимом чая. Жест, который заменил слова, явно указывал: в ближайшее время карлику не до веселья. Художник подозревал, что его новый покровитель впал в некое тревожно подавленное настроение, которое появляется и проходит при определенной погоде. Наверно, это какая-то разновидность меланхолии.

— Вообще-то, — резко произнес он, — я много думаю об одной женщине… Я видел ее, когда заходил на рю Серполе. Толстуха, которая гадает на картах… Говорят, она переселилась к Одсли Кинг. Смею надеяться, вы знаете, о ком я говорю?

Эшлим вопросительно кивнул. Карлик ответил ему странной улыбкой — слабой, но явно заговорщической, и вытащил из внутреннего кармана кожаной куртки конверт с красной восковой печатью, похожей на карбункул.

— Еще бы. Я хочу, чтобы это ей передали… — он на мгновенье задумался. — Скажите, что я больше всего на свете интересуюсь картами. Убедите в моем совершенном почтении. Представьте меня в самом выгодном свете. Это задача для настоящего романтика, Эшлим, и я вам полностью доверяю. Отнесите письмо на рю Серполе, как только сможете. Эшлима охватила паника.

— А как насчет Одсли Кинг? Не исключено, что она узнала мой голос, когда мы дрались на этой несчастной лестнице! Как я покажусь ей на глаза?

Карлик посмотрел на портретиста без всякого выражения и протянул письмо. Целую ночь Эшлим не сомкнул глаз, а наутро явился на рю Серполе с букетом лилий в руке. Лилии были белыми, как воск, и тяжелыми, точно и впрямь были восковыми:

— Как ты?

— Как видишь.

В комнате было холодно. Одсли Кинг возлежала на диване — хрупкая, тихая, оцепенелая, закутанная в шубу с немыслимо просторными рукавами. Она неохотно рассказала о «разбойниках», ее взгляд начинал испуганно блуждать всякий раз, когда за окном проходили строители с тачками. Повсюду стояли вазы с анемонами, словно хозяйка комнаты уже хоронила себя. Пурпурные или винно-красные — цвета ее болезни — анемоны покорно склоняли головы. Она болтала о всяких пустяках: чем занимается — «теперь я целыми днями сижу тут, в мастерской», что ест — «я вдруг поняла, что терпеть не могу рыбу!». Эшлим подсел ближе и пристально разглядывал ее, но она не стала над ним смеяться.

— Тебя не затруднит подойти к окну и взглянуть? К нам влезли грабители, и я теперь очень переживаю.

Нет, заверила она, больше не появилось ни одной картины. Эшлим заметил, что ее мольберт стоит сложенный у стены. Она набросала несколько шаржей, но не станет их показывать ни ему, ни кому бы то ни было. Они недостаточно хороши. И вообще они полежали день, а потом она их порвала. Почему Эшлима так долго не было? Она будет рада снова попозировать — если он, конечно, не против.

Жизнь казалась такой тихой. И незачем себя утруждать. Да, жизнь пустой не назовешь, но все так тихо.

— Гадалка заботится обо мне, но Высокий Город для меня потерян, — вздохнула Одсли Кинг.

С другой стороны, у нее так много времени, чтобы поразмышлять! Дни тянутся так долго!

Эшлим пообещал, что непременно появится снова, и очень скоро. Когда он вышел, Одсли Кинг уже тревожно осматривала утлы комнаты.

В тесной прихожей с потрескавшимся линолеумом, заваленными холстами, Эшлим столкнулся с Толстой Мэм Эттейлой. Гадалка склонилась над ведром. Ее могучий зад обтягивало широкое платье с набивным рисунком в цветочек и рукавами-фонариками, которое при ее формах смотрелось крайне нелепо. Толстуха мыла пол. Это была нелегкая работа, и она то и дело тяжело переводила дух, по-рыбьи приоткрывая рот, а по ее мощным рукам бежали широкие ручейки пота. Прихожую освещал лишь маленький квадрат форточки, выходящей на общую лестницу. Все тонуло в буром полумраке, и гадалка казалась неподвижной и величественной, как огромная тяжелая статуя. Но тут Эшлим подошел ближе, статуя выпрямилась, вытирая щеку могучей кистью, и с невозмутимым видом шагнула ему навстречу. От ведра шел пар. Толком не зная, что сказать, художник вручил ей послание карлика. Гадалка повертела конверт, исследовала пунцовую печать, взвесила его на своей огромной загрубевшей ладони, словно никак не могла решить, что с ним делать.

— Не хотите стаканчик анисовой настойки? — негромко осведомилась она.

— Благодарю вас, — отозвался Эшлим. — Мне надо идти.

Они разговаривали впервые. Эшлим следил за ее толстыми пальцами, когда она вскрывала конверт — похоже, эти руки были непривычны к подобным операциям. Гадалка заметила это и отвернулась с почти неосознанной застенчивостью, чтобы прочитать записку, нацарапанную на одиноком листе бумаги. Ее губы зашевелились. Эшлим, который с удовольствием оставил бы ее в одиночестве, будь у него такая возможность, уставился в стену. Краем глаза он видел, как яркий румянец медленно заливает ее толстую шею и блеклые щеки, покрытые пушком и усеянные легкими бисеринками пота. Эта грузная женщина с мощными плечами, медлительная, спокойная, как вол, краснела! Портретист забарабанил пальцами по ноге и беспокойно уставился на исходящее паром ведро, изо всех сил стараясь не сводить с него глаз. Из форточки долетал глухой грохот: строители возили тачки. Этажом ниже, судя по запаху, что-то готовили. Внезапно Эшлима охватило странное чувство: ничего не произошло, все как обычно, все по-прежнему… Потом на улице кто-то закричал, и очарование рассеялось. Гадалка наконец-то сложила записку, с некоторым усилием запихала обратно в конверт… и, сунув его в вырез платья, пригладила то место, где он обосновался.

— Ваш приятель — чудный человечек, — проговорила она. — И весьма полезный.

Подобного Эшлим не ожидал. Внезапно он увидел лицо женщины, убитой карликом — оно наплывало на лицо гадалки: голова запрокинута, рот удивленно раскрыт, словно несчастная не понимала, каким образом этот жуткий тонкий предмет оказался у нее в горле. Эшлим почувствовал, что должен предупредить толстуху.

— Может оказаться, что наш общий друг — человек весьма… — он ненадолго задумался, прежде чем подобрал подходящее слово, — увлекающийся. Я имею в виду, что на него, возможно, нельзя положиться в той мере, как вам бы хотелось.

И тут же увидел, что сказал слишком много и в то же время слишком мало. Возможно, он упустил момент, когда мог сообщить нечто важное о поведении карлика. И винить некого: он молчал слишком долго. Гадалка следила за ним тяжелым взглядом. Потом улыбнулась. В течение секунды ее глаза, казалось, стали необычайно ясными и прозрачно-голубыми. Как будто некое разумное начало на миг высвободилось и подало знак, напоминая о своем существовании, чтобы тут же вернуться к своей обычной работе — вылавливать крохи смысла в море рассеянных на полу карт.

— Уверена, он человек весьма одаренный, — произнесла она, — и очень положительный. Передайте ему, что я очень благодарна за приглашение. Но то, что он предлагает, пока невозможно.

— Вижу, — ответил Эшлим, хотя для него все было далеко не очевидно. Вместо того, чтобы немного подождать, глядя, как ее глаза снова тускнеют, он отвесил неопределенный поклон и вышел. Оглянувшись в дверях, художник увидел, как Толстая Мэм Эттейла опускается на четвереньки возле ведра и начинает отскабливать что-то, прилипшее к полу.

Явившись в башню на Монруж, Эшлим отчитался карлику о своем визите.

— Прекрасно, — произнес Великий Каир, потирая руки. — Превосходно. Лучше, чем я ожидал. Но нам не стоит останавливаться на достигнутом… Что скажете? Она должна прийти сюда и увидеть, каков я есть — человек, который сумел устроить свою жизнь, сделать ее вполне комфортной, но желает найти кого-то, с кем может это разделить!

Карлик пребывал в прекрасном расположении духа. Он моргал и подмигивал с уморительным самодовольством. Он съел грушу, смакуя каждый ломтик, потом энергично протер очки. Он откупорил бутылку «бессена» и предложил Эшлиму тост за то, что называл «успехом в романтических предприятиях». Иногда он казался чуть утомленным, несмотря на свое приподнятое настроение: непрерывно приглаживал руками волосы, а когда умолкал, его взгляд начинал блуждать. Ни с того ни с сего он вскакивал, бросался к двери и распахивал ее настежь, словно надеялся поймать того, кто подслушивал.

— Вчера утром в Уридже и Мондоре мои ребята арестовали своих — чиновники что-то напутали, — он издал смешок, который трудно было назвать непринужденным. — Можете себе представить?

Однако эта история, похоже, ему понравилась.

— Отнесите ей еще одно письмо, — приказал карлик. — Какие цветы сейчас продаются?.. Ладно, не важно. И имейте в виду: чтобы никаких «пока невозможно»! Хватит скромничать. Возвращайтесь и передайте мне ее ответ.

Он на миг задумался.

— В следующий раз, когда вы придете, мы займемся моим портретом.

Но к портрету он, похоже, давно потерял интерес.

Эшлим покинул башню со свертком, в котором оказались два молодых кролика, только что забитых. У каждого на шее красовалась зеленая бумажная ленточка, аккуратно завязанная бантиком. Толстуха к ним даже не прикоснулась. Карлик утверждал, что такой подарок на полуострове Мингулэй означает предложение руки и сердца, но Эшлим позволил себе в этом усомниться.

Скоро ему пришлось бегать от карлика к гадалке и обратно по меньшей мере дважды в неделю.

Поначалу это было ему не в тягость. Он прекрасно понимал, что выглядит как идиот, играя роль посланца любви, но это его устраивало, поскольку теперь он мог посещать Одсли Кинг на законном основании.

Теперь он без всякого опасения ходил по лестнице Соляной подати, полагая, что полицейские не посмеют арестовать того, кто пересекает границу по поручению их начальника. Он снова и снова рисовал Одсли Кинг, изо дня в день беспомощно наблюдая, как тает еще один тонкий слой ее плоти, как становятся глубже синеватые впадины у нее под скулами. Ее лицо словно избавлялось от всего лишнего, стремясь к полному соответствию скрытой костной структуре — соответствие, которое будет достигнуто лишь в момент смерти. Казалось, ее совершенно не интересовал портрет. Она вяло наблюдала за его работой и советовала «искать форму вещей». Пытаясь развлечь ее в эти долгие холодные часы, он рассказывал ей всякий вздор про Полинуса Рака, приписывал маркизе Л. скандальные любовные похождения, а Ливио Фонье объявил банкротом. Он немилосердно врал, а Одсли Кинг была готова верить чему угодно. Он чувствовал: впервые ее твердость поколеблена. Ее решимость остаться в Низком Городе держалась лишь на презрении к себе и чудовищной силе воли. Это вызывало у художника смутное разочарование, которое понемногу вытесняло решимость, наполнявшую его накануне неудачной попытки похищения.

За стенами мастерской раскинулся Низкий Город, и его состояние день ото дня ухудшалось. Со своей бессмысленной суетой, которую сменяли периоды то ли летаргии, то ли оглушенности, он словно подстраивался под настроение Одсли Кинг, подражая ее унылой подавленности. На железных перилах балконов болтались обрывки политических плакатов. Дождь прибивал к земле грязную траву. Цветы каштана обтекали, как серые восковые свечи. Чума захватила сперва Мун-стрит, потом Ураниум-сквер, превращая эти литорали в архипелаги — а потом затопила каждый из его крошечных островков, пока ничего не подозревающие жители спали. На раскисших кладбищах и пустых площадях полиция Братьев Ячменя сбивалась маленькими группами и глумилась над полицией Великого Каира. В заброшенных маленьких кафе точно трутни гудели поэты.

«Одсли Кинг наблюдает за этим, словно во сне, — писал Эшлим, начиная новую страницу в своем дневнике. — Выглядит она ужасно: голодная, отчаянная… и все еще полная надежд».

Он не мог избавиться от чувства вины. Примерно в это время написан его знаменитый «Автопортрет на коленях». Эшлим изобразил себя коленопреклоненным, с воздетыми руками. Глаза закрыты, словно он ползет вверх, ощупью находя путь в белесой пустоте. Кажется, что он наткнулся на какой-то невидимый барьер и прижался к нему лицом — с такой силой, что оно расплющилось и побелело, превратившись в маску отчаяния и разочарования.

Этот «барьер» был скорее всего зеркалом высотой в человеческий рост, которое он привез в город несколько лет назад, еще будучи студентом. Несмотря на его размеры и вес, Эшлим при каждом переселении из мастерской в мастерскую брал его с собой.

Оригинал, выполненный маслом, ныне утрачен, но акварельная копия позволяет понять, что это одна из самых сильных его работ. Эшлим не скрывал, что она ему не нравится, и в его дневнике мы читаем:

«Сегодня, налюбовавшись на Великого Каира, я написал весьма неприятную вещь. Все дело в том, что с его стороны подарить мне свободу — это произвол».

Отношения карлика с Братьями Ячменя продолжали ухудшаться. Правда, по-прежнему оставалось непонятно, что за заговоры и контрзаговоры там плелись. Однако Эшлим отмечает:

Он позволил себе опуститься. Он ходит в нечищеных ботинках, от него пахнет маслом для волос. Как-то раз я вернулся домой поздно ночью и обнаружил, что он меня дожидается. Стоит помянуть Братьев Ячменя, и он впадает в гнев, начинает обвинять их в предательстве и орет: «Они валялись в сточных канавах, пока я не вытащил их оттуда! И где благодарность?» Этот бред, похоже, утомляет его, и он по большей части проводит время, раскинувшись в кресле и вспоминая славные часы, которые провел в борделе на рю де Орложе.

Если заглянуть под маску его непостоянного, мерзкого нрава, станет очевидно, что он сущий ребенок. Его хозяева, насколько я понимаю, не сделали ему ничего дурного, однако он так ненавидит их, что даже придумал некий миф — на самом деле откровенную клевету, изрядно приукрашенную, — о том, как впервые их встретил. Детали изменяются день ото дня, но главное сохраняется.

По утверждению карлика, Братья Ячменя — последние представители некой расы то ли демиургов, то ли шарлатанов, которых выгнали из Вирикониума несколько сотен, а то и тысяч лет назад во время Войны с гигантскими жуками. Обнаружив, что отныне им предстоит жить в пустынях Севера среди выгребных ям, эти существа сначала возводили города из каменных кубов, «сложенных так неплотно, что между ними ветер свистел», после чего начали отправлять себя в прошлое, более счастливое и весьма отдаленное. К настоящему времени большинство из них достигло этой цели. Города стоят заброшенные, населенные лишь миражами, картинами или обычными людьми, которые пытаются подражать беглецам. Что касается Братьев Ячменя, их оставили в настоящем в наказание за моральную ущербность, присущую им по природе. Их гнало туда, куда они идти совершенно не хотели… В итоге их каким-то образом занесло в наш город.

История весьма запутанная, зато по ней хорошо видно, какие чувства обуревают карлика. Всем, что у него есть, он обязан Братьям, хотя был бы рад, чтобы это было не так. Когда он рассказывает, его глаза стекленеют и становятся неподвижными, словно события, о которых он рассказывает, разворачиваются прямо перед ним, подобно трудноразличимой картине. Он сопровождает рассказ широкими, но неуверенными жестами. Очень живо описывает детали, особенно архитектуру, и обнаруживает большую изобретательность, повествуя о грехах Братьев Ячменя, которые помешали им последовать в прошлое за своими повелителями. Если даже он не верит в собственные россказни от начала и до конца, то выбора у него не остается.

Однажды ночью карлик говорил о городе, построенном этой расой на севере — а может быть, и на небе, хотя не объяснял, как такое возможно.

* * *

Люди в черных плащах как будто плывут в нескольких дюймах над землей, не касаясь тротуара. Время от времени ветер проносит над ними тени, и вся картина дрожит, как вода. Их лица бледны от напряжения: они хранят ужасные тайны. Их глаза широко раскрыты, взгляды равнодушны. Они отдались во власть ветра, который, задувая между каменными домами, бережно несет их вперед. Иногда раздается смех, который тут же стихает, словно придушенный. Мы рядом с ними кажемся грузными и неуклюжими.

Каждый из них может сделать что-нибудь для вас, если поверит, что вы откроете ему некую тайну, неизвестную остальным. По вечерам ветер снова и снова воет и плачет над пустошью, и с ним в город приходят огромные ящерицы и такие же огромные насекомые. Он разбрасывает по улицам пригоршни пепла и ледяного крошева, похожего на мраморный бисер. По воскресеньям мокрые тротуары усыпаны мертвой саранчой. Братья Ячменя сменили много городов, но этот оказался хуже всех. Я нашел их в сточной канаве, а теперь они пытаются загнать в сточную канаву меня!

Минут пять после этой тирады он молчал. Потом захотел взглянуть на нож, который выдал Эшлиму перед попыткой похищения. Он всегда просил показать его: возможно, эта вещь символизировала узы, которые связывали художника с ним.

— Этот нож достался мне там, на севере. — объяснил он. — Ох, и пришлось мне побегать! Еще как! Вы знаете, что мы имеем в виду, когда так говорим? Это означает: сделать дело — и ноги в руки, пока не потерял голову!

И он закружился по мастерской, скаля свои скверные зубы и делая неуклюжие выпады ножом, пока не запыхался.

— Да, на этом ноже кровь — с того самого момента, как он попал мне в руки. Нам довелось побывать в очень странных местах, скажу я вам. Мне и этому ножу!

Взгляд карлика стал отстраненным, восторженным. Он провел большим пальцем вверх и вниз по странно зазубренному лезвию и лишь потом вернул нож Эшлиму.

— Когда-нибудь этот нож сослужит вам добрую службу, — торжественно и зловеще произнес он. — Это я вам точно говорю.

На Эшлима его выдумки произвели сильное впечатление.

* * *

«Под конец, правда, — пишет он, — я слушал его, не веря ни единому слову. Он устает, начинает говорить невнятно, потом его голова падает на грудь, и скоро он уже храпит. Внезапно он вздрагивает, просыпается и начинает собираться домой. Он грызет ногти и опасается, что подцепил сифилис на рю де Орлонже. Он уже забыл все, что говорил. Завтра он выдумает что-нибудь еще, чтобы очернить Братьев Ячменя».

Каждую ночь перед отъездом Великий Каир передавал Эшлиму очередной подарок для гадалки. Он не желал слушать никаких возражений. Чем дольше она сопротивлялась, тем более нелепыми становились его подношения: прядь волос, кольца с непристойными гравировками, ржавый обломок кремня, найденного где-то в пустыне много лет назад и призванный символизировать верность и преданность. Гадалка принимала подарки равнодушно и твердила одно: «То, что предлагает ваш друг, пока невозможно. Я должна оставаться здесь». Карлик терял терпение. Он неоднократно утверждал, что подозревает, будто Эшлим дарит букеты, за которые заплачено немало, не Толстой Мэм Эттейле, а Одсли Кинг, что его подарки обнаружатся в мусорном ящике, что его письма не доставлены по адресу. Никакие оправдания не принимались.

— Приведите ее сюда, или хуже будет, — объявил карлик.

Эшлим окончательно пал духом и во время следующего визита на рю Серполе передал эти слова Толстой Мэм Эттейле. Толстуха строго посмотрела на него, а затем сказала:

— Очень хорошо.

Этим утром у Одсли Кинг снова пошла горлом кровь, и она лежала в кресле, приоткрыв рот, с посиневшими губами, время от времени строптиво ворочалась и бормотала что-то на языке, который был Эшлиму незнаком. Чтобы не разбудить больную, они вышли в коридор и стояли за занавеской, переговариваясь вполголоса. Эшлим был удивлен.

— Вы пойдете к нему в гости?

— Вот именно, — ответила гадалка. — Почему бы и нет?

Внезапно она покраснела и поправила волосы широкой, потрескавшейся пятерней.

— Сильный человек, в конце концов, все равно все сделает по-своему, — с довольным видом сказала она.

Глаза у Эшлима полезли на лоб.

Встреча состоялась через неделю, вечером, в одном из залов в башне карлика.

Великий Каир лез вон из кожи, чтобы подготовиться к этому событию. Всю неделю команды плотников и декораторов сновали туда-сюда, трудясь под его неусыпным надзором.

