Слабы мы, слабы и малодушны, и так устали, так устали.

Слепы мы и немы, собственными руками зажаты наши глаза, собственным криком закупорено горло.

Нам не дано исцелить нашу боль, мы можем только передать ее другому, как наследство. На, возьми, дорогой.

Так мы и идем смешной хромающей походкой, как же иначе, если одной ногой мы в наших маленьких историях, другой в Истории века.

Как тяжко знать… Знать – что? Вот, вот (указующий перст), смотри! Вот где ты сделал не то, пошел не туда, вот откуда все зло. Не его ты должен был встретить, а кого-то.

Головокружительный произвол наших путей. Безумное переплетение наших побуждений. Калейдоскоп недоразумений между нами.

Еще два года проходят, в маленькой истории, как и в большой.

Война унесла жизни тридцати тысяч французов и почти миллиона алжирцев к тому времени, когда в марте 1962 года были ратифицированы Эвианские соглашения и бывшая колония получила наконец независимость.

Алжирцы после этого, естественно, становятся собственниками своих земель, в том числе и обширных виноградников, первым владельцем которых был в конце XIX века господин Трала, дед Рафаэля Лепажа.

В Алжире после этого завязывается борьба не на жизнь, а на смерть между различными военными и политическими группировками. Экономика дышит на ладан, демонстрации сумбурны и непоследовательны; выборы приходится отложить. Сбываются предсказания Саффи, а не Андраша: в стране мало-помалу устанавливается бюрократическая коррумпированная диктатура.

Десятки тысяч харки – по самым приблизительным подсчетам от ста до ста пятидесяти тысяч – расстреляны за коллаборационизм. Могилы они копают себе сами – как евреи в Бердичеве. Перед тем как убить, их заставляют проглотить свои боевые награды. Отрезают половые органы и бросают собакам.

Но не одних только харки истребляют, отнюдь. В Оране, например, почти сразу после провозглашения независимости алжирцы бросились захватывать дома; в результате были убиты то ли пять, то ли десять тысяч французов. Как и следовало ожидать, это положило начало массовому исходу: все лето 1962 года “черноногие” в панике бегут из страны, бросив все свое имущество. Особенно спешат уехать евреи, наученные недавним опытом своих единоверцев в Тунисе и Марокко… В квартале Маре на жалкие несколько тысяч ашкенази, в свое время избежавших депортации, вскоре обрушилось настоящее нашествие вновь прибывших сефардов. На улице Розье идиш отныне потеснен арабским, а запах фаршированной рыбы соперничает с духом кускуса.

В это же время некий министр культуры, идейный краснобай, замышляет навести свои порядки в этом уголке старого Парижа. Судьба его решена в августе 1962-го законом Мальро: грядут большие перемены. Закрываются бордели. Ликвидируются лавки и мастерские во дворах старых особняков. Красят фасады, перекрывают крыши, обновляют коммуникации. Исчезают в одночасье крысы; так же в одночасье появляются крысы другой породы – спекулянты. Они просят бедные семьи по-быстрому освободить помещения, а если тем непонятно, отключают электричество и засоряют туалеты. Многих друзей Андраша уже выжили таким образом из квартала; у мадам Блюменталь, вдовы с седьмого этажа, за три дня до выселения случился сердечный приступ. Уличные торговцы умирают, и некому заступить на их место. Вместо телег и двуколок появляются автомобили. Угольщики и продавцы льда стали не нужны, с тех пор как есть центральное отопление и холодильники… Старый Маре цивилизовался, похорошел и обуржуазился, а его бедных жителей вышвырнули на окраины и в пригороды.

Но в то время как хиреют и вымирают традиционные промыслы, мастерская по ремонту духовых инструментов процветает, более того, пользуется популярностью: такие ремесла (артистические) как раз приветствуются в новом Маре.

* * *

Больше всех за эти два года изменился Эмиль.

У мальчика все та же хрупкая фигурка и те же черные с зелеными бликами глаза. Но теперь у него тревожный вид. Оно и понятно: у этого ребенка нет опоры в реальности. Как и его мать, он живет двойной жизнью – только у Саффи две жизни дополняют друг друга, у Эмиля же перечеркивают. У него ничего нет, он – никто. Никому ведь нет дела, кто он и что хорошо для него.

