Свое имя

Хазанович Юрий Яковлевич

«В воскресный солнечный полдень жители Горноуральска наблюдали такую картину. По центральной улице шел солдат, а рядом вразвалку шагал светловолосый коренастый парнишка в распахнутом пиджачке поверх синей рубашки.

Вряд ли они привлекли бы к себе внимание, если бы шли, как все люди, по тротуару. Но они шествовали по мостовой. И, хотя солдат был без винтовки и шел не в затылок пареньку, а рядом, все понимали, что он конвоирует его…»

Так бесславно закончился побег Алеши Белоногова на фронт. А сколько надежд было связано с этим! Хотелось совершить какой-нибудь необыкновенный подвиг, чтобы о тебе узнала и заговорила вся страна.

Но за героическими делами, оказывается, не надо далеко ездить. Митя Черепанов, школьный приятель Алеши, пошел в депо и стал кочегаром, заменив ушедшего на фронт отца. Он полюбил паровоз, дальние поездки по таежной стране. В один из таких рейсов Митя совершает настоящий подвиг.

«Свое имя» — это повесть о рабочей гордости, об ответственности за свои дела перед собой и коллективом, о дружбе, любви и честности.

 

Юрий Яковлевич Хазанович

Свое имя

 

Часть первая

 

Пустырь

Мальчишки из поселка паровозников были убеждены, что во всем Горноуральске нет лучшего места, чем этот пустырь. Конечно, ничего плохого нельзя было сказать и о парке, и о городском стадионе, и о гранитной набережной пруда. Но разве можно все это сравнить с пустырем, на котором мальчишки были полновластными хозяевами!

Начинался он сразу же от серого ступенчатого здания паровозного депо и тянулся до каменистого подножия Лысой горы. Ржаво-красная колея вливалась в широкие деревянные ворота, разветвлялась и стремительными лучами пересекала огромный пустырь. На рельсах стояли паровозы всевозможных серий, конструкций и размеров.

Однако это были не те паровозы, что могут в любую минуту выбросить в небо облако дыма, шумно задвигать стальными шатунами и тронуться в путь. Это были машины, отслужившие свой век. Потому-то пустырь и назывался паровозным кладбищем.

Оно напоминало Мите музей. Заброшенные паровозы рассказывали ему о прожитой жизни, о краях, где им довелось бывать, о том, как много потрудились творцы машин, какими Нелегкими и долгими путями пришлось им идти.

В глубине кладбища на узкой колее стояли два карлика, вероятно ближайшие потомки первого русского «сухопутного парохода». И, хотя они походили на неуклюжую телегу с железной бочкой-котлом на колесах и высокой толстой трубой, мальчишки окрестили их «самоварами».

Тут же примостился и маленький приземистый немец «Карлуша». Эта машина была помоложе «самоваров» и поэтому выглядела аккуратнее.

Далее громоздилась «Фита» — весьма странная, на нынешний взгляд, машина: казалось, будто два локомотива, сильно разогнавшись, врезались один в другой, да так и остались. У «Фиты» был очень длинный котел и удвоенное количество паровых цилиндров и колес. Букву «фиту» сразу же после революции выкинули из русского алфавита за ненадобностью, а паровоз «Фита» исчез несколько позднее буквы.

В один ряд выстроились на пустыре старички — ветераны серий «Г», «Ч» и «О», прозванные соответственно «гробами», «черепахами» и «овечками». Особняком стояла «Аннушка» — машина изящная, стройная, со следами былой красоты. Высокие колеса как бы говорили о том, что в пору своей молодости «Аннушка» была легкой и подвижной и вряд ли какой-нибудь другой паровоз того времени мог за нею угнаться.

Зимою пустырь выглядел непривлекательно. Лютые ветры продували его насквозь, заносили тяжелыми сугробами. Дорожек в снегу никто не пробивал, и снег лежал до самой весны, сверкая нетронутой голубизной.

А летом здесь буйно разрастались бурьян, крапива, пахучая седая полынь, и паровозы по самые ступицы стояли в зеленом разливе трав. Росли на пустыре еще тоненькая серебристая пастушья сумка, солнечный одуванчик, и под самыми колесами можно было увидеть храбрую, веселую ромашку.

Удивительно, что на пустыре не жили птицы, хотя для них нашлось бы немало укромных мест. Может быть, они не свивали здесь гнезд, боясь перепачкать оперение в ржавчине и копоти, но, скорее всего, птицы опасались мальчишек. Вороны и галки пролетали над пустырем на почтительной высоте, недосягаемой для ненавистных рогаток. Даже воробьи предпочитали держаться подальше от пустыря.

В жаркие летние дни паровозы на кладбище как бы оживали. Они так раскалялись на солнце, что над ними начинало струиться едва заметное марево. И, как от всякой живой машины, от них до позднего вечера жарко веяло разогретым воздухом и горьковатым запахом копоти и мазута. Даже чудилось: вот-вот машины вздохнут, выбросят в небо легкие хлопья пара и умчатся.

Давным-давно стоял на пустыре бронепоезд — старенький, хорошо сохранившийся паровоз серии «О», на тендере которого мальчишки крупно вывели мелом: «Грозный Урал». Машинистом на «Грозном Урале» был когда-то Митька Черепанов, первый знаток паровозов, а командовал бронепоездом Митин друг Лешка Белоногов. Перечитав все «морские» книги, какие только имелись в школьной библиотеке, Алексей бредил морем, которого никогда не видел. Зимой и летом он носил тельняшку, в самые немилосердные уральские морозы ходил в распахнутой шубейке, чтобы закалить организм. У него и походка была совершенно «морская»: вразвалочку, словно он все время шел по штормовой палубе. Даже с паровоза спускался Лешка не так, как все паровозники — лицом к машине, а как моряки сходят по трапу, — «носом вперед». По вине скупой природы, не наделившей Горноуральск морем, Алешка вынужден был снизойти до препинания в сухопутных войсках.

Он выходил на середину пустыря и кричал «морским» голосом:

— Станови-ись!

Войско строилось. Алеша неторопливо и важно продвигался развалистой походкой вдоль шеренги, внимательно оглядывая солдат, на ходу бросая короткие, резкие замечания о позорно мокрых носах, слабо затянутых ремнях и неряшливо выбившихся рубахах.

Шеренга была невелика — на другом конце услышали бы команду, произнесенную даже шепотом, — однако Алеша рупором складывал ладони и орал, краснея от натуги:

— На две ар-р-р-мии стр-р-р-ройся!

Это был самый трудный момент в подготовке к военным действиям. Большинство ребят неизменно хотело попасть в «красные», и войско противника всякий раз оказывалось настолько малочисленным, что просто не было смысла начинать войну. В таких случаях командир бронепоезда своей властью уравновешивал силы: он мог приказывать не только своей армии, но и армии противника, — обстоятельство, которому позавидовал бы любой полководец.

Когда обе армии, «красная» и «белая», наконец выстраивались и воины нетерпеливо топтались на месте, Алеша поднимался на цыпочки и кричал:

— Пехота — на исходные рубежи! Команда бронепоезда «Грозный Урал» — по местам!

Сражения гремели до темноты, а назавтра вспыхивали с новой силой, особенно если у ребят были каникулы…

Сколько поколений горноуральских мальчишек сражалось на этом пустыре! Воевал здесь и старший брат Мити — Ваня, служивший теперь на Дальнем Востоке, и даже отец его, Тимофей Иванович Черепанов, в ту пору, когда был он просто Тимкой. Потом мальчишки вырастали и пересаживались с «самоваров» и «карликов» на настоящие машины. Впрочем, из бывших участников баталий вышли не только паровозники: единственная и, казалось, заброшенная колея вела с пустыря к бесчисленным жизненным дорогам.

Митю Черепанова и Алешу Белоногова эта колея никуда еще не вывела. Но их давно уже манили на паровозное кладбище не бронепоезд, не войны, а футбольное поле. Вместе с друзьями Митя отвоевывал его у пустыря: корчевал и жег ребристые стебли бурьяна, сооружал ворота из старых дымогарных труб. Он был вратарем команды «Красные Зори», отстаивавшей спортивную честь улицы того же названия.

Но сегодня Митя пришел сюда не ради футбола.

 

Что делать?

С утра он сидел над книгой, которую вчера принесла Леночка. Такой книги он еще не читал. Это были невыдуманные и потому волнующие рассказы о простых людях, очутившихся в тылу врага. Всего полтораста страниц, а сколько судеб, сколько событий прошло перед ним!

Дочитав книгу, он задумчиво перелистывал страницы, прислушиваясь к беспокойному чувству, охватившему его.

За шесть дней каникул он вволю наигрался в футбол, прочитал две книжки. Но и футбол и книги лишь подчеркивали неожиданную пустоту этих долгожданных дней. Ну, прочтешь еще пять или десять книжек о хороших людях, совершающих большие дела, а сам-то, сам что сделаешь?

Когда-то, очень давно, поздним вечером он забрел с мальчишками на станцию. У перрона стоял поезд. В голове состава, около паровоза, шла таинственная, непонятная работа. Парень с черными сверкающими глазами держал в одной руке дымный факел, в другой — гаечный ключ, а старик, похожий на волшебника из сказки, копошился возле колес машины. Зыбкое пламя факела освещало его строгое, цвета бронзы лицо.

Митя поглядывал издали на паровоз. Это была старая, небольшая машина, но тогда она показалась ему громадной и великолепной. Паровоз громко дышал, готовый ринуться в темноту; его сухое, жаркое дыхание обдавало Митю, и он щурился. Как назло, старик очень быстро кончил работу и поднялся в будку. Следом ловко взобрался молодой парень. Раздался свисток кондуктора, и паровоз обрадованно ответил ему таким острым и диким свистом, что Митя вздрогнул и невольно заткнул пальцами уши. Медленно, тяжело задвигались дышла, похожие на гигантские локти, и по земляному перрону поплыл светлый квадрат от паровозного окошка.

И долго еще вспоминались Мите и факел, шипящий на ветру, и чудесная машина, и бронзовое лицо старика. В тот вечер Мите захотелось быть машинистом.

Со временем он «пересел» с паровоза на самолет, «исследовал» Арктику, «поднимал» затонувшие корабли, а однажды решил было заняться археологией.

Но весною этого года снова вспыхнула давнишняя привязанность к железной дороге. Случилось это после экскурсии в депо. Правда, если прежде Митя собирался всего только управлять паровозом, то теперь его привлекало нечто большее.

В техническом кабинете висел макет паровоза в разрезе. Стоило покрутить хотя бы одно колесико, и начинали двигаться шатуны, плавно покачивалась кулиса, взад-вперед ходил поршень. Митя засмотрелся на макет и не заметил, как вошел инженер Пчелкин. Высокий, с резкими чертами худощавого лица, он положил руку на плечо школьника, спросил:

— Что, интересно?

— Все видно, прямо как в разрезанной курице!.. — восторженно сказал Митя.

Ребята засмеялись, засмеялся и инженер. Потом, развертывая перед экскурсантами большие, как скатерть, синие листы чертежей, он говорил:

— Перед нами новая разрезанная курица. Посмотрим, что она из себя представляет и в чем ее особенности…

Пока инженер рассказывал, как создаются паровозы, Митя решил стать конструктором. В самом деле, придумать такую машину, какой до тебя не бывало на свете, — что может быть интереснее! Ты придумал, рассчитал, вычертил на бумаге, а сотни людей разных специальностей сделали ее, собрали по винтикам, опробовали, и вот она — новая машина, живет, действует, и, как родного человека, ее называют твоей фамилией. Что и говорить, великое дело быть конструктором!

Вспоминая теперь прежние увлечения, Митя был почти уверен, что изменит и конструкторскому делу, и с тоской думал, что так, наверное, бывает со всеми пустыми, никчемными людьми. Впрочем, со дня экскурсии прошло уже много времени, почти полгода, а ничего нового пока не возникло… Но как бы то ни было, до конструирования еще далеко. А что делать сейчас? Что делать сегодня, завтра, послезавтра, целых два месяца?

С этими мыслями он отложил книгу и встал из-за стола.

 

К Алешке

Марья Николаевна остановила машину, оборвала нитку, привычно быстрыми движениями тонких морщинистых рук сложила сшитую гимнастерку и, кинув ее на кушетку, где возвышалась зеленая стопка таких же гимнастерок, оглянулась на сына. Рослый, с мальчишески длинной шеей и прямыми плечами, со смуглым крутым лбом и чуть выдавшимся вперед подбородком, он остановился на минуту перед зеркалом, приглаживая русый жесткий ежик.

По ссадинам на Митиных коленях и локтях, заживавшим только зимой, Марья Николаевна знала о его пристрастии к футболу. Игра эта не очень нравилась ей, но после экзаменов, после того как он столько дней не разгибаясь просидел над книжками, неплохой размяться. И, глядя поверх очков, она пожелала сыну удачной игры. Мите в этом пожелании почему-то послышалась насмешка, и он заторопился из комнаты.

В сенях по привычке запустил ногу под скамейку — мяча на месте не оказалось. «Опять Егор!» — подумал он, на этот раз без раздражения. Так и есть: Егорка играл во дворе. У него были неожиданные в черепановском роду голубые, Ленины, глаза, такой же, как у нее, небольшой, слегка вздернутый носик, открытый лоб и густая русая челка.

Мальчик клал мяч на землю и вприпрыжку лихо налетал на него, метя в квадратную дыру собачьей будки. Жук, большой черный пес «дворянской» породы с мордой овчарки, у которого одно ухо всегда настороженно торчало, а другое безразлично свешивалось, предусмотрительно покинул свое жилище. Впрочем, опасения его были напрасны: Егорке не удавалось забить мяч в будку. Одна из лямок штанишек то и дело сваливалась с его плеча, обнажая белую полоску, наискось пересекавшую румяную от загара спину, и была, наверное, причиной неудач. Егорка дергал плечом, озабоченно сопя, клал мяч в исходное положение и снова разбегался…

Летом сорок второго года, когда Ваню призвали в армию и отправили на Дальний Восток, Леночка, его жена, приехала с Егоркой в Горноуральск. Мать утверждала, что с этой поры дом их ожил, но Митя был иного мнения. Против Лены он, правда, ничего не имел, но Егорка… Мальчишка зачастую мешал учить уроки, постоянно таскал карандаши, угольники и перья, а совсем недавно добрался даже до готовальни. И, когда Леночка растолковывала ему, что чужие вещи трогать нельзя и что нужно слушаться дядю Митю, он убежденно заявил: «Дяди такие не бывают!» Митя чуть не прыснул, услышав эти слова.

И все-таки Егорка продолжал не признавать его. Вот и мяч запрещалось брать. Сейчас не мешало бы для поднятия авторитета всыпать ему, да попробуй разозлись на этого шпингалета!

Увидев Митю, Егорка перестал сопеть. Разгоряченное, с пухлыми щеками и облупившимся от загара носом лицо сделалось вдруг обиженным и скучным.

— На, играй, — вяло сказал Егорка и обеими руками протянул мяч.

Митя принял мяч, сбил с него пыль и сжал между ладонями, как сжимают арбуз, определяя его зрелость. Мяч не потерял упругости, хотя во вчерашней игре ему крепко досталось. Синевато-черная кожа покрышки податливо скрипнула: «Все в порядке!»

Подмигнув Егорке, Митя послал мяч в небо. Егорка запрокинул голову и даже раскрыл рот — вот «свечка» так «свечка»! Когда же мяч приземлился и, поднимая пыль, запрыгал посреди двора, мальчик удивился еще больше: Митя уже быстро шагал по улице.

Красный диск солнца стоял на голой макушке Лысой горы. Казалось, вот-вот он сорвется, звеня, покатится по крутому каменистому склону и с шипением плюхнется в спокойную воду пруда. Значит, еще один день долой. А сколько впереди таких дней…

Митя свернул за угол и направился к бревенчатому двухэтажному дому с двумя балконами, стоявшему в глубине двора, сплошь засаженного картошкой.

Первое окно от угла на втором этаже было распахнуто. Митя остановился, негромко позвал:

— Лешка!

За полупрозрачной гардиной смутно вырисовывалась чья-то фигура, и он скорее угадал, чем увидел, что это Вера.

— Здравствуй, Митя, — сказала Вера, отодвинув локтем гардину и щуря зеленоватые глаза.

Губы ее со вздернутыми кверху уголками, казалось, в любую минуту были готовы расплыться в улыбке.

— Здравствуй, — ответил он тихо и переступил с ноги на ногу, точно на морозе. — А Лешка где?

— Он выполняет одно хозяйственное задание. Неужели с самого утра не виделись?

Вера заплетала соломенную косу, тонкие пальцы ее проворно бегали, будто перебирали струны какого-то инструмента, При этом она не сводила с Мити насмешливых глаз.

— Где же его найти? — задумчиво проговорил Митя.

— Не волнуйся, найдется, прибежит на пустырь, — и, тихонько засмеявшись, добавила: — Какая неприятность, растерялись дружки!

— Ну, я пойду, — сказал Митя, не двигаясь с места и не решаясь взглянуть на Веру.

— Что ж, не смею вас задерживать, — скороговоркой отозвалась она и, хихикнув, отошла от окна.

Идя к калитке, Митя чувствовал на себе Верин взгляд, споткнулся и, не сумев перебороть себя, оглянулся. В окне колыхнулась гардина. Возможно, ее шевельнул ветер, а может, это Вера отпрянула от окна.

 

Известие

Алеши на пустыре не было. Команда еще не собралась. Двое активистов прочерчивали затоптанный круг и штрафные линии. Чтобы не попадаться футболистам на глаза, Митя направился в глубь пустыря.

Возле бронепоезда «Грозный Урал» шли какие-то военные приготовления. Со снисходительной улыбкой Митя поглядел на суетливое и шумное воинство — даже не верилось, что когда-то и он был таким же смешным, как эти мальчишки.

Вдруг раздался остренький, словно шильце, голосок:

— Привет, Митя!

Вежливо, как подобает старшему, Митя поздоровался с ребятами, и Вовка Черепанов, его двоюродный брат, с места в карьер стал рассказывать, что их машинист Васька Жуков не знает, что в бронепоезде паровоз ставится в середине состава, между бронеплощадками. Не может даже назвать все части паровоза!

Добродушно улыбаясь, Митя выразил надежду, что Васька со временем овладеет своей высокой должностью…

Боясь, как бы его не заметили футболисты, он попросил разрешения посидеть на бронепоезде. Польщенный, Вовка даже свистнул от радости. А Митя слегка подтянул рукава рубашки и неторопливо, с достоинством поднялся в будку, весело подмигнув ребятам:

— Только смотрите не завезите куда-нибудь…

Солнце скатилось за Лысую гору. Вечерело. В такой час на пустыре особенно хорошо, даже немного таинственно. Паровозы выглядят необычно — на зеленоватом вечернем небе резко, словно залитые тушью, вырисовываются их черные силуэты. Кажется, будто они сделались выше, теснее прижались друг к другу. И, сидя в темной паровозной будке, продуваемой певучим сквознячком, легко представить, что ты мчишься в далекие, захватывающие и никому не известные края…

Но Мите давно уже ничего не представлялось в паровозной будке. Где там неизвестные края, если за окном вот она — Лысая гора! Не иначе как что-то случилось с его воображением…

Занятый своими мыслями, он не замечал криков ребят. Он знал, что разговор с Алешкой будет не из легких. Надо наконец покончить с бреднями и решать, решать по-настоящему…

В разгар сражения на ступеньку поднялся Вова Черепанов:

— Алеша идет!

Митя обрадованно вскочил с железного ящика, остановился в дверях.

Худенький, быстрый мальчуган, подпоясанный широким, с большой выпуклой звездой ремнем, поднял белый флаг и громко скомандовал:

— Обе армии, стройся! Смирно! Замри!

Военные действия прекратились. Войска торжественно затихли.

С нетерпением наблюдая церемонию встречи, Митя не нарушил ее только потому, что не хотел обидеть ребят.

Алеша приближался медленно, по обыкновению вразвалочку, почему-то опустив голову. Так выходит к доске ученик, не знающий урока. Это было не похоже на Алешку.

Вот он молча пробежал взглядом по шеренге и, остановившись на самом маленьком воине, позвал негромко:

— Вовка!

Малыш чеканным шагом вышел из строя и отдал честь:

— Пулеметчик Вова Черепанов прибыл!

Не ответив на приветствие, Алеша сказал:

— Иди домой, Вовка…

Мальчишка обиженно оглянулся:

— Вот еще новости…

— Так надо. Иди, говорю…

— Меня мамка до девяти часов отпустила. Что ты пристал?

— Я не пристал. Я приказываю: иди домой!

— Не ты надо мной командир! — огрызнулся Вовка.

Алеша внимательно и строго посмотрел на него:

— Ты должен сейчас же идти домой. Понятно тебе?

— Ничего не понятно! — дерзко уставился на Алешу мальчик.

И Алешка, этот морской волк, не выдержал взгляда малыша и отвернулся.

Худенький мальчишка с широким ремнем заглянул в Алешины глаза, ничего не спросил и, подойдя к Вовке, тоненьким голосом прикрикнул:

— Пулеметчик Черепанов, выполняйте приказание!

— И ты привязался! Ладно, я реветь не стану! — Вовка потянул носом, нахохлился и мрачно побрел с пустыря.

— Смотри, будь взрослым парнем! — вдогонку бросил Алеша.

Голос у него вдруг осекся, и, чтобы скрыть это, он кашлянул.

— А чего мне бояться? — обернувшись, пробубнил Вова. — Я уже за похоронами не хожу, на станцию не бегаю…

Кто-то из шеренги засмеялся. Алеша, наклонив голову, не сводил глаз с удалявшейся маленькой фигурки «пулеметчика» Черепанова. Когда Вова скрылся за воротами пустыря, Алексей повернулся к шеренге и сказал:

— Ребята, с фронта письмо пришло: у Вовки отец убит…

На пустыре вдруг стало тихо. Так тихо, будто на километр вокруг не было ни одного мальчишки. Зашевелился куст бурьяна, осторожно зашуршало что-то в транс, из топки ближнего паровоза приглушенно донеслась несложная песня сверчка.

— Дядя Вася… — прошептал Митя внезапно пересохшими губами, взялся за поручни и, стуча каблуками о железные ступеньки, рухнул с паровоза на землю.

 

Решение

Миновав депо, они остановились. Широченный стальной разлив путей простерся перед ними. На высоких, сплетенных из железа мачтах зажглись прожекторы, и рельсы засверкали, словно гребни волн бесконечного потока, который несся мимо города, мимо депо, мимо бесчисленных станционных построек.

То здесь, то там зажигались неяркие огоньки стрелок; те, что были подальше, тускло мерцали, будто покачивались и медленно плыли по течению…

Переступая через рельсы, мальчишки высоко поднимали ноги, точно шли вброд. На середине потока они снова остановились: дорогу преградил поезд. Он только что отошел от станции и быстро набирал скорость. Колеса стучали все чаще, сильнее. Но грохот не мог заглушить песен, летевших над поездом: о любимом городе, о метелице, о кудрявой березке, стоявшей во поле, о священном Байкале…

Едкий паровозный дымок стлался за поездом. И вдруг откуда-то потянуло пряной лесной свежестью: танки, орудия, автомашины на платформах — все было обвито пахучей сосновой хвоей.

— Вот и замена пошла, — задумчиво проговорил Митя, когда за последним вагоном пронеслась пыльная позёмка. — Дяде Васе замена…

Алеша широко шагал через рельсы.

— Да, кто-то заменяет дядю Васю… — многозначительно заметил он.

Улица Красных Зорь начиналась сразу же за железнодорожным полотном и уходила далеко в гору. Если, стоя на колее, глядеть в даль улицы, то приходится задирать голову. Митя шагал все быстрее и слышал рядом частое Алешино дыхание.

Чем ближе подходил Митя к дому дяди Василия, тем сильнее и неотступнее сковывала его сердце тоска: нет уже дяди Васи. А перед глазами стоял он, живой, шумный, с веселыми черными глазами и пухлым, улыбчивым ртом.

«Смотри мне, племяш, — говорил он полушутя. — Дед твой был крепостной, на демидовской чугунке горбатил. Отец — передовой рабочий человек, машинист. Дядька твой, то есть я, в скором времени техником будет. А ты, по-моему, должен в инженеры выйти. Первый инженер в черепановском роду! Вот какое тебе задание, племяш…»

«А сам не успел…» — горестно подумал Митя, останавливаясь у калитки.

На крылечке в сумрачном молчании сидели Бовины друзья, члены экипажа бронепоезда «Грозный Урал». Мальчишка, перепоясанный широким ремнем, шепнул Алеше:

— Вовка-то герой — даже не заревел…

— А что он соображает! — скривил губы Алеша, Он взял Митю за локоть и тихо проговорил: — Тебе бы надо зайти. Только смотри крепись.

В это время на крыльцо вышел Тимофей Иванович. На нем был рабочий костюм, в руке он держал свой железный сундучок с маленьким медным замочком.

Мальчишки бесшумно посыпались со ступенек. Впрочем, Тимофей Иванович и не заметил их. Он постоял, потирая лоб, словно мучительно припоминал что-то. Потом надвинул на брови картуз и стал медленно спускаться с крыльца.

— Папаня! — позвал Митя.

Тимофей Иванович не услышал и не повернулся. Ступая нетвердо, как слепой, он пересек двор, с минуту шарил рукой, искал щеколду.

«Куда же он?» — встревожился Митя, когда отец свернул в сторону, противоположную дому. Но Тимофей Иванович сделал несколько шагов, оглянулся и повернул домой. Дорога шла под гору, а он едва плелся, согнувшись, точно против ветра.

Митя и Алеша молча двинулись за ним.

Жук встретил хозяина радостным лаем, прыгал, осторожно хватал за руки, бил по ногам хвостом. А хозяин не обращал на него ни малейшего внимания. Тогда Жук бросился на улицу, к ребятам. Митя шикнул на него, пнул ногой в бок. Старый пес подавленно опустил хвост и удалился в будку.

Чуть притворив калитку, Митя с улицы наблюдал за отцом.

Тимофей Иванович направился в дом. Вскоре поперек двора от окна потянулись две песчано-желтые стежки света; большая сутулая тень заслонила сначала одну, затем другую и исчезла. Спустя несколько минут Тимофей Иванович вышел без куртки и картуза, и, хотя сундучок оставил дома, руки его по-прежнему тяжело висели вдоль тела, а плечи согнулись, словно невидимый груз давил на них.

Захватив подбородок в кулак, он долго стоял посреди двора, затем решительно зашагал к дровянику, рывком распахнул дверь и скрылся во мраке.

Из дровяника один за другим вылетели и глухо шлепнулись на землю два толстых березовых чурбана и корявая сосновая плаха. Тимофей Иванович положил чурбан на плаху и взмахнул сверкнувшим колуном. Большой рваный лоскут коры, свернутый в трубку, забелел на земле. Чурбан не поддался, но крепко зажал колун. Тогда Тимофей Иванович, ловко крутанув его над головой, с силой грохнул обухом о плаху, и чурбан с сухим треском раскололся. Посыпались размашистые, гулкие удары; Тимофей Иванович работал с остервенением, вкладывая в каждый удар негодующую силу.

Митя не мог понять, зачем отец это делает, когда три стены в сарае тесно заставлены плотными поленницами дров.

Держа за руку Егорку, подошла Марья Николаевна, заглянула сыну в глаза и горько стиснула губы.

— Батя-то, смотри… — прошептал Митя.

Мать качнула головой:

— Пускай, может, полегчает… На слезы-то он не щедрый. — Она вздохнула и, открыв калитку, сказала: — Шли бы в дом, ребятки…

— Слышите, ребята? В дом! — приказал Егорка, важно шагая по двору.

Тимофей Иванович продолжал колоть дрова.

Алеша порывисто взял Митю за руку:

— До каких же пор отсиживаться? Комсомольцы мы или кто?

— Я не комсомолец, — угрюмо отозвался Митя.

— Ну, забыл я. И не в билете дело! Главное — душа!

Он забыл… Но Митя разве мог забыть это? В прошлом году накануне октябрьских праздников классная руководительница вызвала в школу Тимофея Ивановича. Из школы отец вернулся сумрачный.

«Ступай-ка сюда, молодчик, — позвал он Митю, задыхаясь от гнева, и обернулся к Марье Николаевне: — Полюбуйся, выкормили сынка! В восьмой класс ходит, слава богу, дитё, а ума… Учительница выкликает Федорова, а он встревает: смотрите, дескать, какой я знающий! Учительница диктовку дает, все пишут, а этот умник сидит сложа ручки. «Почему не пишешь, Черепанов?» — «А что, мне тоже надо?» Видала такого профессора? Всем надо, а ему можно и не писать. — Тимофей Иванович перевел дух, приложил к сердцу ладонь. — Над товарищами насмехается, а у самого с этой… с геометрией нелады. Учительница ему предупреждение: если, мол, не подтянешь дисциплину, не выправишь успеваемость, придется поставить о тебе вопрос. «Интересно, а как вы его поставите?» — это он спрашивает. «В другую школу, к примеру, переведем…» И только учительница из класса — он ухмыляется во весь рот: «Хотел бы я, говорит, видеть, как они меня переведут… За Черепанова, говорит, найдется кому заступиться…» Это за кого, я спрашиваю? За тебя, что ли? Какая цаца выискалась!» — Отец подступил вплотную, большой, ужасающе грозный, дышал часто и шумно, все в нем кипело. И вдруг схватил Митю в охапку, поднял, опрокинул, и железная ладонь его жарко заходила по мягкому месту. Хотя бы по щекам бил, а то совсем как маленького. Лупил и приговаривал: «Не ты Черепанов, а я Черепанов. Заруби себе. Не ты Черепанов! Ты еще никто… Никто…»

Было обидно и больно. А через три дня все слова о зазнайстве, умничанье, бахвальстве повторили на комсомольском собрании товарищи, и все до одного подняли руки за то, что Черепанов к вступлению в комсомол не подготовлен…

— Думаешь, здесь опять не могут отрезать: «Не подготовлен»? — громко говорил Алеша. — А там — никогда. Там в два счета примут…

— Тише, — попросил Митя.

— И так дождались — война кончается. Разве тут наше место? Не так мы живем, не так…

— Работать нужно, — задумчиво сказал Митя. — Найти бы такое дело, чтоб для будущей специальности пригодилось.

— Патриот! — вспыхнул Алеша. — О своей выгоде… Своя рубашка ближе… Если так рассуждать… Е-если бы все так рассуждали, фашисты давно уже были бы в Горноуральске! Да, да!

В споре Алеша всегда кипятился, начинал заикаться, был не очень разборчив в выражениях, угрожающе подходил вплотную к собеседнику и готов был, казалось, вот-вот дать волю рукам. Митя с усмешкой заметила:

— Но ведь даже такого патриота, как ты, не пускают.

— И наплевать! Теперь уж обойдемся без них? Чинуши…

Весною прошлого, 1943 года, услышав, что на Урале формируется добровольческий корпус, Митя и Алеша явились в военкомат. Выждали огромную очередь и подошли к столу, за которым сидел немолодой и, судя по орденским планкам и нашивкам за ранения, бывалый капитан.

Он прочитал заявление и, с трудом сдерживая улыбку, поднял на них красные от усталости глаза.

— Коллективное, значит? Что ж, написано, надо сказать, толково. И чувства у вас хорошие, правильные, товарищи. Все это похвально. Один только моментик упустили…

Они молча переглянулись.

— Указали бы хоть, сколько вам обоим вместе…

Добродушно-насмешливый тон, каким были произнесены последние слова, не понравился ребятам. Но Алеша, не теряя надежды, решил поддержать этот тон.

— Вместе нам уже порядочно, — сказал он. — Тридцать один год…

Капитан откинулся на спинку стула; видно, он очень устал, и разговор этот совсем не мешал ему отдыхать.

— Так… Тебе шестнадцать. — Он остановил взгляд на Мите и тут же перевел его на Алешу. — А все остальное твое. Верно?

— Так точно! — по-военному четко, но без признаков энтузиазма ответил Алеша.

— Да… Сочувствую, конечно, товарищи, но помочь не могу…

— А вы знаете, в сколько лет Аркадий Гайдар командовал целым полком? — сказал Алеша, глядя на капитана своими зеленоватыми дерзкими глазами.

— Насчет Гайдара ничего не могу сказать… — раскинул руки капитан.

В это время к столу подошел какой-то счастливец с повесткой, и капитан вернул им заявление…

Они приходили в военкомат летом, потом перед началом занятий, потом зимой. Капитан встречал их всякий раз с тем же усталым радушием, охотно беседовал с ними, однажды спросил о родителях, об отметках, но оставался по-прежнему неумолим.

Были они здесь весной и этого года, и несколько дней назад, когда сдали последний экзамен за девятый класс.

За столом сидел не их знакомый капитан, а пожилой тучный человек в форме старшего лейтенанта. И, хотя лицо у него было нервное и желчное, они втайне обрадовались: все-таки новый человек, возможно, и дело обернется по-новому.

Он взял заявление, поднес близко к лицу и тотчас нервным движением положил его на край стола.

— Сводки читаете? — быстро спросил старший лейтенант и, не дожидаясь ответа, отрубил: — Справляется наша армия. А ваше дело — учиться.

— Второй год уже это слышим, — вздохнул Алеша.

Старший лейтенант резко поднял голову, окинул их острым взглядом из-под насупленных бровей. Казалось, он сейчас раскричится. Но глаза его неожиданно потеплели, и он сказал негромким, спокойным голосом:

— Могу добавить: хорошо учиться, дорогие друзья. Все…

Так закончился их последний поход.

— Обойдемся, — со злым упорством повторил Алеша. — Если человек хочет помочь родине, ему никто не может помешать. Все из-за тебя! Надо было еще в прошлом году мотать отсюда. Теперь про школу помалкивай. Образование за девять классов имеем? А доучимся потом. Девять классов — не шуточки. Мы уже люди!

Митя усмехнулся. Девятый класс Алеша закончил с переэкзаменовкой по алгебре.

— Хмыкай себе! — горячился тот. — На фронте твой аттестат нужен, как рыбе зонтик. Вон парень всего из шестого класса, а какое дело сотворил! — Он стал суетливо рыться в карманах и, ничего не найдя, хлопнул себя по лбу: — Забыл, голова! Приготовил и забыл. В «Пионерке» заметка об одном пареньке. Тоже Алешка, тезка мой. Фамилии не помню. Представь, немцы из его города драпали, а он рельсы мазутом вымазал на подъеме, фашисты и присохли. Тут наши подоспели, фашистов расколошматили, эшелон с награбленным отобрали, а Алешке — медаль. Гениально? Теперь этого Алешку на всем Урале, на Алтае, на Камчатке, где хочешь — всюду знают. Вот тебе — из шестого класса парень.

Мечтательно глядя перед собой, Митя вздохнул:

— Попробуй додумайся — вымазать рельсы мазутом. Какой умница!..

Алеша живо проговорил:

— Уверяю, мы тоже могли бы отколоть дельце. А? Что ты молчишь?

— С мазутом — это случай, — размышлял Митя. — А чтоб воевать по-настоящему…

— Чудак, честное слово! Хоть снаряды подавать, и то лучше, чем загорать в тылу!

Митя представил себе маленького паренька, крадущегося в потемках к насыпи, и подумал, сжимая кулаки: «Надо, надо что-то делать! Но что?»

В это время во дворе вдруг стало тихо. Разметав чурбаны в щепки, Тимофей Иванович отставил колун, рукавом вытер лоб и принялся за плаху. И опять застучали частые, яростные удары, раздававшиеся на всю улицу.

— Нужно туда, понимаешь? — убеждал Алеша. — А если и там окажутся такие же формалисты, тогда в тыл, к партизанам. Ясно? Там каждый человек на вес золота…

Смуглое лицо Мити, освещенное скупым светом дворовой лампочки, внезапно оживилось, глаза возбужденно заблестели, и он рассказал о книжке про партизан, которую прочитал сегодня.

— Там есть бабка Меланья Кондратьевна. Хорошая такая старуха! А внук у нее ни то ни се. Она ему и говорит: «Как же ты живешь? Что делаешь для общей пользы? Людям сможешь потом в глаза смотреть?» Читаю, и кажется, будто это ко мне она… даже голос ее слышу, А голос почему-то в точности как у мамы…

— Ух и сказала! — восторженно прошептал Алеша. — И ты еще раздумываешь?

— Я пошел на пустырь с тобой поговорить, а тебя нет.

— Гениально старушенция сказанула! Действовать, действовать, чтоб не было потом стыдно.

— Действовать можно и тут…

— Опять грузчиками? — запальчиво оборвал Алеша, вспомнив прошлогодние летние каникулы, когда они разгружали вагоны с углем.

Поработать, правда, пришлось всего двенадцать дней: на ладони у Алеши вскочила большая, как фасолина, водянка, сменившаяся нарывом…

— Лучше уж грузчиками, чем так околачиваться, — упрямо твердил Митя.

— Чепуха! Нужно мстить, нужно сделать что-то такое… — У Алеши перехватило дух. — Что-то большое, чтобы все узнали. А тут не развернешься…

— Постой! — всполошился Митя, прислушиваясь и напряженно глядя в глубь двора.

Алешка тоже прислушался.

Во дворе наступила тишина. Топор умолк. Тимофей Иванович, сгорбившись, постоял некоторое время посреди белевших на земле поленьев и щепок, потом, бросив на землю колун, потащился в сад. В тишине было отчетливо слышно, как он всхлипывал.

Холодок пробежал по Митиной спине, будто за воротник бросили ледяшку. Страх наполнил все его тело невыносимой тяжестью.

— Что делается! — с отчаянием прошептал Алешка и хлопнул себя по бедрам. — Они убивают наших людей… а ты сиди и смотри, как взрослые ревут! Эх!

Проводив взглядом надломленную фигуру отца, Митя ребром ладони рубанул воздух, сказал внезапно осипшим голосом:

— Ладно, решено! Что будет, то будет!..

 

Он встретит отца

Алеша лежал на боку, согнув руки в локтях и раскинув ноги, словно стремительно бежал куда-то. Прямые светлые волосы будто ветром отнесло назад. Белое летнее одеяло лежало на полу, возле кровати.

Анна Герасимовна подняла его и осторожно прикрыла ноги сына. Так было всегда, с тех самых пор, как его перестали пеленать. Обычно отец ложился позднее всех и несколько раз за ночь укрывал его…

Тонкая морщинка пересекала загорелый Алешин лоб. Золотистая, выгоревшая на солнце бровь шевельнулась, лицо сделалось озабоченным. Но в тот же миг уголки губ поползли кверху. Что-то снится ему? Может, командовал сейчас серьезным морским боем и выиграл сражение?

Анна Герасимовна неслышно подошла к столику, быстро написала что-то на клочке бумажки и положила записку на книгу, посредине стола. Сколько дней подряд она видит сына только спящим: уходит рано, возвращается поздно, и никак не удается им посидеть, потолковать, как бывало…

Ослепляющий солнечный столб косо пересекал комнату, будто подпирал стену. Алеша блаженно зажмурился. На сердце было тоже светло и радостно. Захотелось полежать с закрытыми глазами, вспомнить вчерашний вечер, обещавший такие перемены в жизни.

Первое, о чем он подумал, проснувшись, была встреча с отцом. Раньше Алеша как-то не замечал, что видится с ним редко: инженер Горноуральского отделения железной дороги часто выезжал в командировку на линию. Даже когда отец еще не уехал на фронт, но уже не жил дома, Алеша почти не вспоминал о нем. Потом он все сильнее стал чувствовать его отсутствие, все больше недоставало отца. Уже целый год он не видел его. Нет, он не представлял себе, как это бесконечно долго — триста шестьдесят пять дней!

Много раз казалось: вот он приходит из школы и застает отца дома. Подняв голову от толстой книги с чертежами и формулами, отец спрашивает с ехидцей: «Что принесли, Алексей Андреич? Впрочем, вижу. И как они вмещаются, эти троечки, в такой небольшой сумке!» Алеша бежал домой, врывался в одну комнату, в другую — отца не было. И ничего не напоминало о нем: ни одной его книги, ни галстука на спинке стула, ни окурка в зеленой стеклянной пепельнице…

Совсем недавно, вечером, когда он готовился к переводным экзаменам, ему послышался голос отца. Алеша бросился в столовую.

— Где он?

Мать и Вера посмотрели на него с удивлением.

Поняв, что его подвел радиорепродуктор, Алеша смутился и медленно, понуро вернулся к учебникам. Подошла мать: «Ложись, Леша, лучше завтра пораньше встань…» Разве объяснишь ей, что это у него совсем не от усталости.

А сколько раз за последнее время он мысленно разговаривал с отцом! Беседовал как мужчина с мужчиной, обо всем, даже о побеге на фронт и переэкзаменовке. Ни с мамой, ни с Верой так не поговоришь…

Правда, Алеша мог бы вспомнить, что за всю жизнь не разговаривал с отцом столько, сколько теперь. У отца все не было времени поговорить, помочь решить задачу он хмурился, дергал плечом, когда Алеша соображал медленнее, чем ему хотелось: «Думай, думай, ради бога. Шевели мозгами!» Но сейчас Алеше вспоминалось лишь самое лучшее, самое светлое. Оно заслоняло все остальное, разрасталось, наполняя сердце тоской. Он стыдился этого чувства, скрывал его от всех, но отделаться от него не мог.

И пускай Вера болтает, что отец для них чужой, что он не вернется, Алеше нет до этого никакого дела, он хочет к отцу! И он верил в свое счастье. Здесь, в тылу, по номеру полевой почты никто не скажет, где действует воинская часть, а на фронте можно докопаться. Он непременно найдет отца, и они будут вместе воевать, жить в одной землянке, есть из одного котелка. Вместе вернутся. И тогда Вера поймет, как она ошибалась…

Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, Вера и мама разговаривали негромко, чтобы не разбудить его.

— Я говорю: пойду оформлюсь. А задумаюсь — и страшно. Кажется, я ничего-ничего не сумею…

— А ты не бойся, — улыбнулась мать. — Все это я переживала, даже когда институт кончила. А после первой операции прошло.

— Вообще иной раз мне кажется, что я совсем-совсем маленькая…

— А ты уже взрослая, да? Почти старушка? — засмеялась мать.

«Вот именно, старушка. Баба-яга!» — подумал Алеша.

— Так я сегодня пойду, — не то спрашивала, не то утверждала Вера.

— Что ж, — ответила мама. — Раз ты решила… И все-таки я за то, чтобы ты ехала. Сима Чернышева правильно поступает.

— У Симы другие обстоятельства. Мамулька, ведь мы договорились, — умоляюще произнесла Вера.

— Ты все перезабудешь…

— Я буду готовиться, увидишь.

— Ох, это только говорится.

— Слово даю. Ты же меня знаешь, я не Алешка…

Его подбросило на кровати от возмущения. «Вот змея! Подрывает авторитет!»

Мама, наверное, позавтракала и теперь, торопясь на работу, готовила обед.

— А тебе не обидно, что ты не слыхала передачу? — спросила Вера после молчания.

— Расписал, должно быть, так, что уши вянут? — рассеянно сказала мама.

— Нет, хорошо. А кто писал?

— Корреспондент.

Алеша вспомнил: вчера, не успел он войти в дом, как Вера, захлебываясь, стала рассказывать, что вечером о маме говорили по радио.

— Если бы ты знала, мамуся, до чего приятно и странно! Слушаешь будто о чужом человеке: «Военврач, хирург Анна Герасимовна Белоногова сделала операцию на сердце…» Так ведь это моя родная мамка! И, как назло, дома никого. Еще упоминали, что у тебя двое детей и что ты хорошо их воспитываешь. А откуда корреспондент знает? Он же нас не видел.

— Два часа выспрашивал. Я сидела как на иголках: одному раненому после операции было плохо. Статья, думаю, не опоздает, а врач к больному может опоздать. Извинилась и побежала в палату… А насчет воспитания он сам придумал. И, боюсь, переборщил…

— А как теперь Авдейкин? — спросила Вера.

И Алеша оценил ее способность вовремя переводить разговор.

— Авдейкин уже герой. Из поильничка отказался пить, подавай ему только чашку. Садится уже…

— Знаешь, чего мне жаль? — сказала Вера. — Ведь это радио дальше нашего Горноуральска нельзя услышать…

«Дура! — подумал Алеша и заерзал на кровати. — Мама догадается, куда она гнет. И зачем напоминать!»

— Ничего, дочка, — с улыбкой ответила мама, — тысячи людей в Горноуральске узнали про твою маму. Разве этого мало?

Сейчас она подпоясывает гимнастерку широким потертым ремнем. А теперь перед зеркалом прилаживает синий берет с маленькой звездочкой.

— На обед подогреешь суп, — сказала мама. — Кашу сама сваришь, дочка, мне уж не успеть. За Лешей последи. Недели две пускай отдохнет — и за алгебру.

«Да, да! Недели через две и след простынет! — усмехнулся Алеша и прислушался. — Сейчас Верочка даст характеристику». Но Вера промолчала, видимо решив не расстраивать маму.

Они расцеловались, мама велела передать привет сыну, и дверь захлопнулась за ней.

Алеша вскочил с постели, стал одеваться. На глаза попала записка: «Дорогой Леша! Времени сейчас вдоволь, можно бы и почитать. Взяла для тебя «Овод». Чудесная вещь. Кажется, ты не читал. Мама».

Он полистал книгу, заглянул в оглавление, не очень внимательно просмотрел рисунки, зевнул: к сожалению, некогда, надо готовиться к отъезду…

— Привет! — громко сказал Алеша, заходя в столовую и приложив к виску два пальца.

Он был в серых брючках, поношенных спортивных тапках на босу ногу и в неизменной тельняшке, на которой синие полосы поблекли, а белые изрядно посинели.

— Доброе утро, братец, — отозвалась Вера. — Никогда не думала, что моряки могут дрыхнуть, как обыкновенные сухопутные сурки.

— Поспать не вредно и морякам, — лениво потянулся Алеша. — Кажется, меня сосет голод. Позавтракаем, что ли?

— Как только моряк умоется и заправит постель…

Пока он приводил себя в порядок, Вера подала завтрак.

Она все делала споро и без суеты. Мама недаром называет ее своей правой рукой. Она умеет и обед приготовить, и убрать в квартире, и починить белье. Мама постоянно любуется ее штопкой: художественная работа! Вероятно, всех девчонок природа наделяет «хозяйственным» талантом.

Эти способности сестры хотя и облегчали Алеше жизнь, но имели и оборотную, не совсем приятную сторону. Чувствуя себя второй после мамы хозяйкой в доме, Вера командовала братом. Право командовать давало ей и то обстоятельство, что нынче летом она окончила десятилетку, тогда как брат только перешел в десятый класс.

Наконец, у нее имелось еще одно основание, чтобы «руководить» братом: ей посчастливилось на год раньше появиться на свет. Размышляя в связи с этим над своей судьбой, Алеша приходил к убеждению, что, когда человеку не везет, он даже родиться не может вовремя.

Характеры у них были разные. Бабушка, мать Андрея Семеновича Белоногова, так говорила о своих внуках: «Неслышный ребенок — наша Верочка, золотое дитё, ангел. А Лешка — крикун и поперешная душа…»

И выросли они непохожими друг на друга. Вера — спокойная, уравновешенная, Алеша — упрямый, горячий, заносчивый. Одно только общее было у них — беспощадно острый язык. Правда, в стычках с сестрой Алеша быстро сникал, выдыхался.

Подчинялся он сестре неохотно, через силу, хотя и сознавал, что ее приказания разумны и справедливы. За столом она тоже держала себя как старшая. Могла сделать замечание, если он брал нож в левую руку или норовил вытереть пальцы о край скатерти, а заметив, что брат не наелся, подкладывала из своей тарелки.

— Вот тебе еще немного, — сказала Вера, добавляя ему картошки. — Если бы я так носилась в футбол, я, наверное, могла бы съесть целого быка.

— А мешок конфет изничтожила бы при любых условиях?

— Больше месяца уже не видела конфет…

— Пустяки, после войны наешься, — усмехнулся Алеша. — Ну-ка, расскажи поподробней, что передавали про маму. А то вчера тебя трудно было понять.

— Домой надо являться раньше, — упрекнула Вера и торопливо, сбивчиво пересказывала все, что слышала.

— Гениально! — Он тряхнул головой, и волосы у него рассыпались, упали на лоб. — Неплохо бы и папке нашему отличиться, а?

С печальным удивлением Вера взглянула на брата. Давно уже все в доме, не сговариваясь, не вспоминали об отце. Она молча отвернулась и задумчиво сощурила глаза, словно смотрела вдаль.

 

Воспоминание

Немного больше года назад Андрей Семенович Белоногов оставил семью.

Вера хорошо помнила это время. Что-то недоброе чуяла она в отношениях между отцом и матерью, но понять ничего не могла. В доме стало тоскливо и напряженно. А как-то вечером, возвращаясь от подруги, Вера встретила отца, Он шел, непривычно сгорбившись, держась поближе к домам, торопливой и как будто крадущейся походкой. В одной руке у него был чемодан, в другой — пухлый старый портфель.

— Папа, — позвала Вера, когда он прошел мимо.

Отец вздрогнул. Поставил на землю чемодан, но плечи его почему-то не выпрямились.

— Верочка? — растерянно и виновато прошептал он, а глаза его суматошно забегали.

— Ты в командировку, папа?

— Да, да, в командировку, — подхватил он обрадованно. — В командировку, детка…

Вера не успела спросить, куда он едет, надолго ли, — отец, часто дыша, скороговоркой сказал; «Подрастешь, Верочка, все тебе будет ясно…» — чмокнул ее в висок и, схватив чемодан, побежал прочь.

Она непонимающе посмотрела вслед и быстро пошла домой, с тревогой вспоминая загадочные слова.

Мать сидела на диване и, обхватив голову, раскачивалась из стороны в сторону. Вера увидела бледное, неузнаваемо осунувшееся лицо.

— Ты плакала?

— Нет, нет, моя девочка, тебе показалось. — Мать стала поспешно поправлять волосы, заслоняясь локтями.

— Почему ты плакала? Разве папа надолго от нас уехал?

— Надолго, девочка. Навсегда… — вырвалось у нее вместе с рыданиями. — Бросил нас папа. Семнадцать лет жизни… Все зачеркнуто… — Она судорожно обвила руками тонкие Верины плечи. — У нас совесть чиста. Мы не виноваты, Верочка. Ни я, ни вы…

Вера прижалась щекой к влажной и горячей щеке матери и тоже заплакала. Отец больше не любит ни ее, ни маму, ни Алешку, они не нужны ему. Но почему он вдруг разлюбил их? Куда ушел? Мать отвечала: «Со временем все поймешь». Примерно то же самое сказал и отец, — сговорились они, что ли? А ей надо сейчас же, немедленно узнать. «Со временем»! Кто скажет, когда оно придет, это время?

Оно пришло неожиданно скоро.

Спустя неделю, в воскресенье, Вера стояла с подругами возле кинотеатра и вдруг увидела отца. Он тоже направлялся в кино.

Забыв обо всем, Вера чуть не бросилась к нему, но заметила, что отец не один. Он шел с какой-то женщиной под руку, как ходил когда-то с мамой, и так был занят разговором, что не видел дочь. Вера слегка посторонилась, чтобы отец не задел ее локтем. Не глядя на подруг, она сказала, что забыла выключить утюг, и убежала. Так вот почему он ушел!

Об этой встрече Вера дома не рассказала. Она перестала говорить об отце, а если и вспоминала о нем, то едва сдерживая обиду. Мысленно говорила ему дерзости, которых сама пугалась, и все же каждый день, по привычке, ждала его с работы.

Он пришел месяца через полтора. Семья обедала, когда раздался незнакомый, робкий стук, и в дверях показался отец, — наружную дверь ему, наверное, открыли соседи. Сняв шляпу, он наклонил голову с аккуратным пробором на боку, сделал два шага и остановился.

— Проходите, присаживайтесь, — с трудным спокойствием проговорила Анна Герасимовна.

Сердце Веры больно сжалось. Но в следующее мгновение она вспомнила все и торопясь вышла в другую комнату, взяла первую попавшуюся под руку книгу, села у окна.

Перед тем как уйти, отец, держа связку своих книг, приоткрыл дверь, спросил негромким и, как показалось ей, медовым голосом:

— Не желаешь и поговорить со мной?

Вера вышла в столовую и положила на край стола черный портсигар из пластмассы с наискось наклеенной на крышке плоской белой папиросой, тоже из пластмассы, перочинный нож с перламутровыми пластинками и две золоченые запонки с овальными камешками яшмы.

— Вот… забыл… — сказала она и, не взглянув на отца, ушла.

Через несколько дней он пришел еще раз. Военная форма изменила его. Он будто стал уже и длиннее: новая зеленая гимнастерка висела на узких плечах, ноги казались необыкновенно тонкими в просторных голенищах кирзовых сапог, пахнущих резиной, пилотка была великовата, и оттого голова выглядела маленькой.

— Завтра на рассвете нас отправляют, — проговорил он зыбким, с хрипотцой голосом. — Я буду вам писать… — и, несмело поглядев на маму, потом на Веру, спросил: — Могу я надеяться на ответ?

— Желаю счастья, — сказала Анна Герасимовна.

Вера старалась не думать о нем, старалась убедить себя, что ей безразлично, как сложится его фронтовая судьба. На первые письма не хотела отвечать: какое ей дело до этого человека? Нет у нее отца, и все.

— Нельзя быть такой черствой, — убеждала мать.

И Вера, не понимая ее, уступила.

Читая его письма, можно было забыть обо всем, что произошло: он интересовался их школьными делами, спрашивал об отметках, о поведении Алеши, специально для него описывал бои, в которых участвовал, советовал маме следить за здоровьем, присылал деньги, иногда справлялся даже о коте Мурзике… Можно было все забыть. Но Вера не забывала.

