Одинаковые тени

Харвуд Рональд

 

I

Это вышло случайно, баас, честное слово, поверьте мне. Это вышло случайно.

— Заткнись! — сказал он и снова закрылся папкой. Все, что мне было видно, это обложка с синими буквами. Больше ничего не было видно, это я вам говорю. И вот я смотрел на обложку и начал думать, — вы меня поняли? Я думал, что на папке синими буквами написано «Дело» и что читает это «дело» бездельник, потому что никакого дела не было и все вышло случайно.

— Это вышло случайно!

— Я тебе сказал: заткнись, — опять говорит он.

Я и не собирался хватать эту белую даму за юбку. Это явное недоразумение. Я не дурак, это я вам говорю. Я бы и нарочно не стал хватать белую даму за юбку, потому что, друг, не хочется об этом говорить, но от белых пахнет. Странно так пахнет. Когда она проходила мимо меня, я чуть нос не заткнул. Нет, сэр, я бы не стал хватать ее за юбку.

Стало быть, я сижу и глазею на папку, и тут открывается дверь, и полицейский вводит даму. И я сразу узнаю, что это та самая дама, которая сказала, будто я хватал ее за юбку. Такая высокая, черноволосая дама. На голове черные волосы и на верхней губе черные волосы. Чего я не люблю, так это усатых женщин. Ясно одно: никогда бы я не стал хватать за юбку усатую женщину. Особенно белую.

— Это он? — спрашивает бездельник с папкой.

— Да, констебль, — отвечает дама. — Это он.

— Что он сделал?

— Он схватил меня за юбку.

— Это вышло случайно, мадам.

— Заткнись, кафр, — говорит он. — Продолжайте.

— Так вот, констебль…

— Сержант, мадам.

— Сержант, этот человек схватил меня за юбку. Я шла по набережной, а он сидел на скамейке…

— Скамейке для неевропейцев? — спрашивает чертов сержант.

— Да. На скамейке для неевропейцев, — отвечает она.

— Хорошо. Продолжайте.

— Так вот, я проходила мимо него, а он вцепился мне в юбку. Это было ужасно. — И она заплакала.

— Благодарю вас, мадам, — говорит сержант. — Можете идти.

И она уходит вместе с тем тонкогубым полицейским.

— Это вышло случайно, сержант. Она прошла очень близко и сама коснулась меня юбкой.

— Ты обвиняешь европейскую даму?

— Нет, сержант, только не я. Нет, сэр. Я просто говорю, что это она сделала по оплошности.

Тут он говорит что-то уж совсем дурацкое:

— Кто это она? Кошкина мать?

— Как это, хозяин? — спрашиваю я.

— Слушай, кафр, когда ты говоришь о европейской даме, не смей говорить «она». Понял?

— Да, баас.

— Правда, понял?

— Да, да, баас.

Тогда он перегибается через стол и как хватит меня линейкой по голове. Я вскрикнул. Чтобы он подумал, будто мне больно: этим европейцам не понять, что у черного человека голова крепкая, как у Самсона. Вот если дать пониже, так свет в глазах помутится. Это правда. Святая правда, как в Библии.

— Так не распускай свой дрянной язык. Понял, кафр? — говорит сержант.

— Да, баас.

Он опять смотрит в папку, и тут опять входит полицейский, тот самый, тонкогубый. И тут я понимаю, что сержант — большой, хороший человек. Большой, хороший, плечистый, — вы меня поняли? Тонкогубый — тот тощий, и морда у него мерзкая, и весь он как тонкая линия с головы до ног. Мерзость. Так вот, он входит и ковыряет в носу. Не знаю, что он шепнул сержанту, только у того верхняя губа на нижнюю съехала, когда он услышал, что сказал ему Тощий. И вот сержант на меня уставился, так что мне сделалось не по себе. Взял и уставился. А Тощий все шепчет. А сержант слушает, и кивает, и глаз с меня не сводит. И я слышу, что он говорит Тощему:

— О'кей, я позвоню. — А потом он говорит мне: — Тебе повезло, кафр. Дама не подает на тебя в суд. Ты понял, что это значит? Это значит, что тебе повезло, чертовски повезло. Ты счастливчик.

— О да, баас, я счастлив. Мне повезло. Да, сэр. Дама очень добрая.

— Что же нам с ним делать, ван Хеерден? — говорит он Тощему. А Тощий смотрит на меня и ковыряет в носу. Ох, как он мне не понравился. Да, сэр.

— Стало быть, слушай, парень, только как следует слушай! — продолжает сержант. — Впредь не хватай женщин за юбки, особенно белых женщин. Даже когда тебе очень захочется. Понял?

— Сержант, баас, это вышло случайно, друг, честное слово.

— Заткнись, парень, какой я тебе друг! Терпеть не могу, когда ко мне лезут в друзья, особенно кафры. Понял?

— Да, баас, простите, баас. — Перед ними надо всегда извиняться. Они это любят.

— В общем, я тебе не друг и хамства не потерплю.

— Понял, баас, простите, баас.

— Ладно. Выходит, тебе повезло. Дама не хочет поднимать шум. Она не хочет, чтобы у тебя были большие неприятности, а они ох как могли бы быть. Ты это знаешь?

— Да, баас, я премного благодарен той даме, баас.

— Это ты правильно говоришь. А теперь тебе надо уразуметь, кафр, что ты не будешь больше хватать белых женщин за юбку. Не будешь?

— Не буду, баас.

— Прекрасно. А если тебе захочется, так в Шестом районе на Ганноверской улице шлюх достаточно. Их ты можешь хватать и за юбки, и за кое-что другое. — Он засмеялся и подмигнул Тощему. Друг, ох как мне не нравился этот Тощий. Он и смотрел на меня как-то нехорошо, — вы меня поняли?

— А ты знаешь, кафр, что с тобой будет, если тебя поймают опять?

— Разумеется, баас!

— А ты понял, что миссис Валери тебя спасла?

— Еще бы, баас!

— Теперь ты будешь хорошим кафром?

— Конечно, баас.

— Значит, о'кей. — И он встал и вышел.

Мне сделалось не по себе, когда он вышел. Да, сэр. Мне не нравится быть наедине с Тощим, тонкогубым ван Хеерденом. Ох как не нравится! Сержант — хороший человек, но он ушел. Я испугался. Я говорю вам, я насмерть перепугался.

Так вот, только сержант вышел из комнаты, Тощий сел за стол, будто он сам сержант. И он стал смотреть в папку и все время ковырял в носу, медленно так ковырял. Потом он отложил папку, взял карандаш и уставился на меня. А я сижу на самом краешке деревянного стула — как сейчас помню. Да, сэр. Все это мне не нравится.

— Имя? — говорит он.

— Джордж Вашингтон Септембер.

— Ты что, смеешься?

— Нет, сэр, это мое настоящее имя. Так меня окрестили: Джордж Вашингтон Септембер.

— Так ты Вашингтон? — спрашивает он и не смотрит на меня.

— Да, сэр. — Друг, я знаю подобных типов, и я их боюсь.

— Так-так. Где ты работаешь?

— Кейптаун, Си-Пойнт, Бэнтри-роуд, четыре.

— Имя хозяев?

— Не понял, сэр.

— У кого ты работаешь?

— У мистера и миссис Финберг, сэр.

И все это он записывает, медленно так записывает.

— О'кей, — говорит он. — Убирайся.

И он встает, и я встаю, и я вам нисколечко не вру, он вдруг меня бьет. Сильно бьет. В зубы — раз, другой, третий, может быть, четыре раза. Кулаком. И все время он приговаривает:

— Не… приставай… к белым… женщинам. Слышишь? Дерьмо. Держись… от них… подальше. Слышишь?

Я вам говорю чистую правду — этот ублюдок сильно меня побил. Когда он кончил, губа у меня рассечена и во рту кровь. Тут он схватил меня за шиворот и выкинул из комнаты. И вот, друг, это было хуже всего, потому что он порвал мне куртку. А это моя лучшая выходная куртка. Да, сэр, этот Тощий — настоящий ублюдок.

И вот я на улице и невольно оглядываюсь на полицейский участок. И я хмурюсь, — вы меня поняли? Потому что я образованный африканец, — вы меня поняли? Я кончил пять классов, а у моего дяди Каланги — диплом, и он совсем образованный, не то, что этот ублюдок Тощий. Он-то, наверно, тоже кончил пять классов, у него-то уж точно нет дяди с дипломом, и какое он имеет право меня бить? И я даже подумал, что лучше бы я действительно схватил эту белую даму за юбку, но как вспомнил об ее усах, так тут же понял, что не дотронулся бы до нее, даже если бы мне заплатили.

Я стоял и глядел на дверь участка, но тут вышел Тощий и заорал:

— Марш отсюда! Живо! Катись к чертовой матери! Ну!

— Слушаюсь, сэр, — сказал я, потому что не хочу больше неприятностей, — вы меня поняли?

Только дверь за ним закрылась, как я плюнул в его сторону, чтобы он не увидел, — вы меня поняли? Но все-таки я плюнул.

И вот я иду от участка и не дохожу до угла, как с другой стороны улицы меня окликает этот чертов Джанни Гриква. Я делаю вид, что не слышу, потому что, друг, с этим Джанни Гриквой неприятностей не оберешься. Он — цветной парень из Шестого района, и неприятностей с ним не оберешься, потому что он всегда одет щеголем, — вы меня поняли? Я немало слыхал об этом Джанни Грикве. Клянусь, друг, если бы его поймали, то уж наверняка бы повесили. Я как-то шел с дядей Калангой и встретил его — еще до того, как мой дядя попал под запрет, — так Джанни Гриква пытался всучить нам пилюли, от которых дети не появляются. Тогда дядя сказал мне, что это всего-навсего аспирин и чтобы я держался подальше от этого типа. А мой дядя образованный, и я всегда делаю, как он скажет.

Представьте себе, этот чертов Джанни переходит улицу, извиваясь между машинами как змея, и вновь окликает меня. Я опять делаю вид, что не слышу, потому что не хочу новых неприятностей, — вы меня поняли? Но я не могу убежать от него, потому что меня пошатывает после того, как этот ублюдок разбил мне губу.

— Как жизнь, Джорджи? — спрашивает он этак хитро. Он всегда говорит хитро, хотя я-то знаю, что он не такой образованный африканец, как я.

Я ему только кивнул, потому что не хочу сыпать любезности перед таким типом.

— Ты что-то скверно выглядишь, Джорджи. Боже мой, да на тебе лица нет! Друг, да и молния на куртке у тебя поломана, — говорит он и хихикает.

— Ты болтаешь, как кино, — говорю я. Потому что он и в самом деле болтает, как кино, и это мне не нравится.

— У тебя и губы в крови, — говорит он.

— Это я знаю, — отвечаю я. — Это я знаю.

Тогда этот Джанни Гриква берет меня под руку и ведет к набережной, а это совсем рядом с полицейским участком. Друг, я не хочу идти с ним, но не могу от него отвязаться, — вы меня поняли?

И мы выходим на набережную, и Джанни все время держит меня под руку, и вот мы уже у железных перил и смотрим на море. Друг, я люблю смотреть на море, потому что оно красивое. Ты можешь смотреть на него хоть десять лет, и оно всегда разное, — вы меня поняли? Оно всегда движется и меняется, и это мне очень нравится. И вот мы стоим у моря, и меня пошатывает, потому что этот ублюдок разбил мне губу. И все время Джанни болтает, а я не слушаю, потому что думаю об этом выродке Тощем и усатой миссис Валери. И я могу поклясться вам чем угодно, что я не слышал ни слова из Гриквиной болтовни. Нет, сэр, ни слова. И губа у меня сильно болела. Очень сильно. А море все движется, все меняется, да еще приятно так плещется, — вы меня поняли?

Но проходит время, и Джанни все что-то болтает, и, наконец, до меня доходят его слова:

— Так ты понял, Джорджи-малыш, мне бы пригодился такой славный зулус, как ты. Да, сэр.

— Для чего? — спрашиваю я.

— Видишь ли, мальчик, в Кейптауне не так-то много зулусов, и их трудно подыскать. Потому-то я и уверен, что такой, как ты, мог бы мне пригодиться. Да, сэр.

— Для чего же? — спрашиваю я.

— Ты же красавчик, малыш, это я тебе говорю. Бабы по тебе должны умирать. Вот это-то в тебе мне и нравится. Друг, у тебя потрясающая фигура.

— Послушай, Джанни, — говорю я. — Мне не нравится этот разговор. Я тебя знаю. Мой дядя Каланга говорит, что неприятностей от тебя не оберешься, и я знаю, что это факт. И мне не нравится весь этот разговор, потому что ты явно чего-то от меня хочешь. Чего же ты хочешь, а? Джанни, я не хочу неприятностей. Еще одна неприятность, и они выставят меня из Кейптауна. А мне, друг, здесь хорошо. И поэтому я не хочу иметь с тобой никаких дел. Ты меня понял?

А Джанни только улыбается. Друг, мне это очень не нравится. Но он говорит:

— Пойдем, Джорджи-малыш, пойдем на Ганноверскую улицу и поговорим, и я залеплю тебе губу пластырем и поставлю выпивку. Ну как?

— Ты сам знаешь, что я не имею права пить, сэр. Ты сам это знаешь. Все, чего я хочу, так быть от тебя подальше, и это точно.

— С чего это ты кидаешь мне рок-н-ролл, а? Я твой друг, я хочу залечить твою губу и угостить тебя — у себя дома, так, чтобы никто не видел. Друг, в этом нет ничего дурного.

— Друг, — говорю я, — это запрещено. Ты сам это знаешь. Я не пойду с тобой, Джанни. У меня работа.

— Отчего же ты не работаешь сейчас, а, малыш? — И он хихикает.

— Оттого, что сегодня после обеда я не работаю, — говорю я и знаю, что говорю зря, потому что он тотчас подхватывает:

— Вот и прекрасно, малыш, ни о чем не волнуйся. Твой велосипед здесь?

— Конечно, мой велосипед здесь, и я сейчас на него сяду и поеду в Си-Пойнт и буду там отдыхать.

— Послушай меня, Джорджи-малыш, мой велосипед тоже здесь. Друг, ты же не можешь явиться с губой, рассеченной до царства небесного, и в порванной куртке. Нет, сэр! Представь себе, что они могут подумать. И твоя белая рубашка в крови, и, друг, я тебе говорю, лица на тебе нет.

— Разве у меня плохой вид? — спрашиваю я, потому что не хочу возвращаться домой как подонок, — вы меня поняли?

— Не плохой, — говорит он, — скверный. Очень скверный.

И он опять берет меня под руку и ведет к велосипедной стоянке мимо той неевропейской скамьи, на которой я схлопотал неприятность с этой чертовой миссис Валери. И я беру свой велосипед, и мы идем с Джанни, и он придерживает мою машину за руль, и мы приходим туда, где стоит его велосипед, и, друг, это мечта: спортивная модель, весь голубой — глаз не оторвать. И он пропускает меня вперед, и мы едем в город на Ганноверскую улицу, которая — скверное место, это я вам говорю. Это то самое, что они называют Шестым районом, а когда кто говорит «Шестой район», то он хочет сказать, что это скверное место, — вы меня поняли?

И все время я жму на педали и чувствую, как болит у меня лицо, потому что этот ублюдок меня побил. И я оглядываюсь, чтобы убедиться, что Джанни Гриква едет за мной, и, друг, я должен сказать, что он не отстает от меня ни на шаг. И все время я думаю, что зтому типу нужно от зулуса вроде меня, потому что сам он цветной, а не настоящий африканец. Так что ему нужно от зулуса? И мне очень не нравится этот разговор о моей черной фигуре. Друг, этот Джанни Гриква что-то замышляет. Деньги ему еще как нужны, — вы меня поняли? Потому что лицо у него некрасивое, и он не образованный африканец, как я. И ростом он меня ниже. Он мне едва достает до подбородка, а во мне шесть футов два дюйма — это чистая правда. Вот ему и приходится тратиться на шикарные костюмы и золотые кольца, иначе ни одна девушка на него не посмотрит, а он любит девушек, это я точно знаю.

А я всю дорогу слизываю кровь с губы, потому что не хочу, чтобы она капала на мою чистую белую рубашку.

Так мы проезжаем муниципалитет и Главную улицу, и там, знаете, Джанни Гриква подкатывает ко мне и говорит:

— А теперь езжай за мной, ты же не знаешь, где я живу.

И я еще немного еду за ним, может пять минут, и все время я думаю, что лучше бы завернуть и отправиться в Си-Пойнт, потому что я не хочу иметь ничего общего с Джанни Гриквой.

Когда вы въезжаете на Ганноверскую улицу, вам приходится привстать на педалях и крутить что есть мочи, потому что улица забирает в гору, — вы меня поняли? Примерно на середине улицы мы остановились и слезли с велосипедов.

 

II

— Втащи велосипед в дом и оставь в коридоре, — говорит Джанни. — Не то подонки могут его спереть.

И, я вам говорю, он прав, потому что эти подонки у своего же брата готовы спереть хоть велосипед, хоть что, и надо быть начеку, потому что эти подонки, особенно Честеры, разгуливают целыми шайками. И они всегда затевают драки. А один раз в кино они зарезали человека. Может, и не один раз, но я сам был в кино, когда они там зарезали человека.

И вот я беру свой велосипед и иду за Джанни в дом — такой противный, запущенный дом. И, клянусь вам, там чем-то воняет, а я смерть как не люблю вони. Да, сэр. Мой нос любой запах учует. Но я все равно иду за Джанни Гриквой, и мы ставим наши велосипеды в коридоре, так сказать, причаливаем, — вы меня поняли?

Тут я слышу голос сверху:

— Это ты, Джанни?

— Это я, — отвечает он.

И тут я слышу шаги и понимаю, что это идет дама на высоких каблуках, да и голос сверху был женский. И, конечно, я прав, это цветная девушка, разодетая в пух и прах. Я плохо ее вижу, потому что в коридоре темно, но, друг, я слышу, как она пахнет. Да, сэр. А пахнет она замечательно. И, друг, платье на ней ярко-зеленое, и плечи голые. И, друг, я не хочу представать перед ней грязным, но даже в темном коридоре я вижу, какой я, — вы меня поняли?

— Кто это? — спрашивает она и смотрит на меня.

— Это Джордж Вашингтон Септембер, — говорит он. — А это Фреда, Джорджи. Моя женщина.

— Хелло, Джорджи, — говорит она. И я вам тут же должен сказать, что она мне не нравится, потому что она мне подмигивает, а это мне не нравится, потому что она цветная, а я зулус и еще потому, что Джанни Гриква сказал, что это его женщина. Друг, я не думал, что девушке прилично подмигивать, только что познакомившись с человеком.

— У нас с Джорджи деловой разговор, — говорит Джанни. — Сюда, Джорджи. — И он ведет меня в комнату в самом конце коридора.

И я вижу, что это большая комната, уставленная столами и стульями. Вроде как в кино, где перед началом сеанса поют певцы и люди в черных костюмах при галстуках что-то едят, такая комната, — вы меня поняли? Только эта комната грязная и на столах нет скатертей. И в дальнем конце ее — стойка, и на полках — бутылки. Сотни бутылок.

— Садись, Джорджи-малыш, — говорит Джанни, — я сейчас залатаю твою губу. — И он выходит и что-то говорит этой женщине Фреде, которая все стоит в коридоре. И я слышу, что они идут наверх. А я сижу один в комнате и вижу грязный пол, и на нем ни ковров, ни дорожек, да и стены кругом потрескались.

Тут я слышу голос Джанни:

— Нэнси, спустись к Джорджу Вашингтону Септемберу и залепи ему губу.

Друг, мне это не нравится. Мне это совсем не нравится. Потому что я не знаю, куда подевался этот Джанни Гриква и что ему надо от такого зулуса, как я.

Жду я недолго, какая-то девушка подходит ко мне, и я уверен, что это та самая Нэнси, которую звал Джанни Гриква. Друг, платье на ней в обтяжку. И она без чулок, потому что платье на ней так в обтяжку, что уже и чулок не наденешь. И, друг, она зулуска, как я, только чуть посветлее, — вы меня поняли? Но я точно вижу, что она зулуска. И платье на ней почти такого же цвета, что кожа, и, друг, она похожа на полненькую бутылочку кока-колы — вам ясно, что я имею в виду?

— Ты Джордж Вашингтон Септембер? — спрашивает она, и голос ее как шепот.

— Конечно, — говорю я и стараюсь улыбаться и быть обходительным, потому что мне нравится эта девушка, но когда я улыбаюсь, губа моя трескается, потому что этот ублюдок меня побил.

— Я Нэнси, — говорит она. — Сейчас я принесу тебе пластырь. — И она куда-то уходит.

И вот, друг, я счастлив, потому что мне нравится эта девушка.

Она возвращается, и она улыбается мне, и садится рядом со мной, и достает бутылочку, и капает из нее на ватку.

— Будет больно, — говорит она, — это йод.

Ну, я уж не покажу ей, что больно, думаю я, не то она подумает, что я какой-нибудь хилый, дохлый зулус. Но когда она прижимает ватку к губе, я должен сказать вам, что это и вправду больно, но знаете, что она при этом делает? Я вам не вру, но она сует мне язык в ухо, так что кажется, будто я и не слышу боли. Но мне все равно очень больно, это я вам говорю.

Затем она залепляет мне губу, и боль проходит совсем. И я собираюсь ее кое о чем спросить, но тут является Джанни Гриква с каким-то длинным конвертом.

— Брысь! — говорит он Нэнси, и она сейчас же уходит.

— Послушай, — говорю я. — Нельзя такой милой девушке говорить «брысь». Она же не кошка. — И это чистая правда, только иногда европейцы говорят «брысь» африканцам вроде меня.

Но Джанни лишь улыбается и спрашивает:

— Она тебе приглянулась?

— Друг, — говорю я, — приглянулась она мне или нет — не важно. Просто нельзя такой милой девушке говорить «брысь». Тебе самому понравится, если какой-нибудь тип скажет тебе «брысь»?

— Вот что я тебе скажу, Джорджи-малыш, — говорит он, — если этот тип платит мне хорошие деньги, мне наплевать, что он мне говорит.

— Что ты имеешь в виду? — спрашиваю я.

— Мальчик, — говорит он так медленно-медленно. — Я плачу этой девушке большие деньги, чтобы она угождала хорошим африканцам вроде тебя, и, мальчик, я могу говорить ей все, что хочу.

Должен сказать вам, что этот разговор мне не нравится, и я хочу сказать это Джанни Грикве, но думаю, что, пожалуй, лучше не говорить. И мне уже кажется, что Нэнси мне нравится не так сильно, как поначалу, потому что ей платят, чтобы она угождала хорошим африканцам вроде меня, но, друг, все равно она мне очень нравится, потому что она такая красивая.

Тут Джанни подходит к стойке, о которой я вам уже говорил, и достает бутылку и стакан, а в бутылке что-то прозрачное вроде воды, только я знаю, что это не вода, и еще я знаю, что Джанни делает эту прозрачную жидкость сам. А это запрещено. И он наливает мне в стакан и говорит:

— Это тебя вылечит. Отличная штука.

И я хочу сказать вам, что я выпиваю то, что он мне налил, и правда, вкус у этой штуки отличный, и это меня удивляет, потому что я думал, что вкус у нее должен быть скверный. Он наливает мне еще раз, и я опять выпиваю, и тут он начинает говорить:

— Послушай, Джорджи, я хочу, чтобы ты взглянул вот на это. — И он достает из конверта, о котором я вам говорил, несколько снимков. Должен сказать вам, что я не святой, как Моисей, но от этих снимков мне стало тошно, особенно оттого, что, показывая их, Джанни Гриква все время хихикал.

— Друг, — говорю я, хлебнув третий раз, — где ты это достал?

— Я сам их делаю, — говорит он.

— Друг, — говорю я, — где ты достаешь людей, которые на этих снимках?

— Я им плачу, мальчик.

— И потом ты их снимаешь?

— Да, сэр! — говорит он.

— Ну и ну! — говорю я.

— Послушай, Джорджи-малыш, ты сам можешь на этом хорошо заработать. Хочешь девочку — а?

— Конечно хочу, — говорю я, — только не хочу, чтобы ты меня с ней снимал.

— Мальчик, а не все ли тебе равно? — спрашивает он. — Ты получишь свое удовольствие, а я вас сниму и еще заплачу тебе за твое удовольствие. — И он опять наливает мне выпивки.

А выпивка крепкая, и язык у меня уже заплетается, и я ничего, кроме этих снимков, не вижу, — вы меня поняли?

— Друг, — говорит Джанни, — мне нужен зулус вроде тебя, с красивой фигурой и приятным лицом, потому что ты сам видел Нэнси, которая латала тебе губу, а она не пойдет ни с кем, кроме зулуса, да еще ей нужен не просто зулус, а отличный зулус. А я за эти снимки зулусов могу получить большие деньги, особенно от европейцев. Им надоели цветные парни и девушки, друг, они хотят видеть чистых африканцев. Настоящих африканцев.

И я ничего не могу возразить, потому что уже не могу раскрыть рта.

— Послушай, мальчик, — говорит он, — ты любишь деньги?

Друг, я только кивнул.

— Прекрасно, стало быть, ты не будешь больше кидать мне дурацкий рок-н-ролл, сынок. Я плачу большие деньги. Очень большие деньги. Может быть, тридцать шиллингов или даже два фунта за снимок, понял?

И я должен вам тут же признаться, что я сразу заснул, но я точно помню, что я сказал:

— Опять неприятности… — и тут же заснул. Да, сэр, я заснул.

 

III

Все, что я помню потом, это сон. Я вижу во сне эту девушку Нэнси, на которой платье в обтяжку, только во сне она сидит без платья и так смотрит на меня, — вы меня поняли? Но держит меня за руку не она, а Тощий, ван Хеерден, ублюдок, который меня побил, и на губе у него усы, как у чертовой миссис Валери, и еще я все время слышу хихиканье, а хихикают Джанни Гриква и его девушка Фреда, и хотя я никогда не слыхал, как хихикает Фреда, но я знаю, что это точно она.

А когда сон кончается, я вижу, что лежу на кровати в своей комнате на Си-Пойнте в доме Финбергов, и я удивляюсь, как я сюда попал, потому что, клянусь вам, понять не могу, как это могло случиться. Я просыпаюсь, в комнате темно, и голова у меня болит, не так чтобы очень, но болит, и в горле все пересохло, — вы меня поняли? И когда я открываю глаза, то их режет даже во тьме, и я изо всех сил тру их, чтобы тьма их не резала. И когда я гляжу на будильник, который дал мне мистер Финберг, я насмерть пугаюсь, потому что уже без четверти семь, а я должен подать молодому мастеру Финбергу завтрак к семи, так что считайте, что я уже опоздал.

Я думаю, лучше сразу же рассказать вам, какие хорошие люди эти Финберги, чтобы вы знали, на кого я работаю, и сами увидели, какой я образованный африканец, какая у меня замечательная работа и какие, может, со временем они мне выдадут рекомендации. Эти Финберги — евреи. (Так оно верно говорить, — вы понимаете? Мастер Абель объяснил мне, что нехорошо говорить «еврейчик» или что-нибудь вроде, как раньше я говорил, и что надо говорить просто «еврей», потому что «еврейчик» звучит так же скверно для еврея, как «кафр» для зулуса, а я терпеть не могу, когда меня называют кафром.)

Так вот я хочу вам сказать, что мистер и миссис Финберг — евреи и работать у них — одно удовольствие. У них большой дом в Си-Пойнте, и я в нем — единственный африканец, и, друг, у меня отдельная комната рядом с кухней, в которой стряпает Бетти, только Бетти здесь не живет, и, кроме того, она — ксоза. А комната у меня миленькая, и я навожу в ней чистоту, и еще у меня своя ванная, только сейчас в ней что-то испортилось и надо чинить. А в комнате, сэр, у меня новенькая кровать. Да, сэр. Я работаю в этом доме целых семь лет.

Больше всего я хочу рассказать вам о своем лучшем друге мастере Абеле — он сын мистера и миссис Финберг и мой лучший друг, хотя он европеец и белый, как его мать и отец. Но он очень добрый и порядочный парень, ему девятнадцать лет, и он очень умный и образованный и сейчас ходит в университет, а это и значит быть образованным. Он, наверно, такой же умный, как мой дядя Каланга. И этот мастер Абель многому меня научил. Скажем, он говорит, что Иисус, который Бог, был евреем, только мастер Абель не считает, что Он — Бог, это отец Его — Бог, а Сын — не Бог. И мастер Абель говорит, что если бы я знал побольше про Иисуса, я бы в Него верил и любил Его, и мир был бы лучше, если бы все люди верили в Иисуса и любили Его. Только я не всегда верю в этого Иисуса, потому что наше проклятое правительство постоянно болтает о Нем, и, сэр, если Иисус им друг, как я могу в Него верить? (Только я все равно пишу Он и Его с заглавной буквы, — вы меня поняли?)

И этот мастер Абель часто заходит ко мне и садится на мою большую кровать и запросто со мной говорит, и, друг, мне превосходно с этим европейским парнем, потому что он всегда говорит со мной уважительно и всегда называет меня Джорджем Вашингтоном и никогда просто Джорджем. Но я должен вам сказать, что у меня есть еще настоящее красивое зулусское имя. Меня зовут Табула. Друг, мне нравится это имя. Но только мой дядя Каланга зовет меня по-зулусски, не знаю почему.

И все время мастер Абель учит меня разным вещам и говорит, что хорошо и что плохо и как выбирать между добром и злом. Друг, этот парень хочет, чтобы я никогда не ошибался в выборе, а знаете, как это трудно. Но он всегда говорит, что вся суть в том, чтобы правильно выбрать, — вы понимаете? И еще он говорит, что я должен усвоить десять заповедей и делать так, как в них сказано. Друг, это так трудно. И кроме того, многого в этих заповедях мне не понять. Очень многого.

Мастер Абель все время заставляет меня записывать всякое, о чем я думаю, потому что он говорит, что я буду совсем образованным африканцем, если сам образую себя. А я верю не всему, что он говорит, потому что, друг, я не все понимаю, но все равно я люблю его слушать, потому что он такой чертовски образованный. И этот парень очень хороший, потому что, когда его родители в отъезде, как сейчас, он часто отпускает меня утром и вечером и даже позволяет мыться в его ванной на втором этаже, пока моя неисправна, и я говорю вам чистую правду, что если бы его родители узнали об этом, они бы повесили и меня, и его. В общем, вокруг меня чистота, и мне, честно, нравится дом Финбергов, где я работаю. И, друг, в этом доме двенадцать комнат, и я обязан наводить чистоту во всех, кроме кухни и кладовки, за которыми присматривает Бетти, только там того порядка нет, потому что она — ленивая ксоза. Мне нравится наводить порядок, чистить серебряные ложки, мыть окна и все такое, потому что это хороший дом. А когда я сказал цветному Чарли из соседского дома, что у нас двенадцать комнат, он ответил, что у всех евреев дома большие. Еще я прислуживаю за столом в белом пиджаке и белых перчатках, и, друг, мне это нравится, потому что в белом я выгляжу очень красиво. И все это каждую неделю стирают и крахмалят до блеска в прачечной, и я хочу сказать вам, что у меня два таких пиджака и две пары перчаток.

Теперь я должен сказать вам, что мне приходится вставать каждое утро в половине седьмого, а это довольно трудно, потому что, друг, я люблю поспать. Но мне приходится вставать вовремя, чтобы мастер Абель не подумал, что я — ленивый зулус, как эта Бетти, которая толстая и ленивая, и я уверен, друг, что она к тому же еще все время врет.

И вот, когда я вижу, что на будильнике без четверти семь, я выпрыгиваю из постели и вскакиваю на ноги, и голова у меня кружится, но я все равно должен подать мастеру Абелю завтрак к семи, потому что толстая Бетти не доберется из своего Роузбэнка раньше восьми.

И я смотрю на себя и вижу, что я, как был — в куртке и брюках, и чувствую, что меня вот-вот вырвет, только на самом деле не вырвет. Я надеваю фартук, умываюсь, и без десяти семь вхожу в кухню и, черт меня побери, вспоминаю, что сейчас у мастера Абеля каникулы, и он ест свой завтрак в половине девятого, и я мог бы поспать до восьми, потому что мистер и миссис Финберг уехали отдыхать в Англию, где живет королева, и до их возвращения хозяин в доме — мастер Абель, а он сказал, чтобы завтрак ему подавала Бетти, потому что она приходит в восемь.

И вот я возвращаюсь к себе, сажусь на кровать и начинаю думать, отчего я сейчас в Си-Пойнте, а не у Джанни Гриквы на Ганноверской улице. Я думаю обо всем, что случилось вчера, и вспоминаю про рассеченную губу, и она начинает болеть, как только я о ней вспомнил. Я подхожу к гардеробу и гляжу на себя в зеркало, и, друг, вижу, что губа у меня синяя. И толстая. Может быть, у меня и так толстые губы, но я должен сказать вам, что такой толстой губы у меня никогда еще не было и вид у нее ужасный. Ужасный.