Он уже не младенец. В пять с половиной лет ему здесь уже не место. Но он нужен здесь, а стало быть, куда ему деваться? Вот так. Мальчик растет – и растет тень, которую он бросает на эту любовь. Следующей осенью ему уж точно придется идти в школу. И что же тогда? А ничего. И не тогда. Просто не хочется думать о тогда.

Один, без Саффи и Андраша, Эмиль чувствует себя потерянным, несуществующим. Он разговаривает сам с собой, кружа по двору на улице Сицилийского Короля, и ни во что не играет: просто ждет, когда выйдут взрослые. Звонят колокола на церкви Сен-Жерве и часы на ратуше. Он считает время – пятнадцать минут, еще пятнадцать, – рассматривает узоры на булыжниках под ногами, перебрасывается ничего не значащими словами с соседями, с прохожими. Рэя Чарльза и Дорис Дэй вытеснили “Битлз”, и из открытых окон доносится: “She loves you, yeah, yeah, yeah!” Эмиль знает всякой музыки понемногу, но ни одна так и не стала для него своей.

Он не научился петь ни французскую песенку про доброго короля Дагобера, ни немецкую “Alle meine Entchen”.

Он не умеет дружить и ссориться, драться и гонять мяч с ровесниками.

Ему знаком только мир взрослых – их знания и опыт, их крики и шепот, их секреты, их страхи.

Он старается не дышать, когда по вечерам Рафаэль приходит поцеловать его перед сном. Вытирает лоб после прикосновения отцовских губ, стоит тому отвернуться. Рассматривает самолетики на обоях над своей кроваткой и представляет, что там, внутри, Рафаэль и что они падают.

– Мама, я не люблю, когда папа меня целует.

– Да, Schatz, я знаю. Но ты не подавай виду. Это совсем не трудно. Просто думай о чем-нибудь другом.

Просто лги, как лгут твоя мать и ее любовник. Ну же, давай, Schatz. Еще капельку яда.

* * *

В сентябре 1963 года Рафаэля награждают орденом Почетного легиона. На церемонию вручения он приглашает всех, кто так или иначе причастен к его успеху. В том числе и Андраша, который – ну да, перед самым его первым сольным концертом, Рафаэль не забыл об этом, – так хорошо починил “Рэндалл Карт”.

На людях, не краснея и не запинаясь, без малейшего смущения – так беззастенчиво и непринужденно притворяться могут только безумно влюбленные – Андраш и Саффи подают друг другу руки, словно встретились впервые.

Вот оно – начало конца нашей истории.

* * *

Той же осенью 1963-го Рафаэль уезжает вести мастер-класс на западном побережье США.

Даже уезжая надолго и далеко от семейного очага, он не ощущает разлуки с женой и сыном. Наоборот – у него есть Саффи и Эмиль, он их любит, у них уютный дом, и это главное, что ему нужно для счастья. Рафаэль Лепаж – человек во многих отношениях незаурядный, но в этом – нет: типичный мужчина, каких большинство. Все отцы семейств образца 1963 года ведут себя именно так. О том, что творится в доме, им известно лишь в общих чертах и смутно. Они делают свое дело за его стенами и содержат домочадцев, регулярно навещая их, чтобы в каком-то смысле отогреться душой. Так что частые отлучки Рафаэля ни о чем не говорят и никто его за них не осудит: по всем критериям он прекрасный муж и отец.

Он был в Сан-Франциско 22 ноября, когда Джон Фицджералд Кеннеди упал с простреленной головой, заливая кровью розовый костюмчик своей супруги Жаклин. Эта трагедия впечатлила его, но не сказать, чтобы слишком потрясла: памятуя речи отца, страстного поклонника Токвиля<Шарль Алексис Клерель де Токвиль (1805 – 1859) – французский писатель и политический деятель, автор труда “О демократии в Америке”. >, он всегда представлял себе Америку страной отсталой и еще не вышедшей из дикости.

Но гостеприимные коллеги, желая создать более благоприятное впечатление о своей стране, уговорили его посетить живописные уголки Сан-Франциско. Вот почему незадолго до отъезда Рафаэль, ничего подобного не планировавший, зашел в магазинчик хиппи. Он купил там оригинальный берет для Саффи, а для Эмиля – парку, сшитую из розовых, сиреневых, фиолетовых и бордовых кусочков замши. Таких курточек появится много в ближайшие десять лет, но, когда Рафаэль привез ее в Париж в начале декабря 1963-го, она была во Франции единственной.