Вот почему, когда Алеша заговорил о фронтовой славе отца, она, помолчав, сказала негромко и холодно.

— А мне все равно, прославится он или опозорится…

— Ты одурела! — возмутился Алеша. — Родной отец. Ты носишь его фамилию…

— Мало ли есть однофамильцев!

— Бесчувственная! Конечно, тебе что. Выйдешь замуж, совсем забудешь нашу фамилию.

— Вполне возможно, — сухо ответила Вера.

Алеша доел картошку и, отодвинув пустую тарелку, загадочно посмотрел на сестру:

— Ладно, оставим эту тему. Расскажите-ка лучше, Вера Андреевна, куда это вы оформляетесь?

 

«Ужасно обидно…»

Вера собралась разливать чай, потянулась к электрическому чайнику, но обожглась, отдернула руку, подула на пальцы и спросила:

— Откуда тебе известно?

— Известно, — так же загадочно произнес Алеша.

— А-а, все ясно! — Вера откинула назад светлую косу. — Подслушиваете чужие разговоры? Красиво!

— Во-первых, не подслушивал, а во-вторых, не чужие. Как-никак, я тебе брат?

— Именно — как-никак, — Она насмешливо повела тонкой бровью, налила в стакан чаю.

— Секреты? — обиженно сказал Алеша, засопев отсыревшим носом.

— Никаких. Просто не хотелось говорить до поры до времени. Я поступаю на работу…

— Ну-у? — Изо рта у него чуть не вывалился оплывший кусочек сахару.

— Только прошу тебя: не болтай никому, еще неизвестно, примут ли.

В прошлом году, когда Алеша и Митя разгружали уголь, Вера уехала на Северный Урал с геологоразведочной партией. Поэтому Алеша спросил теперь:

— В самом деле на работу? Или так, летние гастроли?

— На постоянную работу.

— Куда, если это не засекречено?

— В паровозное депо. Нарядчицей. Заменяю человека, который идет на фронт.

— Метишь в исследователи уральских недр и поступаешь нарядчицей? — с нескрываемой иронией проговорил Алеша. — А геология?

— Откладывается до мирного времени.

— «Не хочу учиться, а хочу жениться»?

— Мне казалось как-то, что ты умнее.

— И не ошиблась. Почему же все-таки не едешь в Свердловск, в Горный институт?

— Бросить маму одну?

— Мама не ребенок. И почему — одну? А я не в счет?

— О, был бы ты другим человеком, спокойно уехала бы. Но мама с тобой замучается. Какая от тебя помощь?

— Лирика! Если человек решил сделать что-то важное, о мамах не думают…

— А я так не могу, — задумчиво сказала Вера. — Потеряю год или, два, пускай… А маму сейчас не оставлю. У нее в этом месяце было два сердечных приступа…

Алеша допил чай, вытер ладонью влажный лоб.

— Значит, решила — нарядчицей? Что ж, для женщины вполне подходящее дело…

Вера громко рассмеялась. Ее худенькие прямые плечи под легким голубым платьем вздрагивали и ежились.

— А для такого, как ты, мужчины не нашлось бы дела? Хотя бы в каникулы. Но некоторые мужчины предпочитают гонять мяч до потери сознания.

Когда она смеялась, вместо глаз оставались узенькие щелочки, в которых бились, трепетали острые зеленоватые огоньки. Алеша побаивался и не любил эти огоньки. Он встал, подошел к окну:

— Представь себе, эти «некоторые» скоро займутся достойным делом.

Вера перестала смеяться?

— Правда? Ах, чертенок, скрываешь от нас?

Засунув руки в карманы, Алеша прошелся взад-вперед, покосился на сестру:

— Зачем до поры до времени говорить?

— Тайна?

— Как хочешь.

— О, раз тайна, то я догадываюсь. Морская пехота? — И, взглянув на брата, засмеялась. — Угадала! Определенно угадала!

Алеша вызывающе поднял голову:

— Ты же доказывала, что у меня непостоянная натура.

Вера, смеясь, подняла руки:

— Беру свои слова обратно. Ты очень, очень постоянная натура! — Смех душил ее, она бросилась на диван и, приложив руки к щекам и откинувшись на мягкую спинку, беззвучно хохотала.

Алеша смотрел на сестру осуждающе. Он мог бы осадить ее, но стоило ли перед разлукой ссориться, оставлять дурную память?

— Нет, с тобой серьезно не поговоришь, — сказал он разочарованно, — Пустосмешка. А еще норовит в работники депо!

Вера по-детски кулачками протерла глаза, поправила волосы и принялась убирать со стола. В самом деле, хватит заниматься пустяками, ведь ей нужно в депо.

— А Митя Черепанов? — спросила она хозяйничая. — Митя, наверное, не собирается, он парень толковый…

— Митя не может быть бестолковым, поскольку он правится тебе. И все-таки, представь себе, едет…

— Такие ребята! — упавшим голосом сказала Вера, сметая крошки в согнутую совочком ладонь. — Ужасно обидно…

Когда она подмела пол и вернулась, вытирая руки переброшенным через плечо полотенцем, Алеша подошел к ней.

— Я хотел тебя попросить…

— …не говорить маме? — оборвала его Вера. — Стану я волновать ее из-за каких-то выдумок…

— Да я совсем не про то… — заискивающе произнес Алеша. — Почини мне штаны…

— Опять? На той неделе целый вечер провозилась.

— Не на той, а на позапрошлой, — осторожно возразил он, выставил вперед ногу и двумя пальцами приподнял штанину. — Позор. Тебе тоже должно быть стыдно.

— Мне? — Вера насмешливо сузила глаза. — А я почему-то не сообразила…

Брюки были серого цвета. Но и этот спасительный цвет не мог скрыть неизгладимые следы Алешиной неопрятности. Невозможно было даже предположить, что к ним когда-нибудь прикасался утюг, зато нетрудно было догадаться, какие серьезные невзгоды им довелось перенести. Сзади они просвечивали, словно папиросная бумага, на коленях безобразно выпучивались, и каждую штанину увенчивала пышная бахрома из серых курчавых ниток.

— Разве я виноват, что такая слабая материя?

— Никакая материя не выдержит, если ею подметать тротуары. Думаешь, не знаю, отчего эти висюльки? Морской клёш изображаешь. Не буду чинить! — решительно закончила Вера.

«Ух, змея зеленоглазая!» Алешу ошеломила убийственная наблюдательность сестры. Но у него не повернулся язык, чтобы возразить ей.

— Ладно, не нужно, — почти жалобно проговорил он и отпустил штанину. — Ничего. Так всегда бывает: что имеем — не храним, потерявши — плачем. Сейчас тебе все равно, а уеду — пожалеешь…

— Еще одно слово — и я зареву! — притворно-плаксивым голосом сказала Вера, взглянула на брата и, подумав, добавила серьезно: — Надеюсь, сегодня ты еще не отбываешь на фронт? А вечером, так и быть, сделаю. Учитывая твое бедственное положение. Только условие, когда поедешь, предупреди. Договорились?

«Нашла дурачка!» — мелькнуло у Алеши. Он спросил игриво:

— Проводы устроишь?

— Как бы не так! У меня знаешь какой расчет? Дальше Сортировки ты, понятно, не доедешь. Там тебя благополучно высадят, и ты начнешь добираться домой. А мама тем временем будет беспокоиться о милом сыночке и может неудачно сделать операцию. Но, если я буду знать, когда ты выехал, я ей скажу, что ты с ребятами на экскурсии. Понял? А потом сыночек явится собственной персоной. Что, плохо придумано?

— Гениально! — кисло усмехнулся Алеша.

 

Находка

Сборы в дорогу Митя вел в строгой конспирации, хотя бояться, в сущности, было некого.

Тимофей Иванович дома бывал редко. Когда началась война и нужно было увеличить количество маршрутов на запад, а паровозных бригад не хватало, Тимофей Иванович предложил закрепить паровоз только за одной его бригадой. Обычно к каждому паровозу прикреплены две бригады, которые чередуются между собой. Машинист Черепанов, его помощник и кочегар приняли на себя двойную нагрузку, зато высвободили одну бригаду. Теперь в горноуральском депо так работали многие паровозники.

Черепанов приводил поезд в Горноуральск, а здесь его уже ожидал новый состав. Времени между поездками иногда выпадало меньше, чем требовалось на дорогу от депо до дома. И почти всегда в таких случаях возле паровоза оказывалась Марья Николаевна, невысокая, тоненькая, с голубыми тревожными глазами. Она поднималась в будку, расстилала на железном ящике газету, доставала из корзины алюминиевую кастрюльку с горячим супом, хлеб, завернутый в вышитую белоснежную салфетку, и, пока Тимофей Иванович ел, рассказывала о домашних делах, о Леночке, о Егорке, о Митиных отметках и своей работе. Домой Тимофей Иванович являлся не чаще двух-трех раз в неделю.

Марья Николаевна целыми днями просиживала за машиной. Леночка работала диспетчером отделения дороги и в доме была гостьей: утро ее уносит, вечер приносит, как она сама говорила. Даже Егорка не представлял для Мити опасности: его на весь день уводили в детский сад.

В ящике Митиного стола уже хранилось все необходимое для человека, отправляющегося на фронт: немного сухарей, позаимствованных из небогатого маминого запаса, билет ученика 9-го класса «А» Черепанова Дмитрия, кружка с отбитой эмалью и алюминиевая ложка. Недоставало только рюкзака.

Вспомнив, что у Вани был когда-то хороший рюкзак, Митя решил произвести раскопки на чердаке.

Железная лестница была холодная и мокрая. Капельки росы, густо усыпавшие металл, словно пропитались ржавчиной и отсвечивали йодом. Взобравшись на чердак, Митя вытер о штаны руки и огляделся.

На чердаке было сумрачно, пахло горьковатым дымком и пылью, от дымохода тянуло сухим и душным теплом, под ногами оглушительно хрустел шлак.

Вот и она, глубокая плетеная корзина со старьем. Чего здесь только не было: сапоги без голенищ, старомодные дамские ботинки, дырявые валенки, промасленная куртка, от которой были срезаны пуговицы, детские парусиновые туфли со сбитыми носками и крохотные сандалии. Отсутствовало, как обычно, лишь то, что Митя искал. Напрасно он перепачкался, роясь в пыльном и затхлом тряпье, напрасно потерял время.

Без всякой надежды заглянув напоследок в корзину, Митя приметил на дне ее что-то не похожее на одежду. Он вытащил эту вещь и, зажмурившись, сильно встряхнул несколько раз. Осмотрев находку, тихо ахнул: в руках у него был мешок. Грубоватая прочная материя линялого зеленого цвета, лямки, скрученные веревками, — все говорило о том, что это воинский заплечный мешок.

В нижнем углу его была небольшая дыра, скорее всего не пробоина, полученная в бою, а след мышиных стараний, но, как бы то ни было, изъян не нарушил радостной ценности находки.

Чей же он, этот мешок? Кто носил его за плечами? Как попал сюда? На дне корзины он увидел кожаный картуз с потрескавшимся, разрисованным малахитовой плесенью донышком и сломанным козырьком.

Митя хотел было швырнуть старье обратно в корзину, но воспоминание удержало его. В толстом альбоме с потрепанными углами и медной застежкой есть желтоватый, блеклый снимок: отец в кожаной куртке и кожаном картузе, лихо надетом набекрень, в сапогах с высокими, закругленными у колен голенищами стоит возле бронепоезда…

Сомнений быть не могло — Митя держал в руках картуз машиниста бронепоезда Тимофея Ивановича Черепанова. Возможно, и мешок тоже отцовский, с тех времен?

Но раздумывать было некогда. Быстро спустившись с чердака, он кое-как зашил дыру, выстирал мешок в бочке с дождевой водой, пахнущей болотом, и разостлал на крыше. Мешок сделался светлее, податливей; после стирки стало особенно видно, что он стар.

А в поисках полотенца Митя сделал не менее ценную находку. На дне одного из ящиков комода, под бельем, лежала картонная папка с черными завязками. В папке оказались документы отца, пожелтевшие, ветхие бумаги. Чернила на многих выцвели, и с первого взгляда казалось, будто написаны они на чужом, незнакомом языке.

Взяв папку, Митя ушел к себе и принялся читать. Одна старая бумага особенно привлекла его внимание. Когда он перечитывал документ, наверное в третий раз, в столовой вдруг раздался голос отца.

Митя успел бросить папку в ящик стола, и в тот же миг дверь в комнату отворилась.

 

Последний чертеж

— Вечер добрый, сынок.

Поспешно задвинув ящик, Митя поднялся.

Всякий раз, возвратившись после трех-четырехдневного отсутствия, Тимофей Иванович ставил в прихожей свой железный сундучок и, потирая руки, ходил по комнатам, внимательно заглядывая в каждый уголок, расспрашивал Егорку о домашних событиях и лишь после «обхода» переодевался.

Видно, Митя сильно увлекся бумагами: отец уже был в растоптанных сандалиях и поношенном узковатом пиджаке.

Митина комната, когда-то отведенная для сыновей, была так мала, что, сидя за столом, можно легко достать книгу с этажерки, стоящей в углу, открыть окно, а наклонив стул, дотянуться и до двери. Когда же сюда заходил отец, комната делалась еще теснее.

— Чем занимаешься? — спросил Тимофей Иванович.

Митя посмотрел на стол и, не обнаружив ни одной раскрытой книжки, сказал, что отдыхает.

— И то дело, Митяй. Припасай силенок, в десятом классе сгодятся…

Смуглое лицо Тимофея Ивановича побрито, отчего резче обозначились глубокие, запеченные на студеном ветру морщины. Короткие русые, как и у Мити, волосы влажны после душа; в них просвечивают прямые и частые бороздки, оставленные расческой. В глубоких черных глазах, слегка обведенных несмываемой копотью, мерцает не то печальная, не то рассеянная улыбка, появившаяся после известия о смерти Василия Черепанова. Но это «Митяй» означает, что настроение, в общем-то, неплохое, что на работе у него полный порядок.

Митя пододвинул стул, спросил, как прошла поездка. Тимофей Иванович присел.

— Вполне удачливо, Митяй. Уголька сберегли порядком, вес подняли солидный, скорость показали хорошую. И еще один момент. Сейчас доложу тебе…

Он похлопал себя по карманам, вспомнил, что на нем домашний пиджак, и вышел. Через минуту вернулся, не спеша листая страницы записной книжки в черном клеенчатом переплете.

Руки у него большие, бронзово-коричневые от загара, с красивыми длинными пальцами и розовыми ногтями. Чего только не умели эти руки! Они твердо лежали на регуляторе или реверсе, могли творить чудеса, орудуя за слесарными тисками. Но, когда к ним попадала какая-нибудь маленькая вещь, они становились неуклюжими и робкими. Книжечка была определенно мала для них, и руки, словно опасаясь своей силы, осторожно нащупывали и переворачивали странички.

— Вот. — Тимофей Иванович ладонью прикрыл книжку. — Ну-ка, где наша писанина?

Митя достал с этажерки сложенную вчетверо «Правду»; в ней, как в папке, лежала тетрадь, исписанная его ровным, округлым почерком, и небольшие чертежи на листках из альбома для рисования.

То, что Тимофей Иванович называл писаниной, было его рационализаторским предложением. Месяца два назад у него «вызрела думка»: как без особого труда, не надрываясь, «лечить» греющийся тендерный подшипник. Беда эта обычно приключается в пути, вдали от депо, и проклянешь все на свете, пока избавишься от нее…

Тимофей Иванович попросил тогда Митю переписать начисто свои заметки и сделать чертежик. Но перед этим объяснил ему смысл приспособления.

Он впервые говорил с сыном о деле и не то чтобы тревожился, но с интересом присматривался, доходит ли до Мити рассказ, разбирается ли парень, не пустая ли это затея.

Первое, что заметил Тимофей Иванович, — Митя умел слушать. Когда же сын задал несколько вопросов, на которых явствовало, что он все понял, Тимофей Иванович подумал с радостью: «Паровозник! Прирожденный паровозник!»

— Ну, как считаешь, верная моя мысль? — спросил он, стараясь не показать своей радости.

— По-моему, все верно, — серьезно отвечал Митя. — Но я бы еще посоветовался с каким-нибудь инженером…

«Скажи, какой рассудительный человек!» — подумал Тимофей Иванович.

— Это резон. Только сначала, брат, сами все проверим, сами себе докажем, а тогда уж передадим инженерии.

Задание пришлось Мите по душе — он вообще любил рисовать, чертить.

Тимофей Иванович остался очень доволен первым чертежом. Вернувшись из поездки, он нашел его у Мити на столе, сын в это время был в школе. Щурясь от удовольствия, Тимофей Иванович долго разглядывал чертеж, подносил его к лицу, смотрел издали и прищелкивал языком. Потом осторожно взял чертеж обеими руками и понес показать его жене:

— Ты только погляди, Маня. Ты погляди, какая работа…

Марья Николаевна отложила шитье. Бледное, озабоченное лицо ее осветила улыбка:

— Чистенько.

— «Чистенько»! — добродушно передразнил Тимофей Иванович. — Тут всего человека видать, если хочешь знать. Верный глаз, рука твердая, старательность…

Он прибегал к помощи грамотея-сына вовсе не потому, что не мог обойтись без этого. Тимофей Иванович хотел «прирастить» его к железнодорожному делу.

Он побаивался, как бы что-нибудь не спугнуло этой Митиной привязанности к паровозу. «Надо, чтоб человек сердцем прирос к делу, тогда ничем его не отдерешь», — размышлял Тимофей Иванович. Вот почему, нарушая существующие на дороге правила, несколько раз брал Митю с собой в поездки, нагружал заданиями, советовался с ним…

Сегодня, впервые за целую неделю вспомнив о «писанине», он просмотрел чертежи и протянул сыну записную книжку:

— Понимаешь, Митяй, кое-что мы с тобой не додумали. А как сработает наше приспособление в таком положении? Задачка? Ночью в поездке до меня дошло. Эскизик вот намалевал. Разбираешь? Тряско на паровозе, да и рука у меня того… тяжелая на эти вещи. Давай-ка изобрази, сынок. А я не буду тебе мешать.

Он провел пятерней, словно огромной гребенкой, по Митиному ежику и вышел. А Митя достал из ящика готовальню, снял со стены линейку и прилежно склонился над белым листом.

«Последний чертеж», — подумал он. И вдруг стало жаль расставаться и с этой работой, и с отцом, и с этой комнаткой, и вообще со всем-всем, что окружало его в жизни…

 

«Завтра в двадцать ноль-ноль»

— Я считал, он сборы заканчивает, а он пустяками занимается!

Митя удивленно вскинул голову: он не слышал, как в комнату вошел Алеша.

— Пустяками? Знаешь, какое это дело? Садись. — И он стал объяснять другу смысл того, что чертил.

Алеша слушал равнодушно, в глазах его была такая скука, что Митя махнул рукой:

— Подожди минутку, мне тут немного…

Пока Митя чертил, Алеша передал разговор с Верой. Эта «зеленоглазая змея» разгадала их тайну и даже придумала, что скажет матери, когда исчезнет сынок. Однако о словах Веры, касающихся Мити, Алеша умолчал, опасаясь, что они могут оказать на него разлагающее действие.

Митя слушал настолько внимательно, что провел лишнюю линию. Пришлось прибегнуть к резинке…

— Что-то ты молчаливым стал, — сказал Алеша, закончив рассказ. — Не скис?

Вместо ответа Митя достал из-за этажерки вещевой мешок и, покосившись на дверь, протянул Алеше. Тот оглядел мешок, иронически сложил губы:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Не понимаешь?

— Мешочек, честно говоря, так себе… А больше ничего не понимаю.

— По-моему, батькин. Еще с гражданской…

— Да? — безучастно вымолвил Алеша. — Ветеран, значит. А видок у него бледненький, — и снова без интереса и уважения посмотрел на мешок.

Едва сдержавшись, чтобы не бросить едкое слово, Митя положил мешок на место, вытащил из ящика папку и отыскал желтую, изорвавшуюся на сгибах бумагу.

— Ну-ка, почитай. Что ты теперь скажешь? — Он сел на кровать, с горделивым спокойствием следя за Алешкой.

В документе говорилось, что Тимофей Иванович Черепанов, член Российской Коммунистической партии большевиков, в тысяча девятьсот девятнадцатом году был машинистом бронепоезда «Красный Урал», освобождал Урал от Колчака и показал себя как сознательный и храбрый боец с белыми, что подписями и печатями удостоверяется.

— Это да! — выдохнул Алеша.

— Надо взять с собой, верно? — оживился Митя, бережно складывая листок. — Такая бумага может сыграть…

Алеша задумался. Он понимал; документ чудесный, паять его, конечно, стоит, но ведь у него, у Алеши, такой бумаги нет, значит, они окажутся в неравном положении…

— Бумага хорошая, да те твоя, — тихо заговорил он, глядя в пол. — Люди еще и посмеяться могут: «Батька, мол, у тебя сознательный и храбрый, а ты-то какой? Может, ты такой храбрый, что ночью на улицу боишься выйти, не то что, к примеру, по лесу пройти или по кладбищу».

Митя подавленно молчал, Алеша же, увлеченный своей мыслью, заерзал на стуле.

— Слушай, а ведь это идея — пройтись ночью по кладбищу.

— Зачем?

— Проверить себя.

— Я смотрю — тебе бы еще на «Грозном Урале» воевать…

За окном стемнело. Митя задернул занавеску и хотел было включить свет, но Алешка остановил его.

— Не надо, — сказал он заговорщически. — Давай решать, когда едем.

После короткого совещания решено было выезжать завтра. Мимо Горноуральска днем и ночью идут эшелоны на запад, на фронт. Пока такой эшелон стоит на станции, можно пристроиться на тамбуре и отлично докатить до прифронтовой полосы, а там недалеко и до передовой. Если же случится, что их высадят в пути, не беда: поезда бывают не только прямого сообщения, — придется сделать пересадку и ехать дальше…

— Сегодня ночью сверяем по радио часы, — оживленно проговорил Алеша. — А сейчас пойдем прогуляемся напоследок…

В столовой никого не было. На кушетке, сложенные стопками, лежали готовые гимнастерки, в сумерках поблескивали золотистые пуговки. Алеша тронул Митю за локоть:

— Примерить бы, а? Как нам в форме.

Митя колебался недолго.

— Быстренько только, — прошептал он.

Спустя минуту они стояли перед дверью шкафа, подталкивая друг друга локтями: вдвоем в зеркале не помещались.

На Мите гимнастерка сидела мешковато. Он собрал ее на спине и показался выше и стройнее. Алеше гимнастерка пришлась почти до колен, он попросту утонул в ней. Кисти рук исчезли в рукавах, и оттого вид у него был неуклюжий, беспомощный, Митя посмотрел на друга и засмеялся, прикрыв рот ладонью.

— Голова! — обиделся Алеша. — Эта гимнастерка одному только Илье Муромцу подойдет. А нам подберут по росту, факт…

Внезапно их ослепил неяркий электрический свет.

— Это кто тут моей продукцией распоряжается? Ах вы, шкодники этакие! — певуче проговорила Марья Николаевна.

Ребята стояли посреди комнаты смущенные и растерянные.

Марья Николаевна оглядела каждого, притронулась к Алешиным, потом к Митиным плечам и, задумчиво склонив голову набок, улыбнулась:

— Да, раненько вырядились. И одежонка показывает, что раненько…

Друзья переглянулись.

Во дворе Алеша с упрямым задором сказал:

— Ну, это еще будет видно, раненько или не раненько!

Улица Красных Зорь, широкая, ровная, обсаженная березами и похожая на аллею, была одной из самых красивых улиц поселка. Но Митя почему-то заметил это только сегодня. Только сегодня почувствовал, что ему милы и мостовая с пробившейся меж серых булыжников травой, и домики с узорчатыми наличниками и цветами на окнах, и весь Горноуральск, размашисто и чудесно открывавшийся с горы.

Где-то в другом конце города глухо ударил взрыв. За ним — второй, третий. В горах, окружавших город, прошел раскатистый гул; казалось, под ногами слегка покачнулась земля: это на горе Крутихе взрывали породу.

— Прямо артиллерийская пальба, — заметил Алеша. — И небо-то, смотри, как над полем боя…

Небо было такое, как всегда над Горноуральском в ночную пору: раскаленное, жарко-багровое, тревожное, оно полыхало, подожженное высоким, неугасающим заревом домен. Сильные отсветы огня, пробившиеся из огромных окон металлургических цехов, трепетали на облаках. Сегодня зарево было ярче и больше прежнего: на днях горноуральцы задули новую домну.

Митю охватило чувство смутной, неосознанной гордости за родной город, где все так живо напоминало о войне, о фронте.

Молча побродив по городу, друзья вышли на привокзальную площадь. Здесь Алеша остановился, отрывисто сказал:

— Пока. Завтра в двадцать ноль-ноль. Без опозданий. А я на «проверку».

Митя попытался задержать его, но Алеша приложил к козырьку два пальца и быстро зашагал в сторону кладбища.

Долго шел он светлой и довольно людной улицей, постепенно устремлявшейся в гору, Потом началась другая улица, узкая, полутемная и почти безлюдная. Никогда еще он не испытывал такого недостатка в чужих, незнакомых людях, именуемых прохожими. Шаги его отдавались в тишине одиноко и тревожно.

Впереди, на холме, в густой зелени показалась каменная церковь; небо окрасило ее в бледно-розовый цвет. Там, за каменной оградой, в лесочке, было городское кладбище.

Медленно вошел Алеша в церковный двор, выложенный плоскими плитами серого камня, огляделся. От тяжелых каменных ступеней паперти в обе стороны ветвились широкие дорожки. Он выбрал ту, которая была по левую руку: ему показалось, что там светлее.

Позади что-то хрустнуло. «Наверное, ветка», — подумал он. Но обжигающе-холодная волна пробежала от головы до пяток. Алеша до боли сжал кулаки и, чтобы не греметь каблуками по твердой каменистой дорожке, пошел на цыпочках. Когда он успокоился, сбоку что-то пискнуло, остро и протяжно. Не отдавая себе отчета, Алеша быстро нагнулся, нашел камень и замер прислушиваясь. Что бы это могло быть? Не иначе, какая-то птица, возможно сова. Стоит ли обращать внимание на всякие пустяки?

Он с трудом заставил себя двинуться дальше, однако камень не бросил. Эх, надо было свернуть не налево, а направо, здесь не так уж светло…

Дорожка суживалась. Алеша старался держаться середины ее, но железные и деревянные кресты, каменные плиты и земляные холмики все ближе подступали к нему.

От далеких паровозных свистков он вздрагивал. Ему непреодолимо хотелось оглянуться, но он не мог повернуть голову, не мог пошевелить рукой, страшно отяжелевшей от небольшого камня.

Дорожка плавно свернула влево. За темными стволами деревьев неожиданно поднялось что-то высокое и белое; Алеше почудилось, будто кто-то огромный, широко раскинув ручищи, движется прямо на него…

Он вскрикнул и бросился назад. Через минуту понял: чудовище это — обыкновенный каменный крест. Однако остановиться уже не мог, вылетел из церковной ограды, не заметив, как чья-то тень промелькнула впереди за старой толстой сосной.

Алеша бежал почти до привокзальной площади. Только здесь он вспомнил о камне, который держал в руке, и кинул его за изгородь сквера. Вытер влажный лоб и устало потащился домой.

«Было бы это боевое задание, все вышло бы совсем по-другому, — размышлял он. — К тому же на фронте человек при оружии, не то что тут…»

 

Сомнения

Все утро Митя не отходил от отца. Но после завтрака в калитку постучалась рассыльная — Тимофея Ивановичи просили немедленно явиться в партийный комитет.

Как только Митя остался один, ему сразу сделалось беспокойно: видно, Алешка все-таки твердый, постоянный человек, решил — и никаких сомнений. А у него семь пятниц на неделе. Вечером уверен, что поступает правильно, а утром кажется — он не на той дороге. Скорее бы уж условленный час, и не болтаться от решения к решению! Но время летит без оглядки, когда на письменной по математике у тебя не выходит задача. А если приходится ждать, оно тянется так, что с ума можно сойти.

Будильник напоминал раздавшегося вширь человечка с поразительно маленькой головкой-звонком и короткими и тонкими ножками. Он был стар, работал только в лежачем положении и все же никогда не врал. Но Митя не верил ему сегодня. Впрочем, и стенные часы, висевшие в столовой, не могли утешить: время ползло черепашьим шагом.

Наконец он нашел способ «подогнать» время: старательно подмел двор, приколотил висевшую на одном гвозде доску в заборе, смазал керосином петли на входной двери, чтобы не скрипели, полил цветы на окнах, потом вспомнил, что крыша в будке Жука стала протекать.

Пес вертелся возле него, благодарно виляя пушистым хвостом.

— Сейчас отремонтируем твой дом, — приговаривал Митя. — Дело, Жучок, к осени идет… А я уезжаю. Небось заскучаешь без меня…

Ему стало грустно, а на Жука эти слова не произвели никакого впечатления — пес по-прежнему жизнерадостно мотал хвостом.

Митя оглянулся, испугавшись, что разговаривает чересчур громко.

Но почему он боится, почему прячется? Не потому ли, что делает необдуманный, неверный шаг?

Закончив ремонт собачьей будки, Митя предложил матери свои услуги. Как и большинство людей его возраста, он считал, что самое скучное и неподходящее для мужчины занятие — это хождение в магазины. Но чего не сделаешь, чтобы скоротать время!

Он стоял у прилавка третьим, когда в магазин влетел коренастый юркий паренек — быстрые черные, как у цыгана, глаза, маленький, аккуратный, весело вздернутый нос, чернявый мягкий пушок над пухлыми розовыми губами. На цыгански смуглом лице паренька темнели отпечатки измазанных мазутом пальцев. Но не только лицо, вся одежда его — черная, длинная и широкая, словно с чужого плеча, тужурка с металлическими пуговицами, брюки и форменная фуражка железнодорожника, щегольски сдвинутая набок, — была великолепно измазана машинным маслом и тускло лоснилась.

В руке у него был железный сундучок. Правда, неказистый, даже, можно сказать, неприглядный, с гвоздем, согнутым подковой, вместо замка, но, судя по вмятинам и царапинам, видавший вилы сундучок.

По Митиным предположениям, паренек был не старше его. Не поднимаясь на носках, Митя видел масляные пятна на донышке его фуражки. И все же перед ним стоял настоящий рабочий человек.

Пока он с завистливым вниманием разглядывал паренька, тот успел подать продавщице хлебную карточку.

— И очереди-то нет, а ему вперед надо! — проворчал Митя.

Паренек бросил на него косой взгляд.

— Да, да, про тебя говорю, — вызывающе сказал Митя. — Уважать надо чужое время…

— Три ха-ха! — насмешливо воскликнул парень, пряча хлеб в сундучок. — Это твое-то время уважать? А у тебя его нехватка, что ли?

— Уж ты шибко занятой!

— Смотри-ка, соображаешь!

— Потише, петухи! — крикнула продавщица.

Мите было стыдно перед покупателями, но другого способа затеять разговор с незнакомым человеком он не нашел.

— Интересно, чего это ты привязался? Чистюля! — беззлобно проговорил парень и хотел провести локтем по белой Митиной рубашке.

Митя вовремя отодвинулся. Впервые в жизни ему сделалось неловко за свою чистую одежду, за чересчур чистые руки. Наверное, только у бездельников бывают такие руки.

— Вымазался, как черт, и уж думаешь — рабочий! — сказал Митя, когда они вышли на улицу.

— А ты помозолься кочегаром, посмотрю я, какой будешь!

Паренек, по всей вероятности, был совсем не злой, даже огрызался беззлобно, с усмешкой.

Чтобы продлить разговор, Митя недоверчиво фыркнул:

— Вроде ты кочегар?

— Скоро в помощники переведут, — с чувством неоспоримого превосходства ответил паренек. — Человек с понятием угадает паровозника за километр и по одёже, и по всему, — добавил он, выставляя сундучок.

Слова эти задели Митю за живое:

— Разбираемся, не думай.

— Оно и видно.

— Один только ты железнодорожник!

— А может, и ты тоже?

— Представьте себе.

— Каким боком?

— А таким. У меня и отец, и дед, и прадед — все паровозники!

Парень захохотал и так запрокинул голову, что фуражка чудом удержалась на его голове.

— А бабушка твоя не ездила на паровозе? Видали, предками козыряет! А сам-то ты на железной дороге кто? Пассажир? Еще, может, безбилетный?.. — Он смеялся громко, весело, от души.

Удар был неожиданный и тяжелый. Смех этот мешал сосредоточиться, сбивал с толку. Конечно, можно сделать вид, что надоело слушать болтовню, повернуться и уйти. Но это было бы малодушием.

— Глупо, — сказал Митя, успокоившись. — Сам сочинил глупость и доволен. И как таких пускают на паровоз?

— Пустили, как видишь. И, доложу тебе, неплохо езжу, справляюсь, — доброжелательно улыбнулся кочегар. — Даже благодарность имею от начальника депо…

— На какой серии работаешь? — открыто и простодушно спросил Митя, подошел поближе, щелкнул пальцем по сундучку, желая подчеркнуть свое миролюбие.

Парень поставил сундучок на землю, достал из кармана ножик, сделанный из слесарной пилы, вытер его о брюки:

— Пока объяснялся с тобой, жрать захотелось. — Повертев хлеб в руках, словно прикидывая что-то в уме, он осторожно, чтобы крошки попали в ладонь, отрезал тонкий ломтик, одним махом высыпал крошки в рот, а остаток хлеба спрятал в сундучок.

— На какой серии, спрашиваешь? — со вкусом жуя, сказал он. — Почти на всех переработал. Милое дело, скажу тебе, паровозная служба! Как пустишь машину, как разгонишь курьерским ходом — только держись! Бывает, дух спирает от скорости…

— С каких это пор кочегары управляют паровозами?

— А мне машинист разрешает. Сам иной раз просит: «Миша, говорит, поведи машину, а я чуток отдохну…» И веду за милую душу…

— Далеко ездить приходится?

— Спрашиваешь! Чуть не весь Урал изъездил. К примеру, где Златоуст, знаешь?

— На карте видел.

— «На карте»! А мы сели — и махнули в Златоуст.

— Тебя, значит, Мишей зовут? — по-дружески спросил Митя.

— Ага, Мишка. Михаил Самохвалов. А тебя?

— Такую фамилию — Черепанов — слыхал? — с едва скрываемой гордостью проговорил Митя.

— Машинист Черепанов — твой батька?

— Именно.

— О, знатная фамилия! — уважительно и удивленно протянул Миша. — Как не слыхать…

— А род наш, будет тебе известно, идет от тех самых Черепановых… Настоящий железнодорожник должен их знать… — добавил Митя.

Несколько лет назад, когда он высказал отцу свое предположение относительно происхождения их фамилии, Тимофей Иванович громко засмеялся: «Ишь ты, к кому в родичи полез, губа не дура! Не печалься, Митяй, но только родство это не установлено. Много на Урале Черепановых…»

Ответ этот не удовлетворил Митю: он был убежден, что родоначальники его фамилии — знаменитые Черепановы, которые жили и работали в этих краях. Они-то передали потомкам и фамилию и любовь к паровозному делу. А если, как говорит отец, родство не установлено, то его невозможно и опровергнуть…

Вполне насладившись впечатлением, которое произвело на Самохвалова его сообщение, Митя спросил:

— Тяжело кочегаром?

— А ты думал, легко? Как перешвыряешь за поездку весь уголек из тендера в топку, узнаешь, что у тебя руки есть… Но зато важная работа. Недаром же к армии равняется…

— Как это — к армии?

— Очень просто. У нас ребята заявления писали в военкомат, чтоб на фронт, а военком вызвал и говорит: «Не имеем права призывать вас, товарищи. Ваша, говорит, работа равняется, как на фронте». И точно, с какой стороны ни поверни… Думаешь, по случайности мы, железнодорожники, звезду носим, как и военные? — Он постучал ногтем по красной звезде на черном околыше своей фуражки и цокнул языком. — Армия и транспорт — родные братья.

У Мити закружилась голова.

— Ты на паровоз пошел, чтоб фронту помочь? — горячо спросил он, взяв Мишу за руку.

— Как тебе сказать. И это было. И еще другое. Батька мой раньше слесарил в депо, а вернулся с фронта без руки. На пенсии сидит. Мать одна работает. А у меня еще братан меньшой. Я думал: закончу десятилетку, в транспортный подамся. А пришлось, видишь, отодвинуть свой план. Из ремесленного — прямо на паровоз…

— С твоим заработком дома легче? — участливо поинтересовался Митя.

— Главное — снабжение, рабочая карточка. Ну, и на заработок, понятно, жаловаться не приходится. Если бригада дельная, старательная, про заработок можешь не беспокоиться. А у нас бригада во! — Он показал большой палец. — Фронтовая…

— Как узнать, какая бригада?

— Поработаешь — узнаешь, иначе как же? Да ты, я вижу, что-то больно интересуешься. Не надумал ли, товарищ железнодорожник, тоже на паровоз?

— Все может быть…

Пока они с Алешкой думали действовать, этот паренек уже действовал, помогал. «У меня еще братан…» А как он хлеб резал! Высчитывал, наверное, чтоб никого не обидеть. А они с Алешкой сидят на шее у родителей, на всем готовеньком. Пассажир! Да еще безбилетный…

— Взяли бы на паровоз? — доверительно и взволнованно спросил Митя.

— Кого, тебя? — Миша Самохвалов отступил на шаг, окинул его оценивающим взглядом, пощупал свой узенький, ощетинившийся редким чернявым пушком подбородок.

— А что? Из тебя может выйти паровозник, — проговорил он, с трудом сохраняя серьезный вид. — Люди нам нужны. Попросись, может, возьмут. Только учти: пока выучишься на кочегара, я уже в помощники перейду.

— А мне-то что до этого?

— Очень просто: вдруг попадешь на мою машину, трудненько придется: я работу люблю спрашивать. Так что держись, браток!

Миша весело засмеялся, вскинул к глянцевому козырьку ладонь: «До встречи!» — и пошел, легко и небрежно размахивая сундучком.

 

Что происходит в доме?

Отец ходил по комнате, расправив плечи, спрятав за спину руки. На нем был темно-синий китель с белыми блестящими пуговицами и орденскими планками, который он надевал по праздникам, и сапоги, начищенные до такой степени, что в них можно было смотреться.

Мать, закатав до локтей рукава кофты, месила тесто. Увидев Митю, засуетилась, поспешно вытерла о фартук руки, заглянула в печь. Глаза у нее были красные, может, оттого, что в них отражалось пламя.

С тех пор как началась война, мать ни разу не затевала стряпню. Митя однажды размечтался о шаньгах, и она сказала, что у нее есть горстка муки, которую бережет «на крайний случай». Так неужели этот случай пришел?

Мать определенно избегала его взгляда. Что произошло в доме, пока его не было? Почему мать возится с тестом? И почему она такая?

В комнату вбежал Егорка.

— Смотри, что я нашел! — На его потной ладошке с черными от грязи складками блестел стальной шарик.

— Что это делается у нас, Егор? — спросил Митя, взяв племянника за плечи.

— Пельмени, — серьезно ответил малыш.

— Да не о том я. Что случилось? Бабушка почему расстроена?

— Откуда я знаю? — шмыгнул носом Егорка. — Я вел себя хорошо… Смотри, какой шарик…

Митя, махнув рукой, направился в столовую. В дверях он столкнулся с отцом.

— В шахматы срежемся? Кажись, так ты говоришь?

— Можно, — вяло ответил Митя и, доставая с этажерки коробку, мельком взглянул на будильник: «К Алешке успею».

— Мать сказывает, хозяйством сегодня занимался?

— Было такое, — расставляя фигуры, сказал Митя.

— Молодцом! У меня совсем не хватает времени…

Тимофей Иванович всегда играл медленно, не спеша, тщательно обдумывая каждый ход. Во время игры много курил и мурлыкал под нос песни, старые и новые, грустные и веселые, какие приходили на память. Поблажек сыну в игре никогда не давал и неизменно выигрывал.

Сегодня Митя присматривался к отцу и плохо следил за игрой. Все шло как обычно, разве только отец был более серьезен и медлителен.

Тимофей Иванович любил наступательную тактику. Он и сейчас повел решительную атаку, но сын быстро разгадал его планы и перехватил инициативу.

Вскоре Тимофей Иванович проиграл пешку. Потом лишился слона. Митя даже подумал, не поддается ли отец. Но эта мысль рассеялась. На виске у Тимофея Ивановича вздулась тоненькая синеватая жилка, лоб сосредоточенно нахмурился и, казалось, еще круче навис над глазами. В пепельнице — большой чугунной ракушке — уже лежало три желтых махорочных окурка.

Заметив, что проигрывает, Тимофей Иванович помрачнел, перестал мурлыкать и сопротивлялся с яростным упорством.

Открывая окно, чтобы выпустить дым, Митя посмотрел на будильник: стрелки показывали четверть седьмого. Игра была в разгаре.

И Митя решил хитрить, чтобы побыстрее закончить партию. Он сделал заведомо ошибочный, пагубный для себя ход. Сейчас отец встретит коня, в два-три хода завоюет преимущество, обрадуется, запоет, и дело с концом.

Но отец не заметил его ошибки. Он выпустил на поле боя второго слона, который прикрывал королевский тыл. Явный промах. Никогда еще он так не играл! Да играет ли он сейчас, о шахматах ли думает, видит ли их?

Когда Митя окружил короля и отцу осталось признать свое поражение, он еще долго, наверное минут пять, глядел на доску, подперев кулаками голову.

— Ты смотри, — проговорил он наконец, подняв на сына рассеянное, взволнованно-радостное лицо. — Выиграл ведь. Отца обставил! — Поднялся, ткнул Митю пальцем в пряжку ремня. — Насобачился же ты!

Митя улыбнулся: он больше двух месяцев не играл в шахматы.

Отец закинул руки за голову, потянулся, распрямил грудь.

— Хороша игра! Радость у тебя либо печаль — она мозги проясняет…

Хотел еще что-то сказать, но из столовой послышался голос матери:

— Тимофей! Гостя встречай!

«Что еще за гости?» — недовольно подумал Митя и следом за отцом вышел из комнаты.

То, что он увидел в столовой, поразило его больше, чем странное поведение матери и проигрыш отца. На столе, накрытом белоснежной накрахмаленной скатертью, стояло не пять приборов — для семьи, — а больше. Посредине возвышался графин с водкой; ребристая пробка, переливаясь, сияла.

— Давно, видать, не был тут, пес не признал… — с одышкой проговорил гость.

— Порядком уж не заглядывали, Максим Андреич, — упрекнула Марья Николаевна. — Совсем нас забыли…

— Некогда все, некогда, Николаевна. Одна надежда — поживем долго: помирать тоже не будет времени… — Он засмеялся, обнял Марью Николаевну, затем торжественно подал руку отцу. — Слыхал я, Тимофей Иваныч, слыхал. Вот и заявился…

Машинист Максим Андреевич Егармин, старенький, сухой и суетливый, казалось, постоянно торопится куда-то и чему-то тихонько ухмыляется; взгляд у него быстрый, чуть прищуренный и колючий.

Поглаживая жестковатые короткие усы, желтые от старости и от табачного дыма, он прошел в столовую торопливой походкой.

— Здорово, Димитрий! — громко проговорил старик, внимательно, с усмешкой глядя Мите в глаза. — Какой, брат, парень, а? — Он слегка откинул голову, не выпуская Митиной руки из своей, сухой и твердой. — Выгнало-то как! Ай-яй! Да я же его помню сосунком. И, ровно, не так давно это было…

— Года, года! Они побыстрей курьерского. — Черепанов не без гордости посмотрел на сына. — Присаживайся, Максим Андреевич.

Митя перебирал в памяти известные ему даты рождений и праздников — ничего не подходило. Он зашел на кухню, и опять ему показалось, что мать избегает встречаться с ним взглядом.

— Что это у нас такое, мама?

Она притворилась, что не слышит. Когда же Митя повторил вопрос, умоляюще подняла на него голубые тревожные глаза:

— Я тебя прошу, Димочка… Потом узнаешь…

 

Новость

Стукнула калитка, залаял Жук и умолк. Мать толкнула входную дверь. На пороге стоял дядя Петя.

— Честь и почтение! Принимаете старого бродягу?

— А что поделаешь? — в тон ему ответила Марья Николаевна.

Помощнику машиниста Петру Степановичу Демьянову было за тридцать, но в характере его, во внешности, в привычках осталось еще столько юного, что в депо его называли только по имени.

— Слышишь, Тимоша, — строго пожаловалась Марья Николаевна. — Петя со своим хлебом и водкой в гости пожаловал…

— Что особенного? — завертелся Петр вокруг хозяйки. — Время-то какое. Я, к примеру, на горошницу ходил к Пермяковым — тоже свой хлебец прихватил. А горошница была знатная…

Положив большую свою руку Пете на плечо, Тимофей Иванович рассказал анекдот о ловкаче, который, приходя в гости, выкладывал на стол два кусочка сахару, завернутых в газетный обрывок, выпивал с ними чай, а уходя, брал два кусочка из сахарницы и отправлялся в другие гости «пить чай со своим сахаром…»

— Ты, часом, не у этого хвата выучился? — спросил Черепанов под общий смех.

Стенные часы пробили семь раз.

Тимофей Иванович пригласил гостей к столу. Егорка первым занял место. Митю отец усадил между Максимом Андреевичем и собой.

— Какой класс закончил? — наклонился к Мите старик.

Митя сказал.

— О, уже нас перешиб! — проговорил старик с доброй, задумчивой грустью. — А показатели какие имеешь?

— У нас документ имеется… — сказал отец.

— Дал бы глянуть…

— Где-то он спрятан у меня.

— Молодец, не хвастун, — сощурился Максим Андреевич. — Уважаю таких. А все-таки достань.

Митя принес табель. Максим Андреевич надел очки в коричневой роговой оправе.

— Особенный документ, — задумчиво сказал он, обращаясь к Тимофею Ивановичу. — Бесценная бумага. Тут, я вижу, плохих показателей не водится.

— Имеем надежду и дальше не сбавлять. — Тимофей Иванович значительно подмигнул Мите, как бы говоря: «Не подведи!..»

Марья Николаевна принесла блюдо с дымящимися пельменями.

— Закусывайте, пожалуйста, дорогие гости.

Тимофей Иванович сосредоточенно и неторопливо разлил водку.

— Максим Андреич, вам слово, — сказал Петя. — По старшинству…

Старик поднял рюмку и, щурясь, посмотрел на свет:

— Говорить много не обучен. Одно скажу: верно решило начальство. Большая тебе честь, Тимофей Иваныч, и тебе, Петро. Почетный маршрут. Счастливо доехать вам, товарищи, счастливо домой воротиться!

Старинные граненые рюмки сошлись над столом и глухо звякнули.

— А сына-то, сына забыл. — Максим Андреевич придвинул к Мите пустую рюмку, Тимофей Иванович наполнил ее. Митя поежился.

— Ничего, за отца выпей маленько, — подтолкнул его старик.

Еще раз все чокнулись. Митя закрыл глаза, хлебнул обжигающей влаги, напряженно думая: «Отец едет куда-то, факт. Но куда? Что за почетный маршрут?»

— Славный гостинец повезете, — произнес Максим Андреевич. — Всего хватит, чтоб им панихиду справить…

Выбритые до синевы смуглые щеки отца с запеченными морщинами зарумянились, глаза блестели горячо и влажно. Он расстегнул китель и сказал чуть громче обычного:

— Эх, Максим Андреич, хочется полный расчет с ними сделать. За Василия, за всех… — Взглянув на Марью Николаевну, он осекся и только потряс в воздухе увесистым коричневым кулаком.

Митя понял: отец поведет эшелон на фронт.

Такие эшелоны уже не раз отправлялись из Горноуральска. Но Митя понял не только это: отец радуется предстоящей поездке и прячет от матери свою радость.

— Завидно мне, Тимофей, — говорил тем временем Максим Андреевич. — Ой, до чего завидно, если б ты знал! Скинуть бы годочков эдак двадцать. Ведь ученые-то бьются, хотят человеку прибавку в жизни сделать. Да по всему видать, не поспеть мне под их науку…

Возле самого дома зашумела машина, хлопнула калитка. Жук залился свирепым лаем. Марья Николаевна пошла открывать дверь.

— Дома хозяин? — раздался в прихожей хрипловатый несильный голос. — О, да тут целое застолье! Здравия желаю, товарищи!

— Просим, просим, Антон Лукич, — обрадовался Тимофей Иванович.

Это был Непомнящий, начальник депо. Митю всегда поражало несоответствие между голосом и внешностью этого человека. Высокий, энергичный и быстрый («на пружинах», говорили о нем), а голосок слабый и хриплый, с клекотом и присвистом, как у глубокого старика.

— Ровным счетом на одну минутку, люди ждут, — сказал начальник депо, садясь за стол. — Решил: заскочу, попрощаюсь, так сказать, неофициально. А завтра уж официальные проводы…

Петя наполнил рюмки. Начальник депо взял свою, шумно отодвинул стул, поднялся быстро, повернул к Черепанову худощавое лицо с глубокими провалами на висках:

— Дорога, Тимофей Иванович, дальняя и ответственная. Надо быть совершенно спокойным в такой дороге. Так вот я и хочу, чтоб ты ни о ком, ни о чем не тревожился, не журился. Все будет в полном порядке, можешь на нас положиться…

Тимофей Иванович приложил руку к груди, поклонился:

— За нас тоже не беспокойтесь, Антон Лукич, не подведем Урал…

Теперь, когда все выяснилось, Митя, улучив момент, сказал отцу, что ему нужно к Алешке. Тимофей Иванович поглядел на него с незлым осуждением и спокойно сказал:

— Завтра я уеду, сынок. Посиди с нами…

Весь этот вечер Митя чувствовал какое-то особенное, настойчивое внимание отца. Тимофей Иванович все время был возле, Митя не раз ловил на себе его взгляд, строгий и добрый, и ему казалось, что отец то ли следит за ним, то ли ищет случая сказать что-то такое, чего никто не должен был услышать. Поэтому у Мити не возникало даже мысли тайком улизнуть из дома. Часы пробили половину восьмого. Начальник депо начал прощаться…

Митя вышел в свою комнатку, бухнулся на кровать, зарылся головой в подушку. «Все пропало, уедет Алешка, уедет…»

В столовой задвигали стульями.

— Будем прощаться, — сказал Максим Андреевич. — Налей посошок, Тимофей. Чтоб все ладно было, чтоб встретиться нам вскорости!..

Митя вскочил. Сейчас наконец-то гости уйдут, он проводит их вместе с отцом — и к Алешке. Может, еще успеет…

Когда за гостями закрылась калитка, Тимофей Иванович обнял сына, заглянул ему в лицо:

— Разговор у меня к тебе, Митяй…

Так в обнимку они и вошли в дом и направились в Митину комнатку: в столовой Марья Николаевна занималась уборкой.

Тимофей Иванович опустился на стул, тяжело уперся руками в колени.

— Хотел поговорить с тобой, сынок, — начал он после молчания. — Ты здесь у нас и за меньшого и за старшого. И хочу я с тобой говорить не как с Митькой, а как с Дмитрием Черепановым…

«Больно высоко поднимает батя…» — беспокойно подумал Митя.

— Не могу с человеком разговаривать, если он глаза от меня прячет. Подними голову. Ну вот. Ты слыхал, уезжаю я…

— Сам поведешь эшелон? — встрепенулся Митя, словно впервые услышал эту весть.

— Две бригады поведут: моя и Королева Владимира Федорыча. Если ладно все будет, недельки за две обернемся в оба конца. Так-то, сынок, А ты на это время — один мужик в доме. Егорка, понятно, не в счет. Дома глаз хозяйский нужен. Мать у нас хотя и не старая, а здоровьишко-то у нее неважное. Без твоей подмоги не обойтись. Семья, хозяйство все-таки, небольшое, да хлопотливое. Ленушка рада бы помочь, да видишь, как сама работает. Такие-то дела, Дмитрий Тимофеич…

Отец достал из кармана круглую алюминиевую табакерку, сложил желобком прозрачно-тонкий листок бумаги, насыпал махорки и начал вертеть папиросу. Желтые зернышки махорки посыпались на стол, на брюки, бумажка почему-то разорвалась. Он смял ее, бросил за окно и больше не стал свертывать папиросу, должно быть, забыл.

— Чертежики наши и записки сбереги. Ворочусь — доделаем. Как раз вчера инженеру Пчелкину рассказывал. Говорит, должно получиться.

— Все спрячу, не беспокойся, — заверил Митя.

Голова у него горела. Чувство гордой радости переполняло сердце: сколько в депо паровозников, а повести эшелон на фронт доверили Черепанову и Королеву. Завтра об этом узнает весь поселок, весь город!

— Что ж ты молчишь, сынок? Сказал бы что-нибудь батьке…

— Все будет… все будет, как ты сказал, — взволнованно пролепетал Митя.

На улице раздался негромкий острый свист. Отец не обратил на это внимания. Он закрыл табакерку, хлопнул по ней ладонью, медленно поднялся:

— Вот и всё. Теперь мне спокойнее, теперь и ехать можно… Только смотри не возгордись, нос не задирай и мать слушай. Приеду, отчет с тебя спрашивать буду…

Не успел отец выйти из комнаты, как свист повторился. Теперь он звучал громче, острее, требовательнее, Алешка! Он здесь, он не уехал!..

 

Разрыв

Было уже темно. Неяркая дворовая лампочка скупо освещала часть двора.

У калитки стоял Алеша; Жук бил его по ногам пушистым хвостом. Увидев Митю, Алеша двинулся к нему. Взгляд его исподлобья был грозен.