Пол был выкрашен черной краской и отполирован до зеркального блеска. Всю коллекцию живописи аккуратно сняли со стен и куда-то убрали, а стены на высоту примерно двадцати футов затянули белой льняной тканью, напоминающей пыльную тряпку. Ткань была натянута туго, как на пяльцах, создавая фон для многочисленных предметов из соломы, волоса и металла. Тут же на медных гвоздях, шелковых шнурках и хитроумных скобах, собственноручно изготовленных карликом, висели инструменты — плоскогубцы, молотки, щипцы, стамески и тому подобное. Здесь были старые снопы — пыльные, совсем высохшие и погрызенные мышами; плетенки из волос, которыми забавляются девочки; два или три капкана, почерневшие от ржавчины, и обезьянка из скрученных джутовых волокон на каркасе из мягкой проволоки. Все было украшено мягкими спиралями желтовато-зеленых ленточек. Тусклый белесый свет освещал их. Выше стена оставалось голой, цвета дымчатой умбры — цвета времени и распада.

Мебель была украшена в том же стиле. Задрапированные белой тканью, опутанные цветными лентами кресла, огромные шкафы и буфеты становились похожими на свертки, и в этом было что-то смутно угрожающее.

Сколько гостей ждал карлик? Длинный стол в центре комнаты ломился от всевозможных яств — в основном пернатой дичи, которая была приготовлена неощипанной, пирогов с глянцевой корочкой, вазочек с заварным кремом и огромных ломтей мяса, украшенных бумажными фестонами. «Ржаные детки» — фигурки, похожие на спеленутых младенцев, которых сырыми днями крутят из рафии или соломы на Срединных равнинах, лежали в корзинах с фруктами, которые соседствовали с бутылками женевера и тарелками из толстого белого фарфора. В центре стола на блюде красовался овечий череп, лакированный, с апельсинами вместо глаз. По углам стояли вазы с запоздалыми цветами боярышника, которые наполняли комнату тяжелым, убаюкивающим ароматом майских сумерек.

Толстая Мэм Эттейла беспокойно разглядывала результаты этих приготовлений. Она ничем не выдала себя, пока торопливо шагала по Хааденбоску, не глядя ни вправо, ни влево. Но странные окрестности Монруж вызвали у нее недоумение; а внимание со стороны полиции карлика, при всей ее дружелюбности, поколебало ее решимость. Она разглядывала огромную старую комнату и теребила искусственные цветы, которые украшали ее шляпку.

«Похоже, она уже жалеет, что пришла, — подумал Эшлим. — Ну что же ты, чувствуй себя как дома!»

— Ну вот, — бодро произнес он. — Видите, для вас устроили настоящее представление. Только полюбуйтесь на эти лакомства! Никто не возражает, если я украду одну сливу?

В этот момент появился карлик.

— Мне вторую ночь подряд снится одна улица, Эшлим, — начал он вполголоса, отведя художника в сторону. — Улица на Севере…

Он плеснул себе в бокал немного женевера и осушил залпом.

— Что вы думаете по этому поводу? Меня это ужасно раздражает… вообще-то я не против немного с вами поболтать.

И тут Великий Каир заметил гадалку. Через миг он был само очарование.

— Моя дорогая! — завопил он, улыбаясь до ушей и показывая все свои почерневшие зубы. — Как вы себя чувствуете? Надеюсь, вы вполне оправились после тех ужасных событий на рю Серполе?

Карлик лукаво подмигнул Эшлиму через плечо; художник отвернулся и сделал вид, что занят чем-то своим.

— Если почувствуете, что вас что-то хоть немного утомляет, — продолжал он, — только скажите!

Толстуха обеими руками вцепилась в свою шляпку, покраснела, потупилась и позволила маленькому хозяину показывать экспонаты странной выставки.

Великий Каир пользовался любой возможностью, чтобы очаровать гостью. Он то и дело поворачивался к ней так, чтобы выглядеть внушительнее. Он стоял, выгнув спину, выпятив грудь, слегка сжав руки на пояснице, и искоса поглядывал на нее, чтобы оценить, какое впечатление ему удалось произвести. По случаю ее визита он нарядился в штаны из зеленого бархата, стянутые ниже колена красным шнуром, ботинки с окованными сталью носами, в которых точно в кривом зеркале отражалась вся комната, и рубашку без воротника, а поверх нее — сияющий черный жилет нараспашку. На шее у него красовался зеленый лоскут, волосы были приглажены с помощью многократных втираний «Бальзама Альтаэн», могучий запах которого наполнял помещение, странным образом смешиваясь с благоуханием боярышника.

Странная это была пара. Они переходили от одного экспоната к другому, залитые серым светом. Показав ей все обломки костей, всех волосяных куколок, все тупые железные серпы, попарно связанные лентами, точно плетями вьюнка, он начал объяснять ей значение каждой вещи и рассказывать, как она ему досталась. Эту он выиграл в карты, другую откопал в пустыне, третья не представляла никакой особой ценности. Он ублажал и развлекал толстуху как мог.

— Можете забирать любую, — говорил он. — Все они приносят счастье.

Но гадалка смутилась и потупила взор.

Великого Каира это не остановило. Он подмигнул Эшлиму с пошловатой галантностью агента тайной полиции, словно говоря: «Я еще только начал!».

Готовясь к приему, он установил на столе какую-то машинку. Теперь он поколдовал над ней, и она заиграла жалобную мелодию. Ее тонкий голос напоминал звук кларнета, что доносится издали ветреной ночью. Карлик мерно притопывал ногой в такт, энергично кивал большой головой и, ухмыляясь, оглядывал комнату. Но это еще сильнее смутило гадалку. Убедившись, что она не станет танцевать, карлик пожал плечами и поспешно заставил игрушку умолкнуть.

— У нас на севере их была тьма-тьмущая, — сообщил он. — Взгляни. Это тоже может стать твоим.

Он решительно протянул руку и заставил женщину взглянуть на перстень, который носил на пальце.

— Здесь внутри я держу смертельный яд, сделанный из кошачьего дерьма, — хвастливо сообщил он. — Я ношу его не снимая, даже когда ложусь спать. И если когда-нибудь мне случится оказаться в положении, невыносимом для моей гордости…

Он вывинтил камень. Гадалка без всякого выражения посмотрела на тусклый порошок, который находился в углублении.

— Я могу отдать его тебе, — продолжал Великий Каир, возвращая камень на место. Толстуха медленно, как вол, покачала головой. Карлик улыбнулся и посмотрел ей прямо в глаза.

— Тогда расскажи, что меня ждет.

Настала ночь. Толстая Мэм Эттейла сидела за столом, покрытом зеленым сукном, удобно взгромоздив на его край свой внушительный бюст. Из подмышек по ее платью медленно расползались темные пятна пота. Гадалка перетасовала карты, разложила и недоуменно уставилась на них. Карлик заглянул ей через плечо и громко рассмеялся, а потом зажег лампу и сел напротив.

— Ох ты, как занятно. И что ты про это думаешь?

Унылый золотой свет заиграл на грязных, пестрых картонных прямоугольниках. Карлик склонил голову набок и принялся с любопытством их разглядывать.

— Ну же! — приказал он.

Толстуха по-прежнему смотрела на него.

— Давай!

Эшлим, всеми забытый, сидел в углу. Он спросил, можно ли ему идти домой, но карлик не позволил.

— Возможно, мне понадобится, чтобы вы отнесли еще одно послание, — небрежно бросил он.

Еда давно остыла. Овечья голова вглядывалась в густеющую темноту выпученными глазами. Внизу взад и вперед ходили подчиненные карлика — туда-сюда, туда-сюда, со срочными донесениями из Артистического квартала, со слухами из Чеминора и догадками относительно Пон-де-Нил. Но ни гадалку, ни ее клиента ничто не интересовало. Эшлим видел лишь их головы, одержимо склоненные над картами, утопающие в золотистом свете. Иногда до художника долетало приглушенное бормотание:

— Две реки — послание!

— Избегайте встреч!

Зал остывал. Эшлим неловко закутался в плащ и уснул.

Позже произошла ссора — а может, ему это приснилось. В темноте кто-то перевернул стол. С грохотом опрокинулся табурет. Упала и разбилась бутылка. Эшлим услышал, как Толстая Мэм Эттейла тяжело дышит ртом, а потом говорит:

— Мое место — на рю Серполе! То, о чем вы просите, пока невозможно!

Эшлим смешался. У него возникло странное впечатление: казалось, карты текут сквозь холодный воздух, словно между рук невидимого фокусника, и каждая маленькая, грубо намалеванная картинка вдруг становится безжалостно яркой, живой и очень далекой.

Когда он проснулся снова, светало. Если даже гадалка и карлик перевернули стол, то успели вернуть его в прежнее положение и сидели за ним, опираясь локтями на зеленое сукно, глядя то на карты, то друг на друга. Карлик взъерошил волосы, и они стали похожи на шипы, его лицо казалось помятым и нездоровым. Огромный стол был завален объедками, под локтем у Мэм Эттейлы возвышался кувшин с «кофе служанки». Засохшее молоко белело на ее волосах и верхней губе.

Казалось, они беседуют на языке, которого Эшлим не понимал. Художник встряхнул головой и откашлялся, надеясь, что они обратят на него внимание и перестанут делать вид, будто его здесь нет. Толстая Мэм Эттейла пристально и безучастно посмотрела на него, алчное выражение на ее лице понемногу начинало исчезать. Великий Каир встал и потянулся, потом вытащил из овечьего черепа один из апельсинов и, обдирая с него кожуру, направился в соседнюю комнату. Эшлим услышал сквозь стену приглушенное «у-лу-лу». В следующее мгновение в зал устремились кошки со всех окрестностей Монруж. Они окружили карточный стол, терлись о ноги гадалки… Их становилось все больше, пока комната не наполнилась их дребезжащим мурлыканьем.

— Это не мои кошки, — гордо сообщил карлик, доедая апельсин. — Они собираются ко мне со всего города, потому что я говорю на их языке, Что скажешь?

Гадалка с довольным видом пригладила волосы.

— Очень мило.

Эшлим чопорно встал, оставил их и вышел в город, где утренний свет, как снятое молоко, заливал стройплощадки и фасады новых построек, возводимых карликом. Когда художник обернулся, башня казалась сгустком темноты. Лишь наверху желтело единственное окно, а в нем — два силуэта. Художник протер глаза.,…

 

Карта четвертая

Повелитель Первого Деяния

Если встать у окна мастерской художника в Мюннеде и посмотреть на Низкий Город, вы почувствуете, что ваш взгляд словно встречает на своем пути плотину и разливается, как стоячий пруд, затопляя все вокруг. Небо напоминает цветом цинк.

Эшлим тупо плыл по жизни. Возможно, он зря заварил эту кашу, зря свел карлика и гадалку.

Однажды ночью ему приснилось, что он стоит на галерее, которая опоясывает первый этаж огромного здания.

«Весь пол был завален грудами поношенной одежды, — пишет он в своем дневнике. — Среди них сотнями бродили старухи с напудренными щеками и сердитыми слезящимися глазами. Они деловито копались в вещах; черные пальто делали их похожими на жужелиц».

Потом пришли Братья Ячменя в сопровождении Великого Каира, который тут же начал раздавать разноцветные воздушные шары.

«Шаров на всех не хватало. Женщины дрались из-за них. Побагровевшие от ярости, они носились друг за другом по галерее. Я проснулся весь в поту, словно побывал в преисподней».

Портреты Эшлима по-прежнему пользовались спросом, но он заметил, что клиенты выглядят расстроенными, рассеянными, им трудно сидеть неподвижно.

«Ни с того ни с сего они вдруг впадают в уныние, — пишет Эшлим. — Через миг это проходит. Оказывается, они только что осознали, что отрезаны от всего мира, а это так утомляет. Они говорят, что живут как на острове, и мне кажется, они правы».

Вскоре в его жизни появились новые беды. Вернее, беды появились у Полинуса Рака… но Эшлиму они прибавили головной боли.

«До меня дошли слухи,  — не без удовольствия отмечает Эшлим, — что он весьма неосторожно вложил деньги в Низком Городе. Если «Die Traumunden Кnаbеn» провалятся, он разорится, и все его покровители отвернутся от него. При этом они постоянно вмешиваются в подготовку спектакля, требуя сделать что-то «более приемлемое». Они хотят, чтобы декорации и костюмы разрабатывала Одсли Кинг, но те, что уже есть, их не устраивают. По их мнению, они «мрачны» или «бесцветны», но в то же время слишком «двусмысленны» и «откровенны». В итоге Рак отправляется в «Колбасную Вивьен», чтобы поужинать в одиночестве. Со мной не разговаривает. Тем временем кто-то предложил поставить другую пьесу — про Братьев Ячменя».

Эта идея вызывала у Эшлима легкую брезгливость.

«Наша парочка всемогущих идиотов настолько завладела умами, что впору увековечить ее в пьесе. Кто еще будет шататься по ночам вдоль сточных канав Мюннеда, таращиться на звезды сквозь ветки деревьев и зевать? Мы просто обязаны вывести их на сцену Театра Проспект — со всеми бутылками, гремящими у них в карманах. И конечно, не обойдется без полдюжины данди-динмонт-терьеров, которые с лаем бегут за ними от самой Линейной Массы — говорят, этих псов натаскивают на сосновый деготь и живых кошек».

Позже он сделал приписку:

«Великий Каир, кажется, боится их сильнее, чем когда-либо. «У них повсюду уши!» — твердит он и приказывает собственным шпионам усилить бдительность. Он является ко мне в мастерскую ни свет ни заря и садится, скрестив ноги, в единственное приличное кресло — как всегда, исполненный чувства собственной значимости, обремененный тайнами, которые ему не терпится обнародовать: чумная зона снова расширилась, завтра в Альвисе за попытку незаконно вывезти родственников арестуют пятнадцать человек… и так далее. Но заговорщик из него никакой. Он просто раздражительный, желчный, неуверенный в себе склочник. Стоит ему услышать, как где-то хлопнула дверь, на его лице появляется виноватое выражение, и он пытается скрыть свои чувства презрительным смешком или вспышкой гнева. Он без перерыва пьет черносмородиновый джин, и по мере того, как эта жидкость воспламеняет его воображение, он все меньше говорит о том, как обманет своих хозяев, и все больше — о побеге из города.

— Скажите на милость, Эшлим, — вздыхает он. — Неужели никому из нас уже не выбраться из этой ямы, которую мы сами себе выкопали?

И он ни словом не заикнулся о Толстой Мэм Эттейле».

* * *

По мере того как беды карлика начали множиться, его визиты в Мюннед прекратились, приглашения в башню на Монруж — тоже. Вместо этого Великий Каир устраивал тайные встречи у Шроггс-Дин, в Чеминоре и у Врат Призраков — в самых заброшенных уголках Низкого Города. Зачастую это делалось с единственной целью: побродить с полчаса под дождем по каким-нибудь старым укреплениям, заросшим кипреем. Во время прогулок карлик подбирал и снова разбрасывал многочисленные обломки ржавых кастрюль и прочей утвари, обрывки кожи. Однажды вечером, по возвращении с такого пикника, Эшлим оказался на Клавирной Луке — улочке, название которой ему ни о чем не говорило.

Он шел из обезлюдевшего пригорода в миле к северу от Чеминора — скопища нищих лачуг, обступивших крематорий; между ними тянутся грязные гаревые дорожки, вдоль которых в две шеренги выстроились тополя. Эшлим надеялся оказаться у подножия лестницы Соляной подати до темноты, но не успел. Наступали тяжелые синие сумерки, мешающие точно оценить расстояние. Он узнал трехэтажные здания с террасами, обшарпанными фасадами и разбитыми створчатыми окнами. Артистический квартал… В какую часть квартала его занесло, сказать с уверенностью было невозможно, хотя Эшлим надеялся, что оказался где-нибудь на задворках Монстранс-авеню или площади Утраченного Времени, неподалеку от густонаселенных трущоб, которые были ему хорошо знакомы.

Небольшие арочные проходы, расположенные почти на равных расстояниях, звали прочь с улочки, которая и вправду загибалась полумесяцем. Эшлим торопливо шагал мимо одной из таких арок, похожей на глубокую глотку, когда услышал негромкий возглас — не крик боли, но и не стон тоски.

Странно было слышать этот звук в чумной зоне — настолько странно, что Эшлим остановился и заглянул в арку. Проулок был сырым и неприветливым, длиной около десяти ярдов, и вел во двор-колодец, стены которого подпирали толстые деревянные брусья. Здесь, среди куч щебня, оставленного строителями, уже воцарилась ночь. Примерно в футе от одной из покосившихся стен, под плотно заколоченным окном, громоздились мешки с известкой, а среди них смутно темнела скрюченная фигура. Эшлим смог разглядеть, что человек стоит на четвереньках. Не испытывая желания входить под арку, художник неуверенно окликнул его:

— Вам плохо?

— Ага, — отозвался глухой голос. И тут же: — Не-а.

Эшлим прикусил губу.

— Можете идти?

Тишина.

— Я смогу вам помочь, только выйдите, — проговорил Эшлим.

Из-за балок донеслось сдавленное хихиканье.

— Кто там еще? — крикнул художник, напряженно вглядываясь в темноту. Человек на земле внезапно схватился за голову и застонал.

— Вы здесь один? — спросил Эшлим.

Братья Ячменя, которые провели целый день, охотясь на крыс в одичавших садах на задворках Клавирной Луки, больше не могли хранить спокойствие.

— Никого тут нет, ваша честь, — замогильным голосом сообщил Мэйти. Похоже, братцы в жизни не слышали ничего более забавного. Засунув себе в рот носовые платки, они принялись кататься по земле. Потом, как пробки из бутылок, выскочили из тени, где все это время прятались, и, давясь от хохота, двинулись к подворотне, прочь со двора.

— Какой ужас! — заорал один.

— Протяни ему посох, викарий!

Их физиономии, расплывающиеся в ухмылках, покачивались в сумерках над головой Эшлима, как красные воздушные шары. От них назойливо несло хорьками и бутылочным пивом. Крошечные денди-динмонт-терьеры, истерично повизгивая, вертелись у их ног, обутых в тяжелые ботинки с окованными носами.

— Я сделал пи-пи, — сообщил Гог. — Сам сделал!

Эшлим вскипел.

— Оставьте нас в покое! — закричал он. — Отправляйтесь туда, откуда пришли, и забудьте про это место!

Но Братья лишь пуще расхохотались и убежали вниз по Клавирной Луке, рыгая, пукая и спотыкаясь о своих собачонок.

Когда эхо их шагов наконец стихло, Эшлим отправился во двор — посмотреть, что с человеком, который там лежал. Тот весь дрожал, как в лихорадке, постанывал, потом вполголоса бормотал вроде «Где я? Ох, где я?» На его теле не было никаких заметных повреждений. Одежда, измятая и покрытая белой пылью тем не менее выглядела вполне пристойно, он даже не потерял широкополую фетровую шляпу, какие последнее время вошли в моду в Высоком Городе. Однако он был не в состоянии сказать, кто он такой и как сюда попал. Когда Эшлим говорил «Если вы сможете встать…», он только хныкал и поглубже забивался в щель между мешками с цементом. Художник опустился на колени и попытался поднять незнакомца. Тот вяло сопротивлялся; его шляпа слетела, и Эшлим узрел дряблую физиономию и полные ужаса глаза Полинуса Рака.

— Во имя всего святого! Что вы здесь делаете, Рак?!

— Я заблудился, — беспомощно прошептал антрепренер и уцепился за рукав Эшлима. — Тут повсюду нищие… Постарайтесь их не дразнить.

Внезапно он снова задрожал и прошипел:

— Ливио, все эти дороги ведут в одно и то же место! Ливио, они не ведут ни-ку-да! Ливио, не бросай меня! Не бросай меня!

Тяжело дыша, опираясь на плечо Эшлима, Рак поднялся на ноги, да так и застыл с отвисшей челюстью, глядя вокруг испуганным, невидящим взором.

Ночь они провели в кафе «Люпольд» — в оцепенелой тишине, сидя на расстоянии вытянутой руки друг от друга.

Барменша замерла за оцинкованным прилавком, уставленным мелкими стеклянными тарелками с крыжовником, пропитанным лимонным джином, который вот уже тридцать лет считался здешним фирменным блюдом. Из-за двери у нее за спиной вырывались струйки пара. Когда она не обслуживала посетителей, то сидела неподвижно, сложив руки на коленях и глядя в никуда, похожая на цепную собаку у ворот. Насекомые толклись у синеватых, неровно горящих ламп, разлетались по углам и снова возвращались к лампам. Для отцов нынешнего поколения это место было сердцем Артистического квартала, центром вселенной. Теперь его стены покрылись несмываемым лаком сальной копоти, на которой выцарапывали непонятные подписи выскочки всех видов и мастей. За столиками с мраморными столешницами вместо легендарных поэтов и живописцев теперь сидели лишь мошенники да спорщики-неудачники, которые писали здесь бесконечные письма сильным мира сего.