* * *

– Спасибо, папа, – степенно благодарит Эмиль, примерив пеструю парку перед большим зеркалом в гостиной и убедившись, что она ему впору. Его личико кажется совсем крошечным под огромным капюшоном.

– Как забавно! – улыбается Саффи. Лихо сдвинув набекрень пурпурно-фиолетовый бархатный берет, подбоченясь, она вертится так и этак, принимает позы женщины-вамп, обольстительницы, Дитрих в “Берлинской блуднице”.

Гордый своим выбором, Рафаэль одобрительно присвистывает.

Вот так все и начинается.

Вот такая жизнь у людей.

Еще и погода вмешивается. Если бы в тот день не потеплело…

Всю первую половину декабря было холодно и дождливо; Эмиль сильно простудился, и Саффи сидела в четырех стенах на улице Сены, ухаживая за ним. Вот почему двадцатого числа, когда внезапно распогодилось, а температура у сына спала – тем более что Рафаэль с утра ушел на занятия в консерваторию, – она с особой радостью строит планы на предстоящий день.

После пяти лет любви Саффи все так же тоскует по телу Андраша, по его голосу, по его сильным рукам.

– Пойдем сегодня к Эдешапе? – спрашивает она Эмиля. – Ты как, достаточно окреп?

– Да, да!

Саффи смотрит на термометр, прикрепленный к балкончику за окном гостиной, тому самому, с которого Рафаэль подростком свесился, чтобы посмотреть на расстрелянных подпольщиков. Пятнадцать градусов! Чудо!

Все же на всякий случай, во избежание рецидива, она заставляет Эмиля надеть американскую парку.

– Не хочу! Она ведь розовая, девчоночья, надо мной будут смеяться!

– Надень, Schatz, пожалуйста. Доставь мне удовольствие.

* * *

Во второй половине дня становится еще теплее, и Андраш предлагает погулять в Тюильри. Эмиль прыгает от радости: это одно из его любимых мест в Париже.

Но аллеи сада так развезло, что не пройти; стулья стоят длинными рядами, аккуратно составленные друг на друга; вход на качели-лодки заперт на висячий замок; кукольный театр закрыт, карусели тоже, беседка тоже… Троица совсем приуныла – как вдруг Эмиль, задрав голову, кричит:

– Смотри!

Сказочное видение, мираж: по другую сторону сада, на площади Согласия, огромное и ослепительное в солнечных лучах, высится колесо обозрения.

– Можно, мама?

– Конечно, можно! Побежали?

И все трое, немка, венгр и ребенок, не ими вдвоем зачатый, пускаются бегом к чудесному аттракциону. Вот и добежали до будочки-кассы, запыхавшиеся, взмокшие; Эмиль сбрасывает парку и дает подержать матери:

– Умираю, жарко!

Когда подходит их очередь в кассу – неприятный сюрприз: денег только на два билета, на три не хватает.

– Идите вдвоем, – говорит Андраш. – Мне больше нравится на твердой земле. И если все пойдут кататься, некому будет полюбоваться снизу. Давай-ка…

И, чтобы освободить Саффи руки, он берет у нее парку Эмиля.

Мать с сыном забираются в качающуюся кабинку. Медленно поднимаются к синеве, к чистому и ясному декабрьскому небу. Им не страшно – Эмиль боялся, что будет страшно, но нет, все спокойно, и светло, и искристо, не гудит и не трясет; вот уже, описав полукруг, их кабинка плавно скользит к земле – и мама, сияя зелеными глазами в солнечном свете, наклоняется вперед и машет рукой Aпy – вон он, Aпy, с моей курткой, курит сигарету, и машет нам в ответ, и улыбается, я только-только успеваю увидеть, как он выпускает дым из обеих ноздрей сразу, будто дракон, – я обожаю, когда он так делает! – и мы опять поднимаемся, плавно и тихо, какой громадный Париж, белый и серый до самого горизонта и весь искрится…

Саффи прижимает Эмиля к себе:

– Ну как? – спрашивает она.

– Хорошо…

– У меня немного кружится голова, но я обожаю!