— Как это называется? — озлобленно прошептал он. — Предательство!

— Постой, не горячись. Я не успел тебя предупредить…

— Вот как! — Глаза его блеснули сухо и злобно. — Все ясно!

— Слушай, Алешка, не то мы с тобой затеяли, — торопливо заговорил Митя, боясь, что друг оборвет его. — Дурость это, честное слово! Ты только пойми: Самохвалов Миша — кочегаром на паровозе…

— Хватит, — насмешливо отрубил Алеша. — Сагитировали. Я, как дурак, приперся на станцию, почти договорился с одним сержантом. Мировой парень, обещал пристроить, даже подарил пакетик гречневой каши. Спрашивает: «Где же твой дружок?» А мой дружок нюни распустил…

Митя открыто посмотрел ему в глаза:

— Алешка, дай слово сказать! Вроде тебя завели. Подумай…

— Все обдумано, нечего крутить — едешь или не едешь?

— Никуда я не еду, — с облегчением выдохнул Митя.

— Так я и знал! — с торжествующим негодованием воскликнул Алеша и засунул руки в карманы.

— У меня отец на фронт уезжает.

— И что же? Твой только собирается, а мой воюет. Придумал бы что-нибудь потолковей.

— А я и без того решил. У меня другой маршрут…

— Знаем эти маршруты! У рака такой же маршрут — попятился, сдрейфил!

— Я попятился?!

Алешка только обвинял и оскорблял, не желая выслушать.

— Трус! Вот ты кто!

— Храбрец нашелся! — дрогнувшим голосом сказал Митя. — Я не проверял свои нервы, но будь спокоен, не побежал бы ни с передовой позиции, ни с кладбища…

Алеша покачнулся, как от удара, выхватил из карманов руки, словно терял равновесие.

— Ах так? — почти беззвучно протянул он.

— Да, именно так.

Но Алеша быстро поборол замешательство и метнул на Митю взгляд, полный презрения.

— Наплевать. Сиди под маминой юбкой, сами не заблудимся… — Круто повернувшись, он быстро зашагал со двора и сильно хлопнул калиткой.

Жук неожиданно залаял ему вслед.

Митя присел на ступеньке крыльца. Есть над чем призадуматься человеку, поссорившемуся с другом. Это тяжело. Сколько чувств и мыслей о жизни, о людях, о дружбе внезапно обрушиваются на тебя и обжигают, и холодят, и больно ранят сердце…

Семь лет дружили они. Мать вспоминала недавно, как Митя впервые привел его в дом: «Это Алеша Белоногов, мой подруг».

До пятого класса они учились врозь: Митя был на год старше своего друга и опережал его на один класс. Но он заболел скарлатиной, пропустил всю последнюю четверть и остался на второй год. В этом горестном событии была своя приятная сторона: Алеша догнал его, теперь они будут вместе.

И они везде и повсюду бывали вместе. В один и тот же день они вступали в комсомол, только Митю не приняли, и, когда шли с собрания, у Алеши был такой страдальческий вид, что, казалось, ему было бы легче, если бы не приняли и его.

Но нельзя сказать, чтобы они все время жили мирно. Случалось, и спорили, и дулись друг на друга, и пересаживались на разные парты, и не разговаривали по нескольку дней. Был случай, когда дошло до рукопашной схватки. Всякое бывало, особенно на первых порах. Но связывала дружба. Казалось, крепкая, настоящая. Да настоящая ли? Дружба — это когда шагаешь вместе, в ногу, у тебя нет больше сил идти, и тебя подхватывает рука друга. Дружба — это когда шагаешь трудной дорогой, тебе невыносимо тяжело, но ты забываешь об этом, потому что друг выбился из сил и нужно помочь ему. Дружба — это уважение и согласие. Согласие и споры. Отчаянные, беспощадные споры, если друг сворачивает с дороги. Строгое согласие и добрая требовательность. Понятно ли все это Алешке? Сколько наболтал он тут грубых, злых и несправедливых слов!

Митя встал, без всякой цели вышел на улицу. Жук поплелся за ним. Откуда-то слышались звуки знакомого марша, который постоянно играли по радио после хороших сводок. Значит, освободили еще какой-то город.

От этих звуков, от сознания, что он избавился наконец от мучивших его сомнений, на душе сделалось покойно и легко…

А Тимофей Иванович после разговора с сыном вышел в столовую, остановился за спиною жены; Марья Николаевна уже опять сидела, склонясь над машиной.

Тимофей Иванович обнял ее, поцеловал в висок.

— Ох ты, моя номерная фабрика, надомница ты моя, опять трудишься…

— Если б не работала, еще труднее было бы ждать, — помолчав, сказала Марья Николаевна.

Он присел рядом, долго смотрел на бледное, знакомое до мельчайшей морщинки дорогое лицо, на тонкие проворные пальцы.

Она чувствовала этот взгляд, но не поворачивалась к мужу — боялась расплакаться.

— Так-то, Марьюшка… еду, — негромко проговорил Тимофей Иванович. — Может, хоть под конец войны и я свою руку приложу, душу отведу.

Она обернулась. Лицо у нее было не печальное, а скорее торжественно-строгое и решительное — выражение, столь характерное для простой русской женщины, когда в ее доме или в ее стране — все равно — наступила трудная минута.

— Верно поступаешь, Тимоша, — прошелестели губы, а глаза будто спрашивали: «Когда же свидимся?»

Она уронила пуговку. Пуговка, звякнув, покатилась по полу. Тимофей Иванович поднял ее и положил свою большую теплую руку на руку жены. Так сидели они и молча смотрели друг на друга, беседуя без слов, вспоминая совместную жизнь, счастливую и беспокойную, состоявшую из расставаний и встреч…

— Здоровье, Марьюшка, не надсаживай, — сказал наконец Тимофей Иванович. — Норму выполнила, и будет с тебя. Ночами не сиди.

— А ты-то сам на одной норме живешь?

Пробили стенные часы. Тимофей Иванович достал из кармана свои выпуклые большие часы с белой серебряной цепочкой.

— Где-то завтра ты будешь в этот час? — тихо промолвила Марья Николаевна.

Он не ответил. Тяжелые часы лежали на его широкой дубленой ладони и тикали на всю комнату, отмеряя время…

 

Вызывальщик

Утром в калитку громко постучали.

Марья Николаевна отставила блюдце с чаем, посмотрела на мужа.

— Кузьмич, — сказала она с таким радостным облегчением, словно ждала этого стука.

За калиткой действительно стоял вызывальщик, высокий, немного сутулый старик с понурыми седыми усами и редкой бородкой.

Есть свои неписаные законы на каждом производстве, немало их и на железной дороге. Так уж издавна повелось в паровозной службе: хоть бригада и знает, когда выходить в наряд, все равно к машинисту, помощнику и кочегару заблаговременно явится вызывальщик и напомнит номер поезда и час отправления.

И, когда бывалый паровозник оглядывается на гулко пролетевшие годы, он прежде всего вспоминает старика вызывальщика, который объявил о первой в его жизни поездке…

Вызывальщики всегда почему-то старики. Молодые неохотно идут на эту работу, да и старики не желают уступить им этот ответственный участок.

В горноуральском широколинейном депо вызывальщиком был старик Кузьмич. С детства Митя помнил Кузьмича, и ему казалось, что вызывальщик всегда был таким же древним, как сейчас, что он и не был никогда молодым…

Каждый день его видели на улицах поселка. В домах у многих паровозников уже были телефоны, но Кузьмич заходил и сюда, не очень доверяя технике. Телефон телефоном, а надежнее оно, если видишь перед собой человека, которому сообщаешь важные вещи.

Собаки не терпели его, должно быть, из-за толстой суковатой палки. Мальчишки посмеивались над тем, что он зимой и летом ходил в огромных подшитых валенках и в ушанке.

Как-то, лет пять назад, когда Кузьмич забарабанил палкой по калитке черепановского дома, Митя вздрогнул от неожиданности и в сердцах обозвал старика огородным чучелом. Тимофей Иванович вышел к вызывальщику, а вернувшись, сказал сыну:

— По валенкам да по ушанке нельзя о человеке судить — легко ошибиться…

Митя услышал тогда большой и печальный рассказ, после которого совсем по-другому стал смотреть на старика…

В восемнадцатом году, когда Горноуральск заняли колчаковцы, паровозный машинист Иван Кузьмич Ушаков был тяжело болен. Железнодорожный лекарь признал воспаление легких. Но через три недели машинист, похудевший, с острым лицом и синими кругами под глазами, явился к колчаковскому начальству: «Хочу приложить свои старания во имя спасения России». Скоро ему доверили ответственные маршруты, ставили в пример другим: «Вот это честный русский человек, пекущийся о своей отчизне!»

Однажды ночью из депо тихо вышел паровоз, так же тихо, словно крадучись, выбрался на главный станционный путь, где в это время стоял эшелон с колчаковцами, замер на минуту и потом, быстро набирая скорость, ринулся к станции.

Стрелочник видел, как с паровоза выпрыгнул человек, упал, но мигом подхватился и, хромая, скрылся в темноте. Оцепенев от ужаса, стрелочник, вместо того чтобы перевести стрелку и направить паровоз на другой путь, кинулся в будку и почему-то запер дверь на засов. Но и сквозь закрытую дверь он услышал шипение пара, железный грохот обвала, протяжный треск и крики…

Той же ночью было установлено, что в воинский состав врезался паровоз, на котором работал машинист Ушаков, и что за час до происшествия Ушаков со своей бригадой вернулся из поездки. И, хотя двое слесарей и деповский сторож видели машиниста Ушакова, когда тот уходил домой, а сторож показал, что даже позаимствовал у машиниста махорочки на самокрутку, Ивана Кузьмича поздно ночью привели в контрразведку.

Он остановился в дверях, спокойно осмотрелся.

Капитан с низким морщинистым лбом и большими, настороженно оттопыренными ушами смерил его подозрительным взглядом.

— Где ваш паровоз?

— Как это — где? — удивился Ушаков. — Из Екатеринбурга я воротился в двадцать три пятнадцать, сдал машину дежурному по депо — и домой, спать. Поездка трудная была, ухайдакался я…

— Спать, значит? — прищурился колчаковец.

— Так точно, спать.

В это время Ушаков переступил с ноги на ногу и, словно от боли, чуть присел, сморщился и закусил губу.

Капитан внимательно посмотрел на сапоги машиниста, мигом перевел взгляд на лицо. Большие оттопыренные уши шевельнулись, он вскочил со стула:

— Ну-ка, подойти сюда!

Машинист медленно двинулся к столу. Видно было, что он делал отчаянные усилия, чтобы не хромать, и все же сильно припадал на одну ногу.

— Почему ковыляешь? — закричал капитан; в злобных глазах его сверкнула догадка. — Отвечай! Быстро!

Ушаков смущенно усмехнулся:

— За картошкой в подполье лазил, зашибся…

— В подполье? А ну, разувайся! Разувайся, тебе говорят! — И он выругался.

Ушаков опустился на краешек стула, неторопливо стащил сапоги и поднялся.

— Косточку сильно зашиб…

Колчаковец взял со стола плетку и, стремительно подойдя к машинисту, стукнул его по коленям тугой кожаной рукояткой. Ушаков вскрикнул и, рухнув на стул, схватился за правое колено.

— Косточка, говоришь, мерзавец? Задирай штаны!

На колене была свежая рана. Содранная кожа висела окровавленными лохмотьями, а нога вокруг раны затекла, набухла, сделалась темно-лиловой…

Допрос длился всю ночь. Ушаков молчал. На рассвете трое солдат бросили машиниста в мокрый подвал, пахнущий плесенью и мышами.

На утреннем допросе капитан рукояткой нагана угодил Ушакову в глаз. Его снова били, обливали из ведра и снова допрашивали. Потом почему-то долго не трогали. Он лежал, избитый, закоченевший, не в силах повернуться, пошевелить пальцем. И вдруг наверху загремели частые удары. Кто-то колотил железом по железу. Было похоже, будто сбивают с двери замок. «Ключ потеряли, что ли? Сейчас прикончат…»

Но это пришли свои: Красная Армия вышибла колчаковцев из Горноуральска…

Почти пять месяцев Иван Кузьмич отлеживался в больнице, больше года из-за кровохарканья пролежал дома. Вернуться на паровоз он уже не смог. Несколько лет был дежурным по депо, нарядчиком, а когда врачи запретили работать, упросил начальство и стал вызывалыциком. Зимой и летом у него страшно зябли ноги, один глаз был постоянно прикрыт тонким и сморщенным, словно кожица печеного яблока, веком, и оттого казалось, что Ушаков все время хитро щурится.

Он стучал палкой в калитки, в подоконники, и паровозники мигом угадывали Кузьмича и выходили к нему.

— Черепанову на сто двадцать первый сегодня, в восемнадцать тридцать, — глухим, сипловатым голосом пробубнил старик, когда на крыльце показался Тимофей Иванович.

— Есть, Кузьмич. Понятно!

На этом обычно разговор заканчивался, и вызывальщик, опираясь на палку, шел дальше. Но сегодня он снял шапку, почтительно поклонился:

— Легкой дорожки тебе, Тимофей Иваныч. Дорожка-то не близкая…

— Благодарствую, Кузьмич. Счастливо оставаться.

Вернувшись в дом, Черепанов задумчиво сказал жене:

— Ходит вот Кузьмич, стучит, будит. А мне иной раз сдается, что старый не просто на работу выкликает, а еще и напоминает вроде всем про те времена… Не забывайте, мол, товарищи, ничего не забывайте…

Марья Николаевна не ответила мужу. Стоя у окна, она думала о своем. То, что перед этой тревожившей сердце поездкой, как всегда, явился старик, немного успокоило ее.

 

Милая девочка

С утра нудно шумел дождь. Стекло было в крупных перламутровых брызгах, похожих на рыбью чешую. Лужа посредине двора кипела и пенилась, стеклянно-прозрачные пузыри вскакивали на воде и тотчас лопались.

Митя лежал с книгой, но не читал. Вспоминал проводы отца, митинг на площади. Думал об Алешке. Уехал он или образумился? А что, если сейчас к нему? В такой-то ливень?

Он понимал, что обманывает себя: конечно, не ливень сдерживал его, а еще свежая, не забытая обида. Самое лучшее — встретить бы Веру и узнать… Но что это? Может, ему мерещится?

Он вскочил с кровати и, прильнув к двери, перестал дышать.

— Чуть не загрызла меня, злюка!

«Она! Зачем она пришла? Случилось что-то?»

— Нет, Жучок наш не кусается, — проговорила Марья Николаевна. — Он только шумный, а незлобивый.

— Извините, что побеспокоила. Я сестра Алеши Белоногова. Знаете такого?

— Как не знать! Нашего Мити дружок-приятель. Тебя Верой, кажется, звать? Вон ты какая стала. Раздевайся. Промокла небось? Ну заходи, заходи…

— У меня туфли мокрые, я наслежу.

Митя облизнул губы и тихо отворил дверь.

Вера обернулась, по ее невысокому чистому лбу пробежала тень.

— Ты дома?

— Дома, — почти машинально ответил Митя. Ему почудилось, будто на него жаром дохнула раскаленная печь, так запылали щеки.

— А его нет, — сказала Вера и опустилась на стул.

— Алеши, что ли, нету? — всполошилась Марья Николаевна.

— Вчера ушел и не вернулся. Наверное, уехал все-таки… — Вера суетливо мяла кончик голубой косынки.

— Ничего не пойму, Верочка! Куда уехал?

— На фронт, — с отчаянием сказала Вера. — Без него, видите ли, армия не справится, а в тылу ему нечего делать…

— Спаси бог! — всплеснула руками Марья Николаевна. — Как же так? Кто ему позволил? Что за самовольство такое?

— Еще в прошлом году собирался. Я думала, и теперь так будет, не верила… Пропадет он там… — Губы у нее задрожали.

Когда-то Алешка говорил Мите о своей сестре: «Язык — настоящая бритва, а сердце — уральский гранит. Легче из камня выдавить каплю воды, чем из нее слезинку…»

Нет, не знает Алешка своей сестры! Вот она заплачет сейчас, как обыкновенная девчонка.

— Маму жалко. Ночью просыпалась раза три: «Нет Леши?» Я придумала, что он в туристский поход ушел. Не верит… — Она приложила косынку к глазам, и на легкой ткани сразу появилось два расплывчатых пятнышка.

Марья Николаевна обняла прямые тонкие плечи Веры, и та совсем по-детски уткнулась головой в ее грудь.

— Ну, успокойся, моя девочка. Успокойся. Посидим, подумаем, потолкуем, как беде помочь. А тебе друг-приятель не сказывал про свою выдумку? — Мать повернулась к Мите.

Вера могла бы ответить за него, но ей было интересно, что он за человек.

— Я знал, — негромко сказал Митя, ни на кого не глядя.

— Знал? — ужаснулась Марья Николаевна. — И никому ни слова? Ты ведь постарше, мог подействовать, вразумить…

— Мы вместе собирались.

Вера откинула за спину косу и посмотрела на Митю мокрыми сияющими глазами. Губы ее разжались, и, как показалось Мите, одобрительная светлая улыбка задрожала на них.

Марья Николаевна выпрямилась, взялась за край стола.

— Ты тоже?

— Да.

— Горе мое горькое! — Она приложила пальцы к побелевшим щекам. — Никогда не ожидала. Никогда. Считала, сын у меня — понимающий человек…

— Почему же ты отстал от дружка? — как будто с упреком спросила Вера. Она понимала, что Митя поступил правильно, и в то же время досадовала на него. — Почему отпустил Алешу одного, не отговорил, не удержал…

— Так получилось, — нахмурился Митя. — Потом я доказывал, уговаривал, да разве ему докажешь?..

— Когда видел его в последний раз?

— Позавчера.

— Позавчера и я его видела. А еще?

— Больше не встречались.

Марья Николаевна беспокойно взглянула на сына, но поняла, что он говорит правду. Вера помрачнела, тонкие пальцы ее снова засуетились, свертывая и распуская кончик косынки.

— К военному коменданту пойду… в милицию…

Забыв проститься с Митей, Вера направилась к двери.

— Подожди, Верочка, — сказала Марья Николаевна, — тебя Митя проводит, а то Жук опять напугает…

Дождь перестал. Лужа посреди двора светилась прозрачной голубизной. Было слышно, как с полированных листьев рябины перед домом осыпаются в траву тяжелые стеклянные капли.

За калиткой Вера остановилась.

— Правда ничего не знаешь или взаимная выручка?

— Слово даю. — Митя с жаром положил руку на грудь. — Да ты не переживай, честное слово. Все будет в порядке…

— Спасибо за утешение, — холодно произнесла Вера. Ее все-таки печалило и злило, что он не удержал Алешу. — Значит, сначала ты решился, а потом отстал?

— Когда увидишь, как плачет взрослый человек, мужчина, — и не на такое решишься, — после некоторого молчания сказал Митя. — Только я вовремя одумался…

Она внимательно посмотрела на него, потом спросила:

— А почему вы не виделись перед его бегством? Поссорились?

— Почти.

— Хороши!

Он почувствовал, что Вера сейчас уйдет, и, чтобы удержать ее, спросил:

— А ты не едешь в Свердловск, в институт?

— Нет. Я на работу поступаю.

— Да? По геологии?

Прошлым летом, когда Вера уехала на Северный Урал, Алешка говорил Мите: «Тихое помешательство на почве геологии. Чем бы дитя не тешилось…»

Трудно было поверить, что вот этими маленькими ножками она исходила сотни километров, что она тонула в трясине (Алешка предупредил: мать по сей день не знает), что это лицо ел таежный гнус.

— Для геологии не пришло еще время, — сказала Вера, думая о чем-то своем. — Ну, пока! — Она махнула рукой, круто повернулась, от чего разлетелись косы.

Глядя ей вслед, Митя решил, что у Веры походка гордячки: она шла неторопливо и плавно, высоко подняв голову и не размахивая руками. Как, однако, точно отражает походка характер человека!

Когда Вера стала приближаться к перекрестку, ему почему-то захотелось, чтобы она оглянулась. Но Вера скрылась за углом не оглянувшись. Митя понуро побрел в дом.

Марья Николаевна на минуту оторвалась от работы:

— А дружок твой непутевый парень. Да и ты тоже… А Верочка-то, видно, умница. И милая какая!

— Ничего в ней нет милого! — выпалил Митя и покраснел.

 

Часть вторая

 

У Максима Андреевича

Как-то в праздник, когда закончилась демонстрация и через площадь шли люди со свернутыми знаменами, с отгремевшими и закинутыми за спину жарко начищенными трубами, отец сказал Мите:

«А сейчас в гости с тобой подадимся…»

И они пошли мимо тихой зеленой воды городского пруда, за Лысую гору, в поселок Елань. Вероятно, это было давно, потому что отец держал его за руку.

Теперь Митя с трудом угадывал дорогу. Здесь и там среди черных поселковых домишек повырастали большие каменные здания, и Елань невозможно было узнать. В ту пору не было и в помине ни этого клуба с куполообразной крышей, ни этого дома с красивой каменной аркой…

Но какой-нибудь древний, ничем не приметный домик, или всего-навсего узорчатый карниз, или обыкновенное дерево на краю тротуара до мельчайших подробностей воскрешали в памяти далекий майский день.

Вот каменная коробка крепостной кладки, поросшая вверху бурьяном, с глубокими квадратными впадинами окон, перехваченными ржавыми, в руку толщиной прутьями, — демидовская тюрьма.

Мимо этого, огромного камня, словно выросшего из земли на углу двух улиц, Митя проходил тогда с отцом. На камне сидел парень с черной курчавой, как у цыгана, головой, и кудри его касались гармошки. Он играл, а вокруг камня плясали парни и девушки.

А вон из того переулка вылетел мальчишка-велосипедист и, смешно ерзая в седле и едва доставая ногами до педалей, помчался прямо на Митю. Наверное, он бы сшиб его, если бы отец не потащил Митю к себе…

Так шел он, вспоминая, узнавая и не узнавая дорогу, и уже начинал беспокоиться, найдет ли ее, как вдруг увидел в палисаднике перед бревенчатым домом две елочки, положившие на изгородь синеватые колючие лапы. Он вспомнил их, но тут же засомневался: и елочки и дом, казалось, были гораздо выше тогда. Сомнения исчезли, как только Митя отворил калитку и увидел по-старинному крытый уральский двор и чисто выскобленный желтый тротуарчик в три доски — от калитки до порога.

Дверь в дом была открыта, но Митя постучался. Из кухни с ножом и луковицей в руках выплыла Екатерина Антоновна, маленькая, полная пожилая женщина.

Он поздоровался, спросил, дома ли Максим Андреевич.

— А вы кто будете?

Он назвал себя.

— Митя! — Екатерина Антоновна обрадованно взмахнула руками. — Скажи на милость! Совсем ослепла, старая. Ну-ка, заходи. Сколько же я тебя не видала? Вытянулся-то как! Молодцом…

Она торопливо расспрашивала об учении, о родителях, о семье покойного дяди Васи. Митя отвечал односложно, нетерпеливо. Чего доброго, целый час будет расспрашивать, а потом объявит, что Максим Андреевич на работе.

Когда он совсем отчаялся, женщина, взяв его за руку, привела в столовую, а сама пошла звать «своего старика», который, по ее словам, «копался» в саду.

В столовой было прохладно. На узких подоконниках и на круглых трехногих столиках стояли цветы. Над диваном висели рядом два портрета в одинаковых рамах из темного дерева старинной кропотливой резьбы. У девушки было круглое, как полная луна, лицо, капризно-недовольные губы. Чудилось, что она в любую минуту расплачется. И сдерживало ее, казалось, соседство юноши с открытым и добродушным лицом, с волнистой копной волос над умным, красивым лбом и насмешливой улыбкой, плескавшейся в его сощуренных светлых глазах.

На противоположной стене в простой тонкой рамке под стеклом поблескивала золотом «Грамота Герою Труда», под которой стояла разборчивая подпись: «М. Калинин».

На небольшом овальном столе рядом с чугунными стремительными конями, на которых скакали партизаны, возвышалась стопка разноцветных тонких альбомов. На гладкой коричневой коже верхнего было четко выведено золотом: «Максиму Андреевичу Егармину».

Поколебавшись, Митя стал рассматривать альбомы. В каждом лежал плотный лист бумаги с поздравительным письмом. Письма были напечатаны в типографии, на машинке, написаны от руки четким красивым почерком. И во всех бросалась в глаза одна и та же цифра — 50. Самым интересным было письмо от начальника дороги. В нем говорилось, что за полвека старший машинист Егармин, не зная аварий, прошел на своем паровозе около трех миллионов километров… Три миллиона километров! Запустив пальцы в густой и жесткий ежик, Митя стал прикидывать в уме, сколько раз старик объехал вокруг земного шара, но так и не успел сосчитать: из коридора послышался голос Максима Андреевича:

— Кто тут меня спрашивает?

Он вытер о половик ноги и, как был в старом картузе, увенчанном кисеей паутины, в твердом брезентовом фартуке, прожженном и обляпанном известкой, мелкими, быстрыми шажками направился в столовую. На пороге остановился, бодливо наклонил голову и поверх очков посмотрел на гостя.

— Димитрий? — не то удивленно, не то разочарован но произнес Максим Андреевич. И вдруг всполошился: — От отца что-нибудь?

— Ничего еще нет, — сказал Митя, с уважением глядя на старика.

— Не управляется нынче почта… Подарки мои разглядываешь? — Он усмехнулся, качнул головой. — В сорок первом это было. Так одарили старика, даже совестно…

— Хорошие подарки…

— А я совсем не признала его, Максим, — заговорила Екатерина Антоновна, входя в столовую. — Даже на «вы» стала величать.

— Как же его признаешь! Парень зря время не теряет — растет.

— Я к вам по делу, Максим Андреевич, — сказал Митя, опасаясь, что какой-нибудь ненужный, затяжной разговор помешает ему.

— Слыхала? — подняв пепельные брови, значительно проговорил Максим Андреевич. — «По делу»! А мне сдается, ровно вчера еще держал его на коленях и беспокоился, что он окропит меня. Ну, раз по делу, тогда садись.

Посмеявшись и покашляв, он снял картуз, вылез из негнущегося фартука, отдал все это жене и тоже сел за стол.

Митя молчал. Что за привычка у стариков — непременно вспоминать, как они носили тебя на руках или качали в люльке, и при этом удивляться, как быстро летит время и как ты вырос! Очень трудно говорить о важном деле с человеком, который помнит тебя маленьким, несмышленым сосунком.

— Слушаю тебя, — сказал старик, снимая очки.

— У нас каникулы сейчас, Максим Андреевич. Вы хотя и говорите, что я зря не теряю время, а оно все-таки пропадает…

— Нехорошо. Время беречь надо.

— Вот именно. Хочу на работу, Максим Андреевич. Надо пользу приносить. И потом, пора подумать о специальности…

Старик достал из кармана трубочку, похожую на вопросительный знак, не спеша набил ее зеленоватым самосадом и прикурил от зажигалки — маленького бронзового снаряда. В глазах Максима Андреевича не потухали колючие насмешливые огоньки.

— Что ж, может, и пора… — Он задумчиво потрогал усы. — А мать что?

— С мамой договорились. Полное согласие.

Максим Андреевич молча передвигал по столу очки, точно салазки с загнутыми кверху полозьями, потом спросил, куда решил он пойти.

— А вы куда посоветуете? — не без хитрости закинул Митя.

Максим Андреевич, огорченно выпятив губы, почесал морщинистый лысый лоб.

— Нет, голубок, я ничего не посоветую. Душа сама должна подсказать, куда ее тянет. Хочешь железо варить? Вари, пожалуйста! Золото надумал добывать? Вот тебе драга, а золото тут всюду. Захотел по механической части? Дела сколько угодно. Может, плотничать желаешь? Вот тебе стройка. Камень-самоцвет тебя манит? Иди на гранильную фабрику. Гора зовет? Кругом рудники, иди в гору. И никуда ехать не требуется, все под боком, все в твоем Горноуральске. Счастливый город. И поучиться есть у кого, мастера по любому делу есть первостатейные, уральские мастера…

— А про железную дорогу вы и не помянули, — с упреком заметил Митя.

— Разве ж все упомнишь? — благодушно усмехнулся старик. — Дорога. Да вашему брату теперь что? На любую дорогу выходи — семафоры открыты. Всюду тебя приветят, всюду ждут… — Он помолчал, посасывая трубку, в которой шипело и булькало. — А раз дороги открыты, выбирай такую, чтоб по душе была, чтоб после не жалеть и назад не ворочаться…

Он сидел перед Митей, прямой, худощавый, положив на стол большие натруженные, перевитые выпуклыми жилами руки, несколько крупноватые для всей его щуплой фигуры. Голова с мягкими редкими волосами склонилась набок, бледное лицо было задумчивым и усталым.

— Я решил на паровоз, — негромко сказал Митя.

Старик поднял глаза. Насмешливых огоньков как не бывало.

— Так я и думал. Отговаривать не стану, сам понимаешь. Но дорожку выбираешь нелегкую…

— А мне легкой и не надо, — порывисто отозвался Митя.

— Золотые слова. А завтра не захочешь в летчики? Нынче все вы больше в летчики да в моряки метите… — заметил машинист.

— Ну что вы, Максим Андреевич! Все-таки мне уже не десять лет!

— К слову, голубок. — Максим Андреевич расправил желтые, прокуренные усы. — Покуда восемнадцать не стукнуло, к паровозу не допускают… — В уголках его глаз тонкими лучиками сбежались бесчисленные морщинки.

«Неужто ждать целый год?» — испуганно думал Митя. Ему казалось, будто старик доволен, что он не подходит: сами собой отпадали возможные просьбы, хлопоты, беспокойства…

— Но ведь в депо есть мои погодки, — упавшим голосом сказал он, вспомнив Самохвалова. — И люди-то нужны…

Максим Андреевич раскинул в стороны руки, давая понять, что это от него не зависит.

Разумеется, старику не хуже Мити было известно, что людей в депо не хватает и что с начала войны многим юнцам делали скидку на возраст. Но, когда речь зашла о годах, ему вдруг захотелось посмотреть, как поведет себя парень.

— Максим Андреевич, — после долгого молчания несмело проговорил Митя, — а если похлопотать? Может, хоть из уважения к Черепанову примут?

— Про какого это ты Черепанова?

— Про Тимофея Ивановича, батьку моего…

Максим Андреевич сдвинул пепельные брови:

— Не пойму я что-то…

— Как же! Папаня все-таки в депо не последний человек, уважают его, ценят. Так неужто сына не смогут принять?

Старик смотрел на Митю с таким выражением, будто увидел в нем что-то новое, удивительное, чего прежде не замечал.

— Вот оно что! Я думал, ты только за столом у Тимофея Иваныча иждивенец, а ты в иждивенцы и на знатность его суешься? «Из уважения»! — повторил он сердито и насмешливо. — Ловко, однако!

Митя пролепетал что-то, но старик, все еще хмуря брови, махнул рукой:

— Ладно, потолкуем с начальником. Ежели люди нужны, возьмут без всякого уважения. А разговор твой, Димитрий, не нравится мне…

Максим Андреевич достал из кармана часы. Они были точь-в-точь такие же, как у отца, — большие, толстые, с выпуклым стеклом, только цепочка была другая, тонкая, гибкая, свитая из маленьких белых колечек. Отставив руку, сощурясь, он посмотрел на циферблат, сказал, что собирается в депо, и предложил пойти вместе.

Екатерина Антоновна велела передать всем «по привету» и просила заходить.

Митя рассеянно кивал в ответ и, пятясь к выходу, думал о том, что разговор, так хорошо начавшийся, кончился обидно плохо и кто знает, как теперь все обернется…

 

«Красавец!»

Максим Андреевич суетливо вышагивал, молчал и думал. Думал о том, что немало отсчитал годков, вволю потрудился, испытал вдоволь и радости и счастья, узнал уважение и почет. В одном только получилось не так, как желал: принесла ему Екатерина Антоновна четырех дочерей. А дочери, известное дело, выросли и разлетелись кто куда. Грешно жаловаться, выросли они хорошими, сердечными людьми, пишут старикам ласковые письма, шлют подарки, привозят показать внучат… И все-таки не то! А он мечтал когда-то: возьмет сынка на свою машину, как говорится, под свою руку, и обучит, выведет в машинисты. Но всю жизнь довелось обучать чужих ребят. Они становились близкими, дорогими ему. Он шутя называл их «двоюродными сыновьями». Сколько их было — и не припомнить.

Когда-то «обкатывал» он и Тимофея Черепанова. Это был рослый, нескладный парень, на редкость старательный и по тем временам большой грамотей — окончил трехклассную церковно-приходскую школу… А теперь, возможно, паровозную науку будет проходить у него уже сын Тимофея Черепанова. Бегут, без оглядки бегут курьерские года!

Так пришли к Максиму Андреевичу невеселые, докучливые мысли о старости.

Митю начало тревожить молчание старика. Чтобы затеять хоть какой-нибудь разговор, он сказал, что из нового поселка до депо куда ближе, чем из Елани, и что Максиму Андреевичу, должно быть, утомительно ходить такую даль.

— Намекаешь, что я старый? — охотно отозвался машинист. — А я вовсе не старый, просто долго живу. И не замечаю, что далеко. Привык.

Справа по отлогому берегу протянулся завод; за его каменным старинным забором тяжело ухали молоты, шипел пар. На угловой башенке ржаво поскрипывал флюгер. Вырезанные в рыжем железном флажке цифры просвечивали голубизною неба: 1725.

Митя держался поближе к машинисту, но прохожие то и дело расталкивали их.

— Ты говоришь — далеко. А мне иной раз дороги не хватает, чтоб все перешуровать в памяти. Вот, скажем, этот завод. Зовут его стариком, потому существует он с петровских времен. А у старика от прежних-то времен и стен почти не осталось. Домны были кургузенькие — самовары. А нынче посмотри. Шапку только не забудь попридержать, не то свалится! Так-то и вся жизнь…

Одышка заставила его убавить шаг. Надоедливые и неотступные приметы старости всегда злили Максима Андреевича, и он снова целый квартал шел молча.

— Меня часом разбирает обида, — заговорил машинист, выждав, пока прогремит трамвай. — На вашего брата обида. Приходит этакой молодец вроде тебя и считает, что все так и лежало готовенькое на блюдечке, дожидалось его милости. Иной еще и носом покрутит — это, дескать, не так и это неладно. А если у тебя нет понятия, какой ценой за все плачено, если не хочешь поразмыслить, как добились всего, что ты получил, — как же ты, спрашивается, дальше жизнь будешь строить? А строить-то ее придется тебе, никому другому. Наш регламент кончается, за тобой слово…

«Возможно, Максим Андреевич в какой-то мере и прав, — думал Митя, — но нельзя же мерить всех одной меркой. Пустили бы его, Митю, строить жизнь, «дали бы слово», как выразился старик, и он показал бы, на что способен… Вообще старики во все времена почему-то ворчат на молодежь, это даже из литературы видно…»

Они подошли к депо. Напротив конторы, под узорчатой и зыбкой тенью тополей, среди портретов лучших ударников висел портрет Черепанова. Тимофей Иванович смотрел перед собой со своей обычной задумчивой улыбкой.

Митя мимоходом взглянул на портрет; он мог бы поклясться, что отец подмигнул ему ободряюще-весело.

«Примут, — с радостной уверенностью подумал Митя. — Как-никак, Черепанов! Кого же тогда принимать?»

За зданием конторы путь перегородил паровоз «ФД» — «Феликс Дзержинский», или просто «Федя», как его ласково называют паровозники. Великан только что остановился, сильно и мерно дыша. На лбу у него алела большая звезда. Черная стремительная туша котла матово поблёскивала, узкие бронзовые обручи, туго перехватывавшие его туловище, солнечно сияли. Дышла застыли в таком положении, будто великан стоял на старте, готовый в любую минуту ринуться вперед.

Мите почудилось, что Максим Андреевич направляется к паровозу, и он ускорил шаг. Но старик, усмехнувшись чему-то, взял его за локоть:

— Нет, Димитрий, это не наш.

Жаль. Впрочем, в депо немало таких машин. Не может быть, чтобы герой труда работал на каком-нибудь допотопном паровозе! Но почему Максим Андреевич ведет его на узкую колею?

— Вот и наш красавец. — Машинист кивнул в сторону водоразборной колонки, где стоял маленький паровоз, настоящий карлик в сравнении с «Федей». — Притомился. Водичку, видишь, попивает…

Митя растерянно остановился:

— Разве вы… Так это же… А я думал, вы на широкой колее…

— Был на широкой, голубок, был… — Максим Андреевич тоже остановился, достал потертый кожаный кисет и начал неторопливо набивать самосадом трубку, похожую на вопросительный знак.

 

На перепутье

В Горноуральске было две дороги: обычная, широкая, и узкоколейная. Широкая подходила к городу с юга, опоясывала его, словно стальным кушаком, и устремлялась на север, чуть ли не до Ледовитого океана. А узкая начиналась в самом городе и убегала на юго-запад, в лесную чащобу, пересекала Уральский хребет и обрывалась на дне глубокой, образованной горами чаши, в старинном поселке Кедровнике.

Горноуральск находился в Азии, и потому здесь можно было услышать шутливое: «Еду в Европу», то есть в Кедровник…

Завод, возникший в Кедровнике во времена Петра Первого, ковал цепи и якоря, отливал пушки для строившегося тогда русского флота. В Отечественную войну 1812 года завод послал на фронт столько пушек и ядер, что заслужил благодарность фельдмаршала Кутузова.

Но время шло, завод в глубинке постепенно терял прежнее значение. Замирало и движение на узкой колее, называвшейся когда-то «чугункой». С каждым годом от нее все больше веяло далекой горнозаводской стариной. Над узкоколейкой посмеивались, о ней ходили анекдоты. Один из них рассказывали так. Узкоколейный паровоз поравнялся с женщиной, шедшей по тропке рядом с колеей. Машинист высовывается из окна, кричит: «Эй, тетка, садись, подвезу!» А она отвечает: «Спасибо, милый, я уж лучше своим ходом, тороплюсь…»

Поезда Горноуральск — Кедровник и в самом деле были ужасно медлительны и ходили довольно редко.

Осенью сорок первого из Ленинграда в Кедровник переехал артиллерийский завод. Старый уралец приютил ленинградца в своих невысоких и не очень просторных корпусах с арочными сводами и толстыми крепостными стенами. А рядом со старыми цехами уже рыли котлованы и закладывали фундаменты новых корпусов. Днем и ночью у поднимавшихся стен горели костры — на их огне подогревали жаровни с цементным раствором, согревали задубевшие пальцы.

Еще не кончилось строительство, еще под сводами копошились казавшиеся крохотными фигурки верхолазов-монтажников, невиданно яркими звездами вспыхивали огни электросварки, а снизу уже поднимался неумолчный шум работающих станков, и из Кедровника в Горноуральск загремели частые и длинные поезда с артиллерийскими орудиями…

С первых же дней войны железнодорожники стали наводить порядок на узкой колее: спешно чинили полотно, ремонтировали подвижной состав — паровозы и вагоны, — послали с широкой колеи опытных паровозников.

Митя не имел представления обо всем этом. Но если бы он и знал о преобразованиях на узкой колее, то вряд ли стал бы испытывать к ней уважение. Он не мог без пренебрежительного умиления смотреть на крохотные узкоколейные паровозы и вагоны: что-то было в них игрушечное, несерьезное. То ли дело широкая колея! Там все другое — большое, внушительное, настоящее. Можно ли сравнить, например, «Феликса Дзержинского» даже с самым лучшим узкоколейным паровозом! Когда идет «ФД», на тендере у которого свободно поместился бы узкоколейный паровозик, земля чувствует, что по ней движется великан, и дышит взволнованно, часто.

— Нет, — с печальной уверенностью сказал Митя, — я не ушел бы с широкой колеи. Никогда не ушел бы…

— Я тоже не рассчитывал, голубок, — улыбнулся старик. — А видишь, пришлось…

И он рассказал историю своего перехода на узкую колею.

Летом сорок первого года, вскоре после юбилея Максима Андреевича, в гости к машинисту заглянул Степан Хохлов. Старик не удивился: председатель месткома был одним из его многочисленных учеников и, хотя с уходом на выборную должность оставил паровоз, время от времени навещал учителя.

После чая со свежей малиной из хозяйского сада Хохлов прошелся по комнате и стал рассматривать поздравительные адреса, которые сам зачитывал на недавнем юбилейном вечере.

— Насчет отдыха не задумывались, Максим Андреич? — вдруг спросил он, не отрываясь от бумаги.

Максим Андреевич взглянул на жену и сразу все понял.

— А я отдыхаю, Степа, — с невинным выражением отозвался он. — В Крыму был раза три, в Кисловодск ездил, на наших уральских курортах гостевал…

— Не о том я, Максим Андреич… — Хохлов помолчал и наконец набрался духу. — Разве пенсии вам не хватило бы?

«Так и есть, — решил Максим Андреевич, — обработала парня!»

— Это у меня спрашивать надо, — не выдержала Екатерина Антоновна. — Хватит нам пенсии, Степан Федосеич. Пировать мы не пируем, огород свой, садик. Да что говорить, проживем…

— Выходит, никому не нужен машинист Егармин? — подавленно произнес Максим Андреевич. — Выставляют, значит, на пенсию, в тираж.

Разговор в тот вечер был большой и безрадостный. Максим Андреевич признался:

— Она меня, Степа, уже целый год ржавой пилой пилит. А я как подумаю уйти, оторваться от дороги, веришь — ровно все во мне переворотится…

— Зачем же отрываться? Можно, к примеру, на курсах преподавать, машинистов готовить. Все ж нагрузка поменьше.

— А за сердце хвататься лучше? — наступала Екатерина Антоновна. — Никогда не бывало такого: утром встает и за сердце держится…

У Максима Андреевича в самом деле «пошаливало сердчишко», и он сдался. В отделе кадров получил обходной лист — «бегунок» — и с гнетущей тоской поплелся по депо, мысленно прощаясь со всем и всеми. Люди с сочувствием ставили на бумажке подписи и говорили ему какие-то добрые слова.

Потом Максим Андреевич передавал паровоз. Он так тянул, так медлил, что напарник, быстрый и шумливый дядька, взорвался бы от нетерпения, если бы не догадывался, что творится у старика на душе. Вдруг Максим Андреевич оборвал на полуслове разговор, пожал напарнику руку и ушел. Через полчаса он получил расчет и, боясь повстречать знакомых, быстро пошел домой.

На другой день, в воскресенье, он узнал, что началась война, и в понедельник утром явился к начальнику депо: «Ставь на работу!»

Начальник был в кабинете не один. Возле стола стоял сильно осунувшийся за день Хохлов, а спиной к окну, глубоко засунув руки в карманы, покачивался на длинных ногах парторг Рыбаков.

— Кто покажет пример, говоришь? — Парторг, продолжая разговор, живо блеснул глазами и подошел к Максиму Андреевичу: — Вот кто. Коммунист Егармин. Лучше не придумаешь. И сам пойдет и других поведет…

Максиму Андреевичу объяснили, о чем шла речь. Он покряхтел, подымил трубочкой, как всегда, когда был взволнован, пощипал желтые усы и дал согласие. Так перешел он на узкую колею — «на укрепление»…

— Вот какие бывают дела, дорогой товарищ, — закончил старик и усмехнулся: — А друзья с той самой поры зовут меня «однодневный пенсионер»…

Митя носком ботинка ворошил сверкающие кусочки шлака. Слушал он вполуха. Что слушать человека, который добровольно перешел на узкоколейку!

— Очень хотелось мне на широкую колею…

— А я и не подумал, что тебе тут будет узковато, — сдержанно сказал Максим Андреевич.

Митя не ответил, хотя уловил насмешливый тон этих слов. Совсем рядом беспрестанно громыхали огромные чудесные паровозы, и он не мог оторвать от них глаз.

— Как ошибаются люди! — негромко проговорил Максим Андреевич. — Разве ж в том вопрос, какая она из себя, колея, — чуточку пошире или чуточку поуже? Пустой вопрос. Главное, чтоб она правильная была, эта колея, самостоятельная, своя. Случается, неумелый, неопытный человек сразу на большую дорогу попадает и, глядишь, теряется, с толку сбивается от простора…

— Я бы не сбился, — с отчаянием произнес Митя.

Он хотел еще сказать, что мечтал о настоящем, большом деле, но, боясь обидеть старика, промолчал. Максим Андреевич будто понял, о чем думал парень.

— Кто считает, что мы тут, на узкой колее, в холодочке посиживаем, тот сильно ошибается. На своем «Феде» я горя не знал, а сейчас маюсь. Вон Лобанов на широкой был знатный машинист, а тут чуть не плачет. Машины-то старые, а нагрузка военная. И все ж управляемся…

Митя молчал с горьким упрямством.

— Что ж, вижу, не доходят мои слова. — Максим Андреевич, крякнув, нагнулся, выколотил трубку о рельс и спрятал ее в карман. — Силком тебя не тащу. Сам пораскинь головой и решай. Матери кланяйся.

И пошел суетливой и бодрой походкой, оставив Митю на перепутье…

 

Полторы Мани

Как неожиданно и быстро меняется все в жизни! Несколько минут назад он был уверен, что нашел свое место, «определился». На самом же деле ничего не изменилось. И вот он один среди бесчисленных путей, стрелочных постов и разъездов, длинных верениц вагонов, готовых в путь, посреди этого большого мира, с детства знакомого и неведомого, неуютного и чудесного…

А навстречу, лениво двигая гигантскими локтями дышел, негромко погромыхивая высокими колесами, неторопливо и гордо шел все тот же «ФД». Из цилиндровых кранов вырвались две сильные струи пара, и было похоже, что у паровоза выросли пышные седые усы. Он дохнул на Митю сухим и душным теплом, пахнущим железом, паром, машинным маслом, и запахи эти, знакомые с детства, показались ему сейчас недосягаемо прекрасными.

На тендере копошился кочегар. Перестав кидать уголь, он выпрямился. Кепка надета козырьком назад, на безусом чумазом лице резко поблескивают, словно подкрашенные синеватой эмалевой краской, белки веселых глаз. Мальчишка. Перед ним даже Миша Самохвалов — солидный человек. Есть на свете счастливые люди!

Тяжко гремя на стрелках, «ФД» направился в депо. Митя поплелся следом. На патефонной пластинке поворотного круга паровоз замер, затаил дыхание. Машинист махнул рукой старику, сидевшему в будке, тот нажал кнопку, и пластинка медленно-медленно завертелась, поворачивая паровоз. Сделав пол-оборота, она остановилась. Паровоз осторожно вошел в распахнутые ворота депо.

В конце сумеречного и прохладного пролета на сильных домкратах, словно на носилках, лежал другой «ФД»; колеса из-под него выкатили, на листе фанеры, прикрепленном к мостику, наспех было написано мелом: «Выпустим из ремонта досрочно». На котле, лихо свесив ноги в грязных резиновых спортивках, восседал щуплый паренек в фуражке ремесленника. Он работал ключом возле сухопарника и пронзительно, с чувством высвистывал «Катюшу».

Да, нужно было год назад махнуть в ремесленное, и жизнь сложилась бы по-другому, не было бы нужды ни в помощи Максима Андреевича, ни в этой несчастной узкой колее. Жаль только, что умные решения не всегда приходят вовремя!

Ни на секунду не забывая о своей неудаче, Митя задумчиво шел вдоль ступенчатого здания депо. Вдруг в глаза ему бросились крупные линялые буквы на деревянном щите: «Привет фронтовым бригадам!» От нечего делать он приблизился к щиту и в длинном списке паровозников неожиданно нашел фамилию Максима Андреевича. Не ошибся ли? Как попал машинист с узкоколейки, в бригадиры фронтовой бригады? Но, заглянув в полуоткрытые ворота депо, Митя понял, что находится во владениях узкой колеи.

«Все как у больших», — подумал он насмешливо.

Напротив ворот на носилках домкратов покоился маленький паровоз. И, хотя в помещении он выглядел немного солиднее, чем на воле, все же вид у него был довольно жалкий. Что и говорить, даже в таком беспомощном состоянии «ФД» был внушителен и покоряюще хорош.

Митя собрался уходить, но внезапно, как это бывает на Урале, быстрая свинцовая туча заслонила солнце, стало пасмурно, прошелестел ветер, и косые искры дождя замелькали в воздухе. Митя прислонился спиною к деревянным воротам, а дождевые капли падали и падали на землю, обволакивались пылью и катались тяжелыми серыми дробинками.

Из калитки, прорезанной в красных воротах депо, вышел стройный, высокий широкоскулый парень с пустым бидоном из-под смазки в руке.

— Оце так да! — напевно сказал он, поглядел на небо бойкими серыми глазами и стал рядом с Митей.

К депо приближался маленький, невзрачный паровоз, родной брат того, который Максим Андреевич назвал красавцем. На тендере возвышалась фигура девушки в темно-синем берете и черном комбинезоне. Если бы не берет, не мягкая каштановая прядка, красиво падавшая на лоб, Митя сказал бы, что это рослый, плечистый парень.

— Хай живе! — закричал ей Митин сосед и, сорвав с головы кепку, помахал ею в воздухе.

— Ваня, открывай ворота! — отозвалась девушка грудным голосом. — Раскиснуть боишься? Какая жуть!

— А я не наймався прислуживать! — миролюбиво огрызнулся парень.

— Открывай, говорю! — И она погрозила ему темным кулаком. — Слезу — хуже будет…

Ваня засмеялся, показав ямочки на щеках, сильно навалился на ворота и, посторонившись, замысловато повертел в воздухе руками, подражая милиционеру-регулировщику.

Когда паровоз заходил в депо, девушка приветливо махнула Ване рукой:

— То-то же, слушаться надо!

— Бачив? — с гордостью сказал Ваня, обращаясь к Мите. — Гроза, а не дивчина.

— Кто это?

— Не знаешь? — удивился парень. — Так це ж Полторы Мани. Наш комсомольский вожак…

— Как, ты сказал, ее зовут?

— Ее Маней звать. Маня Урусова. А за могутний рост прозывают Полторы Мани, — с улыбкой объяснял словоохотливый парень. — Машинист ее смеется: «Прошу тебя, Маня, залезай на паровоз осторожней, чтоб поручни не оборвать…»

— Кочегаром она?

— Пришла кочегаром, а зараз вже полноправный помощник. — Ваня засмеялся. — Спервоначала ее не приймали. Начальник депо Горновой на букву закона встал: дивчат ще перед войной на паровоз не брали. Маня «выдала» начальнику: «Буквоед вы и бюрократ!» И в Москву настрочила. До самого наркома. А на нее глядючи, ще пятеро дивчат пришло…

— Справляется она помощником? — поинтересовался Митя.

— Сказав! — насмешливо воскликнул Ваня. — Колобова знаешь? Цей дядька и одного дня не держал бы ее. «Хотя, говорит, при ней труднее мне выражаться, зато работать легче…» Хтось из машинистов переманював ее на широкую колею, а Колобов не пустил. Та вона и сама не схотела.

— На широкую колею не захотела? — изумился Митя.

— А що? Отказалась. «Яка разница?» говорит.

— Испугалась, наверно.

— Маня злякалась? — рассмеялся парень. — Кто другой, только не Маня. Та вона переворошит лопатой фэдовский тендер и не ойкнет…

— Все еще спасаешься? — раздался вблизи знакомый грудной голос, и в воротах появилась Маня. — Ты на склад? Ну, пошли, не бойся: если размокнешь, как-нибудь склеим…

Она мельком взглянула на Митю, отчего ему сделалось не по себе, взяла Ваню за руку, как маленького, и они зашагали по шпалам.

Дождь не перестал, но Мите почему-то стало неудобно прятаться. Размышляя о Мане Урусовой, отказавшейся перейти на широкую колею, он сделал вывод, что на свете много еще несовершенного и несправедливого: то, о чем одни мечтают днем и ночью и чего не могут добиться, другим само идет в руки, хотя они вовсе не интересуются этим…

С этими мыслями Митя забрел на перевалочную площадку.

 

Узкая колея

Площадка, где производилась перевалка грузов с одной колеи на другую, напоминала плот. Он будто стоял на приколе, стиснутый двумя потоками: с одной стороны его омывала широкая колея, с другой — узкая. Подъемный кран, задрав стрелу, застыл на рельсах посреди площадки. Крановщик дремал, уронив голову на руки.

Узкоколейный путь был свободен, а на широкой колее растянулся длинный порожний состав. В раздвинутых дверях товарных вагонов сидели грузчики и молча курили. Чуть охлажденный дождем воздух был неподвижен, серовато-синие пласты табачного дыма висели над площадкой.

На краю платформы в ряд расположились девчата. Одна девушка, повязанная зеленоватым, в цветах платочном так, что виднелись только голубые глаза да загорелый нос, положила на колени огромные брезентовые рукавицы, запрокинула голову и затянула негромко:

Мне сегодня — что такое? — Не спалося долгу ночь. Все я думала, гадала, Как бы Родине помочь…

Девчата подхватили песню не очень громко, но с таким расчетом, чтобы ее услышали трое начальников, стоявших на противоположной стороне площадки: высокий, чуть сутулый человек с темными пышными бровями и орлиным носом, немолодой майор со скрещенными пушечками на погонах и полный железнодорожник.

Как только Митя приблизился к этим людям, он понял, что они встревожены, и по обрывкам фраз догадался: из Кедровника опаздывает поезд.

Майор нервно усмехнулся:

— Слышите, это в наш огород. — И он повторил последние слова куплета, который пропели девчата. — Действительно, попробуй помоги! — Он посмотрел на ручные часы: — Двадцать минут опоздания…

Человек с орлиным носом и полный железнодорожник, будто по команде, беспокойно вскинули головы — большая стрелка электрических часов то и дело судорожно дергалась, отсчитывая минуты.