И я думаю, что не хочу больше иметь дело с полицией и не хочу больше сидеть на скамейках для неевропейцей на набережной, потому что эта миссис Валери сказала, будто я схватил ее за юбку, и я думаю, что не хочу больше видеть этого Джанни Грикву, потому что неприятностей от него не оберешься, но я думаю, что хорошо бы хоть разок поцеловать эту Нэнси, потому что она очень красивая зулусская девушка.

Я смотрю на свою губу в зеркало и вспоминаю вчерашние неприятности, и тут мне приходит в голову, что можно еще немного поспать, потому что так рано я встал по ошибке, и я ложусь на свою кровать с надувным матрасом, и, друг, я опять засыпаю.

И знаете, что получилось? Через мгновение я просыпаюсь от голоса мастера Абеля:

— Вставай, Джордж Вашингтон! Уже четверть десятого.

Друг, я насмерть перепугался и не знаю сам почему, потому что мастер Абель весело мне улыбается, а я все равно дрожу и просыпаюсь в холодном поту.

— Где это ты вчера так напился? — спрашивает он.

Друг, он очень умный, и я ему говорю:

— Нет, мастер Абель, нет, сэр. Не знаю, что со мной приключилось, только я очень устал.

— А ты помнишь, в котором часу ты вернулся домой или спьяну ты ничего не помнишь?

— Не помню, мастер, не помню. В котором часу?

— Да, черт возьми, в половине пятого. Не диво, что ты устал.

— В половине пятого? — спрашиваю я. — В половине пятого ночью?

— Да, — говорит он.

— Вот это да! — говорю я, потому что я всегда так говорю от изумления.

— Так вот, лучше вставай сейчас и быстренько прибери в доме, не то на это у тебя уйдет целый день.

— Слушаю, мастер. — Мне нравится то, что он говорит, и я быстро встаю.

А он поворачивается и у двери уже спрашивает:

— В чьем это автомобиле ты сюда прикатил? Он ревел, как дьявол.

Друг, я обмер. Я не знаю, в чьем автомобиле я вернулся сюда, и должен вам прямо сказать, что вообще не знаю, что я вернулся в автомобиле! И я, знаете, хочу засмеяться, чтобы показать, что я принимаю слова мастера Абеля за шутку, но, друг, я не могу, потому что губа у меня болит, когда я смеюсь, и потому что я пугаюсь насмерть при мысли, что меня привезли в автомобиле.

— Будь осторожней, — говорит он и, ухмыляясь, уходит.

Друг, я напуган насмерть, во-первых, потому что мастер Абель говорит, что я приехал в автомобиле, во-вторых, потому что я проснулся в куртке и брюках, и, в-третьих, потому что я ничего не могу вспомнить. Кроме того сна, в котором хихикали Джанни Гриква и эта Фреда и Нэнси без платья сидела рядом со мной на стуле, и, друг, все это очень страшно. Очень страшно, потому что я знаю этого Джанни Грикву и знаю, что он — скверный цветной парень. Но я думаю: может быть, я беспокоюсь напрасно и, может быть, всего-навсего Джанни Гриква привез меня домой потому, что я был пьян и заснул.

Когда мастер Абель уходит, я направляюсь на кухню, чтобы надеть свой сине-белый фартук, в котором я убираю комнаты, но на кухне уже эта чертова толстая Бетти, которая стряпает, и она мне говорит:

— А ты лентяй, Джордж Вашингтон! Ты чертов лентяй!

— Замолчи! — говорю я.

— Какое у тебя право спать допоздна? Ты чертов лентяй!

— Замолчишь ты? — говорю я.

— У тебя одно на уме. Женщины да выпивка. Вот ты какой.

— Да замолчи же! — говорю я, и она умолкает, и ей нечего больше сказать. И я вам говорю, от этой Бетти скверно пахнет, хотя она тоже африканка, только что она — коса, а я зулус. И знаете, почему от нее так пахнет? Потому что она моет голову кокосовым шампунем, а я этого запаха терпеть не могу.

В общем, я ухожу из кухни и начинаю вытирать пыль и подметать в гостиной, где надо, чтобы мебель всегда блестела. Стало быть, я вытираю пыль и подметаю в гостиной, и я хочу вам тут же сказать, какие хорошие люди эти Финберги — они никогда не запирают буфет с бутылками, потому что они знают, что я ничего не сопру, ведь я работаю у них целых семь лет. Я спер у них только один раз — да и то мелочь, которая три недели лежала у телефона в прихожей, и никто ничего не заметил, и это было хорошо, потому что там было шесть шиллингов. Но когда я взял эти шесть шиллингов, мне стало не по себе, потому что я по ночам видел во сне, что они все узнали и накажут меня, потому что красть незаконно. Это слово я узнал от мастера Абеля, друг, «незаконно» — значит то, что дурно по мнению нашего проклятого правительства, а я должен сказать вам, что в Кейптауне африканец может наделать много такого, что незаконно.

И вот я убираю в гостиной и слышу телефонный звонок, а мне разрешается подходить к телефону, потому что я — образованный африканец, как я вам уже говорил. Но мастер Абель снимает трубку у себя наверху, потому что у них в доме два телефона — один наверху и один внизу — и верхний можно включать в розетку в разных комнатах. Стало быть, когда телефон звонит, я выхожу в прихожую и хочу снять трубку, но мастер Абель уже снял трубку у себя наверху. И, друг, я стою в прихожей и слушаю, потому что говорят обо мне.

— Да, он работает здесь, — говорит мастер Абель.

И я слушаю изо всех сил, но слышу не очень хорошо, потому что эта чертова нахальная Бетти распевает на кухне.

— Да, да. Я позабочусь об этом. Нет. Они в Англии.

И это все, что я слышу. Я быстро иду в гостиную, и скорей начинаю вытирать пыль, и пою «Когда святые в рай войдут» — эту песню я пою часто.

И, друг, я знаю, что сейчас будет. Мастер Абель сойдет вниз и будет со мной говорить, потому что по телефону говорили обо мне, и я это знаю.

Да, сэр, так я и знал. Я слышу, как он спускается по лестнице, и я дрожу и не могу петь, потому что в горле у меня от его шагов совсем пересохло. А мастер Абель входит в гостиную, он одет в белый костюм для тенниса, и, друг, в этом костюме он выглядит очень красиво, потому что кожа у него цвета желудя, а волосы черные и сам он высокий, почти мне до носа, и я смотрю на него и забываю о проклятом телефоне и обо всем на свете.

— Джордж Вашингтон! — говорит мастер Абель.

— Да, сэр, — говорю я и шваркаю щеткой, как сумасшедший.

— Мне звонили из полиции.

— Да, сэр?

— Они сказали, что вчера у тебя были неприятности.

Я замираю.

— Это правда? — спрашивает мастер Абель.

— Правда, мастер Абель, — говорю я, потому что я твердо усвоил, что мастеру Абелю надо говорить правду, потому что он сам все равно узнает. Все узнает.

И я рассказываю ему про эту миссис Валери, я рассказываю ему правду таким образом:

— Мастер Абель, я сижу на скамейке для неевропейцев на набережной, и ко мне подходит эта дама и говорит, что у нее есть для меня работа. Я отвечаю, что работаю у мистера и миссис Финберг, а она спрашивает, свободен ли я сейчас, и я говорю «да», а она говорит, что ее дело на десять минут и что все остальное время я буду свободен, и, мастер Абель, я-то знаю, чего ей от меня надо, и я молчу, и это чистая правда. И тогда она снова просит меня, и я снова молчу, и это чистая правда, сэр. И тогда этот полицейский ван Хеерден проходит мимо моей скамейки, он идет в участок, сэр, и, мастер Абель, клянусь вам, она подзывает его и говорит, что я схватил ее за юбку, и он так странно и долго смотрит на нас и ведет меня в участок, и она идет тоже. Но, мастер, она говорит, что не хочет никаких неприятностей, и уходит. Но, мастер, мне она устраивает кучу неприятностей, и, я говорю вам, этот ван Хеерден разбил мне губу, и это чистая правда.

Это и в самом деле чистая правда, и, хотя мастеру Абелю всего девятнадцать, он все понимает и ничего не говорит, кроме того, что эти полицейские — ублюдки и любят устраивать неприятности африканцам.

— Ты знаешь, зачем они звонили? — спрашивает он.

— Нет, мастер Абель, не знаю, — говорю я.

— Они спрашивали, есть ли у меня молодая сестра, и сказали, что, если есть, мы должны тебя выставить, потому что ты опасен для европейских девушек.

— Друг! — больше я ничего не могу сказать.

— Бедный Джордж Вашингтон! — говорит мастер Абель. — Сколько у тебя неприятностей!

— Да, баас.

— Не волнуйся, у нас тебе ничего не угрожает. — И он улыбается, так хорошо улыбается.

Знаете что? Этот мастер Абель всегда говорит мне, что в этом доме мне ничего не угрожает, а это приятно слышать, потому что африканцы вроде меня всегда всего боятся, потому что у африканцев может быть куча всяческих неприятностей, Только я должен вам сказать, что не хотел бы быть европейцем, потому что мне нравится быть африканцем, потому что я люблю африканских девушек вроде Нэнси, о которой я не перестаю вспоминать.

А мастер Абель, выходя из комнаты, спрашивает:

— Куда запропастилась моя ракетка?

— Она в прихожей, мастер, — говорю я.

— Где, черт возьми? — кричит он.

Друг, мне нравится мастер Абель, потому что он хороший. Поэтому я иду в прихожую и достаю ракетку из шкафа под лестницей, где она всегда лежит, и мастер Абель это прекрасно знает. И я даю ему эту ракетку, и он мне улыбается, но молчит, и я ему улыбаюсь, потому что мне нравится мастер Абель и я знаю, что он мне друг, — вы меня поняли?

И я опять принимаюсь за уборку, потому что я — слуга мистера и миссис Финберг и должен убирать их дом. И я все время думаю об этих ублюдках-полицейских и о том, какие неприятности они мне готовят, предупреждая мастера Абеля о всяком таком, а это мне сильно не нравится, потому что, сказать по правде, мне не очень-то нравятся европейские девушки, разве что некоторые, но, друг, клянусь вам, я бы до них не дотронулся, потому что не хочу неприятностей.

А я помню, когда я работал официантом в отеле «Уэйфэрерс» на набережной, мне пришлось нести чай в номер одной белой дамы, и когда я туда вошел, она спала на кровати, а окно было раскрыто и по комнате гулял ветерок. И я должен сказать вам, она лежала на кровати в одном халате, и ветер его распахнул, так что я все видел — вы меня поняли? И, друг, я должен признаться, мне это очень понравилось, потому что она была красивая европейская девушка. И вы знаете, что я сделал? Друг, я схитрил. Я не поставил поднос и на цыпочках тихонько вышел из номера и дал поднос моему другу Питу, который был тоже официантом, чтобы он тоже мог войти и поглядеть. Друг, как мы смеялись! Но однажды маленький европейский мальчик назвал меня «шоколадкой», и я сильно ударил его по щеке, так что на ней осталось пять красных следов от моих пальцев, и он заплакал, и меня уволили. Я знаю, что поступил неправильно, да ничего не мог с собой поделать. Пит тоже теперь там не работает, потому что этот отель снесли и на месте его построили красивый жилой дом, и Пит сейчас работает в отеле «Океан», тоже официантом, и мы с ним раз или два встречались.

А я не могу не думать об этой Нэнси, и о моем сне, и о том, какой у нее приятный голос, и, друг, я думаю о ней слишком много, и, сказать по правде, я вообще слишком много думаю о девушках. Поймите меня, я очень люблю девушек, а эта Нэнси такая красивая, — вы меня поняли? И я чувствую, что мне просто необходимо пойти к женщине.

И тут эта нахальная коса Бетти зовет меня обедать, и я забываю о девушках, но после обеда, когда я сижу у себя в комнате и, как сказал мастер Абель, записываю всякие вещи, я снова начинаю о них думать. Я думаю о Полине, которая работает в большом доме на Виктория-роуд, где служанки живут в отдельном флигеле во дворе, так что ты запросто можешь к ним заходить, потому что ночью никто не увидит, как ты приходишь или уходишь. Только надо вести себя тихо, потому что девушкам там не разрешается принимать парней, потому что это дурно. Не могу понять почему.

Значит, я встречался с этой Полиной два года, и она иногда моя женщина, потому что если зачастить, она меня на себе женит. Она не страшная и не толстая, как Бетти, но и не такая красивая, как Нэнси, но все равно она миленькая, и, друг, она всегда рада меня видеть, хотя она всегда рада видеть других африканцев, и я ничего не имею против.

Стало быть, я кончил писать, лежу на кровати и вовсю думаю об этой Нэнси и думаю, что, пожалуй, лучше сегодня сходить к Полине, иначе я все время буду думать о Нэнси, а это, друг, плохо.

Итак, когда мастер Абель приходит с тенниса и хочет вечером пойти купаться на Сандерс Рокс, я спрашиваю, можно ли мне уйти, и он, разумеется, говорит «да», только чтобы я не возвращался так поздно ночью и в таком шумном автомобиле. Поэтому после ужина я собираюсь взять свой велосипед и поехать к Полине, но тут понимаю, что моего велосипеда здесь нет, потому что я вернулся домой в автомобиле. И когда я иду в гараж, где мне позволено ставить мой велосипед рядом с машиной Финбергов, на которой в их отсутствие ездит мастер Абель, я убеждаюсь, что моего велосипеда там нет, и я знаю наверняка, что он до сих пор в доме Джанни Гриквы на Ганноверской улице и что мне придется за ним туда сходить. И, друг, мне это не нравится, потому что мне не нравится Джанни Гриква и то, чего он от меня хочет с этими снимками, но, друг, вы понимаете, что там я могу опять увидеть Нэнси? А это уже хорошо.

Поэтому я иду пешком к тому дому на Виктория-роуд, где работает Полина, и тихонько вхожу во двор и стучу в дверь ее комнаты.

— Кто там? — спрашивает она.

— Джордж Вашингтон, — говорю я так тихо-тихо.

И она впускает меня и улыбается, потому что знает, зачем я пришел.

Я вхожу и вижу, что она миленькая и на ней красная юбка, без чулок и туфель, и, друг, она мне очень нравится, она такая миленькая и кругленькая, а я такой высокий, и она мне не достает до подбородка, — вы меня поняли?

— Где ты так долго пропадал? — спрашивает она.

— Был занят. Правда, был очень занят, — отвечаю я.

— Да, — говорит она. — Я знаю, что ты был занят. Кем это ты был занят, бездельник?

— Да нет же, Полина, — говорю я, и качаю головой, и улыбаюсь, потому что ей нравится моя улыбка. — Нет, я вел себя хорошо, это чистая правда. — А это неправда, потому что на той неделе я ходил к Саре, женщине Пита.

— А что ты скажешь о женщине Пита? Бездельник, — говорит она, — что ты скажешь о Саре, а?

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я, потому что мне интересно, откуда она это знает.

— Да уж знаю, бездельник. Друг, ты — дрянь!

— Нет. Полина. Честное слово. Я не бездельник.

— Зачем ты сюда пришел? — говорит она.

— Я хочу тебя видеть, Полина, ты меня поняла?

— Я все поняла, — говорит она, — убирайся отсюда, бездельник!

— Не перечь мне, Полина. Я хочу тебя видеть.

— Убирайся вон, Джордж Вашингтон Септембер! Убирайся, бездельник! Ты ходишь ко мне только тогда, когда у тебя нет никого другого, несчастный подонок. Друг, убирайся, сегодня я не хочу тебя видеть. Убирайся к черту, паршивый обманщик!

Друг, она на меня рассердилась всерьез, но знаете, что было дальше? Я обхватил ее и поцеловал. Да, сэр. Так я сделал. И, друг, ей это понравилось, а сам я все время думал об этой Нэнси и воображал, будто со мной не Полина, а Нэнси.

И часа через три я ушел от этой Полины и пел «Когда святые в рай войдут», и, друг, я был счастлив.

 

IV

Суббота это половина рабочего дня, как они выражаются, — вы меня поняли? И, друг, у меня она тоже половина рабочего дня, разве что мне приходится сидеть дома до половины третьего в эту субботу, потому что мастер Абель ушел туда, куда евреи ходят по субботам, и что-то запаздывает к обеду.

Стало быть, друг, я навел в доме чистоту и сижу у себя и жду, когда возвратится мастер Абель, чтобы потом поехать к моей матери, а она живет в Вудстоке, до которого от Си-Пойнта на автобусе надо ехать, может быть, целых полчаса.

Каждую субботу я навещаю свою мать, только в некоторые субботы не навещаю, потому что, друг, я должен сказать вам, что эта моя мать — пьяница и скверная женщина, потому что она темная, необразованная зулуска. И я должен сказать вам, что иногда мне совсем не хочется к ней ехать, потому что она пьяная с пятницы и потребует, чтобы я купил ей выпивки на субботу, и иногда мне совсем не хочется этого делать, — вы меня понимаете? И, друг, я должен сказать вам, что она прибирает в европейских домах и получает, может быть, два фунта в неделю, только к субботе от этих денег не остается ни пенса, потому что она слишком много пьет. От этого пьянства она совсем постарела, а ей, может быть, всего пятьдесят. И мне не нравится этот мужчина Айзек, который всегда с ней, потому что он жирный, цветной и всегда пьяный. И этот Мбола тоже всегда там, а он гадает на опавшей листве и всякой всячине, и я его боюсь, потому что Мбола — колдун, а это тоже незаконно, и я не хочу получать неприятности из-за этого типа. Нет, сэр. А моя мать любит этого Мболу и верит всему, что он говорит, а я говорю ей, чтобы она ходила в церковь и верила в Бога, в которого я сам иногда верю, только иногда я верю и этому Мболе. А этот Айзек — он всегда смеется, потому что он подонок и ни на что хорошее не годится.

Я сижу и пишу, и тут входит толстая Бетти и говорит:

— Проклятый бездельник!

— Уходи, — говорю я. — Чего тебе надо?

— Ты проклятый бездельник, — говорит она. — Телефон звонит и звонит, а тебе хоть бы что.

— Я не слыхал никакого телефона, — говорю я. Потому что я сидел, и писал, и ничего не слышал.

— Так вот, — говорит она, — он звонил и звонил, и мне пришлось самой снять трубку, проклятый бездельник.

И, друг, я должен признаться, я обругал ее нехорошими словами.

— Не смей ругаться, зулусский бездельник! Это не мое дело подходить к телефону. Я кухарка, а не слуга. И вообще не ругайся, не то я скажу мастеру Абелю, и он выкинет тебя на улицу, ты, подонок!

И, друг, я должен признаться, я опять обругал ее.

— Слушай, проклятый болтун, я не собираюсь терпеть твоего нахальства, ты меня понял?

Друг, я устал от нее и говорю:

— Выкладывай, что там было по телефону, и замолчи!

— Это звонил мастер Абель, он сказал, что не вернется к обеду, потому что будет обедать в другом месте и останется там ночевать, так что ты свободен и завтра утром, и еще он сказал, что ты — проклятый нахал.

— Так и сказал?

— Да.

— Он сказал, что я нахал?

— Да!

— Послушай, — говорю я разозлившись, потому что знаю, что мастер Абель не скажет, что я нахал. — Послушай, — говорю я, — ты врешь как сивая кобыла. Убирайся отсюда, пока я не дал тебе по твоей толстой заднице. Убирайся!

И я должен сказать вам, что эта чертова ленивая толстая Бетти убирается, потому что знает, что я дам ей по толстой заднице, если она будет слишком долго торчать в моей комнате, потому что она знает, что я терпеть ее не могу.

Я надеваю свою лучшую тропическую куртку, которую отдал мне мистер Финберг, и мне очень нравится эта куртка, потому что она голубая и в ней не слишком жарко на солнце, которое светит все время. И, друг, в красной рубашке, голубой куртке и черных брюках я выгляжу очень красиво, как и подобает образованному зулусу. И я запираю все двери и окна в доме, и я уверен, что мастер Абель не говорил, что я нахал, потому что он мне друг, а эта Бетти все время врет и, наверно, ворует вещи и к тому же сама нахалка.

И я выхожу из дому и иду к автобусной остановке, и вижу, что по другой стороне улицы к той же автобусной остановке шагает Бетти, потому что мне надо в Вудсток, а ей в Роузбэнк, а это в одну сторону, только ей дальше. И, друг, она меня прекрасно видит, только делает вид, что не видит. И на ней грязное коричневое платье, в котором она выглядит толстой, страшной, ленивой косой, какая она и есть на самом деле.

Мы входим в один и тот же автобус, только не говорим друг другу ни слова, и нам приходится сесть рядом на скамье для неевропейцев, и, друг, мне это не нравится, я это вам говорю, потому что терпеть не могу эту Бетти.

И я рад, что схожу у Вудстокского муниципалитета, и оставляю ее в автобусе, и иду навестить мою мать, которая живет на Столовом шоссе. Там живут только неевропейцы.

Дом моей матери — всего одна комната, — вы меня понимаете? И, друг, какая тут грязь! Поверьте мне. И в этой грязной комнате всего одна кровать, такая же, как у меня. Я привез ей эту кровать с распродажи. И я говорю вам, что моя мать и этот Айзек спят вместе на этой кровати, а это меня сердит, потому что Айзек — дурной человек.

Я вхожу в этот дом, и поднимаюсь по лестнице, и стучу в дверь, и вхожу в комнату, а в ней ужасный запах, и я не знаю, что они там делали.

И в этой комнате на полу сидит Мбола, который такой же зулус, как я, только старый, словно гора. А перед ним лежит белая человеческая кость, и он смотрит на нее не отрываясь. А в углу сидит моя мать и спит. Айзека в комнате нет, и это уже хорошо. И в комнате темно и почти ничего не видно.

И когда я вхожу, Мбола смотрит на меня, и, друг, его лицо все в морщинах и там, где глаза у меня коричневые, у него белые — вы меня поняли? И я боюсь этого Мболы.

— Ух! — говорит он, как собака, готовая укусить.

А я смотрю на мать, а она не шевелится.

— Ты зулус? — спрашивает Мбола. — Ты зулус, а?

Я должен сказать вам, он знает, что я зулус, потому что он много раз до этого видел меня в этой комнате, но он спрашивает «ты зулус?», чтобы меня напугать, только меня нельзя напугать, потому что, друг, всякий сразу увидит, что я зулус.

— Ты знаешь, что я зулус, — отвечаю я.

— Да, — говорит он, — ты зулус.

И я подхожу к моей матери и пытаюсь ее разбудить, а от нее разит бренди, друг, и я не знаю, где и как она достает бренди, и я не могу ее разбудить, потому что она спит слишком крепко.

— Не буди ее, — говорит Мбола. — Она спит сном страха. Перед тем как заснуть, она видела, что ее хотели забрать демоны и злые духи и она боролась и убила их всех, и теперь она спит.

И я знаю, что злые духи опять нападали на нее, потому что я чувствую их запах в комнате и потому что после бренди она всегда борется с чем-то в воздухе и сходит с ума, это я вам говорю.

— Садись, — говорит Мбола и указывает на пол рядом с собой, и, друг, надо делать все, что говорит этот человек, только не знаю почему, — вы меня поняли?

— Зулус, ты знаешь эту женщину? — спрашивает он и указывает на мою мать.

— Да, сэр, — говорю я. — Это моя мать. Честное слово. Я знаю ее. — И я стараюсь улыбнуться, но, друг, не могу.

— Да, — говорит он и молчит, может быть, целую минуту. Потом он говорит — Ты плохой сын. Ты покупаешь этой женщине дурную выпивку. Европейскую выпивку.

— Нет, сэр, — говорю я, — нет, сэр!

— Да. — И он опять умолкает.

И, друг, я говорю вам, что в комнате этой темно, и солнце в нее не заглядывает, потому что окно упирается в стену, и комната эта маленькая и грязная, и ничего в ней не видно, кроме белой кости, которая лежит перед Мболой, да еще его белых глаз.

— Ты плохой зулус, — говорит Мбола, — когда белого человека прогонят в море, откуда он и пришел, тебе придется уйти вместе с ним, потому что ты злой и жадный.

Друг, должен сказать вам, что эти слова мне не нравятся, и если бы здесь был мастер Абель, он бы нашел, что на них ответить.

— Твоя мать — хорошая женщина, а ты — плохой сын. Вот и все.

Должен сказать вам, уж я-то знаю, что моя мать — нехорошая женщина, потому что она вечно пьяная и ленивая, и спит на одной кровати с этим цветным Айзеком, и не откладывает деньги себе на похороны. Мой дядя Каланга говорит, что она дрянь, а дядя Каланга очень умный и очень образованный африканец. И я всегда рад видеть его, потому что с ним можно поговорить о разных вещах, разве что иногда я не все понимаю, особенно когда он говорит о нашем проклятом правительстве. И вот он мне говорит, что мать у меня плохая, а он умный и хорошо ее знает, потому что он — ее брат. Он говорил мне, что мой отец, который сбежал в Иоганнесбург, был плохим зулусом и звали его Король Эдуард Септембер, и, друг, я никогда его не видал. Так вот я говорю вам, я знаю своих родителей и знаю им цену. Но мой дядя Каланга говорит, что я похож не на них, а на моего деда по имени Денгвайо, который был большой вождь, и очень хороший человек, и отец дяди Каланги и моей матери. И я не очень-то беспокоюсь, когда этот колдун Мбола говорит, что я плохой, потому что знаю, что сам он бывает подонком и иногда берет деньги у моей матери, когда она пьяная, потому что это, как он говорит, охранит ее от злых духов, и, друг, она сама дает ему деньги.

— Держись подальше от своего дяди Каланги, — говорит этот Мбола в темноте, и я насмерть пугаюсь.

С чего бы он это так говорил? С чего, а? Мой дядя Каланга — мне друг, так зачем мне держаться подальше от друга! Черт бы побрал этого Мболу!

И, друг, я смотрю на Мболу, чтобы показать ему, что я на него сержусь, но тут открывается дверь и входит Айзек, о котором я вам рассказывал, и, друг, он еле держится на ногах, такой он пьяный. И когда он входит, то тут же кричит на Мболу, и Мбола исчезает, словно его тут никогда не было, и этот Айзек принимается хохотать и говорит:

— Чертов мошенник! Здравствуй, Джордж! Чего тебе здесь нужно?

Я молчу, потому что не хочу неприятностей, а этот Айзек, когда напьется, всегда лезет в драку, а я могу убить его одним ударом, поэтому я молчу, — вы меня поняли?

И тут он говорит:

— Ты пришел навестить ее? — И он подходит к моей матери и, друг, пинает ее башмаком — я говорю вам чистую правду.

— Не смей, — говорю я, но он опять пинает ее, а она все спит.

— Отчего? — говорит он. — Она ни на что не годится. Только пьет да спит.

— Замолчи, — говорю я.

И, друг, он начинает сердиться и подходит ко мне, как будто хочет ударить, и ругается самыми скверными словами. Затем он хватает бутылку, которая лежит на полу, и разбивает ее, потому что хочет порезать мне лицо.

Я от него уклоняюсь, но он опять хочет порезать мне лицо этой бутылкой. Тут я хватаю его за руку и бью коленом в живот, и он ударяется о дверь, и проламывает ее, и падает на лестницу, потому что дверь совсем тонкая, а он жирный, а я ударил его очень сильно, потому что он мне не нравится. Он проламывает дверь с таким шумом, что моя мать просыпается и начинает стонать. Друг, это чистая правда, она может так стонать целый день. И, друг, она стонет громко, а Айзек орет на лестнице, и я боюсь, потому что он пытается встать на ноги, и я не знаю, что делать, потому что моя мать стонет, а Айзек хочет встать на ноги. И, поверьте, я чуть не расхохотался, потому что этот Айзек открывает дверь вместо того, чтобы просто пройти в дыру. Это очень смешно, я говорю вам. А моя мать все стонет.

— Заткнись, шлюха! — кричит Айзек, и идет к ней, и хочет ударить ее кулаком. Он злой, потому что я стукнул его очень сильно. Но я тоже злой, поэтому, когда он проходит мимо меня, я бью его, и он падает, как старый костюм, и тогда, друг, я кое-что слышу. Я слышу свисток и знаю, что это идет чертова полиция, которой надо взглянуть, отчего громко стонет моя мать. И я бегу.

Я сбегаю с лестницы, открываю дверь, и, друг, я в руках полицейского! Он хватает меня и закручивает мне руку за спину. Ох, как это больно!

— Попался, ублюдок! — говорит он.

Я молчу, но тут на чертов свисток приходит еще один полицейский. И они о чем-то говорят на африкаанс.

— Имя! — говорит тот, который выкручивает мне руку.

— Джордж Вашингтон Септембер, — говорю я.

— Джордж Вашингтон Септембер? — говорит он.

— Да, сэр, — отвечаю я, а рука у меня болит.

И тут другой полицейский смотрит в свою маленькую книжечку и говорит что-то тихо-тихо тому, который выкручивает мне руку.

И тот меня отпускает.

— Иди! Брысь! Марш отсюда! Иди!

И, друг, я не жду, пока он передумает. Я бегу. Я оглядываюсь и вижу, что оба они входят в дом, и знаю, что у матери будут неприятности за шум и драку.

Ну отчего они меня отпустили? Отчего? Друг, я не знаю, я просто бегу и бегу и радуюсь, что не попал в тюрьму.

Я останавливаюсь, и потом иду медленно, и не знаю, что делать и куда идти, потому что сейчас — субботний вечер и воскресенье у меня тоже свободное.

И тут, друг, я начинаю думать о Нэнси и о том, как мне хочется ее повидать и кое о чем поговорить, потому что она такая красивая африканская девушка, это я вам говорю. И я думаю, что, может быть, она сейчас в доме Джанни Гриквы на Ганноверской улице и что, может быть, если я зайду туда за своим велосипедом, я опять увижу ее. Но я не хочу видеть этого мерзкого Джанни Грикву, стало быть, придется быть осторожным, — вы понимаете?

И я сажусь в автобус, и еду в город, и иду оттуда в Шестой район.

Мне, понимаете, нравится субботний вечер в Кейптауне. Мне нравится просто сидеть в автобусе и глядеть в окно. Друг, и Столовая гора мне тоже нравится. Она стоит себе, и смотрит на нас, и молчит. Но сам Кейптаун — прекрасный город, такой чистый, — вы меня понимаете? Да, сэр, такие чистые улицы, и народу на них немного. И потом еще море. Оно синее, а песок перед ним белый, а скалы коричневые, и все это так красиво. И можно сидеть на скале на каком-нибудь пляже для неевропейцев, просто сидеть и смотреть на море, и вечером это очень приятно, потому что на пляже нет никого и ты можешь привести туда девушку и кое о чем с ней поговорить, — вы меня поняли?

Но все, что я вам говорил о море и девушках, не годится для субботнего вечера, потому что, понимаете, в субботний вечер найдется много других дел.

Раньше я по субботам ходил в кино, но теперь туда по субботам ходят шайками все эти подонки Честеры и Джокеры и устраивают там драки, так что теперь я иногда хожу в кино по четвергам.

Но вот сейчас половина восьмого, субботний вечер, и я еду в автобусе на Ганноверскую улицу к дому Джанни Гриквы. И все европейцы едут в город в автомобилях, кто, может, в кино, кто, может, на танцы, кто, может, куда еще. И все они одеты красиво и чисто и кажутся хорошими людьми, только я знаю, что большинство из них — нехорошие. Потому что они не любят в Кейптауне неевропейцев вроде меня. Только работай на них за гроши. Даже необразованные европейцы не любят неевропейцев вроде меня за цвет кожи, — вы меня поняли? Друг, я хочу вам признаться: я сам не люблю их за цвет их кожи, и это чистая правда. И, друг, я не люблю полицейских, потому что они всегда стараются устроить неприятности парням вроде меня, а парни вроде меня не хотят неприятностей, — вы меня поняли? Но отчего они меня сейчас отпустили, я не могу понять. Это на них непохоже. Да, сэр. Но я все равно рад, что не влип в неприятность, потому что не хочу неприятностей. Да, сэр. Только не в субботу вечером. Только не в половине восьмого. Да, сэр. Потому что, друг, все тогда забавляются и никто о тебе не вспомнит.

Итак, я подхожу к дому Джанни Гриквы как раз тогда, когда старое солнце ложится спать.

Я не иду прямо в дом, — вы понимаете? Я стою на другой стороне улицы, потому что, может, увижу Нэнси или, может, она увидит меня, и, может, нам удастся кое о чем поговорить. Но я не хочу, чтобы меня увидал Джанни Гриква, потому что от него неприятностей не оберешься. Поэтому я не спешу.

И когда я вижу, что кругом нет никого, я перехожу улицу и открываю дверь, и в коридоре темно, как и тогда, но, друг, на этот раз я слышу другой запах и понимаю, что это пахнет европейцем. Клянусь вам, что в этом доме — европеец, а этого быть не может, потому что это Шестой район и дом Джанни Гриквы, а ни один европеец не пойдет в Шестой район в субботу вечером. Но, друг, я уверен, что здесь европеец, потому нос мой меня не обманет и я могу учуять европейца, если он даже будет в Иоганнесбурге. Стало быть, я стою в коридоре и слышу, как пахнет европейцем. И я боюсь, потому что это, может быть, полицейский, который все-таки пришел арестовать меня за то, что я побил Айзека. И вот я стою и не шевелюсь. И в доме ни звука, и мне страшно.