«Карантин» — вот единственное слово, которое они знали. Они могли чувствовать его вкус у себя во рту. Они постоянно размышляли о нем, а чума серой пылью, мелкой моросью оседала у них на плечах. К Полинусу Раку вернулось прежнее остроумие, хотя его глаза оставались тусклыми и полными страха. Что с ним стряслось, до сих пор оставалось неясным. Он противоречил сам себе на каждом слове. Сначала он утверждал, что пошел в Низкий Город в одиночку, потом — что с Ливио Фонье и еще одним человеком, их общим другом, который «сбежал, как только понял, что мы затеяли». Он говорил, что они вышли в одиннадцать утра, потом стал настаивать, что точно помнит, как всю ночь провел во дворе, где Эшлим нашел его. Он сказал, что его угораздило нарваться на каких-то нищих попрошаек, от которых пришлось прятаться. А позже похвалялся, что это были члены карантинной полиции, работающие под прикрытием, и что у них был ордер на его арест.

Как бы ни обстояли дела на самом деле, ясно было одно: чумная зона пугала его и сбивала с толку.

— Деревья, здания, сточные канавы — все улицы на одно лицо, Эшлим! Мы потеряли чувство направления…

Но тут же он вспомнил об испытаниях, которые обрушились на его голову во дворе-колодце:

— Знаете, я несколько часов слушал, как эта мерзкая парочка веселится в доме. Они громили все, что попадалось под руку, и смеялись надо мной… — его передернуло. — Крик, визг! Со мной в жизни ничего хуже не случалось.

Эшлим окинул его безжалостным взглядом.

— Вы дурак, раз вообще пошли туда. Что с Ливио Фонье?

Рак отвел взгляд, некоторое время разглядывал свои жирные ручки, потом слабо улыбнулся.

— Знаю, — он вздохнул. — Знаю, это было безрассудно… Но такова моя натура. Как я могу отблагодарить вас? — он шумно отхлебнул из стакана. — Сейчас мне уже намного лучше.

Что касается Фонье, то Рак сказал лишь одно:

— Я оставался с ним до последнего, Эшлим. Но он был настроен иначе, чем я. Он был уверен, что подцепил какую-то заразу. Потом мы повернули в сторону Высокого Города и поссорились. Он ударил меня… А под конец он рыдал. Рыдал…

— Тут вы всегда будете теряться, — проговорил Эшлим, отметив про себя, что Фонье рассказал бы совершенно другую историю. — Но только ни в коем случае не поддавайтесь панике. Когда я только-только приехал сюда, но старался держаться поближе к площади Утраченного Времени. В конце концов вы привыкаете. Фонье нашел дорогу? Или мне идти его искать?

Рак вытер губы.

— Неужто Гюнтер Верлак? — он фальшиво улыбнулся кому-то в другом конце зала. — Пойду поболтаю с ним.

Больше Эшлим ничего не смог от него добиться.

Около одиннадцати они встали и вышли наружу, поеживаясь в пустоте сумерек. За соседним столиком сидел поэт Б. де В. и увлеченно писал письмо. Когда Рак и Эшлим проходили мимо, он поднял свое бледное, безобидное овечье лицо и повернулся.

— Мы никогда не сможем отсюда уйти. Никто из нас не сможет, — охотно сообщил он, словно они спрашивали его мнение.

Барменша сидела за прилавком и смотрела им вслед. Ее руки были сложены на коленях, перед ней стыла голубая чашка с шоколадом.

Эшлим проводил Рака до верхних ступеней лестницы Соляной подати. Антрепренер пожал ему руку; ему не терпелось умчаться обратно в Мюннед.

«Этому не будет конца,  — напишет позже Эшлим, — особенно теперь, когда он побывал в чумной зоне».

И далее:

«У него была только одна надежда — что он заставит Одсли Кинг переделать эскизы для «Мечтающих мальчиков». Но я не думаю, что она смогла бы ему помочь, даже если бы ему удалось добраться до рю Серполе».

Сам Эшлим продолжал навещать Одсли Кинг. Однажды около полудня по ее настоянию он развел костер в маленьком саду на заднем дворе ее дома и вынес ее на улицу, чтобы она смогла полюбоваться этим зрелищем.

— Какая прелесть, — прошептала Одсли Кинг.

Ветра не было. За высокими кирпичными стенами — завешенные толстым ковром ежевики, сенны и красноватого плюща, они приглушали звуки стройки, доносящиеся со всех сторон, — воздух имел острый, совершенно восхитительный запах, а свет странным образом отдавал лимонной желтизной. Дым от костра, которым Эшлим очень гордился и воодушевленно подкармливал огонь сухими ветками ясеня и золотистыми побегами сенны, неподвижно висел над домом. Даже смешиваясь с дымом костров на стройке, он не терял того пряного, терпкого аромата, который можно почувствовать лишь осенью. Одсли Кинг с нежностью наблюдала за пламенем, чуть заметно улыбаясь каким-то воспоминаниям. Но когда Эшлим начал обрывать живые плети плюща, она с упреком заметила:

— Осторожней, Эшлим. Можно подумать, они связывают руки твоей мечте. Они будут мстить.

Но собственные мечты занимали ее куда сильнее.

— Давай лучше жечь мебель. В ближайшее время она мне не понадобится.

Эшлим осторожно следил за женщиной. Она что, дразнит его? Непонятно. Настроение у художницы то и дело менялось.

— Рисуй меня! — ни с того ни с сего потребовала она. — Не понимаю, как ты можешь тратить время, когда такой свет уходит.

Это был долгий, странный день.

Слишком тяжелый воротник шубы Одсли Кинг и бесцветный свет смягчали ее почти мужские черты, делали их мельче, пока она, точно ребенок, смотрела из окна на пламя. Эшлим, вдохновленный, напряженно работал: прежде его модель никогда не была такой усидчивой.

Тем временем Толстая Мэм Эттейла входила и выходила, излучая спокойствие, которое сделало бы честь каменному монолиту — она выносила и сжигала мусор. В огонь летели старые рамки, окровавленные носовые платки Одсли Кинг, стул, у которого не хватало ножки, картонная коробка, в которой, когда она порвалась, обнаружилась пачка бумаг, перевязанных старой лентой. Гадалка следила, чтобы все сгорало дотла. Ее умиротворенное лицо раскраснелось от жара пламени, подмышками появились темные пятна пота. Она походила на большую терпеливую лошадь, которая, оттопырив нижнюю губу, пристально глядит на пустое поле.

Эшлим тайком поглядывал на нее. Виделась ли она с Великим Каиром после той странной встречи на Монруж? Он не был уверен. И не умел читать мысли.

Потом на балконы выбрались старухи, чтобы смотреть в небо, точно животные, которых собираются утопить. Толстая Мэм Эттейла достала карты, разложила их на старом, покрытом сукном столе, и предсказала «хороший брак, плохой конец»— По соседству рабочие обрушили стену — скорее случайно, чем ради какого-то проекта, — и старухи, понимающе хихикая, смотрели, как пухлые облака пыли поднимаются к небу. Лучи света украдкой ползли по мастерской, точно стрелка по циферблату, пока не оказались позади мольберта Эшлима. Одсли Кинг снова отвернулась. Жар пламени словно оплавил ее узкое лицо, ее профиль, похожий на угольник, смягчил морщинки вокруг рта. Эшлим не осмелился просить свою модель изменить позу: уютное потрескивание огня рождало завораживающее ощущение, будто время замедляет ход… начинает идти вспять… Он взял уголь и принялся за новый набросок. Несколько минут он царапал по бумаге. И тут Одсли Кинг произнесла:

— Перед тем, как приехать в Город, я остригла волосы. Это было первым из многих моих символических жестов, которые оказались роковыми.

Она некоторое время размышляла над собственным утверждением, словно пытаясь оценить, насколько оно соответствует истине. Эшлим, в котором проснулось любопытство, искоса посмотрел на нее, но из осторожности ничего не ответил.

— Это была осень накануне моей свадьбы, — продолжала Одсли Кинг. — Слуги выносили мусор, который скопился в доме за прошлый год, и жгли его в саду — в точности как мы сейчас. Наши родители наблюдали, а дети бегали вокруг, гомонили или смотрели в алое сердце огня, и вид у них был такой серьезный. Как мы любили эти осенние костры!

Она тряхнула головой.

— Как это объяснить? Я обрезала волосы и бросила их в огонь. Что это было — отчаяние или опьянение? Я собиралась уехать в город, чтобы начать новую жизнь. Я собиралась выйти замуж. Я решила, что буду рисовать все, что вижу, и все, что хочу видеть. Вирикониум! Как много было для меня в этом слове! — она засмеялась и пожала плечами. — Я знаю, что ты хочешь сказать. И все-таки… Мы все собирались прославиться. Иньяс Ретц — иллюстратор, который делал гравюры по дереву и пробирался в час обеда вниз по рю Мондампьер в своем потертом черном плаще. Осджерби Практал, который так ничем и не прославился, кроме привычки впадать в оцепенение после пары стаканов и тяги к «общечеловеческому опыту». Даже Полинус Рак… Можешь смеяться, Эшлим, но мы тогда относились к Полинусу Раку серьезно — даже к его затее разъезжать по городу на телеге, запряженной ослом, да еще с какаду на плече, желтым, как сера! Тогда он был не таким толстым. И еще не успел превратить целое поколение художников в ремесленников, которые малюют пресные акварельки, и обреченных чахоточных эстетов, обслуживающих толпу коллекционеров из Высокого Города.

Она печально махнула рукой, словно защищаясь.

— Однажды я заболела, и он принес мне черного котенка… — она улыбнулась. — Потом попытался покончить с собой на берегу канала. Прижал к лицу шарф, пропитанный эфиром, и держал его так, пока ноги не подкосились. Но его вытащили, прежде чем он успел наглотаться воды. Из-за этого поступка мы все им восхищались. Позже я поняла бессмысленность его мечты — равно как и мечты тех, кто следовал за ней сквозь дым бистро «Калифорниум» и кафетерия «Антверп». О, мы все собирались прославиться — Кристодулос, Астрид Герстл, «La Divinette» — «Маленькая богиня»… А мой муж подхватил сифилис и в один душный день повесился в лавочке торговца травами, в подсобке. Двадцать три года, и за душой ни гроша… Я была слишком гордой, чтобы вернуться к матери. Я была слишком твердой. «Ты не свои волосы обрезала, — писала она мне, — а мои. Я ухаживала за ними с тех пор, как ты родилась. Как ты могла так предать меня?» После этого нам удалось поговорить лишь раз, а потом она умерла. Но я ни о чем не жалею. Ты понимаешь?

Одсли Кинг снова умолкла.

— Может, кто-нибудь подбросит дров в костер? — она закрыла глаза. — Я замерзла.

Долгое время в саду ничего не происходило. Вечерело, костер прогорел, остался лишь пепел. Гадалка что-то сонно бормотала, обращаясь к своим картам. Эшлим делал набросок странно длинных рук Одсли Кинг.

Позже он использовал его как основу для весьма странной серии «Исследование одного из моих друзей». Это пятьдесят маленьких картин маслом по дереву, которые вызывают недоумение тем, что повторяют друг друга — отличие лишь в мелких деталях и освещении., к.

Иногда Эшлим разглядывал лицо Одсли Кинг. Ее глаза были полузакрыты, точно у инвалида, утомленного, опустошенного, впавшего в полуобморочное состояние, однако художник заметил, как поблескивают глаза из-под опущенных век, серых, точно сделанных из того же материала, что и осиные гнезда. Она пыталась понять, насколько ему понравилась ее маленькая басня! Эшлим решил придержать язык. Он предпочел бы унести эту историю с собой и надеялся, что в будущем поймет ее истинный смысл.

— Первого июля из Радиополиса приходят шторма, — внезапно проговорила Одсли Кинг. — Это продолжается десять дней — и всегда по вечерам, в одно и то же время. Мы сидели в летнем домике — мои сестры и я, — и смотрели, как крашеные доски крыши пропитываются влагой…

Она говорила капризной скороговоркой — казалось, натягивает это воспоминание, словно ширму, чтобы скрыть за ней что-то еще.

— А когда становилось суше, мы…

Она осеклась, словно в испуге.

— Моя жизнь похожа на письмо, разорванное двадцать лет назад, — проговорила она глухим, бесконечно усталым голосом. — Я думала об этом так часто, что забыла, как все было на самом деле.

Тут ее внимание привлек незаконченный портрет. Одсли Кинге трудом поднялась на ноги и заковыляла мимо костра. Полы ее шубы взметали угли и пепел. Потом взяла с мольберта набросок и некоторое время его разглядывала.

— Это еще что такое? — воскликнула она. — Что за пародия!

Она громко расхохоталась и швырнула холст в костер. Некоторое время он безвольно лежал в хороводе язычков пламени, а потом с внезапным унылым «ву-ф-ф-ф!» полыхнул белым и оранжевым.

— Кто это, Эшлим?

Она кружила, нападала на него… потом вдруг застонала — у нее пошла кругом голова, — застонала… и упала, пылающая и хрупкая, как птица. Эшлим схватил ее за запястья.

— Ничего не выйдет, — прошептала она. — Как ты мог допустить, чтобы я умерла здесь?

Это было настолько несправедливо, что Эшлим не нашел, что сказать. Он лишь моргал и беспомощно смотрел на горящий портрет. Толстая Мэм Эттейла, привыкшая к подобным лихорадочным вспышкам, уже терпеливо поднималась на ноги. Раскинув могучие руки в примирительном жесте, она попыталась подхватить Одсли Кинг. Задыхаясь и рыдая, художница выскользнула из ее объятий гибким рыбьим движением.

— Возвращайтесь в вашу сточную канаву! — выпалила она. На глаза ей попалась колода, разбросанная на столе. — Эти карты теперь меня уже не спасут. Они пахнут свечами. Они пахнут как похотливая старуха!.. — и принялась пригоршнями швырять карты в огонь. Они трепетали, чернели и разлетались, как коноплянки из клеток на рю Монтдампьер.

— Где заступничество, которое ты обещала? — рыдала Одсли Кинг. — Где освобождение, которое ты предсказывала?

И она бросилась через сад, чтобы осесть, отчаянно кашляя, у стены. Пять карт, обуглившихся по краям, все-таки уцелели. Сам не зная почему, Эшлим спас их и отдал гадалке. Он наблюдал за собой как бы со стороны, удивляясь самому себе: как облизывает пальцы, как торопливо собирается с силами, чтобы сунуть руку в огонь — все это прежде, чем успел осознать, что делает… и почти сразу пожалел о том, что сделал. Толстая Мэм Эттейла забрала карты, словно приняла его порыв как должное, и без лишних слов сунула их в рукав своего грязного хлопчатобумажного платья как носовой платок. Осознав свою ошибку, Эшлим почувствовал себя больным и обиженным. Порыв Одсли Кинг заставил его действовать не раздумывая.

Портретист подошел к ней.

— Не слишком вежливо — сжигать портрет, — бросил он, — и карты тоже. Мы не можем тебя обессмертить.

Одсли Кинг смотрела на него в упор, пока не вынудила его отвести взгляд.

— Ты просто играешь! — крикнул Эшлим. — Я думал, тебе в самом деле противен Высокий Город с его позерством… — он сердито прошелся взад и вперед, размахивая руками. — Теперь решай, чего ты хочешь на самом деле, если хочешь, чтобы я тебе помогал.

Она мучительно закашлялась.

— Я уже умерла, так что Высокий Город может не беспокоиться! Может, они обойдутся без моего портрета? Они ведь ждут не дождутся, когда можно будет выставить его на продажу! Стервятники!

Эшлим заставил себя пропустить эти слова мимо ушей, хотя догадывался, что они не слишком далеки от истины. Он подобрал палку и пошарил в костре, пытаясь разобраться, что из этих хлопьев пепла было когда-то его холстом, а что — злополучными картами Толстой Мэм Эттейлы. Гнев понемногу стихал, прошла дрожь. Эшлим подул на обожженные кончики пальцев. Найдя в себе силы снова обернуться, он обнаружил, что гадалка стоит за спиной Одсли Кинг и, исполненная обычного терпения, поддерживает художницу, точно уставшего ребенка. Та слишком ослабла, чтобы сопротивляться. Эшлим и гадалка молча внесли ее внутрь. Когда на первой лестничной площадке портретист обернулся, костер уже погас, и в углах сада сгустилась тень. Легкий ветерок на миг раздувал угли, они вспыхивали, становясь похожими на цветки сенны, и высвечивали силуэт его мольберта, который стоял рядом, точно маленькое тощее животное на привязи, поджидающее хозяина.

На полпути из уголка рта у Одсли Кинг побежала тонкая струйка крови. Ее глаза расширились… вспыхнули… погасли…

— Мне приснилась рыба, — сообщила она. — Дурной сон. Мы можем подняться как-нибудь по-другому?

Что оставалось Эшлиму?

«Одсли Кинг передумала,  — радостно писал он своему другу Буффо, хотя, если разобраться, был в этом не слишком уверен. — Загляну к тебе в самое ближайшее время».

Не зная, как его встретят, — в конце концов, он не только бросил астронома после катастрофы на рю Серполе, но и игнорировал его после — Эшлим с волнением ждал ответа. Но так и не дождался.

«Нам нужен новый план,  — снова пишет он. Правда, когда дело доходило до планов, он либо обнаруживал у себя в голове массу противоречивых соображений, либо чувствовал, что она пуста, как свежий холст. — Например: если Одсли Кинг переберется к нам, ей придется где-то жить. Ей понадобятся деньги».

Последний момент был особенно неприятным: Эшлим знал, что придется обратиться к Полинусу Раку — возможно, антрепренер смог бы все уладить. Но чем дольше он ждал ответа Буффо, тем меньше верил, что Одсли Кинг действительно передумала… и тем больше времени проводил в мастерской, грыз перо, слушая, как дождь капает на чердаке, и пытаясь вызвать в воображении образ худенькой, впечатлительной провинциальной девочки, которая двадцать лет назад приехала в Вирикониум, чтобы сдержанной жестокостью и холодной сомнамбулической чувственностью своих автопортретов вызвать в кругах модных и влиятельных художников настоящее потрясение.

Все это время он очень редко виделся с Великим Каиром.

Послания, более или менее настойчивые, все еще появлялись в мастерской, обычно по ночам; в них указывалось очередное место для встречи, более или менее отдаленное. Однако теперь карлик редко приглашал его встретиться «ранним вечером у Врат Призраков» или в глубине сгущающихся теней Посюстороннего квартала, где теперь жили только совы. У Эшлима начало складываться ощущение, что можно с легким сердцем не обращать внимания на эти записки. Как-то ночью, возвращаясь через Хааденбоск с ужина, который маркиза Л. давала в честь мадам Чевинье, Веры Гиллера и премьеры «Конька-Горбунка», он даже завернул на Монруж — возможно, надеясь снова пробудить у карлика интерес к Одсли Кинг. Но за терракотовыми фасадами недостроенных зданий, возводимых по гражданскому проекту, не было ни одного огонька. И когда Эшлим достиг башни, она оказалась темной и мрачной.

«Два или три кота выскочили у меня из-под ног и убежали прочь по канаве, вырытой поперек дороги, где только недавно положили покрытие,  — пишет он в своем дневнике. — Глаза у них были зелеными и яркими. Может, карлик уже покинул Вирикониум? Или тихонько сидит в темноте среди своих ржавых ножей и волосяных талисманов и пытается строить козни против Братьев Ячменя?»

Нечто вроде ответа Эшлим получил несколько дней спустя в чумной зоне.

Во время визита на рю Серполе ему случилось привлечь внимание нищих на площади Утраченного Времени. Вскоре он обнаружил, что оказался на пропитанной влагой окраине Чеминора — пригорода, застроенного облезлыми кирпичными домами, где вдоль дорог выстроились кладбища, старые церкви и пансионы. Ночью светильники испускают там яркий оранжевый свет, из-за которого теряется ощущение перспективы, а лица людей кажутся исполненными страдания. Кажется, эти люди плывут вам навстречу в своей дешевой неяркой одежде, а потом снова удаляются, как призраки. Это место часто называют «кварталом Гробовщиков». Эшлим, в этот раз не обремененный мольбертом, пробирался по переулку, который выходил на главный проезд Эндингалл-стрит, когда услышал топот бегущих ног.

Он высунулся из переулка. Вдоль Эндиньяалл-стрит, уходя, куда-то вдаль, тянулась цепочка тусклых оранжевых фонарей. Эшлиму показалось, что сюда приближается толпа людей. Он, убрал голову и стал ждать.

Через миг мимо промчался кто-то маленький и чрезвычайно взбудораженный.