Запыхавшись, подошел дежурный по станции. Все обернулись к нему. Девчата умолкли.

— Ну что? — нетерпеливо спросил майор.

— Тридцать три несчастья! — плаксивым голосом произнес дежурный. — Сначала не ладилось с топкой, потом потекли трубы. Но сейчас уже прошли Рудянскую… — Он снял фуражку, вытер влажным платком шею и лоб, на котором, словно шрам, розовела длинная вмятина от околыша.

— Трубы — это уже по вашей части, — сухо, с укором сказал майор, повернувшись к человеку с орлиным носом.

Тот развел руками. Темные с проседью, будто заиндевелые, брови нависли тучей.

— Вы отлично знаете, какой у нас парк. Поэтому ни одна машина не ремонтируется в положенный срок…

— Да-а, — протянул майор. — Причин у нас хоть отбавляй. Тридцать минут. Да еще от Рудянской…

— Шестнадцать минут от Рудянской, — быстро вставил дежурный.

— Итого сорок шесть минут. Три четверти часа опоздания. — Майор поднял плечи. — Да еще пока перегрузим… А за каждую минуту опоздания там платят жизнью наши люди… — Он показал рукой на запад и, не глядя на собеседников, спросил, нельзя ли увеличить количество грузчиков.

Железнодорожник, беспомощно ссутулясь, сказал, что здесь вся его «наличность». Тревога, которой были охвачены эти люди, передалась Мите. Подойдя к краю площадки, он стал смотреть в ту сторону, откуда должен был появиться поезд. Воображение рисовало ему открытое поле, врытые в землю орудия и вокруг, в окопчиках, — наши солдаты. На них во весь рост, под барабанную дробь, как в «Чапаеве», идут фашисты. И, как там, в картине, наши не стреляют, потому что вышли снаряды, а из Кедровника опаздывает поезд…

Черноволосый грузчик с молодым и смелым лицом, с темным отпечатком пятиконечной звезды на полинявшей гимнастерке, прихрамывая, подошел к военному.

— Товарищ майор! — сказал он, лихо стукнув каблуками кирзовых пыльных сапог. — Так что посовещались мы тут с товарищами. Погрузку сократим самое меньшее минут на тридцать. Опоздание, в общем, нагоним, товарищ майор…

— Спасибо! — Лицо майора просветлело. Он козырнул и протянул грузчику руку: — Спасибо, товарищ.

— Служу Советскому Союзу! — браво отчеканил парень, повернулся через левое плечо и, прихрамывая, направился к товарищам.

Девчата снова запели, теперь — увереннее, громче.

Из-за поворота, из высокой зеленой гущины вынырнул поезд.

— Идет! — закричал Митя.

Площадка весело и озабоченно загудела. Грузчики выпрыгивали из вагонов и, надевая брезентовые рукавицы, разбредались по площадке, занимая свои места.

Девчат с платформы будто сдуло. Заработал мотор подъемного крана, стальная ручища поднялась и опустилась, не то разминаясь, не то приветствуя поезд.

Напряженно, до рези в глазах, Митя всматривался в даль. Ему казалось, что поезд стоит. Но вот над паровозом взлетела и мгновенно растаяла белоснежная струйка пара, а спустя несколько секунд долетел слабый свисток.

«Иду-у!» — возвещал он. И как ни был мал и немощен в сравнении с обычными машинами узкоколейный паровоз, но он с такой настойчивостью стремился к цели, что воздух расступался перед ним с тревожным нарастающим гулом.

Мимо замелькали платформы с пушками, перекрытыми брезентом. Митя остолбенел: «Вот тебе и узкая колея!»

Поезд еще не остановился, а на площадке все пришло в движение. Митю отбросило в сторону.

Грузчики на ходу взбирались на платформы, поспешно сдергивали зеленый плотный брезент, высвобождали орудия. А когда зашипели тормоза и вагоны в последний раз стукнулись буферами, стрела подъемного крана уже снижалась над одной из платформ. Помешкав, она стала подниматься и поворачиваться; пушка, чуть покачиваясь на стальном тросе и описывая в воздухе дугу, плыла к платформе, стоявшей на широкой колее.

Мите сделалось неловко: все работали горячо и споро, лишь он один был посторонним человеком и мешал, путался под ногами. Удрученный бездельем, он потащился с перевалочной площадки.

Как только он зашел во двор, стукнув калиткой, Марья Николаевна взяла со стола письмо.

— От папани? — с порога, возбужденно спросил Митя.

По лицу матери он понял, что письмо не порадовало ее. Отец сообщал, что он жив-здоров и что эшелон привели вполне благополучно. Встретили их как полагается. Земляков оказалось столько, что не мудрено было и растеряться: на фронте ты или у себя на Урале…

«Как раз в это время, — писал отец, — коломенцы прислали новый бронепоезд. Команда в полном сборе, а паровозной бригады нет. Меня и моего помощника, знакомого вам Петра, вызвало командование. Как же должен был поступить ваш батька, поскольку он коммунист? И вот с этого времени работает он машинистом на том бронепоезде, с чем и просит его поздравить… Думаю, ты меня не осудишь, Марьюшка. И ты, Дмитрий, тоже поймешь…»

— Факт. Отлично понимаю! — громко сказал Митя и снова углубился в письмо.

«Ходили мы уже в два маршрута. Тут называется — рейды. Фашистам наш поезд шибко не понравился. Сегодня опять собираемся в гости. Считал, что я уже старый черт, а тут замечаю — ничего, пока не хуже, чем в девятнадцатом… У тебя, Дмитрий, каникулы. Набирайся силенок, чтоб учиться как подобает. Время нынче такое: все, что делаешь хорошо, — все на пользу фронту. Будьте здоровы, живите дружно да обо мне не беспокойтесь…»

Не выпуская из рук письма, Митя прошелся по комнате.

— Машинист бронепоезда! Вот подвалило папане! А ты не рада?

— Опасно ведь… — негромко проговорила Марья Николаевна.

— Все будет хорошо, увидишь. Наш папаня еще Героя получит! К Трудовому прибавится орден Ленина, Золотая Звездочка. Здорово! Герой Советского Союза Тимофей Иванович Черепанов! — А мысленно произнес: «Сын Героя Советского Союза!» — и вслух заключил: — Звучно!

— Совсем ты еще дитё, — сказала Марья Николаевна. — А твои-то как дела?

— Плохо.

— Это почему же?

— Максим Андреевич, оказывается, на узкой колее…

— Ну и что?

— Конечно, и узкая колея имеет значение, но мне хотелось на широкую…

Марья Николаевна засмеялась тихо, от души.

— А мне совсем не весело! — с укором проговорил Митя.

— Я смеюсь, потому что больно ты широкий… Отец-то твой где начинал?

— А где?

— Тут же начинал. Кочегаром, потом помощником. В ту пору как раз мы и познакомились…

— На этой узкой колее?

— Познакомились-то не на колее, а в гостях. А работал он на узкоколейке. — Мать помолчала задумчиво и тихо добавила: — Ну, а ты уж сам смотри…

 

Нет индивидуального подхода

— Кажись, Черепанов? — совсем рядом загрохотал чей-то бас, и жесткие, сильные руки сгребли Митю.

— Владимир Федорович! — удивленно прошептал Митя.

Перед ним стоял машинист Королев, который вместе с бригадой Черепанова вел на фронт уральский эшелон, — огромный дядя с темными и маленькими, как у медведя, глазками, с крупным, немного одутловатым лицом.

— Как видишь, воротился в полном здравии… Ты чего принюхиваешься ко мне, барбос? — весело гремел Королев, тиская Митю. — Ну, пропустил малость по случаю прибытия. Видал, цензура! — шутливо пожаловался он стоявшему рядом человеку.

Этого человека Митя тотчас узнал по широким, раскидистым бровям и орлиному носу: он видел его на перевалочной площадке, когда из Кедровника опаздывал поезд.

— Тимофея Иваныча? — спросил у Королева тот, с интересом рассматривая Митю.

— Ага. Богатырь растет. — Машинист наклонился, пытливо заглянул Мите в лицо. — А ты тут что делаешь?

— На работу хочу. На паровоз.

— Знатно! Батьке, стало быть, замена?

— Что еще Горновой скажет, начальник депо?

— Горновой? — живо переспросил Королев. — А что ему говорить? «Добро пожаловать!» — скажет и зачислит.

— Не так-то быстро. У меня с годами неувязка. А Горновой этот, говорят, буквоед. Все у него по букве закона…

Королев взревел, затрясся от смеха и схватился руками за бока. У человека с орлиным носом лицо смешно вытянулось, брови взлетели под самый козырек фуражки. Он протянул машинисту руку:

— Заходи по свободе. Я, пожалуй, удалюсь.

Королев корчился от смеха, стонал.

— Не понимаю, чего вы смеетесь? — пожал плечами Митя, считая, что Королев перехватил на радостях.

— А того, что напраслину возводят на человека, — вытирая глаза, сказал машинист. — С виду начальник депо ровно строгий, суровый, а на самом деле — душевнейший человек, верь мне… А твой папаня героем себя показал. Да. Имею задание передать семье самоличный привет и еще кой-что…

Последние слова Королев произнес, значительно приглушив рокочущий бас, даже оглянулся, словно боясь, что могут подслушать, и рассказал, при каких обстоятельствах Черепанов стал машинистом бронепоезда.

Тимофей Иванович не совсем точно писал об этом домой. На прифронтовую станцию, куда они доставили эшелон, действительно прибыл новый бронепоезд и действительно требовалась паровозная бригада. Но командование не вызывало Черепанова, о нем не знали. Он сам пришел к командованию: «Ежели подхожу, рад буду послужить. Только прошу оформить, чтоб у себя в депо дезертиром не числился…» Ему ответили: «Об этом можете не беспокоиться…»

— Марье Николаевне этого сказывать не велел, — продолжал Королев. — «Хотя она, говорит, у меня вполне сознательная, только на всякий случай не нужно ей знать, что я по своей воле остался. А сыну, говорит, скажи правду». Понятно тебе, Дмитрий Тимофеевич? Так-то. А теперь будь здоров, не кашляй и не робей…

Сколько раз вырывалось у отца, что он хотел бы приложить к фашистам свою руку, хотел бы свести счеты! И вот добился… А он, Митя, сможет так? Сначала вышла неловкость с Максимом Андреевичем из-за узкой колеи (хорошо, что старик не затаил обиды и вчера обещал замолвить слово Горновому), а теперь как будто стало боязно идти к начальнику…

Навалившись локтями на стол, начальник депо курил. Голова его была окутана сизой кисеей табачного дыма, и разглядеть можно было только руку, водившую карандашом по темно-синему, как ночное небо, чертежу.

Митя подошел к столу, перевел дыхание. Собираясь заявить о себе, он открыл рот, но не произнес ни звука и попятился, увидев лицо начальника — орлиный нос, серые глаза, внимательно смотревшие на него из-под тяжелых заиндевелых бровей…

«Так вот почему заливался Королев!» — пронеслось у Мити в голове. Переборов оцепенение, он резко повернулся и быстро зашагал к двери.

— Черепанов, ты куда? — спокойно спросил Горновой.

Остановившись, Митя повернулся вполоборота.

— Довольно странно, — серьезно продолжал Горновой, — является человек, не говорит ни слова и уходит. Язык за порогом оставил, что ли?

— А нечего теперь говорить, — безнадежно прошептал Митя, глядя в сторону.

— А вдруг найдется. — Горновой поднялся со стула, раздавил в пепельнице окурок и, когда Митя несмело подошел, через стол протянул руку: — Будем знакомы.

— Да вроде уже познакомились, — с печальным смущением сказал Митя, отвечая слабым пожатием.

— То знакомство не в счет. — Горновой показал на кресло.

Митя сел и тотчас схватился за подлокотники: сиденье было такое мягкое, что ему показалось, будто он проваливается.

Неожиданно теплая улыбка тронула строгое лицо Горнового.

— А мы, если хочешь знать, знакомы намного раньше, чем ты полагаешь. — Он остановил на Мите долгий, задумчивый взгляд. — Помню, как-то в воскресенье шли мы с Тимофеем Ивановичем по городу. Он тебя за руку вел, а ты в дудку трубил. Надо сказать, насквозь уши всем прогудел…

Митя заерзал в кресле — недоставало еще этих воспоминаний!

— Наверное, это давным-давно было…

— Вижу, что давно, — как бы с сожалением проговорил Горновой. — Да, одни растут, другие стареют… — Он прошелся к окну и, вернувшись, уселся на угол стола, — Максим Андреевич говорил о тебе. В принципе приветствую. Но нужно подумать.

— О чем же?

— О тебе. О твоем будущем.

— Я уже подумал и решил.

— Это хорошо. Однако ты пришел сюда, значит, и я должен побеспокоиться о тебе. Ты вот хочешь сразу на паровоз. А я возражаю…

«Так и есть — «душевнейший человек»!» — С неприязнью взглянув на начальника, Митя подумал, что из его бровей могли бы получиться вполне солидные усы…

— И не потому, что у тебя с годами неувязка, — продолжал Горновой. — И не в букве закона дело. У нас много твоих одногодков…

— Я хочу на паровоз, — горячо перебил Митя. — В каникулы поработаю кочегаром, а со временем и дальше…

Он замолчал, не желая поверять свои планы первому встречному человеку, к которому, помимо всего, не испытывал никакого расположения.

— Похвально, — задумчиво отозвался Горновой. — Если выбрал паровозную специальность, непременно нужно стать машинистом. А быть хорошим машинистом, таким, например, как Черепанов, — не простое дело…

— Я тоже Черепанов, я смогу… — сипловатым голосом вставил Митя.

— Это еще будет видно, — снисходительно улыбнулся Горновой. — Машинист — это механик, понимаешь? Он умеет не только управлять машиной. Он может разобрать ее по косточкам, по винтикам, починить и снова собрать. А ты умеешь держать напильник?

— Выучусь. Я еще не машинист.

— Без слесарных навыков и кочегар не кочегар, а недоучка…

«Зашлет в слесаря, пропадешь со скуки», — мелькнуло у Мити.

Помимо Горнового, он обнаружил в кабинете еще двух своих неприятелей. Это были телефоны. Они звонили почти беспрерывно, то один, то другой, а иногда и разом, перебивая разговор.

— Мне кажется, Черепанов, ты более или менее серьезный человек. А на паровозное дело смотришь как-то легковесно. Подумай: если, скажем, токарь, не имея опыта, встал за станок и испортил деталь — это неприятность. А если паровозная бригада, которая ведет состав, по неопытности допустила брак? Это авария, несчастье…

Митя молчал. Горновой смотрел на него из-под нависших бровей и думал о том, что все они одинаковы, эти мальчишки. Решили — и подавай им все сразу, без промедления. А полюбилось какое дело — подсаживай немедленно на самую вершину. Если же ты советуешь взбираться постепенно, шаг за шагом, — значит, ты буквоед, сухарь и не понимаешь их души. Вот и этот глядит волчонком. А на Тимофея Ивановича сильно похож: широкая кость, взгляд быстрый, смышленый…

— Без знаний на паровозе работать — все равно что слепому грибы собирать. Вот как железнодорожники говорят. Поработай слесарем, а потом уж просим на паровоз.

— Мне хотелось в каникулы на машине… — теряя всякую надежду, еще раз сказал Митя.

Сцепив за спиною пальцы, Горновой прошелся от стола к двери и обратно:

— Я думал, у тебя планы действительно на будущее. А планы-то, оказывается, куцые — не дальше каникул. Не справиться тебе на паровозе, поверь мне…

— Сергей Михайлович, знаете что? — Митя быстро поднялся с кресла. — Не справлюсь — сам приду и скажу: «Посылайте в слесаря!» А пока пустите на паровоз.

Горновой молча развел руками. Опять затрещал ненавистный телефон. Начальник упрекал кого-то за плохое качество ремонта; черкая карандашом по бумаге, сломал грифель.

«Испортили человеку настроение, теперь крышка!»

Не успел Горновой положить трубку, как в кабинет неслышно вошел секретарь, узкогрудый, сухонький старичок в потертом до блеска черном кителе.

— Сергей Михайлович, люди на совещание собрались…

— Просите, — сказал Горновой, нахмурил брови и, подойдя к Мите, снова раскинул руки.

С тем и ушел Митя от начальника депо. Не поверили ему. А он, Черепанов, справился бы. Нет у начальника индивидуального подхода к живому человеку, чуткости нет.

 

«Ваши документы?»

Поезд начал притормаживать. За тамбурным окошком потянулось высокое здание из красного кирпича со сквозными дырами вместо окон. Наверху чернела выпуклая закопченная надпись: «Лозовая».

Днем, когда поезд останавливался на станциях, Алеша покидал свой роскошный тамбур с откидным сиденьем и застекленным окошком над штурвальным колесом. Он делал это из предосторожности: какой-нибудь бдительный кондуктор мог заглянуть сюда. Кроме того, нужно было попить, размяться, узнать последние сводки…

Оставив рюкзак под сиденьем, Алеша настороженно выглянул и быстренько вышел из вагона.

На станции шум, толчея. Куда ни глянешь — военные. А вдоль здания вокзала на тюках и чемоданах сидят женщины с ребятишками, старики. У них темные от загара и пыли, усталые, радостные и заплаканные лица: люди, наверное, вернулись в родные места.

Алеша смотрел на здание вокзала. Когда-то, видимо, оно было довольно красивым — высокое, сложенное из красного кирпича, с большими овальными окнами. Сейчас — пустая каменная коробка, исклеванная снарядами и осколками.

Чем дальше на запад, тем все чаще встречались такие пустоглазые здания, черные, обгорелые деревья, исковерканные вагоны под откосами, глубокие воронки с зеленой водой, опрокинутые в реки железные фермы мостов. Все сильнее чувствовал Алеша обжигающее дыхание войны и думал: то, что война ушла так далеко, конечно, хорошо, но зато добираться до передовой линии труднее и немало придется натерпеться на этом длинном пути. А как было бы чудесно ехать на легальном положении, не прятаться, не бояться ни начальников эшелонов, ни кондукторов — никого!

Пока он был занят этими мыслями, старший лейтенант с красной повязкой на левом рукаве, пощипывая широкий бритый подбородок, пристально разглядывал его.

Почувствовав на себе взгляд, Алеша обернулся. Старший лейтенант быстро подошел к нему, козырнул:

— Ваши документы, молодой человек?

Алеша не успел подумать, хорошо это или плохо. Документы так документы!

— Белоногов Алексей? — негромко прочитал старший лейтенант и уставился на него с таким видом, будто очень обрадовался этой встрече.

— Так точно, — ответил Алеша, не предвидя дурного: в военное время не мешает лишний раз проверить документы.

— Прошу пройти со мной, — вежливо сказал старший лейтенант, пряча в карман Алешины комсомольский и ученический билеты. — Недалеко, вон в ту деревянную пристройку…

Это уже нехорошо. Еще отстанешь от поезда. Может, бежать? Но лейтенант почти нежно подставил ладонь под его локоть.

На некрашеной двери в пристройку — железная табличка: «Военный комендант». Странно, какие у него могут быть дела с военным комендантом?

Капитан, которому представил Алешу старший лейтенант, был менее приветлив. Недовольно хмурясь, он несколько минут смотрел в Алешин комсомольский билет, словно припоминал что-то. Нижнее веко левого глаза, рассеченное розовым шрамом, часто и мелко подергивалось, словно кто-то тянул его за веревочку. Старший лейтенант порылся в папке и, отыскав какую-то бумагу, положил ее перед капитаном. Тот тряхнул головой и обрушился на Алешу: откуда, кто родители, как очутился здесь?..

В девятом классе, когда пришлось писать сочинение на свободную тему, у Алеши целый урок ушел на обдумывание. Сейчас все решали минуты. И он справился.

Видите ли, у него, у Алексея Белоногова, в Киеве живет родная тетка, сестра матери, одинокая женщина, очень хороший человек. И вот он, преданный племянник, отвечая на многократные приглашения, направляется к этой тетушке на летние каникулы…

Рассказ прозвучал искренне. Только хмурый вид капитана и его веко, задергавшееся чаще, вселяли недобрые предчувствия.

— Как же так, Белоногов? — сказал капитан, сильно окая. — Надо же было предупредить родителей: дескать, отправляюсь к тетушке, не беспокойтесь. А то снялся и никому ни полслова. В Горноуральске вот переживают, разыскивают тебя…

«Все кончено!» — с тоской подумал Алеша.

 

Знаменитая фамилия

Когда Митя, по пояс голый, торопливо мылся в кухне, Марья Николаевна, не то размышляя вслух, не то мысленно советуясь с кем-то, негромко сказала:

— Может, мне подойти к начальнику?

После истории с Алешей она, не колеблясь, одобрила Митино желание поработать в каникулы, но, услышав, что начальник отказал, обрадовалась: пожалуй, рановато ему на паровоз. В то же время было боязно: за месяцы безделья он может, как и его дружок, придумать что-нибудь несуразное — возраст опасный, колобродистый…

Митя фыркнул и повернулся к матери. По смуглому лицу, по длинным, юношески тонким рукам бежали светлые струйки.

— Еще чего недоставало! — проговорил, он, разбрызгивая твердыми губами влажную пыль. — Не в детский сад определяюсь как будто…

Энергично орудуя полотенцем, бросил на ходу: «Можешь не беспокоиться…» — чем еще больше встревожил Марью Николаевну.

Завтракал он вместе с Леной и Егоркой и, торопясь, обжигался горячей картошкой.

— Что так рано? — спросила Лена с простодушной и ясной улыбкой.

— Дело есть.

Не гася улыбки, она качнула головой, соглашаясь, что о незавершенных делах лучше до времени помолчать.

— Митя, — сказал Егорка с полным ртом, — ты покатаешь меня на паровозе?

— Кушай, ради бога! — вмешалась Лена.

Митя понимающе взглянул на нее и повернулся к Егорке:

— Будешь послушным парнем, обязательно покатаю…

И вдруг испугался своей уверенности.

Лена заметила это. Помешивая кашу для Егорки, склонила в Митину сторону свою всегда лохматую головку:

— Помню, Ванюша выписал когда-то слова Толстого: «Все, что ни идет, идет к лучшему». Такая присказка, что ли, была у Льва Николаевича. Хорошо, правда?

Глаза у Мити сузились, и прямые редкие ресницы, словно маленькие пики, устремились на Лену.

— Выходит, если меня не пускают на паровоз, это к лучшему? Далеко уедешь с такой присказкой!

— Это же Толстой так говорил, зачем же сердиться?

— Вовсе я не сержусь, — проговорил он, поднимаясь из-за стола. — Тороплюсь я…

Спустя несколько минут он уже шагал по горноуральским улицам с такой скоростью, что наверняка мог бы заработать похвалу скороходов братьев Знаменских. Лишь возле одноэтажного кирпичного здания, пристроенного к конторе депо, сбавил шаг и в комитет комсомола вошел, успев отдышаться и вытереть сырой лоб.

Это была большая комната с широким закопченным окном. По всему было видно, что хозяевам некогда думать об уюте. Рядом с неуклюжим сейфом, заставленным призами физкультурников — кубками разной формы и величины, за небольшим столом сидела тоненькая девушка лет семнадцати, с короткими, торчащими в разные стороны, словно рожки, косичками — технический секретарь.

В углу, за другим столом, прикреплено к стене развернутое вишневое знамя со склоненным древком. На мягкую, выпуклую складку знамени падал солнечный луч, и плюш светился раскаленным металлом. На столе — ни бумажки, обе чернильницы закрыты медными крышечками — крохотными рыцарскими шлемами. Комсорг, наверное, еще не появлялся.

Когда технический секретарь повернулась к Мите, он увидел, что глаза ее косят. Девушка, вероятно, стыдилась этого и, разговаривая, наклоняла голову.

— Урусова работала в ночь, — сказала она, глядя исподлобья. — Скоро будет. Сдаст паровоз и обязательно придет.

Митя взял со стола газету, присел к окну и стал ждать.

Вдруг он услышал запомнившийся ему грудной голос и поднялся, загремев стулом.

Маня быстро вошла в комнату, высокая, ладная, с гордо посаженной головой и покатыми округлыми плечами. Митя отметил, что она вовсе не так уж велика и громоздка, и, должно быть, прозвище «Полторы Мани» — произведение какого-то злого языка…

С ее появлением все в комнате пришло в движение: и технический секретарь, и плакаты, зашуршавшие на стенах, и парусиновая гардина на окне, и сам воздух.

— Привет, Надюшка! Что у нас нового? Зубки, я вижу, прошли?

— К тебе товарищ, — сказала Надя, любовно поглядывая на Урусову.

Маня поставила в угол сундучок и легким движением поправила коротко остриженные мягкие каштановые волосы.

Урусова слушала Митю, не сводя с него больших голубовато-серых глаз, в которые он не решался заглянуть.

— Толково! — сказала Маня, быстро уловив суть рассказа. — Помогаешь фронту, получаешь специальность. Отлично! — И мечтательно откинула голову: — Вот бы все так в каникулы!

— Как раз! — криво усмехнулся Митя и передал свой разговор с Горновым.

На лицо Урусовой упала тень. Но ненадолго.

— Вообще-то он, конечно, прав. Но ведь можно попробовать. И как люди не понимают, просто жуть! — Она хлопнула по столу кулаком. — Ничего, сразимся!

Бороться со всякого рода несправедливостью было одним из любимых дел Мани Урусовой. Для этого у нее всегда находились и охота и время. Комсомольцы паровозного депо считали это ее призванием. К ней шли со своими горестями и обидами не только сверстники, но и люди, давно перешагнувшие комсомольский возраст. Слушая рассказ о какой-нибудь несправедливости, она мгновенно вспыхивала и уже не теряла «накала», пока не одерживала победу. Поражений она почти не знала…

Урусова ненадолго задумалась, потом решительно повернулась к Мите:

— Где я видела тебя?

Он, конечно, помнил, где видела его Урусова, но не признался.

— Нет, вы меня не знаете, — сказал он, и смуглые щеки его залил румянец. — А вот отца, может быть…

Он собирался упомянуть об отце лишь в том случае, если его, Митина, судьба не найдет сочувствия у комсорга. И, хотя сочувствие было налицо, он все-таки «для надежности» пустил в ход отцовское имя. И сразу же вспомнил Максима Андреевича. Нет, старик все равно неправ. Почему человек, трудом заслуживший славу и почет, не может помочь своему сыну?

Митя любил, называя свою фамилию, последить за собеседником. Очень интересно было видеть, как меняется выражение лица человека, услышавшего знаменитую фамилию. Лицо собеседника обычно расплывалось в улыбке, уважительной, даже радостной, а порой и растерянной. «Как же, слыхал!» Или: «Знаю, знаю Черепанова!»

Назвав комсоргу свою фамилию, Митя насторожился.

 

«Самотек»

Брови Урусовой в веселом удивлении метнулись кверху.

— Тимофея Иваныча сын? Что ты говоришь? Ужасно интересно!

Она так смотрела на Митю, словно не верила, что он может быть сыном Черепанова. Митя, не подозревая, задел очень отзывчивые струны души комсорга.

Урусова деловито и требовательно протянула к нему руку:

— Заявление!

Он не понял ее.

— Ох, эти мне деятели! — вздохнула Маня, достала из ящика клочок серой бумаги и подала Мите: — Сочиняй.

Первое в жизни заявление. Заявление о том, что он хочет стать рабочим. Но Мите некогда было подумать об этом.

Когда она, взяв заявление, собралась идти, в дверях появился большой, полный парень с сундучком в руке. Урусова отложила заявление. Какая-то неуловимая перемена произошла в ее лице.

«Черт возьми, — подумал Митя. — Не раньше и не позже…»

На секунду остановившись, парень приложил к козырьку руку и зашел в комнату. Пока он медленной походкой, в которой было больше лени, чем степенности, двигался к столу, Митя успел его разглядеть. Прямые сильные плечи, круглое, полное лицо с рыжеватыми ресницами и такими же бровями, усыпанное веснушками, будто его обрызгали из штукатурного насоса; водянисто-голубые глаза с робким, заискивающим выражением словно прилипли к Урусовой.

Подойдя к столу, парень взял сундучок из правой руки в левую, рассчитывая, вероятно, поздороваться с комсоргом. Но она только кивнула.

Яркий румянец смыл веснушки с лица парня, глаза его по-прежнему не отрывались от комсорга, и Митя вдруг понял, что парень не может при посторонних сказать Мане то, что хочется, чем мучается, и что Урусовой это хорошо известно, но она и не собирается облегчить его мучения.

— Познакомьтесь, — повелительно сказала Урусова. — Помощник машиниста Тихон Филиппович Чижов… — Она, видимо, никогда не величала его так и теперь боялась рассмеяться. — Сын Тимофея Ивановича Черепанова. Потомственный железнодорожник. Тоже хочет стать паровозником, да вот начальство палки в колеса вставляет…

Чижов без интереса взглянул на Митю и слегка пожал его руку.

— Максим Андреевич хочет взять Черепанова в свой «университет», — сказала Урусова и обернулась к Мите: — Чижов — помощник у Максима Андреевича. Так что, если сломаю Горнового, будете работать вместе.

— Нашего полка прибывает, — вяло улыбнулся Чижов.

Митя понял, что помощник машиниста сказал это, чтобы сделать приятное Мане.

— Кто знает, прибудет ли… — задумчиво отозвался Митя.

— Что ты говоришь? — воскликнул Чижов. — Раз Маня… — он поперхнулся, — раз товарищ Урусова взялась — дело решенное. Мертвая хватка.

Лицо Мани было серьезно, а глаза смеялись.

— Вот не знала за собой таких страшных способностей!.. — И обратилась к Мите: — Жди здесь. Я одна пойду, а то язык мне свяжешь.

С уходом Урусовой Чижов потускнел. Краска сошла с его щек, и снова выступили веснушки.

Митя догадывался, что он испортил Чижову встречу, что поэтому тот холоден к нему, и все-таки спросил, о каком таком «университете» упоминала Урусова.

Помощник машиниста, чтобы скоротать ожидание, стал рассказывать:

— С людьми у нас нехватка, а кадры приходят всякие: кто из ремесленного, кто самотеком. Ты вот, к примеру, «самотек». С вашим братом мороки больше, чем с ремесленником: с самых азов приходится. Потому-то машинисты и открещиваются: «Не надо нам самотека! Мы лучше сами с помощником!» А Максим Андреич — нет. Он даже метод выработал. Берет человека на свою машину, два-три месяца школит его и выпускает кочегаром. Вот и пошло в депо — «Егарминский университет». Образование, правда, не высшее, всего только начальное паровозное, а для закваски достаточно…

— И успевают обучиться за это время? — с затаенным беспокойством спросил Митя.

— Которые способные, успевают. Попадаются, понятно, и дубы. Таким и полгода — не срок. — Чижов засмеялся, вспомнив что-то. — А старику достается и на паровозе и дома. Екатерина Антоновна, жинка его, ноту протеста выставила. И смех и грех. «Кто тебя, дескать, неволит такую обузу на плечи взваливать? Да еще и по карману себя бьешь!» Она, видишь, дозналась, что Максим Андреич учеников на свой наряд берет и через это заработок у него хромает. А старик заявляет ей в таком роде: «Дома ты мой генерал, не спорю. Но только на мою работу твое генеральское звание не распространяется…»

Речь у Чижова была плавная, неторопливая, с ленцой, как, впрочем, и движения его большого тела.

Урусовой не было. Мите казалось, что прошло очень много времени. С чем еще она вернется? В глазах Чижова он читал упрек: «Видишь, что ты наделал, парень! Не появись тут твоя милость, я бы сейчас провожал Маню. Ведь она с ночной смены, ей отдохнуть бы, а ты морочишь голову. И откуда ты только взялся, «самотек»!»

 

Под расписку

В воскресный солнечный полдень жители Горноуральска наблюдали такую картину. По центральной улице шел солдат, а рядом вразвалку шагал светловолосый коренастый парнишка в распахнутом пиджачке поверх синей рубашки.

Вряд ли они привлекли бы к себе внимание, если бы шли, как все люди, по тротуару. Но они шествовали по мостовой. И, хотя солдат был без винтовки и шел не в затылок пареньку, а рядом, все понимали, что он конвоирует его.

Угрюмый вид парня подтверждал это предположение. Надвинув старую кепчонку на брови, он нелюдимо посматривал по сторонам зеленоватыми дерзкими глазами. Правая рука солдата время от времени касалась его левого локтя, и трудно было понять, напоминает ли он парню о своем присутствии или заботливо поддерживает его.

В общем, их взаимоотношения остались бы для прохожих загадкой, если бы парень вдруг не бросился наутек.

Тяжело топая сапогами, солдат погнался за ним. Впереди сверкали полумесяцы подковок на каблуках у паренька, крыльями развевались коротенькие полы пиджачка.

— Стой! — кричал солдат. — Стой, собачья душа!

Прошмыгнув перед носом легковой машины, паренек метнулся на другую сторону улицы, к трамвайной остановке. Беглец, вероятно, рассчитывал заскочить в вагон. Но из трамвая выпрыгнул высокий дядька в пожарной спецовке, и парень с разгона угодил в его объятия. Он вырывался, сопел, задыхаясь от бега и злости.

— Ну, все! — прерывисто сказал подоспевший солдат и крепко взял его за локоть. — Побаловался, и хватит. Пошли…

— За что это его? — сочувственно спросила женщина из толпы.

— Он знает, за что, — уклончиво ответил солдат, вытирая лоб.

Можно ли было вообразить, что все кончится таким позором! Со станции Лозовая он уехал не на запад, а на восток. Собственно, он не ехал — его везли, сопровождали, его доставляли по месту жительства, в Горноуральск. Солдату-сибиряку, вышедшему из госпиталя и списанному из армии «подчистую», поручили по дороге домой, мимоездом, «забросить» на Урал беглого…

Не так, совсем не так думал Алеша вернуться! Все было против него. Поездка не удалась. Но могли, же привезти его в Горноуральск в будничный день, в дождливую погоду. Так нет, он приехал в чудесное солнечное воскресенье, когда кругом полно людей! Но и этого еще мало. Солдат не мог придумать ничего лучше, как вести его по главным улицам да еще по мостовой…

Ниже надвинув кепку, засунув руки в карманы, Алеша все же вышагивал независимо и степенно. Солдат настороженно косился в его сторону.

— Ведете меня вроде жулика какого! — обиженно произнес Алеша.

— Зачем — жулика? — спокойно возразил солдат. — Жуликов милиция водит.

Самое страшное было впереди: они вышли на улицу Красных Зорь, предстояло пройти мимо дома Мити Черепанова.

Мальчишки, как назло, высыпали на улицу. Надо было немедленно придумать что-то. Бежать? Глупо. Мысль работала быстро, напряженно. Решение найдено! Он идет и запросто беседует с солдатом, своим старым знакомым, вот и все.

Но о чем беседовать? За дорогу они обо всем переговорили.

— Значит, вам в Сибирь? — опросил Алеша, краснея от того, что ему было известно, куда едет солдат.

— В Сибирь, — отвечал солдат, понимая Алешу и стараясь облегчить его положение.

— Долго воевали?

— Не выполнил я свой план…

— Все-таки вам повезло.

— Не шибко.

— Почему же?

— Имел надежду пленных фашистов по Берлину вести, а приходится, видишь, тебя сопровождать…

— Вас ранило? — быстро перевел разговор Алеша.

— Я ж тебе рассказывал, легкое мне пробило. За тобой вот пробежался и уже задохся.

— Ну, вы извините меня…

— Ладно, извиняю, — усмехнулся солдат и подозрительно взглянул на него: что-то больно вежливым стал.

Мальчишки были уже совсем близко. Алеша придал лицу непринужденный, беспечный вид.

Вова Черепанов, игравший на улице, первым заметил его.

— Здорово, Алеша! — закричал он. — Ты уже нашелся?

Алеша отвернулся, а солдат, улыбаясь, сказал тихо, словно про себя:

— Нашелся. Теперь не потеряется…

Вероятно угадав что-то неладное, никто из мальчишек не решился подойти к нему. А когда Алеша и солдат свернули за угол, мальчишки двинулись в ту же сторону: серьезное дело — когда человека ведут!

Возле своего дома Алеша приостановился.

— Ну, давайте я сам подпишу, — умоляюще простонал он. — Ну какая вам разница?

— Нет, парень, на подлог меня не подобьешь.

Махнув рукой, Алеша решительно пересек двор, засаженный картошкой, и быстро поднялся по лестнице…

Открыв дверь, он понял, что ему не миновать и последней неудачи: Вера, в старенькой блузке с дырами на локтях, в подоткнутой на поясе юбке, мыла пол.

Она услышала, как скрипнула дверь, подняла голову, вскрикнула и, выронив тряпку, раскинув мокрые руки, кинулась к брату, оставляя на сухом полу маленькие отпечатки босых ног.

— Алешка! Лешенька! Чертенок мой полосатый!.. — Вера звучно чмокнула его в щеку и, заметив солдата, поспешно поправила юбку.

Солдат, остановившись в дверях и сняв пилотку, поглаживал стриженую голову и растроганно улыбался.

— Ладно, нежности отложим пока, — буркнул Алеша с холодной деловитостью и слегка оттолкнул сестру. — Распишись, что получила меня…

Солдат кашлянул и зашел в комнату.

— Вы ему сестра будете?

Вера закивала, счастливо улыбаясь.

— Тогда распишитесь вот тут. Получила, мол, братца в цельности и сохранности…

Нагнувшись, Вера быстро вытерла о подол руки, нашла на письменном столе карандаш.

— Ценная посылка с доставкой на дом… — Вера не могла сдержать смех, рука не повиновалась ей, и она поставила какую-то закорючку.

Солдат аккуратно сложил бумагу, спрятал ее в карман гимнастерки, надел пилотку и, поднеся руку к виску, стукнул каблуками.

— Спасибо вам. Уже уходите? — огорченно проговорила Вера. — Садитесь, чаю попьем…

Солдат смотрел на нее с нескрываемой нежностью.

— На поезд надо поспеть. Ждут меня в Кемерове. Такая же девушка хорошая, как вы…

Солдат ушел.

— С почетом вернулся, — сказала Вера. — Ой, какой же ты худой! Кожа и кости. К тому же кожа очень грязная. А клёш-то, клёш, боже ты мой! Бахрома, как у скатерти…

Алеша ходил по комнате, не слушая сестру. Казалось, он не был здесь вечность. Ему было приятно и горько.

Избегая встречаться глазами с Верой, он спросил об отце, о матери. Вера довольно спокойно сообщила, что от отца писем нет, что мама ушла в госпиталь и обещала вернуться часа через два.

— Что же ты, как гость? Раздевайся… — Она сдернула с него кепку, заставила скинуть пиджачок. — Сейчас воду поставлю, помоешься. Грязнуля!

Когда военный комендант обнадежил ее, что Алешу непременно найдут и доставят по месту жительства, Вера дала себе слово не разговаривать с братом. Зайдет Алеша в дом, а она и «здравствуй» не скажет, даже не обернется. Об этом своем решении Вера вспомнила только сейчас и рассердилась на себя: тоже воспитатель! Надо было проучить его хорошенько, а она сразу растаяла, кинулась обниматься. Впрочем, еще не поздно. Надо его не замечать, пусть помучается, пусть осознает. И она действительно не замечала его минут десять. Но, поняв, что это вполне устраивает Алешу, не смогла больше молчать.

— Как воевалось? — небрежно спросила Вера.

Он рассказал, что доехал до фронта и что все было прекрасно. Но убили майора, чудесного, доброго человека, который обещал взять его в свою часть. А когда он обратился к пехотному капитану, тот попросту предал его: приставил к нему солдата и велел отправляться домой. «Войну мы и так выиграем, надо беречь патриотическую молодежь!»

— Вот какие невеселые дела, — закончил он, полагая, что рассказ получился складный.

— А я каждый день, как дура, газеты смотрела… — с досадой проговорила Вера.

Не будь Алеша так взволнован, он угадал бы ядовитый смысл, скрывающийся за этими словами. Но он спросил доверчиво:

— Зачем?

— В списках награжденных тебя искала, — обрадованно выпалила Вера и побежала на кухню.

— Змея! — бросил ей вслед Алеша.

— А я уже работаю, — сообщила она вернувшись.

Он приложил немало усилий, чтобы изобразить безразличие.

— Не на свои ли собственные средства будешь сейчас меня угощать?

— Очень нужно! Мою зарплату откладываем на книжку. Так решили с мамой.

— Приданое копишь?

— Пустомеля!

Вера принялась домывать пол, совершая тряпкой проворные круговые движения и сообщая брату новости: Митин отец остался на фронте машинистом бронепоезда, а Митя как будто поступает на паровоз.

— Очень большое счастье — на паровоз!

— Что и говорить! Морская пехота — это счастье. По тебе видно.

— Не нужно кипятиться, — Многозначительно сказал Алеша. — Я ведь против Мити ничего не говорю…

— А что ты можешь сказать против него?

— Оставим эту неблагодарную тему, — улыбнулся Алеша и положил руки на живот. — Мне совсем не до таких разговоров. Дай лучше укусить чего-нибудь…

 

Тревожные минуты

Все здесь было белое: стены, подоконники, деревянные диваны и даже кадка, из которой под самый потолок тянулся стройный фикус.

Человек десять подростков в черных гимнастерках со скрещенными молоточками на выпуклых жестяных пуговицах ожидали приема и переговаривались вполголоса. Митя был занят своими мыслями. В голове еще была счастливая путаница, а перед глазами — сияющее лицо Урусовой. Только сейчас до него по-настоящему дошли ее слова: «Ручалась за тебя. Пойдешь кочегаром-дублером. Испытательный срок — месяц. Смотри! Горновой сказал: «Пробойный парень! Хорошо, если и в работе себя так покажет!» Я заверила: «Покажет!»

«Будьте спокойны!» — подумал Митя.

Значит, он поездной кочегар. Правда, еще не кочегар, а кочегар-дублер, но ничего не поделаешь. В школьном драмкружке, в футбольной команде тоже есть дублеры. Немного обидно, что к драмкружковцам, футболистам и к рабочим применяется одно и то же определение. Назвали б хоть стажером или практикантом, а то — дублер, вроде подставное лицо.

— Долго что-то, — сказал Митя своему соседу, коренастому пареньку с круглым и добрым лицом.

— Эх, лешак его возьми! — вздохнул парень. — Думал, работать сегодня начну. Руки горят, честное слово, хлопцы! А тут тянучка с этой комиссией. Формалистика…

— Месяц назад в училище выслушивали, осматривали с ног до головы. Я еще не успел испортиться, — шутливо-недовольным тоном подхватил парень со шрамом на подбородке.

— А кто тебя знает, — заметил сосед с облупившимся носом. — Может, и подпортился. Паровозная служба здоровых любит. В прошлом году один кончил наше училище, пришел в депо, а комиссия завернула его…

— Это почему же? — изумился черноглазый, небольшого роста мальчишка.

— Такую чудную болезнь нашли, просто страх. Забыл, как называется. В общем, с цветами у него неразбериха.

— С какими цветами?

— Не с розами да маками, понятно. Медицина подкопалась, понимаешь, что у него с глазами нелады. Смотрит он на зеленый цвет, а ему красный показывается.

— Ну да! — насмешливо ввернул кто-то. — А если на красный смотрит?

— А красный ему зеленым представляется.

— Бред, — авторитетно заявил черноглазый. — Такого не бывает.

— А я говорю, есть такая болезнь, — настаивал облупившийся нос. — Название только вылетело из головы. У кого найдут такое, ни в армию не берут, ни на транспорт.

— Понятное дело, — подхватил ремесленник с круглым добродушным лицом. — Человек смотрит на красный светофор, а ему видится, будто он зеленый. И прощай, моя телега…

Митя не совсем поверил в существование этой странной болезни и все же беспокойным взглядом обшарил белую комнату, остановился на высоком, раскидистом фикусе и с облегчением отметил: толстые полированные листья определенно зеленого цвета…

Из кабинета вышел юноша с длинным румяным лицом. На нем была клетчатая ковбойка и старые синие брюки. «Тоже самотек», — отметил Митя.

Юноша хлопнул дверью и, на ходу застегивая ковбойку, пошел к выходу. Ребята остановили его:

— Ну как? Порядок?

— Сердце, — уныло сказал парень.

— Что — сердце?

— Перебои, говорят, какие-то…

— А еще что сказали?

— И этого хватит. «Не годен!» — и весь разговор. — Кончики губ у него дернулись книзу.

Митя ужаснулся: такой здоровый на вид парень, и вдруг — сердце! Этак могут и у него чего-нибудь отыскать.

— Там старуха — просто тигра. — Парень в ковбойке приложил руку к карману, где лежал печальный документ. — Пускай посылают на другую комиссию. Я им докажу, какое у меня сердце!

Наконец настала Митина очередь.

В кабинете остро пахло лекарствами. Возле окна за столом сидела маленькая, словно высушенная, седая женщина в белом халате. Вероятно, это и была «тигра». Она внимательно посмотрела на Митю сквозь очки и велела раздеться до пояса. Очки были совсем незавидные, одна дужка сломана, и вместо нее от круглой роговой оправы к уху тянулась двойная черная нитка. Но толстые выпуклые стекла так увеличивали, что глаза врачихи казались неестественно большими, страшноватыми, на белках виднелись тончайшие, будто паутина, красноватые жилки.

Что с ним делала эта старуха! Взвешивала, смотрела форму ступни, заставила приседать двадцать раз подряд, потом принялась выслушивать, плотно приставляя трубку к его телу; на нем появлялись и тотчас исчезали белые кружочки. Митя безропотно выполнял приказания и тревожно всматривался в сморщенное пергаментное лицо.

Чтобы показаться выгоднее суровой врачихе, он набрал в легкие побольше воздуха и, чуть согнув руки в локтях, как это делают борцы, напряг мускулы.

— Не следует уподобляться крыловской лягушке, — сказала врачиха. — Как известно, это может привести к печальным последствиям… — Она впервые улыбнулась и поставила на стол трубку. — На что жалуешься, Черепанов?

Щеки у него запылали, как на морозе.

— Никогда не жаловался.

— На паровоз собираешься? — задумчиво спросила она.

Митя ответил.

— Можешь одеваться.

Пока он натягивал майку, врачиха записывала что-то в листке. Вытянув шею, он безуспешно следил за ее скрипучим и быстрым пером. Кончив писать, она сняла очки, протянула ему листок. И вдруг он увидел перед собой усталое, доброе лицо. «Вовсе не тигра!» — удивленно подумал Митя и взял бумагу.

С этим листком он странствовал из кабинета в кабинет, от врача к врачу. Ему измеряли рост, заглядывали в горло и в уши, потом молодая женщина-врач поставила его лицом к стене, сама отошла в дальний угол и стала шептать разные слова, а он должен был повторять их. Это было очень похоже на игру. Затем его подвели к таблицам с буквами и цифрами, закрывали то один глаз, то другой, а он называл значки и буквы, в которые врач тыкала указкой. После этого заставили разгадывать цвета, — видно, паренек все-таки сказал правду про болезнь. Наконец пожилой врач бил его по коленкам стальным молоточком с черным резиновым набалдашником и тоже расспрашивал про всякую всячину.

— Получай, — утомленным голосом сказал он, вручая Мите листок, исписанный разными почерками.

— Все? — недоверчиво спросил Митя.

— Замучили? Теперь все, свободен.

— Как — свободен?

— От комиссии свободен, — усмехнулся пожилой врач. — Можешь хоть в паровозники, хоть в летчики…

 

Этого он не ожидал

Комната нарядчика паровозных бригад перегорожена темным деревянным барьером, до блеска отполированным локтями. По ту сторону барьера за одним из столов сидел человек с круглой лысиной и лицом, вытянутым и узким, словно его пропустили между прокатными валками. Копаясь в ворохе бумаг, он хмурился, и Митя не рискнул потревожить его. И вдруг он остолбенел: за вторым столом сидела Вера. Низко наклонив золотистую голову, она старательно записывала что-то в конторскую книгу.

Приятно в чужой, казенной обстановке неожиданно встретить знакомого человека. Да еще какого человека!

— Вера! — громко воскликнул Митя и ринулся к барьеру.

Она подняла голову. Глаза внезапно засветились изумлением, но в тот же миг потухли, и лицо выразило полное безразличие. Сведя брови, Вера повела глазами на лысого, как будто давая что-то понять. Но Митя понял одно: Алешкина сестра относится к нему по-прежнему с насмешливым равнодушием.

С какой радостью вверил бы он ей свои драгоценные документы! Именно ей, в этом было даже нечто знаменательное. Вера оформляет его на работу! Но все это вздор. Он отвернулся и подал бумаги нарядчику. Тот с недовольным и рассеянным видом человека, которого разбудили, взглянул на документы и бросил их на Верин стол:

— Оформляйте.

Только совершенно чужой человек, бесчувственный писарь мог с таким ледяным безучастием читать его бумаги. И как это можно — ведь она сама недавно поступила на работу и должна понимать, что делается в его душе!

…В четвертом классе Вера заявила, что хочет сидеть на одной парте с Митей Черепановым. Митя и Коля Зырянов запротестовали: они с первого класса сидели вместе. Но Вера была непреклонна. Ее не остановили даже угрозы, хотя она знала, что в отношении угроз и Митя и Коля весьма исполнительны.

— Чего ей нужно? — удивлялся Митя, рассказывая об этом Алеше.

— Очень просто, ты ей нравишься. Она даже маме сказала: «Самый лучший мальчик в нашем классе Митя Черепанов».

Дело дошло до Валентины Ивановны, классной руководительницы. «Очень хорошо ты придумала, Вера, — сказала она. — Мальчики не смогут разговаривать на уроках…» И Вера осталась с Митей на одной парте.

Каждый день на большой перемене она приставала к нему с угощениями.

— Съешь бутерброд с корейкой. Думаешь, не хватит? Посмотри. Не любишь корейку? Не понимаю, как можно не любить корейку! Ну, тогда возьми вот булку с яблочным джемом…

И Митя и Коля бойкотировали ее, а она, не обращая на это внимания, старалась все время быть с ними. Митя откровенно презирал ее, жестоко дергал за косы, подкладывал кнопки на парту и делал другие пакости. Но она сердилась недолго…

Расстались они после пятого класса: Вера перешла в шестой, а Митя, как известно, остался на второй год в пятом. Потом ее с другими девочками перевели в женскую школу. С тех пор Митя редко встречал Веру. При встречах они обычно не замечали друг друга и не всегда удостаивали приветствием.

Так было до одного памятного вечера. Полгода назад, 31 декабря, в женской школе был новогодний вечер, на который пригласили мальчишек. Мите не хотелось идти: боязно было очутиться вдруг среди сотен девчонок. Но Алеша почти силой потащил его:

— Это ты отвык от них. А они не кусаются, ручаюсь. Пошли. Верка говорит, не заснем…

Драмкружок показал две картины из пьесы «Таня». Сначала Митя разгадывал бывших соучениц в незнакомых людях, действовавших на сцене. Но постепенно жизнь этих людей захватила его.

Затем кто-то играл на рояле, кто-то пел. И вдруг назвали Веру Белоногову. Митя вопросительно взглянул на своего друга.

— Сейчас услышишь, — не без гордости шепнул Алешка. — Все уши мне продырявила этой декламацией…

Вера подошла к краю сцены. Голова чуть откинута назад, будто ее оттягивала тяжелая золотистая коса. Она улыбнулась. Но вот лицо стало торжественным и строгим, немного тревожным и прекрасным. Это преображение произошло на Митиных глазах, и он в восторженном изумлении затаил дыхание.

Тишина, ах, какая стоит тишина! Даже шорохи ветра не часты и глухи. Тихо так, будто в мире осталась одна Эта девочка в ватных штанах и треухе…

Временами ему чудилось, будто на сцене никакая не Вера Белоногова, а сама Зоя, волшебно явившаяся сюда, простая, великая, вечно живая.

И, казалось, та же самая ужасающая тишина наполняла школьный зал. Митя прислушивался к тишине, к незнакомому, сильно звучавшему голосу, и колючий холодок пробегал по его спине. Он всем существом своим слушал этот торжественный, хватающий за сердце голос, порой затихающий до шепота, порой звенящий на весь зал, словно в полусне смотрел и смотрел на Веру, будто видел ее впервые. И поражался, что не замечал раньше, какая она красивая, какой у нее замечательный голос…

Когда кончился концерт, Митя, забыв про Алешку, помчался в коридор. Но Веры нигде не было.

Они столкнулись лицом к лицу в раздевалке.

— Вера, — сказал он, не помня себя от внезапной смелости.

Она повернулась к нему. У ног ее стояли маленькие черные валенки, а в руке была коричневая туфля, которую Вера успела скинуть.

— Вера, — сказал Митя, часто дыша, — ты знаешь… ты так читала!.. Я никогда не слыхал, чтоб так читали… И вообще я тебя не узнал…

Залпом выпалив все это, он был готов бежать, но Вера взяла его за руку. Возможно, в знак благодарности за добрые слова, а может, ей просто нужна была точка опоры: она стояла на одной ноге.

— Спасибо, Митя, — проговорила она. — Но ты перехвалил меня. Очень сильные стихи… А перемены во мне… Пока все знакомые узнают меня.

— Нет, нет, ты неправа, это не так…

Он вырвал руку и выбежал из школы.

Смутное, никогда не испытанное беспокойство томило его весь вечер, не прошло и на другой день, и через месяц. Где бы он ни был, что бы ни делал, он все время думал о Вере, мысленно разговаривал с ней.