И мой велосипед стоит у стены и ждет меня, но я сразу его не забираю, потому что еще надеюсь увидеть Нэнси, а она, может быть, в той комнате, где она лечила мне губу и сунула мне язык в ухо. Поэтому я потихоньку иду туда посмотреть и вдруг слышу:

— Джорджи-малыш, ты пришел за велосипедом?

И, друг, я оглядываюсь и пугаюсь пуще прежнего, потому что сзади меня стоит Джанни Гриква.

 

V

— Вот твой велосипед, Джорджи-малыш.

Друг, я напуган, сам не знаю почему.

— Малыш, я рад, что ты зашел ко мне в субботу, потому что суббота у меня — большой день, да, друг!

— Я пришел за велосипедом, — говорю я.

— Конечно, — говорит он. — Я это знаю, друг. Я это знаю. Только ты не спеши, хочешь выпить, а? И, может быть, я тебе кое-что покажу, а?

— Послушай, друг, — говорю я, — я только пришел за велосипедом.

— Джорджи, — говорит он, — Джорджи-малыш, тебя надо немножко поучить вежливости. И выключи этот джаз, дружок. Ты просто зашел ко мне, и мы с тобой выпьем.

Друг, я не знаю, зачем я иду за Джанни в ту комнату, где был раньше. И на столах уже лежат скатерти, и вся комната выглядит как-то лучше.

— Какую отраву ты пьешь, друг? — спрашивает Джанни.

— Что ты хочешь сказать? — говорю я.

— Что ты будешь пить, дружок?

— То же, что в прошлый раз, — говорю я, потому что мне правда понравилась та выпивка, хотя от нее я заснул.

И он идет к полкам, достает бутылку и наливает мне.

— Да, сэр. Это хорошая выпивка, малыш, — говорит он. — Дьявольская штука. Впрочем, она не дьявольская, — говорит он и хихикает. — Держи, — говорит он и дает мне стакан, а потом наливает себе из другой бутылки, и я знаю, что это бренди, потому что так пахло от моей матери.

Затем мы садимся за столик, и Джанни Гриква, который одет в шикарный белый костюм, вынимает сигары и говорит:

— Закури, Джорджи, и я, может быть, кое-что тебе покажу.

И, друг, я беру у него сигару, потому что, должен вам сразу сказать, я никогда не курил сигар, а только знаю, что они хорошо пахнут, потому что их курит мистер Финберг. И, друг, этот Джанни Гриква снимает с сигары бумажную ленточку, и разминает ее пальцами, и подносит к уху, и я делаю то же самое, чтобы он не подумал, будто я необразованный зулус.

— Да, мальчик, — говорит он, — кажется, сегодня мы с тобой поговорим о деле, малыш. Конечно.

— У меня нет с тобой никакого дела, Джанни. Да, сэр. Никакого дела. И, друг, вот что еще: когда я пришел сюда, я почувствовал запах европейца. Что это значит, а? Что это значит?

И, друг, он только хихикает, и мне это не нравится.

— Ты острый парень, — говорит он. — Да, сэр, ты острый парень.

— Ладно, — говорю я, — отчего у тебя тут пахнет европейцем?

— Друг, сейчас у нас субботний вечер, — говорит он и так хихикает, что начинает кашлять. И мне это очень не нравится.

Затем он подносит ко мне зажигалку, и тут входят два цветных парня, которых я никогда не видел, и они улыбаются Джанни Грикве как старому знакомому, а он им только кивает и раскуривает свою сигару. А эти парни садятся за столик у двери, и Джанни встает и говорит:

— Прости, Джорджи.

И он идет к полкам, на которых стоит выпивка, и звонит в колокольчик, как миссис Финберг, когда она хочет, чтобы я вошел и убрал со стола грязную посуду. Потом он подходит к двери и включает свет, потому что, как я вам говорил, уже почти совсем темно, и он говорит этим цветным парням:

— Они сейчас придут. — И тут он заводит граммофон и ставит пластинку Элвиса Пресли «Я никто, я всего лишь собака», и эта пластинка мне нравится, и в комнате становится намного уютнее. Но Джанни Грикву что-то беспокоит, и он тихо так говорит:

— Куда подевались эти чертовы девки?

И он опять звонит в колокольчик, а потом выходит в коридор, звонит еще громче и кричит:

— Идите же сюда, черт вас возьми!

И тут он опять подходит ко мне и садится за столик.

— Прости, малыш, — говорит он, и, друг, лучше бы он не звал меня малышом.

И тогда две цветные девушки входят в комнату и сразу начинают танцевать с двумя цветными парнями. И, друг, я должен признать, что это довольно красивые девушки, и на них красивые платья, и пахнет от них хорошо, как редко пахнет от цветных девушек.

И, друг, это чистая правда, одна из этих девушек, та, что покрасивее, смотрит на меня и говорит:

— Друг, это зулус! — и смеется, и я чувствую, что мне пора уносить ноги. Вы должны мне поверить, что эта девушка показалась мне слишком нахальной.

Джанни Гриква на это опять хихикает и говорит:

— Познакомься с Марией. Ты ей понравился.

И я думаю, что, должно быть, этот Джанни очень счастливый человек, потому что все время он весело так хихикает.

— Допивай и пошли со мной, — говорит он, и я повинуюсь.

Он уводит меня из комнаты, а Мария кричит мне вслед:

— Мальчик, я очень люблю черных!

И все четверо, которые танцуют, хохочут, как будто видят что-то смешное, и я оглядываюсь, чтобы показать им, что я сержусь, но они на меня не смотрят, потому что один из цветных парней взасос целует свою девушку.

Стало быть, я иду за Джанни Гриквой по лестнице вверх и все время мечтаю, что, может, удастся увидеть Нэнси, о которой я все время думаю. Но ее нигде не видно, потому что наверху много комнат, может, четыре, а может, пять, и двери у всех закрыты, и из-за одной двери слышно, как хихикают девушки. И я иду за Джанни Гриквой в самый конец коридора, и мы входим в крайнюю комнату.

— Это мой оффис, малыш, — говорит он, и мы садимся. Он за стол, я на стул. — А теперь потолкуем о деле, сынок, — говорит он, и лезет в ящик, и достает оттуда длинный коричневый конверт.

— Погоди, — говорю я. — Я видел эти картинки.

— Нет, сэр, — говорит он. — Только не эти.

— Послушай, — говорю я, и снова мне страшно, — я не хочу больше видеть таких картинок. И вообще, разве ты не знаешь, что цветным парням пить в общественных местах незаконно?

Должен сказать вам, он хихикает, как сумасшедший, и все говорит:

— Ты смешной, друг, ты очень смешной!

— Кажется, мне пора домой, — говорю я.

И он кончает хихикать.

— Лучше сначала взгляни на это, — говорит он и вытаскивает из конверта несколько снимков.

И, друг, у меня нет слов. Потому что на этих снимках — я. Да, сэр. Я. Я и эта женщина Нэнси, и мы оба совсем голые, — вы меня поняли? И, друг, я так перепуган, что боюсь шевельнуться, сижу и смотрю на снимки.

— Нравится, Джорджи? — спрашивает Джанни Гриква. — Как тебе это нравится, а? Друг, ты провел счастливую ночь, сынок. Ты был такой пьяный, что мог сделать все что угодно. Взгляни-ка на эти снимочки! И Нэнси говорит, что ты экстра-классный зулус. Малыш, ты ведь не был против того, что мы сделали эти снимочки. Ты был только рад. Да, сэр. Малыш, поверь, что я получу за каждую карточку по пять фунтов, потому что это отличный товар. Да, сэр. Так что видишь, Джорджи-малыш, у нас с тобой есть общее дело. Да, малыш!

И, друг, я молчу, но мне приятно слышать, что эта Нэнси считает меня экстра-классным зулусом, потому что, должен сказать вам, когда я смотрю на эти снимки, то вижу Нэнси, и она кажется мне экстраклассной зулуской, какая она и есть на самом деле.

— Так что, поговорим о деле, Джорджи?

— Нет, сэр, — отвечаю я. — У меня нет с тобой никакого дела. Да, сэр.

И тут дверь открывается и входит Фреда, девушка Джанни Гриквы, и дает ему фунтовую бумажку, и говорит:

— Вот. Он ушел.

— Молодчина, — говорит Джанни Гриква. — А теперь иди вниз и поухаживай за всеми парнями. Иди.

И она ничего не говорит и уходит, даже не взглянув на меня.

— Вот возьми, сынок, — говорит Джанни Гриква и протягивает мне один снимок.

— Нет, сэр, — говорю я. — Мне этого не нужно. Да, сэр.

— Да возьми же, Джорджи. На память. Да, сэр.

И он всовывает мне снимок в руку, и я беру его, сам не знаю зачем.

— Послушай, малыш, я должен тебе заплатить, друг, это факт. За эти снимки. Я дам тебе за них шесть фунтов, сынок. Четыре фунта сейчас и два, когда ты придешь сюда опять. Договорились?

— Нет, сэр, — говорю я. — Не надо мне этих денег. Нет, друг. Ты не имеешь права снимать меня, когда я пьяный. Ты не имеешь права.

— Послушай, малыш, — говорит он. — Ты сам хотел, чтобы тебя сняли. Ты меня сам об этом просил. Да, сэр. Ты был прекрасен той ночью. Просто прекрасен!

И он все время опять хихикает, и мне это очень не нравится, и он сует мне деньги в карман.

Мне нечего ему сказать, — понимаете? Потому что, друг, я, честное слово, ничего не помню об этой проклятой ночи и не могу сказать, что Джанни Гриква врет, потому что, хоть я и уверен, что он врет, но не могу ему этого сказать, — вы меня понимаете?

— Так вот, — говорит он, — слушай меня, Джорджи-малыш, и слушай внимательно. Ты мне нужен, сынок, потому что ты зулус, а зулусов трудно найти — понял? А эта Нэнси — шикарная девушка и не хочет знаться ни с кем, кроме зулуса, и ты, друг, и есть тот самый зулус. А за снимок с Нэнси европеец, может быть, даст пять фунтов. Ты понял? Так что, друг, ты мне нужен.

И я сижу и молчу, потому что, друг, мне нравится эта Нэнси, и я понимаю, что я ей тоже нравлюсь, потому что на снимке она на меня так смотрит, и я хочу вам сказать, что Джанни прав, когда говорит, что она шикарная девушка, потому что так оно и есть. Но я знаю, что нехорошо, когда с тебя делают такие карточки. Только не знаю, почему это нехорошо, — вы меня понимаете? Но все равно я знаю, что это нехорошо. И я думаю, что сказал бы мастер Абель, если бы узнал об этом. Он конечно бы рассердился.

— Хочешь выпить еще, Джорджи?

— Нет, сэр, — говорю я, — потому что, когда я пьяный, ты меня снимаешь, а я этого не хочу. Да, сэр!

А он только улыбается и кричит:

— Нэнси!

И, друг, я очень пугаюсь, потому что боюсь увидеть Нэнси после этих картинок, и я смотрю, в порядке ли мой костюм, а этот Джанни только хихикает.

И, может быть, сразу после его крика дверь открывается, и на пороге стоит Нэнси. Фу! Она похожа на прекрасную леди, потому что на ней белое платье с глубоким-глубоким вырезом, — вы меня поняли? И, друг, знаете, она такая стройная, такая милая. И она так приятно пахнет, и, друг, она — зулуска, и, друг, не знаю почему, но я без ума от этой Нэнси.

Я должен сразу признаться, что очень люблю девушек, и, друг, эта Нэнси — самая лучшая девушка из всех, которых я видел, и такая красивая, что в желудке что-то обрывается, как когда падаешь с высоты.

А она стоит на пороге и говорит:

— Здравствуй, большой мальчик!

И знаете что? В глотке у меня пересохло, и я не могу ничего сказать и только гляжу в пол. И я замечаю, что ногти у нее на ногах окрашены в красный цвет, это видно сквозь тесемочки сандалий, и от этого я люблю ее еще больше, потому что это красиво.

— Как поживаешь, большой мальчик? — спрашивает она, и ее голос снова как шепот, и, друг, я пропал, я говорю вам, пропал!

— Тебе она нравится, Джорджи? — спрашивает Джанни Гриква. — Тебе она нравится, а?

И, друг, я не знаю, что сказать от смущения.

— Я тебе нравлюсь, красавчик? — спрашивает Нэнси, и подходит ко мне, и берет меня за ухо.

— Конечно, ты ему нравишься, да, сэр, — говорит Джанни.

— Ну, красавчик, — говорит Нэнси, — скажи же, что я тебе нравлюсь, большой мальчик.

— Ты мне нравишься, — говорю я, и мой голос звучит так, как не мой голос.

— Порядок, Джорджи. Ты отличный парень. А теперь иди с Нэнси вниз, познакомься с ней как следует, и, может быть, после мы поговорим.

И, друг, он подмигивает этой Нэнси, и я это замечаю. И Нэнси говорит:

— Пойдем, силач. — И она берет меня за руку и ведет вниз, туда, где я был сначала.

И теперь уже эта комната битком набита разными цветными парнями и девушками, африканскими парнями и девушками и, может, даже малайскими парнями и девушками, только все они необразованные, это сразу видно, — вы меня поняли? Кто танцует, кто курит, кто пьет, а граммофон играет очень громко, и я удивляюсь, отчего не приходит полиция, потому что, когда моя мать стонала, полиция сразу же объявилась, а тут куда больше шума, чем от моей матери, это я вам говорю.

Как только мы входим в эту комнату, Нэнси выводит меня на середину и начинает со мной танцевать.

Друг, я люблю танцевать. Да, сэр. Вы сами танцуете? Знаете, когда танцуешь, тебе делается так хорошо, что обо всем забываешь, это я вам говорю; а когда ты танцуешь с Нэнси — ну, друг! Ноги ходят сами собой, музыка играет, пол вроде бы подпрыгивает в такт, а ты кружишься, качаешься, и на душе такой отдых, и ты подпрыгиваешь, и отступаешь, и наступаешь, и поворачиваешься, и подпеваешь, и глаза твои смотрят куда-то вдаль, и, друг, это по мне! А у Нэнси глаза закрыты, а руки прохладные, а ноги живые, друг, такие живые! И зад ее поднимается и опускается и ходит из стороны в сторону, и даже кажется, иногда ей больно, но, друг, это и есть танец, и он для меня. А дым в комнате все гуще и гуще, и ты уже насквозь мокрый, и тебе совсем хорошо, и ты видишь, как Нэнси танцует перед тобой, и ее белое платье кажется золотым и соскальзывает с плеч все ниже и ниже, а ей все равно, и она его не поправляет, так что ты кое-что видишь и можешь кое о чем подумать, пока танцуешь, друг, танцуешь. Я вам прямо скажу: это для меня.

И, друг, музыка кончается. Чересчур быстро. А Нэнси мне говорит:

— Ты хорошо танцуешь, большой мальчик. — И я знаю, что это правда.

И мы с ней присаживаемся за столик и выпиваем, а выпивку Нэнси приносит от стойки, где стоит Фреда и наливает в стаканы. И, друг, я озираюсь, и должен вам тотчас же рассказать, что я вижу.

Эти самые девушки все одеты так, как будто им не нужны никакие платья, потому что все равно все видно, — вы понимаете? И они целуются, и обнимаются со своими парнями, и гладят их, и они могут так целоваться хоть с кем, это я вам говорю. И, может, каждую минуту две или три выходят из комнаты и скоро возвращаются или, может, не скоро, и я догадываюсь, что они там делают, потому что я образованный африканец, не то, что эти подонки.

А Нэнси ставит мне стакан, и я тотчас все выпиваю, потому что после танца нужно выпить. Но сама Нэнси не спешит, она пьет медленно и не глядит на меня, так ни разу и не взглянула, она смотрит по сторонам и, может, здоровается с одним-двумя парнями, которые глядят на нее так же, как я.

Музыка снова начинается, и она говорит:

— Рок-н-ролл!

И, друг, мы опять танцуем. И я сразу должен сказать вам, что я счастлив, я пою и прищелкиваю пальцами, да, сэр, потому что я с Нэнси и мы танцуем.

Когда после рок-н-ролла мы садимся за столик, я говорю ей:

— Может, мы пойдем наверх, а, Нэнси, и кое о чем поговорим?

А она отвечает:

— А может, нет?

И я молчу, потому что на это ничего не скажешь.

И, друг, я должен признаться, мне хочется погладить эту Нэнси и, может, поцеловать, но не могу же я это сделать, — вы меня поняли? Итак, я просто смотрю на нее и думаю, что если мне нельзя пойти с Нэнси, то лучше пойти с кем-нибудь еще, но я должен сказать, что лучше бы все же с Нэнси.

И тут эта цветная девушка Мария, которая кричала, что любит зулусов, когда я приходил в первый раз, подходит ко мне и говорит:

— Потанцуем, зулус?

— Не могу, — отвечаю, — я с Нэнси. — Но все равно я ласково ей улыбаюсь.

— Танцуй, — говорит Нэнси, и это как приказ, и, друг, приходится ей подчиниться, — вы меня поняли?

Стало быть, я встаю и танцую с этой цветной девушкой, а она для цветной очень красивая. Друг, я бы лучше остался с Нэнси, но эта цветная девушка правда очень красивая. А музыка на этот раз медленная, и африканец Сачмо из Америки поет на пластинке «Сан-Луи блюз», и я прижимаюсь к этой девушке, но все время оглядываюсь на Нэнси, потому что не хочу, чтобы она видела, как я прижимаюсь к Марии. Но эта Нэнси! Знаете что? Она болтает с Фредой у стойки и не смотрит на меня. Так ни разу и не посмотрела, ни разу, да, сэр.

— Меня зовут Мария, — ласково так говорит цветная девушка. — А как тебя, красавчик?

— Джордж Вашингтон Септембер, — отвечаю я.

— Ах, да. Я о тебе слыхала, — говорит она. — Хорошее имя.

Но я не понимаю, что хорошего в имени Джордж Вашингтон Септембер.

Друг, она сама прижимается ко мне, ее голова у меня на груди, и обе руки у меня за спиной, и я должен признаться, что мне это нравится, хотя она цветная девушка, а я зулус.

— Друг, ты такой сильный! — говорит она, каждое слово по отдельности, — понимаете? И я знаю, что это правда, потому что я, может быть, могу поднимать тяжести одной рукой.

— Эта Нэнси дура, что пустила тебя танцевать со мной, но я на ее глупость не жалуюсь.

Друг, я думаю то же самое, что и Мария, потому что мне не нравится, как легко Нэнси меня отпустила, но я тоже не жалуюсь, потому что Мария нежная и кругленькая, только Нэнси мне нравится больше.

И знаете что получается? Когда танец кончился, Мария меня целует, и должен признаться, я тоже ее целую, потому что она умеет целоваться, эта девушка, поверьте мне. Она держит меня за голову обеими руками и целует. И я закрываю глаза, и это мне нравится, да, сэр. Когда она перестает меня целовать, я открываю глаза и вижу, что мы одни посредине комнаты, и все, как черти, смеются над нами, и сама Мария тоже смеется, но когда я возвращаюсь к Нэнси, та не смеется.

— Тебе нравится эта девушка? — спрашивает Нэнси.

— Нет, Нэнси, эта девушка мне не нравится, но она меня поцеловала, друг. Она черт знает какая нахальная, — говорю я, хотя это неправда, потому что сам поцеловал эту девушку.

— Хочешь еще выпить? — спрашивает Нэнси, и я говорю «да», потому что я взмок от танца и мне надо выпить.

И она дает мне свой стакан, и я беру мой и иду к стойке за выпивкой, и все, кто рядом со мной, берут выпивку, тут же платят, но когда я достаю деньги, Фреда мне говорит:

— За наш счет, Джорджи. — И я понимаю, что это значит — бесплатно, и я забираю выпивку и возвращаюсь к Нэнси.

Но, друг, ее нет. Да, сэр. Нет. Эта Нэнси! С чего это она ушла, а? Может, она рассердилась из-за того, что я поцеловал Марию, но отчего она мне не сказала, что рассердилась, а? Непохоже, чтобы она рассердилась. Да, сэр. Она вела себя так, как будто ей все равно, что я делаю. Поэтому, друг, я рад, что поцеловал Марию. Честное слово! Ох эта Нэнси!

И вот я стою с двумя стаканами и озираюсь.

— Еще станцуем, Джордж Вашингтон?

Это Мария. И я говорю «да», потому что хочу позабыть про Нэнси и про то, как она ушла. Мария все равно очень милая девушка, и я даю ей стакан и сам выпиваю.

И, друг, я чувствую, что мне нужна девушка, потому что я танцевал с Нэнси, и целовался с Марией, и проглотил один или два стакана выпивки.

Поэтому мы немножко танцуем с Марией и потом идем наверх в комнату с тремя кроватями, и мне все больше нравится эта девушка, и я ее обнимаю, и она теплая, теплая, теплая.

И пока мы в этой комнате, другие пары приходят и уходят, только мне это все равно, потому что эта Мария не дура и, друг, мне она нравится. И всю ночь мы спим, то просыпаемся, то опять засыпаем, и в последний раз мы засыпаем, должно быть, под утро.

 

VI

В эту ночь я не видел снов. Да, сэр. Утром я просыпаюсь, медленно так — куда спешить? И я тянусь к Марии.

Мария у меня первая цветная девушка, это чистая правда, и я должен сказать, что это не так плохо, потому что цветные не такие ленивые, как африканки, и не такие толстые, а Мария к тому же не дура, а это, друг, тоже неплохо.

Стало быть, как я вам сказал, я тянусь к Марии, и, друг, ее нет. И я сажусь в постели и вижу, что в комнате нет никого, я один, и этого я не могу понять. Я медленно так просыпаюсь, мотаю головой, продираю глаза, чешу себе грудь, и знайте же, что мне хорошо, и я счастлив. И счастливое солнышко светит в окно, потому что сегодня воскресенье и ему обязательно надо светить. И я не знаю, который час, потому что в этой комнате нет будильника, но я думаю, что уже поздно, потому что у меня такое чувство, — вы понимаете? И я спускаю ноги с кровати, и сажусь, упершись пятками в пол, и, может, зеваю, и потягиваюсь, и чувствую себя сильным.

Так я, может, сижу минут пять, ничего не делая, когда вдруг слышу голоса. Тогда я одеваюсь и выхожу в коридор и понимаю, что голоса доносятся из соседней комнаты, а я знаю, что эта комната — оффис Джанни Гриквы.

И я стою в коридоре, и слушаю, и понимаю, что это голоса Джанни Гриквы и Марии, главным образом Джанни Гриквы.

— Какого черта ты споришь? Заткнись и слушай, — это говорит Джанни Гриква. — Ты что, хочешь все испортить? А? Хочешь? Заткнись и слушай. Ты что, хочешь все испортить? Это Нэнси надо ухаживать за этим зулусом, а не тебе. Оставь его в покое. О нем позаботится Нэнси, а ты найдешь себе других зулусов. Это не для тебя, слышишь?

Друг, он так кричит, что мне все слышно, поэтому, я думаю, и Марии все должно быть слышно. Только я не могу понять, что происходит.

— А теперь убирайся отсюда, — говорит Джанни. — Убирайся, и не смей возвращагься, и держись от этого зулуса подальше — поняла? Иначе не миновать тебе тюрьмы. Ты же знаешь, у меня друзей хватит. Найди себе другое место и валяйся хоть круглые сутки, но только не здесь и только не с этим зулусом. Ищи другое место и другого хозяина!

И, друг, я говорю вам чистую правду, я слышу, как он дает ей пощечину, а она говорит ему:

— Выродок! — и плачет. И тут дверь распахивается, и она выбегает, но, увидев меня, останавливается. Я смотрю на нее, и она смотрит на меня.

— Что случилось, Мария? — говорю я.

— Это все из-за тебя, — говорит она. — Из-за тебя неприятностей не оберешься. Вот ты какой. Ты сам — сплошная неприятность. Если бы ты знал, что тебе лучше…

Но прежде, чем она успевает договорить, выходит этот Джанни Гриква и бьет ее, друг, башмаком по ноге, и она вскрикивает и плачет.

— Убирайся отсюда, шлюха! Брысь! Иди-иди! — говорит он.

Друг, я стою и молчу, потому что не могу понять, что происходит, а Мария сбегает по лестнице вниз, и я слышу, как хлопает за ней парадная дверь. И тут этот Джанни Гриква начинает опять улыбаться и говорит:

— Она большая шлюха, Джорджи, не обращай внимания на ее слова. Заходи ко мне, поговорим, а?

И, друг, я так удивлен, что не могу ничего сказать, и иду за ним в его комнату и сажусь. В комнате нет никого, только на столе Джанни стоит коробка, и в ней много денег — серебра и бумажек.

— Так вот, Джорджи-малыш, — говорит Джанни, — мне очень жаль, но, друг, я приказал всем девушкам оставить тебя в покое, потому что ты — парень Нэнси, понял, малыш?

— Зачем тебе это? — спрашиваю я, потому что не могу ничего понять.

— Зачем мне это? — переспрашивает он.

— Зачем ты приказал всем девушкам оставить меня в покое?

— Потому что ты — парень Нэнси, вот почему, и я не хочу, чтобы ты уставал, — понятно? Я хочу, чтобы ты был свеженький, — понятно? Друг, эта Мария — большая шлюха, и я сказал ей и всем остальным, чтобы тебя оставили в покое, но она меня не послушалась. Да, сэр. Да, сэр, Нэнси — твоя девушка, и вы с ней должны подружиться.

— Я не устану, — говорю я.

— Нэнси — твоя девушка, Джорджи-малыш. Да, сэр.

Друг, я знаю, что Джанни Гриква всегда врет, но не могу понять, что происходит.

— Так вот, Джорджи-малыш, — говорит он, — сколько я тебе вчера дал за снимки?

— Четыре фунта, — говорю я.

— Ладно, малыш, вчера я продал еще два снимка, и я дам тебе еще два с половиной фунта. Потому что им понравились эти снимки — понял?

— Не нужно мне этих денег. Да, сэр.

— Еще как нужно, — говорит он. — Еще как. Может, тебе хочется купить новый костюм, а? Или, может, золотые часы на руку, а? Факт. И тут все в порядке, малыш. Брось свой рок-н-ролл, сынок, и бери деньги.

И, друг, я думаю о золотых часах на руку или о новых ботинках, как на Джанни, и я беру эти деньги и сую в карман, как вчера.

— Хочешь есть? — спрашивает Джанни.

— Да, сэр, — говорю я.

— Знаешь, который час?

— Нет, — говорю я.

— Друг, уже половина третьего. — И он хихикает. — Тебе нужно как следует перекусить, а? И еще я тебе скажу, что ты будешь делать после еды. Ты и Нэнси, вы оба поедете на пляж купаться. Тебе это подходит?

— На пляж?

— Вот именно, — говорит он.

— У меня нет с собой плавок, друг. Мне не в чем купаться.

— Не беспокойся. У меня есть новые плавки, которые я ни разу не надевал. Малыш, забирай их. — И он бросает мне плавки, которые — сразу видно — мне будут малы. А мне хочется искупаться и позагорать на солнце.

— Пошли, — говорит он, — идем есть. Фреда внизу нам кое-что приготовила, и Нэнси туда вот-вот придет, друг, поэтому надевай сейчас же плавки под брюки и спускайся вниз обедать. Как, друг?

Я говорю «да» и делаю, как он сказал.

Друг, я беспокоюсь, потому что слышал, какие слова этот Джанни Гриква кричал Марии, и потому, что эта Мария сказала мне, что от меня неприятностей не оберешься, а мне такого еще никогда не приходилось слышать, особенно от девушки, с которой я только что был.

Итак, я не могу понять ничего из того, что происходит, и я думаю, что, должно быть, Джанни Грикве до зарезу нужны новые снимки меня с Нэнси, потому что он получает за них хорошие деньги. Поэтому он такой любезный со мной. Но отчего же все-таки эта Мария сказала, что от меня неприятностей не оберешься? Ведь это неправда. А эта Мария была со мной такая ласковая и мне очень понравилась. Но Нэнси мне нравится больше, и мне хочется, чтобы вместо Марии была Нэнси.

Но я должен сказать вам, что я не очень-то хорошо об этом раздумываю, потому что пытаюсь надеть на себя эти плавки, и, друг, это шикарные плавки с ленточкой на боку, вроде белого шнурка от ботинок, и ее надо завязать бантиком, и, друг, мне они маловаты, но все равно мечта, а не плавки.

Стало быть, я схожу вниз и ем яичницу с беконом и пью кофе, а Джанни Гриква опять пьет бренди. Джанни Гриква, но только не я. Да, сэр. Я не пью бренди днем в половине третьего. И с нами Фреда и никого больше. Мы поели, сидим и молчим, и эта Фреда встает и ставит пластинку, и граммофон играет, и солнышко светит, и, друг, я чувствую себя превосходно.

И мы сидим, и молчим, и слушаем, а Фреда достает красную краску и, подпевая пластинке, начинает раскрашивать себе ногти на ногах, как у Нэнси, а Джанни развалился на стуле и ковыряет спичкой в зубах. А я смотрю на них и слушаю музыку. А с улицы слышно, как кричат дети, и играют, и плачут, и, друг, во мне такой покой, будто я уже умер. И мне хочется, чтобы у меня было банджо или что-то вроде, чтобы поиграть.

Я смотрю на Джанни Грикву и вижу, что он выпрямляет себе волосы и помадит их, потому что они у него не курчавые и блестящие. Но все равно он очень некрасивый, и вид у него такой, как будто его время от времени бьют. А Фреда сидит на полу и красит себе ногти на ногах. И губы у нее намазаны так же ярко, как у Марии, только мне сейчас не очень-то хочется думать про Марию. Поэтому я думаю, что Нэнси никогда не мажет губы, только красит ногти на ногах и руках. А эта Фреда здорово высокая, выше, чем Джанни Гриква, и на ней брюки в обтяжку, и я сижу и смотрю на нее, и солнышко светит, и она мне нравится, и этот Джанни Гриква тоже мне нравится.

Потом Фреда встает и ставит другую пластинку — побыстрее и погромче, и эта пластинка мне тоже нравится. И я беру со стола две ложки и начинаю на них играть. Я по-настоящему хорошо играю на ложках, да, сэр. Я много раз пытался научить мастера Абеля, но он не смог научиться, а надо всего лишь держать эти ложки в одной руке между пальцев, а другой играть, как на банджо, и сами ложки начинают плясать и стукаться друг о друга с таким приятным звоном. Стало быть, я играю на ложках, и тут вдруг входит Нэнси.

— Вот она! — говорит Джанни Гриква. — Это Нэнси.

— Я знаю, что это Нэнси, — говорю я, только тихо.

— Ты готова, Нэнси? — спрашивает он.

Она только кивает, а он мне говорит:

— Прекрасно, малыш. Я пойду за машиной.

— У тебя есть машина? — спрашиваю я.

— Конечно, — говорит он и выходит.

А эта Нэнси подходит ко мне, и она правда очень красивая, и, друг, я думаю про себя, что она мне нравится больше, чем эта Мария.

— Привет, Джорджи, — говорит она. — Как поживаешь, большой мальчик?

— Превосходно, — говорю я.

— Привет, Нэнси, — говорит эта Фреда, и Нэнси ей говорит:

— Хелло!

Потом она говорит:

— Мы с тобой малость искупаемся, что скажешь, Джорджи? Ты согласен?

— Конечно, согласен, — говорю я. — Куда мы поедем?

— Ну, на Си-Пойнт. Море там красивое и прохладное. Что скажешь? — спрашивает она.

— Прекрасно, — говорю я.

У этой Нэнси явно хватает красивой одежды, и, друг, сегодня на ней короткие брюки, как для тенниса, только короче, и рубашка вроде мужской. Она вся в белом и от этого выглядит совсем восхитительно. И тут я слышу шум автомобиля, очень громкий шум, и я понимаю, что, должно быть, этот автомобиль и разбудил мастера Абеля в ночь на пятницу. Выходит, это Джанни Гриква отвозил меня домой, не иначе. Черт бы его побрал!

И вот мы все садимся в этот автомобиль, Нэнси, Фреда и я. А эта Фреда босиком, потому что краска у нее на ногтях еще не просохла, а ей надо ступать по асфальту, горячему от солнца, и она подпрыгивает, и смеется, и визжит, и говорит, как ей чертовски горячо, и, друг, я должен признать, что так оно и есть.

Этот Джанни Гриква сидит за рулем своего «шевроле» 1942 года и говорит:

— Залезайте, детки, — и улыбается. Вы меня поняли?

И тут эта Нэнси собирается сесть на переднее сиденье рядом с Джанни Гриквой, но тот сердито глядит на нее и указывает головой в мою сторону, и Нэнси садится сзади рядом со мной, а эта Фреда спереди рядом с Джанни.