Это был Великий Каир. В одной руке он сжимал дубинку, обтянутую кожей, в другой — что-то вроде длинного кухонного ножа. В угаре он пронесся мимо входа в переулок. Полы черного пальто хлопали его по коленям, ботинки с окованными сталью носами грохотали по мостовой. Карлик мчался по середине дороги, запрокинув голову, дыхание с шипением вырывалось сквозь его оскаленные зубы. На руках и на лезвии ножа виднелись крупные пятна, которые казались черными в апельсиновом свете фонарей. Глаза карлика побелели от натуги и вылезали из орбит. Он обернулся, бросил взгляд через плечо, застонал и снова припустил со всех ног по улице, не глядя ни вправо, ни влево. А за ним по пятам, размахивая оружием и держа на поводках огромных собак, бежали… его собственные полицейские.

Через миг все закончилось. Кажется, только что мрачную тишину Эндиньялл-стрит оглашал шум погони — топот ног, тяжелое дыхание и хрип собак. В следующее мгновенье осталось лишь исчезающее дуновение «Бальзама Альтаэн» — последнее доказательство того, что Великий Каир побывал здесь.

Может быть, карлик снова кого-то убил? Почему его люди гнались за ним? Эшлим поморгал, глядя на яркий оранжевый свет. Вдоль Эндиньялл-стрит тянулась высокая стена, почерневшая от сажи. Наверху он заметил раскрашенный обелиск, увенчанный каменной фигурой птицы, которая распростерла крылья в полете…

Кладбище. Значит, они будут гоняться за карликом по кладбищу? Может, пойти и посмотреть? Лишь миг Эшлим размышлял об этом… а потом быстро зашагал прочь, в сторону Артистического квартала. К тому времени, когда он оказался в знакомых местах, вся эта история начала казаться чем-то далеким, почти нереальным, вроде сцены из старой пьесы. Он почти убедил себя, что видел не Великого Каира, а кого-то другого. Мало ли в Вирикониуме карликов?

Позже, тем же вечером, на рю Серполе он встретил Толстую Мэм Эттейлу, которая спешила куда-то в сторону Высокого Города. Слепой дождь усыпал бисером капель голые руки и седеющие волосы гадалки, а ее щеки казались лакированными, как фальшивые фрукты на ее шляпке. Пунцовые руки стиснули ручки огромных хозяйственных сумок, битком набитых старой одеждой. Гадалка, казалось, полностью ушла в себя — и в то же время исполнена решимости. Несколько минут Эшлим молча шагал рядом, то и дело поглядывая на ее монументальную фигуру и восхищаясь тем, что когда-то назвал «воинствующей простотой».

— Как Одсли Кинг? — спросил он. — Я наконец-то выбрался ее повидать. Надеюсь, вы скоро к нам вернетесь?

Гадалка не отвечала, и он с тревогой продолжал:

— Думаете, стоит оставлять ее одну в такое время?

Мэм Эттейла пожала плечами.

— Я ничем не могу ей помочь, если она не поможет себе сама, — отозвалась она, мрачно глядя куда-то сквозь дождь. — Я не могу помочь человеку, который не верит ни мне, ни моим картам.

Она сделала странное движение — в нем было недоумение и безнадежность, — и приподняла сумки, чтобы Эшлим мог увидеть их содержимое.

— Видите, велела мне собирать вещи. Вот только что… — толстуха внезапным сердитым движением вытерла мокрое от дождя лицо. Ее глаза были колючими, в них застыла обида.

— Она же как ребенок, — возразил Эшлим. — Вы ее неправильно поняли.

Толстая Мэм Эттейла фыркнула.

— Мне сказали «собирай вещи», я и собрала, — упрямо повторила она. — Пойду туда, где есть вера.

Она тряхнула головой.

— Я могла ей помочь. Она просила меня помочь, как вам хорошо известно.

И она быстро, сердито зашагала прочь, словно Эшлим будил в ней непрошеные воспоминания о ее нерадивой подопечной.

— Она просила меня, — повторила она с каким-то тяжеловесным достоинством. — Но я не могу помочь тому, кто без уважения относится к моим картами.

Эшлим не знал, что сказать. Он изо всех сил пытался не отставать, но гадалка, полная гнева и оскорбленной гордости, вскоре оставила его позади. Портретист стоял на мокром тротуаре и чувствовал себя… не просто брошенным — отрезанным от всего мира.

— Кажется, час назад я видел Великого Каира! — внезапно крикнул он. — По-моему, он спешил…

Если он надеялся удивить ее, то ошибался. Толстуха шагала и шагала, похожая на усталую лошадь, ее широкая спина покачивалась все дальше от площади Утраченного Времени. Наконец женщина обернулась и кивнула.

— Я знаю, это вы тогда нарядились рыбой, — объявила она. — Надо отдать вам должное: в свое время вы ей помогли. Но вам надо было вытащить ее оттуда, пока духу хватало.

И она ушла.

Эшлим простоял на рю Серполе полтора часа. Он свистел, взывал к освещенному окну мастерской. Тень взад и вперед двигалась перед тенью мольберта. Но Одсли Кинг не впустила его, и все, что он мог услышать — это ее отрывистые, словно мужские рыдания. Сухие каштановые листья кружились в воздухе и касались его лица, точно влажные руки.

Об Эммете Буффо по-прежнему не было ни слуху, ни духу. Может быть, астроном нарочно ему не отвечает? Может, стоит сходить в Альвис и повидать его несмотря ни на что? Однако у Эшлима не было желания куда-либо идти. Вместо этого он отправил еще одну записку.

Пока он впустую тратил силы, — не сознавая, как мало времени у него в запасе, — осень едва ощутимой печалью проникла в чумную зону. Мир вдруг стал ветхим и невесомым, как марлевые занавески в старушечьем окне на Виа Джеллиа.

Казалось, его явленная сущность стала слишком стара, чтобы заботиться о соблюдении приличий. С первыми морозами Низкий Город захлестнула волна неизвестных смертельных болезней. Карантинная полиция, бессильная справиться с ситуацией и даже сказать наверняка, заразны ли все эти лихорадки и чахотки, запаниковала и начала опечатывать и сжигать дома умерших. Много дней вдоль пыльных улиц и покинутых аллей неохотно догорали костры. Ночью они мерцали болотными огоньками — слабые, истощенные, как все в чумной зоне, которая к этому времени тихо переползла канал, свою прежнюю границу, накрыла Лаймовую Аллею и Террасу Опавших Листьев и затопила огромные пышные здания, клумбы анемонов, пастельные башни Высокого Города. Пока чуме не удалось захватить лишь Альвис. Странный и нелюдимый, он возвышался над ней, подобно отвесному утесу в седом море.

Чем сильнее чума сжимала хватку, тем яростнее Братья Ячменя пытались стать похожими на людей.

«Возможно, эта парочка действительно создала город из горстки пыли,  — пишет Эшлим в своем дневнике, — но теперь изо всех сил пытается его разграбить. От них одни беды. Они вваливаются по ночам в винные лавки и крадут вино из бочонков. Когда они отправляются ловить рыбу в канале, то наполняют пробковые фляги грязью, а в полночь бредут домой, пьяные и мокрые, как тритоны — единственное, что они в состоянии разглядеть в мутной воде. Впрочем, им и тритона поймать не под силу».

Но даже если Братья Ячменя каким-то образом чувствовали неодобрение Эшлима — именно тепловатое неодобрение, а не жгучую ненависть, — то не подавали виду. Они по-прежнему ухмылялись и кудахтали по ночам, стоя в очереди за пирожками, хвост которой торчал из лавки Эгдена Финклера. Они продолжали охотиться на крыс с дубинками и данди-динмонт-терьерами в заброшенных предместьях, захваченных чумой — редкий случай, когда им удавалось неплохо поживиться. По возвращении из заколоченных складов и пустых подвалов близнецы пытались сбыть добычу удивленным рестораторам на Маргаретштрассе «за малую денежку».

* * *

«Их воображение иначе как извращенным не назовешь»,  — сетует Эшлим.

Словно прочитав эти строки, братцы придумали себе униформу — спецовки, веллингтонские ботинки и маленькие подносы из белого пластика, увенчанные грудами объедков, которые они разбрасывали по улицам и сточным канавам Мюннеда.

Высокий Город, к которому вернулось самообладание, снисходительно следил за их похождениями — как сказал однажды маркизе Л. Эшлим, «опьяненный жизненной силой этой пары,* которой восхищается, но не смеет подражать».

Маркиза подарила портретисту неопределенную примирительную улыбку.

— Уверена, никто из нас не завидует их юности, — ответила она. — Но они так славно отвлекают нас от нынешних неприятностей! — и добавила, подавшись вперед: — Боюсь, господин Эшлим, Полинусу Раку придется забыть про «Мечтающих мальчиков»… — она махнула рукой в сторону Низкого Города. — В нынешней ситуации все мы испытываем настоятельнейшую потребность увидеть на сцене что-нибудь не слишком мрачное. Конечно, жаль, что теперь нам не удастся полюбоваться изумительными декорациями и костюмами Одсли Кинг…

Маркиза смолкла, словно ожидая ответа, но Эшлим не нашел, что сказать, и она мягко напомнила:

— Господин Эшлим… надеемся, вы сообщите нам какие-нибудь новости об Одсли Кинг?

— Одсли Кинг при смерти, — ответил Эшлим. — Она не позволяет себе отдыхать, но рисовать больше не может. Она потеряла веру в искусство, в себя, во все. С каждым разом, когда я прихожу, она все ближе к краю.

Он возбужденно прошелся по мастерской.

— Даже сейчас ее еще можно спасти. Но я не буду принуждать ее. Я считаю так: я буду действовать, но решение должно исходить от нее.

Художник прикусил губу… и с ужасом услышал, как говорит:

— Маркиза, я в отчаянии. Скажите, вы верите, что она хочет умереть?

Этот вопрос, казалось, застал маркизу врасплох. Некоторое время она пристально, с глубокомысленным видом смотрела на него, словно пытаясь оценить его искренность — а может быть, и свою собственную, — и задумчиво проговорила:

— Вы знали, что Одсли Кинг когда-то была замужем за Полинусом Раком?

Эшлим недоуменно уставился на нее.

— Это было давным-давно. Вы, конечно, слишком молоды, чтобы помнить. Брак распался, когда Рак сделал себе имя в Высоком Городе — помните, с теми сентиментальными акварелями из жизни Артистического квартала. Он назвал их «Дни богемы». В бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд» их ему так и не простили. Видите ли, он был путеводной звездой их «нового движения». Считалось, что он выше денег и тому подобного. Раку устроили похороны с фальшивым гробом — это называлось «похороны Искусства в Вирикониуме». Одсли Кинг была первой, кто бросил горсть земли на крышку гроба, когда его, так сказать, хоронили на Всеобщем Пустыре. Позже она всем говорила, что ее муж умер от сифилиса — этакое символическое наказание.

Маркиза на мгновение задумалась и добавила:

— Конечно, дальнейшее поведение Рака только укрепило ее в этом мнении.

Она встала, чтобы уйти, и сказала, натягивая перчатки:

— Вы очень ее любите, господин Эшлим. Но это не повод позволять ей над вами измываться.

В дверях маркиза задержалась, чтобы полюбоваться городом. Солнце и ливень расчертили улицы Мюннеда косыми акварельными линиями. С запада двигались тяжелые нагромождения туч, сизых, мягко отливающих пурпуром и окаймленных поверху серебром.

— Какой восхитительный день! — воскликнула маркиза. — Ладно, я пойду…

Но она остановилась на тротуаре, словно не могла решить, добавить ли что-нибудь к сказанному.

— Знаете, Одсли Кинг — просто испорченный ребенок. Она никогда не могла выбрать между признанием публики — которое считала, может, справедливо, а может быть, и нет, губительным для творческих порывов — и безвестностью, для которой просто была не создана.

— Ей нет дела до мнения Высокого Города, — бесстрастно отозвался Эшлим.

— Именно, — вздохнула Маркиза, глядя на беспорядочное нагромождение крыш квартала. — Полагаю, вы правы… — она печально улыбнулась. — Остается надеяться, что она стала больше верить в нас.

Когда она ушла, Эшлим вернулся в мастерскую и долго сидел там неподвижный, как камень.

— Замужем за Полинусом Раком! — повторял он сам себе. — «Что-нибудь не столь мрачное»! Им что, никто не сказал, что наступает конец света?

Внезапно он вскочил и бросился прочь. Еще не поздно было что-то сделать. Маркиза убедила его в этом. Возможно, за этим она и приходила.

 

Карта пятая

Пир алхимиков

Солнце садилось, когда Эшлим, преодолев долгий подъем, взобрался на вершину холма в Альвис… и сразу увидел: что-то не так. Странный ровный свет окутал старые башни — казалось, он смотрел на них сквозь грязное стекло. Крики галок, которые кружили над куполом покинутого дворца, казались далекими и монотонными, словно доносились с другого конца света. Обшарпанные виллы, толпящиеся ниже по склону, со времени его последнего визита словно состарились на несколько лет. Их заросшие сады были завалены домашним хламом и битым кирпичом. Впереди по дороге бестолково носилась собака, чихая от пыли, которая поднималась ленивыми клубами. Подъем казался бесконечным. На полпути Эшлим не выдержал и припустил бегом, сам не зная почему.

Дверь в жилище Эммета Буффо была не заперта, из комнат тянуло сыростью. В алькове, где астроном готовил себе пищу, пахло тухлятиной. А Буффо лежал на низкой железной кровати подле умывальника, под дешевым цветным одеялом. Он был мертв. Пол вокруг усыпали объедки — казалось, бедняга два-три дня подряд ронял пищу и не находил в себе сил подобрать ее — и маленькие линзы из разноцветного матового стекла. Тело Эммета Буффо, укрытое одеялом, застыло в неловкой позе — чуть скособоченной, словно уже после смерти его свело судорогой, и он изогнулся, как насекомое. Ученый подложил тощую руку под затылок, другая свисала с кровати. Длинные пальцы с грубыми суставами касалась половицы — возможно, ему хотелось перевернуться. Он словно разом состарился. Но с этими умными, усталыми глазами, помятым небритым лицом и ушами-лопухами он выглядел таким же беззащитным, честным и нетребовательным, как при жизни.

На столе возле кровати лежало несколько листов бумаги, сплошь исписанных неразборчивым, угловатым почерком. Все записи были пронумерованы. Цифры превращали эти разрозненные заметки в какую-то безумную непрерывную последовательность, словно им предстояло стать опорными пунктами в некоем логическом обосновании.

«Никто не навестил меня за время моей болезни»,  — гласила одна. — «Это преступление — чинить препоны ученому, преступление, которое губит знание в зародыше!» — возмущалась другая. «Почему я никогда не мог прилично заработать?» — спрашивал сам себя Буффо — и тут же отвечал на свой вопрос: «Потому, что я никогда не пытался объяснить кому-либо, насколько важны для человечества звезды, среди которых оно когда-то могло летать».

Как долго он лежал здесь — царапая на бумаге, пока оставались силы, глядя на пятна плесени на стене, когда одолевала усталость, и проваливаясь в сон, не в состоянии остановиться, продолжая размышлять, формулировать, рационализировать?

«Я всегда должен помнить, что Искусство столь же важно, как Наука, и сдерживать свое нетерпение».

Бедный Эммет Буффо! Безразличие мира озадачивало его, но он никого не винил.

По всей комнате, разбросанные в причудливом беспорядке валялись те самые фланелевые бинты, которыми он обматывал себя, отправляясь спасать Одсли Кинг. Эшлим тупо уставился на них. Перед его мысленным взором ясно стоял Буффо. Вот он убеждает женщин на пыльной лестнице… судорожными толчками катит тачку по рю Серполе под проливным дождем… прыгает с ноги на ногу в пустой обсерватории, яростно пытаясь сорвать с головы маску лошади, которая не была лошадью. Сколько времени он ждал, что Эшлим придет и заверит его, что им ничто не угрожает?

В обсерватории царил разгром. Окна были открыты и впускали влажный холодный ветер, который срывал со стен последние из карт Буффо. Приступ болезни застал астронома за работой, заставив ухватиться за один из телескопов и опрокинуть его — а может быть, он просто разбил прибор в порыве отчаяния. На полу валялись медные трубки, и когда Эшлим подошел, чтобы осмотреть их, кусочки линз захрустели у него под ногами, точно засахаренные анемоны. Портретист протер запотевшее оконное стекло и выглянул наружу, чтобы посмотреть на Низкий Город. Но он ничего не увидел. И ничего не почувствовал. Вечерело. Казалось, ветхая оранжерея несется сквозь сумерки, точно корабль. Эшлима охватило невыносимое ощущение разразившейся катастрофы. Он знал: если Одсли Кинг вызывала в нем восторг, то Эммета Буффо он по-настоящему любил.

Эшлим склонился к окуляру одного из разбитых телескопов.

В течение секунды ему казалось, что он видит широкую белую равнину, на которой в строгом геометрическом порядке выстроились сотни каменных катафалков; их ровные ряды тянулись до самого горизонта. Неумолимый косой свет освещал их. Но прежде чем Эшлим понял, что это такое, все исчезло.

И тут в соседней комнате послышался шум.

Когда Эшлим вернулся туда, отряд карантинной полиции уже вошел в обсерваторию. Люди заполнили всю комнату. Черная униформа, очки с синими стеклами и огромные собаки на поводках… Полицейские казались бесстрашными, блестяще вышколенными и готовыми действовать без промедления. Но глаза за стеклами очков беспокойно бегали. Поспешно осмотрев тело Буффо, двое полицейских принялись поливать маслом его постельное белье, деревянные панели и стены над кроватью. Еще двое протолкались за спиной у Эшлима в обсерваторию и принялись крушить окна, чтобы проветрить помещение. Остальные стояли и, посмеиваясь, копались в белье астронома, листали его бумаги, оттаскивали собак от протухших объедков в алькове. Впрочем, они были настроены благодушно и очень удивились, увидев Эшлима.

— Что вы здесь делаете? — воскликнул художник. — Оставьте вещи в покое! Кто вас сюда прислал?

Его спокойно отвели в сторону. В подобных случаях полагается производить кремацию. По правде сказать, никакого удовольствия от этой работы они не получают.

— Ваш отец умер три дня назад, и мы не знаем, по какой причине, — сказали они. Им не удалось прийти сюда раньше — слишком много работы. — Последнее время ничто не хочет гореть. На днях одна старуха на Генриетта-Стрит загорелась только с третьего раза. А семья пекаря в нижнем конце Маргаретштрассе — с пятого. Столько времени уходит!.. Эти комнаты должны были быть опечатаны до нашего прибытия.

Они не понимали, как Эшлиму удалось проникнуть внутрь. Нельзя сказать, что они не восхищались его храбростью. Но ему здесь делать нечего.

— Он мне не отец, — глухо пробормотал Эшлим. — Зачем его сжигать? Оставьте хотя бы его работы! Послушайте, это его «внешний мозг»… это не просто библиотека…

— Все необходимо уничтожить, — терпеливо повторяли полицейские. Кажется, они приняли слова Эшлима за обычный протест человека, который только что пережил тяжелую утрату. — Видите ли, мы не знаем, отчего он умер. Альвис теперь тоже в чумной зоне. Лучше поскорее уходите, пока можно!

Чумная зона.

Несколько минут спустя Эшлим стоял на улице и смотрел на верхние этажи здания. Внезапно глухой взрыв встряхнул строение — вяло, словно нехотя, — и на мостовую градом посыпались стекла. Странное, ленивое синее пламя высунулось из верхних окон — такое бледное, что на фоне черной громады холма оно казалось прозрачным.

— Этот дом всегда находился в чумной зоне, — с горечью проговорил Эшлим. — Поэтому все наши планы пошли прахом.

Внезапно его охватил ужас: то же самое могло произойти в другом конце города, в доме Одсли Кинг: густое масло, разбитые окна, ленивое пламя. Единственный человек, который может помочь и предотвратить это — Великий Каир. И Эшлим помчался вниз по склону холма. Когда он оглянулся, странный огонь уже потерял силу. Лишь несколько неясных силуэтов темнели посреди авеню, образовав что-то вроде клубка.

Под бесцветной осенней луной Высокий Город казался холодным и ярким. Эхо собственных шагов возвращалось к Эшлиму, искаженное и приглушенное, словно долетающее откуда-то издалека.

«Мы все приложили руку к смерти Буффо, — в отчаянии думал он на бегу. — Мы все виноваты». Он сам толком не понимал, что хочет этим сказать, и не чувствовал ни малейшего облегчения.

Когда он наконец достиг башни Великого Каира на Монруж, то понял, что боится туда войти. Казалось, кто-то нарочно распахнул в ней все двери и окна — это было хорошо видно при безжалостном свете луны.