Чтобы увидеть Веру, он утром пораньше торопился к ее школе. А Марья Николаевна с удовлетворением говорила Леночке:

— В эту четверть ровно кто подменил Димушку, сам встает чуть свет…

Иногда приходилось подолгу ждать, прячась за угол. И, как только тяжелая дверь закрывалась за Верой, он летел без роздыха три квартала, нередко едва поспевая к звонку. От школы до дому было рукой подать, но он давал крюк — в надежде встретить девочку. Он стал захаживать к Алешке чаще прежнего, и его мучила совесть: словно изменял другу.

Вера не замечала его, даже когда он находился в двух шагах от нее, в их не очень просторной комнате. А если и замечала, то лишь для того, чтобы сказать какую-нибудь колкость…

Митя с наслаждением простоял бы около барьера до конца рабочего дня, если бы Вера встретила его иначе. А она долго и придирчиво присматривалась к его бумагам. Он ядовито сказал:

— Чего там столько копаться? Вроде все ясно написано…

И испугался своей грубости. Но тут же успокоил себя: незачем прощать жестокость!

Вера опустила голову, едва сдерживая смех.

— А вы не можете знать, сколько нужно «копаться». Есть определенная форма… — ответила она сугубо официальным тоном.

Если бы врач не проверял его слух, Митя не поверил бы своим ушам. Чтобы показать свое безразличие к нему, Вера даже стала величать его на «вы»!

Между тем нарядчица достала из стола картонный прямоугольничек величиной со спичечную коробку и написала на нем «Черепанов Д. Т.». Она вывела это так подкупающе старательно и красиво, что на сердце у Мити сделалось теплее. Сейчас она повесит картонку с его фамилией на доску нарядов паровозных бригад, и оформление закончено…

Доска была увешана металлическими пластинками, выкрашенными в разные цвета. На синих пластинках белилами были написаны фамилии машинистов, на зеленых — помощников, на желтых — кочегаров.

«Ничего, — думал Митя, — сейчас — картонка, а со временем тут повесят железный жетон с фамилией Черепанова, сначала желтый, зеленый, потом и синий. Обязательно так будет…»

Сделав гвоздиком аккуратную дырочку в картонке, Вера повесила ее на доску.

— Вот и все, — миролюбиво и деловито сказала она, не глядя на Митю. — Выезжать завтра, в двадцать десять. Поезд номер сто восемь. Постарайтесь не забыть.

 

Завтра в наряд

Выйдя из наряднической, Митя встретился в коридоре с Максимом Андреевичем, и машинист затащил его в соседнюю комнату.

Она была немного больше той, где сидела Вера. Вдоль стен вытянулись коричневые массивные диваны, какие можно увидеть на каждом вокзале. Посредине — длинный стол, покрытый листами захватанного картона с загнутыми и ветхими краями.

Четверо парней за столом забивали «козла» и, как это обычно бывает, отчаянно стучали костяшками. Несколько человек сгрудились перед стенной газетой.

Сизые волны табачного дыма колыхались над столом. Когда открывалась дверь, они вздрагивали и тянулись к распахнутым окнам.

— Это, чтоб знал, и есть дежурка, — говорил Мите Максим Андреевич, закуривая трубочку и посмеиваясь. — А по-нашему — «брехаловка». Почему, спросишь? Люди на досуге любят тут языки поточить. Все, брат, узнаешь в «брехаловке»: что нового на дороге, кто какой рекорд поставил, сколько картошки сняла со своего огорода Глафира Ивановна, какую новую пакость высказал про нас в палате какой-нибудь лорд. Верно я говорю? — обратился он к подошедшему Чижову.

— Сущая правда. Просвещаешься, Черепанов?..

— Так вы, стало быть, уже познакомились? Вот и хорошо…

Поговорив с помощником о делах, Максим Андреевич присел на диван, показал Мите на место рядом.

— Ну вот, Димитрий, завтра твой первый маршрут. — Старик положил сухую теплую ладонь на Митино колено. — Первый маршрут! Это, я скажу, все равно, что первый шаг. Ползало, ползало дитё на всех четырех, потом, глядишь, поднялось с полу и шагнуло, пошло… Ты уж не серчай за такое сравнение. Одна только разница есть: никто не помнит, как он сделал свой первый шаг, а первый маршрут никогда не забудешь. Я уже до старости дожил, а первую поездку помню, ровно вчера было…

В самом деле, Митя даже не подумал об этом. Ведь завтра он первый раз в жизни поднимется на паровоз не для игры, не как мальчишка, которого отец берет с собой в поездку, — он поднимется на паровоз как рабочий…

Взяв Митю за локоть, Чижов наклонился, сказал негромко и загадочно:

— Веревку не забудь прихватить, Черепанов…

Прищурив один глаз, старик посмотрел на своего помощника и отчаянно задымил трубкой.

— Это еще зачем? — удивился Митя. Он никогда не слышал, чтобы железнодорожники тащили с собой на паровоз веревки.

— Скорости не учитываешь, дорогой товарищ. Знаешь, на каких скоростях мы сейчас ездим? Не привяжешь себя — вылетишь с тендера, как уголек…

Конечно, Чижов пугает его. Слыханное ли дело, чтобы человека ветром с паровоза сдуло!

— В нашем роду все были паровозники, и никто еще не слетал, — сказал Митя, глядя прямо в водянисто-голубые лукавые глаза, прикрытые рыжей сеточкой ресниц.

— Вот это отбрил! — Максим Андреевич восторженно хлопнул Митю по колену. — Съел, товарищ Чижов? Знай наших! — и обернулся: — Верно, Димитрий. На батю будешь похожий, никогда не слетишь…

Чижов размашисто протянул руку кочегару:

— Хвалю! Новый член бригады у нас что надо!

Из депо на улицу Красных Зорь можно было выйти двумя дорогами: сразу напротив конторы пересечь пути и подняться в гору или по путям, вкруговую, через станцию. Это была наиболее интересная, но запретная дорога: как известно, хождение по путям не разрешается. Прежде Митя чувствовал себя здесь не очень уверенно. В любой момент тебя мог остановить солдат железнодорожной охраны и попросить удалиться отсюда. Но сейчас он шел по путям независимо и степенно. Между тем никто и не собирался останавливать его: железнодорожники — удивительно приметливый народ, они видят, где обыкновенный прохожий, а где свой работник.

На станции было, как всегда, суматошно и шумно. Приходили и уходили длинные тяжеловесные поезда. Те, что двигались на восток, были нагружены ржавыми глыбами руды, углем, янтарно-желтыми бревнами, автомашинами; на запад двигались эшелоны с людьми, с танками, с орудиями.

Провожая неутомимые гулкие поезда, Митя почему-то вспомнил рассказ отца о том, как на паровоз к Тимофею Ивановичу прислали однажды нового кочегара и как после первой же поездки машинист потребовал сменить его… Но почему лезут такие мысли?

Навстречу Вова Черепанов гнал звонкое колесо.

— А у тебя Алешка гостит! — крикнул он. — Его нашли и привезли обратно…

Митя вбежал в дом.

— Алешка!

Они пожали друг другу руки да так и остались стоять посреди комнаты. Трудно сказать: радость или смущение были в лице Алеши, в каждом его движении.

— Вот и встретились, — приветливо улыбнулась сквозь очки Марья Николаевна. — А то Митя совсем стосковался без дружка…

Митя боялся, как бы мать не сказала чего-нибудь лишнего, что могло бы еще больше смутить Алешу, и повел его в свою комнату.

— Я тогда нахамил тебе, — глядя в пол, проговорил Алеша, — Очень глупо все вышло…

— Да я забыл давно, — отозвался Митя. — Садись. Рассказывай…

— Вернулся, как видишь, — невесело усмехнулся Алеша. — Доставили вроде преступника, Верке под расписку сдали…

— Под расписку? — рассмеялся Митя. — Теперь сестренка заест тебя…

Вспомнив о Вере, он нахмурился.

— Выследили? — с сочувственным интересом спросил Митя.

— Верка и мама заявили коменданту, ну и накрыли… А ты на работу поступаешь?

— Завтра в наряд. Да я-то что, ты о себе…

Алеша говорил о себе неохотно и вяло, без обычного огонька, был угрюм, подолгу молчал. Как все это было не похоже на него!

Митя не выдержал и возбужденно заговорил о своих делах.

— Может, пойдешь тоже? — спрашивал он, тряся Алешу за плечи. — Давай. Вместе будем. Решай быстрее, каникулы-то идут…

— Что-то не тянет, — пожал плечами Алеша. — Посмотрю сначала, как у тебя получится…

 

Сборы в дорогу

Старая отцовская тужурка так приятно пахла машинным маслом, огнем и железом… Это была настоящая рабочая спецовка, но имела она один огорчительный недостаток: была велика. Подкатав рукава и оглядев себя, Митя снял с вешалки такую же старую фуражку с потрескавшимся лакированным козырьком, с маху надел ее, причем фуражка повисла на ушах, и отправился на кухню.

Марья Николаевна, увидев сына, заулыбалась, вокруг глаз залучились тонкие сухие морщинки. Но в следующее же мгновение лицо матери сделалось задумчивым и строгим.

— Повесь все на место, — тихо приказала она. — Был бы отец дома — другое дело. А раз человек на войне — нельзя трогать его вещи…

С детства Митя привык к порядку, раз и навсегда заведенному в доме: отцовское место за столом никто не занимает. Если отец в поездке, его место пустует. Митя никогда не нарушал этого порядка. Но почему сейчас нельзя было надеть старую отцовскую спецовку? В чем же прикажете ехать? Неужели в том же, в чем ходил в школу? И сколько у них, у пожилых людей, всяких примет, поверий!

Марья Николаевна прошла в столовую и уже оттуда позвала:

— Пойди сюда!

Повесив в прихожей тужурку и фуражку, он с чувством досады пошел в столовую.

— А ну, посмотри, что я приготовила. — Марья Николаевна держала в руках синюю тужурку, по виду совсем новую. — Примерь-ка.

Куртка была замечательная: с отложным воротом, маленькими остроугольными лацканами, а самое главное — с четырьмя карманами и жестяными пуговицами. Белые металлические пуговицы с малых лет трогали Митино сердце. Правда, повзрослев, он стыдился признаться в этой своей слабости, усматривая в ней что-то мальчишеское. А вот мать угадала…

— Какая ты у меня!.. — Митя порывисто обнял ее.

А Марья Николаевна еще и починила, оказывается, старенькие брючки, о которых он совсем забыл. Она выпустила манжеты, и брючки как бы догнали Митю в росте. На них появилось столько заплаток и штопок, что они могли вызвать только уважение — это были настоящие рабочие брюки.

Облачившись в спецовку и оглядев себя в зеркало, Митя остался доволен: о лучшем костюме трудно было и мечтать. Правда, куртка могла бы быть чуть поношеннее, тогда она не так бросалась бы в глаза, не так выдавала новичка…

Пока сын вертелся перед зеркалом, Марья Николаевна отвернула край скатерти и положила на клеенку, всю в блеклых чернильных пятнах, ломоть хлеба, небольшой; кусок сала, три картофелины, сваренные в мундире, соль в бумажке и вафельное полотенце.

— Во что же мы всё это уложим?

Задумавшись на секунду, Митя таинственно подмигнул матери, побежал в свою комнату и через минуту вышел, пряча за спиной руки. Неторопливо приблизился к столу и движением фокусника опустил на скатерть вещевой мешок из грубой зеленой материи.

Марью Николаевну словно ветром качнуло. Она подалась к столу, быстро взяла мешок и, не отрывая от него глаз, тонкими пальцами торопливо ощупала жесткую материю.

— Где ты его взял? — спросила она тихо, прижала мешок к груди, перевела дыхание и села на стул.

Митя сказал.

— Ну да, он… Я сразу признала. Отец с гражданской с ним пришел, с бронепоезда. Помню, скинул мешок с плеч и говорит: «Спрячь его, Марьюшка, куда-нибудь подальше. Теперь не скоро сгодится». Вот и сгодился…

Охваченная воспоминаниями, она долго сидела молча, не выпуская мешка. И вдруг спохватилась:

— Что это я, тебя же собирать надо… — поднялась и стала укладывать в мешок все, что приготовила сыну в дорогу. А Митя, высчитав, что у него в запасе почти полтора часа, раскрыл «Наставления кочегару» — книжку, найденную в библиотечке отца.

— Не опоздаешь, Димушка? — напомнила Марья Николаевна.

Он застегнул куртку на все пуговицы, надел кепку, вскинул на плечо вещевой мешок и посмотрел на мать.

«Хорош!» — улыбнувшись, подумала Марья Николаевна. А когда он совсем собрался уходить, предупредила:

— Смотри правой ногой порог переступи. И не смейся. Твой отец всегда мои приметы уважает. Сделай для матери такое уважение.

«Ну что поделаешь с этими суевериями! Ну хорошо, ну пускай ей будет спокойнее», — и Митя переступил порог правой ногой.

Прежде чем выйти на улицу, оглянулся. Он знал: мать непременно выйдет на крыльцо — так она провожала в каждую поездку отца.

Марья Николаевна действительно стояла на крыльце и, заслонившись ладонью от заходящего солнца, смотрела вслед сыну…

В дежурке гремело радио. Из репродуктора, вокруг которого столпились паровозники, неслись звуки марша.

— Что взяли? — спросил Митя у прислонившегося косяку парня.

— Минск освободили.

— Знатно!

Возле карты сгрудилось несколько человек. Чижов рисовал красным карандашом изменившуюся линию фронта. Вероятно, он ошибся, и на него напустился глуховатый бас:

— Куда же ты заехал, Чиж? Карту портишь.

— Не беда, — заступился за Чижова Максим Андреевич. — Забежал малость вперед, ничего. В следующую сводку сравняется… — Увидев Митю, подошел к нему: — В хороший день на работу заступаешь, Димитрий!

Радостное известие с фронта, слова старика вмиг рассеяли тревогу, с которой он приближался к депо. Да, в хороший день начинается его маршрут!

Максим Андреевич набил самосадом трубку, задымил и достал часы:

— Бригада в сборе, можно ехать…

В коридоре Митя увидел Веру. Он не успел подумать, что рабочий день у нее кончился. Где ему было догадаться, что встреча эта не случайна. От неожиданности он остановился. Машинист и помощник уже вышли во двор. А Вера стала у двери, загородив дорогу. Длинные изогнутые ресницы ее вздрагивали. Коса свешивалась на грудь, и Вера то распускала, то завязывала узкую голубую ленточку.

— Можешь дуться, дело твое, — быстро заговорила она, — но я хочу тебе объяснить. Старший нарядчик, лысый этот, — страшный формалист. Окаменелость, а не человек. Силаева передавала мне дела, мы с ней, конечно, на «ты», а он полчаса потом нотацию читал: «На работе не должно быть панибратства…» А ты… ты помнишь, как прибежал? Прямо как в школе…

Митя молчал.

— Вот и все, — проговорила она негромко. — Успеха тебе…

— Спасибо… Это что, тоже по форме полагается?

— Нет, по содержанию! — Вера откинула назад косу и побежала к себе.

Он постоял некоторое время посреди коридора, глядя на дверь в нарядческую, и кинулся догонять бригаду.

 

Лекция Миши Самохвалова

Они шли по шпалам, словно по ступенькам бесконечной лестницы. Тоненькие сверкающие ручейки рельсов обгоняли их, убегая далеко-далеко. Где-то там, впереди, они сливались в одну нить и сверкали еще ярче.

И снова, как когда-то, дорогу паровозникам загородил «ФД»; блестя своими начищенными частями, негромко дыша, он медленно проходил мимо. Максим Андреевич сбоку посмотрел на Митю и перехватил его неотрывный мечтательный взгляд.

Казалось, прячась за стеной депо, притаился маленький паровоз, неслышный, незаметный. К нему и направился Максим Андреевич. А Митя, глядя на широкую, с прямыми плечами спину помощника, подумал: «И как он только вмещается на таком паровозике?»

— Михаил! — позвал Максим Андреевич, подойдя к паровозу. — Давай-ка сюда!

— Есть, Максим Андреич! — бойко ответил из будки хрипловатый, захлебывающийся голосок.

В будке что-то звякнуло, и в следующее мгновение с паровоза спорхнул паренек.

— Миша! — вскрикнул Митя. — Самохвалов!

Миша заморгал цыганскими глазами.

— А, железнодорожник! Здрасте. Наше вам. Так это ты дублером поступаешь?

— И тут знакомые! — развел руками Чижов.

— Еще как! — живо ответил Миша. — Чуть было не задрались однажды.

— Долго ли вам! — Максим Андреевич выколотил трубку, взялся за поручни. — Введи его, Михаил, в курс, да толком…

Машинист и помощник поднялись на паровоз. Кочегары остались внизу. То, что Миша Самохвалов, этот ловкий, боевой паренек, оказался на узкой колее, развеселило Митю.

— Так вот ты где? — сказал он насмешливо. — Здорово!

— Именно, товарищ железнодорожник. А что? — невозмутимо отозвался Миша.

— Где же твоя широкая колея?

— А я ничего не говорил тебе про широкую.

— Как же не говорил? А Златоуст кто расписывал? Может, это был не ты?

— Ну и что — Златоуст?

— На узкой колее доедешь до Златоуста? — торжествовал Митя.

— Дался мне твой Златоуст! — небрежно проговорил Миша. — Нужно будет, доеду…

— Толсто врешь, парень…

— А вот я говорил: попадешь ко мне на машину! Скажешь, не говорил?

— Я считал, что Максим Андреич — хозяин машины…

Самохвалов задумчиво потрогал маленький вздернутый нос и спросил серьезно:

— Веревку с собой прихватил?

— Спрашиваешь, — спокойно сказал Митя. — Прихватил. Чтоб язык тебе перевязать…

— Ух ты! — весело удивился Самохвалов и дружески стукнул Митю по плечу: — Молодцом! Будешь железнодорожником. Недаром с первого разу мне понравился. Повезло ж тебе, Черепанов! В бригаду попал — во! — Он торчком выставил большой палец правой руки.

— Потому что ты в ней?

— Скажите, какой ерш! С тобой по-серьезному говорят. Такого машиниста, как Егармин, поискать. Старый большевик, первый человек в депо, верное мое слово. А Чижов? Мастер — высший класс. Так что смотри, старайся сделаться человеком…

Самохвалов одернул широкую, с чужого плеча спецовку, поправил фуражку, достал из кармана ветошь и, неторопливо вытирая руки, показал на паровоз:

— Прошу познакомиться: перед тобой машина серии «К». А по-нашему — «Коля», «Колюша». Номер и сам прочтешь, грамотный, наверное, «четырнадцать пятьдесят два». Это как бы его фамилия. Формула данного паровоза: «ноль-четыре-ноль». Это значит: впереди бегунков нету — ноль, имеются четыре ведущие оси, а под топкой колес тоже нету. Ясно? Если что неясно, спрашивай…

Разумеется, Максим Андреевич имел в виду, что Самохвалов введет Митю в курс кочегарского дела. Но Самохвалов, желая блеснуть ученостью, легко перемахнул за рамки кочегарских владений. Митя не перебивал: вдруг расскажет что-нибудь нужное, интересное…

— Прошу нас уважать, — продолжал Самохвалов, положив руку на тускло блестевшую обшивку парового цилиндра. — По паспорту мы 1907 года рождения. Нам тридцать семь лет.

— По паспорту?

— Ха! Он думает, только у него есть паспорт. Представь, паровозы тоже имеют.

— Тридцать семь лет. Не такой уж и старый.

— Как сказать, — отозвался Миша. — Для человека — да. А у машины иначе. За тридцать семь годков техника-то ушла вперед, а наш «Коля» ни чуточки не переменился. Значит, устарел. Душою, конструкцией устарел, понятно?

Роль учителя, вероятно, нравилась Самохвалову. Порой он, кажется, забывал, что перед ним единственный слушатель: говорил вдохновенно, с азартом, хрипловатым, захлебывающимся голосом. Угольно-черные глаза его сверкали.

Митя знал историю паровоза, представлял себе принцип его работы, безошибочно отгадывал разные серии машин, но как все это было далеко от тех знаний, которые необходимы ему сейчас! Он понимал, что Самохвалов говорит будто с чужого голоса, чужими словами, однако не придавал значения поучающему тону новоиспеченного учителя. Пускай заносится парень, зато сколько нового он открыл Мите! Что ни минута — целое открытие. Например, в тендерных буксах, которые должен смазывать кочегар, имеются фитили (почти как в лампе). Если кочегар не заметил, что фитиль выпал, смазка вытечет на шпалы, а буксы могут загореться. Или другое. Экипажи, как известно, теперь можно встретить только в кинокартинах и книжках о прошедших временах. А кто бы мог предположить, что одна из самых важных частей паровоза, поддерживающая котел, называется экипажем? Оказалось, что паровозы, не имеющие тендера, называются танковыми или танк-паровозами. К сожалению, Миша не смог объяснить происхождения этого сугубо военного названия мирной машины…

Затем они поднялись на паровоз, и Самохвалов передал дублеру свое хозяйство. Оно было немаленьким: масленки, множество различных ключей, шаберов, напильников…

— А тут твое полное царство, — сказал он, выйдя на тендер.

Под ногами Мити с тихим шорохом, напоминающим тревожные звуки горного обвала, осыпался уголь. На краю тендера в двух круглых отверстиях — люках — поблескивала неподвижная вода; она казалась темно-зеленой и густой — хоть ножом режь.

На тендере хранились инструменты: резак, заглушка, пика. Увидев, что все они привязаны к тендеру цепью, Митя засмеялся: кто станет покушаться на эти железяки! Но Миша заметил, что ничего смешного в этом нет: выпадет на ходу какой-нибудь инструмент, и без него, может случиться, горько заплачешь в поездке…

Введя дублера «в курс» и одновременно исчерпав запасы знаний, Самохвалов стал рассказывать о преимуществах паровозной службы перед всякой другой, но в это время Максим Андреевич позвал из будки:

— Михаил! Вас там углем не засыпало?

— Только-только закончили! — крикнул Самохвалов.

Когда кочегары спустились в будку, Максим Андреевич, сидевший у правого окошка, подозвал Митю.

— Не хотелось мне, Димитрий, при нем говорить, — он кивнул на Самохвалова, — и так уж носом небо подпирает. Смотри, какой порядок у него. Все блестит. Паровоз любит смазку да ласку… — Далеко отставив руку, старик взглянул на часы, поднялся с круглого сиденья. — Пойдем осмотрим машину…

Митя понял, что машинист давно успел осмотреть машину, это был повод, чтобы показать ее кочегару.

Мите не терпелось поскорее отправиться в путь. А машинист все ходит не спеша вокруг паровоза. Где ключом постучит, где рукою потрогает. Уже начали подступать сумерки; Чижов присвечивает дымным факелом из ветоши, намотанной на железный прут и смоченной в мазуте. Этак можно всю ночь проходить и с места не двинуться.

— Скоро поедем? — томясь, спрашивал Митя.

— Как отправление дадут, так и поедем, — улыбнулся Чижов.

Наконец помощник растоптал сапогами живучее и шипящее пламя факела, после чего стало еще темнее, и все взобрались на паровоз. Самохвалов начал складывать инструмент, а Митя вышел на тендер, поплевал на ладони, как это делают лесорубы и землекопы, и взял лопату.

Спокойным, бархатистым голосом запел рожок стрелочника. Звук этот, певучий и призывный, словно вывел паровоз из спячки. Он свистнул на весь свет, вздрогнул и пошел. Уголь внезапно посыпался с сухим шорохом, почва катастрофически уходила из-под Митиных ног. Он сел и засмеялся. Выходит, прав был Чижов, спрашивая про веревку…

Депо осталось позади. Навстречу паровозу светлячками полетели веселые огоньки стрелок. Внизу глухо загрохотал разъезд. Митя понял: паровоз идет на перевалочную станцию. Там они возьмут состав, укатят из Горноуральска, а утром будут уже далеко-далеко…

Когда Митя выпрямлялся, ветер упруго наваливался на него, толкал в грудь, желая свалить. Но единственно, что ему удавалось, — это выжать слезы из Митиных глаз. А вдали уже вырисовывалась высокая башня водокачки с узкими, как бойницы, окошками. Приближалась перевалочная станция.

Через несколько минут паровоз подкатил к составу. Это был не какой-нибудь пригородный поезд. Крытые вагоны с пломбами на дверях, гондолы — причудливые лодки на колесах, нагруженные углем платформы. Чего только не было на них: кирпич, гигантские мотки проволоки, станок, похожий на слона, даже с хоботом, рельсы, уложенные, как спички в коробке. Одним словом, вести такой поезд — настоящая, большая и важная работа!

Первый маршрут! За ним следит Горновой, следят диспетчеры, начальники станций и, вполне возможно, сам начальник дороги, потому что маршрут этот имеет немалое военное значение. А в жизни дублера Черепанова он, быть может, имеет еще большее значение. Наверное, прав Максим Андреевич: много будет у него всевозможных рейсов, много будет пройдено дорог, но этот первый маршрут не забудется никогда. И стоит ли сейчас гадать, как он пройдет, как покажет себя дублер, справится ли, не споткнется ли, делая этот первый шаг?..

 

«Мало каши съел…»

Чижов ловко откинул дверцу топки, и солнечный жар ослепил Митю. Толстый, на первый взгляд неповоротливый, помощник стоял посреди будки, твердо упершись ногами в железный пол. В руках у него, казалось, был не черенок лопаты, а заветный рычаг, которым можно повернуть земной шар.

Согнувшись, он захватил из лотка полную лопату угля и, не просыпав ни крупинки, отточенно метким и легким движением послал ее в узкое горло топки. Уголь рассыпался веером и упал черным дождем, неслышным за шумным ревом пламени. И тотчас же Чижов выхватил лопату, словно боясь, что огонь поглотит ее, и повернул так, что тыльная, блестящая, как зеркало, сторона отразила пламя, позволив увидеть, что творится там, в жарком аду топки. Не дольше секунды смотрел он на огонь. Потом забросил следующую лопату, потом еще и еще.

Веснушки исчезли со лба и щек помощника. Лицо, освещенное заревом топки и внутренним светом, было неузнаваемо красивым: Митя не мог оторвать от него глаз.

Вот Чижов шумно захлопнул звонкую дверцу и выпрямился, как богатырь после нелегкого, но победного поединка. Одной рукой оперся на лопату, другой вытер со лба пот. Даже теперь, при сумрачно-желтом свете слабой электрической лампочки, его лицо весело и тепло светилось.

Мите неодолимо захотелось действовать. Выйдя на тендер, он взял из рук Самохвалова лопату и начал подгребать уголь к лотку.

— Давай, давай, Черепанов, учись, — покровительственно сказал Самохвалов. — Видал, как Чижов кидает?

— Здорово! — завистливо вздохнул Митя.

— Топит, черт, как в сказке. А для паровозника — это главное…

Митя побаивался, что Самохвалов ревниво захочет все делать сам, чтобы перед дублером показать свое мастерство, а перед бригадой — свою незаменимость. Но Самохвалов оказался благороднее, и Мите было неловко теперь за свои опасения. Наполнив лоток, он вооружился ветошью и принялся начищать инструменты и бронзовую арматуру. Вентили, краны, трубки — все, что только способно блестеть, заблестело еще ярче, заискрилось, заиграло.

Он не заметил, как помощник кивнул Максиму Андреевичу: видали, мол, работягу? Старик прищурился в ответ, погладил короткие обкуренные усы и буркнул в ухо Чижову:

— Черепановская косточка!

Тому, кто никогда не бывал на паровозе, наверное, покажется здесь душно, тесно и страшновато. Пламя в топке гудит, завывает, от всего пышет бешеным жаром, ни до чего не дотронься. Но для Мити здесь не было ничего страшного. Надо признаться, правда, что, вытирая арматуру, он обжег палец и от боли прикусил губу. Но такое может случиться и с опытным паровозником. А люди, считающие, что кочегар — это чумазый паренек, который только и делает, что копается на тендере, очень заблуждаются.

Выждав, когда Самохвалов поднялся на тендер, Митя подошел к Чижову:

— Мне бы потопить маленько.

Помощник поднял выгоревшие брови:

— Рано еще. Мало каши съел. Да и не проходили у вас этой науки…

— Все равно придется.

— Ну, постигай! — Помощник уступил Мите лопату. — Открывай топку и читай, там все огнем написано. Где пламя пробивается свечой, туда и кидай…

Копируя движения Чижова, Митя откинул дверцу и зажмурился от бесновавшегося огня. Как все было обманчиво легко и просто, когда это делал помощник машиниста! Митя набрал уголь, примерился, с разворота хотел забросить в топку и — промахнулся. Лопата загремела о дверцу, уголь просыпался. Митя снова захватил из лотка полную лопату, снова примерился, размахнулся и… железо опять громыхнуло о железо, а в будке послышался дождевой шелест сыплющегося на пол угля. Эх, если бы за ним не следили водянисто-голубые глазки помощника, он бы ни разу не промахнулся!

Чижов захлопнул дверцу. Митя, не глядя на него, вернул лопату, отошел в сторону.

— Не горюй, Черепанов, — усмехнулся тот. — Самое главное — не горюй! Вот станем на ремонт и попросим, чтоб для тебя топочное отверстие пошире сделали…

— Ну, Тихон, ты над молодым не куражься, — вступился Максим Андреевич. — Ты лучше расскажи ему, как сам в первую поездку чуть не разбил лопатой паровоз.

— Был грех! — Чижов обнял Митю за плечи и снова протянул ему лопату: — Ну-ка, давай повторим еще разок, пойдет…

Среди ночи изнуренный Митя присел на железный ящик, подумал, что за всю поездку даже не вздремнул. И, как только подумал об этом, у него невыносимо загудели ноги, глаза словно запорошило песком.

— А ты высунься в окно, обдует, — посоветовал Чижов.

За окном был плотный грохочущий мрак. Паровоз взрывал его, и мрак расползался в разные стороны, проникал в будку, крался к лампочке, вздрагивавшей под черным сводчатым потолком, забивался во все уголки. Мрак подступил к Мите, принял его в мягкие, вкрадчиво-ласковые, убаюкивающие объятия. Митя пробовал сопротивляться: поднимал голову, с трудом открывал глаза, но веки тут же слипались, и сон все крепче сжимал их.

— Эй, железнодорожник! Дублер! Пузыри пускаешь? — Это Самохвалов кричал в самое ухо, чтоб никто, кроме Мити, не услышал.

Он испуганно широко раскрыл глаза:

— Я не сплю…

— Факт, не спишь, — охотно согласился Самохвалов и кивком показал: — Давай на тендер.

На тендере он снял с Мити кепку и приказал:

— Голову нагни!

И, прежде чем Митя успел сообразить, зачем нужно нагнуть голову, обжигающая струя холодной воды ударила ему в затылок.

— Без привычки ночью всегда укачивает, — говорил Самохвалов, постукивая ладонью по большому медному чайнику. — Самое верное средство! Освежает, как в сказке.

Митя отжал волосы и поймал Самохвалова за руку:

— Они видели?

— Вроде за тобой только и следят, делать больше нечего.

— А ты не сболтнешь? Ну не надо, будь другом!

— Как приедем, по радио передам…

Митя не думал, не гадал, что в эту поездку ему еще раз представится случай «отличиться»…

 

Рабочий человек

Внезапно раздался частый перестук колес на стрелках, и со всех сторон брызнули огни. Они казались нестерпимо яркими после непроглядного мрака.

Глаза наконец немного привыкли, и Митя разглядел надпись на невысоком белом здании станции: «Благодать». Вот это сильно! Всего полночи прошло, а уже Благодать. К утру они будут ой-ой где!

Как только поезд остановился, подошел сцепщик. Не выпуская изо рта свистка, поставил фонарь на землю и, пригнувшись, нырнул между тендером и первым вагоном. Скрипнуло железо, громыхнул крюк и словно просвиристел сверчок.

Паровоз отцепили. Он вздохнул с облегчением и неторопливо покатил в сторону от станции.

— Заправляться, — сказал Самохвалов.

Угольный склад представлял собой площадку, заставленную черными усеченными пирамидами. Угля было кругом так много, что ночь казалась темнее. Черное царство угля.

Кран на соседнем пути заворчал, зашевелился, подняв голову, заглянул в тендер и, помедлив, разжал железные челюсти. В тендер с сухим, отрывистым шумом посыпался уголь. Голова поворачивалась, припадала к угольной горе, опять поднималась и со скрежетом двигала челюстями…

— Питанием запаслись, — с видом довольного хозяина проговорил Самохвалов. — Теперь можно дальше…

Когда паровоз подошел к составу, Максим Андреевич вместе с помощником опять принялись осматривать машину, и Митя остался в будке один. Это продолжалось не больше пяти минут, но много ли нужно, чтобы вообразить себя главным лицом на паровозе! Он бросил озабоченный взгляд на манометры, по-хозяйски посмотрел в топку. «Не мешает подбросить», — и послал в топку подряд три лопаты угля, причем всего лишь один раз промахнулся. Потом взглянул на водомерное стекло, похожее на градусник: в высокой стеклянной трубке неподвижно стоял дымчато-зеленоватый столбик воды. «А не добавить ли водички в котел?» И он постучал снизу вверх по горячему рычагу инжектора, как это делал Чижов.

Инжектор сработал, за окном заклубился пар, было слышно, как вода из тендера с глухим гулом ринулась в котел. И тут же послышался крик помощника машиниста:

— Эй, голова! Чуть-чуть не ошпарил. Ты, друг любезный, в окошко посматривай…

Митя не успел ответить: снизу раздался голос Максима Андреевича:

— Димитрий, масленку!

Сколько раз он взбирался на паровозы, стоявшие на пустыре, сколько раз спускался по их крутым и узким ступенькам. Это было так же просто, как ходить по земле, дышать воздухом. Но одно дело спуститься с паровоза налегке, а другое — с масленкой в руке. Придумал же кто-то такие неудобные ступеньки!

На предпоследней ступеньке он все-таки сорвался и повис на руке. К счастью, этого никто не заметил.

Принимая масленку, Максим Андреевич с сочувственной усмешкой покачал головой:

— Уже готово? Вот беда!

При свете факела Митя увидел: по его новой куртке, словно толстая черная гусеница, медленно ползла струя машинного масла.

— Ничего, голубок, — сказал Максим Андреевич, протягивая ему комок чистой ветоши. — Ни у кого на свете не бывает столько радостей и печалей, сколько у вашего брата, новичка…

Митя и не собирался печалиться: масляное пятно, выдавшее его неловкость, сразу «состарило» чересчур новую и аккуратную куртку.

Пока он наводил порядок на тендере, поезд тронулся в путь. Подставив лицо навалистому прохладному ветру, влажно и пряно пашущему ромашкой, чабрецом и еще какими-то травами, и прикрыв глаза, кочегар с восторгом вслушивался в ночь, полную гулкого движения и беспокойного шума. Он стоял посреди тендера, широко расставив ноги, погрузившиеся в уголь, и опершись на лопату, и вдруг заметил: Максим Андреевич, Чижов и Самохвалов смотрят на него из будки и улыбаются. Только теперь он поймал себя на том, что горланит какую-то песню.

Машинист поманил его пальцем:

— Почему замолчал? В наших краях соловей редко поет…

Чижов взял его за руку:

— Отдохнул бы чуток.

— Некогда отдыхать. — Митя показал на пустой лоток и снова подался на тендер.

Он долго бросал уголь в лоток. Звезды растаяли, небо стало высоким, ясным. Поднималось солнце, и на медный свисток невозможно было смотреть, как на дугу электросварки.

Машинист вышел на тендер и стал подсчитывать, сколько сожгли угля.

— Видишь, сберегли маленько…

Вдали показалась каменная башня водокачки с узкими окошками-бойницами, точь-в-точь такая же, как в Горноуральске.

— Собирайся, Димитрий, приехали, — сказал машинист.

— Куда приехали?

— Известно, до дому, до хаты…

— Как же это? Ехали-ехали и до дому приехали?

— Здорово живешь! — взревел появившийся рядом Чижов, содрогаясь от смеха. — Ой, нельзя же так смешить натощак…

— Выходит, прозевал ты, голубок, момент, — с улыбкой проговорил Максим Андреевич. — Мы ведь кольцевой маршрут вели, понял? Притащили поезд на Благодать, а там взяли новый состав — и домой…

«Конфуз, — подавленно потупился Митя. — Полный конфуз».

Паровоз сдали сменной бригаде, и Митя собрался уходить. Но Максим Андреевич остановил его:

— У нас такой порядок, Димитрий: паровозную копоть не уносим…

Митя прыгал, извивался под жгучими хлыстиками душа, покряхтывал от удовольствия. И все-таки, когда, выйдя из душевой, заглянул в зеркало, то увидел вокруг воспаленных глаз черную каемку копоти.

Домой шел не спеша: ноги как будто налились чугуном и слоено дребезжала под ступнями гремучая паровозная будка.

У калитки его встречала мать.

— А я заждалась! — Марья Николаевна тонкими, трепетными пальцами прикоснулась к его плечам.

В прихожей Митя скинул куртку, повесил ее рядом со старой тужуркой отца так, чтобы не бросилось в глаза свежее пятно, вошел в комнату и c наслаждением$7

Мать села напротив и молча, одними глазами, спросила, как спрашивала отца: ну, как прошла поездка? Он понял и сказал:

— Все нормально! А вообще-то малость оскандалился… — И рассказал, как задремал в середине рейса и что произошло с ним в конце поездки.

Марья Николаевна слушала улыбаясь, а потом присела рядом, прижала к груди его влажную голову и чмокнула в макушку, совсем как маленького.

— Сильно притомился небось?

Митя покачал головой:

— Нисколько…

— Сейчас позавтракать тебе соберу. — Она засуетилась, как бывало при возвращении из поездки отца.

А когда Марья Николаевна вернулась из кухни, чтобы позвать его, Митя спал.

Она подошла к кушетке, хотела разбудить — и остановилась. Митя лежал точно так же, как любил лежать отец: руки под голову, локти кверху. И все-то в нем было совершенно отцовское: и широкий лоб, и сильный росчерк бровей, и упрямый подбородок с ямкой. Даже похрапывал он в точности как Тимофей Иванович…

— Рабочий ты мой человек… — прошептала мать.

 

Слежка

— Даже не знаю, куда подался, — сказала Марья Николаевна, глядя на Алешу поверх очков. — Вольный день у него. Как раз сегодня поминал, что не видел тебя целую неделю…

«Занятой человек! Вольный день, а друга повидать некогда!..» Он вышел, решив больше не заходить к Мите, и в раздумье остановился на улице.

Неподвижный воздух был раскален. Сухим жаром веяло от домов, от каменной мостовой, от деревьев. Мягкий, пахнущий смолой асфальт обжигал даже сквозь лосевые подошвы тапок. Солнце стояло над головой, тени не было.

Алеша подумал, что самое благоразумное — отправиться на пруд, но пошел в депо: не желая в том признаться, он надеялся встретить Митю.

Возле депо было еще жарче: кругом камень и железо. От паровозов несло душным, нестерпимым зноем. Рельсы были горячими, словно только что вышли из-под валков прокатного стана.

«А каково в паровозной будке!» — с ужасом подумал Алеша, вытирая мокрую шею.

Из раскрытых ворот депо тянуло прохладой. Он постоял здесь несколько минут, не решаясь зайти в корпус, боясь встретиться с Верой: еще решит, что специально пришел посмотреть, где она работает. Чересчур много чести!

Обойдя вокруг серого ступенчатого здания, наполненного грохотом и шумом, Алеша понял всю легкомысленность своей затеи: депо велико, где тут встретить нужного человека! Он уже собрался было возвращаться, когда увидел Митю, вышедшего из дальних ворот.

Алеша прибавил шагу, но окликнуть его раздумал: Митя направлялся не домой, а в глубь деповской территории, к паровозному кладбищу. Это показалось Алеше загадочным и интересным. Какие дела у него могут быть среди мертвых паровозов? Разве что торопится на футбольное поле. Но ведь в такую пору там не найти ни одного дурака.

Между зданием электрической подстанции и воротами, ведущими на паровозное кладбище, было большое пустынное пространство. Митя, оглянувшись, мог заметить своего преследователя, поэтому Алеша, прислонившись спиной к кирпичной стене подстанции, продолжал наблюдать за ним из-за угла.

Ворота, как всегда, были приоткрыты. Подойдя к ним, Митя быстро оглянулся по сторонам. Алеша отпрянул, а когда выглянул снова, Мити уже не было. Поспешность, с которой он шел, этот взгляд, свидетельствовавший об осторожности, еще больше разожгли Алешу.

«Постой, друг, постой, — с волнением думал он, перебегая из своего укрытия к пустырю. — Ты меня выследил на кладбище, а сейчас я тебя, занятого человека, накрою…»

На футбольном поле было пусто, да Митя и не взглянул в ту сторону. Куда же он? На бронепоезд «Грозный Урал»? Вот будет номер!

Не сбавляя шага, Митя прошел мимо бронепоезда, пересек пустырь и направился к паровозам, стоявшим особняком, на отдельном пути.

Глубокой осенью сорок первого года здесь появились машины, загубленные гитлеровцами: гордый «Сормовец», прошитый смертельной пулеметной строчкой, когда-то сильная «Щука» с большой раной в котле и осанистый «Эхо» с перекошенной будкой, весь в черных железных лохмотьях обшивки. Паровозы эти уходили от фашистов с Украины на восток, но в пути были подбиты стервятниками с крестами на крыльях. Искалеченных насмерть, их все же не оставили врагу, и теперь уцелевшие части этих машин жили в других паровозах…

Подойдя к «Сормовцу», Митя снова оглянулся и торопливо взобрался в будку.

В седой, сомлевшей от жары траве пронзительно и неустанно стучали кузнечики. Низко пронесся шмель, гудя, как самолет. Потрескивала обшивка на паровозах. Вдали, на Лысой горе, стояло мутноватое трепещущее марево, и, казалось, на каменистой вершине колышется бесцветное пламя.

Алеша боялся, что в этой каленой, застывшей тишине Митя может услышать, как оглушительно шуршит под его ногами трава. Ему показалось, что он дышит чересчур шумно, и, сделав несколько глубоких вздохов, Алеша на носках двинулся дальше, держась поближе к паровозам, чтобы в любой момент можно было укрыться.

Наконец Алеша поравнялся с тендером «Сормовца» и замер. Тоненько насвистывая, Митя ходил по будке, железный пол гудел под ним. Алеше почудилось, будто из паровозного окна выпорхнуло что-то, но в следующее мгновение догадался: Митя бросил на узенький подоконник спецовку.

Свист прекратился, громыхнула дверца топки. Через равные промежутки времени скрежетало железо, словно точили огромный нож, и было слышно, как Митя кряхтел и чертыхался.

Алеша стоял, боясь пошевелиться и мучаясь в догадках. Любопытство подталкивало его. Он очутился возле ступенек и, привстав на цыпочки, вытянув шею, заглянул в будку.

То, что он увидел, повергло его в крайнее недоумение. Митя, в голубой майке, широко расставив ноги и согнувшись, запускал лопату в пустой лоток, всем корпусом быстро делал пол-оборота и посылал лопату в открытую топку. Раз, другой, третий… Лицо у него было сосредоточенное, злое, во всей фигуре, в каждом движении чувствовались напряжение и сила.

Несколько раз он не попал в топочное отверстие, лопата ударялась о дверцу, и Митя раздосадованно крякал и с остервенением размахивал лопатой, повторяя одни и те же движения.

«Интересное занятие! — насмешливо думал Алеша. — Дошел человек до ручки…» Он представлял себе, как смутится Митя, увидев его, и ликовал, предвкушая веселую минуту. Смех подкатывал к его горлу, душил, и нужны были отчаянные усилия, чтобы не расхохотаться во весь голос. Только желание проследить, чем все это кончится, удерживало Алешу.

Прошло не меньше получаса, а Митя продолжал без устали орудовать лопатой. Теперь, кроме скрежета железа и грохота, отчетливее было слышно его дыхание.

У Алеши от усталости заныли ноги, заболела шея. Он посмотрел вокруг, ища места, где бы присесть. В это время вверху звучно стукнула дверца топки, и Митя, дробно стуча каблуками о железные ступеньки, спустился с паровоза. На спине потемнела майка, смуглая шея медно блестела от пота. Раскинув руки, он глубоко вздохнул, повернулся и увидел Алешу.

По вытянувшемуся от удивления лицу Мити струйками катился пот, крупные росинки блестели на темных, взлетевших кверху бровях.

— Привет гвардейцу тыла! — сказал Алеша.

— Ты? — растерянно спросил наконец Митя и вдруг закашлялся.

— Разве не узнаешь?

— Давно тут?

— С самого начала… Удивительно, почему ты здесь, а не на бронепоезде? — не без ехидства спросил Алеша.

— Хитрость! — подмигнул Митя. — Там вояки могут свистнуть лопату — главное кочегарское орудие…

— И часто ты так?

— Что?

— Ну, упражняешься, — сказал Алеша и, не скрывая усмешки, воспроизвел движения, которые Митя делал на паровозе.

— Между поездками часок-другой стараюсь… — простодушно сознался тот.

— Да, ты явно прогрессируешь! — с откровенной насмешкой проговорил Алеша, щуря зеленоватые глаза.

Митя, по-своему поняв его слова, оживился.

— А ты думал! Тренировка — великая штука. Лучше, я считаю, тут попотеть, чем терпеть срам в бригаде, выслушивать шуточки Чижова. И, знаешь, с каждым разом все меньше промахиваюсь… Ну чего ты? Смотришь так, вроде не узнаешь меня.

— Выходит, я помешал тебе, — упавшим голосом серьезно сказал Алеша после молчания.

— Вот еще! — засмеялся Митя. — Хватит на сегодня. Жарко. — И, подойдя к Алеше, положил ему на плечи горячие руки. — Я ж тебя, злодея, сколько не видел! Пошли ко мне.

 

«Государственный деятель»

— Давай в боковушку, — сказал Митя и толкнул широкую низкую дверь.

Это была крохотная, почти квадратная комнатка с оконцем, глядевшим на огород. Помещались здесь небольшой верстак со слесарными тисками, узкий шкафчик, в котором, как на магазинной полке, были разложены инструменты, и старый, но крепкий табурет. С потолка на фарфоровом блоке спускалась лампочка под эмалированным абажуром, похожим на тарелку.

До войны Тимофей Иванович проводил в боковушке свободные часы — чинил по просьбе Марьи Николаевны хозяйственные вещи, сооружал действующую модель приспособления, которое в депо теперь называют «машинкой Черепанова».

Не было ничего интереснее для Мити, чем смотреть, как рыжий грубый кусок железа превращается в красивую, тонкую и блестящую вещь. Митя мог часами следить за большими, неторопливыми руками отца. Все у него выходило так споро и ладно, что даже на душе делалось весело и казалось, что и у тебя все получится так же легко да красиво.

— Вот где благодать! — сказал Алеша, оглядывая боковушку и вытирая лоб.

Митя пододвинул ему табурет, а сам примостился на узком подоконнике.

— Садись. Что нового?

— По-моему, у тебя нового больше…

Конечно, у Мити было больше нового, но говорить о работе не хотелось: через две минуты Алеша начнет зевать.

Алеша, в свою очередь, думал о новостях, вспомнил стычки с матерью и Верой (не рассказывать же о них!) и, чтобы отвлечь Митю, подошел к верстаку, спросил:

— Кто это тут мастерит?

— Я, — немного смутился Митя. — Так, сообразил одну штуку. — Он поднял над верстаком посудину из плотной белой жести, похожую на чайник, но не круглый, а продолговатый, с длинным тонким носиком. — Что такое, знаешь?

— Лейка, — нетвердо сказал Алеша.

— Паровозная масленка!

— Та же лейка, только для масла. И что же?

И, хотя Алешины глаза красноречиво говорили: «Стоит ли заниматься такой ерундой», Митя рассказал о первой поездке, о злополучной масленке и о том, что он придумал. С масленкой его конструкции пятен можно не бояться!

— Пустяковина, а сильно захотелось сделать. И можно бы лучше, да слесарь я липовый. Только и видел, как батька работал…

— И вдруг «масленка Черепанова»! — вспыхнул Алеша. — Как тормоз Матросова, например. Колоссально! Эх, сообразить бы нам вдвоем что-нибудь такое… — Он щелкнул пальцами. — И представляешь, наши имена рядышком. Вот было бы гениально! — Алеша повел в воздухе рукой, словно выписывая свою и Митину фамилии, и даже причмокнул языком.

Митя снисходительно улыбался: все больше знакомых черточек прежнего Алеши обнаруживал он в друге. Но Алеша уже погас, задумался, сказал печально:

— Ты вот выдумываешь, изобретаешь, а я не могу.

— Просто ты не задумывался.

— Да я и не сумею, наверное…

— Чепуху городишь! Если ничего не делать, понятно, ничего и не получится… Так и будешь болтаться все каникулы?

Упершись локтями в колени, Алеша сумрачно смотрел в пол.

— Не тянет меня никуда, — признался он. — Понимаешь, никуда.

— Так не бывает.

— Бывает, как видишь, — с грустной усмешкой сказал Алеша. — И вообще, настроение дурацкое. От отца ничего…

— Мой тоже одну открытку написал и молчит. Что поделаешь! Послушай… — У Мити вдруг живо заблестели глаза. — Раз никуда не тянет, значит, тебе все равно. Иди к нам в депо. Другого такого дела не найдешь. Что ни возьми, все с транспортом связано — главный нерв. Понравится, точно говорю. Только решай скорее, сколько можно тянуть!

«К нам в депо, — завистливо подумал Алеша. — Хорошо тебе…»

Он долго не отвечал. Сидел, подперев щеки ладонями, и молчал. Митя не торопил: когда человек принимает такое решение, не нужно мешать.

— Ты говоришь, на паровоз, — негромко начал Алеша. — А я вот думаю, думаю и не пойму: стоило девять лет учиться, чтоб в угле копаться?

Митя сполз с подоконника и широко раскрытыми глазами уставился на Алешу.

— А что еще кочегару делать? — продолжал Алеша, запрокинув красивую голову. — Для этого и пятиклассного образования, по-моему, многовато…

На смуглых щеках у Мити пробился румянец, забегали твердые бугорки желваков. Он зашагал по боковушке: два шага от окна к двери, два — от двери к окну. Подошел к верстаку, зачем-то взял молоток, легко подбросил его в руке.

Алеша, следя за его порывистыми, нервными движениями, улыбнулся:

— Не с помощью ли этого орудия собираешься спорить?

Митя рассерженно бросил молоток на верстак.

— «Образование, образование»! — сказал он злым, севшим вдруг голосом. — Вроде оно у тебя такое, что и носить при себе тяжело. Академик!

— Скажешь, без девяти классов ты не справился бы? — ввернул Алеша.

— Если бы только уголь кидать. А кочегару, было бы тебе известно, и головой приходится работать. Понятно, можно, как медведь в цирке, заучить движения, а можно с сознанием все делать. И тут образование твое пригодится…

— Самообман, — бросил Алеша.

— Самообман — это шляться без дела, ныть и настроения всякие выдумывать. Железнодорожный генерал Матросов, которого ты помянул, изобретатель тормоза, начинал, между прочим, кочегаром. Могу дать книжку про него.

— В какое время он начинал? — насмешливо воскликнул Алеша и хлопнул себя по коленке. — Он, может, малограмотным пришел на паровоз. Так прикажешь повторять этот путь?

— А на фронте ты бы сразу генералом?

— Не будем об этом, — отмахнулся Алеша. — Я считаю, государству даже невыгодно: люди с девятиклассным образованием кочегарами копаются.

— Государственный деятель! — раздраженно фыркнул Митя, подошел к окошку, повернулся к Алеше спиной.

Там, за окном, было зелено, солнечно, и боковушка впервые в жизни показалась ему неимоверно тесной и сумрачной…

 

В непогожую ночь

Сыпал мелкий и по-осеннему пронизывающий дождь. Мать называла его «бусенец». Он дробно и тоскливо стучал по вещевому мешку, по намокшей тяжелой кепке, от него ныло под лопатками.

Митя переходил с одного пути на другой, пробирался между лязгающими мокрыми составами, приглядывался к паровозам. Но паровоз номер 14–52 как будто в воду канул.

Желтые станционные огни, тускло расплывшиеся в черном небе, напоминали яичные желтки, выплеснутые на чугунную сковородку. Словно потускнели даже сильные прожекторы на невидимых сейчас высоких мачтах. Все было густо заштриховано свинцовой сеткой дождя.

Митя прислушивался к свисткам паровозов: вдруг по голосу узнает свою машину. Но в нестройном хоре свистков ничего нельзя было разобрать. Паровозы, должно быть, охрипли от назойливой сырости, и знакомый голос теперь стал неузнаваем…

С тех пор как Митя явился в дежурку и, не застав там бригаду, отправился на поиски, прошло уже много времени. Он успел промокнуть, озяб, был близок к отчаянию. Что, если они уехали? Станут дожидаться какого-то дублера, задерживать из-за него поезд!

Навстречу шел человек. У Мити мелькнула надежда.

— Не видали паровоз 14–52? — спросил он и поморщился, таким чужим и противно жалобным показался свой голос.

— Где ж его увидишь? — не останавливаясь и не повернув головы, отозвался прохожий.

Постояв немного, Митя побрел к перевалочной площадке, откуда начинал поиски. Но путь, как и прежде, был свободен. Нет, не найти ему сегодня своего паровоза! Наверняка ни с кем не случалось такого и никто ему не поверит…

Сзади послышались шаги. Митя быстро оглянулся. Человек в длинном плаще с капюшоном, засунув руки в карманы, шел неторопливой, тяжеловатой походкой.

— Товарищ, вам не попадался паровоз 14–52? — И опять, как он ни старался, голос прозвучал очень жалобно.

Человек остановился, вытащил из кармана руку, и острый луч электрического фонарика ударил Мите в глаза.