И вот мы направляемся в Си-Пойнт, это недалеко, и, друг, в автомобиле так хорошо, мне так нравится ехать в автомобиле, потому что я не слишком часто езжу в автомобиле. Но эта Нэнси просто забилась в угол и глядит в окошко, она не говорит со мной, и не смотрит на меня, и вообще ничего не делает, и, друг, я стараюсь подсесть к ней поближе и обнять ее за талию, но нет, сэр, она просто сидит и глядит в окошко, и я не могу не посмотреть на ее ноги и кладу ей руку на колено, но она снимает ее, и, друг, мне это не нравится.

Мы едем, стекла в окнах опущены, в автомобиле ветер, и Нэнси надевает темные очки, так что уже не видно и глаз, и, друг, мне это тоже не нравится. Когда же она позволит мне дотронуться до нее? Друг, мне грустно, потому что я дотрагивался до нее только на снимке, а сам я этого не помню, и, друг, мне правда ужасно хочется до нее дотронуться.

Тут эта Фреда начинает напевать, а она поет по-настоящему хорошо, так вот она начинает напевать песню, которая называется «Мона Лиза», и у нее это выходит так нежно и приятно, а Джанни Гриква ведет машину одной рукой, а другой болтает за окном, и никто ничего не говорит, разве что иногда Джанни Гриква скажет:

— Мы очень рады, что ты с нами, Джорджи, потому что мы тебе друзья и хотим, чтобы ты хорошо провел время! — Или что-нибудь в том же духе.

Мы обгоняем другие автомобили, главным образом автомобили с европейцами, и в них парни и девушки сидят рядом и в обнимку, — вы меня понимаете? Я бы хотел, чтобы Нэнси была поласковее со мной, я даже думаю, что лучше бы вместо нее была Мария, потому что, друг, она бы сидела поближе и, может, мы бы обнимались и целовались. С Нэнси этого не выходит. Да, сэр.

Итак, сэр, мы прибываем на неевропейский пляж в Си-Пойнте и начинаем раздеваться на горячем песке. Должен сказать вам, что на Нэнси почти ничего не остается — так, что-то розовое из полотенца, и она от этого еще красивее. На Фреде — то же самое, только она не такая красивая, как Нэнси. Джанни Гриква не собирается купаться и не снимает костюма, и тут эта Нэнси говорит, что ей тоже не хочется купаться и что она просто позагорает на солнце, поэтому мы с Фредой вбегаем в воду, плещемся, кричим и плаваем, и, друг, мне хорошо.

Когда мы возвращаемся к тому месту, где сидят Джанни и Нэнси, Джанни говорит:

— Эй, Фреда, нам с тобой надо малость прогуляться. Пошли!

И она говорит:

— Но… — И это потому, что Джанни смотрит на нее сурово, но тут же он начинает подмигивать, и хихикать, и кивать в мою сторону, и Фреда вроде бы недовольно встает и уходит с Джанни. А мы с Нэнси остаемся вдвоем.

— Теплая вода? — спрашивает она.

— Нет, — отвечаю я.

— Намажь мне спину кремом, — говорит она, — давай, Джорджи, милый.

И я мажу ей спину. Друг, вы понимаете, что я в первый раз дотрагиваюсь до Нэнси, если не считать снимка, про который я ничего не помню.

— Для чего этот крем? — спрашиваю я, и она говорит, что он для того, чтобы солнце не обжигало, и я, как дурак, натираю ее этим кремом, хотя знаю, что он ей не нужен, потому что она зулуска вроде меня и солнце не может ее обжечь.

В общем-то приятно натирать ее кремом, потому что она такая гладкая, — вы меня поняли? И я натираю ей спину и ноги, и это очень приятно. А она лежит на животе, но лицо повернула ко мне, и когда я приканчиваю весь крем, мы лежим с ней рядом, лицом к лицу.

— Тебе здесь нравится? — говорит она.

— Еще бы, — говорю я.

— Вот и хорошо, — говорит она.

Потом мы сколько-то времени молчим, и я смотрю на нее и иногда на парней, которые играют на неевропейском пляже. И я думаю, что эти европейцы спятили, спятили, потому что их пляж направо, совсем рядом с нашим, но они нас туда не пускают. Да, сэр. Мы и сами бы к ним не пошли, только у них пляж лучше, потому что у нас камни и всякая дрянь в воде, а у них — чистота. Но, друг, то же самое доброе старое море и для нас, и для них, и, может, та вода, что касалась меня, сейчас коснется какого-нибудь европейца. Что он тогда будет делать? Может, он посадит эту воду в тюрьму? Я вам говорю, они спятили.

И я думаю об этом проклятом апартеиде и всем таком, вроде как на почте приходится стоять в очереди. Там одно окошко для европейцев, а другое для неевропейцев. Может, ты входишь туда и сразу покупаешь марки или конверты, и, может, там толпа европейцев, которым тоже нужны марки или конверты, но они должны стоять в своей очереди и ждать. И тебе смешно на них смотреть, потому что им не позволяется подойти к неевропейскому окошку и быстро купить что кому нужно, — вы меня поняли? И то же самое в поездах и везде. Друг, мне это не нравится, потому что, если ты неевропеец вроде меня, тебе можно ехать только в таких вагонах, которые называются третьим классом, а это ужасно, друг. Скажем, как когда я провожал в Иоганнесбург моего дядю Калангу, тогда я насмотрелся на эти поезда. Друг, там только скамейки, а до Иоганнесбурга два дня. А у европейцев — постели и все такое. Да, сэр, мне это не нравится. И мне не нравятся эти чертовы паспорта, которые надо всюду носить с собой. Мой дядя Каланга говорит, что эти паспорта — что-то вроде номерка на ошейнике собаки, и он прав.

Но мне хорошо лежать на песке рядом с Нэнси. Песок такой теплый, и когда ты на нем лежишь, настроение у тебя прекрасное, и можно перебирать песок пальцами, и это тоже приятно, — вы меня понимаете?

Стало быть, мы лежим, и ничего не слышно, кроме моря и людских голосов, и, друг, мы лежим рядом с тем, что называется «Си-Пойнт павильон», который только для европейцев, и в нем большие бассейны для плавания, и слышно, как кричат европейцы, и их голоса сливаются в один громкий голос. И тут эта Нэнси спрашивает:

— Джорджи, что, Каланга — твой дядя? — И, друг, я пугаюсь.

— Откуда ты знаешь? — говорю я.

— Слыхала, — отвечает она.

— От кого слыхала? — спрашиваю я.

— От Джанни, — говорит она и сердится. Друг, я пугаюсь насмерть, потому что откуда ей знать, что Каланга — мой дядя, а если она об этом уже слыхала, так зачем она меня спрашивает, а?

— А где твой дядя, Джорджи? — спрашивает она так ласково.

— Не знаю, друг, — говорю я. Я говорю это потому, что, по-моему, всегда лучше так говорить, хотя я и правда не знаю, где теперь мой дядя Каланга.

— Он в Иоганнесбурге? — спрашивает она.

— Да, — говорю я, и мне уже совсем не нравится этот разговор про дядю Калангу.

— Нет, его там нету, Джорджи. Он в Кейптауне, — говорит она.

— Зачем ты спрашиваешь, если сама все знаешь? — говорю я.

— Так он в Кейптауне, Джорджи? — опять спрашивает она.

— Не знаю, друг, честное слово, — говорю я, и так оно и есть на самом деле.

И она больше ничего не говорит и просто лежит на солнце, и я должен сказать вам, что мне не нравится этот разговор, потому что вам надо понять, что мой дядя Каланга — образованный африканец, как я уже говорил, и он по-настоящему умный, и я не могу понять, откуда эта Нэнси вообще знает о моем дяде и зачем ей понадобилось знать, где он теперь.

— Если он устроит митинг, возьмешь меня с собой? — говорит она.

— Какой митинг? — спрашиваю я.

— Ты сам знаешь какой, — говорит она.

— Нет, сэр, не знаю. Понятия не имею, о чем ты, — говорю я.

— Ты знаешь, Джорджи. Митинг за свободу.

— Нэнси, — говорю я, — я ничего не знаю ни о каких митингах за свободу, и ты сама знаешь, что нам не разрешается ходить на митинги. Ты сама это знаешь!

И она молчит. Но я должен сказать вам, что мой дядя Каланга, как я вам говорил, должен был уехать в Иоганнесбург, потому что он устраивал эти митинги здесь в Кейптауне, и, друг, ему нужно было уехать, пока его не забрала полиция. Я был один раз на таком митинге, и если бы полицейские услыхали, что там говорил мой дядя, им это бы не понравилось. Да, сэр. Поэтому, когда эта Нэнси спрашивает меня о дяде Каланге, я насмерть пугаюсь.

— Да, — говорит Нэнси через некоторое время. — Он здесь, в Кейптауне.

— Откуда ты знаешь? — говорю я.

— И если он устроит митинг, Джорджи, возьми меня с собой.

Я молчу, и тут вдруг она касается моей ноги и вообще пододвигается совсем вплотную, и я должен сказать вам, что забываю про дядю Калангу и думаю только о Нэнси. Она такая милая и совсем рядом и целует меня в шею и в ухо, и, друг, она проводит своими длинными ногтями по моей спине, — знаете, как это приятно? Да, сэр. Я говорю вам чистую правду — она меня целует, так нежно и долго. А когда поцелуй кончается, она тихонько спрашивает:

— Так ты возьмешь меня, Джорджи, а?

И, друг, я не совру вам, она опять отодвигается, и просто лежит ка солнышке, и вроде бы спит, и, друг, мне хорошо после ее поцелуя, но меня беспокоят ее расспросы.

И, может быть, проходит много времени, и я сплю на пляже под шум моря и голосов.

Но Джанни Гриква и Фреда возвращаются, и мы встаем, одеваемся и едем в автомобиле назад на Ганноверскую улицу. И я не верю своим глазам, когда вижу, что Нэнси после того, как целовала меня на пляже, опять забивается в угол.

Когда мы подъезжаем к дому, я тихонько говорю Нэнси, что, может, мы поднимемся наверх и кое о чем поговорим, но она молчит, и, друг, я не знаю, что думать об этой девушке. Просто не знаю.

Она уходит переодеваться, а Джанни Гриква говорит, чтобы я остался в его доме на ночь и поразвлекался.

— С кем? — спрашиваю я.

— Разумеется, с Нэнси, — говорит он.

Но когда он зовет ее, она не приходит, а приходит Фреда и говорит, что Нэнси уехала домой, и тут Джанни начинает беситься.

— Ну ничего, Джорджи, — говорит он. — Не сегодня, так завтра, ладно? До завтра, — говорит он.

— Может быть, — говорю я.

— Довезти тебя до дома?

— Нет, сэр, — говорю я. — У меня есть велосипед, и я, конечно, поеду на нем домой и подумаю.

Так я и делаю.

Я еду домой, и уже смеркается, и когда я возвращаюсь в Си-Пойнт к дому Финбергов и ставлю свой велосипед в их гараж, как мне дозволено, я неожиданно слышу шум и пугаюсь, потому что знаю, что тут кто-то есть, и думаю, что это, может, подонок, который хочет отнять у меня мои шесть фунтов, и очень пугаюсь.

Я медленно выхожу из гаража и осматриваюсь по сторонам, потому что зулус в темноте может видеть такое, чего никто другой не увидит. И я точно вижу в углу двора тень, и, друг, я пугаюсь. И тут тень подходит ко мне и говорит:

— Здравствуй, Табула.

Это мой дядя Каланга.

 

VII

— Я тебя заждался, Табула, — говорит дядя.

Да, сэр. Это мой дядя, и никто иной. Потому что он всегда зовет меня моим зулусским именем Табула, как я вам уже рассказывал.

— Да, дядя. Меня не было дома, — говорю я.

— Я так и подумал, — говорит он и улыбается.

— Пойдем ко мне, может, выпьешь чашку чая, а? — говорю я, и он говорит «да», и это полный порядок, потому что в доме нет никого, потому что мастер Абель ночует сегодня не дома, так что кроме нас с дядей там никого не будет.

Я люблю моего дядю. Он очень хороший человек, да, сэр. Он очень хорошо говорит, и я люблю его слушать. Голос у него густой, низкий и приятный, и он говорит как образованный африканец, какой он и есть на самом деле. К тому же, он очень красивый африканец, — вы меня поняли? Разве что борода его мне не нравится, потому что если вы не понимаете, о чем он говорит, то вы все время смотрите, как его проклятая борода поднимается и опускается, и на вас находит усталость и сон. Но сейчас я не очень-то рад, что мой дядя в доме у Финбергов, потому что иногда от моего дяди неприятностей не оберешься. Как в тот раз — я вам об этом рассказывал, — когда ему пришлось уехать из Кейптауна из-за этих митингов, и вообще все, что он говорит, пахнет неприятностями. Или когда он ходил мимо того места, где находится наше проклятое правительство, с плакатом: «Уважайте достоинство всех людей». Я не очень-то знаю, что это значит, но это тоже пахнет неприятностями, — понимаете? И еще эта Нэнси сегодня спрашивала о нем и о его митингах. От этого будут неприятности. Друг, мне кажется, что я не слишком счастлив от того, что дядя в моем доме. Но он мой дядя и более образованный африканец, чем я, и я не могу сказать ему, чтобы он убирался, как сказал бы моей матери, которая всегда пьяная.

Стало быть, я отпираю черный ход своим ключом, и показываю дяде свою комнату, и прошу его сесть, а сам иду на кухню заваривать чай.

Я не буду вам врать и прямо скажу, что сегодня ночью мне не хочется слушать дядю Калангу, потому что, друг, потому что я чертовски устал от солнца, и тело мое болит, и мне хочется подняться наверх и, может, принять ванну в ванной мастера Абеля, а затем улечься и выспаться. Но всего этого я не могу сделать, потому что у меня дядя Каланга. Поэтому я завариваю чай, несу его в мою комнату и знаете что? Когда я вхожу с чаем, мой дядя уже крепко спит на моей кровати. Да, сэр. Крепко спит.

Мне приходится его разбудить, но, видно, он очень устал. Он трясет головой, но все равно улыбается и пьет со мной чай.

— Когда ты вернулся в Кейптаун, дядя? — спрашиваю я.

— В среду, — говорит он и пьет чай.

Друг, со среды прошло всего три дня, так откуда же эта Нэнси знает, что мой дядя в Кейптауне, а? Откуда она знает?

— Я очень устал, Табула, — говорит дядя.

— Да, дядя, я вижу, что ты устал.

— Я приехал из Порт-Элизабет, — говорит он.

— Из Порт-Элизабет? Почему? — спрашиваю я.

— Чтобы им было труднее меня найти. Мне пришлось уносить ноги из Иоганнесбурга, поэтому я сначала поехал в Дурбан, потом в Порт-Элизабет и потом сюда. Может быть, они меня ищут еще где-нибудь там. Но я так устал, Табула. Весь месяц я ездил с места на место. Я очень устал.

— А что ты собираешься делать здесь, дядя? — спрашиваю я, потому что не хочу неприятностей, а он мой дядя, и я должен все знать.

— Начну все сначала. Что еще остается?

— То есть что? Митинги и все такое?

— Вот именно. Митинги и все такое. Кто-то ведь должен бороться, Табула. Мы не должны сдаваться.

Друг, мой дядя такой грустный. Ужасно грустный.

— Да, — говорит он. — Многое нужно сделать. Скоро я организую митинг и хочу, чтобы ты на него пришел. Может быть, в четверг. Тебе скажут, когда и где это будет. И ты примешь, понял? Мы должны бороться против этих ублюдков. Бороться до самой смерти.

Я не очень-то слушаю, что он говорит, потому что мой дядя говорит, как усталый человек, ему просто нужно поговорить, — вы меня поняли? И мне совсем не нравится этот разговор о митингах и всяком таком. Да, сэр. А когда он говорит о смерти, я очень пугаюсь. Я до этого много раз думал о смерти, однажды даже до того, как мой дядя впервые сказал мне:

— Стоит отдать жизнь за то, чтобы твои братья были свободными.

Но я должен признаться вам, что я не хочу отдавать жизнь ни за кого, и я это сказал моему дяде, и он сказал, что мне должно быть стыдно, только я не мог понять почему, друг. Ну что с тобой будет, когда ты умрешь, а? Друг, вы знаете, я люблю спать, но я не хочу спать вечно, да, сэр. Я люблю просыпаться. А когда ты умер, может, ты просто мертвый, и, может, никакой добрый Иисус не возьмет тебя к себе. Что тогда? Что ты тогда будешь делать, а? Ничего. Так-то. Друг, это меня пугает. А, может, этот Иисус и есть, но, может, ты был таким плохим, что Он не захочет с тобой знаться. Что тогда, а? И, может, тогда дьявол Сатана схватит тебя и будет поджаривать, что тогда? Нет, сэр, я не хочу умирать, нисколечко не хочу.

И вдруг мой дядя перестает говорить, и я вижу, что он снова крепко уснул. Крепко уснул на моей кровати.

Что я могу поделать? Я не могу согнать с кровати моего дядю, потому что куда тогда мне его девать? А он спит так спокойно, что его и правда нельзя согнать с кровати. Что я могу поделать? Друг, я сержусь. Потому что мой дядя не имеет права спать на моей кровати, потому что где тогда мне спать самому?

И я завожу мой будильник и ставлю его на восемь, потому что помню, что к этому часу толстая Бетти может подать завтрак мастеру Абелю, а я могу спать. Да, сэр. А дядя Каланга спит на моей кровати, и на лице у него улыбка. Друг, ему хорошо улыбаться, потому что он на кровати, а мне придется спать на полу. Поэтому я не раздеваюсь, а просто ложусь на жесткий пол и стараюсь уснуть.

Проходят годы прежде, чем я засыпаю. И все время я думаю о том, что случилось со мной за эти последние дни. Друг, сколько неприятностей! Во-первых, эта миссис Валери и полиция. Это была неприятность. Во-вторых, этот Джанни Гриква, который тоже неприятность, друг. Потом эта Мария, которая сказала, что я сам неприятность. И еще мой дядя Каланга, и эти митинги, и смерть, и это тоже неприятность. И Нэнси. Нэнси. Должен сказать вам, что из-за нее у меня болит в животе. Да, да. Болит. Так болит, как будто мне только надо увидеть ее, чтобы прошло. Вот что со мной приключилось. Нэнси. И даже когда она спрашивает про Калангу, до которого ей нет никакого дела, я все равно люблю ее и хочу, чтобы она стала моей девушкой. Друг, когда она сегодня на пляже целовала меня, мне казалось, будто я вижу музыку. Вы меня понимаете? В общем, обычно вы слышите музыку, но когда она меня целовала, было так, будто я вижу музыку. Друг, я был счастлив. Все, о чем можно думать, пропадает, когда ты целуешь эту Нэнси. На пляже она была со мной такая милая, такая ласковая, но когда мы оказались в автомобиле, она вела себя так, будто мы с ней незнакомы. А когда я позвал ее наверх, чтобы кое о чем поговорить, она даже мне не ответила. А когда Джанни позвал ее, и ее уже не было, он рассердился. И единственный раз, когда я по-настоящему обнимал ее, был на тех снимках. И, черт побери, мне не очень-то хорошо спать на полу. Да, сэр.

Стало быть, я сажусь на полу и смотрю в темноте на дядю Калангу, а он крепко спит. Я включаю свет, и он даже не шевелится, а я иду к моей куртке, которую я повесил на стул, и достаю из нее снимок меня и Нэнси, который мне дал Джанни Гриква. Друг, это прекрасный снимок. Хотя вообще-то я не люблю таких картинок, — вы понимаете? Но тут Нэнси, она такая красивая. И на этом снимке я все время смотрю на Нэнси, а не на себя. Только на Нэнси. Я прячу снимок в карман куртки, выключаю свет и снова ложусь на полу. Мне как-то даже лучше от того, что я посмотрел на этот снимок. Только посмотрел. Красивее Нэнси нет никого.

Но эта Мария тоже красивая. Я ее обнимал, она очень красивая. Мария — цветная девушка, но все равно мне она нравится. Я знал в общем-то много женщин. Одни были красивые, другие некрасивые; от одних пахло, от других нет; одни живые, другие ленивые; одни действительно нравятся, другие — так, потому что ты с ними, — вы меня понимаете? Но эта Мария. Она была милая. Живая. От нее не пахло, да, сэр, и, друг, она мне понравилась, потому что она была нежная. Для этой Марии ты был не просто новый мужчина, ты был ты. Это трудно объяснить словами.

И я знаю, что этот Джанни Гриква врет, когда говорит, что Мария— шлюха, потому что ты сам все можешь понять, когда ты с ней так близко. Уж ты точно можешь сказать, что она не шлюха. Может, с другими парнями она шлюха. Может, даже с самим Джанни Гриквой. Но я точно могу сказать: только не со мной. И я пугаюсь, когда вспоминаю ее слова: «Это все из-за тебя. Из-за тебя неприятностей не оберешься. Вот ты какой. Ты сам — сплошная неприятность. Если бы ты знал, что тебе лучше…»

И тут этот проклятый Джанни ее ударил. Но я все слова слышал прекрасно. И я не могу понять, что она хотела сказать, прежде чем этот проклятый Джанни ее ударил. Сплошная неприятность! Я не сплошная неприятность. Я семь лет работаю у Финбергов, так какие же могут быть из-за меня неприятности? И до этого я работал только в отеле «Уэйфэрерс» на набережной, так какие же могут быть из-за меня неприятности?

Неприятности начались из-за миссис Валери. Вот когда начались неприятности. У нее еще были усы на губе. Я этого не люблю. И я должен сказать вам, что до прошлого четверга я ни разу не был в полицейском участке. И все это из-за этой миссис Валери. Теперь у меня неприятности. Раньше у меня не было неприятностей, не было забот, не было Нэнси. Только Сара и мой дружок Пит, которого я не видел уже несколько дней. Сара. Она милая. Да, сэр. Она не ленивая, она меня любит, мы встречались с ней много раз, и всегда мне было с ней хорошо. Хотя когда ты с ней, она не говорит столько приятных вещей, как Мария. Она просто целуется и все такое. Но эта Мария не дура, и все время она говорит. Вроде бы о том, что ты делаешь, и о том, что она делает, и от этого вроде хмелеешь, и мне это нравится. Но мне не нравится этот проклятый пол, на котором я не могу уснуть, потому что он жесткий. А мой дядя спит на моей кровати. Он-то точно сплошная неприятность. И если он будет устраивать митинг тут в Кейптауне, мне придется взять с собой Нэнси, потому что она просила. Может, она хочет отдать жизнь за своих братьев? Не похоже. Но если она не хочет умирать, то зачем ей идти на митинг? Может, ей нравится мой дядя Каланга? Тоже не похоже, потому что я не думаю, что она его даже видела. Так зачем она хочет туда идти, а? Эта Нэнси, зачем? Друг, она женщина.

 

VIII

Понедельник у меня рабочий день. Да. И чего только не надо переделать за понедельник! Ух! Так что вы поймете, если я скажу, что я не слишком спешу вставать в понедельник и просто лежу и думаю обо всем, что предстоит делать, и опять засыпаю.

Но в этот понедельник я просыпаюсь на полу и тут же гляжу на кровать — как там мой дядя Каланга, но, друг, его нет. Поэтому я осматриваюсь, не спрятался ли он куда, но комната у меня маленькая, так что ему никуда бы в ней не деться. Но как он ушел? Я смотрю на часы — уже половина девятого, будильник меня не разбудил. Стало быть, я вскакиваю побыстрее и выхожу, может, поискать дядю Калангу, но в доме его нигде нет. Ушел. Да, сэр. Тогда я иду на кухню, а там эта толстая Бетти, и она говорит:

— Будешь завтракать?

Друг, это неожиданность. Что это вдруг приключилось с этой Бетти, а? Почему она не зовет меня ленивым зулусом, а? Почему она спрашивает, буду ли я завтракать? Друг, я не могу понять, что происходит с людьми. Да, сэр. А эта Бетти улыбается и вся такая приветливая, так что я решительно ничего не понимаю. Поэтому я говорю:

— Конечно, я буду завтракать, Бетти.

Должен признаться, что я тоже улыбаюсь ей от уха до уха и показываю все зубы. И эта Бетти тоже улыбается и вся такая приветливая, она четыре минуты варит мне яйцо вкрутую, и делает бутерброд, и наливает мне чаю, и предлагает сигарету «Кавалла», и я беру сигарету, хотя обычно я не курю.

Тут я начинаю думать, что, может быть, Бетти видела моего дядю Калангу, и выпустила его из дому, и, может быть, поэтому-то она со мной такая приветливая. Я ее спрашиваю:

— Отчего ты не разбудила меня, Бетти? — И по-прежнему улыбаюсь.

— Забыла, — отвечает она, и, друг, я не очень-то верю ей, потому что эта Бетти ничего не забывает. Да, сэр.

— Может, ты входила в мою комнату и смотрела, дома ли я?

— Нет, — говорит она и начинает мыть посуду от моего завтрака.

— Мастер Абель вернулся? — спрашиваю я.

— Нет, — говорит она.

Больше я ничего не говорю. Просто встаю из-за стола, забираю из столовой все серебро и несу его на кухню, где каждый понедельник я чищу его порошком и двумя тряпками. Одна для чистки, другая для наведения блеска. Друг, я люблю чистить серебро, оно такое красивое, когда блестит. Кроме того, это прекрасный случай ничего не делать, только сидишь за столом на кухне, чистишь и думаешь. И вот я думаю об этой Бетти, какая приветливая она вдруг стала, но я не могу додуматься, отчего это. Может быть, уже десять часов, когда я слышу, как открывается дверь парадного и как мастер Абель входит в дом и направляется на кухню.

— Здравствуй, Джордж Вашингтон. Здравствуй, Бетти, — говорит он, и мы с ним здороваемся.

Тут он сообщает нам, что позвал на вечер гостей.

— Бетти, ты приготовишь нам закуску? Так, чего-нибудь. Джордж Вашингтон, ты останешься и будешь подавать выпивку — хорошо?

Но что тут хорошего, друг, если я надеялся вечером встретиться с этой Нэнси. Только гости мастера Абеля все же важнее. Стало быть, все утро мы провозились, готовя всякие разности для вечеринки. Мастер Абель принял у себя ванну, и, можно сказать, день опять хороший, и солнце светит вовсю. Друг, я люблю солнце.

После обеда я иду в свою комнату и переодеваюсь в рабочую одежду, потому что до гостей нам надо еще много чего сделать. И вот я вешаю свою куртку в мой джентльменский гардероб и вдруг замечаю, что во внутреннем кармане нет снимка, на котором мы с Нэнси. Вот это да! Как я перепугался! Я везде ищу этот снимок. Я ползаю на коленях, я лазаю под кроватью, рыщу по всей комнате, но я точно помню, что после того, как я вчера вечером смотрел на этот снимок, я положил его во внутренний карман. Так где же он? Друг, я боюсь. Я не хочу, чтобы этот снимок попадал куда-нибудь из моего кармана, потому что из-за этого снимка у меня наверняка будут неприятности. Так где же он? И тут кто-то стучит в дверь, и я открываю ее и вижу мастера Абеля.

— Джордж Вашингтон, — говорит он, — я хочу с тобой потолковать.

— Конечно, мастер Абель, — говорю я. — Заходите и будем толковать. Конечно.

И он входит, садится на кровать и начинает:

— Сколько лет ты у нас работал, Джордж Вашингтон?

— Семь лет, мастер Абель, — говорю я.

— Неужели? Семь лет. Неужели мне было только двенадцать, когда ты пришел к нам?

— Да, мастер. Вы точно были маленьким мальчиком.

— Ты до сих пор был хорошим слугой, Джордж Вашингтон, — говорит он.

Я молчу и только улыбаюсь, потому что мне приятно, что он говорит такие слова.

Мастер Абель тоже молчит и смотрит на кровать, и я не могу поверить, что он пришел ко мне, только чтобы сказать это. Поэтому я говорю сам:

— Помните, мастер Абель, какой шалаш мы построили на Львиной голове?

— Помню, — говорит он и смеется. — Конечно, помню. Мы с тобой построили шалаш. Интересно, что с ним стало?

— Да он там до сих пор, баас. Наверняка. Хороший шалаш на горе. — И это правда. Потому что мы с мастером Абелем действительно построили шалаш на Львиной голове, а Львиная голова — это гора на Си-Пойнте и должна быть похожа на львиную голову, только мне этого никогда не казалось.

И тут мастер Абель говорит:

— Послушай, Джордж. Вашингтон, мне бы не хотелось… Все, что ты делаешь, меня не касается, но Бетти дала мне это сегодня утром. — Друг, я должен сказать вам, он держит в руке снимок, на котором мы с Нэнси.

Друг, я не знаю, что ему отвечать. Ох, эта Бетти! Друг, я могу ее убить. Теперь мне ясно, отчего она была такая приветливая этим утром. Проклятая воровка — я вам уже говорил о ней.

— Бетти хочет, чтобы я тебя рассчитал, Джордж Вашингтон.

Черт бы побрал эту Бетти! Я должен признаться, что я чуть не заплакал, потому что я не хочу уходить из дома Финбергов. Уж если быть совсем начистоту, я действительно заплакал.

— Не плачь, друг. Ради бога. Послушай, я не собираюсь тебя рассчитывать.

Я заплакал еще сильнее.

— Перестань, — говорит он, совсем не грубо. — Я только хочу тебе сказать, чтобы ты больше этим не занимался, — ты меня понял? Это дурно. И от этого у тебя может быть куча неприятностей. В общем, держись от этого подальше, Джордж Вашингтон.

— Мастер, я был пьяный, когда они сделали этот снимок. Я не знал, что меня снимают, мастер.

— И еще есть снимки? — спрашивает он.

— Да, мастер.

— У кого?

— Да у этого Джанни Гриквы. — И, друг, я опять заплакал.

— Кто этот Джанни Гриква? — спрашивает мастер Абель.

— Тот, кто сделал эти снимки, — отвечаю я.

— Так вот, послушай меня, Джордж Вашингтон. Ты должен забрать у него все снимки с негативами и сжечь их — ты понял?

— Нет, мастер.

— Что ты хочешь этим сказать? — спрашивает он.

— Я хочу сказать, что не понимаю, что такое негативы, мастер. — И я утираю слезы, а слезы все льются.

— Ты прекрасно все понимаешь, Джордж Вашингтон. Это то, с чего печатают снимки. Черт возьми, ты же это знаешь. То самое, что ты относишь в лабораторию, когда тебе нужны новые отпечатки.

— Ах да, сэр. Я знаю. Такие черненькие. Да, сэр. Я знаю.

— Вот и хорошо. Стало быть, ты все заберешь у него и уничтожишь — ты понял?

— Да, мастер.

— Ты обещаешь?

— Да, мастер.

— Ну, хорошо, — говорит он. — И больше я не желаю ничего об этом слышать. Да, и не говори Бетти, что я сказал тебе, что она дала мне этот снимок, ладно?

— Но, мастер Абель, я должен отругать ее…

— Ни в коем случае. Лучше помалкивай. Я не собираюсь искать новую кухарку, пока мамы нет дома. Стало быть, Джордж Вашингтон, ты будешь молчать.

— Хорошо, мастер.

И больше не позволяй им тебя фотографировать.

— Хорошо, сэр.

— Это дурные снимки, — говорит мастер Абель.

— Почему дурные?

— Ты знаешь сам, почему они дурные.

— Мастер Абель, я знаю, что они дурные. Я только не понимаю, почему они дурные.

— Ты должен просто знать, что они дурные, — говорит он.

— Откуда мне это знать, мастер Абель?

— Потому что внутри тебя… друг, твоя совесть, черт возьми. Разве что-то внутри тебя не говорит, что они дурные?

— Говорит, сэр, — отвечаю я.

— Ну так ладно, — говорит он, смотрит на меня и уходит.

Но я хочу вам признаться, что никакой голос внутри меня не говорит, что эти снимки — дурные. Иногда этот голос говорит мне, что то-то и то-то — дурное, но он никогда ничего не говорил мне про эти снимки. Я знаю только то, что мастер Абель сказал мне, что эти снимки — дурные. Но, друг, я не знаю почему, — вы меня поняли?

Ох, как же я зол на эту Бетти. Какое у ней право входить в мою комнату и красть мои снимки? Никакого, сэр. И мастер Абель должен бы позволить мне дать ей хорошую взбучку. Как бы мне хотелось тысячу раз стукнуть ее по заднице! Черт бы ее побрал! У нее нет никакого права обкрадывать меня и требовать, чтобы мастер Абель меня прогнал. Никакого права. Но мастер Абель мне друг, это ясно, и я лучше добуду эти негативы, как я ему обещал. Но как это сделать? Этот проклятый Джанни Гриква — чертовски хитрый парень, но мне все равно надо так или иначе заполучить эти негативы.

Глаза у меня болят оттого, что я плакал и тер их, и я не очень-то хорошо вижу, но все равно я вижу снимок, на котором мы с Нэнси. Мастер Абель оставил его на кровати. И знаете, что я сделал? Я разорвал его на мелкие кусочки. Да, сэр. И я пошел и умылся, потому что не хочу, чтобы эта чертова Бетти видела, что я плакал.