Внутри лежали сотни подручных карлика: они поубивали друг друга, едва настала ночь. Больше всего трупов оказалось на лестнице и в коридорах, между торопливо возведенными перегородками, отделяющими конторы от комнат для допросов. На стенах застыли жесткие, странных очертаний тени. Никто не успел ничего сделать. Одни сжимали в руках клочья волос и воротников, вырванных в драке, другие — ножи, бритвы и самодельные шнуры-удавки. У большинства на руках и лице темнели укусы. Огромные, блестящие, совершенно противоестественные мухи — холод сделал их вялыми — при ярком лунном свете перелетали с одной раны на другую с какой-то неумолимой упорядоченностью, издавая сухое гудение, которое резко обрывалось, как только они садились на очередную жертву, и также неожиданно начиналось снова.

Эшлим, онемев, следил за ними. Он заставил себя подняться по лестнице в комнату, которую помнил по прошлым визитам, надеясь найти там кого-нибудь, кто проводит его к Великому Каиру. В комнате явно пытались устроить поджог. Захватчики разломали стол и пропитали собственные плащи маслом, а потом прижимали тлеющую ткань к перегородке — теперь она вся была в почерневших отверстиях. Кроме того, они попытались сжечь документы, частью разбросав их по полу, частью свалив в камин. В конце концов они бросили это занятие и закололи друг друга ножами для резки бумаги прежде, чем пламя занялось.

Эшлим поднял несколько бумаг.

«Наше положение с каждым днем становится все более шатким…»

«Братья Ячменя называют имена…»

«Теперь на всех воротах стоит отборная стража…»

Он снова швырнул бумаги на пол, но в его голове стоял отвратительный гул, который следовал за ним из коридора в коридор, с лестницы на лестницу — с тех пор, как он вошел в башню.

Во всех служебных помещениях было одно и то же. Эшлиму показалось, что из медного раструба доносится шепот, но когда он заговорил, никакого ответа не последовало — лишь долгий вздох эха. Он уже знал, что остался один в мире, о котором карлик так часто говорил.

«Интриги, удары из-за угла… и огромные мухи на всем, что вы едите».

Эшлим вытер лоб: если бы не осторожность, он застрял бы там навсегда. Этот мир преследовал карлика всюду, куда бы он ни пошел; это была атмосфера, которая окружала его, ядовитая, расползающаяся, как запах «Бальзама Альтаэн». Он принес ее с севера — а может быть, и с небес, — и она накрыла город.

«Две тысячи человек были брошены в огонь за один день. Эти люди устроили заговор».

Эшлим пробирался в более старые помещения, и мухи тучами поднимались в воздух. Всюду мертвецы… Они лежали ничком, точно нюхали апельсиновую кожуру и прочий мусор, усеивавший коридоры, залитые мрачным пунцовым светом. Ожидая смерти, они писали на стенах собственной кровью.

«На север»…

«Долой!»…

«Возвращайтесь, трусы!».

Их побуждения столь сильно отдавали простым зовом крови, что казались почти беспочвенными.

«Мы — со второго этажа!»

На запястье Эшлиму опустилась муха. Ее длинные крылья напоминали клочки бумаги, и лап у нее было слишком много — он никогда не видел таких мух, по крайней мере в Вирикониуме. Художник вздрогнул и согнал ее. Уж больно нехорошо она на него таращилась.

В конце концов он нашел дорогу в покои Великого Каира, куда карлик уже неделю, если не больше, никого не впускал — боясь чумы, боясь Братьев Ячменя и их осведомителей, которые к настоящему времени знали почти все, а больше всего собственных подчиненных, которые к тому времени окончательно вышли из подчинения, В комнатах было грязно и холодно, всюду бегали кошки — карлик утверждал, что это единственные создания, которым можно доверять. У самых дверей растянулся клерк. Похоже, он лежал тут уже несколько дней. Его горло было перерезано от уха до уха куском жесткой проволоки. От некогда полированного пола пахло кислятиной. Кошки вытаскивали кости с остатками мяса и куски пирога из-под черепков посуды, которую он нес на подносе, высовывали розовые язычки и без малейшей брезгливости лакали липкий «служанкин кофе» из длинных луж. Эшлим подошел к окну и распахнул его.

Он выглянул наружу, ожидая увидеть Высокий Город, раскинувшийся в лунном свете, но обнаружил, что смотрит на холодные хребты какого-то высокогорного северного плато. Дождь лил со свинцового неба, промывая грязные дорожки между разваливающимися каменными пирамидками и разрушенными фабриками. Потом послышался звук, похожий на далекий звон колокольчика. Появилось несколько крошечных фигурок. Некоторое время они носились взад-вперед по грязи, а потом легли. Едкий металлический запах проник в комнату. Эшлим поспешно задержал дыхание, закрыл окно и отвернулся.

Две или три кошки прибежали с балкона и теперь сопровождали его, мурлыкая, до самой залы.

Белая пыльная ткань болталась на стенах, точно гигантский бинт. Пол был усеян отвратительным месивом из обглоданных костей, огрызков и фруктовой кожуры. Среди отбросов Эшлим обнаружил несколько книг, листы бумаги с набросками — полупознавательными, полунепристойными, — и, к своему ужасу, две маленьких работы Одсли Кинг: «Шезлонг в квартале Вителотте» и ранняя гуашь «Большая арка за Сокровенными Вратами». Последняя совсем размазалась, и восстановить ее было невозможно. В углу, рядом с мотками волос и ржавой лопатой валялся овечий череп, украшение пиршества, устроенного карликом в честь Толстой Мэм Эттейлы — в ту ночь, когда она пыталась предсказать ему будущее. Великий Каир швырнул его туда в приступе гнева или раздражения. Один апельсин, совершенно высохший, еще торчал из левой глазницы, цинично оглядывая почерневшие своды помещения, чьи перекрытия тысячелетиями впитывали дым странных курений и благовоний Послеполуденных Культур.

Посреди этого разгрома, окруженный баррикадой переломанной мебели, стоял Великий Каир.

На нем были темно-зеленые чулки и безрукавка, сшитая из зеленых кожаных ромбов. На голове красовалась широкополая соломенная шляпа с низкой округлой тульей, украшенная пучками совиных перьев, кукурузными початками и лакированными крыжовинами. Кем бы он ни был прежде, сейчас он казался Эшлиму нахальным ребенком-стариком. В одной руке он что-то крепко сжимал — что именно, Эшлиму было не разглядеть, а в другой — толстые, покрасневшие от работы пальцы Толстой Мэм Эттейлы, которая взирала на него почти по-матерински — торжественно и снисходительно. На площади Утраченного Времени ее узнавали по пышному платью из желтого атласа; сейчас она была именно в этом платье. Такого же цвета ленты обвивали ее мощное предплечье, на голове сиял венок из бессмертников. У ног странной пары веером лежали пять карт из гадальной колоды, которые должны были сгореть вместе с ветками бузины и старыми письмами, если бы Эшлим не спас их из огня в саду Одсли Кинг.

Depouillement — Оскудение, Холодная прибрежная полоса, затопляемая во время прилива. Глубоководные твари высовываются из воду. В небе стаи сов…

Лилейные мальчики — Повелители мнимого успеха. Несколько мальчиков с белоснежной кожей прыгают, точно лягушки, вокруг костра, в котором горят ветки синеголовника и тиса…

Город — Небытие. Собака между двумя башнями…

Повелитель Первого Деяния. Обезьяна в красном камзоле машет дирижерской палочкой, а человек и крыса отплясывают шутовской танец…

Eclaircissement — Просвещение, или Пир алхимиков. Распорядитель пира лежит под водой в море. В одной руке он держит букет шиповника, в другой — колокольчик…

— Что вы делаете? — шепотом спросил Эшлим. Карлик подарил ему скромную улыбку, потом чуть пошевелил свободной рукой и показал кусок мыла, утыканный обломками бритвенных лезвий.

— Погодите! — закричал Эшлим. Сейчас должно было случиться что-то ужасное. Художник завопил не своим голосом и бросился через зал:

— Как насчет Одсли Кинг?

Гадалка подняла руку. Карлик заморгал. Карты, лежащие на полу, осветила радужная вспышка — казалось, под ними внезапно зажегся ослепительный свет. Эшлим чувствовал, как блики ползут у него по лицу: желто-зеленые, алые, глубокого синего цвета, точно отсветы тающего витража. Они скользили по древней зале, и в этом было что-то невыносимо новое. Художник отшатнулся.

— Погодите!.. — воскликнул он, защищая рукой глаза. Но прежде чем ему это удалось, он успел увидеть, как карлик и гадалка начинают сжиматься, словно этот странный слепящий свет иссушает их, превращая в подобие волосяных куколок. Какая-то бумажная лента все быстрее и быстрее кружилась на полу, точно мусор на углу во время сильного ветра, пока оба со слабым вскриком не упали прямо на карты.

Комнату залило белое сияние, настолько яркое, что сквозь кожу и плоть можно было разглядеть собственные кости. Эшлим застонал и тяжело рухнул на пол.

Когда он смог снова открыть глаза, в комнате не осталось никого, только он и карты. Сияние, которое все еще исходило от маленьких картонных прямоугольников, опалило их, и они разлетелись по всем углам. Художник опустился на колени, подобрал их, шипя от боли и дуя на кончики пальцев… и ему показалось, что на карте под названием «Город» появились две фигурки, бегущие в сторону башен.

— Погодите! — прошептал он, чувствуя, что сходит с ума от страха и горя.

Свет угас так же внезапно, как и вспыхнул.

После гибели одного союзника и бегства двух других Эшлим остался один — и не узнавал места, где его оставили. Однажды ночью чумная зона раздвинула свои границы на две мили, а то и на три. Высокий Город наконец-то был взят. Позже Эшлим напишет:

«Кажется, все площади и улицы незаметно погрузились в состояние тихой запущенности. Обрывки бумаги крутятся на ветру у моих ног, когда я пересекаю пустое шоссе Аттелин, уходящее куда-то вдаль. Чаши фонтанов на площади Дельпин сухи и полны пыли, каменные плиты стали скользкими от птичьего помета, насекомые кружатся и падают в оранжевом свете фонарей на Камин Ауриале. Чума проникла всюду. Весь вечер в салонах и гостиных Высокого Города то и дело становилось тихо, в разговорах проскальзывали паузы и faux pas . [27] Опустошенный и усталый, я прислонялся к какой-нибудь знакомой двери, чтобы перевести дух. Скорее всего никто ничего не услышал, а если и услышал, то счел не более чем еще одной попыткой вторжения в их мирок, еще одним резким, одиноким звуком, который ненадолго оживит угасающую беседу, бесконечный обед с теплыми соусами и переваренной бараниной или на удивление невыразительную игру приглашенного по случаю скрипача — который потом качнет своим инструментом и пожалуется: «Ну и скверная же пошла нынче публика».

Душевный разор, в котором пребывает город, воплотился в невиданном прежде беспорядке улиц. Это город, который я знаю — и все же не могу найти в нем дорогу. Улицы становятся бесконечными. Переулки замыкаются сами на себя. Знакомые дороги повторяются в бесчисленных рядах пыльных каштанов и железных ограждений. Если мне удается выбраться к садам на Хааденбоск, я тут же заблужусь на Пон-де-Ар… и все заканчивается тем, что я стою на мосту и смотрю на собственное отражение, распадающееся в маслянистой воде. События, свидетелем которых я стал в башне Великого Каира, потрясли меня, но горе и стыд, которые охватили меня после смерти моего друга, все еще сильны. Кроме того, мне приходится бороться со стремительно нарастающим страхом за Одсли Кинг. Все забыли ее, кроме меня.

В итоге счастливый — или несчастный — случай привел меня на верхнюю площадку лестницы Соляной подати».

Здесь Эшлим столкнулся с Братьями Ячменя, Гогом и Мэйти, которые поднимались навстречу из Низкого Города, держа в объятьях огромное количество бутылок. Всю ночь они оплевывали полы в кондитерской Эгдена Финчера. Увидев, что Эшлим направляется в их сторону, они встретили художника сальными усмешками и побежали обратно, точно нашкодившие сорванцы, толкая друг друга и перешептываясь:

— Смотри, да это же викарий!

Но у подножия лестницы возле маленьких железные ворот, через которые предстояло пройти каждому, кто хотел попасть в Низкий Город, Братьев словно одолели сомнения. Они преградили портретисту путь, фыркая, покашливая и вытирая носы рукавами.

— Пропустите меня! — выдохнул Эшлим. — Думаете, мне охота тратить на вас время? Один мой друг уже умер, и в этом вы виноваты!

Братья смущенно уставились на носки своих «веллингтонов».

— Послушайте, ваша честь, — пробормотал Мэйти. — Мы не знали, что тогда было воскресенье. Простите.

В это время он украдкой пытался отчистить один ботинок ребром другого от вонючей глины. Его брат занимался тем же самым: сняв шейный платок, он безуспешно стирал пятна грязи, рыбьей слизи и затвердевшей крысиной крови со своего жакета. Воняло от него просто ужасно. Он робко поднял глаза и вполголоса затянул:

Изгнанные из Батлинса, Билстона и Мексборо, Наглые Братья Ячменя, Властелины спутанной нити…

— Вы что, спятили? — возопил Эшлим.

— Мы еще не ужинали, — признался Гог, поплевал на руку и пригладил благоуханные кудри своего брата.

Эшлим думал об Эммете Буффо, который за всю свою жизнь не знал ничего, кроме насмешек. Теперь он лежит, тихий и небритый, одетый бледным пламенем, на железной койке в Альвисе. Эшлим думал об Одсли Кинг, которая кашляет кровью в полутемной пустой мастерской на рю Серполе. Он думал о жадности Полинуса Рака, о пустой жизни Ливио Фонье и Ангины Десформес, о разочарованной умнице маркизе Л., чей разум растрачен в скандалах и играх в так называемое «искусство».

— Если вы действительно повелители этого места, — спросил он, — то почему вы не приносите ему ничего, кроме вреда?

Он взмахнул рукой, словно хотел очертить весь город.

— Вы что, не видите? Вы спустились с неба и испортили нам жизнь. Я устал считать, сколько раз вас вытаскивали из канала, рыгающих, беспомощных! Ни боги, ни короли так себя не ведут. Вы развлекаетесь — и обрекаете нас на пустую трату времени, на ублажение посредственностей, на безумие, беспорядок, страдание и преждевременную смерть! — Эшлим посмотрел в их огромные, робкие синие глаза. — Вы этого хотите? Если так, то грош вам цена, и мы лучше обойдемся без вас!

Поначалу Братья Ячменя изо всех сил изображали внимательных слушателей. Один то кивал, то подмигивал, в то время как другой, кривляясь, постанывая и пожимая плечами, показывал, что прекрасно знает: ситуация вышла из-под контроля и все пошло наперекосяк. Тем не менее вскоре это им слегка надоело, и они попытались отделаться от Эшлима, передразнивая его, фыркая, повторяя особенно корявые фразы и украдкой толкая друг друга локтями, когда им казалось, что он смотрит в другую сторону. И когда он завершил свою речь словами: «Возвращайтесь на небо, пока не поздно — там вам самое место!» — они хитро переглянулись и принялись наперебой рыгать и пукать один громче другого.

— Круто! — заорал Мэйти. — Вот это речь!

— Держись! Держись! — предупредил его брат. — Сейчас будет еще!

Омерзительная вонь поплыла над лестницей Соляной подати.

Эшлим прикусил губу. Внезапно все страдание, которое он испытывал с тех пор, как провалилась попытка спасти Одсли Кинг, хлынуло наружу. С бессвязным криком он бросился на своих мучителей, схватил за плащ сначала одного, потом другого, вслепую молотя кулаками. Пукая и давясь бессильным смехом, близнецы пятились, уворачиваясь от ударов. Словно со стороны, Эшлим услышал, как рыдает от обиды и разочарования.

— Вы грязные глупые мальчишки!

Он щипал их за руки, пытался дернуть за короткие, как щетина, волосы. Он пинал их по ногам, но они лишь громче хохотали. Неужели ничто не может задеть их по-настоящему?.. И тут он вспомнил про нож, который дал ему карлик. Задыхаясь, шатаясь, Эшлим вытащил из кармана свое оружие и выставил вперед.

В братьях произошла странная перемена. Безжалостный смех умер у них на губах. Они в ужасе и изумлении таращились на Эшлима. Потом, всхлипывая — такого от них невозможно было ожидать, — заметались из стороны в сторону, размахивая руками — то ли отгоняя художника, то ли пытаясь его успокоить. Оказавшись в тесном пространстве, которое не относилось ни к Высокому, ни к Низкому Городу, они даже не пытались подняться по лестнице, только отчаянно толкали друг друга, а Эшлим крутился вокруг них, и таинственный щербатый нож Великого Каира вспыхивал при свете, который лился сверху.

— Ну что ты, викарий! — убеждали они его. — Ты же приличный человек!

Они натыкались на стены. Они бросились на ворота и принялись отчаянно дергать их, но створки даже не шелохнулись. Они носились кругами, по их пунцовым физиономиям тек пот, глаза вылезали из орбит, они разевали рты, точно рыбы на берегу, но с их губ срывался лишь жалкий испуганный писк. По какой-то причине — Эшлим так и не смог себе это объяснить — их трусость только распаляла его и прибавляла сил. Он продолжал гонять близнецов с какой-то странной яростью, смешанной с отвращением и болезненным возбуждением, пока голова не пошла кругом. Тогда он понял, что смущен и напуган не меньше, чем они.

И тут Мэйти, пошатнувшись в полумраке, налетел на брата, с недоуменным визгом шарахнулся прочь и налетел на нож.

— Ох, — выдохнул он. — Больно-то как.

Он опустил глаза и посмотрел на свой живот. Простая, недоверчивая улыбка мелькнула на его широком одутловатом лице, а потом оно вдруг оплыло, точно было нарисовано на мешке, из которого вытряхнули все содержимое. «Братец» мягко всхлипнул, словно только сейчас до него дошел весь смысл происходящего. Он опустился на колени, не сводя с Эшлима глаз, полных недоумения и страха, потом взял окровавленную руку портретиста, сжал в ладонях и начал баюкать. Но тут по его телу пробежала дрожь. Внезапно он пукнул, нарушив мертвую тревожную тишину, которая опустилась на лестницу Соляной подати.

— Сделай нам пирожок, Финчер! — прошептал он, потом упал ничком и затих.

Охваченный неистовым предвкушением чего-то непонятного, Эшлим еще толком не осознал, что сделал. Он знал только одно: дело надо довести до конца.

— Быстрее! — приказал он уцелевшему брагу. — Теперь ты принимаешь правление!

Он с такой силой стиснул рукоятку ножа, что все его тело выше пояса свело судорогой.

— Зачем вы сотворили все это с нами? Говори, или я тебя тоже убью!

Гог выпрямился, внезапно исполнившись достоинства.

— Жители города сами в ответе за свой город, — сказал он. — Если бы вы просто спросили себя, что с ним случилось, все было бы хорошо. Можно было бы вылечить Одсли Кинг. Искусство снова стало бы искусством. Низкий Город дал бы волю своей силе, а Высокий Город — освободился от рабства посредственности.

Он мрачно икнул.

— Теперь мой брат лежит мертвый на этой лестнице, так что лечите себя сами.

Он нагнулся и начал собирать бутылки, которые предусмотрительно поставил на землю.

Эшлима охватило отвращение. Он хотел ответить, но не находил слов.

— Значит, она умрет несмотря ни на что? — прошептал он, и затем, в слабой попытке снова взять верх, выкрикнул: — Ты сказал мне слишком мало!

Ответом ему был взгляд, полный презрения.

— Я не хотел его убивать, — испуганно продолжал Эшлим. — Я просто слишком долго якшался с этим проклятым карликом.

— Мэйти был мне братом! — зарыдал Гог. Его поиски ни к чему не привели: ни одна из бутылок не уцелела. — Он был моим единственным братом!

Казалось, он обезумел. Он рвал на себе волосы. Он топал ногами. Он разевал рот. Он бушевал перед воротами, подбирая бутылки и разбивая их о стены, на которых в более счастливые часы они с братом выцарапывали свои инициалы. Неуклюже размазывая слезы кулаками, он выл и ревел от неизбывного горя. Стекая по щекам, слезы словно размывали его плоть, и его измученное, помятое лицо менялось на глазах. Потрясенный, Эшлим следил, как исчезает бесформенный нос, оплывают скулы. Оттопыренные красные уши, прыщи на щетинистом подбородке и сам подбородок — все таяло, как кусок мыла. Слезы текли быстрее и быстрее, бежали по его потрескавшимся суставам, пока не превратились в ручей… нет, настоящий водопад. Он выплеснулся на грудь, похожую на бочонок, хлынул под ноги и помчался куда-то в темноту, унося запах тухлой рыбы, кислого вина и всю грязь, которую «братец» собрал за время долгого пребывания в городе. Вода поднялась, превратившись в черный поток с множество крохотных, но грозных водоворотов. Эшлим стоял в нем по щиколотку, а мимо неслась всевозможная мелочь, которая долго оттягивала карманы божественного брата. Эшлим нагнулся и бросил туда же подарок карлика. Вода поглотила нож, и больше Эшлим никогда его не видел. Тогда художник принялся ополаскивать свою окровавленную руку, пока не отмыл ее дочиста.