— А кто машинист на паровозе?

Мите показалось, что он слышал где-то этот голос.

— Егармин Максим Андреич, — заслонившись ладонью, сказал он. — Не встречали?

— Так, так, — словно припоминая что-то, сказал человек в плаще. — Встречал Егармина, как же. А зачем он тебе понадобился?

— Дело есть.

Человек в плаще усмехнулся:

— А коли есть дело, так надо уметь находить Пойдем.

И он повел Митю в другую сторону, к будке стрелочника, тепло светившейся небольшим оконцем.

— Часто приходится вот так искать машиниста Егармина? — мягко спросил провожатый.

— Не бывало еще такой напасти, — сказал Митя, немного воспрянув духом.

— «Напасти», говоришь? — повторил человек и, кажется, вновь усмехнулся в свой капюшон.

Когда он открыл дверь будки, старик стрелочник с серебряными усами поднялся со скамейки.

— Сидите, сидите, — сказал человек в плаще. — Нам позвонить. — Он шагнул к небольшой белой, жарко потрескивающей печке и потер над чугунной доской руки. — Вот где можно душу согреть!

После дождя и мрака будка показалась настоящим раем. Было здесь очень тепло и вкусно пахло «печенкой» — печеной картошкой. Ходики, тикавшие на стене, успокоили Митю: до отправления поезда было еще тридцать пять минут.

Провожатый откинул капюшон, и Митя отступил к двери.

— Сергей Михайлович? Товарищ начальник?

— Ничего, ничего, Черепанов, — сказал Горновой, делая вид, что не замечает его растерянности. Он подошел к телефону, висевшему на стене, снял трубку: — Дежурного по станции. Дежурный? Горновой беспокоит. Паровоз 14–52 где сейчас? В северном? Благодарю. — И обернулся к Мите: — Слыхал? А как отыскать северный парк?

— Найду… — Голос Мити прозвучал не очень уверенно.

Стрелочник ухмылялся в серебряные отвислые усы. Горновой козырнул ему, натянул на фуражку тяжелый, неподатливый капюшон и вышел, пропустив дублера вперед.

— Показывай, где северный парк.

Митя вспомнил, что Лысая гора, темневшая сейчас слева, находится на западе.

— Вот север, — с облегчением проговорил он и ткнул пальцем прямо перед собой. — Теперь порядок. Спасибо…

— Веди, — почти тоном приказа сказал Горновой.

Вот это дело! Отпусти его начальник депо, он без труда придумал бы причину опоздания, и никто не узнал бы правду.

Они пересекли несколько путей, обошли серую лужу, в которой слабо тлел огонек стрелки, и направились вдоль вереницы вагонов. Там, где была голова состава, на земле желтела дорожка света от паровозного окна.

— Пока осмотри буксы, — тихо сказал начальник, когда они приблизились к паровозу. — Я позову…

Горновой неторопливо поднялся по ступенькам и, подобрав полы плаща, боком пролез в узкую дверь.

— Вечер добрый!

— Милости просим! — Максим Андреевич приподнял фуражку. — Чем обязаны, Сергей Михайлыч?

Горновой не ответил, откинул капюшон, за руку поздоровался с Максимом Андреевичем и Чижовым. Увидев начальника, Самохвалов поспешил с тендера и тоже протянул ему свою наспех вытертую паклей руку.

— Сегодня вторую докладную тебе настрочил, Сергей Михайлыч, — сказал машинист. — На горячую промывку пора ставить машину. Иначе угробим старуху…

— Знаю, читал, — нахмурился Горновой и пожалел, что не отпустил мальчишку одного. — Если подходить строго, весь парк надо сегодня же на ремонт. Вот «пятидесятка» выйдет, твою поставим. Лады? — Горновой оглянулся. — А дублер-то ваш где?

Максим Андреевич тревожно посмотрел на Чижова.

— Запаздывает что-то. Даже не похоже на него. Парень старательный, исправный…

— А догадается он, как вас найти?

— Найдет, — убежденно ответил Чижов.

— Вы, конечно, растолковали ему, где у нас какой парк, каким образом узнать, где находится паровоз?

Машинист и помощник переглянулись.

— Он такой бедовый хлопец, Сергей Михайлыч, — сказал Чижов, — можно не беспокоиться.

— Нет, надо беспокоиться, — строго проговорил Горновой. — Сами пожелали взять человека, а не учите. Вам кажется, если сами с закрытыми глазами все тут найдете, так и любой сможет. А человек первые шаги делает. Нет, не годится так учить, товарищи…

Максим Андреевич смущенно кашлянул, разгладил жесткие усы.

— Отчитал ты нас правильно, Сергей Михайлыч. Сплоховали. Но я тебе скажу: когда приходит на учение середнячок, ему втолковываешь всякую малость, а этот…

— Хорошо успевает?

— С лету хватает. Верное слово.

Максим Андреевич подошел к двери и с минуту смотрел в сырую, шелестящую дождем темноту. Потом смахнул с лица дождевые капли, сказал с беспокойством:

— Кто знает, может, и вправду не нашел? Сходи-ка, Михаил, поищи. Вот незадача…

Горновой присвистнул.

— Поздновато забеспокоились, товарищи. Если будет продолжаться такое учение, при всем уважении к вам, переведу Черепанова в другую бригаду. А сейчас получайте своего дублера. Нашел на путях… — И, выглянув из дверей, он позвал Митю.

Но кочегар не шел. Всполошенно вглядываясь в темноту, Горновой позвал громче. Тогда издали послышался унылый голос:

— Иду!..

Пока начальник депо поднимался на паровоз, Митя переживал мучительные минуты. Было ясно, что речь пойдет о нем и, если остановиться поблизости, можно все услышать. Но он пересилил это желание я прошел далеко от паровоза: услышишь ты или не услышишь, все равно лучше о тебе говорить не станут!

Медленно взобравшись на паровоз, Митя остановился, подавленный, угрюмый. Он почувствовал: щеки так запылали, что дождевые капли, наверное, мигом испарились на них.

— Как же это, Димитрий? — участливо проговорил старик. — Ждем тебя, а ты…

Митя молча повел плечом.

Самохвалов блеснул цыганскими глазами, торопливо шепнул:

— Да ты не кисни. Подумаешь! И не такое бывает.

А Максим Андреевич, показывая на Митю, обратился к начальнику:

— Забыл тебе сказать, Сергей Михайлыч. Рационализатор ведь!

— В чем это проявилось?

— А ну, Димитрий, продемонстрируй.

— Что вы, Максим Андреич! — с испугом отозвался Митя.

— Давай, давай быстренько! — Машинист строго свел брови.

Встретив этот непреклонный взгляд, Митя покопался в железном ящике и вышел на середину будки. В руке у него была белая, с длинным тонким носиком масленка. Он помешкал немного, держа перед собой масленку, и вдруг опрокинул ее носиком вниз. Горновой дернулся всем телом, предостерегающе протянул к Мите руки.

— Не изволь тревожиться, Сергей Михайлыч, — довольно усмехнулся Максим Андреевич. — В этом-то как раз и вся соль…

Едва сдерживая улыбку, Митя подождал, пока Самохвалов подставил бидон, и нажал круглый клапан, торчавший возле ручки. Из длинного носика побежала густая янтарная струя.

— Ловко! — Горновой взял у Мити масленку и стал рассматривать ее, не скрывая удивления. — Разумная вещь. Сам придумал?

Митя кивнул.

— Смекалка! — приложив палец ко лбу, заметил Максим Андреевич. — Как ты мыслишь, Сергей Михайлыч, могут ее принять на вооружение?

Горновой задумался, все еще рассматривая масленку.

— Думаю, нет, — сказал он как будто с сожалением. — Вещь, конечно, стоящая, молодец Черепанов. Но масленка, понимаешь, должна стоить гроши, а такая дороговато обойдется. Дороже смазки, которую можно разлить. А разливать ты и сам скоро перестанешь…

Вспомнив о пятне на куртке, Митя опустил глаза.

— Ну ничего, — ободряюще сказал Максим Андреевич. — Мы еще придумаем рационализацию. Да такую, что всюду примут. Верно, голубок?

Митя не ответил. Приняв из рук начальника масленку, он выбежал на тендер.

 

Часть третья

 

Карпы

Бывает, что люди, которые тебя в глаза не видели и о которых ты не имеешь никакого представления, вторгаются в твою жизнь, отягощая ее неожиданными огорчениями.

— Сегодня Волкова, наш врач, спросила: «Чем увлекается ваш сын?» И я не знала, что сказать… — говорила Анна Герасимовна, устало глядя на сына. — В самом деле, к чему тянется твое сердце? Разве я знаю?

Алеша смотрел в книгу и думал: «Какое ей дело, этой Волковой? Беспокоилась бы о своих детях, если они есть. Обязательно надо совать нос в чужую душу!»

— Я с тобой говорю, — негромко сказала Анна Герасимовна.

Она медленно расстегивала гимнастерку, и Вера заметила, что пальцы матери, длинные, с коротко подстриженными продолговатыми ногтями, дрожат.

Алеша отложил книгу, но сидел, как прежде, потупившись. «Сами оторвали, а теперь — к чему сердце тянется! И это правильное воспитание!»

Возвращаясь домой, он рассчитывал получить грандиозную взбучку, приготовился выслушать скучную мораль, встретить холод и презрение, а вышло наоборот. С ним нянчились, как когда-то, в раннем детстве, когда он часто болел. Мама сказала, что он «жутко извелся», что ему необходимо усилить питание, и, отрывая от себя, кормила его не хуже, чем в мирное время. А он и не пытался протестовать: аппетит был волчий. Вера, которая могла «без отрыва», в один присест, опустошить банку сгущенного молока, теперь почти не прикасалась к нему: «Алешке нужнее…»

В первый день Вера заговорила было о его «фронтовых успехах», но мать так посмотрела на нее, что она сразу примолкла.

Мама сказала, что ему нужно отдохнуть, войти в норму. И он добросовестно отдыхал и «входил в норму». Днем подолгу размышлял, лежа на диване. Поразмышлять было над чем. У Мити неплохо получилось: отец — на бронепоезде, а он вроде заменяет его. Но что особенного — ездить по уральским дорогам? В прифронтовой бы полосе — другое дело! Фашистские самолеты охотятся за поездами, а паровозные бригады прорываются под бомбами, обманывают летчиков: то пустят дымовую завесу, то на полном ходу остановят поезд. Машинист Еремеев (о нем писали в газете) провел под носом врага больше ста эшелонов. Это слава! А кто узнает о Мите Черепанове? В лучшем случае на собрании назовут. Скука! Залезть в горячую мартеновскую печь и отремонтировать ее — это уже нечто! За такие дела и ордена дают. Но, кажется, уже было. И пускай. Есть же люди, повторившие подвиг Александра Матросова! Вопрос в другом: кто подпустит его, Белоногова, к мартеновской печи?

Путевым обходчиком пойти тоже интересно. Обходишь участок — и вдруг лопнувший рельс. А в это время из-за поворота — поезд. Бежишь навстречу и вспоминаешь: флажки-то остались в будке. Что делать? Как остановить поезд, предотвратить несчастье? И тогда разрезаешь руку, срываешь с себя сорочку, прикладываешь к ране. Сорочка становится красной, ты размахиваешь ею и бежишь. Машинист замечает тревожный сигнал, останавливает поезд, а ты без памяти грохаешься на полотно… Но и это уже было, даже рассказ написан. Что ж, тогда можно флажки не забывать, руку не резать — все равно напишут: «Алексей Белоногов спас поезд!»

Устав от раздумий, Алеша проигрывал на патефоне несколько пластинок, читал и валялся на диване, сраженный дневным сном, весьма полезным для организма, по утверждению медиков.

Боялся он вечеров. Вечера стали самым мучительным временем суток. Мама рассказывала о своих раненых, Вера не уставая сообщала о деповских делах и людях, а ему не о чем было говорить. Он брал книгу и как будто углублялся в чтение, но читать не мог…

Сегодняшний вечер также не обещал ничего хорошего. Алеша чувствовал на себе взгляд матери и ниже наклонял над книгой голову.

Отложив истории болезней, которые она взяла, чтобы заполнить дома, Анна Герасимовна смотрела на сына. У него было девически красивое лицо с мягкими, неуверенными чертами. Он был очень красив. Когда-то это радовало ее. Где бы Анна Герасимовна с ним ни появлялась — в детской консультации, в сквере, на утреннике, — «а него неизменно обращали внимание: «Какой чудесный ребенок!» И ей было приятно. Теперь же внешность Алеши все меньше нравилась Анне Герасимовне, даже пугала ее.

К красивым юношам и мужчинам она всегда относилась несколько настороженно и иронически. По ее наблюдениям, красивые мужчины зачастую бывали весьма ограниченными. Она называла таких: «тихий красавчик». Причем «тихий» относилось к умственным данным. Но об Алеше не скажешь, что он глуп. И все же есть что-то бездумное и безвольное в его расслабленной, мягкой и чересчур правильной красоте…

— А знаешь, мой друг, — с улыбкой проговорила Анна Герасимовна, — ты заметно поправился, посвежел на положении нашего дорогого гостя. Но мама моя говаривала: «Кто сидел на печи, тот уже не гость, а свой…» А ты уже две недельки на печи. Пора включаться в жизнь…

— Что ты понимаешь под включением?

— Учение, больше ничего. Никакими обязанностями но дому тебя не нагружаем.

— Везет же некоторым! — усмехнулась Вера, штопавшая чулок, натянутый на электрическую лампочку.

— Надо, Лешенька, извлечь из-под спуда учебники и усаживаться. Время пролетит — не оглянешься…

Мать снова занялась своим делом, а он выждал «для характера» минут десять, медленно поднялся, стал неторопливо перекладывать книги на этажерке и, отыскав учебник по алгебре, взял чистую тетрадь и сел за стол. Наудачу раскрыл книгу, старательно переписал пример, на который упал взгляд, и глубоко задумался, подперев голову руками.

Мать выключила радио. И совершенно напрасно: во-первых, симфоническая музыка совсем не мешает сосредоточиться, а во-вторых, теперь придется привыкать к тишине. Но не успел он привыкнуть и настроиться на рабочий лад, как захотелось пить. Он решил перебороть жажду, однако все время думал о воде. Пришлось сдаться. Потом заметил, что стул под ним скрипит. Казалось бы, сидишь не шевелясь, а он все равно скрипит, отвратительно и громко. Сосредоточиться просто невозможно. Нахлынули разные мысли, очень далекие от алгебры. Напала вдруг сонливость, будто не спал по меньшей мере трое суток подряд, даже заныли скулы…

Анна Герасимовна заглянула в его тетрадь. Рядом с нерешенным примером красовался во всех подробностях автомат с круглым диском…

— И это за полтора часа? — сказала она со вздохом.

Он потянулся, откинувшись на спинку стула, встал и, потирая виски, прошелся по комнате вялой, заплетающейся походкой.

Анна Герасимовна горестно улыбнулась:

— Как ужасно ты напоминаешь карпов тети Глаши!

— Что еще за карпы?

— А я никогда не говорила тебе? Изволь, расскажу…

В одно предвоенное утро всю поликлинику, где работала Анна Герасимовна, облетела весть: сына главврача, семнадцатилетнего парнишку, осудили за соучастие в краже. Весь день только и разговоров было, что об этом событии. Когда сели завтракать, пожилая няня Глафира Ильинична — тетя Глаша — сказала:

«Верно, знать, говорится: «Сызмальства не возьмешь в руки, потом наберешься муки». — И вдруг спросила: — Вам, Анна Герасимовна, доводилось видать карпов из нашего пруда?»

«А что?»

«Видали, какие они?»

«Обыкновенные, по-моему».

«Не совсем обнаковенные. С набережной смотришь — выводок табунком ходит, молодь, а вроде купцы опосля сытного обеда разгуливают, плавниками едва-едва шевелят. И ровно неохота им вовсе шевелиться, ровно сию минуту заснут. Я такую гладкую да ленивую рыбу отродясь не видывала. А отчего им не быть ленущими? Никакого беспокойства в жизни. Корм добывать не нужно, знай поспевай глотать. По часам кормят. И досыта. Как говорится, от пуза… Вот я и хочу сказать, Анна Герасимовна, многие родители ребяток своих великовозрастных таким же манером опекают, готовенькое в рот кладут. Рыба, она, понятно, жирнеет от этого, а люди, я считаю, портятся…»

— Умница какая эта тетя Глаша! — воскликнула Вера.

— Спасибо за сравнение! — сказал Алеша. (Вере показалось, что его прямые растрепанные волосы ощетинились.) — Хорошо, пойду работать, добывать себе корм!

Анна Герасимовна с трудом улыбнулась, чтобы скрыть свой испуг таким неожиданным оборотом.

 

Третье лицо

Поезд отправлялся в тринадцать сорок пять, но Митя сказал матери, что у него есть дело в депо, и ушел за два часа до отъезда.

В действительности же у него не было никаких дел, если не считать, что ему хотелось повидать Веру. Он не встречал ее уже четыре дня. А сегодня у Мити был не совсем обычный день: заканчивался испытательный срок, он чувствовал, что испытания выдержал, и у него было отличное настроение.

Он шел, а в уме слово за словом составлялось письмо к отцу. Большое, подробное и очень складное письмо. Обидно только, что, когда сядешь за бумагу, все выйдет намного хуже… «Я написал тебе на другой день, как меня зачислили на работу, а от тебя так ничего и нет. Но я все равно знаю, что ты не против. Я помню, что ты говорил мне когда-то: «Не будешь учиться — успеешь не больше, чем я. А ты должен побольше успеть, иначе будет полный застой…» И вот я хочу сказать, чтоб ты не тревожился. Не будет застоя…»

Вдруг он услышал голос Веры:

— Зачем пожаловали, товарищ дублер?

Она стояла у входа в нарядческую в легком синем платье в горошек, с книжкой в руке.

— Я пришел… мне нужно… я забыл, когда мне выезжать, — сказал Митя.

— Вот новость! — воскликнула Вера. — Сегодня в тринадцать сорок пять… — и взглянула на него испуганно: — Только что просматривала наряды и запомнила…

Собственная растерянность помешала Мите заметить, как смутилась девушка.

Душевное напряжение, которое он переживал этот месяц испытательного срока, теперь, когда оставалось сделать всего одну поездку, перешло в чувство большой, безудержной радости. А к кому, как не к Вере, могло потянуть его с этим чувством? Но Митя боялся, что она уйдет сейчас, а ему так хотелось побыть возле нее!

Напротив конторы тихо шелестел фонтан. Посредине круглого серого бассейна высился букет неестественно больших жестяных тюльпанов, выкрашенных в голубой цвет; из каждого цветка вырывалась тонкая струйка и, дробясь и радужно играя, падала в зеленоватую воду бассейна. Вера засмотрелась на сверкающие брызги и как будто не собиралась уходить.

— А у меня сегодня кончается испытательный срок, — негромко сказал Митя.

— Уже пролетел месяц? — оторвав взгляд от фонтана, не то удивленно, не то радостно сказала Вера. — Как думаешь, выдержал?

— По-моему, выдержал.

— Значит, зачислят. — Вера нагнулась, сорвала длинный тонкий стебелек и переложила им страницу книги. — Машинистом бы, а? — хитровато покосилась на Митю и медленно пошла по двору.

— Доберемся постепенно, — сказал он, идя рядом. — Не все сразу. Есть, конечно, люди — они считают, что быть кочегаром — пустяшное дело. И пускай. А кочегар, как-никак, третье лицо!

— А их на паровозе всего три! — заметила Вера и как будто спохватилась. — Не страшно тебе на паровозе?

— Нисколько. Вообще привычка нужна, понятно.

Депо осталось позади. Впереди маячила Лысая гора. Тропинка, пробитая в высокой траве, была узенькая, на ней помещалась только Вера. А Митя шагал рядом, и твердые стебли бурьяна били его по коленям.

Заметив, что ему тяжело идти, Вера перешла на колею, вдоль которой тянулась тропинка. Это был старый запасный путь. Рельсы заржавели, меж черных шпал пробивалась трава.

Бросив на Веру удивленный взгляд, Митя шагнул на тропинку.

— Предположим, тебя зачислят. А дальше что? Как школа? — спросила она, повернув к нему голову.

— Сам еще не знаю, — ответил Митя.

— Вот и зашли в тупик, — сказала Вера и засмеялась, потому что они в самом деле стояли перед тупиком.

Ржавые рельсы запасного пути были загнуты кверху, словно полозья огромных саней; их соединял толстый квадратный брус, почерневший от времени, весь в глубоких трещинах.

Вера подула на брус и, легко подпрыгнув, уселась на нем.

— Скажи, тебе хочется сделать что-нибудь большое, хорошее? — неожиданно спросила она.

— Кому же не хочется? — улыбнулся Митя.

— Пожалуй, — согласилась Вера. — Но можно ли все время думать об этом?.. Я считаю, когда настоящий человек делает что-то героическое, он, может быть, совсем не думает, что он герой…

— Наверно, — отозвался Митя. — Но к чему это ты?

— Я о своем братце, — огорченно проговорила Вера. — Одно только у него на уме: совершить подвиг. И, главное, как мечтает! Вчера говорит: «Эх, если бы загорелось ваше депо, а я спас людей, вывел паровозы! За это могли бы даже орден дать…» — «Дурак ты, говорю, если нужно депо спалить, чтоб выявить твой героизм». Обиделся…

Митя рассмеялся.

— Смеяться, конечно, просто…

— А что сложно?

— Помочь другу.

Митя собирался тоже сесть на брус, уже уперся в него ладонями, напружился, готовясь подпрыгнуть. Да так и остался стоять.

— Как, например?

Вера, не взглянув на него, дернула худеньким плечом.

— Друзья находят способы… если собственная персона не заслоняет им весь мир.

«И понесло меня сюда! — подумал Митя. — Разве что хорошее услышишь от нее?»

Обиженно хмурясь, он рассказал о своем разговоре с Алешей и признался, что недоволен собой: назвал его государственным деятелем, а убедить не сумел.

— Сильно разозлил он меня: «С таким образованием в угле копаться!»

— Узнаю. Воображения больше, чем соображения, — запальчиво сказала Вера.

— Так что насчет персоны ты поспешила, — все еще с обидой сказал Митя. — Как мог уговаривал его. Работали бы вместе, на одной машине. Сначала тут, потом бы на широкую. Это же работа — понимать надо! Вроде и ездишь по одному маршруту, а поездка на поездку не похожа. Каждый раз что-то новое, не заскучаешь. А про важность и говорить нечего…

Вера сидела, обхватив колени и слегка покачиваясь.

— Послушала тебя, и самой захотелось на паровоз. Но как Алешку разжечь? — проговорила она в раздумье. — А вообще я завидую тебе: очень люблю ездить. Так хочется поехать куда-нибудь далеко-далеко! Иной раз услышу свисток паровоза, и на сердце хорошо и тревожно…

Не отрывая глаз от задумчивого лица Веры, которое казалось ему сейчас особенно красивым, Митя заговорил о том, что на узкой колее дальше Кедровника не поедешь, что настоящие поездки начнутся, когда он будет на широкой колее. Тогда уж попутешествует!

— Знаешь, о каком путешествии я думаю? — сказал Митя. — Представь себе, завод выпускает паровоз. Новый, быстроходный, мощный паровоз на каком-нибудь новом топливе. И вот бригада «обкатывает» машину, ведет ее через разные страны, через всю землю, от края до края, пока суша не кончится. Как, скажем, Чкалов и Водопьянов испытывали новые самолеты…

Глаза у Веры открылись широко:

— Вот это интересно!

— Интересно, да пока что нельзя сделать. То есть выпустить новый паровоз, конечно, можно, а вот проехать через всю землю…

— Почему?

— Колея всюду разная. Где шире, где поуже, понимаешь?

— Зачем же так глупо устроено?

— Кто его знает? Каждая страна по-своему живет, по-своему все делает. А когда весь мир будет заодно, — он сделал руками широкое, округлое движение, — тогда колея всюду будет одинаковая. Садись на паровоз и греми по всей земле!

Вера молчала, восторженно глядя на Митю. Потом вдруг спросила лукаво:

— Ну-ка, признайся, кого ты видишь машинистом на этом паровозе?

Митя потрогал пальцами черный, иссеченный трещинами брус, улыбнулся:

— Почему обязательно машинистом? А может, инженером. Тем самым, который придумал новый паровоз.

— Ох, и выдумщик же ты! — Она приложила руки к щекам и покачала головой.

— А что? — полушутя, полусерьезно сказал Митя. — Одни Черепановы изобрели первый в России паровоз, а почему другой Черепанов не может усовершенствовать теперешние машины?

Веселые искринки заплясали в зеленоватых Вериных глазах.

— Железная логика! Если крепостные люди смогли сотворить такое дело, то их вольный потомок должен сделать что-то еще большее… Правда, если, кроме свободы, у него есть еще кое-что… — И она приложила палец к своему гладкому, слегка загорелому лбу.

Что поделаешь, без «шпилек» она не может!

— Ты вот мечтаешь, фантазируешь, — примирительно проговорила Вера помолчав, — но ты и делаешь что-то. Призвание у тебя есть. А друг твой — пустой мечтатель. Самый настоящий Манилов. Да еще с переэкзаменовкой по алгебре…

— Я его растормошу, — горячо сказал Митя. — Увидишь, будет Алешка действовать. Будет!

— Если бы это удалось! — негромко сказала Вера. — А я пока мечтаю, чтоб скорее мы победили. Кончится война, мама не будет так работать, тогда и я займусь любимым делом, уеду отсюда… — И она раскинула руки, словно собиралась взлететь.

Радостное возбуждение, с которым Митя шел в депо, переросло в ощущение настоящего счастья: испытательный срок кончался, все шло благополучно, Вера была рядом, и впервые они так мирно, так хорошо говорили. Никогда он еще не был так уверен в себе, в своем призвании (очень здорово сказала она про призвание!), никогда не был так убежден, что добьется всего, что задумал. И только мысль, что Вера может уехать, что ее не будет здесь, затуманивала счастье.

Митя имел весьма смутное представление о геологии, но проникся уважением к этой науке. Он стал бы уважать и медицину и даже химию, которую не любил, если бы ими увлекалась Вера. Одним лишь не устраивала его геология: из-за нее Вера должна была уехать из Горноуральска.

— Такой город, столько всяких институтов, а горного нет… — с досадой проговорил Митя, лишь теперь понимая, что не все правильно устроено в родном городе.

— Да, бывают несправедливости, — скрывая улыбку, сказала Вера и спрыгнула с бруса. — Пойдем, скоро кончится перерыв…

Они медленно побрели по шпалам обратно в депо. На полдороге Вера вдруг остановилась и спросила:

— А если бы тебе пришлось не дублером, а за кочегара, не испугался бы?

— Кочегаром Самохвалов ездит.

— Миша заболел. Приходила его мать, говорит, сильный жар у него. Простудился, наверное.

От неожиданности Митя растерялся. Последнюю поездку испытательного срока он проведет не учеником, а третьим, самостоятельным лицом! Испугается ли он? Да он сегодня смог бы не только кочегаром, но и помощником, а если бы потребовалось, то и за машиниста сработал бы, потому что сегодня для него не существовало ничего трудного и невозможного!

— Заболел товарищ, а сочувствия на твоем лице что-то не видно… — заметила Вера.

— Максим Андреевич возьмет кого-нибудь вместе Самохвалова, — упавшим голосом проговорил Митя.

— И не собирается, — возразила Вера. — Сказал: «Пускай приучается парень». Ты, значит…

— Честно?

— Стараюсь всегда говорить правду.

Он молча схватил ее прохладную руку и, словно обжегшись, тотчас выпустил.

Щеки у Веры внезапно вспыхнули.

— Смотри не, забывай, когда в наряд выходить, — торопливо сказала она и, не глядя на него, юркнула в нарядческую.

 

Финики

Вера поставила на стол посапывавший паром электрический чайник, три чашки и пошла к буфету за финиками, которые вчера вечером принесла мать. В магазине был сахар, но Анна Герасимовна решила побаловать детей и на сахарные карточки купила полкилограмма фиников.

Вазочка, куда Вера своими руками выложила из кулька финики, была пуста. Как выяснилось, ничего загадочного в исчезновении фиников не было: вчера же ночью их съел Алеша…

— Я читал, — говорил он раздраженно, сидя у стола и водя по клеенке чайной ложкой, — никак не мог заснуть, ну и вспомнил про них и даже не заметил, как они кончились… Целое следствие, подумаешь!

— Полакомились, нечего сказать! — Вера косо посмотрела на брата. — Ночью читал. Вдруг такая тяга к культуре.

— Представь себе.

— Его даже совесть не мучает! — возмутилась Вера. — Эгоист! Жадина!

Он бросил ложку на стол, недовольно загудел:

— Процесс о финиках! Заработаю — откуплю в десять раз больше. Такими скупыми стали, скоро воздух будете делить…

Анна Герасимовна отодвинула пустую чашку и, приложив к вискам кончики пальцев, чуть пожелтевшие от йода, удивленно и печально смотрела на сына.

— Как тебе не стыдно, Леша, — сказала она таким голосом, будто ей не хватало воздуха. — Мы скупые? Мы делим? Как можно? И разве ты не понимаешь, что мы не о финиках?..

— У эгоистов, наверное, лозунг: «Свой желудок ближе к телу!» — вставила Вера.

Ей хотелось еще сказать, что они с матерью постоянно отрывают от себя для него, но Анна Герасимовна строго взглянула на нее, и Вера промолчала.

Алеша сидел, навалившись грудью на стол и сдвинув белесые брови. Насчет скупости он, конечно, загнул, о воздухе сказанул неожиданно для самого себя, ради красного словца. Всему виной было состояние, в котором он пребывал последнее время. Бесконечно длинные дни, пустоту которых нечем заполнить, встречи с преуспевающим Митей и, наконец, постоянные напоминания о несчастной переэкзаменовке — все, все угнетало его. Он был зол, легко воспламенялся, грубил и не только не пытался сдержаться, но даже потворствовал себе: ему как будто становилось легче. Не пожалел он и о том, что сейчас был несправедлив. Он чувствовал себя оскорбленным, и ему не хотелось расставаться с этим чувством.

— Почему же ты не подумал о нас? — развела руками Анна Герасимовна. — Люди рассказывали мне, как делились последним сухарем, последним глотком. А ты?

Алеша насмешливо скривил губы:

— Сравнила…

— Он уплетет ночью все сухари, и не нужно будет делиться, — сказала Вера.

Алеша метнул на сестру негодующий взгляд, рванулся с места.

— Что, р-решили сжить со света? Д-да? — крикнул он. — Сживайте, ладно! — Голос у него сорвался, зазвенел пискливо. — Напишу отцу. Все напишу. Пусть знает, все пусть знает…

Анна Герасимовна горестно вздохнула. «Ничего не понял. Он напишет отцу! Глупый, глупый мальчишка! И тут ничего не понимает. Брошенный сын! Кстати, кто знает, что там с отцом?..»

— Садись и пиши, — спокойно и решительно сказала Вера. — Только правду. А то мы уже заврались. Про переэкзаменовку не забудь. И вообще про все свои дела… Если бы ты знала, мама, какие в депо есть ребята! И как работают! Многие с неменьшим образованием, а кочегарят, слесарят, занимаются делом. Один только наш Алешенька не у дел. Оттого и бессонница пристала…

— Ах, вот оно что? — прохрипел Алеша, ошеломленно посмотрев на Веру.

— Да, да, — отозвалась она, выдержав его взгляд.

— Бессонница, конечно, результат безделья, — с тревогой проговорила Анна Герасимовна. — А каникулы на исходе…

«Вот напустились! Психическая атака! — думал Алеша, нервно расхаживая по комнате. — Митька тоже хорош! Что ж, теперь будем знать, как разговаривать с тобой. А Верка вовсе зазналась. Учитель жизни в юбке!»

Вера посмотрела на встревоженное и утомленное лицо матери, на худенькие, чуть приподнятые плечи, и ей до слез стало жаль ее.

— Мамулька, ну давай так попьем, а то чай совсем остынет…

Анна Герасимовна махнула рукой, сказала:

— Ты обвиняешь нас в скупости. Но неужели ты сможешь сказать, что мы чем-нибудь обременяем тебя, мешаем учиться! Что же ты думаешь, Леша?

Он молчал.

— Ты, может, все-таки ответишь матери?

— Тебя это не касается! — быстро повернувшись к сестре, рявкнул Алеша. — Во всяком случае, у тебя помощи не попрошу!

— Как ты груб! — ужаснулась Анна Герасимовна. — Что с тобой? Будто подменили…

— Да ему просто нечего сказать, — рассудительно заметила Вера. — Надеется на чудо. А кончится все позором…

— Может случиться, — удрученно согласилась Анна Герасимовна.

Алеша подошел к раскрытому окну, навалился локтями на подоконник и вдруг увидел себя в темном стекле. Стекло было чуть волнистое, и лицо в нем выглядело до безобразия вытянутым, уши были уродливо длинными. Он с отвращением отвернулся.

А мать в это время негромко и печально рассказывала о Горбуновой, санитарке из госпиталя. Муж на фронте, женщина осталась с тремя ребятами. Живется ей трудно, едва сводит концы с концами. Но есть у нее опора и помощь — старший сын Вова. Он нянчит сестер, колет дрова, носит воду, иной раз и обед приготовит, если мать не успела. И каждую свободную минуту — с книгой. Перешел в седьмой класс, круглый отличник…

— Ну как не позавидуешь такому счастью? — глубоко вздохнула Анна Герасимовна.

Алеша круто повернулся. Глаза его колюче сузились. Светлые прямые волосы рассыпались и торчали в разные стороны.

— Об этом гениальном Вовочке я уже слыхал, — взвизгнул он. — Можешь завидовать. Все, все лучше меня. Хуже меня нет на свете. И не надо…

Он задохнулся, выбежал в другую комнату и, скинув на ходу тапки, бросился на кровать.

Утром его разбудила Вера:

— Вставай, побереги свои бока…

Опустив на пол ноги, Алеша сонно покачивался и лениво почесывал спину. Вдруг почему-то вспомнились карпы, тоже сонные, медлительные, и он сплюнул.

Вера подсела к брату и, обняв его, захныкала притворно:

— Ах, до чего же тяжела наша жизнь!

— Страшно легкая! Хоть топись! — проворчал он, высвобождаясь из ее объятий.

Вера обиженно поднялась.

— Потому что живешь одним днем. Если будущего не видно, всегда тяжело…

— Философ! — зевнул Алеша.

— Лешка, Лешка, — с чувством заговорила Вера, — неужели мы враги тебе? Пойми же наконец. Когда отец предал нас, я решила: надо так вести себя — во всем, во всем, — чтоб маме было легче жить. Я подумала: мы с тобой должны такими людьми стать, чтоб он потом локти себе кусал, что бросил нас. А ты? Докатился до переэкзаменовки, бежал из дому. Отец решит: пока я жил с ними, были дети как дети, а без меня свихнулись. А разве мы не можем доказать, что мы и без него… Только нужно чувствовать ответственность… А ты… — Глаза у Веры замерцали, и Алеше показалось, что она расплачется сейчас.

Он был поражен и словами сестры — ему никогда почему-то не приходили эти мысли, — и тем, как задушевно и взволнованно она произнесла их.

В этот день он ни разу не завел патефон. Даже не подходил к дивану. Из головы не шли Верины слова. Чем больше он о них думал, тем решительнее не соглашался с Верой. Как враждебно говорила она об отце! Будто отец ждет не дождется, когда они свихнутся, станут никчемными людьми… Она, чего доброго, считает, что отец пришел бы в восторг, узнав про переэкзаменовку. Она представляет, будто отец им враг лютый, будто он хочет им зла, — надо же очерстветь до такой степени! Видно, не солгала она, сказав, что вычеркнула его из своего сердца. Что бы ни произошло между родителями, но отцу наверняка не безразличны судьбы его детей, и не такой он человек, чтоб забыть о них.

Перечитав старые письма, хранившиеся под каменным пресс-папье, Алеша еще больше убедился, что сестра неправа. Письма были такие, что, прочитай их посторонний человек, ему было бы невдомек, что произошло в семье. Письма еще больше разожгли Алешины чувства. Да, только с отцом он мог бы поговорить по-настоящему, от всей души, и только отец понял бы его.

Алеша с тоской вспомнил, что не ответил ни на одно отцовское письмо, и теперь оправдывался перед собой: плохое писать рука не поднималась, а хорошего не было. А Вера писала. Правда, под маминым нажимом, но все же писала. И вполне возможно, в каком-нибудь письме дала волю своему язычку… А что, если его уже нет в живых? И Вера и мама, видно, забыли думать о нем, им, наверное, все равно, что с ним. Только он, Алеша, ждет его писем, по нескольку раз бегает к почтовому ящику и возвращается с пустыми руками. Чего бы он не дал сейчас за коротенькое, в несколько слов, письмо!

Но почему же все-таки нет писем? Может, он ранен? А если с ним ничего не случилось и он не пишет потому, что его обидела Вера? Тогда, может быть, он пишет дяде Борису, своему брату?

Уже выйдя на улицу, Алеша подумал, что вряд ли застанет дядю дома, но не вернулся.

Дверь ему открыл дядя Борис, длинный, сухой, с пепельным лицом пожилой человек.

— Алексей! — обрадованно проговорил он и задохнулся от кашля. — Все-таки вспомнил про дядьку. А я уж было заготовил для тебя несколько прозвищ…

— Каких?

— Сначала обзывал тебя обыкновенным свинтусом. Потом выяснилось, что ты вроде ископаемого…

— Это почему же?

— Хвостат.

— Не понимаю.

— Говорят, заимел алгебраический хвостик.

— А-а, — мрачновато процедил Алеша.

— В наш век быть хвостатым несовременно. Впрочем, не сомневаюсь, пересдашь, парень ты способный… Признайся, Верочка сагитировала дядьку навестить?

— При чем тут Вера?

Заслоняя рот ладонью и кашляя, Борис Семенович внимательно посмотрел на Алешу:

— Тем более ценно. Астма, понимаешь, разыгралась. Совсем извела, окаянная…

— Я не знал, что вы болеете, — признался Алеша.

— А Вера не сказала? Ах, она такая!.. — Борис Семенович откашлялся и, все еще часто дыша, уселся на диване, застегивая на груди пижаму. — Вчера забегала. Вижу, взволнована девочка, хочет сказать что-то и не решается, мнется, а я не могу догадаться. Потом наконец спрашивает, нет ли писем от отца…

— Вера? — вскрикнул Алеша.

— Вера, я о ней говорю… — Борис Семенович раскинул длинные жилистые руки. — Два месяца — ни строчки. Сам ума не приложу. Я, разумеется, постарался успокоить ее. Ну, а мы с тобой мужчины. На войне как на войне, говорят. Но будем надеяться на лучшее, Алексей…

Рассеянно глядя на поблескивавшие на большом письменном столе друзы хрусталя, напоминавшие ледяные торосы, Алеша долго не мог вымолвить ни слова.

— Дядя Боря… — с усилием сказал он. — Вы знаете новый папин адрес?

— Какой новый? У него не менялся адрес, та же самая полевая почта.

— Нет, я о другом… Ну… куда он от нас переехал…

Борис Семенович опять закашлялся. Было похоже, что под зеленой пижамой у него вразброд пиликают маленькие скрипки.

— Этого адреса я не знал и знать не желаю, — сказал он прерывающимся голосом. — А тебе-то зачем?

Алеша не ответил. Борис Семенович скрутил «целебную» папиросу, закурил и на секунду исчез в облаке удушающего дыма.

Алеша посидел еще несколько минут и, пожелав дяде поскорее поправиться, ушел.

Через полчаса он был в отделении дороги. Немолодая полная женщина с крупным мужеподобным лицом, нахмурившись, спросила, кто он такой и зачем ему адрес. Дорогой Алеша «подготовился», и вопрос не застал его врасплох. Дело в том, что его отец приехал с фронта в отпуск, хотел передать личный привет жене инженера Белоногова, но утерял листок с адресом…

Женщина довольно легко при ее полноте поднялась, отперла шкаф и стала перебирать папки, тесно стоявшие на полках. Алеша не мог разобрать, ворчит она или напевает что-то грубоватым голосом.

Наконец она вытащила одну папку и прочитала: «Комсомольская, 23, квартира 10». Это был адрес, по которому жил Алеша с мамой и Верой.

— И-извините… — сказал он, заикаясь и чувствуя как все в нем дрожит. — Я уже был на Комсомольской… Это не то…

Женщина удивленно уставилась на него, темные глаза ее внезапно заиграли, нос сморщился, словно она собиралась чихнуть.

— Ах, я совсем забыла! Да, ведь у Белоногова произошли кое-какие перемены. Сейчас найдем анкету посвежее…

Не столько от собственного вранья, сколько от этой многозначительной улыбочки у Алеши затрепыхалось сердце.

— Так и есть, — сказала женщина. — Нагорная, три, квартира пять.

«Нагорная, три, квартира пять», — лихорадочно повторил про себя Алеша.

— Вы запишете? — Женщина обернулась.

Но посетителя уже не было в комнате.

 

Великий потоп

Поезд бежал в узком лесном коридоре, мимо вечно молодой зелени елей и сосен, мимо белых колоннад березовых рощ, уже вызолоченных дыханием осени, мимо ярко полыхающих рябин и зарумяненных, словно подкаленных на огне, осинников, и в паровозной будке было так сумрачно, что Чижов зажег лампочки возле манометра и водомерного стекла.

Но лес быстро стал редеть, промелькнуло дремучее малахитовое болотце, стук колес будто сделался слабее и глуше — кончился лесной коридор, поезд вышел на равнину, и сразу стало светлее. Справа медленно уплывала назад синеватая зазубренная кромка леса, под которой блекло розовел, словно подплавленный закатом, край неба. А впереди показались дымы Горноуральска: пепельно-серые, курчавые над домнами, ядовито-желтые над высокими трубами мартенов, туманно-белые и ленивые над башнями градирен. В небе над городом затрепетало еще не яркое багровое зарево, похожее то ли на отблеск далекого пожара, то ли на северное сияние.

Как только Митя увидел это небо, знакомые массивные очертания завода, угольно-черный шихан Лысой горы, различил темное уступчатое здание депо, он внезапно почувствовал невыносимую, чугунную тяжесть в теле. Сейчас поезд подойдет к перевалочной площадке, паровоз отцепят и Максим Андреевич поведет его в депо; Митя передаст кочегару из другой бригады свой пост — и домой. Даже в душевую не пойдет сегодня, как-нибудь пополощется дома — и спать, спать.

Чижов осмотрел инструменты, бросил взгляд на лобовую часть котла, где сияли вычищенные инжекторы, манометры, бесчисленные ручки и вентильки, и одобрительно улыбнулся. Эта улыбка напомнила Мите, что он был в поездке не дублером, а полноправным третьим лицом, что он отлично справился, и его захлестнуло отрадное чувство исполненного долга, способное не только отогнать всякую усталость, но и зарядить свежими силами.

Когда паровоз отцепили, Максим Андреевич нагнулся над тендерным люком и крякнул:

— Э-э, друзья мои, так сдавать машину негоже, будут попрекать нас… — и повел паровоз «под воду», к водоразборной колонке.

Выйдя на палубу тендера, Митя ухватился за цепь, потянул ее к себе, и хобот колонки неторопливо, но податливо повернулся. Чижов спрыгнул на землю, положил руки на штурвальное колесо, ожидающе поднял голову.

— Готово! — крикнул Митя, и помощник быстрыми, сильными движениями крутанул колесо.

Дымчато-белая струя воды, толстая, как ствол дерева, ударила из хобота в круглый темный люк. В тендере забурлил, загудел водоворот. Белая прохладная водяная пыль закружилась в воздухе. Митя подставил ей лицо, чтобы не задремать под это однообразное пение…

Максим Андреевич отправился к дежурному по депо сдавать маршрутный лист; Чижов постоял возле колонки, посмотрел на часы и вскинул на Митю узенькие глаза.

— Давай! — поняв его, крикнул Митя, перекрывая шум воды.

— А управишься?

— Что за вопрос!

— Я в комитет на минутку…

Митя закивал в ответ. Он обрадовался уходу помощника: если бы Чижов не доверял, ни за что не ушел бы.

Митя очень любил оставаться на паровозе один. Чудесные, незабываемые минуты! Жаль, случались они редко и неизменно кто-нибудь из бригады находился поблизости, не то что сейчас…

Сонливую усталость как рукой сняло. С занятым видом он прошелся вокруг паровоза и поднялся в будку. Машина работала отлично. Стрелка манометра, часто вздрагивая, подбиралась к красной черточке: давления хоть отбавляй; зеленоватый столбик занимал почти две трети высокой стеклянной трубки водомерного стекла: воды в котле достаточно; в топке также полный порядок, хоть сейчас в новый маршрут!

Митя высунулся из окошка и, глядя по сторонам, подосадовал, что его не могут увидеть ни Вера, ни Алешка.

По соседнему ширококолейному пути в это время загремели платформы, нагруженные железным ломом. Одна, другая, третья — целый поезд. Вполне возможно, Митя не обратил бы на них внимания, но пожилой сцепщик, проходивший мимо, кивнул головой на платформы и громко сказал:

— Хотел, вишь, до Урала дойти, вот и дошел. Только в битом виде…

Лишь теперь Митя все понял. Изувеченные туши орудий, разбитые, обгорелые танки в пауках свастики, свернутые толстыми клубками, мертвые змеи танковых гусениц, обломки самолетов, груды зеленого железа, обляпанного черно-белыми крестами, тяжело громоздились на платформах. Митя до половины вылез из окошка, с волнением провожая глазами примечательный поезд. Какая же нужна была силища, чтобы все это перемолоть, наворотить столько лома! Кто знает, может, потрудился и бронепоезд, где машинистом Черепанов? Может, сработали и те пушки, что он, Митя, перевозил из Кедровника? А платформы катились и катились мимо, тяжело гремя на стыках. Митя с восторгом и гордостью смотрел вслед, не подозревая о беде, подстерегавшей его.

Все произошло гораздо быстрее, чем об этом можно рассказать. Митя почувствовал, что под ногами у него холодно и сыро, и тут же услышал шум воды. Из тендера бежал черный поток. Вода хлестала из лотка, увлекая с собой уголь, заливая будку.

С ужасом оглядевшись, Митя потоптался на месте; брызги попали на дверцу топки, железо сердито зашипело. Он кинулся из будки к штурвалу колонки. Вода лилась через борта тендера, со ступенек паровоза скатывался черный шумный водопад. Вода вырывалась из-под хобота, била ключом, кипела, бешено пенилась и со свирепым ревом шлепалась на землю…

Митя быстро вертел штурвал. Поток не унимался. Кажется, он бушевал еще яростнее. Студеные частые брызги кололи воспаленные щеки, слепили глаза. Отфыркиваясь, Митя начал крутить штурвал в другую сторону. Поток ревел по-прежнему. Огромная лужа растекалась вокруг паровоза, подбираясь к Митиным ногам. Он исступленно вертел колесо, ничего не видя аа сизым холодным туманом из водяной пыли, не слыша ничего, кроме шквального шума разбушевавшейся воды. Наконец в отчаянии, захватив руками голову, он съежился, навалился животом на штурвал. Внезапно сквозь грозный шум воды прорвался чей-то крик. Митя с ужасом узнал голос Мани Урусовой:

— Да ты что, балда осиновая! А ну, в сторону!

От сильного толчка он едва удержался на ногах. Поток стал замирать. Туман почти рассеялся. Протерев глаза, Митя увидел Чижова, стоявшего на расстоянии, чтобы не попасть под «душ». Маша согнулась над штурвальным колесом. Было похоже, что она управляет летящей с огромной скоростью машиной. Поток затих, только со ступенек еще сбегала вода и стучали о железо мелкие кусочки угля.

На высоких мачтах вокруг депо зажглись прожекторы, вблизи водоразборной колонки, на столбе, вспыхнула яркая лампа, и громадная лужа, в которой потонуло несколько путей, предательски засияла, сразу вобрав все огни…

Урусова выпрямилась, вытерла рукавом лицо и, стряхнув с комбинезона брызги, взяла свой сундучок. На темно-синем ее берете, в тонких каштановых колечках на висках самоцветами переливались капли воды.

— Эх, друг! — с упреком и сочувствием сказала Маня, показывая рукой на штурвал. — Это же самый обыкновенный винт. А ты, выходит, не кумекаешь, как он отвертывается, как завертывается. Азбука. Вот тебе и «егарминский университет»! — и повернулась, к Чижову: — Тоже хорош! Оставляешь человека одного! Жуть!

— Так я же… — начал было оправдываться Чижов.

Но она оборвала его, блеснув глазами:

— Заявился бы в комитет позднее, никто б не дал выговора… — И Урусова медленно зашагала в депо.

Митя подумал, что Чижов и не посмотрит в его сторону, но помощник подошел, потрогал его куртку и покачал головой:

— Бог ты мой! На тебе ж сухой нитки нету. Надо что-то делать…

В Митиных глазах затеплилась благодарная улыбка. Но он был бы еще больше благодарен Чижову, если бы тот увел отсюда паровоз. Впрочем, если бы помощник и сообразил это сделать, то не успел бы: вернулся Максим Андреевич. Он остановился возле лужи и, склонив голову, приложил руку к щеке, будто у него заболели зубы…

— Великий потоп…

Митя подошел к машинисту:

— Это я, Максим Андреевич…

— Догадываюсь, — хмуро сказал старик, пощипывая усы. — Иди пообсушись возле топки…

Митя не двинулся с места.

— Иди, а то простынешь еще… — Машинист обернулся к Чижову: — Тихон, проберись-ка на паровоз да выведи его на сушу, чтоб мне не утопнуть. Спасибо, не зима, а то пришлось бы лед колоть…. А отписываться все равно доведется. Нехорошо вышло, нехорошо…

Чижов нашел поблизости несколько битых кирпичей, расчетливо бросил их в воду и, раскинув руки, двинулся к паровозу. Через минуту плавно задвигались дышла, неторопливо завертелись колеса, и поршни насмешливо зашипели: «Нехорошо, нехорошо, нехорошо!..»

 

Борода

Неудача всегда тяжела, но, когда сознаешь, что виноват в ней только ты один, на сердце еще безотраднее. Стоя подле швейной машины, Митя поворачивал гладкое белое колесо, словно штурвал водоразборной колонки, то в одну сторону, то в другую.

Марья Николаевна не знала, как утешить сына, и оттого волновалась еще больше. Чтобы скрыть беспокойство, придвинула шитье, стала прилаживать к гимнастерке рукав и испугалась: неужели напутала при кройке? Оказалось, собиралась пришивать не тот рукав. Митя все понял.

— Вот и не выучился и пользы от меня никакой… — сказал он удрученно.

— Выучишься, Димушка, — убежденно отозвалась мать. — Папаня сколько уже годков как прильнул к паровозному делу, а все учится, все учится, — нелегкое, знать, это дело. А ты в один присест захотел. Нельзя так…

Стукнула калитка. За дверью послышался глуховатый стариковский голос, кто-то беседовал с Жуком:

— Признал, признал меня. С понятием цуц…

Дверь открылась. Митя обомлел, увидев на пороге Максима Андреевича.

— Гостей незваных принимают?

Марья Николаевна пошла навстречу:

— Таких гостей — со всем сердцем!

Но то, что старик явился после смены, всполошило ее. Она испуганно подумала: «Все ли рассказал Митя?»

Максим Андреевич поставил в прихожей сундучок, повесил картуз и зашел в столовую, приглаживая редкие волосы. Глаза его, по обыкновению, улыбались немного насмешливо, а лицо, младенчески румяное после душа, уже не хмурилось, как час назад, будто смыло все горячей водой…

— Какие новости, Николаевна?

Марья Николаевна повела плечами, словно от холода.

— Да те же, что и вы знаете, Максим Андреич. Невеселые…

— Рассказывал?

— У него от родных тайностей нету, — не без гордости ответила Марья Николаевна.

— Так и должно быть, — похвалил Максим Андреевич. — Я через него, Николаевна, сегодня старика Ноя себе представил, верное слово. Трудненько, видать, приходилось старичку: кругом вода…

«Не нужно…» — попросила она глазами и, печально улыбнувшись, сказала:

— А больше ни новостей, ни вестей. Целый месяц уже, Максим Андреич…

Старик поджал губы и принялся набивать трубочку, похожую на вопросительный знак.

— Почта — она сильно пошаливает нынче…

— Когда пишут, доходит. А чтоб у Тимофея все в порядке и он не писал, — быть не может…

— Не скажи, Николаевна, всякая обстановка бывает, — стараясь придать голосу непринужденность, сказал старик. — И в тылу, представь, иной раз не соберешься дочери письмо отписать… — Закурив, он стал рукою разгонять дым. — Смотри, накоптил-то как, табакур…

— Да что вы, Максим Андреич! Я даже соскучилась, — сказала Марья Николаевна, вдыхая знакомый крепкий аромат махорки.

Впервые за все время взглянув на Митю, Максим Андреевич покачал головой:

— Со смены давно, а все, видать, жаль с паровозной копотью расстаться? Еще надоест она тебе…

— Я и забыла, — спохватилась Марья Николаевна. — Как услыхала его новости, про все забыла. Пойди, там водичка давно стоит…

Поспешно моясь, чтобы скорее вернуться в столовую, Митя думал над словами машиниста и находил в них отрадный смысл. «Еще надоест…» Значит, Максим Андреевич не вычеркивает его из паровозников.

Тем временем старик тихо беседовал с Марьей Николаевной.

— Переживает?

— Смотреть больно, Максим Андреич.

— Здоровей будет. «Беда мучит, уму-разуму учит».

