В последние десятилетия своего существования Советский Союз стал страной высокообразованных людей. После войны наблюдался постепенный, но совершенно замечательный рост числа лиц с высшим образованием. Полное среднее образование получали теперь практически все представители младших поколений. За это время пропорции образовательных групп среди занятого населения распределились следующим образом:

(Высшее образование … Среднее образование)

1939 … 1,3% … 11,0%

1959 … 3,3% … 40,0%

1970 … 6,5% … 58,8%

1979 … 10,0% … 70,5%

Этот приток образованных людей полностью изменил саму природу социальной стратификации советского общества. Высшее образование в 1930-х гг. было редкостью, и те, у кого оно было, могли рассчитывать на быстрое продвижение по социальной лестнице. В известном смысле такое же положение сохранялось и приблизительно через двадцать лет после окончания войны из-за потерь рабочей силы и недостатка образованных людей. Но к началу 1970-х гг. стало ясно, что высшее образование уже не является тем золотым ключиком, каким оно было раньше, — хоть и небесполезно в борьбе за успех. Люди с высшим образованием начали сталкиваться с трудностями в поисках работы, соответствовавшей их квалификации. Они вынуждены были удовлетворяться менее необходимыми специальностями либо вообще заниматься физической работой. С другой стороны, претенденты на высокие партийные должности, которые раньше могли ссылаться на службу в Красной Армии, добросовестную работу в профсоюзах и неослабевающий комсомольский задор, теперь должны были предъявить диплом о высшем образовании, если хотели, чтобы к ним относились серьезно. С 1970-х гг. диплом о высшем образовании стал обязательным условием для поступления в Центральную высшую партийную школу.

Стало также гораздо сложнее поступить в высшие учебные заведения. К концу 1970-х гг., по сравнению с концом 1960-х, университеты могли принять лишь две трети желающих. На практике это означало, что продвижение вверх по социальной лестнице было закрыто для рабочих и крестьян, поскольку все преимущества имели дети из образованных семей. Социальная иерархия становилась все жестче.

В предшествующую эпоху образованные люди называли себя “интеллигенцией”, и этот термин по-прежнему применялся к ним советскими социологами. Это было неточно, поскольку термин подразумевал особый, культурный образ жизни и независимые, даже оппозиционные политические взгляды. Все это не имело никакого отношения к подавляющему большинству выпускников советских институтов в 1970-х гг. Солженицын назвал их “образованщиной”. Этот термин показывает, что они соответствовали критериям образованности, но ни в малейшей степени не усвоили соответствующие этические ценности. Советские студенты были одними из самых усидчивых в мире и не в последнюю очередь потому, что их будущее зависело во многом от тех решений, которые принимались органами системы высшего образования под надзором партии. Получив высшее образование, человек имел предпочтительные по сравнению с необразованным шансы занять официальный пост. Именно поэтому обучение осуществлялось по программе, включавшей обязательные курсы с последующими экзаменами по политическим дисциплинам — истории КПСС, диалектическому материализму и научному атеизму. Действительно, “Краткий курс” Сталина больше не был в числе обязательной литературы, но те учебники, которые его заменили, были почти столь же топорными, и к тому же более пространными. Политические лекции славились своим занудством, и потому студентки открыто занимались вязанием, а многие просто спали. Но экзамены тем не менее надо было сдавать, и потому студенты в известной степени усваивали идеологические догмы, и прежде всего те, что изо дня вдень повторялись на страницах газет, на плакатах и митингах. Александр Зиновьев, образованный диссидент, так описал результаты подобной обработки:

“Не имеет значения, как человек относится ко всему этому сам или в разговорах с друзьями. Важно то, что люди постоянно находятся под влиянием мощного магнитного поля идеологического воздействия… волей-неволей они являются частицами этого поля и получают от него определенный электрический заряд, точку зрения, ориентацию и т.д. Нет физической возможности избежать этого”.

Как заметил Владимир Буковский, “хочет он того или нет, но советский гражданин постоянно находится в состоянии внутреннего диалога с официальной пропагандой”.