Я иду на кухню, а она там делает бутерброды и всякое такое, а мне надо протереть стаканы и рюмки для гостей. Я ни слова не говорю ей. Да, сэр. Я просто протираю стаканы и рюмки. Я же обещал мастеру Абелю, что не буду говорить с ней. Так я себя и веду. Не говорю ей ни слова.

Уже около четырех, и я пью чай, и тут звонят в дверь, но я слышу, что мастер Абель сам ее открывает, поэтому я просто сижу, и пью чай, и не говорю ни слова этой жирной ленивой ксозе Бетти. Неожиданно мастер Абель входит в кухню и говорит:

— Джордж Вашингтон, это к тебе.

— Ко мне? — переспрашиваю я.

— Да, ты можешь принять его в гостиной.

— Африканца? — говорю я.

— Нет, европейца, — говорит он.

В чем дело? — спрашиваю я себя. Друг, зачем европейцу приходить к африканскому парню вроде меня, а? Наверно, это полиция. Иначе быть не может. Поэтому я пугаюсь, но все равно иду в гостиную. Но когда я вхожу в нее, я вижу, что это не полиция. Это европеец с глухим белым воротничком, и я понимаю, что это священник.

— Добрый день, ваше священство, — говорю я, чтобы показать ему, что я знаю, кто он, потому что я образованный африканец.

— Добрый день. Вы — Джордж Вашингтон Септембер?

— Да, ваше священство, — говорю я и по его выговору чувствую, что он из приезжих.

И он просит меня садиться и говорит, что очень мило со стороны мастера Абеля позволить нам поговорить в гостиной и все такое. Потом он спрашивает:

— Джордж, вы крещеный?

— Конечно, ваше священство, — говорю я.

— А конфирмацию вы проходили?

— Нет, сэр, — отвечаю я.

— Жаль, — говорит он. — Все же… Вы ходите в церковь?

Я молчу, потому что я не хожу в церковь.

— Наверно, не слишком часто, а? Ну, ничего. Я бы хотел, чтобы вы пришли в церковь в следующее воскресенье. В мою церковь. Вы придете?

— А где ваша церковь? — спрашиваю я.

— Здесь, на Си-Пойнте. Та самая, большая, на Главной улице.

— Но, ваше священство, это же церковь для европейцев, — говорю я.

— Совершенно верно. Поэтому-то я и хочу, чтобы вы пришли туда в воскресенье.

— Но вы же знаете, что нам не разрешается ходить в европейские церкви. Вы же знаете это, ваше священство. Это незаконно. Друг, от этого будут неприятности.

— Именно этого мы и хотим. Неприятностей. Я здесь новичок, я из Англии. Меня зовут Сэндерс, Дональд Сэндерс. Я думаю, что давно пора кое-что тут переменить. Я хочу, чтобы в воскресенье вы пришли в мою церковь.

— Но, ваше священство, нас же за это посадят в тюрьму.

— Не волнуйтесь. Я обошел все дома по соседству и попросил всех парней и девушек прийти в церковь. Я хочу, чтобы и вы пришли. Придете?

— А что скажут европейцы, ваше священство?

— Ничего.

— Но, ваше священство…

— Давно пора кое-что предпринять.

— Но, ваше священство, нам не разрешается ходить в европейские церкви. Это запрещено. Зачем же теперь вы хотите что-то делать? Почему не раньше?

— Выслушайте меня. Иисус Христос сотворил всех людей равными и всем подарил свою церковь. Он умер на кресте за всех людей, а не только за белых южноафриканцев.

— Но у нас есть свои отдельные церкви, ваше священство. Так всегда было.

— Что в этом хорошего? — говорит он. — Зачем вам свои отдельные церкви? Отчего вы должны молиться отдельно от других? Я хочу, чтобы вы со своими друзьями пришли в воскресенье в мою церковь, стали на колени и помолились Христу бок о бок с белыми, и попросили Его помощи, наставления и милосердия. Мы все будем молиться, чтобы Он не оставил нас в час нужды. Вы поняли?

— Но, ваше священство, нас за это посадят.

— Возможно. Но пора приступать к конкретным действиям. Что-то мы должны делать. Неужели вы из страха перед тюрьмой будете жить в рабстве всю жизнь? Неужели вы не согласны пойти в тюрьму, зная, что Господь Иисус с вами и за вас?

Лучше бы мне вообще не знаться с тюрьмами, думаю я про себя, но вслух говорю ему, что согласен.

— Стало быть, я могу на вас рассчитывать? — спрашивает он.

— Но, ваше священство, — говорю я, — у меня будут неприятности, а я этого не хочу.

— Сын мой, у меня тоже будут неприятности, но по крайней мере у нас будет сознание того, что мы поступили по правде. Здесь, в Южной Африке, жизнь полна лжи. Мы отрицаем божественную истину: Бог — наш отец, отец всех людей. Мы с вами равные на этой земле, и мы должны показать, что мы можем жить как равные. Вы меня поняли?

— Да, — говорю я, хотя не понял.

— Прекрасно, прекрасно. Теперь бы я хотел повидать служанку, кажется, ее зовут Бетти? Будьте добры, пришлите ее ко мне. Надеюсь, в воскресенье я увижу вас в церкви.

И я возвращаюсь в кухню и говорю этой чертовой Бетти, что ее желает видеть священник, а сам опять принимаюсь перетирать стаканы и рюмки.

Друг, я в тревоге. Сколько всего на меня свалилось. Друг, я не хочу идти в европейскую церковь. Да, сэр. Люди, которые все время там молятся, не захотят, чтобы мы, африканские парни и девушки, ходили в их церковь и молились с ними. Да, сэр. А этот священник! Он же приезжий. Он из Англии, и у него нет никакого права требовать, чтобы мы, африканцы, делали то-то и то-то. Он не знает здешних людей. Они не захотят молиться вместе с нами — вы же знаете, что у европейцев и неевропейцев все должно быть раздельное. У нас есть свое место, а у них свое. Друг, это скверно. Потому что наше место много хуже, чем их место, и никто на свете по доброй воле не согласится пойти на наше место.

Друг, знаете, до чего бы мне хотелось дожить? Чтобы все африканцы и цветные жили на Си-Пойнте, а все европейцы — в Шестом районе. Раздельно, — вы меня понимаете? Тогда бы у нас было хорошее место, а у них наоборот. Но, друг, признаюсь вам, по справедливости надо не так, надо, чтобы у всех было хорошее место. Да, сэр. Я протираю стаканы, и тут входит мастер Абель и спрашивает, зачем приходил священник, и я ему говорю.

— Так ты пойдешь в воскресенье в церковь? — спрашивает он.

— Не знаю, мастер Абель. Не знаю.

Тут мастер Абель уходит, а Бетти приходит и не говорит мне ни слова, и я рад, потому что она толстая, нахальная, ленивая ксоза с большой задницей.

Итак, мы приготовили все для вечеринки, и, может, часов в семь гости начинают появляться, и первой приходит Памела, особая девушка мастера Абеля, она очень милая и живет на Крейгоуни-роуд. Она всегда очень милая, эта Памела, и когда она с мастером Абелем, они почти все время хохочут, и это мне нравится, и я думаю, что, может быть, они кое о чем говорят, — вы меня поняли?

В общем, собралось много парней и девушек, и они пьют, едят и танцуют под ореховую радиолу, с которой я каждый день сметаю пыль. И я все время хожу взад-вперед с чистой посудой, и бутербродами, и всяким таким и вижу, что гости неплохо проводят время.

А когда в половине первого я пошел за пивом, я увидел, как мисс Памела и мастер Абель спускаются вниз по лестнице. Друг, лицо у нее все горит, а мастер Абель улыбается, так что я уверен, что кое о чем они там поговорили. Да, сэр. Мне нравится мастер Абель.

Но, друг, когда я увидел их, я тотчас вспомнил об этой Нэнси и сказал себе: жаль, что я не в том доме на Ганноверской улице, потому что, может быть, сегодня бы мы с ней договорились.

Гости разошлись, может, в час, может, в два, и тогда знаете что? Мы с мисс Памелой и мастером Абелем убрали грязную посуду и навели порядок в гостиной, и тогда мастер Абель сказал, чтобы я заварил чаю, и мы втроем пошли на кухню, уселись за стол и стали пить чай. Друг, я был счастлив. С ними было так хорошо. Я не умею этого объяснить. Но то, что я сидел с ними за столом и пил чай, было просто замечательно, — вы меня понимаете? После чая мастер Абель отвез мисс Памелу домой в автомобиле, а я пошел спать. Было уже совсем поздно, когда я услышал, как мастер Абель подъехал к дому и прошел к себе наверх.

И вот я думаю, зачем он отвозил ее домой в автомобиле? Крейгоуни-роуд совсем рядом с домом Финбергов, может, минуты три пешком. Но тут я вспомнил, как улыбался мастер Абель на лестнице, и сам улыбнулся, повернулся на бок и уснул.

 

IX

Во вторник утром опять неприятность. Я сижу у себя в комнате, и вдруг заявляется эта чертова Бетти и сует мне в руку сложенную бумажку.

— Митинг, — говорит она и тут же уходит.

Друг, эта Бетти! Я разворачиваю бумажку и читаю: «Четверг. В семь часов. Клуф Нек, Хай-роуд, дом 7. Приходи. P. S. Запомни адрес и время и разорви письмо. К.».

Ох, друг. Ну, зачем мой дядя хочет, чтобы я пошел на митинг? Может, оттого, что я образованный африканец и он зовет на митинг а только таких, как я? Но, друг, мне это не нравится. Потому что откуда эта толстая Бетти получила эту бумажку? Друг, она обязательно там будет.

Четверг, в семь часов. Друг, я не хочу идти на этот митинг, и я не хочу идти в воскресенье в эту церковь, потому что я не хочу неприятностей. Да, сэр. А все это сплошные неприятности. Но я все равно выучиваю адрес, как велел дядя Каланга, и затем разрываю его письмо на мелкие клочки, чтобы никто не мог прочитать, и выкидываю эти клочки. Клуф Нек, Хай-роуд, дом 7. Да, сэр. Запомнил.

Весь день я твержу про себя этот адрес, чтобы не забыть, только все же я не уверен, что пойду на этот митинг, и я должен вам признаться, что не хочу идти на митинг. Да, сэр. Друг, я не хочу никого убивать, и я не хочу, чтобы кто-нибудь убил меня. И еще этот вчерашний священник. Друг, все это меня лишает покоя. Вы должны понять, что я крещеный христианин, и иногда я люблю Бога Иисуса, а иногда я про Него совсем забываю. Друг, я видел этого Иисуса на картинках, и Он тоже европеец. Отчего бы это, а? Друг, я начинаю думать, что Он — Бог только для европейцев, а не для нас, африканцев. Если бы Он был цветной или черный, эти европейцы сказали бы, что Он не Бог, а всего-навсего кафр. Я знаю этих европейцев, сэр. Они нас терпеть не могут. Как-то я сказал мастеру Абелю, что этот Иисус говорит, что все люди равные, но европейцы с этим не согласны. Мастер Абель сказал мне тогда, что в этом виноваты христиане, а не Христос. Но, друг, если Он Бог, отчего Он не заставит их любить нас, а? Друг, из-за христиан трудно верить в Христа. Да, сэр. Скажем, возьмите эти десять заповедей, которые Моисей получил от Бога. В них говорится: «Почитай отца твоего и мать твою». Но, друг, я ни разу не видел моего отца, а моя мать всегда пьяная. Так как же я могу почитать их? А? Библия не объясняет, как я должен это делать. Или, скажем, священник Сэндерс из Англии. Друг, у него нет права требовать, чтобы мы ходили в церкви для белых, потому что он не знает, какие от этого могут быть неприятности у такого парня, как я. Он понятия не имеет об этом.

То, что человек — африканец, как я, и у него черная кожа, еще не значит, что он грязный. Да, сэр. Я видел грязных европейцев, — вы меня понимаете? Но большинство белых считает, что чернокожие грязные. Много раз я слышал, как они говорят:

— А ты бы хотел, чтобы черный жил рядом с тобой? Ты хотел бы, чтобы черный женился на твоей дочери?

И вот что я вам должен сказать. Есть такие африканцы, за которых бы я не выдал свою дочь, потому что они скверные люди, — вы меня поняли? И есть такие европейские парни, за которых не пойдет ни одна европейская девушка, потому что они тоже скверные, — вы понимаете? Поэтому нельзя сказать, что все африканцы скверные, потому что это неправда. Но так говорит наше проклятое правительство. Да, сэр. И я это могу доказать, потому что африканцам тут все запрещено, а европейцам все позволено. Друг, это очень плохо.

Ох! Ну, нашелся бы хоть один человек, который бы не замечал, что черные — черные, а белые — белые. Какой бы это был человек! Да, сэр. Может, Иисус был таким человеком. Не знаю. Но я ходил в школу и слыхал про Иисуса все — как Он исцелял слепых и больных и как ласково Он обошелся с этой шлюхой Марией Магдалиной. Но где Он был ласковый с африканцами вроде меня? Нигде, вот где. И еще священники. Ух! Друг, да они хуже других. Они говорят, что ты такой же, как все, но сами они так не думают, — вы меня понимаете?

Но в истории об Иисусе есть один человек, который мне очень нравится. Друг, мне нравится этот Иосиф. Иногда я думаю о нем и думаю, что я бы не поверил Марии, если бы она рассказала мне, что у нее будет ребенок, а я бы знал, что отец не я. Но Иосиф поверил. Друг, он любил Марию, это я вам точно говорю. И я тоже люблю Марию, потому что она такая хорошая, — вы меня понимаете? И еще ей пришлось ночевать в хлеву и родить там ребенка. Я сам ночевал в местах похуже, и я бы не допустил, чтобы хоть кто рожал в хлеву. Да, сэр. И потом Иисус. Сказать вам по правде, я не все понимаю про Иисуса. Я не понимаю, почему Он — Бог. Я понимаю, что Он — Сын Бога, но не понимаю, как Он при этом сам может быть Богом. И Святой Дух. Это тоже трудно. В школе у нас был один священник, и он сказал, чтобы мы представили себе треугольник — знаете, такая штука с тремя одинаковыми сторонами? Так вот, одна сторона — Сын, другая — Отец, третья — Дух Святой. Но, друг, как можно молиться треугольнику? И еще этот священник рассказывал мне много всякого про Святую Троицу, но я должен признаться, что ничего не понял. Но я хочу, чтобы вы верили, что я стараюсь любить Иисуса и молюсь Ему. Ах, как это трудно! Трудно молиться. Скажем, может быть, я молюсь, а сам думаю о ком-то другом, о Нэнси или о ком-то еще. Так что, вы понимаете, как это трудно.

Много о чем говорят эти люди, например, о том, что надо всех любить. Но сами-то они всех не любят. Да, сэр. Так кого же мне слушать? Послушаешь дядю Калангу и наверняка угодишь на виселицу. Или послушаешь этого священника Сэндерса и сядешь в тюрьму. Что же остается делать, а? И еще чего я не могу понять, так это того, что нас, африканцев, больше, чем европейцев, а мы почему-то обязаны считать их хозяевами. Друг, трудно все это понять. Я вот что скажу вам: я просто хочу быть счастливым и жить хорошо и спокойно, безо всяких неприятностей. Вот и все.

Клуф Нек, Хай-роуд, дом 7. Я эго помню и помню, что митинг будет в четверг в семь часов. Друг, я не знаю, пойду ли я туда, но, может, пойду, потому что эта Нэнси пойдет со мной, и мы сядем рядом и все такое. Но сегодня только вторник, и мне придется ждать эту Нэнси целых два дня.

Весь день за работой я вспоминаю о ней, и мне жалко, что я разорвал наш снимок, — вы о нем знаете.

И весь день мы с толстой Бетти не говорим друг другу ни слова, потому что она знает, что я знаю, что она отдала этот снимок мастеру Абелю.

Вечером, когда я покончил с работой, я думаю, что, может, пора навестить моего друга Пита, который работает в отеле «Океан». Поэтому я наряжаюсь и перед уходом прячу деньги, которые мне дал Джанни Гриква, под матрас — так в кино прятал деньги этот тип Богарт.

И вот я шагаю по Виктория-роуд к троллейбусной остановке, и вдруг слышу за собой шаги, и резко оборачиваюсь.

— Привет, Джорджи-малыш! Где ты был?

Друг, это Джанни Гриква.

— Я работал. А ты где был? — говорю я так холодно.

— Ты не был на митингах, а, Джорджи? Не был? — спрашивает он. Друг, мне не нравится такой разговор.

— Я ничего не знаю про митинги, — говорю я. И это, как вам известно, неправда.

— Послушай, Джорджи, у меня тут автомобиль рядом, на Куинз-роуд, сегодня мы устраиваем вечеринку, так почему бы тебе к нам не прийти, а?

Я вспоминаю об этой Нэнси. Друг, иногда я считаю, что я ни на что не гожусь, что я бездельник, потому что я сажусь в старый автомобиль Джанни Гриквы и еду с ним в дом на Ганноверской улице.

Когда я вхожу в этот дом, я понимаю по запаху, что здесь есть европеец, как было в прошлый раз. Друг, я их чую по запаху, это я вам говорю. В этом доме точно есть европеец. Но я должен оказать вам, что я его не вижу, потому что Джанни проводит меня в комнату с баром, сажает за стол, как раньше, и ставит выпивку.

В этой комнате не слишком много людей, и Нэнси в ней нет. А Фреда, которая женщина Джанни Гриквы, танцует одна в середине комнаты. Друг, я не вру вам, она снимает с себя одежду, тряпку за тряпкой, — вы меня понимаете? А граммофон играет «Веди себя хорошо». Друг, у этой Фреды хорошая фигура, — вы меня понимаете? И она все время раздевается. Друг, я должен признаться, что это мне нравится. А за одним столом сидит толстый цветной тип с золотым зубом, и он улыбается, хохочет и кричит ей:

— Еще! Еще!

Он смотрит на нее, и я знаю, о чем он думает. И этот Джанни Гриква сидит рядом со мной, и тоже хихикает, и говорит мне:

— Она потрясающая, друг! Потрясающая!

— Зачем ты ей позволяешь раздеваться при людях, если это твоя женщина? — спрашиваю я.

Друг, он только хихикает, как будто я сказал ему что смешное. А Фреда уже почти совсем голая, — вы меня поняли? Но я сам смеюсь, потому что пластинка вдруг кончается, и Фреде приходится ждать, пока кто-нибудь поставит новую музыку. И она ругается на эту пластинку. Как я могу не смеяться? И тут она обходит всех в комнате, и они гладят и щиплют ее, но когда она подходит к цветному с золотым зубом, он целует ее. И все хлопают в ладоши и кричат:

— Еще! Еще!

Но когда она склоняется над нашим столиком, я до нее не дотрагиваюсь, потому что знаю, что это женщина Джанни Гриквы и ему может не понравиться, если я ее поглажу. Но сам он ее гладит как ни в чем не бывало. И щиплет ее, куда захочет.

И она все проделывает до конца, эта Фреда, и наконец она совершенно голая. А этот толстый Золотой Зуб встает, хлопает в ладоши, идет к Фреде, берет ее за руку и уводит из комнаты. И все хохочут и хлопают в ладоши. Тут кто-то ставит на граммофоне что-то быстрое, и все начинают танцевать. Только не я. И не Джанни Гриква.

— Где эта Нэнси? — спрашиваю я.

— Сейчас придет, малыш. Сейчас. Пойди наверх и посиди в моем оффисе. Я пришлю ее, когда она придет. Не волнуйся, малыш.

И я иду наверх, и европейцем здесь пахнет еще сильнее. Я знаю, что он где-то рядом. Уж я это знаю. И я вхожу в оффис, и сажусь там, и ничего не делаю, и вдруг вспоминаю про негативы. Надо их найти. И я ищу их по всей комнате, во всех ящиках и, наконец, вижу целую пачку этих длинных коричневых конвертов. Я смотрю, нет ли тут меня с Нэнси. И какие же это снимки! Друг! Я не могу рассказать вам, что я там видел. Все что угодно, и я понимаю, что имел в виду мастер Абель, когда говорил, что эти снимки дурные. Я слышу в себе голос, — вы меня понимаете?

И тут я нахожу то, что искал. Я сую руку в конверт и вдруг слышу:

— О'кей, так ты мне скажешь когда.

Друг, я где-то слышал этот голос, только не могу вспомнить где. Но я все равно пугаюсь, и замираю, и затем слышу, как кто-то спускается по лестнице, но я все равно еще не пришел в себя от страха, — бы меня понимаете? Потому что я знаю, что это был голос европейца. Друг, я в этом уверен.

Когда шаги затихают, я вытаскиваю из длинного коричневого конверта эти снимки, и негативы тоже тут, честное слово. Я приоткрываю дверь и смотрю, нет ли кого поблизости, но только слышу, как хихикают Фреда и Золотой Зуб. Тогда я закрываю дверь и рву все это на мелкие клочки. И снимки, и негативы. Все-все. И я забиваю клочки в носы ботинок, потому что, друг, даже если мне этим вечером удастся кое о чем поговорить с Нэнси, не обязательно же снимать ботинки.

Стало быть, я зашнуровываю ботинки, и тут дверь открывается, и входит Нэнси, и у меня такое чувство, будто она поймала меня на том, как я рву эти снимки, но на самом деле ничего подобного, так что я понять не могу, с чего у меня такое чувство.

Друг! Эта Нэнси! Она вправду очень, очень красивая. Она так хорошо одета. Поверьте мне. На ней рубашка, как мужская, только с глубоким вырезом, и юбка, не сшитая по бокам, так что ногу видно снизу доверху. Так вот она входит в комнату, садится и показывает мне ногу.

— Привет, большой мальчик. Как жизнь?

— В порядке, Нэнси. Как у тебя?

— О'кей, — говорит она.

Я подхожу к ней, беру ее за затылок, пригибаю к себе и стараюсь поцеловать, но она отводит голову.

— Что с тобой, черт побери? — спрашиваю я. — Зачем ты ко мне пришла, если так себя ведешь?

И знаете что? Она молчит. Да, сэр. Не говорит ни слова. Друг, иногда я сержусь на эту Нэнси.

— Нэнси, — говорю я, — этот Джанни Гриква говорит, что ты моя женщина. Но ты себя ведешь не как моя женщина. Отчего ты так, а? Отчего? Если ты моя женщина, у нас есть о чем поговорить, кое-что мне нужно узнать и кое-что сделать.

— Вот что, Джорджи, — говорит она, — отведи меня на митинг твоего дяди Каланги и можешь спать со мной день и ночь.

Знаете, я вам что-то должен сказать. Друг, мне не нравится, когда женщина говорит такие вещи, потому что это не похоже на дело, — вы меня понимаете? И во-вторых, я не хочу водить Нэнси ни на какие митинги. Но я говорю:

— Зачем это тебе идти на дядин митинг?

— Люблю послушать, — говорит она.

— Тогда о'кей. Мы с тобой пойдем на митинг в четверг вечером.

— В четверг вечером? — переспрашивает она, вроде бы удивленно. — А где?

— Неважно где. Я тебя туда отведу, если ты обещаешь, что после этого мы кое о чем поговорим.

— Да скажи мне, где будет этот митинг.

— Нет, Нэнси. Не могу.

— Послушай, Джорджи, скажи мне, где будет митинг, и мы с тобой проведем в постели целую неделю.

— Клуф Нек, Хай-роуд, дом 7,— говорю я. — О'кей. Стало быть, ты обещаешь, а?

И мы идем в большую комнату вниз. Я конечно бы провел с ней в постели целую неделю, но она знает, что я этого не могу, потому что мастер Абель на столько меня не отпустит.

И вот я сижу за столиком и смотрю, как люди пьют и танцуют. Джанни Гриква разгуливает взад-вперед и воображает, что всех осчастливил, потому что он с шуточками и хихиканьем ходит от столика к столику и забирает у людей деньги. Друг, я понять не могу, как это его дом не прикрыла полиция, потому что полиция не переносит таких домов.

Проходит сколько-то времени, и я уже порядочно выпил и вроде бы совсем счастлив, хотя я все время слежу за Нэнси. Друг, она ни с кем не танцует, и ни с кем не разговаривает, и не смотрит в мою сторону. Она просто сидит на месте. Но я почти счастлив, и я вспоминаю, как Фреда, совсем раздетая, подходила ко всем мужчинам, и я думаю, что, может, неделя с Нэнси начнется сейчас же.

— Нэнси, пошли наверх, — говорю я.

— После митинга, большой мальчик. Как я обещала.

И я молчу, хоть мне это не нравится.

— Так я пошел, — говорю я.

— Хорошо, Джорджи, — говорит она.

— В четверг вечером, — говорю я. — Встретимся перед муниципалитетом в половине седьмого. О'кей?

— О'кей.

— А после митинга кое о чем потолкуем, ладно?

— Друг, — говорит она, — не волнуйся. После митинга можешь делать со мной все, что хочешь.

И она улыбается, и я ей говорю:

— Обещаешь?

— Обещаю, друг. Конечно.

— О’кей, — говорю я.

И тут ко мне подходит Джанни Гриква и спрашивает:

— Уходишь, Джорджи?

— Да, сэр, — говорю я.

Я иду к выходу, а этот Джанни провожает меня и знаете что делает? Он сует мне в руку фунтовую бумажку.

— Это за то, что ты хороший парень, — говорит он.

И я ухожу домой.

 

X

Всю среду я думал про вторник. Друг, сначала этот священник задал мне задачу. Потом мастер Абель и снимки и весь этот разговор о голосе совести. Друг, иногда я по целым дням не слышу ни слова от этой моей совести, — вы меня поняли? Вот так мастер Абель один раз объяснил мне кое-что. Он сказал, что не потому плохо гулять с девушкой, что будет ребенок, и не потому плохо врать, что все может раскрыться, а просто плохо гулять с девушкой и плохо врать. Это плохо, и все тут. И когда я спросил мастера Абеля, почему это плохо, он опять сказал мне о совести. Я хочу вам сказать, что моя совесть не всегда говорит мне, что это плохо, но так говорит мастер Абель, а он образованный, и поэтому я ему верю. Но почему это плохо, а? Друг, я не понимаю. Ты находишь девушку и гуляешь с ней, и, может быть, что-то еще, и, может, тебе это нравится. Что ж тут плохого? И, может, полицейский подходит к тебе и говорит, что ты нарушил закон, а ты говоришь, что не нарушал закона, и он, может быть, тебе верит и отпускает. Ты врешь, но зато ты не в тюрьме, так что ж тут плохого, а? Друг, этого мне не понять. Тебе говорят, что у тебя должна быть всего одна жена. Почему, а? Ты, может, устал от этой жены и хочешь другую, но тебе это не разрешается. Европейцам можно все, что они захотят, но с нами другое дело, — вы меня поняли? Потому что, друг, мы неевропейцы и у нас черная кожа. Да, сэр. Мы африканцы, конечно, и никто другой. Мой дядя Каланга все это знает, это я вам говорю. И он говорит, что наше проклятое правительство хочет заставить нас сделаться европейцами и оттого у нас столько неприятностей. Он говорит, что если бы они оставили нас в покое и позволили оставаться африканцами, мы бы были о'кей и ни у кого бы не было неприятностей. Да, сэр. Я ему верю, потому что он образованный.

Но, друг, я не нахожу себе места. Я думаю, что, может, слишком много болтал про этот митинг. Я помню, что сказал Нэнси, где будет митинг, но, друг, мне не следовало этого делать из-за приписки: «Запомни адрес и время и разорви письмо. К.» Это написал мой дядя, и это значит, что я не должен никому ничего говорить. Так что, друг, может, я поступил неправильно. Но эта Нэнси заставляет меня делать то, чего я не хочу. Друг, я бы женился на этой Нэнси, в первый раз я встречаю такую девушку.

И я думаю, как хорошо было бы пойти к священнику Сэндерсу с Нэнси и сказать, что я хочу на ней жениться. Но, черт возьми, я совсем забыл, что у него церковь только для европейцев и ты не можешь в ней обвенчаться. И я даже не хочу идти туда в воскресенье молиться вместе с европейцами, потому что потом неприятностей не оберешься. Я знаю этих европейцев. Может, священник и хочет, чтобы мы там молились, но европейцы этого не хотят. И если об этом прослышит наше проклятое правительство, оно наверняка посадит нас всех в тюрьму, это я вам говорю.

Друг, я устал от всего такого и хочу обо всем позабыть, вот я и подумал, что лучше пойти к другу Питу из отеля «Океан» и потом, может, сходить в кино.

Стало быть, в среду вечером я иду в отель «Океан» к моему другу Питу Мдане, потому что мастер Абель дома не ужинает и мне незачем его ждать.

Пит Мдане — славный человек, это я вам говорю. Ему столько лет, сколько мне, двадцать пять, и он такой же высокий, как я, только не такой образованный. Он грамотно пишет и, может, немножко читает, но он необразованный, — вы понимаете? И когда мы вместе, мы не говорим об образованных вещах — только о девушках и шикарной одежде. У него есть эта женщина Сара — я вам должен сказать, что я с ней имел дело и она очень хорошая девушка, только Пит не знает, что я имел дело с его женщиной. У нее и с другими были дела. Да, сэр. Я точно знаю.

И вот я жду, когда он выйдет из отеля, потому что в среду вечером он не работает.

— Привет, Пит, — говорю я.

— Джордж Вашингтон! — говорит он. — Порядок!

— Как жизнь? — говорю я.

— Джордж Вашингтон! — говорит он. — Порядок!

— Значит, у тебя все в порядке? — говорю я.

— Порядок номер сто процентов, — говорит он и улыбается.

Друг, какая у этого Пита улыбка! Отсюда до Иоганнесбурга.

— Джордж Вашингтон! — говорит он. — Порядок!

— Красивая у тебя куртка, — говорю я.

— Еще бы. Два фунта. Еще бы. Красивая! Порядок!

— Как насчет кино? — говорю я.

— Мысль на миллион долларов. Порядок!

— Порядок, — говорю я. — Куда пойдем?

— Хорошие брюки, парень, — говорит он. — Очень хорошие, Порядок!

— Так на какую картину ты хочешь? — говорю я.

— Обожаю летние брюки. Факт. Да, сэр. Ух!

— Я тоже, — говорю я.

— Еще бы, — говорит он. — Ух!

— Что идет в кино, а? Скажи мне, что идет в кино.

— Где ты достал эти брюки, Джордж Вашингтон?

— У Гарри, — говорю я.

— Ух! У этого Гарри водятся отличные брюки. Порядок!

— Какую картину ты хочешь посмотреть, а? — говорю я.

— Сколько стоят такие брюки, Джордж Вашингтон?

— Тридцать шиллингов, — говорю я.

— Ух! Это дешево. Порядок!

— Пойдем…

— Да, сэр. Дешево. Порядок!

— А как насчет того, чтобы нам с тобой сегодня сходить в кино?

— Кино будет просто прекрасно. Еще как!

— О'кей. Стало быть, мы пойдем. Куда мы пойдем?

— Куда ты хочешь идти, Джордж Вашингтон? — говорит он.

— Не знаю, друг. Сам скажи, куда мы пойдем.

— Я в этом не понимаю, Джордж Вашингтон. Скажи ты.

— А что сегодня идет в кино, друг? — говорю я.

— Это вопрос, приятель. Это вопрос.

— Так ты не знаешь, что идет в кино?

— Конечно знаю, только надо хорошенько подумать, Ух!

— Давай думай, Пит.

— Я и думаю, Джордж Вашингтон. Я думаю. Ух!

— Раскинь мозгами, Пит, — говорю я.

— Я раскидываю, Джордж Вашингтон. Еще как раскидываю. Погоди только, я ведь знаю, что где идет. Конечно. Да, сэр. Ага! Гм… Ага! Да, сэр!

— Ты помнишь, что идет в кино, Пит?

— Ага! Гм… Да. Конечно. Мы идем смотреть «Отпуск в Мексике» — порядок?

— Порядок, — говорю я, и мы идем.

И мы едем на троллейбусе в город и идем в кинотеатр «только для неевропейцев», и мы смотрим «Отпуск в Мексике».

Друг, я люблю кино. Потому что ты в нем забываешь о том, о чем хочешь забыть, — вы меня понимаете? Кроме того, в кино много девушек, и мы с Питом их рассматриваем, и ты иногда можешь в кино найти девушку, которую никогда еще не видал, и ты можешь сесть с ней рядом, и погладить ее, и все такое. Это точно, друг. Девушку, которую никогда еще не видал. Я говорю вам чистую правду. А в среду вечером ходить в кино хорошо, — понимаете? Потому что иногда в другие вечера, особенно в пятницу и субботу, туда ходят подонки, и они затевают драки, и заявляется полиция и уводит их. В среду такого не бывает.

А когда фильм кончается и мы выходим, я слышу сзади меня так тихо-тихо:

— Привет! — И я вижу Марию.

— Привет, Мария, — говорю я. — Привет.

— Понравился фильм? — спрашивает она. Но, друг, это совсем не такая Мария, с которой я был тогда ночью. Теперь она грустная. Это видно.

— Еще бы, — говорю я, когда мы выходим на улицу. — Познакомься, Мария, это мой друг Пит.