— Приохотился к паровозному делу. Сказано: отец рыбак, и дети в воду глядят…

— Это-то хорошо, — задумчиво проговорил старик.

— А что плохо? — с тревогой спросила Марья Николаевна, чувствуя, что он недоговаривает.

— Ну, как это растолковать… Силешки-то у парня еще слабенькие, а гонорка хоть отбавляй. Да нехорошего гонорка. Сбить это надо, пока не поздно…

— А я за ним такого не примечала.

— Вблизи меньше видать, Николаевна. А умишко бойкий, планы добрые. Иных ребят калачом не заманишь на черную работу. Спят и готовыми инженерами да генералами себя видят. А он с солдата хочет. Такому специалисту цены не будет.

— Дай бог. Только ума не приложу, что и посоветовать ему.

— А зачем приучать к подсказке? Сам пускай решает.

— Как же можно, Максим Андреич? — испуганно прошептала Марья Николаевна. — Он такое удумает! За ним еще какой догляд нужен.

— Присматривать, понятно, требуется, а за ручку не води.

Как только Митя вошел в комнату, Максим Андреевич и мать умолкли: ясно, говорили о нем. Старик будто повеселел, все поглядывал на него, а Митя избегал встречаться с ним глазами.

— Люблю комсомолию, — сказал Максим Андреевич, ни к кому не обращаясь. — Боевой народ! Видал я смиренных парней, но таких героев, что про них и в книжках писать не грех; видал и других: успеха на грош, а они носом чуть-чуть семафоры не сбивают. Но таких, чтоб духом падали и носом за шпалы цеплялись, верное слово, сроду не встречал…

С невеселым удивлением Митя посмотрел на машиниста.

— Про тебя говорю, Димитрий. — Максим Андреевич показал на него изогнутым чубуком трубки. — Посмотреть на твой вид, ровно в крушении побывал человек.

— Правильно вы сказали, — подтвердил он с горечью. — Крушение…

Сощурившись насмешливо, Максим Андреевич покрутил головой.

— Так тебе и дали сойти с рельсов! В прежние времена, конечно, могли подсунуть бревно под колеса, а нынче… Я тебе не сказывал про свою бороду? О, брат, целая история…

Он раскурил потухшую трубку, откашлялся, усмехаясь в усы.

— Пять годков, как один день, отмахал я кочегаром, а в помощники не переводят. И не на последнем счету был, старался, уважал паровозную службу, — все равно не дают ходу. А я уже в года вошел, постарше тебя был. Пожаловался я дружку своему, слесарю Еремею Иванычу Гремякину, — дескать, что ж делать, доколе в кочегарах мыкаться? Года-то идут. «Вид у тебя, Максим, больно моложавый, несамостоятельный, — говорит он мне. — Видят — молодой, и кончен вопрос. Подрасти, мол». — «Как же быть?» — отращиваю. «Отпусти, говорит, бороду, Максим, а то до самой старости проходишь в молодых». Так мне Еремей Иваныч доказывает. И я послушался. Риска, думаю, никакого, спробую. Стал отпускать бороду. А борода, известно, в момент не появляется. Когда ее не ждешь, она куда быстрей растет, поспевай только сбривать. А как надумал оставить ее, она произрастает до того постепенно, что терпения не хватает. Зато пока прорастет, войдет в силу, и люди к ней успевают приглядеться, и сам тоже привыкаешь… Борода у меня получилась не сказать чтоб картины с нее рисовать, но вполне пристойная — этакой аккуратненькой лопаткой, курчавая да черная, воронье крыло, с отливом да густая — без боли не расчешешь. И, представьте, года не проходил с бородой — началось продвижение. Перевели в помощники. Не скажу, чтоб я лучше стал за это время: борода сработала…

Максим Андреевич умолк, пососал трубку — она снова погасла, — и взглянул на своих слушателей. Марья Николаевна сидела напротив и, подперев щеку ладонью, устало улыбалась. Митя стоял у стола и слушал, позабыв о своих невзгодах.

— Да… А помощь-то от бороды была не даровая. Борода ухода требует, да еще какого! Утром ее расчеши, покушал — опять же гребешком пройдись, а подстригать пришло время — к мастеру иди. Стрижка — дело ответственное, сам лучше и не берись: неровно подстрижешь, и борода будет показывать, вроде все лицо у тебя параличом перекосило. Одним словом, маята. Но я терпел стойко. Два года ее проносил. Разговоры пошли, будто меня в машинисты собираются переводить. Тут и случилась крупная беда. Как-то раз копался я с факелом возле машины. А был ветер, помню. Наклонился к дышлам, клин подтягиваю; ветерок, знать, подул в мою сторону, я и моргнуть не успел, слышу — трещит что-то и горелым воняет. Хвать рукой за бороду, а бороды-то и нет. Остатки одни, и те трухлявые такие, ровно их моль побила… Чуть не зашелся я слезами: кончилось твое движение, Максим, сидеть тебе в помощниках до новой бороды! Пришел со смены домой, кой-как ножницами навел порядок — какой уж там порядок, не спрашивайте, — и к Еремею Иванычу. Он как глянул на меня, схватился за живот и гогочет. «Что же тут, говорю, смешного! Человек потерпел крах, а он смеется! Друг называется!» А Еремей Иваныч утешает меня: «Теперь не страшно, Максим, можешь ее даже вовсе сбрить. Теперь, говорит, признали тебя, из молодых уже вышел, проживешь и без бороды…» Послушался я, сбрил остатки и вздохнул вольно — осточертела. Теперь усы ношу, а бороду — ни-ни! Случится, заболеешь, она сама по себе отрастет, и сразу нехорошие времена на память лезут… А ты говоришь — крушение. Нынче требуется, чтоб у вашего брата другая борода была — «рабочая борода»: стаж, опыт. Знай свое дело и не беспокойся — заметят, оценят, выдвинут, хоть у тебя, может, не то что борода, а даже усы еще не проросли. — Максим Андреевич раскурил трубку, затянулся с жадностью и медленно поднялся. — Заговорил я тебя, Николаевна. План ведь небось тоже?

— Я справляюсь, — тихо ответила Марья Николаевна. — Когда на сердце спокойно, перевыполняю…

— Ну-ну, будет спокойно… — сказал Максим Андреевич и по-отцовски обнял тонкие плечи Марьи Николаевны. — Тимофею Иванычу привет от меня пиши…

Взяв сундучок, старик многозначительно посмотрел на Митю и кивнул головой на дверь. Митя двинулся за ним, с теплым чувством глядя на сухонькую, с выпиравшими лопатками спину машиниста. Ведь только ради него, ради осрамившегося ученика, приходил он прямо с работы!

За калиткой Максим Андреевич остановился.

— Не хотел я мать расстраивать, — сказал он негромко и строго посмотрел на Митю, — а тут скажу. Вот куда завела она, твоя линия…

— Нету у меня никакой линии, — угрюмо возразил Митя.

— Нет, есть! — Старик сердито повысил голос: — И никудышняя линия. Из уважения к Черепанову должны принять! Раз. Вот увидите, мол, я управлюсь — я Черепанов. Два. И откуда столько гонору? Воротится Тимофей Иваныч, беспременно расскажу ему, так и знай. Ну, приняли, дали возможность, а на поверку что? Пустые слова. Только и козыряешь чужим именем, на поблажки надеешься. А поблажек не будет: с кого, может, и меньше спрос, а с тебя в полную меру — ты сын знатного человека. Нет, Димитрий, это не дело. Чужая слава, как сапоги с чужой ноги, — далеко в них не уйдешь. А тебе далеко идти, подальше нашего. Одним словом, пораскинь умом хорошенько, а главное — себя не жалей…

Максим Андреевич протянул ему руку. Никогда машинист не прощался с ним за руку. Но теперь кто знает, на какое время они расставались, быть может, навсегда.

 

Раздумья

Анна Герасимовна проснулась чуть свет, откинула одеяло и вспомнила, что сегодня воскресенье.

Солнце еще не поднялось, на улице и в квартире было сумеречно — серо. Как и в будние дни, издалека, с испытательного стенда, плыл нескончаемый, на одной тягучей ноте, низкий и сильный рев моторов, нудный, словно комариное жужжание. А на полигоне тяжело и гулко бухали орудия, и, казалось, от этих ударов вздрагивала на открытом окне прозрачная гардина.

Так всегда — целую неделю ждешь этого дня, а когда он приходит, сна, как назло, нет. Но отчего же так хорошо на сердце? Ах да, ведь письмо от Андрея! И вчера выписалось семнадцать человек! И Авдейкин чувствует себя отлично! И у Кибца нашлась семья!

Сложная, ужасно сложная штука жизнь: одни счастливы, найдя семью, другие находят счастье в том, что разрушают ее… И все-таки семья там, где дети, и как бы Андрей ни устроил свою новую жизнь, как бы ни старался быть счастливым, — обокрал он себя. Не потому, что оставил ее, нет. Дети! Брошенные дети. Разве они простят когда-нибудь такую измену? Вот Леша. Еще так недавно он говорил об отце с печальным благоговением, а вчера, когда пришло письмо, первое письмо после двухмесячного молчания, даже не захотел взять его в руки и не только не обрадовался, но как будто обозлился, лицо позеленело, губы задрожали:

— Не нужны мне его письма!

Вера начала читать вслух, и Алеша вышел в другую комнату. Вера потом сказала:

— Послушай, это странно: когда от отца ничего не было, ты грозился написать ему, как мы издеваемся над тобой, а теперь тебе не нужны его письма…

Он бросил на сестру уничтожающий взгляд:

— «Странно, странно»! Что ты понимаешь? Тебе надо — радуйся, пиши.

— И напишу. А как насчет привета от сыночка?

Алеша позеленел еще больше и, заикаясь, крикнул:

— Н-некому мне слать приветы! Понятно? И не расписывайся за грамотных!

Анна Герасимовна старалась притушить неприязнь к отцу. Но вряд ли в их душах возникнет другое чувство. Конечно, если бы не фронт, не опасность, и она и Верочка быстрее перестали бы думать о нем.

Она встала, прошлась по комнате. На письменном столе лежал тетрадный листок, исписанный Вериной рукой.

«Здравствуй, папа! Наконец-то получили весточку от тебя. Мы живем хорошо, дружно. Алешка сказал как-то, что ты снился ему в генеральской форме, он даже не узнал тебя, и ты его окликнул. Я думаю, это оттого, что накануне он впервые увидел «живого» генерала. Алеша же утверждал, что тебя, наверное, повысили в звании. Но, видимо, права я: ты не пишешь о повышении.

Теперь обо мне. Во-первых, меня никто на работу не гнал, тем более «нужда». Это ты напрасно. Уехать в институт, бросить маму и Алешку в такое время я не имею права. Сидеть сложа ручки было бы преступлением. Может быть, пойти диспетчером или чертежницей было бы интереснее, но я не знала, нужны ли диспетчеры и чертежницы, а здесь я заменила девушку, ушедшую на фронт. Я нужна, ко мне хорошо относятся, нагружают общественной работой, которую я всегда любила. А сколько здесь просто чудесных людей! И я не узнала бы их, если бы не пошла сюда.

Ты пишешь, что нарядчица с десятиклассным образованием — ненужная роскошь для депо. Ты неправ. Нарядчик, конечно, не мастер, не техник, но и от него зависит немало, ты это и сам знаешь. Среднее образование помогло мне быстрее освоиться. И еще учти: я не на всю жизнь поступила нарядчицей.

Все это мы обсуждали с мамочкой. В общем, думаю, что поступила правильно, и опасения твои совсем напрасны.

Ты спрашиваешь, почему молчит Алеша, просишь написать о нем…»

На этом письмо обрывалось. Держа в руке тетрадный листок, усеянный ученически четкой вязью, Анна Герасимовна задумалась. Давно ли Верочка была школьницей? А сейчас работник депо, самостоятельный, нужный человек. А там, глядишь, — студентка Горного института, геолог Белоногова… Так было когда-то и с нею самой. После государственного экзамена в коридоре подошел профессор Щеглов: «Поздравляю вас, доктор Светлова!» Казалось, это относится не к ней, а к кому-то другому: доктор Светлова. Так же будет и у Верочки. Выросли дети. Что ни говорите, Андрей Семенович, я счастливее и богаче вас! Вот бы только Леша… Очень тревожно из-за него. Верочка утверждает, что его испортили родители! Он не знал отказа ни в чем и возомнил, что все — для него, что он пуп земли. В раннем детстве часто болел, и любое желание его выполнялось. «Конструктор»? Пожалуйста. Велосипед. Получи, родной. Но ведь и Верочке не отказывали. Почему же ее не испортили? Кто виноват? О море он забыл, к счастью. Но ничего не появилось взамен. Легкомыслие, разбросанность. Похоже, что он и сам осознаёт это и нервничает. Последние дни взвинчен. Может быть, завидует Мите и Вере — те работают, а он пропустил время… Чересчур много в нем совсем детского, беззаботного и бездумного. И эгоизм, как и у большинства детей. Но ведь это должно пройти. Главное, чтобы взяло верх то хорошее, что есть в нем. А оно есть, не надо сгущать краски. И вообще, со всеми мальчишками, наверное, трудно…

 

Гонорок

Огромное лохматое чудовище было похоже на мамонта, только во много раз больше и страшнее. Из его хобота, толстого, как паровозная труба, не переставая шумно била в землю дымчато-белая струя воды.

Вода затопляла большую прямоугольную поляну, со всех сторон обнесенную глухим высоким забором из больших каменных плит. Всюду торчали из воды ветки каких-то кустов, острые серые камни. Вода прибывала с каждой минутой.

До крови обдирая колени, Митя вскарабкался на крутобокий камень и в то же мгновение услышал нечастые, тяжелые всплески. Вода стала сильнее биться о камень. Митя оглянулся и обмер. Медленно переставляя гигантские ноги, чудовище надвигалось на него. Вот оно с неистовым ревом задрало хобот, и густой крупный дождь забарабанил по Митиной голове, по плечам.

Заслонившись ладонями, он еще раз посмотрел назад. Чудовище неторопливо опускало серый гофрированный хобот, нацеливая его прямо на Митю. И он не успел даже закричать: жесткая ледяная струя ударила, обожгла, сорвала его с камня и с размаху швырнула в воду…

Он открыл глаза, приподнял голову. «Сон! Как хорошо, что сон! — подумал Митя. — Жаль только, что не так уж далеко от правды!»

Сны он видел редко и чаще всего не мог их вспомнить. А этот не выходил из головы. Даже за завтраком ему еще явственно слышались студеные всплески, и он зябко подергивал плечами.

Несколько раз ловил на себе беспокойные взгляды матери и виновато отводил глаза: от отца никаких вестей, а тут сынок постарался, порадовал. Оттого, что она не говорила о случившемся, ему делалось тяжелее — даже мать не находит, чем утешить его…

Утром Митя обычно первым долгом отправлялся к почтовому ящику, прибитому к калитке, прочитывал вслух сводку Совинформбюро и потом шел умываться. Сегодня он вспомнил о газете, когда мать сама принесла ее. Марья Николаевна молча просмотрела сводку и так же молча стала убирать со стола.

Митя взял газету, попытался читать. Но газетные строчки заслонило смешливое цыганское лицо Миши Самохвалова с маленьким задиристым носиком:

«Здорово ты отличился, железнодорожник!»

Мишу сменил Чижов; серые щелочки его глаз колюче поблескивали:

«Я веревку советовал прихватить, а надо бы спасательный круг!»

«Вот где материал для стенгазеты. Просто жуть!» — Это Маня Урусова говорит, поглядывая на Митю с высоты своего богатырского роста.

И пожалуйте — газета уже висит в дежурке. Паровозники толкаются, пробираясь к витрине, но протиснуться трудно: столько народу сгрудилось возле нового интересного выпуска. Все хохочут. И вместе со всеми смеется Вера, кончиком платка вытирает слезы. Да и как не смеяться: на рисунке — паровоз 14–52 стоит по самые дышла в голубой воде. Редколлегия не поскупилась на место — получилось целое море. И по этому морю друг за дружкой плывут к паровозу седой машинист, толстый помощник и кочегар с черным щетинистым ежиком…

«Не дадут проходу, — подумал Митя. — «Какой это Черепанов?» — «Да сынок знатного машиниста, тот, что потоп устроил…» А Вера еще говорила про какое-то призвание. Чепуха!»

Он в сердцах отбросил газету, громко сказал:

— Сиди дома, и все!

Марья Николаевна перестала шить, обернулась:

— А по-моему, неладно так будет…

Митя удивленно уставился на мать.

— Неладно, говорю, Димушка, — повторила она. — Люди-то приветили тебя, смотрели с надеждой, а ты, выходит, обманул их. Оконфузился, скажут, парень и с перепугу наутек. Как же с такой-то славой уходить?

— А что делать?

— Раз неправ, повинись. И подумай: разве ж это авария? Неудача, и только. Постарайся, чтоб вперед не было такого. А кончатся каникулы — с честью на занятия…

«Нет, авария, авария, — размышлял Митя. — Да еще какая! Сразу всем показала, что никудышный человек, что не гожусь даже в дублеры…»

— Просмеют, — доверительно тихо сказал Митя.

— Ну, посмеются, пошутят. Шутка да прибаутка, сказывают, только на похоронах лишняя, — усмехнулась Марья Николаевна. — А ты потерпи, коль заработал. Ничего не убудет у тебя, а ума прибавится…

— Легко сказать!

— Понимаю, нелегко, — проговорила Марья Николаевна, с сочувствием глядя на сына. — Ты, Димушка, видать, считал, что все легко да просто. Сел на паровоз и покатил. А паровозная служба — не катанье. Люди годами учатся. Гонорка, знать, у тебя лишка…

— Какого гонорка? — вскинул голову Митя.

— О себе, наверное, чересчур много полагаешь, — ласково и тихо сказала Марья Николаевна.

— Кто это говорит? Максим Андреевич, да?

— Он хорошо отзывается. А грешок все ж подметил…

Митя быстро поднялся, шумно придвинул стул. Значит, успел-таки! К чему же было хитрить: «Не хотел мать расстраивать…»

— Ну, теперь уж вовсе некуда идти… — проговорил Митя дрожащим голосом.

— Вот он и есть, твой гонорок, — тревожно улыбнулась мать. — Максим Андреич-то обойдется без тебя, так я понимаю…

— И пускай, — бросил Митя, выходя из дому.

Марья Николаевна, облокотившись на край узкого столика, на котором стояла машина, прикрыла глаза, словно прислушивалась к чему-то.

 

«Спасибо за помощь!»

Он спускался с крыльца, когда во двор вошел Алеша, помахал рукой:

— Привет паровознику!

Митя настороженно, изучающе посмотрел на друга: насмешка? Но в следующую минуту понял, что это не так. Алеша поздоровался и сказал:

— Я к тебе за помощью. Пойдем в сад, что ли?

Откинув крючок, Митя толкнул низенькую дверь и пропустил Алешу в сад.

«Вера не может не знать, ведь это чепе, — размышлял Митя, идя за Алешей по узенькой дорожке меж низкорослых раскидистых яблонь. — Почему же не рассказала брату, пропустила такой случай посмеяться? Неужто посочувствовала?..»

Ему не терпелось выяснить это, и он спросил:

— Ты с Верой разговариваешь?

Алеша оглянулся, вытаращил зеленоватые, как и у сестры, глаза.

— Ну, вы не в ссоре? — пояснил Митя.

Прищурив один глаз, Алеша понимающе мотнул головой:

— Передать что-нибудь требуется?

Митя молчал, чувствуя, как щеки заливает предательский жар.

— Записочку? Или устный привет? — Алеша перешел на шепот, желая показать, что он умеет хранить чужие тайны.

— Балда! — со смущением и досадой сказал Митя. — Я всего только спросил, мир у вас или идут военные действия…

— Цапаемся беспрерывно. Вообще с тех пор, как она стала работать, с ней трудно. На сегодняшний день дипломатические отношения натянутые…

Теперь все ясно: не сочувствие удержало Веру. Будь она с Алешей в мире, наверняка рассказала бы обо всем и посмеялась над его несчастьем.

— Что за помощь тебе нужна? — спросил Митя, не зная, как сказать о своей неудаче.

Алеша присел на узкую скамейку в глубине сада, но тотчас же вскочил и, потирая лоб, прошелся.

— Ты даже не представляешь, что у меня в жизни, — сказал он сдавленно. — Я сам еще не разберусь. Просто в башке не укладывается…

— Ну, что?

— Да с отцом…

— Известие? — спросил испуганно Митя.

— Хуже. — Алеша взял его за руку, усадил на скамейку и присел рядом. — Два месяца, понимаешь, от него ни строчки. И я как-то сильно заскучал. Просто со мной никогда такого не было. А тут еще Верка соли на рану: он чужой, он прямо-таки враг нам. Я подумал: а вдруг она оскорбила его, он и перестал писать и теперь мучается? Я к дяде Борису — там тоже два месяца ничего. И вдруг узнаю от дяди, что накануне к нему Верка приходила. Очень взволнованная, говорит. Тоже спрашивала, нет ли чего от отца. Можешь такое понять? Тогда я — в отделение дороги, узнал новый адрес моего папаши — и прямо к ней, к его новой жене…

— Ух ты! — вырвалось у Мити.

— Отыскал квартиру, звоню. Открывает женщина в простеньком таком халатике. Красивая. Правда, не красивее мамы, но, видно, моложе. Лицо, ты веришь, такое, — вот не смотрел бы на него, а не можешь не смотреть. «Кто вы?» — спрашивает. Я сказал. Смутилась, как девчонка, даже мне жалко ее стало. Позвала в комнату. А сама, вижу, не может в глаза смотреть. Меня лихорадка колотит, а я то на нее посмотрю, то вокруг себя. Комната скромненькая, тесноватая, но чисто. На этажерке папины книги. Фотография его на стене. На столе чертежная доска, готовальня. Чертеж наколот, лампочка низко опущена, на ней абажурчик из газеты, в одном месте прогорел до дырки. Вечерами, значит, работает. То ли спешное задание, то ли денег не хватает. Попросила садиться и молчит. У меня тоже язык не действует. Наконец набрался духу, спрашиваю про письма. Глаза опустила, отвечает: «Давно ничего нет». Я сразу понял: неправда. «А как давно?» — спрашиваю. «С месяц уже, говорит, ничего нет». Ну, ясно, не хочет отца подводить. Представляешь, а нам два месяца ни строчки!

— Да, — сочувственно вздохнул Митя.

— Вот какое известие от милого папаши. А я-то, дурная голова.

И Алешка с мрачным негодованием сильно ударил себя по лбу, вскочил, сделал несколько шагов и снова опустился на скамейку.

— Вчера от него письмо пришло. Но мне теперь наплевать, — с ожесточением продолжал Алеша. — Понимаешь, раньше у меня такое зло на нее было — разорвал бы на куски. А сейчас нет. Сейчас на него все перешло. Нет у меня отца. Точка. Дома тоже черт знает что. Пропади все пропадом! — Он отломил яблоневую ветку, бросил ее на землю. — Пойду работать. Переведусь в вечернюю школу.

— Да-а, — неопределенно протянул Митя.

— Ты мне скажи: правильный я шаг делаю или нет?

— Не торопись, — рассеянно сказал Митя. — Может, это под настроение?..

— Не знаю. Ничего не знаю. Я хотел бы или прославиться, чтоб он, понимаешь, заискивал — это мой сын! — а я не признавал бы его. Или хоть в воры пойти, честное слово, чтоб ему стыдно было, чтоб его по милициям затаскали…

— Что ты говоришь! — испуганно перебил его Митя.

— Не знаю, что из меня выйдет, а пока надумал бросить якорь на паровоз, — горячо сказал Алеша. — Поможешь устроиться — буду благодарен.

— С таким образованием в угле копаться? — улыбнулся Митя.

— Знаешь что? — просяще сказал Алеша. — Не демонстрируй свою злопамятность.

Он надеялся, что Митя встретит его решение с радостью, сам вызовется помочь. На деле же, кроме насмешки, ничего.

— Я, конечно, и сам бы мог пойти, но лучше, если ты словечко замолвишь. Так, мол, и так, знаю его, парень стоящий, справится и так далее. Одним словом, рекомендация…

Митя отвернулся. Если бы Алеша увидел сейчас его лицо, то решил бы, что друг испытывает приступ страшной боли.

Алеша помолчал, ожидая, и резко поднялся.

— Я думал, тебе это ничего не стоит, — с нескрываемой обидой произнес он. — Ты ведь свой человек в депо.

— «Свой человек»… — неопределенным тоном повторил Митя.

— Мне помнится, ты сам агитировал: «к нам в депо», «наше депо», «наша бригада», «наш паровоз». А к делу пришлось — в кусты?

— Лучше сам сходи попроси, — тихо оказал Митя. — Мое слово там — пустой звук.

— Боишься поручиться?

Митя криво улыбнулся:

— Какой из меня поручитель! Если б ты знал…

— Да, я не знал, — бледнея, перебил Алеша. — Не ожидал, что ты… ты… дерьмовый ты человек!

— Я тебе все объясню… — почти жалобно проговорил Митя.

Во дворе залаял Жук, свирепо захлебываясь в ярости.

— Подожди, я сейчас, — сказал Митя и побежал во двор, радуясь возможности хотя бы еще на несколько минут оттянуть рассказ о своем провале.

Алеша презрительно посмотрел вслед, сорвал дымчато-зеленое тугое яблоко и со злостью впился в него зубами.

Митя с трудом загнал Жука в будку, и тогда во двор неуверенно вошел незнакомый человек с бледным, сухощавым лицом, в короткой расстегнутой шинели и в пилотке без звезды.

— Черепановы тут живут? — спросил он, внимательно рассматривая Митю.

Почему-то растерявшись, Митя молча кивнул.

Алеше показалось, что Мити нет чересчур долго. Он бросил яблоко и направился из сада.

— Леша, постой! — Митя поймал его за рукав.

Но тот вырвал руку.

— Спасибо за помощь! — едко сказал Алеша, глядя выше Митиной головы. — Вера об отце ничего не знает, так что попрошу воздержаться и не докладывать ей… — Он быстро ушел со двора, хлопнув калиткой.

— Ты Тимофея Ивановича сын? — спросил человек в шинели.

Митя снова кивнул.

— А мамаша дома?

— Входите. — Митя поднялся на крыльцо и открыл перед незнакомцем дверь.

 

Гость

С тех пор как уехал Тимофей Иванович, Марья Николаевна, работая, часто беседовала с ним, рассказывала ему о себе, о Мите, о Леночке и Егорке, делилась радостями и печалями, советовалась…

Вот и сейчас под стрекот машины она молча разговаривала с Тимофеем Ивановичем:

«Димушка-то вчера еще ровно был дитё, а нынче… Ты бы послушал его. Я, говорит, выбрал себе дорогу. А выбрал он твою тропку, Тимоша, льнет к паровозному делу. Тебе это по душе, знаю. И я тоже возрадовалась. Да вот не заладилось у него, и парень перепугался, отступил. Хватит ли у него характеру, не ведаю. Максим Андреич, спасибо, направляет. А я думаю, был бы ты, Тимоша, на месте, взял бы парня под свою руку, и все враз пошло бы на лад. Верно говорится: «Малые дети тяжелы на руках, а большие — на сердце». Сейчас посоветовала ему пойти в депо — пускай переломит гордыню, честь пускай бережет, — и сама в толк не возьму, верный дала совет или нет. И еще боюсь, как бы парень не укатил на паровозе подале от занятий, от школы… Сказала ему про Максима Лндреича, про гонорок, а может, не нужно было говорить? Видишь, Тимоша, каково мне. Шибко уж маятно одной. А ты забыл про нас. Егорка уже почти все буквы знает, деду, говорит, письмо буду писать. А ты вовсе нам не пишешь. Знал бы, как тяжело мне без тебя! Сам ведь избаловал, теперь не сердись. Нынче осенью (ты не забыл?) тридцать годков будет, как мы с тобой рядышком идем. Подумать только, тридцать годочков! А ровно с горки скатились. Да… Говорю вот, говорю с тобой, а ты и не отвечаешь…»

Марья Николаевна вздохнула и тихо запела несильным голосом:

Вы, цветы-то мои, цветики, Вы, цветы мои, лазоревые, Вас-то много было сеяно, Вас немножко уродилося — Уродился один алый цвет…

Отчаянно залаял Жук. Она смолкла, перестала шить и, сняв очки, приподняла на окне занавеску.

За невысокой калиткой стоял человек в военном а глядел во двор. Надо было бы сейчас же выйти, спросить, зачем он пришел, но неожиданный и непонятный холодок сковал сердце, неодолимой тяжестью разлился по телу. Марья Николаевна не могла двинуться с места.

Лишь когда Митя открыл перед незнакомцем дверь, когда заскрипели половицы под незнакомыми шагами, она, с трудом передвигая невероятно отяжелевшие ноги, вышла в прихожую.

Лицо солдата было окрашено той особенной бледностью, по которой нетрудно угадать человека, недавно покинувшего госпиталь. Левый пустой рукав воткнут в косой карман поношенной солдатской шинели. На правом плече — вещевой мешок.

Солдат поклонился, пошевелил обескровленными губами, хотел что-то сказать, но у него вдруг пропал голос, и он виновато посмотрел на Митю, потом на Марью Николаевну.

— Заходите, заходите, — поспешно пригласила Марья Николаевна.

Осторожно ступая, вошел солдат в столовую. И только теперь Митя и Марья Николаевна одновременно заметили то, что он держал в единственной руке. Это был сундучок. Старенький железный сундучок, побитый во многих местах, с облупившейся зеленой краской, с аккуратными душничками и маленьким, будто игрушечным, медным замочком, черепановский сундучок, который и Митя и Марья Николаевна узнали бы среди тысячи других.

Стараясь не греметь большими кирзовыми сапогами, солдат сделал несколько шагов, хотел поставить сундучок на пол, но раздумал и осторожно опустил его на кушетку. Потом снял пилотку, вытер внутренней ее стороной вспотевшее лицо и, достав из кармана гимнастерки маленький ключик на кожаном шнурке, осторожно положил на крышку сундучка.

Закрыв глаза, Марья Николаевна шагнула к кушетке, опустилась на колени, обхватила руками сундучок, прижалась к нему щекой.

Митя непонимающе смотрел на дрожащие плечи матери и вдруг бросился к ней, обнял эти худенькие трясущиеся плечи и зарыдал. А солдат понуро стоял посреди комнаты и мял, мял в единственной руке выгоревшую пилотку.

Прямо с поезда отправился он в депо и у нарядчицы, красивой девушки с золотисто-соломенными косами, уложенными вокруг головы, спросил, как разыскать семью машиниста Тимофея Ивановича Черепанова.

— Вы с фронта? — встав из-за стола, живо спросила она. — Привет, наверное, привезли?

Тогда он сказал, какое тягостное задание выпало на его долю. Девушка слушала его, широко открыв зеленоватые умные глаза. Потом шумно втянула в себя воздух, закрыла лицо руками и выбежала из нарядческой. А дорогу растолковал ему какой-то паровозник. Если бы довелось пешком шагать из госпиталя на Урал, он, пожалуй, не устал бы так, как за эту дорогу от паровозного депо до черепановского дома…

Марья Николаевна оторвалась наконец от сундучка. Поддерживаемая сыном, неверными шагами подошла к солдату и похолодевшими пальцами стиснула его руку.

— Как же это? Где же это, товарищ дорогой? Ой, горе наше великое! — причитала она.

Митя силой подвел мать к стулу, затем подал стул гостю.

С каким отчаянием ловили они каждое его слово! А рассказ был короткий. Бронепоезд уральцев громил фашистов нещадно. Немцы стали охотиться за ним. Пытались накрыть артиллерийским огнем, пробовали подорвать — не выходило. И вот, когда наши вели бой за небольшой белорусский город, фашисты выпустили на бронепоезд семерку пикирующих бомбардировщиков…

Бронепоезд маневрировал, его зенитчики подожгли два самолета, а остальные набросились на него с еще большей яростью.

Наши освободили город, а разбитый бронепоезд остался чадить на дороге. Убитых схоронили тут же, под насыпью. Черепанова, тяжело раненного, перевезли в лазарет. Там он и умер через два дня.

— В одной палате мы лежали, — тихо рассказывал солдат, царапая пальцами грубое сукно шинели. — Он, как узнал, что я с Урала, из Кедровника, слово с меня взял, что повидаю вас. «Заодно, говорит, передашь мое хозяйство…»

В открытую дверь постучали. Вошел Максим Андреевич, снял фуражку. Увидев его, Марья Николаевна закрыла лицо руками и снова зарыдала.

— Осиротели мы, Максим Андреич, голубчик. Сгинул Тимоша…

Старик кашлянул в кулак, вздохнул, сцепил за спиною пальцы и прошел по комнате.

— Горе нынче кругом, Николаевна, — сказал он. — А ты мать, ты крепче горя будь, тебе сына на дорогу выводить…

И вдруг Максим Андреевич увидел на кушетке черепановский сундучок с душничками и с медным замочком. Он подошел к кушетке, постоял, провел ладонью по крышке сундучка, и скупые, горькие стариковские слезы потекли по его щекам, заблестели на желтых прокуренных усах.

Когда Марья Николаевна отняла от лица руки, на пороге стоял Кузьмич, вызывальщик. В одной руке он держал ушанку, другой опирался на толстую суковатую палку, скорбно наклонив лысую голову.

Марья Николаевна безутешно посмотрела на него.

— Кузьмич… — задыхаясь от слез, вымолвила она. — Заходите, Кузьмич… Больше вам уж не надо будет сюда. И дорогу забудете к нам… Некого в наряд вызывать, отробился Тимофей Иваныч…

— Не говори так, Николаевна, — ласково вмешался Максим Андреевич. — Кто знает, может, ему еще доведется и к Димитрию твоему ходить…

Кузьмич заморгал единственным глазом, сказал глухим, сипловатым голосом:

— Верно, верно, Марья Николаевна. Жизня-то идет…

Митя подумал, что Максим Андреевич сказал это не потому, что верил в него, а чтобы как-то утешить мать.

Солдат сидел, упершись локтем в колено и глядя в пол. Вдруг он вскинул голову, точно прислушиваясь к чему-то, быстрым движением потер лоб, сказал с укоризной:

— И как же это я… Чуть не забыл… Он достал из нагрудного кармана белые старинные большие часы с толстым выпуклым стеклом и белой серебряной цепочкой; Митя вмиг узнал их.

Марья Николаевна вздрогнула, потянулась вперед и обеими руками взяла часы Тимофея Ивановича.

В комнате стало так тихо, что все услышали, как на узких ладонях Марьи Николаевны тикают часы, отмеряя неудержимое время.

 

Ночной разговор

Вечером пришли Максим Андреевич с Екатериной Антоновной, тетя Клава, трое соседок.

Пили остывший чай и вполголоса, как говорят при покойнике, вспоминали Тимофея Ивановича, его жизнь, слова, сказанные им когда-то, его привычки. Марья Николаевна, откинувшись на спинку стула, неестественно прямая, молча сидела возле стола, кутаясь в шерстяной платок. Время от времени она тихо сокрушалась, что плохо расспросила солдата, которого с печальной иронией называла «гостем», даже не догадалась узнать, где он живет.

Мите было невмоготу. Голова горела, твердый горячий ком застрял в горле, душил и жег. Он встал из-за стола и, не замеченный никем, вышел.

По темному небу неслись рваные, лохматые тучи. Над городом они внезапно вспыхивали багровым пламенем, но ветер гасил его, и тучи становились похожими на дым гигантского пожара. Ржавая луна то и дело исчезала, и горы, со всех сторон окружавшие город, казались зловеще черными.

Откуда-то донеслись всплески громкого говора, смех. Митю передернуло: как можно смеяться! В доме напротив распахнулось окно, и послышались звуки радио: тоненький голосок беззаботно распевал про маленькую Валеньку, которая была чуть побольше валенка. Он сцепил зубы, чтобы не завыть, ухватился рукой за шершавую доску калитки, боясь, что не сдержится и запустит камнем в ненавистное горланящее окно.

От дерева на той стороне улицы отделилась девушка в светлом платье. Митя увидел ее, когда она пересекала улицу, направляясь к нему. Впервые он не обрадовался встрече с Верой, Зачем она здесь?

Вера молча протянула руку. Никогда еще они не здоровались за руку. Ее неожиданное появление, это рукопожатие удивили Митю, но он был рассеян и не заметил, с каким вниманием рассматривала его девушка.

Вера сказала, что вышла погулять, потому что «растрещалась» голова, увидела лунатика, поглядывающего на небо, присмотрелась и узнала что-то знакомое…

Митя не понял, о чем она говорит, но не признался. Он вымученно улыбнулся в ответ на ее скупую улыбку и решил, что ни словом не обмолвится об отце — ведь у Веры отец на фронте…

Молчание затянулось. Вера сказала, что этак можно разучиться говорить. Он беспомощно посмотрел на нее: о чем говорить?

— Пройдемся, что ли, измерим улицу, — предложила Пера.

Они медленно пошли вверх по темной, почти безлюдной улице Красных Зорь. Вера стала рассказывать, что читала сегодня хорошую книгу и очень позавидовала ее герою.

— Представь себе, живет семнадцатилетний юноша, готовится к выпускным экзаменам, и в это самое время арестовывают и сажают в крепость его брата. Любимого брата. Решается судьба родного человека, а тут нужно сидеть и грызть гранит науки, иначе пропали десять лет учебы. И в день экзамена — известие; брата казнили. Можешь себе представить? А он все-таки пошел на экзамен. И сдал. Блестяще сдал…

Митя шел неверными, заплетающимися шагами, словно не видел перед собой дороги.

— Так это же Володя Ульянов… — сказал он тихо.

Его обожгла мысль, что Вера знает обо всем. И, наверное, только это удерживало ее от насмешек над потопом, над «успехами» вольного потомка крепостных Черепановых. Еще, пожалуй, вздумает успокаивать? Нет, спасибо, не нужно ни сочувственных слов, ни вздохов, ничего не нужно!

— Чему же ты позавидовала? Что твоего брата не казнили? — жестко усмехнулся Митя.

Вера не ответила на колкость.

— Воле позавидовала, — сказала она. — Подумать только: какая сила воли!

Они проходили мимо школы. Газон перед зданием, будто снегом, был запорошен белыми цветами. В больших темных окнах вспыхивали зловещие отсветы полыхающих облаков, и от этого на душе становилось еще беспокойнее.

«Скоро опять сюда. А с чем приду? Что успел?» — подумал Митя и отвернулся.

— К чему завидовать? — сухо проговорил он. — Навалится горе на человека, и сила воли откуда-то появится…

— В том-то и дело, что нет, — грустно ответила Вера. — Что-то не чувствую, чтобы она появилась.

— А на тебя, по-моему, и не навалилось ничего.

— Как сказать. Конечно, со стороны не много увидишь…

— Случилось что? — быстро спросил Митя.

Вера молча махнула рукой.

Они миновали школу и вошли под высокие своды старых сосен и берез. Это была небольшая рощица, оставленная строителями в память о лесе, который здесь рос когда-то. Но жители поселка называли эту рощицу парком. Центром парка была клумба, похожая на огромную пеструю тюбетейку; к ней радиусами сбегались дорожки-просеки, освещенные редкими слабыми лампочками.

Только сейчас, когда они рядом присели на скамье, Митя заметил перемену в Верином лице. Соломенные косы с бантиками не свисали ученически за спиной, а были уложены венком вокруг головы; тонкие, чуть курчавые на висках волосы светились. Но главная перемена заключалась в выражении ее лица: Митя никогда не видел его таким сумрачным и растерянным.

— Все сошлось одно к одному: и с отцом, и с Алешкой и у меня самой…

Митя слушал, напрягая внимание, преодолевая удивительную, неизвестную раньше рассеянность.

Еще год назад все было так благополучно в их семье, так ясно в Вериной жизни, и вот все рухнуло: семья, планы, надежды…

«Нет, она ничего не знает, — думал Митя. — Ну ушел отец, ну нельзя в этом году поехать в институт, — разве это самое страшное?» Митя согласился бы на все: пусть бросил бы их отец, пусть Митя никогда не добился бы своей цели, пусть злился и обвинял бы, как Алешка, только бы отец был жив. Живой, он еще, может, вернется, и снова будет семья, и все будет хорошо и благополучно, а его отец никогда уже не вернется… Да, если бы Вера знала, что случилось в Митиной жизни, она поняла бы, что значат все ее беды и огорчения. Но ведь каждому тяжело свое горе. Ведь оттого, что у кого-то еще большая беда, собственная беда не покажется другому легче.

И Митя пожалел, что в начале разговора у него вырвались недобрые и необдуманные слова, и стал искать слова, которые могли бы утешить Веру.

— Ты уж сажи не пожалела. А разобраться — что у тебя рухнуло? — сказал он негромко. — Если хочешь знать, отец еще может вернуться. Да, да, одумается и вернется, так бывает. А планы твои… С ними тоже ничего не случилось. Просто отодвинулись малость, и всё.

— Как будет, не знаю. А пока… пока это называется: не везет, — горько усмехнулась Вера.

И, хотя совсем недавно Митя думал о себе в тех же выражениях, он передразнил Веру:

— Везет — не везет… Ерунда это, по-моему.

Помолчав, она спросила мечтательно и доверчиво:

— А ты думал когда-нибудь, что такое счастье?

В другой раз он, возможно, попытался бы схитрить, перевести разговор на шутку, но сегодня язык не поворачивался говорить неправду.

— Нет, по-серьезному как-то не приходилось…

— Подтверждаешь мою мысль, — живо отозвалась Вера. — Когда человек счастлив, он о счастье не думает.

Митя скривил губы: «Что и говорить! Счастливец!»

Наклонив голову, она взглянула исподлобья:

— А я думаю, счастье — это… это когда все, что ты задумал, сбывается. Может, не сразу, но сбывается…

— «Сбывается»… — с насмешкой повторил Митя. — Это как же, само по себе, вроде чуда? А по-моему, не так. Вот ты наметила себе цель и идешь. Дорога трудная, то одно, то другое мешает, назад тянет. А ты идешь и идешь. Иногда раскисаешь, как сейчас: «Все рухнуло, не дойду, нету никаких надежд». И все равно идешь. И наконец добиваешься своего и чувствуешь — недаром шла, ты нужна, тебя ждали. Вот это счастье!

— Как хорошо ты сказал! — вздохнула она.

«Жаль, ко мне не подходит. По всем статьям», — подумал Митя.

— Ты прав, — сказала Вера. — Наверное, если бы все получалось легко, сбывалось само собой, какой интерес был бы жить!

Мимо, громко разговаривая, прошла группа юношей и девушек. Потом показалась рослая неторопливая парочка.

— Узнаешь? — шепнула Вера.

Это были Чижов и Маня Урусова. От их крупных фигур на дорожку падала одна большая тень. Склонившись к девушке, Чижов негромко ворковал. Митя долго смотрел им вслед: «Есть счастливые люди! И на работе и на душе — кругом хорошо…»

Когда шаги Чижова и Мани затихли, стало слышно, как сорвался с дерева сухой лист и полетел вниз, цепляясь за такие же сухие и звонкие листья. Вертясь, он упал на Верины колени.

— Осень, — сказала Вера, разглаживая пальцами шершавый листок. — Четвертая осень — и все война…

Он долго смотрел в ее темные глаза и вдруг улыбнулся.

— Знаешь… Ты только не смейся. Захотелось мне изобрести такую штуку, вроде прожектора. Прожектор со смертельным лучом. Прошелся этим лучом — смерть. И поставить бы такие прожекторы на передовой — только сунься! Быстрее бы кончилась война. Здорово было бы, а?

Запрокинув голову, она рассмеялась, и Митя обрадовался, что немного отвлек, развеселил ее. Ни на минуту не забывал он о своем горе, но Верин смех вдруг еще сильнее, резче напомнил обо всем. Митя испытывал такое чувство, словно допустил что-то грубое, кощунственное, словно задел память об отце. В такое время он разгуливает, смешит. А что там дома? Гости, может, уже ушли? Как мама, Леночка? Домой, сейчас же домой!

А Вера как будто и не собирается уходить. Но все равно он поднимется сейчас: пора…

Внезапный порыв ветра прошелся по верхушкам деревьев. Встрепенулись чуткие поникшие ветви берез, беспокойно зашумели сосны. Стайкой пронеслись сухие листья. Вблизи сорвалось несколько шишек и гулко ударилось о землю. Голубоватая вспышка, похожая на вспышку электросварки, осветила полнеба. Деревья неожиданно вырисовались черными великанами. Где-то далеко загрохотало.

— Гроза, — сказала Вера поднимаясь.

Снова налетел ветер. Сосны закачались, зашумели тревожнее, глуше. Небо опять вздрогнуло, озаренное мертвенно-холодным светом.

— Страшно как! — прошептала Вера и взглянула на Митю. — А тебе что, нравится гроза?

— Очень!

Вдали, за рощей, по насыпи шел поезд. Были ясно слышны стук колес, шипение пара, натужное дыхание паровоза на подъеме. Потом ветер донес свисток: поезд будто прощался с городом. Спустя минуту глухие волнистые перекаты грома заглушили шум поезда, но Мите все еще слышался надрывный, тревожащий душу прощальный свисток.

— Вера, — сказал он нетвердым голосом, — разве ты не знаешь… Ведь у меня и на работе, и…

Она слегка вздрогнула. Пристально посмотрела на него и чуть слышно, точно, у нее пропал голос, проговорила:

— Не надо об этом, Митя. Но я верю, верю в тебя… — И, словно не желая дать ему опомниться, схватила за руку: — Что же ты остановился? Бежим!

 

Шаги за дверью

В доме было тихо. Пахло валерьянкой.

Гроза давно прошла, бронзовая луна, словно начищенная лохматыми тучами до блеска, сияла перед домом. Тень от оконного переплета распласталась на светлом полу большим черным крестом.

Митя поймал себя на том, что думает об отце в прошедшем времени: он любил, он говорил, он был… Был. А память никак не мирилась с правдой.

Однажды, придя с работы, Тимофей Иванович не смог попасть в дом. Привычно нажал захватанную до блеска железную ручку, калитка не открылась. Толкнул коленом — калитка не поддалась. Что за чертовщина, почему днем заперлись? Тимофей Иванович нервно забарабанил по калитке костяшками пальцев. Никто не отозвался. Он постучал еще раз, уже раздраженнее. И вдруг заметил на почерневшем от времени брусе черную пуговку электрического звонка. Чудеса!

Он поднял руку и не очень решительно надавил кнопку. Из прихожей донеслась частая, переливчатая трель. И почти в ту же секунду что-то заскрипело, звякнуло и калитка сама медленно отворилась.

Тимофей Иванович вошел во двор, оглянулся. Истинные чудеса: во дворе никого не было. А калитка тут же неторопливо притворилась, над щеколдой задвигались железные рычажки, и большой ржавый крючок сам упал в скобу. Две веревочки тянулись от рычажков вдоль забора и исчезали в отверстии, высверленном в раме окна; на земле янтарно желтели свежие деревянные опилки.

С любопытством, даже с уважением Тимофей Иванович, потрогал веревочки, причмокнул языком, пробормотал: «Хитро!» — и, заглянув в открытое окно, увидел спрятавшийся за цветочным горшком русый Митин ежик.

Митя давно уже сидел у окна, нетерпеливо посматривая на улицу.

Наблюдения, произведенные из-за цветочного горшка, не дали результатов. Он не смог определить настроение отца и, схватив книжку, сел за стол.

Скрипнули ступеньки крыльца, открылась входная дверь. Сейчас отец поставит в прихожей сундучок, скинет спецовку и, умывшись на кухне, появится в столовой. Если даже он рассердился из-за дыры в раме, то за это время жар немного спадет. Но отец, не раздеваясь, шел прямо в столовую. Митя ниже склонился над книжкой.

— Так, так, — значительно начал Тимофей Иванович.

«Сейчас будет», — подумал Митя и тут же почувствовал, что правое ухо очутилось в тисках, жестких, но вполне милосердных.

— А ну, подними голову, товарищ Митяй!

Голос был строгий, не обещавший ничего доброго, но это «Митяй» говорило, что отец настроен миролюбиво. Большие, глубоко сидящие темные глаза его светились улыбкой. Тиски разжались.

— Где видал такое устройство? — спросил отец.

— Нигде.

— А как же?

— Сам…

— Добро, — с гордостью, как показалось Мите, сказал отец и крепко взял его за плечи. — Механик!

Вспомнился Мите единственный в его жизни случай, когда он испытал на себе отцовскую руку: «Не ты Черепанов, а я Черепанов», хвастливую болтовню в школе, первую встречу с Самохваловым: «Такую фамилию — Черепанов — знаешь?» Слова, сказанные Максиму Андреевичу и начальнику депо, разговор с Урусовой… Доброе отцовское имя! Он играл и бахвалился им, как игрушкой. Прилаживался к нему, стараясь попасть под его свет и показаться лучше, чем был на самом деле. Но в этом добром свете, исходившем от отцовского имени, еще резне проступали темные Митины стороны, яснее было видно всем, как он мал и смешон. «Иждивенец!» — верно сказал тогда старик. Не будь Тимофей Иванович знатным человеком, не так был бы заметен и сам Митя и его пропал. Отцовская слава держала его на свету, и все видели малейшую его неловкость, не совсем верный шаг или промах. Нет, отцовское имя не только не помогало — преследуя Митю, оно делало его почти безликим, оно, казалось, мстило ему за все: за то, что он не дорожил им, не берег, а теперь омрачил это имя. Нет, не похвалил бы его отец за все-все…

Он с ожесточением радовался, что случился поток, что он провалил испытания, что его не допустят на паровоз. Пускай! Очень даже хорошо! Зато кончится весь обман, зато вылезет он из «чужих сапог», о которых говорил Максим Андреевич, зато скинет с сердца холодную, сковывающую тяжесть, которая давила его все это время…

В столовой раздались осторожные, шаркающие шаги. Возле двери затихли. Митя приподнялся на локте. Ему показалось, будто он услыхал дыхание матери. Как, наверное, одиноко и страшно ей сейчас! Надо бы выйти к ней, но разве найдутся слова, которые утешили бы ее! Разве есть на свете такие слова!

Днем он с нетерпением ждал Леночку, надеялся, что она со своим неунывающим характером успокоит мать. А получилось не так. Леночка пришла с работы, взглянула на мать и стала допытываться, что случилось.

Марья Николаевна с удивительным спокойствием отвечала, что ничего не случилось.

— Мама, я вас прошу… Вы скрываете что-то… Почему у вас заплаканные глаза?

— Вон ты о чем! — попыталась улыбнуться мать. — Да я лук чистила… Ну, давай мойся, я сейчас на стол соберу…

Марья Николаевна торопливо ушла в кухню, а Леночка посмотрела на каменное лицо Мити, на стол, на швейную машину и направилась к буфету. Митя следил за ней с замиранием сердца. Словно какая-то сила притягивала ее к тому месту, где мать спрятала бумагу, привезенную солдатом.

Леночка постояла в раздумье возле буфета, потом медленно отвернула вышитую салфетку и осторожно, будто с опаской, взяла бумагу. Она держала ее обеими руками, точно листок был очень тяжелым. И все-таки не удержала. Покачнулась, выронила бумагу и, схватившись за спинку стула, вместе с ним грохнулась на пол.

Шаги послышались снова. Это мать пошла к Лене. Какое надо иметь сердце, чтобы в нем для всех нашлось место, чтобы вынести такое несчастье! Когда отец бывал в поездках, она постоянно беспокоилась и тихо радовалась, когда он возвращался. Не переставая думала о Ване: «Хотя бы у них там, на Дальнем Востоке, было спокойно!» Оберегала Леночку, ходила за внуком, надышаться не могла на своего меньшего, на Димушку. А теперь бродит по ночному дому одна со своим горем, ломает тонкие, задубевшие от работы пальцы.

Но нет, она не одинока. Митя не оставит ее, никогда не оставит. И никогда ничего не сделает ей наперекор. Когда-то, очень давно, тетя Клава спросила у него, кого он больше любит, отца или мать. «И маму и папаню», — ответил Митя. Тетя Клава засмеялась: «Хитрый, чертенок!» А он не хитрил, он и сейчас сказал бы то же самое. У него были секреты с матерью: скрывали от отца двойку, пока не удавалось исправить отметку. Иногда секретничал с батей: когда тот хотел взять его с собой на паровоз и боялись, что мать станет возражать. А теперь она одна у него. И он сделает все, чтобы она жила хорошо, не хуже, чем прежде, и чтобы ей никогда не было стыдно за сына…

 

Пустая клеточка

Переступив через порог, Вера тотчас заметила, что на доске нарядов нет Мити: клеточка, где висела картонная табличка с его фамилией, была пуста. И, хотя в этом не было ничего удивительного, Вера помрачнела.

Кирилл Игнатьевич, старший нарядчик, сидел за столом, углубившись в бумаги. Вид у него был обычный, то есть хмурый, насупленный, недовольный. В нарядческой еще не было накурено, и Вере ударил в нос острый запах лука. Это тоже было обычно: от Кирилла Игнатьевича всегда одуряюще пахло луком. В первые дни Вера даже угорала. «Для деятельности организма, — говорил старший нарядчик, — необходимо употреблять как можно больше витаминов!»

Вера понимала, что старший нарядчик не повинен в том, что произошло с Митей, и, убирая с доски табличку, он только выполнял приказание свыше. Но она знала, что он сделал это с черствым безразличием, даже табличку забросил куда-то, не дав себе труда подумать, что за этой картонкой — судьба человека.

«Окаменелость!» — с неприязнью думала Вера, издали оглядывая его стол. Но таблички там не было. Не оказалось ее и на Верином столе. Тогда она придвинула к себе железную плетеную корзину и наклонилась над Ней, заслонившись открытой дверцей стола.