Образованные люди составляли наиболее “идеологизированный” слой советского общества. Их образование, а в большинстве случаев и карьера имели прямое отношение к идеологии, даже если они относились к ней как к внешнему ритуалу, чье внутреннее содержание они отвергали или были к нему равнодушны. Как показывают опросы, большинство советских рабочих и крестьян отождествляли “интеллектуалов” с начальством, относясь и к тем, и к другим с подозрительностью.

Тем не менее несколько интеллектуалов — так называемые “диссиденты” — были самыми недовольными и “деидеологизированными” гражданами Советского Союза. Для этого имелись достаточно веские причины: по своему мировоззрению, устремлениям и образу жизни многие из них были тем, что на западе называют представителями “свободных профессий”. Они зависели от номенклатуры, поскольку эта система определяла занимаемые ими должности, но все же партия не вмешивалась прямо в их повседневную деятельность. Открыто диссидентские взгляды исповедовали либо ученые, либо писатели.

У обеих групп была одна общая черта: высокое общественное положение. Это позволяло им развивать самостоятельную точку зрения и независимое мышление. Они могли на самых верхах изложить свои требования об улучшении жизни всего общества. В то же время они редко были способны преодолеть определенную ограниченность своих взглядов, порожденную, как правило, политическими и идеологическими причинами. Это мешало им использовать свой потенциал полностью. Если они хотели продвинуться по службе, то также должны были принимать участие в политических маневрах. По меньшей мере некоторые понимали, что это противоречит морали и чистьте их призывов.

Примером таких тенденций может быть карьера Андрея Сахарова. Как физик-ядерщик, в конце 1940-х гг. он стал одним из тех специалистов, в которых государство нуждалось тогда больше всего. Будучи чрезвычайно встревожен после того, как американцы в 1945 г. взорвали в Хиросиме атомную бомбу, Сталин призвал Курчатова, тот собрал коллектив физиков-ядерщиков и создал специальный институт за пределами Москвы. Финансировался институт неограниченно; не было и недостатка в рабской рабочей силе, которой располагало МВД. Сахаров начал работать в этом институте в 1948 г. Вместе с Игорем Таммом он сделал чрезвычайно важную работу, которая привела в 1953 г. к взрыву советской водородной бомбы. В том же году его избрали действительным членом Академии наук. В свои тридцать два года он стал самым молодым человеком из всех, кто когда-либо был удостоен такой чести. Позднее, вспоминая об этих годах, он писал:

“Ежедневно я видел, как огромные материальные, интеллектуальные и нервные силы тысяч людей вливаются в создание средств тотального разрушения, потенциально способного уничтожить всю человеческую цивилизацию. Я наблюдал, что рычаги управления находятся в руках циничных, хотя по-своему и талантливых людей… С конца пятидесятых годов все более отчетливым образом вырисовывалось коллективное могущество военно-промышленного комплекса, его энергичных, беспринципных руководителей, слепых ко всему, кроме своего “дела”.

В 1958 г. и 1961 г. Сахаров писал непосредственно Хрущеву, предупреждая о непредсказуемом и скорее всего разрушительном воздействии на наследственность термоядерных взрывов. Сахаров призывал Хрущева прекратить все испытания в атмосфере. Позднее, вспоминая о тех временах, он говорил: “У меня было ужасное чувство бессилия. Я не мог остановить то, что считал неправильным и ненужным. После этого я почувствовал себя другим человеком. Я порвал со своим окружением”. Его могущество в науке делало особенно тяжелым его политическое бессилие.