Наконец все земное было смыто, а то, что осталось, необратимо изменилось. Грязный плащ Гога и ботинки тоже исчезли, и Эшлим увидел последнего из Братьев Ячменя полностью обновленным.

Он стал выше ростом. Казалось, его конечности размягчились от слез, как воск на огне, удлинились и приобрели благородные очертания. Волосы стремительно росли, пока не рассыпались по плечам, обрамляя лицо — наверно, такие волосы и должны быть у истинного бога. Тонкие черты, орлиный нос… Лицо? Нет, это был лик, исполненный силы и смирения, с сияющими глазами, чуть удивленными, взирающими на мир отстранение и с состраданием.

Но прежде чем преображение завершилось, Эшлим передернул плечами и отвернулся. И в самом деле, что ему за дело до мук бога? Он перебрался через поток, который, журча, бежал в Низкий Город, распахнул железные ворота и вошел в Артистический квартал.

Когда он наконец обернулся, то не увидел ничего, кроме погруженной во мрак лестницы Соляной подати, а над ней — холодное мерцание синеватого пламени, словно карантинная полиция в порыве беспредельного отчаяния подожгла весь Мюннед.

Немного погодя он обнаружил, что ботинки у него совершенно сухие, потом вспомнил про Одсли Кинг, застонал…

И бросился бежать.

Предрассветный час застал его в мастерской на рю Серполе.

Холодный воздух хлынул внутрь, когда он отодвинул штору в конце маленького коридора. И тут же увидел, что внутри ничего не изменилось. Все то же fauteuil, кое-как укрытое синелью и заваленное грудами парчовых подушек. Все те же горшки снаружи на подоконнике, из которых торчали, распирая жесткую бурую землю, герани; правда, Эшлим заметил букетики анемонов и бессмертников. Все те же молчаливые мольберты; некоторые задрапированы, а холсты, чистые или записанные, сложены у стен. Голые серые половицы испускали слабый, точно обессиленный запах пыли, скипидара, герани и старой туалетной воды.

Полинус Рак в своем неизменном пальто сидел на полу. Как его сюда занесло, Эшлим не знал. Лицо антрепренера обмякло и казалось измученным, руки перепачканы, он смотрел так, словно мир только что глубоко оскорбил его. Перед ним лежало несколько незавершенных набросков углем. Казалось, он надеется что-то прочитать в них и не может. Но на бумаге были только линии, проведенные так и эдак — и больше ничего.

А между коленей у него устроилась Одсли Кинг, она тоже смотрела на свои наброски, а Рак баюкал ее, как больного ребенка. Он обнимал ее, чтобы ей было удобнее сидеть. Его голова склонилась ей на плечо, и можно было подумать, будто он нашептывает ей на ухо какие-то слова. Закутавшись в старую шубу в последней попытке не дать жизни испариться, уйти в пустоту, которая всегда окружала ее, Одсли Кинг смотрела на наброски насмешливо, удивленно, и в уголках ее застывших, улыбающихся губ запеклась кровь.

«Я свободна!»

Эшлим вспомнил, как она говорила это вскоре после того, как прибыла из провинции и поселилась в Артистическом квартале.

«Я свободна, я наконец-то могу рисовать, рисовать, рисовать!»

Живопись наконец-то отняла у нее последние силы.

Все последние дни Одсли Кинг работала как одержимая, заполняя холст за холстом. Большинство из ее работ представляли собой простые, почти сентиментальные пейзажи, нарисованные по памяти. Сонный золотистый свет толстым слоем покрывал лезвие ножа, которым она чистила палитру. Казалось, в этой страстной безмятежности, удивительным образом уравновесив отчаяние и спокойствие, она хотела вернуть себе ту непохожесть, которую давным-давно утратила, сознательно или в силу обстоятельств. А может быть, она просто хотела вырваться из пустых, бесконечно долгих ночей чумной зоны? Выходит, карты не обманули ее? Выходит, она все-таки открыла эту дверь, окружив себя идеализированными пейзажами своей юности, и наконец-то решилась совершить побег из действительности — путь, который всегда презирала?

Эшлим не мог сказать наверняка. Скорее всего это было уже не важно.

Камень цвета меда, дуб и плющ, ивы и ручьи… Ее восторг изливался в них, затмевая свет желтых ламп, на полуслове обрывал намеки серого рассвета, пытающегося сообщить о своем приближении! Узкая тропинка, уходящая в никуда, засыпанная прошлогодними листьями, окруженная зарослями ежевики и молодой порослью. Простые южные пейзажи переполняла жгучая ностальгия, граничащая с болью. И их населяли не застылые, неистово напряженные, скованные фигуры автопортретов и «фантазий», а батраки и фермеры, чьи классические позы смягчала будничная непринужденность.

«Все это для меня так ново,  — торопливо, небрежно нацарапала она на стене, возле которой стояли эти холсты. — То ли непознанно, то ли неузнанно. Как жаль, что я уже должна умереть».

И дальше:

«Умирать — это как с глаз долой. С глаз долой — с сердца вон».

Эшлим прочел послание самому себе, вслух. Моргнул. Встал перед Полинусом Раком и принялся разглядывать наброски на полу.

— И что такого вы в них нашли? — осведомился он, поскольку не видел решительно ничего интересного.

Измученные глаза антрепренера, голубые, точно у фарфоровой куклы, следили за Эшлимом, не узнавая, лицо оплыло. Внезапно из его груди вырвался жуткий звук, низкий, сдавленный рев — слов Эшлим не разобрал, — и он снова начал качать Одсли Кинг, туда-сюда, туда-сюда, пока она, словно очнувшись, не начала кивать в такт его резким, мерным всхлипам. Что-то наполнило ее тонкое белое лицо, вернуло жадность морщинкам вокруг губ, оживило длинные руки, некогда полные силы — не былая энергия, но пародия на нее. Эшлим не мог смотреть на горе Рака и отошел к окну.

— Вы пришли слишком поздно, — отстраненно проговорил он. — Незачем поднимать шум, ничего хорошего из этого не выйдет.

Почти рассвело. Небо приобрело странный, седовато-желтый оттенок.

— По какому праву вы вообще сюда явились? — Эшлим горько рассмеялся. — Приехали спасать свою карьеру с помощью ее новых картин? Или убеждать ее превратить «Мечтающих мальчиков» во что-нибудь повеселее, в угоду ленивым старухам из Высокого Города?

— Плевать я хотел на этих старух! — яростно выпалил Рак. Он вскочил и схватил Эшлима за плечи. — Я много раз пытался сюда придти! Я боялся, а вы отказались мне помочь. Но хотя бы сейчас дайте нам побыть вдвоем!

Эшлим насмешливо хмыкнул и освободился.

— Отправляйтесь к каналу и подышите свежим воздухом. Может, вам захочется туда прыгнуть.

— Вы мне не поможете? — спросил Рак уже мягче. — Мне кажется, она еще жива.

— Вы рехнулись, Рак.

Вместе они вынесли художницу на рю Серполе. Работа была непривычной, и они двигались медленно и осторожно. Снаружи на тротуаре собралась толпа, все смотрели в небо. Когда Эшлим поднял глаза, наступил рассвет, и он увидел двух принцев-великанов, правителей города. Великолепные, верхом на огромных белых лошадях, в шипастой алой броне они плыли по утреннему небу над Артистическим кварталом, точно новое созвездие. Один из принцев был ранен, и этой ране, наверно, никогда не суждено закрыться. Кровь капала на город, точно дождь из белых цветов — на город, который лишь сейчас начал просыпаться от долгой, серой, мучительной дремоты.

 

Эпилог

Однажды, много дней спустя, копаясь в ящике в поисках карандашей, которым вроде как полагалось там лежать, Эшлим обнаружил маску в виде рыбьей головы — ту самую, которую Эммет Буффо заставил его надеть во время их неудачного визита на рю Серполе. Никогда в жизни Эшлиму не доводилось испытывать такого ужаса.

«Бред какой», — думал он, в то время как маска смотрела на него с неким сожалением. При виде этой маски — толстогубой, тупой, с облезлой чешуей, — Эшлим почувствовал, как его переполняет что-то вроде стыдливой нежности к Буффо… и к самому себе — такому, каким он когда-то был. Маска вдруг напомнила ему о треске и шафране, о солнечном утре в Посюстороннем квартале и старике, который жил за Святой Девой Оцинкованной. Вещь следовало вернуть законному владельцу.

Старая мощеная площадь осталась такой, какой он ее помнил. Да, сегодня не было так тепло, зато сияло солнце. Бледный чистый свет последних декабрьских дней косо падал на булыжники и заливал почерневшую громаду старой церкви. Как и прежде, гомонили дети, играющие в «слепого Майка», Эшлим мог расслышать, как из соседнего дома долетают женский смех и звуки перебранки. Внезапно его охватило ликование, хотя он сам не понимал, почему.

«КЛЕТКИ», гласила полустертая вывеска над лавочкой. Эшлим остановился, улыбнулся, заглянув в маленькое пыльное окошко, где луч солнца окрасил чучела в цвет свежеопавших дубовых листьев, и вошел.

Птицы, тихие и напряженные, следили за ним с каждой полки. Они с умным видом склонили набок свои головки, да так навсегда и застыли в этом положении, стеклянные глаза поблескивали. Из рабочей комнаты доносился сладкий древесный запах старых книг и ромашкового чая. Эшлим пробрался между груд подержанного тряпья и остановился у подножия лестницы.

— Добрый день! — крикнул он.

Ответа не последовало, но художник чувствовал, что старик там. Встревоженный, пугливый, он старается дышать неглубоко и дожидается, пока Эшлим уйдет.

— Не бойтесь! — крикнул Эшлим. — Я как-то заходил к вам со своим другом, Эмметом Буффо.

Тишина.

Эшлим пожал плечами. Подожди он немного, и любопытство заставило бы старика спуститься. Возможно, он принес бы еще одно металлическое перо. Однако художник вытащил рыбью маску, аккуратно развернул и положил на рабочий стол рядом с мотком мягкой проволоки, которой предстояло помочь маленькому ястребу с полными ярости глазами развернуть крылья.

— Старик, я не могу здесь задерживаться…

Поморщившись, он перевернул несколько тряпок, которые валялись на полу. Среди них обнаружился кусок тяжелого гобелена. Из него мог получиться неплохой занавес. Эшлим нервно развернул ткань, помня урок, который получил во время прошлого визита. Гобелен был все так же покрыт пятнами, все так же сиял — когда-то эта вещь выглядела потрясающе. На нем был изображен старик, пожелтевший от старости, лысый, как яйцо. Он остановился в проходе между двумя огромными зданиями. Дорога под его ногами была усыпана панцирями насекомых; слева ехал на ослике ребенок — а может быть, и карлик: фигурка была слишком темной. Но этот малыш произвел на Эшлима особенно сильное впечатление — особенно его личико, почти полностью замазанное грязью. Художник поднес гобелен к свету, чтобы разглядеть получше.

Тут в комнате наверху шумно захлопали крылья. Внезапно лавочку словно наполнили тысячи теней.

«Большая птица влетела в открытое окно,  — писал он позже в своем дневнике. — Мне показалось, что я смутно слышу голос, который что-то говорит мне из темноты. Я положил гобелен на место и поспешно вышел на улицу».

 

ПУТЕШЕСТВИЕ МОЛОДОГО ЧЕЛОВЕКА В ВИРИКОНИУМ

В день назначения нового архиепископа телеоператор обнаружил на крыше Йоркского Кафедрального собора «труп, разложившийся до неузнаваемости». Человек пропал восемь месяцев назад из местной больницы. Согласно сообщению, он упал с башни, хотя никто не представлял, как туда можно забраться. Я узнал об этом из выпуска новостей местной радиостанции. Сообщение больше не повторялось — это Меня просто восхитило. За весь день ни на одном канале никто об этом происшествии даже не заикнулись. Впрочем, о церемонии, которая происходила в соборе, тоже.

На мистера Амбрэйсеса это произвело не столь сильное впечатление.

— Один шанс из тысячи, что нам от этого будет какой-то толк, — заявил он. — Один из тысячи.

Я все-таки поехал в Йорк, а он со мной. На то у него имелись свои причины: надо было зайти в лавку букиниста и к чучельнику. Улицы пестрели политическими плакатами. Уже во время церемонии муниципальные служащие кропотливо замазывали их по всему маршруту следования процессии. Человек на крыше, я как я выяснил, оказался обычным пациентом хирургического отделения, так что мистер Амбрэйсес был прав: я съездил впустую. Нас интересовали случаи, связанные с психиатрическими лечебницами и особенно с домами престарелых.

— Все мы хотим в Вирикониум, — любил повторять мистер Амбрэйсес. — Только старики хотят по-настоящему!

В ночь, когда мы возвращались домой, он добавил:

— Но здесь это никому не нужно. Неужели не видите?

Поезд на Лидс отходил в 11.52. Подростки набились в вагоны, как селедки в бочку. Короткие стрижки придавали старшим мальчикам смущенный и жестокий вид. Их лица — особенно подбородки, которые они старательно выпячивали — посинели и побелели холода. Девочки лукаво поглядывали на мальчишек, пересмеивались, потом опускали глаза и потуже натягивали перчатки с обрезанными пальцами. То и дело подростки высовывали головы из окон и кричали «Пошли все на…!», и ветер уносил их крики. Позже, выходя из поезда, мы видели, как они прыгали взад-вперед через невысокий металлический барьер — залитые желтым, как натрий, светом, — легкие, непостижимые и полные сил, как кузнечики на солнце. Чувствуя мое разочарование, мистер Амбрэйсес мягко заметил:

— Случается, что нам так хочется туда попасть, что мы непременно находим путь.

— Я еще не настолько стар, — отозвался я.

Мистер Амбрэйсес жил по соседству вот уже два года. Впервые я узнал о его существовании, когда смотрел новости. Тело под цветным одеялом, внезапно упавшее в футе от забора из рифленого железа; камера, наползающая на маленький красный мазок — словно у кого-то пошла кровь носом… Он вытер ее туалетной бумагой; потом как бы в недоумении перевел взгляд на вертолеты, щебень, на какую-то важную персону, входящую в здание, женщину в конце улицы… И тут за тонкой перегородкой послышался тихий, довольный смешок мистера Амбрэйсеса: «Хе-хе-хе». Я перестал следить за экраном. «Хе-хе-хе», — смеялся он, и я чувствовал себя так, словно смотрю фильм на незнакомом языке. Он-то смотрел только комедии положений и шоу из варьете.

В первый раз его смешок подействовал на меня как катализатор, обостряющий чувствительность к явлению, именуемому «мистер Амбрэйсес». Я начал замечать его повсюду, точно новое слово, которое только что узнал. В саду, где в застекленных дождем бетонных дорожках отразилось небо; в кафе «Мария» с каплями джема на пальцах — он слизывал их короткими клевками, точно ребенок или животное; в продуктовом отделе Солсбери с пустой металлической корзиной, которая висела у него на руке — там он разглядывал полку с мясными консервами… Повсюду был этот человек средних лет в грязном замшевом пальто. Казалось, ему совершенно нечего делать. Я видел его в автобусе во время однодневной поездки на Мэтлок Бат, в одной овчинной рукавице. Его брюки казались слишком велики, из-за чего задняя часть отвисала и болталась между ног, точно клапан палатки — возможно, потому что была пришита ярко-желтой ниткой, грубой, как проволока. В автобусе сидело множество пожилых дам, которые улыбались друг другу, кивали и читали вслух все, что было написано на указателях, словно одни придумывали пейзажи, мимо которых они проезжали, а другие повторяли, чтобы не забыть.

— Смотрите, это Джодрелльская антенна!

— Джодрелльская антенна…

— А вот А623!

— …А623.

В первый раз, когда мы заговорили, мистер Амбрэйсес сообщил мне:

— Своеобразие — не предмет договора. Своеобразие, которого вы достигли в результате соглашения — всегда тюрьма.

В другой раз я отправился покупать «вапону». Повсюду возвышались домики, которые все лето кажутся такими уютными — так и хочется туда зайти, но в первую же неделю сентября в них поселяются сырость и холод. Комнатные мухи, которые весь август бодро ползали по незрелым стручкам люпина под окном, теперь искали любую теплую поверхность — тепло притягивало их, как магнит. Особенно они любили пол возле электрокамина и пыльную заднюю сетку холодильника. Они облепляли даже стенки чайника, как только тот чуть-чуть остывал. Еду этим летом невозможно было оставить ни на секунду. По утрам, стоило мне присесть и вытянуть ноги, чтобы немного почитать, как мухи начинали ползать по моим икрам.

— Кажется, у вас та же проблема, — сказал я мистеру Амбрэйсесу. — Я пробовал их травить, но им все нипочем… — я продемонстрировал ему коробку «вапоны», украшенной изображением огромной мухи. — Может, повторить попытку?

Мистер Амбрэйсес кивнул.

— Обычно этому есть два объяснения, — начал он. — В первом нас просят представить некое место — трещину в бетоне в Чикаго или Нью-Дейли, смерч в пустом пригороде Праги, бутылку со скисшим молоком на Брэдфордском мысу, — откуда непрерывным потоком выползают мухи, точно дым, возникающий на каком-то ужасном фундаментальном уровне. Вот о чем спрашивают люди — хотя сами об этом не знают, — когда возмущенно вас спрашивают: «Откуда они только берутся, эти мухи?» Эти места похожи на дыры в стене нового дома, из которых торчит изоляция — что-то такое, что осталось от тех времен, когда этот мир только конструировали. Вполне адекватная модель процесса, чем-то даже симпатичная. Но она безнадежно устарела. Я предпочитаю другую. Она заключается в следующем: Вирикониум со скрежетом ползет мимо нас и тянет за собой огромный кусок своего мира, который цепляется за огромный кусок нашего мира. Энергия, которая при этом вырабатывается, принимает форму этих насекомых. Знаете, как искры, которые летят во все стороны, когда два огромных маховика чиркают друг о друга.

Вот как начинается один знаменитый роман:

«Я попал в Вирикониум в тот век, который может обнаружить себя лишь в собственных символах, в эпоху, когда каждый стремится выразить собственный опыт через символические события прошлого.

Я следил за собой как бы со стороны. Вот я поднялся на борт авиалайнера, который взмыл в воздух. Над Атлантикой раскинулось другое море — море из белых облаков, оно горело на солнце. Единственная вещь, которую мы узнали в этом бескрайнем белом пространстве — след другого авиалайнера, который летел параллельным курсом. Потом все исчезло. Нам предложили поесть, посмотреть фильм, потом другой. Капитан извинялся за неблагоприятные ветры, за турбулентность, хотя путешествие представлялось нам более чем спокойным. Казалось, он приносит извинения за свое трудное детство.

Свет в Вирикониуме похож на свет, который вы можете увидеть разве что на конвертах виниловых пластинок и цветных вклейках. Фотографическая точность всех линий и пустое синее небо — вот одна из наиболее характерных особенностей пейзажа Вирикониума. Кажется, что обычные предметы — книга, ваза с анемонами, чья-то рука — нарочно подсвечены так, чтобы выделяться на общем фоне. Эта подсветка словно подчеркивает неповторимость каждого из них. Их визуальная отчетливость превращается в некую метонимию реальности, которую мы чувствуем и в них, и в нас самих.

Я поселился в одном из высоких серых зданий, которые выстроились в линию на высотах над Мюннедом».

И конечно, вам не удастся просто взять и полететь туда.

Вскоре после поездки в Йорк я устроился на работу в городе, в кафе для туристов. Кафе называлось «Врата» и существовало при книжном магазине. Идея заключалась в следующем: вы можете зайти, пройтись вдоль полок, полистать книгу, а заодно выпить чашечку кофе. У нас было пять или шесть столов, покрытых синими скатертями, весьма ограниченное меню, в котором числилась только самопальная выпечка, и картины местных художников на стенах. В сырую погоду в середине дня, когда тринадцать клиентов обжирались печеньем и информацией на деревянных стульях, кафе казалось переполненным, а их пальто в углу повышали влажность в помещении. Но чаще кафе пустовало.

Однажды к нам зашли мужчина и женщина. Они сели неподалеку друг от друга, но за разные столики. И начали таращиться по сторонам, словно здесь все для них в новинку.