— Какова цель ваших раскопок, Вера Андреевна? — невозмутимо спросил Кирилл Игнатьевич, не поднимая лысой головы.

Вера не ответила, продолжая рыться в брошенных бумагах.

— Утеряли что-нибудь?

— Человека.

— Вот как?

В это время Вера увидела табличку; месяц назад она своей рукой написала на этом картонном прямоугольничке «Черепанов Д. Т.». Чернила были густые, и буквы нее еще отливали изумрудной зеленью.

— Представьте себе — человека, — сдержанно повторила Вера, пряча картонку в стол.

Когда она задвигала ящик, в нарядческую друг за другом вошли Маня Урусова и Чижов. Сорвав с головы берет, Маня помахала им Вере и, покосившись на Кирилла Игнатьевича, состроила такую гримасу, что Вера едва не расхохоталась. Потом подошла к доске, вмиг нашла пустую клеточку и насупилась, недовольно оттопырив полные губы.

— Сколько несчастий свалилось на парня! Жуть, — сказала она грудным, приятным голосом, совсем не вязавшимся с мальчишеской внешностью. — А есть люди… их ничем не проймешь. Сухари. Разве что в кипятке их размочить можно…

— Маня! — умоляюще проговорил Чижов, подходя к барьеру.

— Двадцать лет уже Маня.

Вероятно, по дороге в депо они повздорили, и сейчас, несмотря на заискивающие взгляды Тихона, Маня продолжала дуться.

— Что я такого сказал? — оправдывался Чижов.

— Повтори, — не глядя на него, тоном приказа сказала Маня.

— Рассуди, Вера, — заговорил Чижов, часто хлопая короткими белесыми ресницами. — Я сказал: большое испытание выпало парню. Выдержит — человеком будет. Что же тут такого?

— Но как сказал! — распалялась Урусова. — Меня аж знобить стало. Не подумал, как помочь парню. Держи, мол, испытание, товарищ, в одиночку, а мы посмотрим, что из этого выйдет.

— Мы советовались с Максимом Андреевичем, — сказал Тихон. — У старика верная мысль: тут подсказка ни к чему, как и в школе. Сам пускай решает.

— Сам-то сам, — не унималась Урусова, — но зайти к человеку ты мог? Все ж ему было бы легче: не забыли. На это соображения не хватило. А небось про веревку спрашивал!

Чижов вздохнул и чаще захлопал ресницами.

— «Веревку захватил, парень, чтоб привязаться на тендере?» — подражая Тихону, грубоватым голосом пробормотала Маня. — Было?

— Как водится, — виновато улыбнулся Чижов. — Не я первый.

— Сообразительность проверяется, товарищ Урусова, — заметил старший нарядчик, сложив бумаги в потрепанную папку и собираясь уходить.

Маня быстро обернулась в его сторону, тонкая и темная, словно нарисованная, бровь ее насмешливо изогнулась.

— Позволю себе возразить вам, Кирилл Игнатьич, — подчеркнуто-уважительно сказала она. — Таким способом сообразительного человека легко сделать дураком… — Майя бросила иронический взгляд на Тихона. — Есть товарищи, стараются по этой части…

Старший нарядчик засмеялся дробным смешком и, зажав папку под мышкой, неслышно удалился.

Вероятно, оттого, что Маня отчитывала Чижова на людях, он не вытерпел. Густой румянец залил его лицо так, что веснушки остались видны только на носу, губы побледнели.

— Знаешь, — сказал он, — критиковать и давать установки легче всего. Комсоргу и самому не грех бы людьми заниматься…

— Что ты? — Урусова искоса бросила на него удивленный взгляд.

— Именно! Двое комсомольцев с подъемки напились и буянили в клубе — комсорг комиссию организовал. А почему бы самой не поговорить с ребятами? К Черепанову меня посылает. За мной-то остановки не будет. А сама что?

— Вот и скажешь это на отчетно-выборном собрании, — перебила Маня.

— Долго ждать. Я сейчас говорю, что думаю.

— А я не занималась тем же Черепановым? — зло сощурила глаза Маня.

Чижов усмехнулся:

— Пособила ошибку сделать. А уговорить парня пойти в слесаря…

— Что ж, я плохой комсорг, не отрицаю, — с обидой сказала Урусова и отвернулась.

Чижов посмотрел на доску нарядов и взял с подоконника свой сундучок.

У двери он обернулся, хотел что-то еще сказать, но махнул рукой и вышел.

Вера вспомнила вчерашнюю по-голубиному нежную парочку в роще и подумала, как все переменчиво в жизни. В душе она была почти согласна с Чижовым, но ей стало жаль Маню: покусывая губы, та стояла возле барьера, вид у нее был пришибленный. Она долго смотрела в окно, задумчиво морща лоб. Потом быстро повернулась, тряхнула головой.

— Так и сделаем, — решительно сказала она, надевая берет. — Ну-ка, Верочка, запиши мне адресок Черепанова…

 

Утро

Мягкие, бережные руки гладили и перебирали его волосы. Он подумал, что это снится ему, и сладко потянулся. Откуда-то издалека послышался голос матери:

— Вставай, Димушка, десятый час. Вредно столько спать…

Просыпался он трудно, как ребенок; долго не мог продрать склеенные сном веки, причмокивал губами, улыбался. Наконец, сев в кровати, взглянул на мать, и сонные глаза его округлились в испуге.

— Ой, мама! — Он приложил руки к вискам. — У тебя тут совсем-совсем бело!..

Марья Николаевна неторопливо прикоснулась к вискам и тотчас отняла пальцы, словно их обожгло ледяной изморозью.

— Переночевали с горем, Димушка. И вот живы, — сказала она незнакомым, глухим голосом. — Значит, надо жить. Вставай, сынок… — и вышла из комнаты, как-то неестественно выпрямившись.

В столовой на Митю повеяло обычной чистотой и свежестью. Пол был вымыт, кое-где в углублениях крашеных досок еще поблескивала вода. В кухне на столе стоял завтрак, покрытый белоснежной салфеткой, накрахмаленной и твердой, как бумага.

Митя, как обычно, побежал к почтовому ящику, но мысль, что здесь никогда уже не окажется дорогих и желанных писем, опалила его. Взяв газету и придав лицу беззаботный вид, он направился в дом, сел на свое место — слева от пустого отцовского стула — и, перед тем как приступить к завтраку, вслух прочитал сводку.

Марья Николаевна слушала, как всегда подперев ладонью щеку.

— Хорошо наши пошли, бойко, — проговорила она, сложила по сгибам и убрала салфетку.

— А ты ела, мама? — спросил Митя и застенчиво отвел взгляд: впервые за всю свою жизнь он задал этот вопрос.

Внезапно повлажневшие глаза матери блеснули благодарной улыбкой.

— Я сыта, Димушка, — сказала она. — Разве чайку выпью за компанию…

Мите не хотелось есть. Он ел через силу, чтобы не тревожить мать, и все посматривал на неожиданный холодный иней, проступивший на ее висках. Она отхлебывала из блюдца чай и тихо говорила:

— Леночка-то едва оклемалась, бедняжка. Диспетчер — это же страсть какая сложная, работа, вся на нервах…

После завтрака Митя бесцельно походил по дому. Ему то и дело попадались на глаза отцовские вещи: белая металлическая пуговица от кителя, перочинный нож с изображением бегущего оленя на железной ручке, темно-коричневый деревянный мундштук, прокуренный и крепко пахнущий табаком…

Чтобы мать не наталкивалась на них, он положил в старый пенал пуговицу и мундштук, а ножик почему-то задержал в руках. Олень, гордо откинув рогатую голову, легко оторвался от земли и летел, стремительно выбросив тонкие быстрые ноги. Неожиданно какая-то дымка заволокла его, и на оленью спину упала большая прозрачная капля. Митя поспешно положил ножик в пенал, рукавом утер глаза и спрятал пенал в ящик стола.

Когда вышел в столовую, мать принималась за шитье. Очень хорошо, забудется хоть немножко. Но как сейчас оставить ее одну?

— Мама, — сказал он тоном просьбы, — мне нужно уходить…

Мать, не оборачиваясь, спросила, куда он собрался.

— В депо.

Марья Николаевна медленно повернула к нему лицо, освещенное улыбкой:

— Хорошо, Димушка. Иди…

— Теперь я из депо никуда.

Марья Николаевна сняла очки, словно они мешали видеть.

— Останусь насовсем.

Руки ее опустились на колени, улыбка стала тревожной:

— Что ты, Димушка! Ты не беспокойся, милый, я и сама на жизнь заработаю…

— Я должен специальность получить.

— Школа — вот пока твоя специальность. Учение бросать ни под каким видом не дозволю.

— Вечерние школы есть, — негромко, но уверенно сказал Митя, складывая газету.

Марья Николаевна поднялась:

— Чуяло мое сердце — не надо было пускать…

— Могла не пускать, — ласково усмехнулся Митя, — а сейчас поздно…

— Ну да, поздно. Отца нет, а мать — что она понимает? На ее слова — тьфу, можно и наплевать.

Митя вскочил, обнял ее худенькие плечи, чмокнул в висок.

— А что я без тебя решал? Ничего. И сейчас советуюсь. Если только школа — значит, через год начинай все сначала. Ведь я все равно пойду на паровоз. А так в одно время и школу закончу и в помощники выйду. Понимаешь, какая экономия!

— «Экономия»! — с досадой повторила Марья Николаевна и, словно жалуясь кому-то, тихо проговорила: — Учился бы спокойно, так нет, надо все по-своему, потрудней. Ох, горе мое… И папаня твой такой же… был. Думаешь, призвали его на бронепоезд?

— А как же, ведь он писал…

— Написать можно что захочешь… Сам напросился…

— Откуда ты взяла? — Митя испугался такой проницательности матери.

— Знала я его. Лучше, чем себя, знала. И тебя тоже вижу…

Она опустилась на стул.

— Учился, учился, значит, и в рабочие вышел? А мы-то чаяли…

— О чем же? — со смешинкой в голосе спросил Митя.

— Папаня спал и видел тебя инженером либо техником…

— А я, может, не то что инженером — в профессора выйду! — весело сказал Митя.

Марья Николаевна недоверчиво и грустно покачала головой и, подумав, что теперь, без Тимофея Ивановича, ей не направить сына, что гибель мужа — только начало всех бед, которые неизбежно обрушатся на нее, тихо заплакала.

— Ну зачем же расстраиваться? — Митя запальчиво и быстро стал объяснять, что на железнодорожного инженера можно выучиться, непременно поработав кочегаром, помощником и машинистом, что, не получив права управления паровозом, не получишь и диплома…

«Нет, не управиться с ним, — думала Марья Николаевна, слушая сына. — За ручку не поведешь, прошло то время, а как урезонить?..»

— Ты вот плачешь — сын простой рабочий, — пожимая плечами, сказал Митя. — А я не понимаю. Все Черепановы кто были? Папаня говорил всегда: «Мы — рабочий класс». Ты сама рассказывала — в семнадцать лет вагонетки на руднике толкала. А теперь плачешь…

Марья Николаевна вытерла глаза.

— Что ж тут понимать? Пятеро ртов было, а кормилец один. Вот и толкала. И папане твоему в гимназии бы ум просветить, а пришлось пойти в будилки. Выбора у нас не было. А тебя кто неволит? У тебя дорог поболе, чем у нас было…

— Вот я и выбрал. В общем, ты не беспокойся, — тепло улыбнулся он, подошел к матери, заглянул в голубые тревожные глаза. — И еще одно скажу. Папаня говорил: «Остаешься за меня». Это, я считаю, его наказ…

Она выпрямилась, пораженная неожиданной мыслью. Митя сжал ее локти, сказал: «Ну, я пойду…» — и стал торопливо одеваться.

Он мог бы отправиться в депо в любой одежде, даже в праздничной, — не на работу. Но он надел все, в чем ходил на паровоз. Снимая с вешалки рабочую тужурку, увидел старую спецовку отца и, забыв, что может измазаться, приник к ней лицом, услышал знакомый до слез запах пота, горьковатый дух мазута и железа. Потом повесил отцовскую спецовку под свое пальто и вышел из дома.

Не успела Марья Николаевна прийти в себя после разговора с сыном, как явилась незнакомая девушка. Жук почему-то не залаял, и она влетела, будто ветер, бойкая, большая, удивительно ладно скроенная, подстриженная под мальчишку.

Услышав, что Мити нет дома, нахмурилась. Но, когда узнала, куда и зачем он ушел, по-детски хлопнула в ладоши, и круглое мальчишечье лицо ее засияло.

— Красота! — сказала она, сверкнув белыми плотными зубами.

Марья Николаевна поняла, что не найдет единомышленницы в лице девушки, однако позвала ее в дом, поделилась с нею своей тревогой.

А через час Марья Николаевна провожала гостью до калитки.

— Большое спасибо, что зашли, — говорила она, чувствуя себя маленькой рядом с девушкой. — Дорожку к нашему дому не забывайте…

— Что вы! Не за что меня благодарить, — весело отвечала девушка. — Вот увидите, Марья Николаевна, все будет в порядке…

 

«А я тебя ждал, Черепанов…»

Когда впереди показалось темно-серое ступенчатое здание депо, стальной разлив бесчисленных путей и взлетающие в воздух белые дымки паровозов, Митя испытал такое чувство, будто давно, давно не был здесь. Он подумал, что хорошо бы ни с кем не встретиться, и в тот же миг увидел паровоз, на котором работал отец.

Забыв обо всем, Митя смотрел на почти бесшумно приближавшийся паровоз, и ему почудилось, что из окошка, обрамленного синими матерчатыми бомбошками, выглянет сейчас отец. Он даже шагнул вперед и поднял руку, готовый крикнуть, как бывало: «Э-гей, папаня!»

Его обдало сухим каленым теплом. В окошке он увидел загорелое, мясистое лицо Королева с медвежьими глазками. Прикусив губу, Митя опустил руку.

Королев бросил на него сверху рассеянный взгляд и, надвинув на глаза фуражку, нырнул в будку.

«Узнал, да сказать нечего…» — с горечью подумал Митя и ускорил шаг.

Он подходил к конторе, когда кто-то шлепнул его по плечу.

— Здорово, железнодорожник! Наше вам! — раздался хрипловатый, захлебывающийся голос Миши Самохвалова.

Цыганские глаза его сверкали в улыбке. Он похудел, смуглое лицо побледнело, и аккуратненький острый носик еще больше заострился.

— Выздоровел? — растерянно спросил Митя, едва пожав протянутую руку.

— Как видишь. Прямо из поликлиники. Докторица говорит: «Я бы тебя, Самохвалов, подержала на больничном еще с недельку, да на работе без тебя затор. Дублер-то твой того…» — Миша выразительным жестом показал, что произошло с дублером, потом обнял Митю за плечи, сочувственно добавил: — Ну и учудил же ты, милый! Чепе на все депо. Полдня, говорят, к колонке ни подойти, ни подъехать…

В голосе Самохвалова так переплетались нотки сочувствия и веселой беспечности, что Митя не знал, как с ним держать себя.

— А все почему? — рассуждал Миша. — Меня плохо слушал. Я тебе говорил: кочегарское дело науки требует. А ты считал, раз-два — и в кочегарах, как в сказке. Я извиняюсь…

— Что еще скажешь? — с вызовом спросил Митя.

— Ничего, — уловив Митин тон, успокаивающе сказал Самохвалов. — Рассосется, товарищ железнодорожник, не падай духом… — Он подмигнул и хлопнул по нагрудному карману спецовки: — Побежал больничный сдавать. Знаешь, как соскучился! Сплю, а вроде на паровозе еду. И не кочегаром, а помощником. Ну, держи пять… — Чуть откинув голову, он задержал Митину руку, приглядываясь к нему. — А ты, я смотрю, здорово скуксился. С лица даже спал. До «потопа» лучше был. Чудной человек! Это ж у тебя вроде забавы было. Я б на твоем месте начихал на все. Ну, подмочил малость батькин авторитет. Ничего, выдержит он. За таким батькой, как за каменной стеной…

Глаза у Мити вдруг наполнились слезами, он вырвал руку из Мишиной руки и побежал прочь. Глядя вслед, Самохвалов пожал плечами:

— Вот еще нюня!!

Подбежав к конторе, Митя постоял, пока не перестали противно дрожать губы, и одним духом взлетел на второй этаж.

Секретарь начальника депо, маленький сухонький старичок в узком потертом кителе, в очках с железной оправой, услышав шаги, оторвал от бумаг седую голову.

А Митя был уже в кабинете. Притворив за собой мягкую, обитую черной клеенкой дверь, он остановился.

Горновой только что положил на рычаг телефонную трубку и обернулся.

— Я пришел, Сергей Михайлович… Я вам говорил… Я хочу… — выдохнул Митя.

— А я тебя ждал, Черепанов. — Начальник депо встал из-за стола. — Ну, здравствуй. Заходи, присаживайся. — И, протянув вперед руку, он пошел навстречу.

 

Друг

День был теплый, но хмурый. С самого утра низкие грязно-серые облака неподвижно висели над городом. Но Мите почудилось, будто выглянуло солнце: это поблекшие березки, тесно выстроившиеся по обеим сторонам улицы, сияли чистым солнечным, теплым светом. Казалось, если прикоснуться к бронзовой листве, она зазвенит прозрачным, певучим и по-осеннему грустным звоном.

Услышав позади торопливые шаги, Митя обернулся. Его догонял Миша Самохвалов. Митя ускорил шаг. Но через минуту Самохвалов забежал вперед, схватил его за руку.

— Мить, — жалобно заныл он, — я ж ничего не знал… откуда ж я мог?.. Мить…

На его маленьком остром носу сбежались морщинки, казалось, Миша сейчас заплачет.

— Ну не серчай, Мить, — говорил он с мольбой в голосе. — Ну намолол я, а ты плюнь и забудь…

— Зачем же плевать? Что думал, то и молол…

— Да брось ты! Вроде не знаешь меня. Ну скажи что-нибудь такое… или дай по уху, по дурной башке. Ну дай, будь человеком!

Слова Самохвалова ранили его слишком больно, чтобы можно было их быстро простить.

— И дал бы, — сказал Митя, не глядя на него, — если б знал, что поумнеешь… Ну, пошел я, некогда мне, в другой раз поговорим…

На углу Комсомольской Митя решительно свернул к деревянному двухэтажному дому.

Дверь ему открыла пожилая женщина с бородавкой на подбородке, из которой торчал кустик серых жестких волос.

— Дома Алеша? — спросил Митя, заходя в тесную полутемную прихожую.

— А кто его знает! — буркнула женщина, шаркающей походкой направляясь в кухню. — За ним и мать родная не уследит…

Алеша лежал на диване босой, в брюках и майке и читал книгу.

— Войдите! — крикнул он, услышав стук, и недовольно вздохнул: «Обязательно перебьют на самом интересном месте!»

Приподняв взлохмаченную голову, широко открыл глаза, потом закрыл их и снова открыл. Сомнений быть не могло: на пороге стоял Митя.

Не сводя с него глаз, Алеша медленно отложил книгу и опустил на пол босые ноги.

Митя прошелся вокруг стола, сказал негромко:

— Мне к Белоноговым надо было. Кажется, не туда попал… — и шагнул к двери.

— Митька! — закричал Алеша, вскакивая с дивана; он внезапно обрел дар речи и, словно обрадовавшись этому, взволнованно затараторил: — Какой ты молодец! Это же гениально! А я думал, не простишь. Я ведь понятия не имел, что у тебя такое на работе. Потом Верка все рассказала. Я хотел пойти, но решил, тебе не до меня…

Легонько отстранив его, Митя снова зашагал по комнате.

— Что за люди! Сначала наговорят черт знает чего, потом извиняются. Целый день извинения. Надоело!

— Нет, ты пойми, — виновато тянул Алеша, идя за ним. — Я прошу поручиться — отказ. Я решил — не хочешь, чтоб я тоже был в депо…

Митя круто повернулся. «И ты мог подумать такое?» — хотел он сказать. Но, увидев близко Алешины глаза, вдруг вспомнил глаза Веры. Они были очень похожи, такие же зеленоватые и большие, со светлыми лучиками вокруг темных зрачков. Только выражение у них разное: у Алеши — холодновато-дерзкое, озорное, а Верины глаза тепло светились то задумчивым, то насмешливым и веселым светом.

— На моем месте ты подумал бы то же самое, — сказал Алеша.

— Кончили с этим, — оборвал Митя. — Теперь могу поручиться за тебя, могу попросить Горнового… если ты не раздумал.

— Ну? Как ты… так у тебя все в порядке?

— Полный порядок.

Задумавшись на минуту, Алеша приблизился к Мите, сказал шепотом:

— Я думаю, тебя сейчас и на широкую колею приняли бы. Из уважения к памяти Тимофея Ивановича. Факт, приняли бы…

— Что? Из уважения? — вдруг закричал Митя. Не нужно мне этого уважения! Понятно?

Алеша удивленно приподнял плечи и молча отошел.

— Почему же не спрашиваешь, на какую работу выхожу? — остыв, спросил Митя.

— Обратно, на паровоз?

— Не угадал.

Кончики Алешиных губ разочарованно поползли книзу.

— Наладили, значит, с паровоза?

— Наладили.

— Эх, досада! — с сердцем сказал Алеша и махнул, рукой. — Надо было мне раньше, до твоей засыпки пойти. А теперь, конечно, не возьмут…

Митя отвернулся: только о себе думает человек! То, что он, Митя, потерпел неудачу, оказывается, неважно, самое обидное, что этой неудачей он закрыл дорогу, Алеше.

— Я, можно сказать, спас тебя от такой же засыпки, а ты еще ворчишь, — спокойно сказал Митя. — Все-таки надо сначала четыре действия знать, а потом уж браться за алгебру…

Упоминание об алгебре омрачило Алешу, он нахохлился, замолчал. А Митя сел на диван, закинул руки за; голову и вздохнул:

— Гора с плеч. Решил. И, считаю, правильно. Кончу школу, а у меня уже специальность в руках. Папаня говорил: «Ремесло — не коромысло, плеч не оттянет…»

Алеша с холодноватым недоумением исподлобья взглянул на него:

— Только и всего?

— А там у нас имеется дальний прицел, — мечтательно сощурился Митя.

— Институт?

— Что-то больно я расхвастался, — спохватился Митя. — Как бы еще и отсюда не наладили… — Он потянулся так, что хрустнули суставы, и, взяв с дивана книжку, посмотрел на обложку.

— Самое время читать про то, как зверей дрессируют!

— С тоски, — несмело сказал Алеша.

— А переэкзаменовка? — безжалостно спросил Митя.

— Уже не успеть. Упустил время, — отозвался он упавшим голосом.

Бросив книжку на диван, Митя направился к Алешиному письменному столу. На столе — стеклянная граненая чернильница, в которой высохли чернила, самшитовый бокал с ручками и карандашами, старый компас с треснувшим стеклом — и ни единой книжки.

— Раньше хоть раскладывал учебники, а сейчас и этого не делаешь. Выучился! — сердито проговорил Митя. — «Не успеть»! Глупее других, что ли? Ты же способный парень. Только байбак. И воли вот ни столечко, — он показал на кончик ногтя. — Можешь злиться, я правду говорю, извиняться после не буду…

Алеша не собирался злиться.

«Друг. Настоящий друг!» — подумал он с благодарным чувством.

— Доставай алгебру, — приказал Митя. — Ничего не выйдет, придется сдавать. Шесть дней еще, успеешь. Меньше поспишь. Душа вон, а сдашь…

Со смешанным чувством неловкости, досады и благодарности Алеша побрел к письменному столу.

— Шевелись живее, и так уж засиделся… — неумолимо бросил вдогонку Митя.

Домой он вернулся в пятом часу. Поняв по лицу матери, что она беспокоилась, с порога сказал:

— Все хорошо. Сейчас дам полный отчет. А голодный я как волк…

В столовой его ждала неожиданность: на столе, в пепельнице — большой чугунной ракушке, лежал деревянный прокуренный отцовский мундштук, который он спрятал утром. Не веря глазам, Митя взял его и вздрогнул, услышав голос матери.

— Не нужно, Димушка, папины вещи трогать, — сказала она негромким, натянутым, как струна, голосом. — Пускай лежат, где он их оставил. Ровно с нами он, только отлучился…

Пока мать собирала на стол, Митя рассказал о походе к Горновому и, удивляясь, что она не возобновляет утреннего разговора, принялся за щи.

Щи были горячие, он нетерпеливо дул в ложку и все-таки обжигал губы. Марья Николаевна сидела напротив, не сводя с него внимательного взгляда.

— А почему, Димушка, ты не в комсомоле? — тихо спросила она вдруг.

Митя перестал жевать.

— Как-то я не думала над этим, — тихо продолжала мать, — а люди интересуются: почему, мол? И в самом-то деле: отец — партийный человек… — Она помолчала и с видимым усилием поправилась: — Партийный человек был… А сын в стороне…

— Какие это люди? — хрипло спросил Митя.

— Ты ешь, ешь… Какая разница. Добрые люди… Об тебе думают…

Опустив руки, Митя смотрел в дымящуюся тарелку, с новой силой испытывая утихшую было старую боль.

— Не пойму я: сам не хочешь или считают, что ты недостойный?

— А по-твоему, достойный? — с ожесточенной улыбкой спросил он.

— Мы завсегда так полагали об нашем сыне, — растерянно отозвалась Марья Николаевна.

Отодвинув тарелку, Митя поднялся:

— Будет за что, примут.

 

Часть четвертая

 

Секретный разговор

За несколько минут до гудка Митя вымыл керосином руки и переоделся: он впервые шел на рабочее собрание и торопился. Ваня Ковальчук усмехнулся:

— Поспешаешь, неначе ты докладчик…

У входа в красный уголок Митя встретил Веру, и они, не сговариваясь, направились в конец зала, к раскидистому фикусу с атласными листьями.

— Все равно долго мне тут не сидеть, — опускаясь на скамейку, сказала Вера. — Протокол придется вести, увидишь.

— А давай спрячемся, — шутливо предложил Митя. — Вот сюда, за цветок.

Она улыбнулась, хотела что-то сказать, но увидела Алешу, помахала ему рукой.

— Думал, пообедаю — и за уроки. Извольте давить стул на собрании! — проворчал он.

Вера повернулась к брату:

— Как всегда, не вовремя приходит к тебе прилежание!

В красный уголок вошел Чижов. Заметив Митю, расплылся в улыбке и двинулся к нему неторопливой, увесистой походкой.

— Сколько лет!

— Последний раз летом виделись. — Митя сжал мясистую веснушчатую руку.

Но он говорил неправду. Сколько раз с наступлением обеденного перерыва отправлялся он на пути и, отыскав «свой» паровоз, подолгу наблюдал издали за Максимом Андреевичем, за Чижовым, а потом брел в депо с сердцем, разбитым тоской и завистью. Сколько раз, услышав знакомый свисток, бежал к закопченному деповскому окну…

Глядя теперь на забрызганное веснушками лицо Чижова, Митя вспомнил, что когда-то ему не нравился этот круглый подбородок, эти узкие колючие глазки. Но что же в них колючего? Можно смело сказать — симпатичные глаза, сплошная доброта.

Начальник депо объявил собрание открытым и попросил назвать кандидатуры председателя и секретаря. Несколько голосов враз выкрикнуло Верину фамилию. Из первого ряда кто-то пробасил: «Других предложений нету!» — и тотчас поднялись руки.

— Что я говорила? — шепнула Вера. — Штатный секретарь.

В большом притихшем зале зазвучал негромкий, полный едва сдерживаемого волнения голос Горнового. Митя, сразу уловив тревожные интонации в этом голосе, начал прислушиваться.

Начальник депо говорил о том, что советские войска ведут решительное наступление по всему фронту, что завод «в глубинке», в Кедровнике, выпускает все больше артиллерийских орудий, которые нужно без промедления перебрасывать в Горноуральск, а оттуда — на запад, на передовые позиции, но что узкая колея не успевает «перерабатывать» грузы. Узкая колея не справляется, дорогу все время лихорадит, а причина — в работе депо: паровозы простаивают в ремонте больше положенного срока…

Митя вспомнил перевалочную станцию, беспокойные лица, черные торопливые стрелки электрических часов, отсчитывавшие опоздание поезда, и горькие, страшные слова майора о том, какой ценой расплачиваются наши люди за каждую минуту этого опоздания. И почти те же слова повторил сейчас начальник депо.

— Страху нагоняет, — насмешливо шепнул Алеша в Митино ухо.

— Много понимаешь! — с неприязнью зашипел Митя. Он разозлился не только за эти глупые слова, но еще и за то, что Алешка перебил его мысль. А думал он о том, что, если два месяца сидишь в слесарях и еще немногому научился, если возишься над какой-нибудь паровозной деталью и что-то не ладится у тебя, — это, оказывается, беда не только твоя, а всего депо, всей дороги и даже еще больше…

После начальника слово взял мастер Никитин. Худощавый и сутулый, отчего нетрудно было угадать в нем бывшего слесаря, он то и дело стаскивал очки, протирал стекла и снизу вверх поглядывал в зал усталыми глазами. Мастер был растерян, и Митя пожалел его.

— По такой нагрузке, товарищи, надо бы иметь вдвое больше паровозов. И не такую древность, как у нас. — Никитин развел костлявыми руками. — И потом же — кадры, товарищи. Старых-то работников — раз, два и обчелся. Зелень сплошная. Сердцем хотят, а руки еще не умеют. И управляйся как знаешь…

Митя сидел подавленный. Ему казалось, что все упреки мастера относились только к нему. Конечно, Никитин во многом прав, но Митя все же обиделся и перестал его жалеть. Он даже испытал злорадное чувство, когда на мастера обрушился незнакомый паровозник огромного роста, с голосом, от которого позванивали в окнах стекла.

— Говорят, свои недостатки легче разглядеть чужими глазами, — начал он. — Товарищи ремонтники доказали это: не все увидали сами. Вот я и хочу добавить с точки зрения паровозника…

Сначала Никитин согласно кивал головой, потом потупился, и длинные сухие морщины собрались у него на лбу. Но еще больше помрачнел мастер, когда заговорил Чижов.

— На машины легко сваливать. — Он быстро поднялся и направился к столу. — Известно, паровоз опровержения не заявит. А как их только не крестили тут, наши машины, — и древность, и гробы, и клячи…

— На этих клячах мы смерть фашистам везем! — выкрикнула с места Маня Урусова, и мальчишеское лицо ее залилось краской.

Зал захлопал. Отложив перо, Вера подняла над столом руки и тоже забила в ладоши.

— Правильно подмечено! — вставил кто-то.

Чижов продолжал говорить. Речь его становилась все накаленнее, громче. Митя думал раньше, что этот рыжий парень, всегда говоривший как бы нехотя, с ленивым спокойствием, не умеет волноваться. Он повернулся к Алеше, хотел сказать ему об этом, но тот дремал, упершись в грудь подбородком.

— Видать, не любят ремонтники наши паровозы, — продолжал Чижов.

— Любитель нашелся! — закричал кто-то из задних рядов.

Горновой сильно постучал карандашом по графину.

— Кто слыхал, чтоб паровозник обозвал свою машину гробом или еще как-нибудь? Колюшей называют, Николкой, Федей, а машинист Григорьев даже Марьей Ивановной величает… — Он помолчал, пока затихла вспышка смеха. — Паровозы старые, это факт. Вот бы к ним больше ласки да заботы. Старикам, как говорится, у нас почет. А бывает, машина только-только из ремонта, а ее хоть опять ставь на лечение…

Забыв о своих секретарских обязанностях, Вера по-ученически грызла кончик ручки. Лишь когда Чижов заговорил о комсомольских постах, о редколлегии стенгазеты, которая долго «набирает пары», Маня Урусова тронула секретаря собрания за локоть, и та, смущенно улыбнувшись, принялась поспешно записывать.

До позднего вечера люди в красном уголке спорили, советовались, о ком-то говорили одобрительно, кого-то корили. Только о нем, о Мите, никто не сказал ни доброго, ни худого слова, — это было очень обидно. Даже Маня Урусова, называвшая многих молодых рабочих, не вспомнила о нем, ни разу не взглянула в его сторону, несмотря на то что он сидел рядом с Чижовым…

Как только Горновой объявил собрание закрытым, Митя двинулся к выходу.

Вокруг депо на высоких мачтах горели прожекторы. Черные рельсы сверкали, словно весенние ручьи в снегу. Паровозные дымы беломраморными колоннами, расширявшимися кверху, подпирали низкое, сумрачное небо.

Вера вышла из красного уголка вместе с Алешей. Увидев удаляющуюся фигуру Мити, она окликнула его. Митя остановился.

— Торопишься? — спросила Вера. — Или решил, что мы уже ушли?

— Нет, я просто так…

В молчании дошли до угла Комсомольской, где их дороги расходились. Вера заглянула Мите в лицо, и ее поразил отсутствующий взгляд его больших темных глаз.

Еще больше поразил ее вид Мити, когда спустя несколько часов, уже ночью, он позвонил в их квартиру. Шапка на затылке, телогрейка распахнута. Дышал он часто, наверное, бежал сюда, на губах дрожала рассеянная улыбка.

— Алешу бы мне, — проговорил он задыхающимся голосом.

Вера молча раскрыла перед ним дверь. Но Митя попятился:

— Неудобно, поздно ведь…

Тогда, оставив дверь открытой, Вера ушла в комнату.

— Тебя друг вызывает, — сказала она брату притворно-безразличным тоном.

— Почему же ты не зазвала его? — спросила Анна Герасимовна, чинившая Алешкину рубаху.

— Не хочет. Секретный разговор, наверное.

— Помешалась на секретах! — буркнул Алеша, выходя из комнаты.

Вера села за стол, придвинула книгу. Но не прошло и пяти минут, как она забеспокоилась:

— Вышел раздетый, простудится еще…

Мальчишки предусмотрительно притворили дверь. Но, не будь в коридоре ненавистных счетчиков, что-нибудь удалось бы расслышать. Три счетчика, которые, помимо основной своей роли, были призваны сохранять добрососедские отношения между тремя обитавшими в квартире семьями, гудели неустанно и громко.

Наконец Вера уловила приглушенный шепот на лестничной площадке.

— В общем, для себя я решил. За тобой слово…

Алеша пробубнил что-то в ответ.

— Ну как не понять? — громко вырвалось у Мити, и он тут же перешел на торопливый, неразборчивый шепот.

— Что-то я замерз. — Алеша зябко потянул носом, — Утро, говорят, мудреней. Завтра еще обсудим.

— Утром — ответ, — требовательно проговорил Митя, и шаги его гулко раздались на деревянной лестнице.

 

Митин план

По утрам над Горноуральском поют гудки.

Первым затягивает сипловатый, натужный голос «старика», положившего начало городу; затем из-за леса, постепенно набирая силу, вступает трубный, похожий на крик лося, гудок нового металлургического; его подхватывает раскатисто-удалой бас машиностроительного, потом звучит хриплый, бессонный голос паровозного депо, его будто старается перекричать высокий, с присвистом сигнал железного рудника, а там уж вступают в нестройный хор разноголосые гудки рудников, шахт и небольших заводов Горноуральска, которым нет числа.

Как только умолкает пение, тишина ненадолго сковывает почти ощутимо тугой морозный воздух, и тогда слышен шорох падающих снежинок, злой посвист быстрой позёмки, далекие и словно несмелые звонки первых трамваев и напоминающий шум соснового бора рокот приближающегося к городу первого рабочего поезда.

Хлопают калитки, то здесь, то там в серой утренней мгле возникают одинокие фигуры прохожих, а через несколько минут улицу до краев, как в праздник, заполняет людской поток. Он разрастается, вбирая в себя такие же потоки, выбегающие из боковых улочек и переулков, и течет, течет, разливаясь по всему городу.

Каждое утро в этом потоке можно было встретить и слесаря депо Митю Черепанова. Каждое утро он выходил из дому сонными, неверными шагами, но, захваченный стремительным движением, не замечал, как слетала сонливость.

На паровозе все было по-другому, солнце успело обойти полнеба, люди уже устали трудиться, а ты только собираешься на работу; весь город спит, а ты один шагаешь по пустынным улицам — в наряд. В этом, конечно, была своя особая прелесть паровозной службы. Но что могло сравниться с ощущением, которое испытываешь, идя на трудовую смену в этом людском разливе, сознавая себя частицей большой, неисчислимо огромной массы людей, именуемой рабочим народом!

В депо горели огни. Заиндевелые стекла в больших синих окнах отсвечивали то изумрудным, то лунно-голубым сиянием.

Ночная смена уже кончилась, утренняя еще не заступила — был тот короткий особенный час, когда тишина располагается под высокими, темными от копоти сводами и люди невольно стараются не потревожить ее громким возгласом, звуком шагов, когда, кажется, даже паровоз, только что ставший на ремонт, дышит приглушенно и робко.

Ваня Ковальчук еще издали приветственно помахал Мите рукой:

— Хай живе!

— Ты знаешь, — сказал Митя здороваясь, — а я уходить от тебя решил…

Улыбка исчезла с Ваниного лица.

— Ты що? Вже наробился? А ну повтори!

В эту минуту Митя впервые засомневался в своем плане, впервые понял, что ему не так-то легко уйти от Ковальчука. Эти два месяца новой жизни крепко связали его с Ваней. Собственно, связь их началась еще раньше — с того дня, как Максим Андреевич привел Митю на узкую колею; там впервые повстречался он с этим приветливым, симпатичным пареньком с мягким украинским говором.

Ковальчуку первому Митя признался, что переход в слесаря считает «вынужденной посадкой».

— Так що душевной тяги до слесарного дела не замечается, — отметил тогда Ваня и задумался. — А як же, браток, без души? Який то доктор, що человека не любит? А слесарь — доктор производства. Точно тебе кажу. Притащат до нас в цех паровоз, он вже и ходить не может, а мы оглянем, послухаем, подлечим, и будь ласка — опять побежал. Медицинским докторам в одном легче: человек пожалобится, ще и покажет, где у него болит, а машина — хиба вона скаже? Сам найди ее хворобу та вылечи. Вот и треба знать машину назубок. Зато в другом нам легче: для наших хворых запасные части имеются…

Очень скоро Митя убедился, что погибнуть от тоски здесь не придется и — главное — что ему повезло с учителем. Старые рабочие относились к Ковальчуку как к равному, а молодежь беспрестанно бегала к нему советоваться. Иван Ковальчук, должно быть, так утвердился в звании лучшего слесаря депо, что его фамилия на Доске почета была написана масляной краской, на долгие времена. При всем этом он оставался простым, душевным парнем, и Митя почувствовал в нем не только терпеливого и щедрого учителя, но и доброго старшего товарища.

Однажды после работы Ковальчук спросил, оформил ли Митя перевод в вечернюю школу.

— Успеется, — с притворной ленцой отозвался Митя.

Ковальчук посмотрел на него долгим, неодобрительным взглядом и вдруг крепко взял под руку:

— Веди до дому, буду с твоей матерью говорить.

— Пошли.

— Бачили такого героя? — ворчал дорогой Ваня. — Ты що, пример берешь? Так у меня ж положение какое! И знай: кончится война, буду учиться.

Подойдя к своему дому, Митя признался, что пошутил, что он уже зачислен в десятый класс вечерней рабочей школы, просто хотел затащить Ваню к себе…

— Ах ты, лихоманка, обдурил меня! — смеялся Ковальчук, сильно тиская Митю.

Сам того не замечая, Митя во многом подражал Ковальчуку. Даже к паровозу он обращался словами Вани: «Не горюй, браток, зараз тебя обследуем, послухаем и вылечим, еще побегаешь…» Одного только Митя не понимал и не одобрял в Ковальчуке: Ваню совсем не манила паровозная служба: «Ночью хочу дома на койке спать, а не на колесах», — говорил он. Однако различие увлечений не мешало их крепнущей день ото дня дружбе. Но что будет теперь, когда Митя уйдет от него?

— Куда тикаешь? — сердился Ковальчук. — Замахнулся, так бей. — И окинул Митю каким-то новым, отчужденным взглядом. — А я считав, ты разумный хлопец…

— Сразу уж и выводы, — улыбнулся Митя. — Сейчас все растолкую.

Он думал, что объяснять придется долго, а выговорился в одну минуту и растерянно, ожидающе уставился на Ковальчука: должно быть, что-то недосказал впопыхах, Ваня его не поймет и ничего не посоветует!

А план Мити заключался в следующем. Каждая слесарная бригада состоит из нескольких групп, которые ремонтируют различные узлы паровоза, — арматуру, механизм движения, гарнитуру и так далее. Митя решил «пройти через все группы», то есть какое-то время поработать в каждой из них.

Ковальчук, выслушав его, сдвинул кепку на затылок и, как всегда, когда был чем-то озадачен, взъерошил свой светлый чуб.

— Ну? — торопил Митя.

— Щось кумекаю. — Ваня изумленно смотрел на него. — Значит, поработал у нас, в арматурной группе, переходишь в гарнитурную, потом в дышловую…

— Верно! — обрадованно перебил его Митя. — Скажи, как можно машину изучить, а? И отдача от меня быстрее будет, правда?

— Все, як по нотам. — Ковальчук заулыбался так, что заиграли ямочки на щеках, стукнул Митю по плечу: — «Отдача», кажешь? Ах ты, хитрюща голова!

Во время работы Ваня или тихонько насвистывал — дело спорилось, — или тяжело сопел, словно карабкался на гору, когда что-то не ладилось. Разговор обычно состоял из предельно коротких фраз: то ли он требовал инструмент, то ли подсказывал или делал замечание подручному.

Сегодня он без умолку свистел и часто взглядывал на Митю:

— Добре придумав, Дмитро!

А через некоторое время:

— В обед иди до Никитина. Заартачится — подмогну…

Но, перед тем как пойти к мастеру, Митя решил еще раз потолковать с Алешкой. Утром по дороге в депо Алешка сказал, что ему не нравится Митин план.

 

Серегинское шефство

Когда Алеша объявил, что хочет вместе с Митей поступить на работу и перейти в вечернюю школу, Анна Герасимовна испугалась: Алеша — и работа? Ведь он с грехом пополам успевал в обычной, дневной школе, и учителя в один голос твердили: способный, но ленивый, неорганизованный. А работать и учиться — хватит ли выдержки, упорства, воли?

Но, с другой стороны, рассуждала Анна Герасимовна, у него масса энергии, которой нет настоящего применения, отсюда всякие сумасбродные идеи. Быть может, работа, ответственность, неизбежные трудности явятся для него хорошим лекарством?

Анна Герасимовна спросила, не тянется ли Алеша просто «за компанию» с Митей, и он рассердился. В конце концов, до каких пор его будут считать младенцем! У него своя голова, свои соображения.

Это правда, она все еще считает его маленьким. А сколько таких же мальчишек в эти трудные годы стали нужными работниками! Почему же она волнуется, чего испугалась? Разве труд когда-нибудь портил человека? И как успела она забыть собственную юность!

— Лешка! — воскликнула Вера. — Поздравляю тебя, чертенок! Наконец-то выходишь в люди! — И она звучно чмокнула его в щеку.

Алеша отшатнулся:

— Нежности телячьи!

На другой день Анна Герасимовна пришла к Мите. В руках у нее ничего не было, а похоже, словно она что-то теребила ими.

— А вы не беспокойтесь, Анна Герасимовна, — говорил Митя. — Он обязательно полюбит паровозное дело. Как можно железную дорогу не полюбить! Вот увидите, моя правда будет…

Анна Герасимовна улыбнулась, взяла его за руку:

— Прошу тебя, последи за ним. Ты сможешь, ты серьезнее, тверже… Если бы не ты, он провалил бы переэкзаменовку. Его нельзя оставлять в покое…

Митя заверил тогда Анну Герасимовну, что, независимо от ее просьбы, сделает все, что будет нужно. Но как мало он сделал!

На первых порах Алеша чувствовал себя, как говорят, не в своей тарелке, откровенно ныл. Конечно, ему трудно. Митя кое-чему научился у отца, а Алеша никогда обыкновенного напильника в руках не держал, не мог починить даже электрическую плитку. И Митя успокаивал, ободрял его:

— Обвыкнемся. Еще в ударники выйдем. Вот такими буквами на Доске почета выведут: «Белоногов». А то и портрет, может, вывесят…

Но, прежде чем это произошло, Митя стал замечать в своем друге удивительные перемены. Уже через месяц у Алеши появилось столько знакомых, будто он по меньшей мере год проработал в депо. И почти со всеми он держался с немного разухабистой и веселой легкостью этакого рубахи-парня, о котором подобные же рубахи-парни обычно говорят: свой в доску. Глядя на него, нельзя было допустить и мысли, что все здесь для него ново и непривычно. «Знаем, видали!» — как бы говорил его независимый и непринужденный вид. Митю порой даже зависть разбирала: стоило ему засомневаться в чем-нибудь, оробеть — и сразу все на носу написано. А его, Алешку, попробуй-ка разгадай! И откуда что берется!

Возможно, если бы они работали в одной бригаде, все было бы по-другому. Но мастер Никитин направил Алешку в арматурную группу слесаря Серегина, во вторую бригаду.

Серегин был шумливый, развязно-дерзкий парень с лицом, густо усыпанным прыщами. В цехе его не любили за грубый, эгоистичный характер и грязный язык: говорили, что Серегин гайку не может отвернуть без брани. Но слесарь он был хороший, и Никитин для его характеристики однажды воспользовался бытующей в народе шуткой: «Умная голова дураку досталась».

Серегин нередко являлся на работу с опухшим лицом, под крохотными бесцветными его глазками нависали мешочки, казалось набрякшие влагой. А соседи по общежитию сообщали вполголоса:

— Вчера концерт давал…

После «концертов» он был хмур, особенно бранчлив, и все, даже мастер, во избежание недоразумений предпочитали не замечать его. В такие дни Серегин доверительно жаловался Алешке:

— Тяжело. Вчера, понимаешь, перегруз получился…

— Значит, меньше надо грузиться, — смело советовал Алешка, польщенный благосклонностью Серегина.

Серегин понимал, что нравится Алешке, и это льстило ему. Друзей у него не было. Те, кого он когда-то считал друзьями, оказались просто-напросто изменниками: на собрании, где разбирали поведение Серегина, они первыми занялись его перевоспитанием. А к ним, как водится, присоединились и другие охотники учить правильной жизни. Этот же культурный, грамотный паренек оказался вполне самостоятельным человеком: он крепко привязался к Серегину, несмотря на то что ему, конечно, уши прожужжали, какой дрянной человек Серегин. И он дорожил Алешкиной привязанностью, не скупясь делился с ним накопленной житейской мудростью.

— Для чего рождается человек? — философски спрашивал Серегин у своего ученика.

— Человек рождается для лучшего, — отвечал Алеша запомнившейся фразой из горьковского спектакля, который он видел прошлой зимой.

— Вот именно! — радовался Серегин. — Головастый ты парень, убей меня гром! Человек рождается, чтоб жить все лучше и лучше. Вот они, — Серегин широко поводил рукой, имея, наверное, в виду цеховой народ, — они берутся учить меня, а сами ни черта не смыслят в жизни. Спроси у них, для чего, мол, работаете, и они такого туману напустят — страх! И какой-то долг приплетут, и душу, и прочую муру. И всё врут ведь, собаки. Человек в свое удовольствие работает, для своей хорошей жизни. Запомни, милый человек. Все остальное — трепотня. Вот, скажем, говорят Серегину: нужно еще одну смену отработать. Я смотрю так: ежели для меня, для моей жизни, это подходит, буду вкалывать две смены подряд. А ежели мне это ни к чему, к примеру, у меня какой-то свой план есть, — не стану. И никакой агитацией не вытащишь меня. Зачем агитировать? Я и сам знаю, что почем. Дадена тебе норма: сделать такую-то детальку за час, так? Хочешь жить лучше, чтоб, как говорится, был сыт, пьян и нос в табаке, — сделай ты ее минуток за тридцать. Ясно? И тебе хорошо, и все кругом довольны. Вот где корень…

Несколько раз Митя видел их вместе (Алешка ходил за Серегиным по пятам) и понял происхождение некоторых новых Алешкиных манер, повадок и словечек. Алеша восхищался слесарным мастерством и физической силой своего учителя:

— Знаешь, когда Серегин ключом орудует на паровозе, даже как-то боязно: вот, думаешь, повернется неловко и опрокинет машину…

— На это ума не требуется, — отвечал Митя. — Слон тоже что хочешь опрокинет…

— Слон! — злился Алешка. — Он не глупее нас с тобой. Мыслящий парень.

— Незаметно.

Алешка нервничал, заикался:

— А т-ты его знаешь? Наслушался трепотни всякой и сам болтаешь!

— Я не виноват, что про него доброго слова не услышишь.

— Травят его, вот что! А работник он — будь здоров!

— Бедняжка! — Митя с наигранным сочувствием вскидывал глаза к небу. — Его травят! Да твой Серегин сам кого угодно затравит. А насчет того, какой он работник… Людей нехватка, а то он бы вылетел, как пробка.

Алешка рассерженно выбрасывал в стороны руки:

— Ну, ясное дело, твой Ковальчук — правильный человек! Ни рыба ни мясо…

— Слушай, а Серегин не научил тебя пить?

Несколько раз они схватывались так. Алешка за своего шефа стоял горой, и Митя начал понимать, что споры эти не только не уменьшают его привязанности к Серегину, но как бы даже укрепляют ее. Что же делать? Во всяком случае, нельзя оставлять Алешку в покое. Если бы все-таки он согласился с Митиным планом, если бы удалось уговорить его, пришел бы конец серегинскому шефству.

Едва дождавшись гудка на обед, Митя заторопился на участок, где работал Алешка.

 

«Прижился…»

Посреди пролета, возле инструментальной кладовой, стояли Алеша и слесарь Серегин. Из открытого окошка кладовой, обнесенной густой железной сеткой, выглядывала чем-то похожая на зверушку кладовщица Люся.

Щедро улыбаясь, Алешка и Серегин красовались перед окошком и что-то говорили, говорили, а Люся слушала их с игривым вниманием.

Серегин снял с нижней мокрой своей губы дымящийся махорочный окурок и протянул его компаньону. Когда Алешка взял двумя пальцами окурок и направил в рот, Митя даже поморщился от брезгливости.

Выпустив струю дыма, Алешка лихо сплюнул сквозь зубы. В это время Митя окликнул его. Алешка сделал движение, чтобы спрятать папироску, но, видимо боясь уронить достоинство перед Люсей и Серегиным, раздумал. Кивнув девушке с таким выражением — дескать, бывают в жизни неприятности, он медленно отошел от окошка. Лицо его было так перепачкано мазутом, что нельзя было заметить проступивший на щеках румянец.

— Растешь! — Митя с брезгливой усмешкой глянул на окурок, источавший одуряюще острый дым.

— Знаешь, верное средство от аппетита, — торопливо стал убеждать Алешка, уводя Митю подальше от инструментальной кладовой. — Я все время голоден. Сказывается физическая нагрузка. А покурю — вроде отбивную срубал… — Он затянулся в последний раз, бросил окурок и припечатал его каблуком. — Ты хотел что-то сказать?

Митя начал рассказывать, как отнесся к его плану Ковальчук, но Алешка нервно дернул плечом, прервал:

— Я думал, что-нибудь серьезное. Носишься со своей идеей, как с писаной торбой. Сдал бы ее лучше в бюро рационализации…

— Ты ведь не понял и заупрямился. Ты подумай…

— К-как же! — вдруг вскипел Алешка. — Ты придумал, преподобный твой Ковальчук одобрил, а я не понял. Где уж нам уж!

— Я хотел сказать — ты не разобрался толком и сразу отказываешься, — смягчился Митя.

— Не понял, не разобрался, не так сел, не так повернулся! Мне дома все это вот как осточертело! — Алешка провел по шее ребром ладони.

Некоторое время они стояли друг против друга и молчали. Митя боялся, что Алешка уйдет сейчас — и разговору конец.

— Ну чего ты ершишься? — тихо сказал Митя. — Подумай, если пройдем через все группы, любая работа будет нам нипочем. Дела у нас просто запоют…

— Я тебе, кажется, сказал: не интересует меня твоя академия наук.

— А что тебя интересует? — Митя едва сдержался.

— Широкая колея. Если хочешь знать, сегодня бы туда перемахнул. Это ты мечтал, рисовал себе картины, а теперь пригрелся и все забыл, всем доволен. Мечтатель!

Митя даже отступил, словно для того чтобы лучше разглядеть Алешку. Он пригрелся! Он забыл про широкую колею! Надо же быть круглым дураком, нисколько не разбираться в людях или на редкость черствым человеком, чтобы сказать такое!

— А мне пока и тут не узко, — очень внятно сказал Митя, сузив глаза. — И еще скажу тебе: многие на этой колее начинали — и ничего, вышли в большие люди.

— То-то я вижу, ты всерьез лезешь в большие.

— Очень хотел бы… А ты с места боишься сдвинуться, дружка потерять боишься, этого прыщеватого.

— Глупо. Прыщи могут и у тебя завтра вскочить. А летать с места на место не вижу смысла. У арматурщиков я хорошо прижился, меня ценят, какого дьявола, спрашивается, я попрусь куда-то?

— «Прижился… ценят»! — насмешливо повторил Митя. — А я думал, мы вместе… всюду вместе… Смотри, присохнешь около своего Серегина.

— Какой пророк нашелся! — Алешка с нагловатой усмешкой закинул голову. — Посмотрим. Может, кой-кому еще придется за нами вприпрыжку…

Остыв немного, Митя подумал, что разговаривал бестолково, неумело, — рассорился только, а чего добился? Верно говорится, что злость плохо дружит с умом. Над последними Алешкиными словами он посмеялся в душе, но через некоторое время обстоятельства заставили его вспомнить их.

 

Очки на носу