Ученые и исследователи, которые не обладали таким же авторитетом, как Сахаров, тоже имели основания для разочарований. Они работали в тех областях знания, где жизненно важен быстрый обмен идеями между учеными разных стран, и потому возмущались теми сложностями, которыми сопровождались их встречи с зарубежными коллегами, чтение иностранной периодики и доступ к иностранному оборудованию. Члены партии, — а это было необходимым условием успешной карьеры, — огромное количество времени расходовали на “общественную” работу. Будучи членом парткома Института истории, Александр Некрич тратил, по его словам, 40% времени именно на эту деятельность в ущерб исследовательской работе. Может быть, докучнее всего было полуфеодальное повиновение заведующему отдела или директору института, от которых зависел доступ к оборудованию, публикациям и продвижение по службе. Это были, естественно, номенклатурные работники, причем их назначение находилось в зависимости не столько от их профессионального уровня, сколько от политической благонадежности. Некоторые из них были “опальными” политиками, которых в послесталинское время больше не ставили к стенке, вместо этого их отправляли на не очень нужную работу. Моральные последствия подобных взаимоотношений хорошо описали двое московских биологов в неопубликованной статье:

“Если ученый знает, что он по праву занимает свое место и заслужил признание со стороны свои коллег, это дает ему чувство уверенности, независимости, внутренней свободы и равновесия. Иными словами, создаются условия, которые позволяют услышать голос совести… Дело обстоит совсем иначе, если человек занимает не свое место… Он не доверяет ни самому себе, ни собственному мнению. Ему не хватает ни внешней, ни внутренней независимости, и потому он опирается на чужое мнение. Он должен казаться не тем, что он есть на самом деле, играть роль, а не жить, добиваться признания любыми средствами и подбирать сотрудников, которые полностью зависели бы от него. Человек не на своем месте тянет за собой таких же, как он сам, поскольку только им он и может доверять”.

Это противопоставление объясняет конфликт, возникший в научной и академической среде. Те, кто соблюдал моральные и профессиональные правила поведения, часто делали это в жесткой и бескомпромиссной манере, что приводило к постоянным трениям с окружающими и создавало им репутацию людей “ненадежных”.

Некоторые области науки, прежде всего гуманитарные и общественные, были особенно уязвимы для прямого политического вмешательства прежде всего из-за специфики своего предмета. Но то же могло происходить и с некоторыми естественнонаучными дисциплинами — прежде всего с биологией. Поскольку Хрущев оказывал предпочтение “деревенским ученым”, последователи Лысенко в известной мере были под его защитой и смогли вернуться на свои позиции, что привело к возобновлению старых сражений. Именно по этой причине генетик Жорес Медведев стал диссидентом.

Те ученые, что смогли подняться над узкими рамками своих дисциплин и охватить взглядом взаимоотношения науки и общества в целом, были чрезвычайно обеспокоены тенденциями, проявившимися в конце шестидесятых годов. Только десятью годами ранее Советский Союз запустил первый искусственный спутник, и казалось, что в области техники он опережает весь мир. А теперь страна не только не превзошла США, как обещал Хрущев, но на самом деле отстала во всех передовых областях техники, особенно в автоматизации и кибернетике.

В марте 1970 г. Сахаров, физик Валентин Турчин и историк Рой Медведев (брат Жореса) направили открытое письмо Брежневу, Косыгину и Подгорному, где объясняли глубинные причины отставания. Они критиковали не социалистический строй как таковой, а специфические особенности и условия жизни в СССР, которые противоречили социализму, а также антидемократические традиции и нормы общественной жизни, установленные в сталинскую эпоху и до сих пор решительно не искорененные. Имелось в виду прежде всего отрицание свободы информации и основных прав человека, которые необходимы интеллигенции, ученым и специалистам для продолжения их деятельности. В письме говорилось, что свобода информации и творчества необходимы интеллигенции из-за самой природы ее деятельности и социальных функций. Потому стремление интеллигенции добиться этих свобод законно и естественно. Однако государство подавляет эти попытки административными притеснениями, увольнениями с работы и даже судебными процессами.

В письме предлагалась широкая, но весьма осторожная программа демократизации, что предполагало “информационный об» мен” и “участие” в управлении. Проводить демократизацию должны были партия и правительство. Среди прочих мер указывались отмена предварительной цензуры, амнистия политических заключенных, отмена прописки, широкая публикация социологических данных. Предлагалось также улучшить подготовку руководящих кадров, усилить независимость судопроизводства и избирать представителей в партийные и советские органы из многих кандидатур.