Мужчина был в коротком габардиновом жакете на молнии, одетом поверх зеленого вязаного пуловера и розовой рубашки. Из-за коричневой фетровой шляпы его голова казалась маленькой, а подбородок — очень острым. Явно немолодой, он обладал лицом без возраста: его гладкую загорелую кожу покрывали потеки грязи, что делало его похожим на маленького мальчика, измученного недавней болезнью, которая заодно наградила его морщинками вокруг глаз. Ему могло быть от тридцати до шестидесяти. Для одного он выглядел слишком старым, для другого — слишком молодым… В общем, с ним явно было что-то не так. Его взгляд быстро перемещался с предмета на предмет, словно он никогда не видел ни настенных календарей с изображением центра Галифакса, ни кресел, не тарелок; как будто он каждую секунду удивлялся и не мог понять, как его сюда занесло.

Я представил, как в один прекрасный день он покидает одну из ферм к югу от Бакстона, где ветер носится по Северной Стаффордширской равнине, и люди в поношенной одежде неделями сидят перед сломанным телевизором, слушая, как хлопают ворота. Потом мужчина наклонился к другому столику.

— Завтра случайно не пятница? — мягко спросил он.

— Что, простите? — отозвалась женщина. — Ах, да. Конечно, пятница. Да… — И когда он добавил что-то — слишком тихо, чтобы я мог услышать, — сказала: — Нет, фруктового пирога нет. У них здесь такого не бывает… Никаких фруктовых пирогов, у них такого не бывает.

Она коснулась его одним пальцем.

— Только не здесь.

Склонив голову набок и ловко держа ложку под углом, чтобы видеть дно своей кофейной чашки, она вычерпала оттуда полурастаявший сахар. Одновременно она поглядывала на других клиентов с неким возбужденным удовлетворением, точно эскимос или папуас в старом документальном фильме — застенчиво, зорко, взглядом, который словно говорил: «вам лучше уйти», с тем равнодушием, с каким делается нечто такое, что культурные люди считают недопустимым. Операция была произведена во мгновение ока; она успела даже проглотить сахар и облизнуть ложечку. Закончив, она откинулась на спинку кресла.

— Я подожду, пока принесут еще чая, — пробормотала она. — Я подожду.

Она так и не сняла ни свое пальто в желтую и черную клетку, ни красную вязаную шапочку.

— Хотите кофе? — и видя, что мужчина пристально, с какой-то болезненной рассеянностью разглядывает пейзажи на стенах, добавила: — Эти акварели — те, что на стене… надо приглядеться, чтобы понять, что это акварели. Прелестно.

— Не хочу я никакого кофе.

— А мороженое будете?

— И мороженого не хочу, спасибо. От него в животе холодно.

— Будет лучше, если вы пойдете наверх и посмотрите телевизор. Просто посидите перед ним.

— Почему я должен смотреть телевизор? — спокойно откликнулся мужчина, отводя взгляд от картины, изображающей городской мост под дождем. — Я не хочу ни чая, ни ужина. И завтракать каждое утро тоже не хочу.

Он на миг сплел руки, уставился в пустоту. Его глаза торжествующе сияли, как у мальчишки, получившего пятерку… Потом он ни с того ни с сего начал рыться в карманах.

— Здесь нельзя курить, — торопливо заметила женщина. — То есть я сомневаюсь, что здесь можно курить. Кажется, я видела табличку «курить запрещено», потому что здесь едят. Вы же видите, здесь никто не курит.

Когда они вставали, чтобы заплатить мне, он сказал:

— Славно, когда все меняется.

Тон у него был вежливый, но голос звучал мягко и печально, как у калеки, который проснулся в полдень, не понимая, где очутился, и спрашивает медсестру, которая только что сменилась: «Уже день, верно?»;

Они прибыли на автобусе из пригорода по другую сторону Хаддерсфилда — по словам мужчины, местечко называлось, то ли «Лок-вуд», то ли «Лонг-Вуд».

— Славно, когда все меняется, — повторил он, — особенно когда погода хорошая.

И прежде чем я открыл рот, добавил:

— Меня сегодня знобит, если вы успели заметить. У меня бронхиальная пневмония… Больше всего это похоже на бронхиальную пневмонию. Я уже год как болею. Год, а то и больше, и никто в этих «оздоровительных центрах» не может мне помочь. Верите? Когда на улице сыро, у меня легкие наизнанку выворачивает.

— Идемте, — перебила женщина. Хотя голос у него был таким тихим, что никто ничего не услышал, она усмехнулась и чуть заметно кивнула остальным посетителям, словно извинялась за своего спутника.

— Ничего страшного, — громко объявила она.

И подтолкнула его к дверям.

— Знаете, я ему не жена, — бросила она через плечо, обращаясь ко мне. — Скорее медсестра и спутница, вот уже года два. У него есть деньги, но не думаю, что соглашусь выйти за него замуж.

Она походила на волнистого попугайчика, который кивает и передергивает плечиками перед зеркалом в своей клетке.

Полчаса спустя я подошел к окну. Они все еще стояли на автобусной остановке. «Ничего у них не выйдет», — подумал я.

Смысл их фраз был тщательно спрятан в изломанных ритмах диалога, полного полунамеков. Их жизни так переплелись, подавляя друг друга, что каждое слово походило на волокно, которое высунулось из старого клубка и которое стараются тут же засунуть обратно.

В конце концов автобус пришел. Когда он отъехал от остановки, мужчина сидел на одном из передних мест на нижнем этаже и рассеянно разглядывал цветочную витрину, а его спутница — чуть дальше, по другую сторону от прохода, вздрагивая каждый раз, когда мужчина пытался закурить. Она пыталась привлечь его внимание к чему-то, находящемуся со стороны тротуара, чего он просто не мог видеть со своего места.

Когда я рассказал о них мистеру Амбрэйсесу, он заволновался.

— Тот мужчина… у него был такой шрамчик? Слева, у самых корней волос? Как полумесяц, который выглядывает из-под челки?

— Откуда мне знать, мистер Амбрэйсес?..

— Не важно. Это — доктор Петромакс. Когда-то это был человек потрясающих способностей. Он использовал свой дар с умом и вскоре узнал, какой толщины зеркало, в которое мы смотримся. Но у него сдали нервы. То, что вы видели — просто развалина. Он нашел вход в Вирикониум в уборной одного хаддерсфилдского кафе. Там на полу плитка из искусственного камня, а вокруг зеркала — белый кафель. Само зеркало было настолько чистым, что казалось дорогой в другую, более точную версию этого мира. Благодаря этой чистоте он и догадался, что смотрит на одну из уборных Вирикониума. Его охватило замешательство. Он уставился на самого себя… Да так и смотрит с тех пор. Ему не хватило духу пойти дальше. То, что вы видите, — пустая оболочка, из которой уже ничего не извлечь.

Он покачал головой.

— Что это было за кафе? — спросил я. — Вы знаете, где оно находится?

— В силу ряда причин вам от этого будет не больше толку, чем Петромаксу, — заверил меня мистер Амбрэйсес. — Так или иначе, у вас есть только то описание, которое я вам дал.

Он говорил о кафе так, словно оно находилось на другой стороне земного шара и не было отмечено ни на одной карте. Но кафе — это только кафе.)

— Думаю, я узнаю его. Там за барной стойкой висит фотография — кадр из старой комедии. Два седовласых джентльмена с тросточками улыбаются сутулой официантке!.. Но вам это не поможет.

— Этот человек — доктор Петромакс.

Мистер Амбрэйсес любил предисловия подобного рода. Оно звучало словно некое словесное приспособление, которое позволяло ему начать речь.

— Этому мальчику, — обыкновенно говорил он, — известно два неопровержимых факта, касающиеся нашего мира; но он их никому не сообщит.

Или:

— Та женщина хотя и кажется молодой, спит по ночам у причалов канала Изер. Днем она носит под одеждой предмет туалета, который сама придумала, чтобы он напоминал ей о людях и их желтых фонарях, так отчетливо отражающихся в воде.

На крутом берегу возле моего дома росла яблоня, давно одичавшая в мирном окружении дубов и бузины. Когда я впервые обратил на нее внимание Эйра Амбрэйсеса, он лишь пожал плечами:

— Для этого дерева у ботаников нет названия. И за последние десять лет на нем не распустилось ни одного цветочка.

Следующей осенью, когда теплые косые лучи струились сквозь шелковистый пух на усыхающих стеблях кипрея, сотни маленьких твердых красноватых плодов упали с ее ветвей в заросли папоротника: весной она цвела так обильно, что мои соседи окрестили ее «белым древом».

— В Вирикониуме она не цветет, — вздохнул мистер Амбрэйсес. — Там она растет во дворе, неподалеку от площади Обретенного времени, точно прекрасная рукотворная копия живого дерева. Если вы обернетесь и посмотрите через арку, то увидите широкие чистые тротуары, маленькие лавочки и выкрашенные белилами ящики с геранью… И все залито солнцем.

— Этот человек — доктор Петромакс.

Рильке пишет об одном человеке, который «знал, что сейчас от всего отрешается, не от одних людей. Еще миг — и все утратит смысл: стол, чашка, стул, в который он вцепился, все будничное и привычное станет непредвосхитимым, трудным и дальним. И он сидел и ждал, когда это случится. И уже не противился». В той или иной степени, как мне кажется, это относится ко всем нам. Но доктор Петромакс… Его растерянность позволяла предположить, что он не просто ранен — он выбросил белый флаг. Душевная боль и обида в глазах, побелевшая кожа вокруг рта — словно тот миг снова и снова вставал у него перед глазами, и он не мог его забыть, как бы ни затягивал себя в паутину той туземки в желтом пальто. Он не работал. Он постоянно бродил по Хаддерсфилду от кафе к кафе, и я понятия не имел зачем, хотя подозревал — какое заблуждение! — что он забыл, в каком из них находится та уборная с зеркалом, и терпеливо искал ее.

Я следовал за ним когда мог, несмотря на категорический запрет мистер Амбрэйсеса; и вот что он рассказал мне однажды днем в кафе-гриль «У Четырех кузенов»…

Когда я был ребенком, моя бабушка часто брала меня с собой. Я рос тихим мальчиком, у меня уже тогда начались проблемы со здоровьем, и она считала, что при случае со мной будет справиться не сложнее, чем с карманной собачкой. У нее было заведено: каждую среду она заходила к парикмахеру, а потом отправлялась на поезде в Манчестер и весь день ходила по магазинам. По этому случаю она всегда одевала особую шляпку, всю из перьев. Бледно-розовых, почти кремовых перьев, среди которых попадались павлиньи «глазки» потрясающего терракотового цвета. Перышки лежали плотно, точно все еще росли на грудке у настоящей птицы.

Она любила кафе — думаю, потому, что в них все так уютно, все по-домашнему, но это ни к чему вас не обязывает. Вы можете просто побыть сами с собой.

— Я люблю попить чаю в тишине и покое, — повторяла она каждую неделю. — Это так приятно — время от времени пить чай в тишине и покое.

Что бы там ни подавали, она всегда кашляла во время еды и некоторое время после, словно крошка попала ей не в то горло. И она никогда не снимала свой светло-зеленый плащ с перламутровыми пуговицами, обрамленными золотом…

Когда я вспоминаю Пикадилли…

Знаете, эту улицу сейчас каждую зиму оккупируют тучи скворцов. Зимние дни такие короткие, а они орут так, что машин не слышно. Живые существа так не кричат — это больше похоже на грохот горшков, — а на дорожках после них еще долго стоит густой запах плесени. Нет, раньше там пахло иначе. Запах марципана… или только что зажженной спички, или отсыревших шерстяных пальто, запахи сменяли друг друга на каждом углу. Голоса таяли в теплом влажном воздухе, превращаясь в гудение, в котором можно разобрать только слова женщины за столиком:

— В любом случае, пока вы доберетесь до…

А ее друг тут же отвечал:

— Это ведь о чем-то говорит, верно? Да.

Дождливым ноябрьским днем из-за этого чувствуешь себя так, словно ты не до конца проснулся.

Официантка принесла нам пепельницу. И поставила ее передо мной.

— Джентльмены всегда курят, — сообщила она.

Я смотрел на мою бабушку, надувшись и задаваясь вопросом, куда мы пойдем потом. В «Бутс» она обнаружила, что на верхнем этаже снова все изменилось: там появились прихватки, часы, инфракрасные грили. Особенно ее расстроил сильный запах горелой пластмассы на галереях между Динсгейт и Маркет-стрит.

По всей длине помещения, в котором мы находились, тянулся ряд окон с цветными стеклами, сквозь которые были видны сады, где сгущались сумерки, дорожки, которые дождь покрыл жидким глянцем, отражающим последние осколки света на небе, скамейки и опустевшие клумбы, серые и выглядящие весьма подозрительно, натриевые лампы, которые загораются над оградами. Накладываясь на эту картину, в стекле отражалось кафе. Казалось, кто-то перетащил все стулья и столики в сад, где официантки за безупречно чистой стальной стойкой поджидают посетителей, натянув на лица привычное гостеприимное выражение, окутанные паром bain marie, не подозревая о существовании сырого стекла, луж и черных голубей, которые крутятся, беспрерывно кланяясь, у их ног.

Как только я сделал это открытие, на меня снизошло какое-то удивительное спокойствие. Моя бабушка, казалось, отступила куда-то на задний план, продолжая завораживающе бормотать. Скрежет столовых приборов и металлических подносов доносился словно издалека, а я смотрел, как люди гуляют по саду, и смеялся. Эти прохожие могли без труда проходить сквозь железные ограды, а ветер и дождь словно не касались их. Они вытирали руки и садились, чтобы откусить кусочек сухого баттенбергского пирога и воскликнуть «М-м-м, вкусно!» — поскольку пирог действительно был хорош. Так они и сидели на холоде, улыбаясь друг другу. Конечно, им было куда веселее, чем нам. Мужчина, который сидел за столиком один, вскрыл письмо и начал читать его вслух.

— «Дорогой Артур»… — он захихикал, кивнул, постучал по бумаге пальцем, словно показывая письмо кому-то, а официантки ходили взад и вперед — по большей части девочки с незагорелыми ногами, в туфельках на плоской подошве; у некоторых форменные темно-синие блузки были застегнуты не так высоко, как у других. Они носили подносы с беспечной самоуверенностью и разговаривали между собой на языке, который мне очень хотелось понять — на языке, полном недосказанности и намеков. Они резко меняли темы. В их говоре неизменным оставалось только одно: пункты меню и цены. Мне хотелось встать и присоединиться к ним. Мне казалось: подобно каждому в этих садах, они идут по жизни в точности так, как двигаются между столиками: аккуратно, безопасно и доверительно, без следа неуверенности, двигаются в пространстве не столь стесняющем, нежели то, где я вынужден обитать.

«Да, милый?» Я представлял, как мне говорят. «Спасибо, милый. Что-нибудь еще, милый? Двадцать пенсов. Спасибо, милый, с меня восемьдесят пенсов… пожалуйста. Пэм все-таки получила те сережки? Нет, милый, только во фритюре».

«Думаю, этого могло и не случиться», — могли бы ответить они. Или, подмигнув и засмеявшись, крикнуть: «Маргарет немало времени проводит сами знаете где! Ей непременно повезет!»

В центре — или эпицентре — садов, откуда скромно расходились пустые клумбы под проволочными арками, стояла статуя. На ее воздетых руках собирались капли воды. Они дрожали на ветру, падали. Одна из девушек подошла к статуе и поставила поднос на скамью по соседству. Потом ее руки исчезли в постаменте статуи и снова появились: девушка вытащила тряпку и вытерла пальцы. Ее взгляд, устремленный куда-то вперед, был рассеянным, словно она все-таки заподозрила, что оказалась в двух мирах одновременно. Правда, было ясно, что она настоящая, в отличие от своего двойника: крупная, простая, терпеливая девочка лет семнадцати или восемнадцати, с облупившимся лаком на ногтях и уже успевшая утомиться, поскольку все утро раскладывала столовые приборы. Внезапно она восхищенно рассмеялась.

Она смотрела прямо на меня и махала. Она звала. Я видел, как ее рот открывается и закрывается, произнося:

— Сюда! Иди сюда!

«Она живая», — подумал я. Это было потрясение.

Я чувствовал, что тоже жив. Я встал, я побежал прямо в окно, сквозь зеркальное стекло… и врезался в него со всей силы. Кто-то уронил поднос с ножами. Странный голос произнес:

— Что он сделал? Что это он сделал?

Я чувствовал, как говорящий стремительно удаляется от меня.

Вот так первые десять или двенадцать лет отделились от остальной моей жизни. Они аккуратно запечатаны, точно заспиртованы — ясно видимые, но странные и недоступные, сделанные из ничего. Через миг я уже знал: то, что я видел, не было Вирикониумом, однако Вирикониум ждал меня. И еще я знал, как найти его.

Люди всегда зациклены на своих разочарованиях, на своем угасании, на своем возрасте.

Как получается, что человек не подозревает, во что превратится, хотя его лицо уже содержит в себе другое — то, которое будет у него через двадцать лет?

— От зеркала доктора Петромакса вам не будет никакого толка, даже если вы сумеете его найти, — примирительно объяснил мне мистер Амбрэйсес. — Сначала убедитесь, что привычные направления поиска себя исчерпали.

И, словно в подтверждение своих слов, протянул мне картонную коробку, которую обнаружил в мусоре на строительном участке в Галифаксе. На крышке жирными буквами было написано: «Мировая мозаика». А на моем лице такими же крупными буквами было написано «Добьюсь!».

Старики терпеливо сидят в железнодорожных вагонах и представляя, как купили новый набор для ванной, лавандового цвета, с круглой ванной, которую они себе поставят. Наступает апрель, заголовки гласят: «Убийство в Библосе» или «Кити: обнаженная одним махом». Солнце ползет по узорчатым кирпичам с наружной стороны автобусной станции, где елочкой в ряд выстроились автобусы. С верхнего яруса одного из них вы можете увидеть девушку, которая сидит в соседнем автобусе и пытается высморкаться. Вы сомневаетесь, что сможете вынести еще одну женщину из Сэйнсбери, если она начнет высказывать своему сыну, перехватывая пластиковую хозяйственную сумку с розово-серым Пьеро:

— Алек, не ставь ноги на бисквиты. Я не собираюсь тебе по сто раз повторять. Если ты не уберешь ногу, Алек, я прибью ее тебе прямо к полу.

Снова апрель. Когда поднимается солнце, черный ветер отрывает лепестки крокусов и усыпает ими кольцевую дорогу.

— Я не могу ждать, — заявил я мистеру Амбрэйсесу.

Я больше не мог ждать. Я следовал за доктором Петромаксом из «Зала блюз» («Полное меню весь день») в кофейне «Альпина», «Добрую старую Англию» и рыбный ресторан «Элит». В каждом из них я позволял ему рассказывать свою историю. Некоторые детали менялись, но это была одна и та же история, и я был уверен: он собирается рассказать мне кое-что еще. Однажды я сохранял спокойствие, пока он не закончил, как обычно:

— …и все же Вирикониум ждал меня», — после чего открыто заявил:

— Тем не менее, вы так там и не побывали. Вы как ребенок, который нашел ключ. Вы даже нашли дверь, но так туда и не вошли.

Мы сидели в «Эль Греко», в пешеходном конце Нью-стрит. Поджидая официантку, он уставился воспаленными карими глазами на другую сторону вымощенного плиткой проулка с буковыми молодыми деревьями и цветочные вазы на ножках в витринах «С & А». Его веки напоминали ломтики тушеного мяса.

Официантка, которая наконец-то появилась, сразу принесла ему камбалу и жаренную ломтиками картошку.

— Добрый день! — воскликнула она. — Давно вас не было! Вам уже лучше?

Он ел картошку, подцепляя ломтики вилкой один за другим — жевал и одновременно поливал новую порцию уксусом, — и только потом он очистил камбалу от скользкой хрупкой кожи, собрал ее горкой на краю тарелки. Само мясо, нетронутое, чуть блестящее, с серыми прожилками, лежало в центре. Его грязные руки были ловкими и умелыми, как у мальчика. Несколько раз он поднимал глаза, смотрел на меня и снова принимался за рыбу.

— Кто это вам сказал? — спокойно спросил Петромакс, покончив с едой. — Амбрэйсес?