— Здравствуй, Пит, — говорит она.

— Пит, — говорю я, — это Мария.

— Мария, — говорит он. — Порядок!

— Ты идешь домой, Мария? — спрашиваю я.

— Да, — говорит она.

— Может, мы тебя проводим, а? Потому что нам с Питом нечего делать, — говорю я. — Как, Пит?

— Конечно. Да, сэр, — говорит Пит.

— Нет, я пойду домой одна, — говорит Мария.

— Нет, Мария, мы с Питом тебя проводим, потому что… — говорю я, но не успеваю кончить, потому что к ней подходит какая-то девушка и говорит:

— Мария, я тебя потеряла.

— Это Джордж и Пит, — говорит Мария. — А это Кэти.

— Добрый вечер, Кэти, — говорю я.

— Кэти! Ух! — говорит Пит.

— До свиданья, Джордж. Еще увидимся, — говорит Мария.

— Нет, Мария, — говорю я. — Мы с Питом проводим тебя и Кэти домой, потому что нехорошо двум девушкам идти одним, потому что к ним могут пристать эти подонки.

— Верно, — говорит Пит.

— Нет… — говорит Мария.

— Прекрасно, — говорит Кэти. — Пойдемте.

И вот, друг, мы идем с ними, и это прекрасно. Эта Кэти тоже цветная девушка, как и Мария, только низенькая, и толстая, и в очках.

— Где ты живешь? — спрашиваю я Марию.

— Возле Ганноверской улицы, — говорит она, и мы идем, я с Марией, а Пит с Кэти. Только, честное слово, мы с Марией всю дорогу не говорим друг другу ни слова. Ни слова. И мне уже жалко, что мы пошли их провожать. Но я слышу Пита, и у него все в порядке.

— Тебе нравится моя куртка?

А эта Кэти хохочет, как сумасшедшая. И, друг, что у нее за смех! Я не совру, если скажу, что ее смех слышно в Иоганнесбурге. И вдруг эта Мария хватает меня за руку, и я должен признаться, что мне это приятно, хотя я при этом пугаюсь.

— Это точно красивая куртка, Кэти. Порядок! — говорит Пит.

— Точно, — говорит она и опять хохочет, как сумасшедшая.

— Ага! — говорит Пит. — Рад, что тебе нравится эта куртка, потому что она стоит два фунта. Да, сэр. Два фунта — и порядок!

— Ей-богу? — говорит Кэти. Цветные девушки иногда так говорят.

— Ей-богу, — отвечает Пит.

Мы подходим к дому возле Ганноверской улицы, это совсем рядом с Джанни Гриквой. Только я вам должен сказать, что не хотел бы сегодня встретить этого Джанни Грикву или эту проклятую Нэнси, хотя не знаю почему.

И все время, что мы шли, мы с Марией не сказали друг другу ни одного слова. Но я и не считаю, будто мне надо было говорить, — вы меня понимаете? Но этот Пит! Я говорю вам чистую правду, он все время болтал с этой Кэти. И она так громко хохотала, что я чуть не оглох.

Дом у Марии грязный и маленький. Весь в трещинах. Но когда мы вошли внутрь, там оказалось чисто, это я вам сразу должен сказать. Да, сэр. Правда, чисто. Не просто чисто, а по-настоящему чисто, — вы меня поняли?

Мы входим в комнату, и в ней одна кровать и что-то еще, и все так опрятно.

Тут эта Кэти говорит:

— Моя комната наверху. — И она хохочет, и вид у нее такой, будто она хочет спрятаться за своими очками, — вы понимаете?

Пит говорит:

— Я бы хотел ее посмотреть. Конечно. Порядок! Ух!

А эта Кэти умирает от хохота, и они с Питом уходят наверх, и мы с Марией остаемся одни. Я слышу, как они поднимаются по лестнице, и у меня такое чувство, что вроде бы лучше они не уходили. Лучше бы они остались с нами.

— Садись, — говорит Мария, и я сажусь на кровать.

— Хочешь чаю? — говорит она, и я говорю, что хочу.

Она готовит чай, и, друг, мы с ней опять не говорим ни слова.

Она дает мне чашку, и садится на кровать рядом со мной, и сбрасывает свои туфли, и подбирает ноги под себя.

Так мы сидим с ней, может, целые годы и не говорим друг другу ни слова. И слышно только, что там наверху эта чертова Кэти хохочет так, что у нее от хохота очки должны треснуть.

И все это время ни одна мысль не приходит мне в голову. Я просто оглядываю комнату и ни о чем не думаю. Друг, мне хочется что-то сказать, но я не могу придумать, что сказать.

— Еще чаю? — спрашивает Мария.

— Пожалуйста, — говорю я, и она наливает мне еще одну чашку, и я ее выпиваю. И Мария тоже выпивает еще одну чашку чаю. И тут я говорю:

— Друг, мне тебя жалко.

— Почему? — говорит она.

— Потому что у тебя из-за меня были неприятности, — говорю я.

— Ах, это, — говорит она.

— Этот Джанни Гриква не имел права тебя бить, — говорю я.

— Да, — говорит она.

— Ты мне нравишься, Мария, — говорю я и не вру.

— У тебя есть Нэнси, — говорит она. И я молчу. И тут она смеется — в первый раз смеется за весь вечер. Но совсем не так, как смеялась в доме Джанни Гриквы. Друг, совсем по-другому.

— Мария?

— Да?

— Отчего ты смеешься?

— Да так.

— Мария?

— Да?

— Почему ты сказала, что я — сплошная неприятность?

— Я этого не говорила.

— Ты это сказала у Джанни Гриквы. Ты сказала, что я — сплошная неприятность.

— Ах, да. Да, ты — сплошная неприятность.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что ты и вправду — сплошная неприятность, мальчик.

— Мария?

— Да?

— Я не такой.

И она молчит. И все это время мы с ней разговариваем тихо и по-дружески, — вы меня понимаете?

— Мария?

— Да?

— Я тебе нравлюсь?

— Ты мне нравишься, мальчик.

— Мария, почему же ты говоришь, что я — сплошная неприятность?

— Я тогда рассердилась. Вот почему.

— Рассердилась на меня?

— Нет.

— На кого ты тогда рассердилась?

— На этого Джанни Грикву.

Я молчу, но понимаю, что эта Мария правда считает, что я — сплошная неприятность.

— Хочешь сигарету? — спрашивает она. И я беру сигарету, и она берет сигарету, и мы закуриваем и пускаем по комнате дым. Мне хорошо. Мне тепло, и я чувствую, что Марии тоже тепло. Мне не надо до нее дотрагиваться, чтобы знать, что ей тоже тепло, — вы меня понимаете?

Но, друг, эта чертова Кэти опять хохочет там наверху.

— Тебе нравится эта Кэти? — спрашиваю я.

— Она моя сестра, — говорит Мария.

И я молчу и только пускаю дым.

— Да, хохотать она умеет, — говорю я. — Вы тут живете вдвоем?

Мария снова смеется.

— Вдвоем, с моими четырьмя братьями, и с моей матерью, и двумя малайцами, — говорит она. — Друг, это же Шестой район.

— У тебя уютная комната, — говорю я.

— Это ненадолго, — говорит она.

— Почему? — говорю я. — Почему ненадолго?

— Мальчик, когда Джанни Гриква выгнал меня, я перестала зарабатывать деньги. И это означает, что долго мне тут не прожить.

— Как жалко, Мария, — говорю я, потому что мне на самом деле очень жалко эту девушку, и я не знаю, что еще я могу ей сказать.

— Да, — говорит она.

— Тогда вечером у Джанни Гриквы ты крикнула, что любишь зулусов, — говорю я.

Но она молчит и все курит.

— Должен признаться, ты у меня — первая цветная девушка, и ты мне очень нравишься, — говорю я.

Но она молчит по-прежнему.

И я говорю:

— О'кей?

— О’ кей, — говорит она.

И мы просто сидим, и молчим, и ничего не делаем, просто сидим.

И тут дверь открывается, и входит Пит.

— Джордж Вашингтон! Порядок! Ты кончил? — говорит он.

— Да, — говорит Мария. — Он кончил. — И она улыбается, друг, улыбается мне.

— Ух! — говорит Пит. — Пошли, друг. Пошли!

И я встаю, и иду к двери, и у двери желаю Марии спокойной ночи.

— Еще увидимся, — говорит она. И мы уходим.

— Друг, это было здорово. Еще как! Да, сэр. Порядок! — говорит Пит. — Этой Кэти я точно понравился. Да, сэр. И в той комнате были еще люди, это я тебе говорю, Джордж Вашингтон, в той комнате были еще люди, и я им тоже понравился. Да, сэр. Приличный дом! Порядок! Ага! Приличный дом!

Нам приходится идти на Си-Пойнт пешком, потому что последний автобус уже ушел. Когда мы подходим к отелю «Океан», я говорю Питу:

— Послушай, Пит. Завтра после обеда я пойду к Гарри покупать обновку. Пойдем со мной?

— Еще как пойдем, — говорит он.

— Встретимся здесь в половине четвертого. О'кей?

— Мы еще как пойдем с тобой к Гарри.

— В четверг после обеда ты свободен?

— Конечно. Конечно. Да, сэр. В среду вечером и в четверг вечером у меня выходные дни. Конечно. Да, сэр.

— Стало быть, о'кей. Встретимся здесь на улице в половине четвертого. О’кей? — говорю я.

— Можно. Можно. Друг, мне нравятся брюки, которые ты купил у Гарри. Люблю летнюю одежду. Порядок!

По дороге домой я думаю, что мне нравится этот Пит.

 

XI

Опять четверг! Да. Друг, время летит так, что не заметишь. Много чего может случиться с парнем за неделю — это я вам говорю.

Но это четверг, и я работаю только до обеда. Я торчу на кухне с толстой Бетти, и вдруг входит мастер Абель и просит меня почистить ему ботинки. Я чищу ботинки, я люблю чистить ботинки, потому что когда их почистишь, они так сияют, — вы меня понимаете? Мастер Абель стоит рядом и ждет, и он спрашивает:

— Пока моих родителей нет, ты отдохнул, а, Джордж Вашингтон?

— Конечно, мастер Абель, — говорю я и улыбаюсь ему.

— Да, — говорит он, — погоди, они скоро вернутся. Тогда тебе придется поработать.

— Конечно, придется, — говорю я.

— Мы же не хотим, чтобы ты обленился, правда ведь, Джордж Вашингтон?

— Правда, сэр, — говорю я.

Друг, я вычистил ему ботинки, и они как зеркало. Мастер Абель забрал их и ушел, а я вернулся на кухню.

Мария. Друг, вот это девушка! Это я вам говорю. Мне она нравится. Должен сказать вам, что вчера вечером я в первый раз просто сидел с девушкой и, может, говорил, а, может, молчал. Обычно, когда я наедине с девушкой, мы занимаемся другими делами, — вы меня поняли? Но в этот раз мы просто сидели. Да, сэр. И, кажется, мне это понравилось. К тому же, эта Мария — цветная, а я — зулус, но все равно мне это понравилось. Да, сэр.

Возьмите, к примеру, этого Пита. Он славный африканский парень. Да, сэр. Но, друг, с женщиной он так бы не смог, — вы меня понимаете? Друг, эта Кэти маленькая и толстая, и я бы пошел с такой, только если бы никого больше не было, но этот Пит готов пойти с кем угодно.

Вечером я встречаюсь с Нэнси и веду ее на митинг дяди Каланги. Но я не хочу туда идти. Да, сэр. Потому что я знаю, что у африканца будут неприятности, если он пойдет на такой митинг, потому что это незаконно. Друг, если что незаконно, это означает кучу неприятностей для африканца вроде меня. Лучше бы просто встретиться с Нэнси и не ходить к дяде Каланге. Или, может быть, лучше встретиться с Марией. Не знаю, с кем лучше. Нет, с Нэнси. С этой девушкой я просто хочу кое о чем поговорить. И она зулуска, как я, так что, может быть, лучше встретиться с ней, а не с этой цветной Марией.

Друг, я думаю, нехорошо парню вроде меня оказаться с девушкой на таком снимке, как мы с Нэнси. Да, сэр. Но даю вам честное слово, я бы, может, позволил этому Джанни Грикве сделать с меня еще несколько снимков, только бы быть с Нэнси. Друг, стоит только подумать об этой девушке, как сразу видишь, что плохо с ней быть не может, — вы меня понимаете?

После обеда, когда я кончил работу, я взял деньги, которые мне дал Джанни Гриква, и стал одеваться. Только я не надел свою куртку, потому что собираюсь купить себе новую, шикарную, у Гарри и сразу ее надеть. На самом деле ее должен мне купить этот Тощий, ван Хеерден с тонкими губами, потому что он порвал мою куртку, когда бил меня в полицейском участке. Друг, этот Тощий! Я бы точно мог его убить. Какое у него право бить африканца вроде меня? Да, сэр. Он мне не нравится.

Стало быть, я иду к отелю «Океан» и жду Пита, а он все не идет. Поэтому я подхожу к боковой стороне отеля и стучу в окно, за которым он должен быть. Только я постучал, как слышу за спиной голос:

— Джордж Вашингтон! Порядок!

Я оборачиваюсь, и вот он Пит собственной персоной.

— Что ты делаешь, Джордж Вашингтон, а? Что ты делаешь?

— Что ты так ко мне подкрался, а? — спрашиваю я, потому что этот Пит меня напугал.

— Что ты делаешь с моим окном, Джордж Вашингтон, а?

— Я хотел постучать тебе, — говорю я.

— А я тут, — говорит он. — И не надо мне стучать.

— Я думал, ты, может, еще в своей комнате, друг, — говорю я.

— А я здесь, Джордж Вашингтон. Так что тебе не надо стучать. Ты глуп. Да, сэр. Ух!

Друг, этот Пит!

— Хочешь пойти со мной к Гарри? — спрашиваю я.

— Конечно. Конечно. Да, сэр. Порядок! Ух! Ага!

— О'кей, — говорю я. — Идем. Пошли.

— У этого Гарри точно хорошие вещи. Друг, летние брюки. Порядок!

И мы идем к Гарри.

Гарри малаец и носит красную шапку. У него лавка, и он продает африканским парням любую одежду очень дешево. Да, сэр. Друг, эти малайцы! Они кое-что понимают в торговле. У этого Гарри, друг, «бьюик» 1948 года, и это чистая правда. Но в общем он очень славный. Кроме того, друг, он не станет обманывать африканского парня вроде меня. Да, сэр.

А его лавка. Друг, у него множество всякой одежды, и вся она висит перед лавкой. Даже входа не видно, так много у него всякой одежды. И ботинок. И рубашек. Хороших рубашек — это я вам говорю. И у него есть действительно шикарные костюмы, у этого Гарри.

Стало быть, мы с Питом пробираемся между костюмами и входим в лавку.

— Приветствую вас, друзья мои, — говорит Гарри из-за прилавка. — Ах, вы пришли к Гарри за новой красивой одеждой, ведь так? Что скажете насчет хорошенького костюмчика? Только что прибыл. Из страны янки. Свеженький, сегодня утром. Так как?

— Нет, сэр, — говорю я. — Мне нужна новая куртка.

— Куртка? Боже, храни ее величество. У меня есть для тебя курточка, сынок.

И, друг, он уходит за перегородку и возвращается с двумя, может, тремя куртками. Друг, все они красивые. Правда красивые.

— Порядок! — говорит Пит.

— Вот это да! — говорю я.

— Так тебе нравится, сынок? — спрашивает Гарри.

— Мне все они нравятся, друг. Факт, — говорю я.

— Все. Да, сэр. Ух! Гм… Ага! — говорит Пит.

— Очень дешево, — говорит Гарри. — Таким хорошим ребятам, как вы, я отдам все три за шесть фунтов, что скажете? А?

— Друг, мне все они не нужны, — говорю я.

— Боже, храни президента Эйзенхауэра. Это товар от янки, друг. Не какие-нибудь лохмотья. Это товар от янки. Аллах всемогущий! Такого товара вы нигде больше не найдете. Только у Гарри. Шесть фунтов за все, а? Исключительно для вас. По пониженным ценам.

Друг, я должен рассказать вам об одной из этих курток. Она сама черная и тонко так отсвечивает серебром, — вы меня понимаете? И она очень красивая. Друг, я хочу купить эту куртку.

— Гарри, сколько стоит вот эта? — спрашиваю я с черной курткой в руках.

— Ты хочешь эту? — спрашивает он.

— Сколько стоит? — спрашиваю я.

— Боже, храни Соединенные Штаты, — говорит он. — Ты понимаешь толк в куртках. Сразу выбрал лучшую из всех. Прибыла от янки час назад. Честное слово. Всего час назад, как она здесь из страны янки.

— Час назад, — говорит Пит. — Час назад. Ух!

— Да, сынок. Оттуда прямо сюда. Более, храни кейптаунский порт. Три фунта!

— Три фунта за одну эту куртку? — спрашиваю я.

— О'кей, — говорит он. — Можешь взять эту другую за тридцать шиллингов. — И он показывает мне другую куртку. — Да, сынок, эта куртка за тридцать шиллингов — особая куртка. Эту самую куртку носил мистер Рок Хадсон в фильмах. Честное слово.

— Ух! — говорит Пит.

— Эту самую куртку? — спрашиваю я.

— Эту самую куртку. Именно эту самую. Эту куртку носил мистер Рок Хадсон. Боже, храни королеву Елизавету.

— А как ты ее достал? — спрашиваю я.

— У меня есть друзья в стране янки. Они присылают мне эти куртки, потому что знают, что хорошим африканским парням нравятся эти куртки.

— Порядок! — говорит Пит.

— Так сколько я запросил за эту куртку? — говорит Гарри.

— Тридцать шиллингов, — говорю я.

— Аллах всемогущий! — говорит он. — Тридцать шиллингов? Я сошел с ума. В этом городе есть европейцы, которые с радостью дали бы за нее двадцать фунтов, если бы знали, что ее носил мистер Рок Хадсон. Но тебе она нужна, ведь так, сынок?

— Да, сэр, — говорю я.

— Вот что я тебе скажу. Ты мне нравишься, сынок, потому что ты понимаешь толк в вещах. Так вот я сделаю тебе особую скидку. Видишь эту черную куртку с серебряным отливом! Я сказал, что она стоит три фунта. Ведь так? И ты видишь эту куртку, которую носил мистер Рок Хадсон? Я сказал, что она стоит тридцать шиллингов. Ведь так? Я отдам тебе обе за четыре фунта. Что скажешь?

— Порядок, — говорит Пит.

— Это мне подходит, — говорю я.

— Боже, храни Стэнли Болдуина. Решено! — говорит он.

И вот, друг, я даю ему четыре фунта и забираю эти две куртки. Одну из них носил мистер Рок Хадсон. Вот это да!

Тут Гарри говорит:

— Аллах всемогущий! Чуть не забыл. Я вам должен кое-что сказать. Идите поближе.

Он подманивает нас так, словно хочет сказать какую-то тайну.

— Вы, может, ребята, гуляете с девушками, а? — спрашивает он.

— Конечно. Еще бы. Я люблю девушек. Ух! — говорит Пит.

— Значит, ты любишь девушек, сынок?

— Еще бы. Ух! — говорит Пит. — Может, у тебя они есть?

— Нет, ребята, но у меня есть кое-что для вас. Стало быть, вы погуляли с девушкой?

— Конечно. Да, сэр! — говорит Пит.

— И, может быть, через несколько месяцев эта девушка придет к вам и скажет, что у нее будет ребенок, а?

— Нет, сэр. Нет, сэр. Нет, сэр, — говорит Пит.

— Послушай, сынок. Такое случается. Аллах всемогущий! Разве я сам не знаю? Так вот, слушай меня. У меня есть таблетки, сынок. Прежде чем пойти к девушке, выпей такую таблеточку. И тогда у девушки ни за что не будет ребенка.

— Порядок! — говорит Пит. — Сколько стоит?

— Пять шиллингов за сотню таблеток, — говорит Гарри.

— Порядок! — говорит Пит.

— А тебе тоже дать? — говорит мне Гарри.

— Нет, сэр. Я уже взял эти куртки, и вообще у меня не бывает неприятностей с девушками. Да, сэр.

— Это верно, — говорит Пит. — У меня тоже не бывает неприятностей с девушками, зачем же мне эти таблетки? Да, сэр. Мне они не нужны. Порядок! Зачем я говорю, что мне нужны эти таблетки, когда они мне не нужны? Нет, сэр. Нет, сэр. Нет, сэр.

— Ну хорошо, — говорит Гарри, — брысь отсюда оба. Подонки. Черные подонки. Брысь, кафры!

— Я образованный африканец, — говорю я.

— Он не врет, — говорит Пит.

— Подонки, — говорит Гарри. — Может, вам нужны рубашки, а?

— Нет, сэр, — говорю я.

— Тогда брысь отсюда. Убирайтесь к черту вместе с этим проклятым правительством!

Мы выходим из лавки, и уже довольно поздно, почти половина шестого. Мы останавливаемся на углу и болтаем.

— Что ты собираешься делать с этими двумя куртками? — спрашивает Пит.

— Я собираюсь носить их, — отвечаю я.

— Как ты собираешься носить две куртки, а? Нет, сэр. Это не-воз-мож-но!

— Я собираюсь надеть эту с серебристым отливом сейчас, а ты мне поможешь, Пит, ладно?

— Как помогу, Джордж Вашингтон?

— Ты отнесешь куртку мистера Рока Хадсона к себе домой и будешь там беречь ее для меня, и, может, завтра я приду и заберу ее.

— Это я могу, — говорит Пит. — Конечно, могу. Не сомневайся. Конечно, могу отнести куртку мистера Рока Хадсона к себе домой и беречь ее для тебя. С удовольствием. Да, сэр. Ага!

— О'кей, — говорю я. — Бери ее сейчас, а я надену другую, потому что у меня свидание, понял, Пит? Так что возьми эту куртку.

— Куда ты идешь, Джордж Вашингтон?

— На свидание, Пит, — говорю я.

— На свидание с Кэти, а?

— Нет, друг. Мне не нравится эта Кэти. И свидание у меня не с Кэти.

— Это хорошо. Потому что эта Кэти нравится мне. Это хорошо. Порядок!

— Пит, ты сейчас же пойдешь домой.

— Конечно, Джордж Вашингтон. И я возьму эту куртку.

И я даю ему куртку и говорю:

— А сам ты ее не надевай. Потому что эта куртка моя.

— Джордж Вашингтон, — говорит он, — я не надену эту куртку. Да, сэр. Это куртка твоя, сэр. Твоя и мистера Рока Хадсона. Так что я ее не надену.

Мы прощаемся, и он берет мою куртку на руку и уходит. Я немножко прохожу за ним следом и смотрю, что он будет делать. Он-то не знает, что я за ним смотрю. И, друг, я поймал его. Он снимает свою куртку и надевает мою! Да, сэр. Я поймал его. Ну, Пит!

Друг, я ничего не имею против, почти ничего, потому что Пит — мой друг. Но я знаю, что он пойдет к своей Саре и скажет, что у него куртка мистера Рока Хадсона. Я точно знаю, что он так сделает.

Из того, что мне дал Джанни Гриква, осталось два фунта. Я скажу вам, почему я велел Питу идти домой, когда до митинга осталось, может, часа полтора. Я отослал его, потому что за два фунта я хочу купить себе золотые часы. Да, сэр. И я не хочу, чтобы Пит это знал, — понимаете?

Стало быть, я возвращаюсь и опять захожу в лавку Гарри.

— Так тебе нужны эти таблетки, сынок? — спрашивает меня Гарри.

— Нет, сэр, — говорю я. — Мне нужны часы на руку.

— Часы? — говорит он. — Боже, храни британский флаг! У меня есть золотые часы, сынок, за три фунта десять шиллингов, как раз тебе на руку.

— Гарри, — говорю я, — у меня осталось только два фунта.

— Часы твои, — говорит он. — Бери за два фунта. Ты купил у меня сегодня две куртки, и поэтому я уступаю тебе золотые часы за два фунта.

— Спасибо, друг, — говорю я. — Да, сэр.

Он опять уходит за перегородку и выносит оттуда золотые часы. Друг, это очень красивые часы.

— Эти часы, — говорит Гарри, — эти часы прямо с Женевской конвенции. Швейцарские, японского производства. Погляди на надпись.

— Вот это да! — говорю я.

— У тебя осталось два фунта, а?

— Да, сэр.

— Я отдаю тебе эти часы за два фунта десять шиллингов.

— Но у меня только два фунта, Гарри, я же сказал.

— Правда?

— Честное слово.

— О'кей, — говорит он. — Знаешь, я отдам тебе и за два фунта. Себе в убыток.

— Спасибо, Гарри, сэр. Спасибо.

Я даю ему два фунта, он дает мне часы, и знаете, что он еще делает? Когда я выхожу из лавки, он говорит: «Погоди!» — и бросает мне двухшиллинговую бумажку. Друг, этот Гарри очень хороший человек.

Я ухожу от Гарри и малость прогуливаюсь, потому что до встречи с Нэнси остается еще немного времени. И все время, что я прогуливаюсь, я задираю рукав своей новой куртки, чтобы люди видели, что у меня золотые часы, и понимали, что я — образованный африканец.

Мне очень хорошо от обновок, особенно от золотых часов. Еще как хорошо! Они такие красивые, эти мои часы. И время они показывают правильно, — вы меня понимаете?

Вскоре часы показывают мне, что пора идти к муниципалитету, где в половине седьмого мы договорились встретиться с Нэнси. Прекрасные- часы. Да, сэр!

Я дохожу до муниципалитета, может, к двадцати минутам седьмого и стою и жду Нэнси. Только надо делать вид, что ты куда-то все время идешь, не то полицейский подскочит и даст тебе хорошую взбучку и прикажет убираться. Поэтому я хожу взад-вперед мимо больших ступенек перед входом и жду Нэнси. Половина седьмого, а ее нет. Друг, я смотрю на часы и думаю, что буду ждать до без четверти семь, а потом мне придется идти на митинг дяди Каланги.

Может быть, без четверти семь я чувствую, как кто-то тянет меня за мою новую куртку. Я оглядываюсь и вижу грязного цветного мальчишку лет шести-семи.

— Ты Джорджи? — спрашивает он.

— Конечно, малыш, — говорю я.

— Меня просили тебе кое-что передать, — говорит он и шмыгает носом.

— Мне?

— Ты хочешь знать, что меня просили тебе передать?

— Конечно, малыш.

— О’кей, — говорит он. — Шесть пенсов.

— Так что тебя просили мне передать?

— Нет, друг. Какой ты дурак. Дай сначала шесть пенсов.

Эти мальчишки! Я даю ему шестипенсовик, и он закладывает монету за щеку. Друг, эти мальчишки слишком часто ходят в кино.

— Нэнси не может прийти. Она заболела, — говорит он и бросается наутек.

— Погоди! — кричу я. — Погоди, паршивец! Откуда ты знаешь…

— Ты дурак! — кричит он и убегает за угол.

Друг, эта Нэнси! Видите ли, она не может прийти. Черт побери. А я тут стою в новой куртке и с золотыми часами, красивый, как вождь. Черт побери.

Лучше уж я пойду на митинг один. Да, сэр. Зачем ждать Нэнси, если она не может прийти? Зачем?

И вот я иду из центра в Клуф Нек, а чтобы туда добраться, надо перейти все холмы на свете, потому что Клуф Нек находится у подножия Столовой горы.

Когда ты подходишь к Столовой горе, она делается все больше и больше. И чем ближе я к горе, тем сильнее становится ветер. Друг, этот юго-восточный ветер может дуть так сильно, как ему вздумается. Да, сэр. А уж если он примется дуть, так с ног валит, это я вам говорю. И, понимаете, он всегда начинается так неожиданно. Он дует и дует, этот ветер. Он поднимает бумажки, сор и пыль и носит их по воздуху. Даже автобусы от него малость качает, это я вам говорю. Как будто он хочет сдуть все прямо в море. А что он делает с бедным старым морем! Очень сильный бывает этот юго-восточный ветер. Когда он дует, море начинает сердиться. Оно плюется и кричит, только его не слышно, потому что ветер громче, чем море. И он нагоняет облака на Столовую гору, и, друг, я знаю, почему люди называют эти облака пеленой — они и правда похожи на пелену.

Но на самом деле это не облака, и я скажу вам, что это такое, потому что когда-то малайский парень объяснил мне: это дым. Да, сэр. Дым. Был тут один европеец, и он, видите ли, любил курить трубку, — вы меня поняли? А однажды другой человек сказал ему, что он может курить трубку дольше, чем этот европеец. И вот, друг, эти двое побились об заклад. И знаете, какой был заклад? Они договорились, что если европеец победит, то он будет королем над всем миром, а если победит тот другой, он получит душу этого европейца. И вот они залезли на гору и курили там целый день. В конце концов этот европеец победил, потому что другого человека от курения стало тошнить. И когда европеец поглядел на того другого, которого стало тошнить, он вдруг увидел, что на голове у того рога, и понял, что это дьявол. Да, сэр. Дьявол Сатана! Друг, он никого не хочет оставить в покое. И когда европеец понял, что это дьявол, тут же вспыхнула молния, и ударил гром, и дьявол с европейцем провалились в преисподнюю. Да, сэр. Эту историю рассказал мне малайский парень, дед которого сам это видел. Да, сэр, это чистая правда. Так что белое облако над Столовой горой — дым, который они накурили. Он до сих пор там, этот дым. Можете проверить.

Друг, как задул этот ветер! Ух! Уже трудно идти по дороге из-за этого чертова ветра. Даже деревья гнутся, потому что юго-восточный готов снести им головы, да, сэр. Он может снести что угодно.

Стало быть, я дохожу до Хай-роуда и начинаю искать дом 7. А когда я дохожу до вершины холма, я оглядываюсь на Кейптаун и на море. Море отсюда видно на много миль. А когда, как теперь, дует ветер, море бежит быстро, и оно все белое от волн. Друг, я люблю море.

И вот я нахожу дом 7. Я боюсь в него войти. И я просто стою и смотрю на него, а потом, черт возьми, я подхожу к двери и звоню.

 

XII

Я стою перед дверью и слышу, как изнутри к ней кто-то подходит. И дверь слегка приоткрывается.

— Вам кого? — спрашивает женский голос.

— Мой дядя Каланга здесь? — спрашиваю я и улыбаюсь.

— В подвале, — говорит она и захлопывает дверь.

Стало быть, я заворачиваю за угол дома и спускаюсь по ступенькам вниз, только я вам должен признаться, что я еле-еле спустился по этим ступенькам, потому что ноги от страха меня не держат. Но, друг, я вспоминаю о дяде Каланге и его письме, и, друг, мне просто нельзя не спуститься по этим ступенькам.

Внизу я вижу маленькую дверь и стучусь в нее. И я вам должен сказать, что эта дверь тоже слегка приоткрывается, так что вовнутрь не заглянешь. Но я все равно вижу, что внутри там совсем темно.

— Вам кого? — спрашивает на этот раз мужской голос.

— Мой дядя Каланга здесь?

— Ваше имя?

— Джордж Вашингтон Септембер.

— Подождите, — говорит он и закрывает дверь. И я жду. Вскоре дверь опять открывается, и голос говорит:

— Заходите, мистер Септембер.

Друг, мне это нравится. Мне нравится этот голос. Это первый голос, который назвал меня мистером. Мистер Рок Хадсон. Мистер Септембер. Да, сэр.

И вот я захожу вовнутрь, и там так темно, что я не вижу никого и ничего. Но, друг, я чувствую, что здесь много людей, — вы меня понимаете? Это можно сразу почувствовать. И слышно, как люди дышат и движутся. И еще, друг, я узнаю людей по запаху. И тут я чувствую запах кокосового шампуня. Черт побери. Да, сэр.

— Садись, Табула, — я узнаю голос моего дяди Каланги.

— Куда садиться? — говорю я. — Тут ничего не видно.

Тут кто-то чиркает спичкой. Ну! Какой треск бывает от маленькой спички, когда все вокруг тихо! Друг, я перепугался.

А этот свет от спички пляшет, так что я никого как следует не вижу, но, друг, я вижу фигуры людей. Да, сэр. А лиц этих людей я не вижу, потому что все это черные лица, черные, как тьма.

Но теперь я вижу стул и медленно на него сажусь.

— О'кей? — спрашивает меня дядя Каланга.

— О'кей, — говорю я.

— Ты опоздал, — говорит мой дядя, вроде бы он сердится на меня. — Если захочешь говорить, говори тихо И не кури.

Я ничего не говорю, потому что мне нечего сказать.

— Нам надо спешить, — говорит дядя, — потому что я не могу долго задерживаться в одном месте.

Друг, ветер на улице разгулялся вовсю. Его хорошо слышно отсюда. Он свистит, как кипящий чайник. Но в комнате так спокойно — мой дядя говорит, а люди дышат. Все в порядке. Но, друг, от этого ветра становится страшно.

— Табула, я только что объяснял людям, что к чему. Послушай и ты. Я позвал тебя, потому что ты молодой и сильный и можешь бороться. Наш лозунг — «Борьба за права». Понял? Это опасное дело, быть может, всем нам придется пожертвовать жизнью прежде, чем мы победим.