– А как ты думаешь, голуби спрашивают друг друга, что мы делаем у них в небе?

Саффи смеется. Они теперь на самом верху, и колесо останавливается, чтобы другие люди внизу могли сесть.

* * *

Андраш курил сигарету, пока окурок не обжег ему пальцы; он машинально затоптал его каблуком (каблуком старого венгерского ботинка, эти ботинки еще до войны сшил на заказ для его отца друг-сапожник, а потом сапожника отправили в гетто, где он умер от голода и лежал и гнил на улице много недель среди трех тысяч других мертвых евреев, пока не пришли наконец русские и не освободили прибрежную часть Буды); теперь, приставив руку козырьком ко лбу, он пытается разглядеть кабинку Саффи и Эмиля, которая тихонько покачивается на самом верху колеса обозрения. Он не замечает – и с какой стати ему замечать? – что одно такси делает уже третий раз круг по площади Согласия.

Трех кругов хватило.

По правде сказать, хватило и одного, но Рафаэль никак не мог поверить своим глазам.

Он поднял руку и положил ладонь на спинку переднего сиденья у плеча шофера, который вообще-то вез его прямиком с улицы Мадрид на улицу Сены.

– Простите…

Как он ухитрился произнести это голосом, до такой степени похожим на его обычный голос, когда внутри у него все захрустело, и пошло трещинами, и наполнилось ужасом?

– Как?

– Вы не могли бы еще раз объехать площадь? Я, кажется…

– Пожалуйста, мне-то что. Счетчик работает.

Да, это был действительно он. Андре. Музыкальный мастер.

А то, что он держал в руке, – действительно парка Эмиля.

Рафаэль Лепаж, которому никогда не изменяло дыхание, который умеет вдыхать и выдыхать одновременно, который учит дыханию молодых флейтистов всего мира, не может вздохнуть.

– Еще раз, – просит он.

Шофер бросает на него в зеркальце насмешливый взгляд и, пожав плечами, делает третий круг.

Это действительно он.

В голове Рафаэля солнце дробится на тысячу ромбиков.

– Теперь на улицу Сены? – спрашивает шофер.

– Да, – кивает Рафаэль.

* * *

Он дома, у себя, у них дома, его качает в нескольких сантиметрах над полом, знобит, трясет, крутит. Не в состоянии дышать, он мечется из комнаты в комнату по большой квартире, где, казалось ему, он был счастлив. Все здесь чисто, все красиво, каждая мельчайшая деталь этой незапятнанной красоты смеется ему в лицо и терзает душу: герани на окнах, ваза с фруктами на буфете, светлый, без единой пылинки паркет, сверкающий бело-голубой кафель на стенах кухни, и детская, которую он сам готовил для младенца – но Эмиль уже не младенец, он вырос, ему пора в школу, почему же Саффи так не хочет отдавать его в школу? – с самолетиками на обоях и аккуратно прибранными игрушками, и их спальня, где идеально, без морщинки, без складочки застелена кровать, где кружевные занавески на окне выстираны и отглажены, где их одежда, его и ее, висит в одном шкафу, вещи Рафаэля слева, вещи Саффи справа, туфли внизу, начищенные до блеска, стоят рядышком, как мужчина и женщина, идущие по жизни рука об руку, вместе на концертах, вместе на обедах, вместе на церемонии вручения ордена Почетного легиона… “Познакомьтесь, моя супруга…” – “Очень приятно…” – “Моя жена…” – “Мадам Лепаж…” Почему она не напомнила ему в тот вечер, что они с мастером уже встречались? Почему ничего не сказала, когда он знакомил ее с Андре, Андрашем?

Дикий, звериный рык вырывается у Рафаэля. Скрученный спазмом желудок подкатывает к горлу. Упав на колени у кровати, он начинает молиться, как в тот день, когда родился его сын, – но на сей раз его губы шепчут не обрывки заученных в детстве молитв, теперь это молитва личная, отчаянная, из самого нутра рвущаяся. “Боже! – стонет он. – Прошу тебя – сделай так, чтобы она мне все объяснила сейчас, когда придет. Сделай, чтобы она рассказала мне, как провела день, и как случайно встретила Андраша, и про колесо. СДЕЛАЙ, ЧТОБЫ ОНА ВСЕ-ВСЕ ОБЪЯСНИЛА!”