Он отложил нож и вилку и продолжал:

— Мы отправились туда втроем. Я не буду говорить, кто именно. Двое прошли легко, третий попытался вернуться с полдороги. В определенные дни вы можете увидеть его в зеркале: оно то и дело пытается его выплюнуть. Похоже, он не понимает, где очутился, зато прекрасно представляет, где находитесь вы… Мы прожили там три месяца — в комнатах в переулке Соленой Губы, на задворках рю Серполе. На улицах стояла жуткая вонь. В шесть утра от канала Изер так несло… казалось, фонарные столбы вот-вот заржавеют. Перед сном приходилось завязывать рот тряпкой. Мы заставляли себя проснуться, а через миг понимали, что единственное спасение — это снова уснуть. Стояла зима, и все было покрыто грязью. Дома изнутри воняли овощными очистками, канализацией и разлагающейся резиной. Все тамошние обитатели чем-то болели. Если мы хотели вымыться, приходилось идти в общественные бани в Мозаичном переулке. Воздух ледяной, под крышами носится эхо, вода как свинец… А иногда это вообще трудно было назвать водой… Еще там были некие знаменитые фрески, но они находились в таком ужасном состоянии… Их покрывал слой жира, на котором можно было рисовать пальцем. Но соскоблите его — и увидите нечто прекрасное: охру, чистую голубизну, детские мордашки!.. Три месяца. Мы знали, что в городе есть и другие кварталы, где все не столь плачевно, но никак не могли туда добраться. Сначала мы были слишком измотаны, потом нам казалось, что за нами следит какая-то тайная полиция. Под конец парень, который отправился со мной, заболел и не вставал с постели. Он начал слышать эхо не только в бане, но и дома, постоянно. Нелегко оказалось выходить его. Ночью, когда я ухаживал за ним, вдали зажигались огни Высокого Города — чудные, волшебные, точно бумажные фонарики, которые развешивают в саду, плавающие в пустоте. Если бы только я пошел к ним, прямо к ним!

Я уставился на него.

— И все?

— И все.

Его руки задрожали, он опустил взгляд.

— Да. Я был там. Что еще могло довести меня до такого состояния?

Он встал и пошел в уборную.

— Амбрэйсес много обо мне знает, — заявил он по возвращении.

Потом Петромакс склонился ко мне. Его взгляд теперь казался рассеянными и болезненным, словно он уже позабыл, кто я и чего хочу. Он быстро шепнул мне кое-что на ухо. И ушел.

Переходя улицу, он, должно быть, вспугнул голубей, потому что они разом взлетели и яростно закружились между домами. Стая пролетела над головой индуски, которая сидела на солнце и разглядывала длинный отрез вышитой ткани. Женщина вздрогнула и торопливо сложила лоскут. Вскоре голуби успокоились и расселись на вершине фасада «С & А», но она по-прежнему выглядела напуганной и обиженной: покусывала губы, гримасничала, снова и снова поводила плечами под тесным кожаным пальто, из рукавов которого торчали тонкие кисти рук мягкого коричневого цвета с ногтями, покрытыми сливовым лаком.

Другие ее соотечественницы, постарше, не переставая играли с вуалями, теребя их морщинистыми пальцами, прикрывая нижнюю часть лица. На автобусной остановке они поднимали ноги, чтобы позволить уборщику пройтись щеткой у основания пластиковой скамеечки, и по привычке, не задумываясь, отводили взгляд. Черты их лица грубые и полные мудрости, как у слона, скрывали беспокойство, в котором эти женщины пребывали постоянно.

Мебель в гостиной мистера Амбрэйсеса — величественные неуклюжие столы-книжки и буфеты с отслаивающимся шпоном, покрытым пятнами, — была завалена всевозможными свидетельствами, которые он собирал. Здесь хранились покоробившиеся крупнозернистые фотографии — детали моментальных цветных снимков в черно-белом варианте, увеличенные настолько, что внешний край предметов казался изъеденным коррозией, а фрагмент выпадал из контекста. Получалось нечто то ли чудовищное, то ли забавное. Тут же лежали пожелтевшие газетные вырезки — похоже, эти газеты нашли в ящике давно опустевшего дома. Кассеты казались пушистыми от пыли. Мы попытались проиграть их, но услышали лишь стерильное электрическое молчание машины, пару раз прерванное диким треском статики. Еще имелись записные книжки, исписанные каллиграфическим почерком мистера Амбрэйсеса:

Каждый случай, идущий хоть немного вразрез с собственной значимостью, может привести к тому, что полетят искры. Вот та крупинка энергии, которая лежит в основе метафоры — и жизни.

Или:

Урок, который получен слишком поздно — это урок, который мы не смогли пройти по собственному желанию.

И на другой странице:

Ничто нам не препятствует, просто мы должны научиться действовать.

* * *

Он сохранял проспекты, счета, рождественские открытки, призывы сделать очередное пожертвование и прочие маленькие конверты, которые проникали в его почтовый ящик и были адресованы предыдущим квартиросъемщикам. Письма из Австралии, адресованные мистеру Амбрэйсесу, как бы случайно затесались в эту массу обращений, однако занимали в коллекции почетное место. Как я узнал, его дочь вышла замуж и эмигрировала туда несколько лет назад.

— Неблагодарная, — говорил он, отводя глаза и уставившись в телевизор: там из ворот фабрики медленно выезжал автомобиль, потом набирал скорость и, миновав жилой район, мчался по пустой дороге. — Неблагодарная девчонка.

В среду после того, как я побеседовал с доктором Петромаксом в «Эль Греко», к мистеру Амбрэйсесу пришли два трубочиста. Самого мистера Амбрэйсеса не было дома.

— Он вас вызывал? — спросил я их.

Судя по всему, они этого не знали. Они терпеливо ждали в саду, пока я их впущу — крупный неуклюжий мальчик в ботинках фирмы «Dr. Marten's», и мужчина, которого я принял за его отца, не такой рослый и куда более проворный. Я слышал, как он говорит:

— …в любом случае ты себе все четко представляешь. И видишь, как можно из этого выкрутиться…

Мальчик не отвечал. Он с потерянным видом стоял на бетонной дорожке. Дождь превратил ее в зеркало, в котором отражалась пара толстых желтых бутонов крокуса. Кучи красных кирпичей, ржавой хвои, парник с облупившейся краской, дверь навеса, припертая заступом, чтобы не открывалась — все в этот день выглядело темным, да и день казался скорее октябрьским, чем апрельским.

— Мы привыкли работать в городе, — мальчик смотрел сквозь дождь. Потом он стер несколько капель, которые упали на щетину, покрывающую его костлявый, беззащитный череп и, похоже, приободрился.

— На этих улочках точно будут аварии, — пробормотал он. — Трактор вот в кого-нибудь врежется…

Потом он принес щетки и, застенчиво пряча глаза, расстелил два старых покрывала, чтобы не запачкать линолеум — они выглядели так, словно их соткали из свечного фитиля. В том, как он опустился на колени перед облицованным плиткой камином была какая-то заторможенность и аккуратность. Он казался ребенком, очарованным всем, что связано с огнем. Развернув над топкой парусиновый мешок, парень закрепил его полосами скотча, которые все с той же аккуратностью отрезал от катушки, и принялся тыкать щеткой сквозь сумку. Наконец запах сажи, щедрый и резкий, наполнил комнату. Парень внезапно остановился.

— Еще три колена, — объявил его отец.

— Трех не будет, — отозвался юноша, изогнувшись и просунув щетку подальше в дымоход. — Пойду посмотрю.

— Я слышу, как ерш наверху гремит.

— Не знаю, что там гремит, но наружу ничего не выходит.

Отец и сын уставились друг на друга.

— Ну как, прошло?

— Ага.

— Тогда нам тут больше делать нечего.

Мальчик аккуратно принялся втаскивать щетку, снимая коленца-удлинители одно за другим, в то время как отец смотрел на него сверху вниз, тяжело дыша и подбоченясь, ожидая, что предмет, в который уперлась щетка, вывалится. Потом они сняли сумку и продемонстрировали, что камин на три четверти высоты завален сажей. Впрочем, кроме сажи, там ничего не оказалось. Мальчик торжественно скатал скотч в блестящий липкий шар. Он пригласил меня заглянуть в дымоход, но все, что я увидел — глубокое черное жерло, похожее на пещеру, покрытую соляными наростами. Я не ожидал, что его внутренняя поверхность такая грубая.

— Вот видите, — обратился он ко мне. — Я вообще не представляю, как ваш друг умудряется его растопить.

Когда я передал его слова мистеру Амбрэйсесу, тот встревожился.

— А Петромакса с ними не было?

Я рассмеялся.

— Конечно, не было. Он ведь не трубочист?

— Никогда никого сюда не пускайте! — закричал мистер Амбрэйсес. — Этот парень… Руки у него были крупные? Такие неуклюжие, со сломанными ногтями?

Он пропустил мою реплику мимо ушей. Казалось, куда больше его занимал ответ на первый вопрос. Он снова и снова шептал:

— Это были просто трубочисты.

Внезапно он лег на спину, среди очесов и обрывков бумаги, которыми был усеян пол, подтянулся к камину и попытался заглянуть в дымоход — точно так же, как это делал я. Что бы он там ни увидел — или не увидел, — он снова вскочил. Он носился по комнате, распахивал настежь дверцы буфета и снова захлопывал; схватил пару открыток, которые дочь прислала ему от Австралии, с облегчением посмотрел на яркие марки и фантастические картинки… и наконец разложил их на каминной доске.

— Все на месте, — сообщил он. — Вы не позволяли им ни к чему прикасаться?

Когда я сказал, что не позволял, он, похоже, успокоился.

— Взгляните сюда!

По его словам, он извел целую пачку карточек, фотографируя на «полароид» три пары женских туфель, которые кто-то бросил в канаву на Акрлейн — там, где он поворачивает направо и упирается в Манчестер-роуд.

— Я заметил их в воскресенье. Они были все еще там, когда я вернулся, а сегодня утром исчезли. Вы можете сказать, кто их там оставил? Или зачем?

Я понятия не имел.

— Кто приехал специально, чтобы вытащить их из сухой канавы на краю болота, куда местные фермеры сбрасывают мусор?

У карточек уже появился тот легкий зеленоватый оттенок, который иногда возникает на моментальных снимках через два-три дня после съемок. Туфли были с открытым мыском и казались очень хрупким: пара вечерних туфелек из черной замши, украшенные кусочками шоколадного меха, туфельки их прозрачного пластика и отделанные по краям синей кожей с металлическим оттенком, и пара легких сандалий цвета каштанового ореха с длинными ремешками, которые должны были крест-накрест обхватывать лодыжку.

— Все четвертого размера, — сообщил мистер Амбрэйсес. — И на всех логотип «Marquise». Немного поношены и выцвели, но на первый взгляд состояние очень неплохое.

Внезапно он отложил снимки и отправился снова обследовать дымоход.

— Никогда никого сюда не пускайте! — он всхлипнул и беспомощно посмотрел на меня с того места, где лежал. — Вы уже много знаете о Петромаксе.

Два или три дня спустя он запер дом и отправился в Халл. По его словам, там в одном из магазинов появилась какая-то редкая книга. Полчаса спустя ветер распахнул дверцу в его сад, и она долго громко хлопала, то раскрываясь, то закрываясь.

Да, мистер Амбрэйсес был вторым из уцелевших после эксперимента с зеркалом — сейчас я в это верю. Он был одним из тех, кто томился в трущобах на задворках рю Серполе. Он слышал во сне эхо, раздающееся в пустынной бане. Поздней ночью обезумевший, обливающийся потом, он бродил по захолустным проулкам. Он никогда не видел призрачных огней Высокого Города… Но почему воспоминания о Вирикониуме так изменили Петромакса?

Вряд ли мне удастся это когда-либо выяснить.

Отравив меня своим ядом, Петромакс избегал меня. Я видел его неподалеку от Хаддерсфилда; но его жена постоянно находилась рядом с ним. Заметив меня, они переходили на другую сторону улицы. С ними часто ходила девочка лет десяти-одиннадцати, чьи неуклюжие, плохо развитые ножки мелькали из-под толстого серого пальто, которое она носила даже в теплую погоду. Она брела за ними, или внезапно забегала в какой-нибудь магазин, или останавливалась перед ратушей, отказываясь идти дальше, кряхтя, словно ей очень хотелось в туалет. Очевидно, что это происходило просто потому, что так положено. Они — семья, и ребенок должен вносить свою лепту в доказательство сего факта.

Зеркало Петромакса, если кому-то интересно, находится в уборной кафе «Добрая Старая Англия» — это тоже на Нью-стрит, почти сразу за «Эль Греко», между Рэмсден-стрит и Имперской Галереей.

Пройдите через все кафе. Дешевые подделки под средневековые картины и гобелены, все эти святые, мадонны и непременный Mon Seul Desir, все эти единороги и обезьяны, железные светильники и грубая штукатурка должны передать «дух эпохи», «ночи, не оскверненной дыханьем Ренессанса». В глубине зала, слева, вы увидите дверь из дерева, призванного изображать мореный дуб. Ступени выкрашены в цвет «кардинал» и в первый момент кажутся мокрыми. Спуститесь по ним: уютный гул голосов и шум городского движения стихнет, расстояние поглотит знакомое шипение кофеварок… Там, позади пиктограммы на опрятной серой двери, над раковиной с куском желтого мыла, прямо рядом с сушилкой для рук, висит зеркало Петромакса. Оно меньше, чем вы могли бы подумать — где-то восемнадцать на восемнадцать дюймов. Как они туда пролезли? Должно быть, это было непросто — чисто физически.

Можете представить, как они пытаются балансировать на раковине с грацией циркового слона, удерживающего равновесие на маленькой тумбе. Их карманы набиты всякой всячиной, по их мнению, совершенно необходимой по ту сторону зеркала, а на деле оказавшейся совершенно бесполезной: шоколад, ножи, золотые монеты. Они заперли за собой дверь — Петромакс, который пойдет последним, откроет ее снова, чтобы не нарушать порядок в «Доброй Старой Англии», — но каждый звук с кухни заставляет их замирать и переглядываться. Просунуть руку, потом плечо… Они корчатся, ворочаются… Наконец ноги Петромакса, словно помахав на прощание, исчезают в зеркале. Уборная пуста.

— Хорошо, — звучит голос из коридора, — нам сюда, верно? Или это для детей?

Мистер Амбрэйсес был прав: мне от этого зеркала никакого толку. Придя туда, я долго стоял перед ним. И не увидел никого, кроме самого себя, даже того бедолагу, пленника Зазеркалья. Может быть, нашептывая мне свою тайну, Петромакс уже знал, что я никогда не посмею туда войти — даже в том случае, если найду Вирикониум, как нашел он?

По соседству со мной живет пара с двумя детьми. В тот день, когда мистер Амбрэйсес уехал в Халл, они вышли из дома и с каким-то яростным, полным раздражения воодушевлением начали вскапывать сад. Ветер порывами налетал со стороны долины, распахивая окна, вдувая в комнату свежевыстиранные занавески. Соседям приходилось кричать, чтобы расслышать себя и друг друга. Дети вопили, плюхались на землю, давили червей и насекомых.

— Ты в самом деле хочешь здесь все перекопать?

— Ну, считай, здесь вообще ничего не вскопано.

— Скажи, когда будет нормально. Здесь копать или не надо?

— Давай.

Непохоже, что они собирались потом что-то сажать. Чем сильнее дул ветер, тем яростнее они работали, словно участвовали в какой-то гонке на время или пытались вырыть себе убежище.

— Паук, паук! — неожиданно завопили малыши, и отец потрепал их по плечам с каким-то отчаянным спокойствием. Такое можно увидеть во время бомбардировки или наводнения. Он преподавал в каком-то учебном заведении, ему было около тридцати, он носил бороду и пытался скрыть застенчивость напускной грубостью.

— Эта буря когда-нибудь прекратится?

Я слышал, как он сказал это своей жене. Кажется, он сказал что-то еще, но я разобрал только «эта буря». Вскоре после этого они снова вернулись в дом. Некоторое время ветер гудел и свистел в моем камине, который я топлю газетами, а потом снова стихал.

Вирикониум!

Ссылки

[1] Рыцарский плащ-накидка, который носили поверх лат, обычно украшенный гербом. — Здесь и далее примеч. пер.

[2] Ладонь — мера длины, равная четырём дюймам, или 10,16 см.

[3] «Тегиус» — от «teg», подсосный ягненок, ярка до отлучения от матери.

[4] Юле — дух Рождества в кельтской традиции. Юлгрив, точнее, Мидлтон-бай-Юлгрив — городок в графстве Дербшир.

[5] Оолид-найл — один из видов «танца живота», распространенный в Северной Африке.

[6] Мера земельной площади, равная 120 акрам; служила расчётной единицей при налогообложении в Англии.

[7] Водолечение (нем.) .

[8] Последняя, «идеальная» стадия развития насекомого после всех метаморфоз; «совершенное» насекомое. Также образ, бессознательное представление о Других людях, с которых человек себя идентифицирует.

[9] Глыба рыхлого льда, вставшая вертикально во время схода лавины или ледника.

[10] Песчаная пустыня с барханами.

[11] Описание Мэм Эттейлы и ее предсказаний явно перекликается со строками «Пустынной земли» Т.С. Эллиота (ч. 1 «Похороны мертвеца»):

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[12] Солипсизм (лат. solus ipse — только сам) — учение, согласно которому весь мир видится произведением сознания («Я»), Соответственно, собственное «Я» считается единственным, что достоверно существует.

[13] Легкий эпилептический припадок (фр.) .

[14] Paucemanly — от «paucity of manly» — «нехватка мужества» (англ.).

[15] Ароматный джин, дистиллированный из смеси пшеницы, ржи и ячменя в равных пропорциях. Именно ячменный солод придает женеверу особый аромат. Дистилляция проводится трижды, в последний раз добавляются анис, ягоды можжевельника, специи и травы.

[16] упражнение для рук, корпуса, головы; здесь — наклоны корпуса, головы (фр.) .

[17] Фуга, или «реакция бегства» — периоды временной потери памяти, во время которых человек покидает привычное окружение и идет прочь, не осознавая, куда направляется и с какой целью. Может развиваться в результате психологической травмы; может являться побочным симптомом депрессии или психического заболевания.

[18] широкие балетные прыжки (фр.) .

[19] Нога танцовщицы в положении sur le cou-de-pied (одна нога на щиколотке другой, опорной) проделывает ряд мелких ударных движений (фр.) .

[20] Первый понедельник после Крещения. Отмечался на севере и востоке Англии как символическое начало пахоты. Ряженые пахари и их подручные волочили плуг от дома к дому.

[21] Искривление позвоночника, при котором человек как бы прогибается назад, так что его осанка кажется «надменной».

[22] «Поджигательница» (фр.)  — женщина, горячо защищающая свои радикальные политические убеждения; авторитарная, властная женщина; красотка.

[23] Мертвые, бедные мертвые, как велики их мучения (фр.) .

[24] Вышивальщица (фр.) .

[25] Омлет «Фу-юнг» — блюдо китайской кухни, которое в упрощенном варианте приобрело большую популярность на Западе и особенно в США. Изготавливается из яиц, взбитых с газированной водой, которыми заливаются кусочки жареных овощей, курицы и пр.

[26] Джесси Л. Уэстон — антрополог и фольклорист начала века. Большинство ее работ посвящены исследованию легенд о короле Артуре и рыцарях Круглого стола. Исследуя дохристианские и докельтские источники, Дж. Л. Уэстон отмечает важность такого символа, как бесплодная земля, которая становится плодородной после обретения Копья Страстей и Чаши Грааля. Уэстон высоко оценила написанную в те же годы поэму Т. Элиота «Бесплодная земля». В свою очередь, снабжая свою поэму комментариями, Элиот рекомендовал обращаться к книге Уэстон, равно как и «Золотой ветви» Фрезера, утверждая, что они гораздо лучше помогут понять сложный символический план поэмы.

[27] Бестактности (фр.) .

[28] Кресло (фр.) .

[29] «Записки Мальте Лауридса Бриге», перевод Е. Суриц.

[30] Аптека Бута. Кроме аптекарских товаров, продаёт некоторые предметы домашнего обихода, канцелярские принадлежности, книги и грампластинки. Эти аптеки принадлежат компании «Бутс» — фармацевтической компании, основанной в 1888 году.

[31] Специальный аппарат для приготовления на водяной бане, в том числе горячего шоколада.

[32] Компания «С & А» — владелец одной из известных европейских сетей модной одежды для всей семьи.

[33] Высокие тяжелые ботинки на толстой воздушной подошве, прошитые по канту крепкой желтой нитью. Первоначально разработанные для солдат, в 60-е годы они стали неотъемлемым атрибутом имиджа скинхэдов.

[34] Город и порт в Великобритании, графство Йоркшир.

[35] «Мое единственное желание» (фр) . Серия средневековых гобеленов, аллегорически изображающих пять чувств — зрение, слух, обоняние, осязание и вкус — в образе дамы с единорогом в окружении геральдических животных. Каждый из пяти сюжетно соотносится с шестым, самым большим, который дал название серии — «Mon Seul Desir», по вытканным на нем словам. Значение этой картины, где дама входит в шатер и достает из ларца ожерелье, до сих пор не расшифровано.

Содержание