Опять он за свое. Друг, не по мне это — жертвовать своей жизнью. Мне не хочется умирать просто так. Да, сэр.

— Итак, прежде чем я скажу, в чем состоит наша задача, я хочу кое-что узнать. Есть у кого-нибудь винтовки или пистолеты?

Винтовки или пистолеты? Друг, о чем это говорит мой дядя? Друг, тебя могут повесить за пистолет, особенно если ты африканец вроде меня. Так о чем же он говорит, этот мой дядя, а? И что мы будем делать, когда раздобудем эти проклятые винтовки, а? Друг, этот разговор мне не нравится. Да, сэр.

— Ни у кого нет? — опять спрашивает мой дядя.

— Нет, — отвечают ему голоса.

— Никакого оружия? — спрашивает мой дядя.

— Ножи, — отвечают несколько голосов.

— У меня нет ножа, — говорю я.

— Замолчи, Табула, — говорит мой дядя. — Мы дадим тебе нож. — И, друг, все голоса вокруг смеются.

— Не нужен мне нож, — говорю я.

— Помолчи, Табула, друг. Лучше послушай, — говорит дядя.

Я молчу, но должен сразу же вам сказать, что этот разговор мне не нравится.

— Итак, нам нужно оружие, вы понимаете? Поэтому наша первая цель — полиция.

— Ублюдки! — говорит кто-то.

— У полицейских есть пистолеты и всякое другое оружие, поэтому первым делом мы нападем на полицию.

— Это хорошо! — говорит чей-то голос. Но, друг, я должен сказать вам, что я не считаю, что это хорошо. Да, сэр. Друг, весь этот разговор незаконный.

— Это очень опасно, вы понимаете? Но нам надо победить. Я вам уже говорил, что, может быть, никто из нас не доживет до победы…

— Ты прав, как никогда!

Друг, дверь распахивается, и, прежде чем ты можешь вспомнить, как тебя зовут, в комнате оказываются полицейские с пистолетами в руках.

Мы все ничего не делаем. Только смотрим. На фоне открытой двери видны их фигуры. Их много, и у всех них пистолеты, нацеленные на нас.

Какая-то женщина закричала. Как закричала! И я перепугался.

— Заткнись! — говорит полицейский. Но она все равно не унимается.

И тут другой полицейский выходит и зовет:

— Инспектор Валери!

— Иду.

— Мы накрыли этих выродков!

— Прекрасно.

Когда я услышал фамилию «Валери», меня охватил озноб. Зуб на зуб не попадает.

Ветер врывается в распахнутую дверь и загоняет в комнату пыль, а я просто сижу на стуле и смотрю на людей, только их плохо видно. Везде полицейские с пистолетами. И пахнет европейцами. И женщина кричит. Один из этих полицейских подходит к ней и изо всей силы бьет ее, и, друг, она умолкает.

Тут с улицы в подвал входит человек. Он не в форме, как остальные полицейские. На нем просто костюм и шляпа, и я понимаю, что это точно инспектор Валери.

— Кто здесь Каланга? — спрашивает он, но никто ему не отвечает. И он выхватывает фонарик у одного из полицейских и светит нам в лица, всем по очереди.

Всем по очереди. Друг, когда он подходит ко мне, мне кажется, что я уже умер. Он светит мне прямо в лицо, смотрит, ничего не говорит и идет дальше. В свете фонарика я вижу лица соседей. И я вижу одно знакомое лицо. И опять пугаюсь. Это проклятая толстая ленивая ксоза Бетти. Она плачет и держится за лицо, и я точно понимаю, что это она кричала в темноте. И я начинаю думать, что она, должно быть, видала, как дядя Каланга той ночью спал на моей кровати. Оттого-то она здесь. Иначе быть не может.

А инспектор продолжает светить людям в лица. И вот он доходит до моего дяди Каланги. Мой дядя улыбается. И инспектор останавливается.

— Наконец-то я поймал тебя, выродок, — говорит он тихо, почти шепотом. — Наконец-то я поймал тебя, кафр!

И он бьет его. Бьет изо всех сил. О, боже. Мой дядя падает. И когда мой дядя лежит на земле, инспектор пинает его ногой. Может быть, раз пять.

— Кафр, вонючий убийца, ублюдок, — говорит он, а потом останавливается и просто смотрит на моего дядю. — Встать! — говорит он. Но, друг, мой дядя не может встать. Он лежит. И я должен признаться вам, я плачу, и слезы текут у меня по лицу.

— Встать! — говорит он снова и снова пинает его ногой.

— Инспектор! — кто-то зовет с улицы.

— Я здесь, — инспектор поворачивается, оставляет моего дядю в покое и идет посмотреть, кто его звал.

В подвал входит полицейский с двумя палками, похожими на свечи, только толще.

— Вот что мы нашли. Их тут целый вагон, сэр.

Инспектор смотрит на эти палки, отдает их назад полицейскому.

— Мы вас за это повесим. Всех, сукины дети! — говорит он.

И мой дядя медленно поднимается. Инспектор опять тычет в него фонариком. И видно, что дядя в крови.

— Послушай, кафр, — говорит инспектор моему дяде, — я надеюсь, что мне лично позволят тебя вздернуть.

И вы знаете, что делает мой дядя? Он плюет кровью. В лицо инспектору.

Я был уверен, что моего дядю тут же убьют. Но инспектор просто стоит и смотрит на моего дядю. А потом поворачивается и выходит.

— О'кей, — говорит один полицейский. — Марш отсюда. Все. Поживей!

И мы начинаем выходить. Медленно, один за другим. На улицу, на ветер. И я вспоминаю, как однажды так стоял в очереди за билетами в кино. Сделаешь шаг и остановишься. Точно так.

А эти полицейские подталкивают нас, чтобы мы выходили быстрее. Я не люблю, когда меня подталкивают.

И когда мы оказываемся на улице, ветер дует на нас, как черт. И нас ждут крытые машины. Три машины увезут нас на виселицу.

О, Боже милостивый, как мне страшно. Я не хочу умирать. Боже, как мне страшно. Мне не хочется, чтобы они меня повесили. Но что я могу поделать? Они все равно меня повесят. И я плачу. Плачу изо всех сил. И слезы текут у меня по лицу.

А ветер овевает мои ноги, и я думаю, что, может, я в последний раз стою на этом проклятом ветру. Друг, я люблю этот ветер.

Тут нас выстраивают, чтобы загнать в машины, и я оказываюсь рядом с Бетти, от которой разит этим чертовым кокосовым шампунем. И, друг, я люблю эту Бетти и этот кокосовый шампунь.

И мой дядя Каланга тоже рядом. Но он смотрит прямо перед собой, а из носа и рта у него до сих пор течет кровь. Но на губах и подбородке кровь уже запеклась — из-за ветра.

— Каланга поедет в моей машине, — говорит инспектор. И они хватают моего дядю и толкают к инспектору. И тут мой дядя кричит громче, чем ветер:

— Кто вам донес? Только скажите, кто вам донес? — И в голосе его слышны слезы.

— Черненькая пташка, — говорит инспектор, и некоторые полицейские смеются. Но я не смеюсь, потому что мне страшно, и я плачу.

И два полицейских берут его за руки и уводят. И голова его теперь низко опущена.

И тут голос сзади меня кричит:

— Иисус идет вместе с тобой, Каланга! — Но мой дядя идет и вроде бы ничего не слышит.

— Заткнись! — говорит полицейский. — Перестань болтать про Иисуса. Черный выродок! — И я оборачиваюсь, потому что знаю голос этого полицейского. Это тот самый ублюдок. Тощий, ван Хеерден с тонкими губами.

Я отворачиваюсь и опять смотрю на машины, потому что не хочу, чтобы он меня увидел. Да, сэр. И я поднимаю ворот моей новой куртки, за которую заплатил три фунта.

— Пошевеливайтесь! — говорит полицейский, и мы начинаем входить в машины, как будто это трамвай. Один за другим.

В этих машинах можно сидеть. Вдоль бортов в них скамейки. Как места для неевропейцев в трамвае.

Я сажусь рядом с этой толстой Бетти, но мы не говорим друг другу ни слова.

Тут они закрывают за нами двери, и становится темно, и не слышно, как воет ветер.

И я знаю, что нас всех наверняка повесят.

Машина трогается, и эта чертова Бетти начинает громко петь, и кое-кто ей подпевает:

Господь, Ты нас всегда хранил И вызволял из пут, Ты нам надежду подарил И в бурю дал приют.

 

XIII

Святые радостно в раю Твой окружают трон. Лишь руку протяни Свою — И Твой народ спасен.

А я все плачу. Я сижу сзади всех у самых дверей машины, но они заперты, друг, они заперты. А эта Бетти сидит рядом со мной и поет песню о Боге. Я учил похожую песню в школе, только плохо ее помню:

Пусть Господь меня спасет От печалей и забот, Моя чаша полна До краев,—

или что-то в таком духе, но я не пою, потому что поет эта Бетти, и я не могу петь в машине, где мне плохо.

И тут, друг, эта Бетти начинает опять кричать. Но никто ничего не делает, все сидят, смотрят и молчат. Друг, как она может кричать, эта Бетти! И вдруг она встает в этой машине, и вид у нее такой, что она вот-вот свалится с ног, и она принимается кричать громче прежнего и молотить кулаками по стенкам кузова.

— Господи Иисусе, спаси меня! — кричит она. — Я согрешила! Я согрешила!

И потом она падает и соскальзывает по коленям сидящих на пол, и голова ее прямо под моей. И она на меня смотрит.

— Сделай с меня снимок, Джорджи. Сделай с меня снимок, ты же умеешь!

И она опять встает и опять начинает стучать в стены. Друг, что за шум! Жди неприятностей.

— Он не хочет меня снимать! — кричит она. — Он не хочет меня снимать! Иисус, спаси меня!

Машина останавливается. И я точно знаю, что сейчас будут неприятности. Двери распахиваются, и ветер врывается в кузов, как будто ему хочется с нами на виселицу. И двое полицейских вскакивают в машину, чтобы схватить эту Бетти и дать ей хорошую взбучку.

И знаете, что я вижу? Я вижу, что между мной и дорогой никого нет, потому что эти двое полицейских набросились на Бетти и оставили двери открытыми. И я выскальзываю бочком на дорогу. И тут некому меня остановить. Даже полицейские меня не останавливают, потому что они в это время бьют Бетти и ничего не замечают. Все было именно так, как я вам рассказываю. Я просто ускользнул и бросился бежать.

Я бегу быстро и только слышу, как взвизгивает и кричит Бетти, когда они ее ударяют. И вдруг становится тихо. И я слышу свисток и понимаю, что кто-то из этих полицейских увидел, что меня нет.

А я все бегу и бегу. Я понятия не имею, где я, и не могу остановиться и оглядеться, потому что ветер дует мне прямо в лицо, а против ветра бежать нелегко. А пыль рассекает мне кожу, режет глаза и забивается в рот, но я все бегу.

Уже совсем темно, а от ветра стало еще темнее, и у луны такой вид, как будто тот же ветер гоняет ее по небу.

Я бежал долго. Больше я уже не боялся, потому что сердце у меня стучало так громко и дышал я так глубоко, что я и не думал о страхе. Я только чувствовал, как по спине течет пот. Я весь взмок. Даже на ветру я был совсем мокрый.

Потом я остановился и прислонился к стене. Тут я и огляделся. Столовая гора была сзади меня, а море спереди, и я был ближе к центру.

Друг, надо же мне где-нибудь спрятаться. Но я не могу пойти к мастеру Абелю, потому что у него будут большие неприятности, если меня найдут в его доме. Куда же мне идти?

Может, священник меня спрячет, он же говорил, что он мне друг. Но я чересчур далеко от Си-Пойнта. Куда же мне идти?

И тут я вспоминаю о моей матери. Я могу пойти к ней в Вудсток. Да, сэр. Это подходящее место. Друг, моя мать всегда слишком пьяная, чтобы о чем-то заботиться, а если этот чертов Айзек что-нибудь затеет, можно его хорошенько стукнуть. Так что я думаю, это лучшее место.

Я не очень представляю себе место, где я стою и озираюсь. Но в Кейптауне есть одно большое удобство — если ты знаешь, где море, то значит, гора за тобой, а если ты знаешь, где гора, то значит, за тобой море. И вот я бегу до одного знакомого места и там вычисляю другое знакомое место, — вы меня поняли? Вскоре я уже бегу медленнее и дышу легче, потому что я уже рядом с домом, где в маленькой комнате живет моя мать.

Я поднимаюсь по лестнице, и все вокруг темно и тихо. И я медленно приоткрываю дверь и заглядываю в комнату.

Там Айзек, он стоит на коленях перед кроватью, а на кровати лежит моя мать и хрипит, как будто ей очень больно.

Я делаю шаг в комнату и чуть не падаю. Я пугаюсь. Потому что этот колдун Мбола сидит на полу со своими костями.

В комнате горит одна свеча. Когда я спотыкаюсь о Мболу, она чуть не гаснет. Пламя ее взметается, и черные тени Айзека и матери на кровати подпрыгивают на грязной стене.

Айзек поворачивает ко мне лицо, и, друг, я думаю, что он сейчас вскочит и постарается меня ударить. Но он только говорит:

— Джордж, твоя мать умирает.

— А она не пьяная? — говорю я.

— Нет. Она умирает, Джордж.

И я вижу, что это правда. А этот Мбола только молчит и смотрит на белые кости, которые перед ним на полу. В комнате очень тихо, только моя мать все хрипит.

Я подхожу к кровати и гляжу на нее. Друг, она совсем больная. И от нее пахнет бренди и потом, только этому Айзеку все равно, он стоит перед ней на коленях, и держит ее за руку, и все время на нее смотрит.

И я не знаю, что делать. Поэтому я просто стою и гляжу. Вдруг моя мать начинает шевелиться.

— Бренди. Дайте мне еще бренди, — говорит она тихо-тихо, но никто не дает ей бренди, и она умолкает.

— Давно она так? — спрашиваю я.

— Со вчерашнего вечера, — говорит Айзек.

— Что с ней случилось?

— Она упала. С лестницы.

Друг, я чуть не расхохотался. Не знаю почему, но я почувствовал, что губы у меня улыбаются и я хочу рассмеяться.

И тут моя мать кричит:

— Ай-зек! — долго так и пронзительно.

— Я тут. Я тут, — говорит он.

Но она опять его зовет, и знаете что? Этот Айзек начинает плакать, как маленький. Друг, мне это не нравится. И сам я не могу плакать, потому что мне хочется хохотать.

И тут изо рта у нее вырывается странный звук, глаза раскрываются, и челюсть отваливается, и, друг, я понимаю, что моя мать умерла. И я опять пугаюсь. Пугаюсь полиции, и того, что меня повесят, и того, что я умру.

— Она умерла, — говорит Айзек. — Лучше я пойду и приведу кого-нибудь.

А я молчу, потому что не знаю, что надо делать, когда кто-нибудь умер, потому что до смерти матери я никогда не видел мертвых.

Тут этот Мбола поднимается медленно-медленно и начинает плясать. Он идет кругами по комнате, ноги его притоптывают, а голова трясется, и я понимаю, что это, должно быть, пляска смерти.

Друг, я боюсь. Потому что при свете свечи я вижу, что моя мать умерла, Айзек плачет, а Мбола пляшет. И ноги его стучат по полу, и ветер за окном завывает.

И я думаю, как меня повесят и я буду лежать на земле, мертвый, как моя мать. А Мбола пляшет, и Айзек плачет.

И я думаю, что когда меня повесят, никто обо мне не заплачет. Друг, что делают люди после того, как умрут? Моя мать умерла, и она мне ничего не скажет. И я уже вижу, как я выхожу из тюрьмы на виселицу, и на шею мне набрасывают петлю и затягивают ее, как в кино. Что потом? Что со мной будет потом, а? Когда я умру, я что, увижу Иисуса? Если да, то что Он мне скажет? Друг, Он белый, и я не уверен, что Он будет со мной разговаривать. Друг, когда меня повесят, то после этого зароют в землю, и я знаю, что это мне не понравится. Да, сэр. Пыль и песок во рту и в глазах, как сегодня на ветру. И черви, и пауки. О Иисус, спаси и меня!

А Мбола все пляшет и пляшет. А ветер крепчает и налетает на дом, и дом вскрикивает, как Бетти в машине. Свеча гаснет, и кругом делается темно. Только слышно, как топочут ноги Мболы.

Айзек подходит к свече и опять зажигает ее, и я снова гляжу на мою мать, на ее мертвое лицо, и она мне не нравится. Но этому Айзеку, должно быть, нравилась моя мать, потому что, когда она умерла, он заплакал. Друг, я никогда не думал, что Айзек может кого-то любить, но теперь-то видно, как он любил мою мать. Я не любил мать, потому что она была всегда пьяная и выпрашивала у меня деньги. Но я ее почитаю, — вы меня понимаете? Потому что Бог дал мне жизнь, и я хочу жить на этой земле как можно дольше. Я раз-другой приезжал навестить ее, потому что, друг, она моя мать и я должен относиться к ней с почтением. Да, Боже. Я ее почитал. Поэтому прошу Тебя, не дай им завтра меня повесить. Но Ты им это позволишь. Я так думаю, потому что я был плохой.

— Надо сообщить в полицию, — говорит Айзек помолчав.

Друг, я ничего ему не отвечаю, потому что не хочу, чтобы Айзек знал, что у меня неприятности и что если меня поймают, то завтра наверняка повесят.

— Оставайся здесь. Я за ними схожу, — говорю я. И он опять подходит к кровати, становится на колени и плачет.

И я выхожу из комиаты, где моя мать лежит мертвая, Айзек плачет, а Мбола пляшет.

Ветер крепкий, как камень, и, друг, он дует прямо мне в грудь, и я не знаю, куда идти, но кто-то ведь должен спрятать меня, иначе меня точно повесят.

Ветер ревет, и я не вру вам, он ревет так громко и ясно:

— Мария! Мария!

Клянусь вам, он говорит: «Мария».

Мария, Мария. Друг, вот куда мне идти. Вот куда я могу пойти. Эта девушка меня спрячет, я это точно знаю. Она не даст им меня повесить. О Господи Иисусе, заставь ее спрятать меня. Прошу Тебя, Господи.

 

XIV

Мария была одна в своей чистенькой комнате. Когда я открыл дверь, то увидел, что она стоит на коленях и разрезает ножницами какую-то яркую тряпку, лежащую на полу. Это она явно кроит себе такое платье, в котором много чего не прикрыто.

— Чего тебе надо? — спрашивает она.

— Мария, — говорю я, — спрячь меня. Пожалуйста. Мария, у меня неприятности. Настоящие неприятности.

— С полицией? — спрашивает она.

— Да, — говорю я.

— Так убирайся отсюда, — говорит она. — Хватит мне от тебя неприятностей. Уходи. Прочь отсюда, ты, бездельник. Иди к своей Нэнси!

Друг, я не знаю, что ей сказать.

— Уходи! — говорит она. — Живо!

Друг, я не хочу уходить.

— Мария, — еще раз говорю я.

— Марш отсюда. Брысь!

— Мария, завтра они меня точно повесят, — говорю я.

— Ты что, спал с белой девушкой, а?

— Нет, Мария.

— Так что ты натворил? Убил кого-нибудь?

— Нет, Мария. Я был на митинге, — говорю я.

— Вот оно что! — говорит она, как будто все было ей известно. — Это твой дядя Каланга?

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я.

— Откуда знаю, оттуда знаю. Уходи!

— Мария, — говорю я и чувствую, что у меня по щекам текут слезы. — Я бежал почти всю ночь. Я устал, Мария. Прошу тебя, спрячь меня. Они же меня точно повесят. Пожалуйста, Мария.

А она молчит и только смотрит на меня. А я стою у двери и готов уйти, если она мне опять скажет, чтобы я уходил. Потому что я не хочу, чтобы у такой девушки из-за меня были неприятности, — вы меня понимаете?

А она все молчит. Просто смотрит на меня, а я, друг, по-настоящему плачу, и я устал от долгого бега, и мне очень страшно.

— Нэнси с тобой ходила? — спрашивает она.

— Нет, Мария, — говорю я. — Нет. Сегодня она не могла прийти. Ей повезло.

Мария только хмыкает.

— Явилась полиция, и нас всех посадили в машины, но я убежал, — говорю я.

— Инспектор Валери? — спрашивает она.

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я.

— Хочешь бренди? — спрашивает она.

— Откуда ты знаешь, что это был инспектор Валери? — спрашиваю я опять.

— Выпей бренди. Но оставаться у меня ты не можешь. Ты должен уйти, Джордж Вашингтон Септембер, потому что ты — сплошная неприятность!

Я стою у двери, а она дает мне стаканчик бренди и сама тоже берет стаканчик, и я пью бренди, и это хорошо.

— Допивай и уходи! — говорит она.

— Можно мне сесть? — спрашиваю я.

— Садись, а потом убирайся к черту, понял?

И я сажусь, потому что устал. И я сижу и смотрю в стаканчик, а она достает сигарету, и дает ее мне, и зажигает мне спичку, и, друг, это хорошо.

— Откуда ты знаешь, что это был инспектор Валери? — спрашиваю я.

— Хочешь знать? — спрашивает она.

— Да, хочу знать, — говорю я.

— Я тебе скажу, откуда я знаю. У тебя на той неделе были неприятности с белой женщиной на набережной?

— Конечно. Конечно. Черт бы ее побрал, — говорю я.

— А ее звали миссис Валери? — спрашивает она.

— Конечно. Вот именно. Откуда ты знаешь?

— И ты не знаешь, кто эта миссис Валери?

— Нет, сэр. Я никогда раньше не видал миссис Валери, и, друг, я не хочу ее больше видеть, потому что она некрасивая и у нее усы.

— Лучше не говори об этом инспектору, мальчик, потому что за это он тебя обязательно повесит, — говорит она.

— Почему? — спрашиваю я.

— Она — его жена, — говорит Мария.

Друг, я не могу сказать ни слова.

— Ты этого не знал? — спрашивает она и наливает мне еще бренди.

— Нет. Я этого не знал.

— Так вот, мальчик, она — жена инспектора Валери!

— Друг, — говорю я, — разве может жена полицейского приставать к зулусам вроде меня?

— Ох, Джорджи-малыш, — говорит она и качает головой. — Я скажу тебе то, что ты должен знать. Я тебе все расскажу, а ты слушай внимательно, потому что это правда.

— Расскажи, — говорю я и слушаю каждое слово.

— С неделю назад к Джанни Грикве пришел европеец и спросил, может ли он переспать с цветной девушкой. Этот ублюдок Джанни говорит ему: «Конечно, детка» — и дает европейцу эту чертову Фреду.

— Фреду? — говорю я. — Друг!

— Молчи и слушай, — говорит она. — Когда этот европеец переспал с Фредой, он говорит Джанни, что он полицейский, констебль ван Хеерден…

— С тонкими губами?

— Он самый.

— Как же может полицейский спать с цветной девушкой?

— Ох, Джорджи. Ты не слышал, как они говорят: «Вступай в полицейские части для насыщения страсти!» Друг, этим полицейским просто необходимо спать с цветными девушками. Как же иначе они могут пришить этим девушкам закон о нарушении нравственности? — говорит она.

— Вот это да! Значит, стоит ему переспать с Фредой, как он может ее арестовать?

— Конечно, — говорит она. — Ты же знаешь, черным нельзя с белыми. Это незаконно.

— Это я знаю, — говорю я. — Это я знаю. Друг, этот ван Хеерден — скверный тип. Что же теперь будет делать этот Джанни, а? Что он может сделать?

— Так вот, этот Джанни перепугался до чертиков, это точно. Он стал просить этого полицейского ван Хеердена не забирать его, но этот ван Хеерден просто не стал его слушать. Он вынул наручники и хотел надеть их на Джанни Грикву и Фреду, но тут Джанни сказал: «Я знаю Калангу!» — и полицейский отложил наручники и переспросил: «Калангу?» Я это знаю, потому что они были в коридоре, а мы с Нэнси сидели в комнате и слушали.

— Друг! — больше я ничего не мог сказать.

— Стало быть, ван Хеерден говорит: «Ты знаешь Калангу?» «Конечно, мальчик», — говорит Джанни. «А где он?» — спрашивает ван Хеерден. «Отпустите меня, и я скажу вам, как найти Калангу, если он вам нужен», — говорит Джанни. Тут ван Хеерден убрал наручники и сказал: «Что ж, говори». А Джанни говорит: «Если я помогу вам найти его, вы меня отпустите, а?» Ван Хеерден ничего ему не сказал. «Пойдемте в мой оффис», — говорит Джанни. «О'кей», — отвечает ван Хеерден. И они идут в оффис, а Фреда входит к нам, и, мальчик, мы слышали каждое слово, потому что стенка тонкая.

— И что же вы слышите? — спрашиваю я и дрожу от страха.

— Мы много чего слышим, — говорит она. — Друг, этот Джанни всегда выкрутится, понял? Он говорит ван Хеердену: «Знаете что, констебль? Я слыхал, что этот Каланга завтра приезжает в Кейптаун». Ясно, что ван Хеерден ничего об этом не знает, потому что он переспрашивает: «Завтра?» — и голос у него по-настоящему удивленный. «И я могу навести вас на всю эту публику», — говорит Джанни. «Каким образом?» — спрашивает ван Хеерден. «Через его племянника по имени Джордж Вашингтон Септембер!» — говорит Джанни.

— Вот это да! Черт побери! — говорю я.

— Тут ван Хеерден говорит, чтобы Джанни подождал, потому что ему надо вызвать по телефону инспектора из полицейского участка, и чтобы Джанни не выкинул какой-нибудь глупости, пока он ходит звонить. Так он и делает. Может, минут через пять он возвращается и говорит Джанни: «Он сейчас приедет». И они ждут. И мы с Нэнси и Фредой ждем, потому что не знаем, что будет дальше. Пока они там сидят, Джанни говорит: «Хотите посмотреть хорошенькие снимки?» И он показывает ван Хеердену эти снимки, и ван Хеерден смотрит их и все время смеется. Это я тебе говорю, потому что нам все слышно. И, может быть, очень скоро приходит инспектор, и они втроем начинают говорить. Джорджи-малыш, почти все время они говорят о тебе.

— Что они говорят? — спрашиваю я, потому что хочу знать.

— Ну, Джанни говорит, что он тебя малость знает и что ты чертовски зазнавшийся зулус. — И она смеется, когда говорит это.

— Этот Джанни! — говорю я.

— И Джанни говорит, что когда Каланга приедет, то он наверняка пойдет к тебе, потому что ты — его племянник. И еще он говорит, что если бы ему удалось с тобой встретиться и отвести в свой дом, он бы заставил тебя все рассказать о Каланге. «Каким образом?» — спрашивает инспектор. И Джанни говорит ему, что ты зулус, и Нэнси зулуска, и что Нэнси тебе понравится, но она тебе ничего не позволит, и, чтобы ей понравиться, ты обязательно расскажешь ей про Калангу, потому что ты зазнавшийся зулус! — И она смеется опять и опять наливает мне бренди. И в бутылке уже ничего не остается.

— Этот Джанни! — говорю я.

— Да, — говорит она. — Этот Джанни. Вот они и устроили так, чтобы тебя забрала полиция и дала тебе хорошую взбучку, и тогда Джанни встретит тебя у полицейского участка, отведет к себе и познакомит с Нэнси.

— Вот это да! — говорю я.

— Да, мальчик, — говорит она. — Об этом они и договорились, эти трое. Они условились, как забрать тебя в участок, чтобы ты ничего не подозревал. И как дать тебе взбучку, чтобы у Джанни был повод отвести тебя к себе. И этот чертов Джанни сказал, что если бы им удалось раздобыть европейскую женщину, которая сказала бы, что ты к ней приставал, все будет в порядке. Друг, этот проклятый инспектор тут же говорит, что его жена может это сделать и что ей можно доверять. Тут они договариваются, что ван Хеерден будет поддерживать связь с Джанни, а Джанни спрашивает: «Значит, никаких неприятностей у меня не будет?» И инспектор ему говорит: «Нет. Если мы только поймаем Калангу!» И они уходят. Вот это все, и все это чистая правда.

Друг, мне совсем плохо. Да, сэр. Совсем плохо.

— Ван Хеерден все время заходит, чтобы узнать, нет ли у Джанни каких новостей, — говорит Мария. — И каждый раз он бесплатно спит с Фредой. Он настоящий ублюдок, этот ван Хеерден.

— Я слышал его голос у Джанни, — говорю я.

— Как это ты его слышал?

— Один раз, когда я там был, я слышал его голос, только я не узнал, что это он. Но я все время чувствовал запах этого выродка. Друг, какой я дурак!

Мария долго молчит, а потом говорит:

— А теперь тебе лучше идти, Джорджи-малыш.

И мне опять очень страшно, когда она это говорит. Совсем страшно, потому что идти мне некуда.

— Ты не позволишь мне побыть у тебя? — говорю я

— Нет, иди к своей Нэнси, — говорит она и смеется.

Друг, я ненавижу эту Нэнси. Она гнусная шлюха, эта девушка. Друг, как я хотел бы дать ей по заднице. Изо всех сил. Друг, я бы схватил ее, сорвал с нее все ее чертовы платья, и дал ей крепкую взбучку, и кое-что ей показал.

— Мне больше не нравится эта Нэнси, — говорю я. — Она шлюха. Друг, я бы ее сейчас убил.

— Иди и убивай. Делай что хочешь, только убирайся отсюда.

— И ты тоже ненавидишь Джанни? — спрашиваю я.

— Конечно, ненавижу, — отвечает она.

— Почему он тогда тебя ударил?

— Потому, что ты пошел со мной, а он хотел, чтобы никто с тобой не имел дела, пока ты не расскажешь им о Каланге. Он хотел, чтобы Нэнси все время тебя дразнила, понял? Потому что, если они не узнают о Каланге, Джанни посадят в тюрьму к чертовой матери, — говорит она.

— Проклятая Нэнси, — говорю я.

— Да. А теперь уходи. Иди. Убирайся.

— Мария, у меня большие неприятности. Мне некуда идти.

— А ты иди, мальчик, меня это не касается. Мне хватает своих неприятностей.

— Куда мне идти? — говорю я.

— Не знаю, — говорит она. — Может, ступай к Нэнси и попроси, чтобы она тебя спрятала. — И она расхохоталась, как сумасшедшая. Мне это не понравилось. Да, сэр.

— Я у тебя, может, переночую, а? — говорю я и улыбаюсь, потому что мне не хочется идти обратно на ветер.

— Убирайся к черту! — говорит она. — Да поживее!

— Друг, за все это я убью эту Нэнси. Зачем она это сделала? Зачем? Друг, я такой же зулус, как она, так почему она это сделала?

— Потому что Джанни ее заставил, — говорит Мария.

— У него нет никакого права заставлять ее делать такие вещи! — говорю я.

— Почему? — говорит она. — Она делает все, что ей скажет Джанни. Она же любит этого своего Джанни.

— Она любит Джанни? — говорю я. И я так ненавижу эту Нэнси, что готов убить ее, ударить и сам не знаю что.

— Да, она любит Джанни, — говорит Мария.

— А как же Фреда? — говорю я. — Она ведь женщина Джанни.

— Никакая она не женщина Джанни, — говорит Мария. — Джордж, друг, я тебе вот что скажу: Джанни и Нэнси женаты, мальчик. Они муж и жена. Она делает все, что он ей скажет. Потому что любит своего Джанни!

Мне нечего на это сказать. Только я чувствую, что ненавижу Нэнси. Друг, какое у нее было право так поступать со мной? Никакого права.

— Я ухожу, — говорю я. — Мария, я ухожу, и я ухожу, чтобы убить эту Нэнси и этого Джанни, обоих сразу. Друг, я убью их!

— Уходи, Джорджи, и держись от них подальше, потому что от них одни неприятности. Уходи подальше и не возвращайся. Уходи, мальчик.

Я смотрю на Марию и не знаю, что ей сказать. Я просто смотрю на нее, а сам все думаю об этой Нэнси. Друг, я хочу ее видеть голую, и бить по ее улыбающемуся лицу, и кое-что ей показать, потому что она проклятая обманщица, и шлюха, и жена Джанни Гриквы.

— Иди. Уходи. Живо. Убирайся! — говорит Мария.

И я встаю с ее кровати, на которой сидел, иду к двери и открываю ее.

— Ты мне нравишься, Мария, — говорю я и выхожу на ветер.

 

XV

Этот дом Джанни Гриквы стоит в верхней части улицы, и шум от него слышится издалека. Друг, при мысли о Джанни и Нэнси во мне отвращение и злоба. И вот я иду, сгорбившись, против ветра и все время думаю только об этих двоих. В моей голове они огромные, как гора. Кроме них, я ничего не могу видеть, — вы меня понимаете? Эти двое! Никого, кроме них, я не вижу внутри себя.

Друг, я хочу их бить. Я хочу бить их руками и ногами и раздирать ногтями их лица, потому что они сделали со мной такое, чего не имели права делать. Да, сэр.