И он проливает потоки слез и соплей на бургундское атласное одеяло, вручную простеганное во время Первой мировой войны его бабушкой Трала.

* * *

Саффи с Эмилем возвращаются в половине пятого, когда уже смеркается. Рафаэль успел немного прийти в себя. Он умыл лицо холодной водой. Причесал редкие черные кудри, еще украшающие его голову сзади. Зажег лампы и устроился на диване со свежим “Мондом”. Но он не понимает ни строчки и по-прежнему не может дышать.

Он слышит их голоса – оживленные, спевшиеся – еще на лестнице. Раздается звонкий смех Эмиля, и тут же смех Саффи вторит ему. Поворачивается ключ в замке – и вот они здесь, перед ним, тараторят, сияют. Рафаэль встает и идет к ним точно во сне; оба нежно целуют его, но поцелуи кажутся ему машинальными, рассеянными. Саффи, уже направляясь в кухню, чтобы заняться обедом, бросает на ходу:

– Мы катались на колесе обозрения, что на площади Согласия!

– Вот как? – с трудом выдавливает из себя Рафаэль. Он снова опускается на диван, ноги его не держат.

– Так здорово было! – добавляет Эмиль.

– Ты пустишь себе ванну, Schatz? – кричит Саффи из кухни.

Оставшись в гостиной один, Рафаэль судорожно ловит ртом воздух, давится, задыхается: вот и рухнула жизнь, в которой он жил, как дом Лотты под бомбежкой.

* * *

За обедом он ест, не чувствуя вкуса, и потрясенно смотрит то на жену, то на сына: лгут не моргнув, так уверенно, значит, ложь давно им привычна.

– Хочешь еще запеченного картофеля?

– Нет, спасибо.

– У тебя сегодня нет аппетита? Надеюсь, ты не заразился насморком от Эмиля.

– Нет, все хорошо.

Насморк Эмиля. Запеченный картофель. Бред. Он не видел того, что он видел.

* * *

Наступает его очередь лежать без сна рядом со спящей женой. Саффи дышит глубоко и ровно; время от времени у нее вырывается довольный вздох. Что ей снится?.. С каких пор она?.. Саффи никогда не произносила в постели чужого имени, вспоминает Рафаэль, беспокойно ворочаясь с боку на бок. Но… и моего тоже никогда.

Часа в четыре он не выдерживает, встает и принимается мерить шагами гостиную.

В шесть он принимает решение: надо как-то остаться наедине с Эмилем и учинить ему допрос. Но как это сделать? Эмиль ведь ни на шаг не отходит от Саффи. Парню почти шесть лет, а он все держится за мамину юбку, это ужасно! – вдруг понимает Рафаэль. Противоестественно, чудовищно!

В семь (Гортензия де Трала-Лепаж всегда поднимается рано) он снимает трубку телефона и набирает ее бургундский номер.

В восемь, когда из спальни наконец появляется Саффи, завязывая поясок черного шелкового кимоно с золотой вышивкой, его подарка на двадцатипятилетие, он сообщает ей:

– Я сегодня еду в Бургундию с Эмилем.

– Как? – переспрашивает она, щуря глаза, еще сонным голосом.

Рафаэль наливает ей кофе.

– Только что звонила моя мать, – объясняет он (ложь за ложь). – Она умоляла меня привезти ей внука… Ты же знаешь, мама уже в годах, а после того, что произошло с Алжиром, она очень сдала; Эмиль – ее единственный наследник… Ее надо понять, Саффи. Понять и простить.

– На сколько вы уезжаете?

– Туда и обратно, завтра вернемся. Она только хочет познакомиться с ним, сделать ему подарок на Рождество… Эмилю скоро шесть, а он никогда не видел свою единственную бабушку, нельзя же так!

Саффи не возражает. Она сидит, опустив голову, глядя в чашку с кофе. Потом подносит чашку к губам и отпивает большой глоток, чтобы скрыть (по крайней мере, так кажется Рафаэлю) невольную улыбку.

– Ладно, договорились, – кивает она. – Я понимаю твою мать.

– Переживешь без сына до завтра? – не удерживается он от подловатого вопроса.

– Переживу.

Он ее ненавидит.