А ветер все крепчает. Он все время кричит мне:

— Беги отсюда! Беги отсюда!

Но прежде чем убежать, я хочу убить этих двух, и я не собираюсь слушаться ветра. Да, сэр.

Я приближаюсь к дому Джанни, и шум из него делается все слышнее. Несмотря на ветер. Друг, надо быть очень сильным, чтобы идти против такого ветра.

Я подхожу к дому Джанни Гриквы и останавливаюсь у двери. Проклятый дом! Друг, здесь начались все мои неприятности. И я прислоняюсь к стене этого дома и долго стою, потому что мне о многом надо подумать.

Этот Джанни! И этот ван Хеерден! И Нэнси! Друг, мне хочется сделать с ней что-то ужасное за то, что она сделала со мной. И тут я думаю о моей матери, о ее мертвом лице, и о плачущем Айзеке, и пляшущем Мболе, и, друг, я позволяю ветру продувать меня насквозь. Он теперь невыносимо сильный. Честное слово. Я вспоминаю мертвое лицо моей матери и думаю, что хотел бы этой ночью увидеть Нэнси такую же мертвую. Мертвую, несчастную, и никаких развлечений на потом. И я бы хотел пинать и топтать ее голую, чтобы ей было больней.

И мне слышно, как люди танцуют и смеются, и из дома доносится музыка. Я берусь за дверь, но она заперта. Этот Джанни явно чего-то боится.

Тут я вижу на двери щель для писем и заглядываю вовнутрь. Но, друг, там темно, и только полоска света идет сверху из комнаты с баром.

И я прикладываю губы к щели и кричу громче, чем ветер:

— Полиция! Спасайтесь! Полиция! Спасайтесь! Полиция! — И я опять прислоняюсь к стене и жду.

Друг, если бы вы это видели! Должен сказать вам, что мне было почти смешно, хотя я не мог думать ни о чем, кроме этой Нэнси.

Друг, дверь открылась настежь. И эти люди стали выбегать на улицу, потому что все они чертовски боялись полиции. Друг, как они бежали! А Джанни кричал им вслед:

— Не валяйте дурака! Возвращайтесь! У нас с полицией все о'кей! Не о чем беспокоиться.

И тут я вышел вперед, и встал перед Джанни, и взглянул ему прямо в глаза, и увидел, как он испугался.

— Джорджи! — сказал он.

А я молчу, только смотрю на него и хочу его убить, и он быстро, как черт, пытается захлопнуть дверь. Но я подставляю ногу, и он не может закрыть эту дверь. Он хочет вытолкнуть мою ногу, но я сильнее, чем этот цветной ублюдок, потому что я — зулус.

Я толкаю его обеими руками, и он пятится. Я вхожу в дом и отталкиваю Джанни Грикву от двери. И я хочу найти Нэнси и убить ее.

Я хватаю Джанни за его шикарную куртку и вталкиваю его в комнату с баром. И кто же там, в этой комнате? Друг, это Нэнси. Сидит как ни в чем не бывало. Ничего не делает, просто сидит. Друг, я хочу убить ее.

И я опять толкаю Джанни, и он падает на столик. И я чуть не смеюсь, когда он говорит:

— Джорджи пришел, Нэнси-малышка. Твой Джорджи пришел!

— Привет, мальчик, — говорит она. Друг, я должен сказать вам, что она совершенно спокойная, — понимаете? Совершенно спокойная и вроде бы вовсе меня не боится, и, друг, я точно хочу ее убить.

— Дай мне выпить, Джанни, — говорю я.

— Конечно, малыш, — говорит он, и идет за стойку, и наливает мне выпивки. — Ты хочешь сегодня Нэнси, а, Джорджи? Конечно. Сегодня Нэнси — твоя, мальчик. Я же тебе обещал. Да, малыш.

— Нет, — говорю я, — я не хочу иметь дела с твоей женой!

И эта Нэнси смотрит на меня, и, сэр, я вижу, что теперь она беспокоится.

— Она не моя жена, малыш! — говорит Джанни и хихикает, хотя ему совсем не весело. Это сразу видно.

— Где это ты слышал этот джаз? — спрашивает Нэнси.

— У инспектора Валери, — говорю я. — А ты, черт возьми, давай мне выпивку, да поживее!

— А кто этот инспектор Валери? — спрашивает Джанни.

— Ты знаешь лучше меня, кто он, — говорю я. — Ты это знаешь лучше меня, потому что сегодня он придет сюда и заберет тебя в тюрьму.

Друг, я знаю, что вру, но я хочу как следует напугать Джанни, — вы поняли?

— Что это за рок-н-ролл, Джорджи? — спрашивает Джанни, и видно, как он напуган.

— Мой дядя Каланга сбежал от них, — говорю я. — И я тоже. Поэтому этот инспектор зол на тебя, Джанни. Еще как зол!

— Джанни, надо сматываться, — говорит Нэнси. Но она совсем не напугана так, как Джанни. Да, сэр. Нисколько не напугана. Она спокойна.

— Замолчи! — говорит Джанни, и сразу видно, что он не знает, что ему делать.

Он выходит из-за стойки и хочет подать мне выпивку. Но одна рука у него за спиной, а я не доверяю этому Джанни Грикве. Да, сэр. Он подходит ко мне и протягивает мне стакан. Друг, я знаю все эти штуки. Я тоже хожу в кино. Поэтому я хватаю его за запястье, и из-за его спины вылетает другая рука, и в ней нож. Друг, это очень длинный нож, но я не боюсь, потому что я сильней, чем этот Джанни Гриква.

И он наступает на меня так медленно и держит нож прямо перед собой.

— Тебе будет больно, Джорджи, — говорит он. — Мне не нужны зазнавшиеся бездельники вроде тебя.

Он, может, в одном шаге от меня, и я отскакиваю к стене, где стоят стулья и столики, и жду. Он подходит ко мне медленно, но верно. Подходит.

И тут, друг, он прыгает. Но у меня в руке стул, и я бросаю в него стулом. Стул бьет его по ногам, и он падает лицом вниз, и нож выпадает из руки и летит по полу. Теперь прыгаю я и хватаю этот нож, пока Джанни пытается подняться.

— Сегодня ты никому не сделаешь больно, — говорю я. — Потому что ты не останешься в живых и не сможешь ничего никому сделать. Друг, я тебя убью!

И Джанни становится на колени и говорит:

— Послушай, Джорджи, я дам тебе денег. Много денег. Больше, чем ты себе можешь представить, малыш. Я дам тебе десять фунтов.

— Послушай, Джорджи, — говорит Нэнси. — Пойдем со мной наверх, а? Пошли. Мы можем кое о чем поговорить, как, Джорджи? Ты и я в постели, а?

— Замолчи ты! — говорю я. — Замолчи, потому что я не хочу иметь с тобой ничего, потому что я и тебя убью.

— Послушай, Джорджи, — говорит Джанни. — Ты получишь от Нэнси все, что захочешь, малыш. В ней такой джаз, в этой Нэнси. И послушай, сынок, если этот инспектор Валери придет сюда и найдет нас мертвыми, друг, он же повесит тебя за убийство.

— Он все равно повесит меня, Джанни, потому что сегодня я был на митинге. Поэтому, друг, пусть меня повесят и за митинг, и за убийство.

— Джорджи, — говорит он, стоя на коленях. — У меня есть автомобиль. Мы все можем сбежать, что скажешь? Все трое. И ты можешь делать с Нэнси все, что захочешь. Согласен? Прошу тебя, Джорджи.

— Я не согладен, Джанни, — говорю я. — Я не хочу уезжать с тобой в автомобиле, потому что от тебя скверно пахнет и потому что ты хочешь, чтобы меня повесили. Лучше уж, друг, я тебя убью. Поэтому замолчи!

Ох, друг, этот Джанни! Все время, что он говорил, он медленно так подвигался к столику, на котором стоят бутылки. Я его знаю. Он хочет разбить бутылку и изрезать мне лицо. Но я вижу, что он делает. Я все вижу.

— Держись подальше от этих бутылок, — говорю я. — Поднимись и встань рядом с Нэнси.

И он делает, как я сказал, потому что у меня в руке нож.

Друг, этой Нэнси есть во что нарядиться. Друг, я не слепой и вижу, какое на ней платье. В обтяжку. И с вырезом. Все видно. И мне хочется сорвать с нее это платье и разорвать его на тряпки, потому что я в ней все ненавижу. Да, сэр. Она — сплошная неприятность.

Джанни подходит к стулу, на котором сидит Нэнси, и видно, как он испуган.

И вдруг дверь сзади меня открывается, и я оглядываюсь. И Джанни бросается на меня прежде, чем я успел увидеть, кто вошел. Он старается вырвать у меня нож, но где ему! Он слишком жирный. И мы боремся из-за ножа. Он обеими руками вцепился в мою руку с ножом, так что другая рука у меня свободная. И я бью его в зубы тыльной стороной ладони. Он отпускает меня сразу же.

И я бью его еще раз, два, может, три. И он падает на пол и начинает плакать.

Теперь я оглядываюсь и вижу, что в дверях стоит Фреда. Стоит и смотрит. И ничего не делает.

— Ты спала с белыми полицейскими? — говорю я. — Убирайся отсюда, да поживее, не то я убью и тебя. Брысь! — говорю я, и она уходит.

Тут я кладу нож на стол и подхожу к Джанни. Он лежит на полу, и я поднимаю его и бью его изо всех сил, так, что моей руке становится больно, это я вам говорю. И этот Джанни уже не плачет.

Он просто падает на пол и не шевелится.

Нэнси по-прежнему сидит на стуле и ничего не делает. И я поворачиваюсь и иду к ней. Она встает и пятится в угол комнаты рядом с баром. Я не отстаю от нее, друг, потому что хочу ее убить.

Я совсем рядом с ней, и я смотрю на нее. Но она меня не боится, и мне это не нравится. Я хочу, чтобы она боялась. И я бью ее по лицу. Не слишком сильно, но все-таки сильно. И знаете, что она делает? Она плюет в меня. Черт бы ее побрал! Друг, этого с меня достаточно. Я хватаю ее за вырез платья и дергаю изо всех сил, и слышно, как рвется материя. Под платьем на ней ничего нет. И, друг, она падает и начинает визжать, но я сижу на ней и срываю с нее платье. Потому что я зол, и ненавижу ее, и ничего не замечаю, кроме этого платья.

И вдруг, сам не знаю почему, я останавливаюсь. Просто останавливаюсь и гляжу на нее. Платье на ней все разорвано, и на спине царапины, где я задел ее ногтями. Но я просто смотрю на нее и больше не хочу ничего делать.

А она смотрит на меня и во всю мочь кричит:

— Убивай меня! Убивай! Черный зулусский ублюдок! Убивай! Воткни в меня нож!

— Я не буду убивать тебя, Нэнси, — говорю я. — Я возьму этот нож и порежу тебе лицо, чтобы ни один мужчина никогда не захотел спать с тобой.

И она смотрит на меня и молчит. Поэтому я говорю:

— Да. Я изрежу твою черную кожу до крови, и ни один мужчина на тебя не обратит внимания.

Друг, она смотрит на меня, и, должно быть, я очень страшный, потому что глаза у нее делаются все шире и шире. И тут она плачет. Да, сэр. Она напугана. Напугана. Больше мне ничего и не нужно. Нэнси напугана и плачет. И я встаю, и ухожу из этого проклятого дома, и слышу, как Нэнси плачет.

 

XVI

Я не знаю, куда мне идти. Я выхожу из этого дома, и снова бегу, и не знаю, куда мне бежать. И еще мне надо держаться подальше от освещенных улиц, потому что, само собой разумеется, эти полицейские давно меня ищут и, если я покажусь на свету, они тотчас меня сцапают. Я это знаю.

Если б я мог вернуться к мастеру Абелю! Он бы, конечно, меня не выгнал, но разве можно насылать неприятности на такого хорошего человека? Друг, если бы я вернулся, тотчас же нагрянула бы полиция и у него наверняка были бы неприятности. Нас обоих посадили бы в тюрьму и, может, повесили.

Я все думаю о моей комнате с новой кроватью. Мне хочется лечь на эту кровать и заснуть. Просто заснуть. Я устал от всей этой беготни. И вообще, друг, слишком много случилось со мной за один этот вечер. Короче говоря, я устал. И когда я думаю о том, что сказала мне Мария, мне становится страшно.

Я снова бегу и при этом стараюсь придумать, куда бы мне спрятаться. А юго-восточный ветер по-прежнему дует мне в грудь, и против ветра бежать очень трудно.

Пит. Вот кто. Друг, он может спрятать меня в своей комнате. Я могу влезть в его окно с улицы и, может, пробуду у Пита неделю-две, а потом пойду куда-нибудь еще. Не знаю куда. Но сначала надо добраться до Пита, а потом уж подумать.

И вот я то иду, то бегу в сторону Си-Пойнта. А это далеко, друг. Может, четыре или пять миль. Я двигаюсь по-скаутски, как когда-то учил меня мастер Абель. Пятьдесят шагов иду и пятьдесят бегу. Стало быть, я иду, и бегу, и считаю шаги, и это выходит дьявольски быстро.

Может быть, в половине второго я добираюсь до отеля «Океан». Я тяжело дышу, и сердце во мне стучит, как барабан.

На улице нет никого, все тихо, только ревет ветер. И я подхожу к отелю и тихонько стучу в окно. От Пита ни звука. Я стучу, может, три или четыре раза. Наконец он подходит к окну, и окно медленно приоткрывается.

— Кто здесь? — спрашивает Пит.

— Это я, — говорю я. — Джордж Вашингтон Септембер.

— Джордж Вашингтон, — говорит он. — Порядок! — И он зевает.

— Впусти меня, — говорю я.

— Конечно, — говорит он. — Влезай. Ух! — Друг, как он зевает! Может проглотить.

Я влезаю в его маленькое окно и стараюсь не шуметь, потому что, если меня услышат, наверняка будут неприятности.

— Джордж Вашингтон. Порядок! — говорит Пит.

— Послушай, Пит, — говорю я. — У меня неприятности.

— Неприятности? Ух! Это скверно, Джордж Вашингтон, это скверно!

— Послушай, Пит. Спрячь меня на день-другой, а?

— Какие у тебя неприятности, Джордж Вашингтон?

— С полицией.

— Ух! Да, сэр. Это явно скверно. Ух!

— Ты меня спрячешь, Пит?

— Неприятности с полицией — это неприятности на миллион долларов. Факт. Ух!

— Так ты меня спрячешь?

— Эта комната мала для двоих. Очень мала. Да!

— Друг, я могу спать на полу. О’кей?

— И на полу в этой комнате мало места, друг. Ух!

— Может, только дня два, а?

— Два дня — немалое время. Друг, неприятности с полицией это скверно. Да!

— Ну так на одну ночь, как, Пит? Пит, ты — мой друг, ты это знаешь. Ты должен мне помочь. Эта полиция точно меня повесит. Можно я у тебя переночую, можно, Пит?

— Нельзя, Джордж Вашингтон. Нельзя. Эта комната явно мала для двоих.

— Но, Пит, — говорю я, и снова мне становится страшно, — ты же мой друг.

— Из-за чего у тебя неприятности, Джордж Вашингтон?

— Я был на митинге дяди Каланги. Если полиция сюда придет, ты скажешь, что не видел меня. Понял?

— Неприятности с полицией — это неприятности на миллион долларов. Факт. Ух!

— Так я могу у тебя остаться?

— Эта комната мала для двоих. Мы не поместимся. Да, сэр. Ух!

— Так я пойду, — говорю я. — Так мне идти? — спрашиваю я.

— Прощай, Джордж Вашингтон. Рад был тебя видеть. Прощай.

И я вылезаю обратно на мостовую, и Пит закрывает за мной окно и быстро гасит свет. Я опять один на ветру. И вокруг ни души.

Я иду к набережной, потому что не знаю, куда мне идти и что делать. Часы на соседней колокольне бьют два раза.

Церковь! Да, сэр. Конечно же. Священник Дональд Сэндерс. Этот божий человек примет меня и спрячет, потому что он хочет, чтобы я в воскресенье пришел в его церковь, и я точно туда пойду, если он меня спрячет и меня не повесят. Я непременно пойду в воскресенье в церковь.

Я знаю, где находится эта церковь, потому что, когда едешь в город, автобус проходит мимо нее, но я не очень-то представляю, где живет этот священник. Он же не может жить в церкви. Да, сэр. Он не может в ней жить.

Проклятый ветер! Друг, на набережной из-за этого ветра просто невозможно устоять на ногах. И море сегодня очень шумное, потому что оно тоже не любит этот ветер. Как и я. Друг, мимо меня проехал автомобиль, но я даже его не слышал из-за шума, который подняли море и ветер.

И я даже не спрятался, когда мимо меня проехал этот автомобиль, хотя у него были зажженные фары. Друг, я люблю темноту, потому что она того же цвета, что я, и надежно меня укрывает. А темнота сейчас густая. Настоящая темнота.

И вот я иду к церкви и думаю: может быть, помолиться перед ней, прежде чем входить и искать этого священника. Я не буду молиться в самой церкви, потому что, друг, нам не позволяют молиться в церквах для белых. Не то чтобы это было незаконно, — вы меня понимаете? Нам просто не позволяют.

Я уверен, что этот священник мне поможет, потому что он за свободу, как мой дядя Каланга. Друг, может, они его уже повесили, потому что они все равно его повесят, и он скоро увидит мою мать и, может быть, Иисуса. Но я не уверен, что он увидит Иисуса, потому что он как-то мне говорил, что никакого Иисуса не было. Но, друг, с чего он так это решил, — вы меня понимаете? Друг, этот мой дядя говорил, что если Иисус — Бог, то отчего Он не поможет африканцам вроде меня. И я не знаю, правда, почему? Я вам говорю чистую правду, что это слишком трудный вопрос, чтобы так легко на него ответить.

Эта церковь кажется очень холодной в темноте и на ветру. Справа рядом с церковью — маленький дом, и я понимаю, что священник должен жить здесь.

И я открываю калитку и вхожу во двор, который похож на кладбище, только без могил, и это о'кей, потому что я очень боюсь могил. И я стою во дворе под деревом и молюсь.

— Иисус, если Ты есть, помоги мне, прошу Тебя, баас, потому что мне страшно и потому что, сэр, мне нужна помощь.

Все время, что я молюсь, я думаю, как здесь холодно и как бы мне хотелось быть дома, лежать на моей новой кровати и говорить обо всем на свете с мастером Абелем.

И я медленно направляюсь к домику и смотрю на окна. На всех окнах — решетки, потому что люди боятся, что подонки их могут ограбить.

Но одно окно открыто, и я подхожу к нему и останавливаюсь. Я слышу, что в комнате кто-то дышит во сне. Поэтому я стучу по стеклу. Зажигается свет, занавеска отодвигается, и женский голос спрашивает:

— Это ты, Дональд?

— Мадам, прошу вас, не пугайтесь, — говорю я.

И я вижу, что в окне стоит европейская женщина. А она вскрикивает.

— Прошу вас, мадам, не бойтесь, — говорю я.

— Чего тебе надо? — говорит она. — Уходи отсюда! Убирайся! Кыш!

— Пожалуйста, мадам, мне нужно видеть священника Дональда Сэндерса. Вы его знаете?

— Его нет дома. Уходи.

И она задергивает занавеску и выключает свет.

— Прошу вас, мадам, мне нужна помощь. Мне нужно видеть священника, — говорю я.

Из темноты я слышу ее голос:

— Ты опоздал. Этим утром его забрала полиция. Уходи, несчастный.

И я слышу, что она плачет. Это я слышу.

О Боже, куда мне идти? Мне некуда идти. Сам священник в тюрьме. Его посадили туда за то, что он хотел, чтобы мы пришли в его церковь. Я это точно знаю.

Пит не хотел меня спрятать. Священник не может меня спрятать. Я не могу вернуться к мастеру Абелю, потому что он мне друг и я не хочу насылать на него неприятности. Боже, идти мне некуда. Может, разве к Полине. В ее большом доме прислуга живет во дворе, и никто не услышит, как я войду. Может, она меня спрячет. Эта Полина в красной юбке.

И я опять иду и бегу. Мне плохо, — вы меня понимаете? Мне плохо внутри из-за холода, ветра, темноты и всего, что со мной случилось. Друг, кажется, что ничего этого не было. Митинг, и полиция, и моя мертвая мать, и все, что рассказала мне Мария. Друг, я в ловушке. Утром они меня схватят и точно повесят. Все равно в это нельзя поверить. Но, друг, я здесь на холоду и ветру именно потому, что все это было на самом деле. Как же иначе?

Во дворе у Полины темно, как везде, и ветер подхватывает мелкие камешки и швыряет их прямо в лицо, и это больно.

Я стучу и стучу, и, наконец, Полина открывает дверь.

— Убирайся, бездельник, — говорит она.

— Полина, у меня большие неприятности. Спрячь меня. Прошу тебя, друг.

— Убирайся. Я не могу тебя прятать. Убирайся.

И я понимаю, что она меня не спрячет, и говорю:

— Дай мне чего-нибудь поесть, и я уйду. Прошу тебя, я очень голодный. Пожалуйста.

— У меня нет для тебя ничего, дурак. Убирайся. Подожди. Вот кусок хлеба. А теперь иди. Чертов дурак, разбудил меня.

И она дает мне кусок хлеба, маленький кусок, и закрывает дверь, и я слышу, как она говорит себе:

— Чертов дурак. Чертов дурак. Бездельник.

Я прижимаю к груди кусок хлеба, словно это ребенок. Я прижимаю его так, как будто я люблю его, сам не знаю почему. И я смотрю на небо, а там луна по-прежнему гонится за звездами.

И я опять иду, не знаю куда. Просто иду. И я ни о чем не думаю, потому что мне не о чем думать. Я просто иду и слушаю, как ветер хлопает моими брюками.

Неожиданно я понимаю, что я на Верхнем шоссе и что я уже начал взбираться на гору. Когда ты совсем рядом с горой, как я сейчас, ты не видишь ее вершину. Но я взбираюсь на гору. Не знаю зачем. Я просто взбираюсь на гору, которая называется Львиная голова и находится на Си-Пойнте.

Я лезу выше и выше, ноги я уже сбил и руками цепляюсь за ветки и камни. На горе очень страшно, потому что кусты ходят ходуном, а травы свистят. На этой горе легко напугаться.

Ноги у меня еле идут, сердце громко стучит, и я чувствую вкус крови в горле, но все равно я лезу выше и выше. Я лезу к нашему шалашу. К шалашу, который много лет назад мы построили с мастером Абелем. Нужно потянуть за шнурок, и упадет веревочная лестница, и ты можешь залезть по ней в наш шалаш.

Я даже не думаю, что, может, его давно там нет. Но он оказывается на месте. На вершине двух деревьев возле высоких скал. И вокруг одного дерева обмотан старый грязный шнурок, и я тяну за него, и, как когда-то, сверху падает лестница прямо мне на голову. Черт бы ее побрал!

И я забираюсь в шалаш, по-прежнему прижимая к груди хлеб, и падаю на пол, и лежу, и я чувствую кровь во рту, и слышу стук сердца, и стараюсь дышать быстрей, чтобы не умереть.

Я ломаю хлеб и ем его, и он с трудом проходит в мою глотку.

Я трясу головой, чтобы прогнать все мысли, и начинаю плакать. Я плачу, как маленький.

 

XVII

Слезы текут по моему лицу. И во рту я чувствую вкус хлеба и крови. Грудь у меня высоко вздымается, потому что я до сих пор не могу отдышаться. Я просто лежу на полу нашего шалаша и не знаю, что со мной будет, и, друг, я не вру, что мне все равно, повесят меня или не повесят, потому что я уже почти мертвый.

И я больше ничего не боюсь.

Мне становится тепло, и я даже не думаю о ветре, хотя он врывается во все щели, я даже о ветре этом не думаю.

Я думаю, не стоит ли мне помолиться. Но я не молюсь, потому что, когда я в последний раз молился Иисусу в церковном дворе, Он мне не помог. Но, друг, может быть, Он мне и помог. Потому что я сейчас в шалаше, мне тепло и спокойно и меня до сих пор не повесили, так что, может быть, в конце концов, Иисус мне помог.

И я начинаю опять молиться:

— Господи Иисусе, Ты сделал всех людей равными. Сделай меня тоже равным.

Так я молюсь, потому что прошу о том, что мне нужно больше всего.

Я рад, что я теперь ничего не боюсь. Потому что любить кого-нибудь можно, только когда ничего не боишься, — вы меня поняли? Когда не боишься, можно любить кого угодно. Сейчас я даже готов полюбить этого Джанни Грикву, потому что я тут один на горе, — вы понимаете?

Друг, я не хочу убивать, как требует мой дядя Каланга. Я никого не хочу убивать, даже Тощего, ван Хеердена. Даже Нэнси или этого Джанни. Я рад, что я не убил их. Я не хочу никого убивать, даже европейцев. Я не хочу этого. Ты не можешь заставить человека полюбить тебя, когда он мертвый. Какая же тебе польза, если ты его убьешь, а? Никакая, вот какая. Никакая. Да, сэр, я не хочу никого убивать.

Друг, я просто хочу быть равным.

Возьмите, к примеру, солнце. Если мы с мастером Абелем стоим под солнцем, что видит это старое солнце? Оно видит тени. И ничего больше. А у нас с мастером Абелем тени одинакового цвета. Бог наверняка там же, где солнце. А Иисус вместе с Богом, и это факт. Я лежу на полу в шалаше и все это точно знаю. Иисус вместе с Богом.

Мой дядя неправ, когда говорит, что нам надо достать винтовки и всякое другое оружие и пойти убивать этих европейцев. Он неправ. Если мы убьем всех этих европейцев, они даже не узнают, что мы стали равные, потому что они будут убитые. Но, сэр, им надо узнать, что мы стали равные. Это точно. Если ты их будешь убивать, тебя наверняка повесят. Да, сэр. Незачем их убивать, это я вам говорю. Но вот что я вам скажу. Я не думаю, что сами эти проклятые европейцы все равные. Да они не равные ни с кем! Вот я вам это сказал и ничего не боюсь. Друг, они позволяют этому Джанни Грикве делать такие снимки и содержать такой дом только для того, чтобы поймать моего дядю Калангу. Это дурно. Да, сэр. Это дурной дом. Готов поспорить, что Иисусу не понравился бы такой дом. Может, Ему понравился бы Джанни, но Ему никак не понравился бы этот дом. Да, сэр. Полиции должно быть стыдно. Разве не стыдно не сажать Джанни в тюрьму только для того, чтобы поймать моего дядю Калангу? А от кого этот Джанни выучился всем этим штучкам? От тех же самых проклятых европейцев, вот от кого. Вот я вам и говорю, что эти проклятые европейцы ни с кем не равные!

Друг, нам, африканцам, надо бы знать, что мы все равные, иначе ничего хорошего не будет. А мы этого не знаем, это я вам говорю. Но, друг, здесь, на горе, я это понял. Хорошо понял. Не знаю как. Я просто знаю, и все. Мы равные.

А священник Сэндерс был прав, когда говорил: «Мы все равные перед Богом».

Он прав. Мы равные. Все. А они его за такие слова посадили в тюрьму, потому что они не знают, что он прав. Все должны это знать, это я вам говорю. Все, даже наше проклятое правительство.

Я помню, что учитель в школе как-то говорил нам, что мы должны всех любить, потому что Иисус любил всех. Но, друг, как ты будешь любить белого человека, когда это незаконно. Я говорю вам чистую правду, что этого нам не позволяют. Так как же мы можем любить их? Друг, мы не можем.

Но Иисус любил всех. Он даже любил эту шлюху Марию Магдалину. Как же Он мог ее любить, а? Почему Он ее любил? Я не знаю. Друг, это трудно понять.

Эта Нэнси! Она не имела права делать то, что она сделала. Я ей совсем не нравился, но этот Джанни Гриква все время говорил, что она — моя женщина. Друг, это была чистая ложь. Потому что она — его жена.

И самое смешное, я должен вам сказать, что я тут на горе совсем на нее не сержусь. Мне спокойно здесь на ветру. Не знаю почему. И, может, если меня повесят, мне будет спокойно с Иисусом, и я ничего не боюсь.

Мой дядя Каланга был неправ, когда говорил, что никакого Иисуса нет. Ему не следовало так говорить, этому моему дяде. Он Его просто не знает, вот и все. Не знает же он английскую королеву! Вы не можете говорить, что никакой королевы нет, из-за того, что вы ее никогда не видали. Она есть, друг. Я видел ее на картинках. И Иисуса я видел на картинках. На этом кресте. Друг, крест хуже, чем виселица, это я вам говорю. Зачем же тогда этот мой дядя говорит, что никакого Иисуса нет? Он же ничего, наверно, не знает, хотя он образованный африканец вроде меня, только больше образованный.

А я знаю Иисуса. Я знаю, что Он со мной, друг, иначе почему бы я вдруг перестал бояться? Я чувствую, что Он здесь, это я вам говорю. Я Его слышу. Друг, кто меня спрятал? Не эта Мария. Не этот Пит. Не этот священник. Да, сэр. Иисус — вот кто. Да, сэр. Я это точно знаю.

И вообще, друг, я не хочу вечно жить с этими европейцами. Я хочу жить с такими же зулусами, как я сам. Но я хочу быть таким же, как европейцы, и иногда встречаться с ними, особенно с мастером Абелем, и, может, даже работать у них, но я не хочу жить с ними. Зачем это мне, а? Мне ничего от них не нужно. Да, сэр. От них я не получал ничего, кроме неприятностей.

И еще Иисус. Они дали мне Иисуса, это точно. Они рассказали нам об Иисусе. Знаете что? Нам не нужно добывать себе винтовки и всякое другое оружие. У нас есть Иисус. Друг, Он — самое верное оружие! Да, сэр. Это так.

Ветер утихает, и я знаю, что мне делать. Это ясно, друг. Ясно. Это снизошло на меня в этом шалаше на горе.

Я смотрю на мои золотые часы и вижу, что уже половина девятого. Я вижу, что стало совсем светло. Старое солнце уже выглянуло. И я знаю, что мне делать.

Я смотрю из шалаша на море и вижу, что оно совсем мирное. Я сижу так целые часы и гляжу на море с горы. А когда уже десять часов, я спускаюсь вниз по веревочной лестнице и иду вниз, в город, потому что я знаю, что мне делать.

Я прохожу мимо домов и людей, спешащих на работу. Но я никого не вижу, потому что смотрю прямо перед собой и улыбаюсь.

Друг, я иду вниз и вниз. Мне совсем ничего не страшно. Я иду и иду.

Теперь я иду по Главной улице Си-Пойнта к церкви этого английского священника.

Я останавливаюсь и смотрю на церковь, у которой я был прошлой ночью. Я смотрю на дерево, под которым я немножко помолился Иисусу.

И я вхожу. Я вхожу в эту церковь.

В церкви холодно, — понимаете? И в ней только два человека. Две женщины. Европейские женщины. Одна сидит, другая стоит на коленях. Та, которая стоит на коленях, — та самая, которую я видел ночью в домике рядом с церковью.

Она не замечает, что я прохожу мимо нее, потому что она молится. Но другая, которая сидит, друг, она вдруг так на меня смотрит! Но я иду прямо вперед, к ступенькам, и там становлюсь на колени.

И я не могу молиться. Да, сэр. Совсем не могу. Я просто закрываю глаза и слушаю. И я слышу, что за спиной та женщина, которая смотрела на меня, встает и выходит.

Я не знаю, долго ли я стою на коленях. Но я знаю, что поступаю правильно.

Чтобы показать, что мы равные, не надо их убивать. Надо вместе с ними любить Иисуса. Друг, им это не нравится. Да, сэр. Но я вам вот что скажу. Если мы молимся вместе, значит, мы равные, а? Значит, так и надо делать. Только так можно им показать, что мы равные. Просто встать на колени и вместе с ними любить Иисуса. Это наше оружие, — понимаете? Это — винтовка. Это — пистолет. Вы улыбаетесь, а я вам говорю чистую правду.

Долго мне ждать не приходится.

Я стою и слушаю, и вот я уже слышу их. Я слышу эти проклятые башмаки, топающие ко мне. И я открываю глаза и оглядываюсь, — да, сэр, они уже здесь. Двое полицейских. Они пришли, чтобы выгнать меня из церкви.

И они хватают меня под руки, и толкают, и тащат к выходу. Сэр, я не возражаю. Я улыбаюсь.

И когда я оказываюсь на улице, я вижу эту женщину. Эту европейскую женщину, которая не хотела молиться вместе со мной. Я смотрю на нее и улыбаюсь ей. Ей это не нравится. Да, сэр.

И я вижу, что меня уже ждет машина. И эти двое полицейских подталкивают меня к ней. Они не говорят ни слова. Просто подталкивают.

А солнце сияет уже вовсю. Совсем яркое и горячее. И когда они запихивают меня в машину, я поднимаю глаза, чтобы взглянуть на доброе старое солнце. Но ты не можешь смотреть на солнце. Ты не можешь увидеть Бога.