Другим основным источником диссидентского движения была литература. Как и ученые, писатели имели возможность — и моральную, и социальную — сделать свое мнение достаточно ощутимым даже в очень репрессивной социальной системе. Традиция быть как бы “альтернативным правительством” возникла среди писателей еще в царской России. Советское правительство попыталось предотвратить всякую возможность появления подобной “альтернативы”, создав при помощи Союза писателей собственную монополию на литературу. Как однажды Осип Мандельштам сказал своей многострадальной жене: “Что ты жалуешься? Поэзию уважают только в этой стране — тут за нее убивают людей”.

Кроме того, литература была единственной силой, способной противостоять наиболее опасному оружию советского государства — его способности парализовать творческое мышление человека при помощи смеси террора, апатии, страха и “двоемыслия”. Чтобы преодолеть этот гнет, следовало прежде всего вернуть словам их истинное отношение к реальности — то есть их действительное, а не принудительно навязанное значение. Идеи, если они не могут конкурировать друг с другом, существуют лишь в зачаточной форме. Для их развития и кристаллизации необходим обмен с коллегами информацией, впечатлениями и другими идеями. В этом и состояло действительно подавляющее воздействие партийной монополии в средствах массовой информации, где, как заметила Раиса Орлова, “единственной альтернативой партии, кажется, была изоляция”.

Объясняя, почему в течение стольких лет он издавал и, следовательно, писал подпольный политический журнал, Рой Медведев однажды сказал, что это помогало ему определить собственные взгляды на различные события, выражать собственные мысли и точки зрения, не оглядываясь на “внутреннего” цензора или редактора.

В пятидесятых и начале шестидесятых годов некоторые писатели — каждый по-своему — стали находить выход из порочного круга пропаганды, страха и “двоемыслия”. Тот период, который начался после смерти Сталина и особенно после XX съезда, был временем неопределенности, когда партийные начальники от идеологии и культуры сами толком не знали, какую линию они должны проводить и что именно надо давать любой ценой. В такой ситуации некоторые журналы смогли снова (впервые после начала тридцатых годов) начать атаку на “лакировку действительности” — т.е., например, на изображение колхозной жизни как гармоничной и изобильной. Они призывали к откровенности и искренности. В 1956 г. романист В. Дудинцев опубликовал роман “Не хлебом единым”, который во многих отношениях был ортодоксальным произведением социалистического реализма, но со значительными отличиями, главное из которых состояло в том, что его герой — сражающийся за лучшее будущее одинокий ученый, в то время как его противники — признанные ученые, директора заводов и партийные работники — изображены не как исключения, но как типичные представители своей среды. Таким образом, социалистический реализм можно было обратить против партийно-государственной иерархии.

Немаловажную роль играли и журналы. Их редакции становились дискуссионными центрами, где люди встречались и обсуждали не только последние литературные новости, но также обменивались идеями и мнениями относительно текущих событий. Все толстые журналы публиковали статьи по проблемам политики, экономики, науки, философии и т.д., а равно и произведения художественной литературы, так что подобные контакты очень заметно расширяли кругозор их участников. Особенно отличался этим журнал “Новый мир” при главных редакторах Константине Симонове и особенно Александре Твардовском. Один израильский ученый, который провел специальное исследование деятельности этого журнала, заметил: “Редакцию “Нового мира”, по крайней мере при Твардовском, следует считать не просто конторой, где располагался главный редактор со своим штатом, но также местом встреч сонмища активных, заинтересованных писателей и интеллектуалов, которые собирались, чтобы поговорить, обсудить представляющие взаимный интерес вопросы, принести рукописи, которые, как им казалось, имели всемирное значение, или просто встретиться с приятелями”. Поскольку служба безопасности была сокращена, люди могли в большей степени, чем раньше, рассчитывать на то, что их слова, безотносительно к их недопустимости с точки зрения властей, не будут переданы куда следует и не попадут в досье, дожидающееся своего часа. Таким образом, люди начали больше верить друг другу.

Цензура больше не контролировала разговоры, однако все то, что предполагалось опубликовать, она держала под жестким контролем, даже в период наибольшей неопределенности. Для того, чтобы обрести настоящую интеллектуальную свободу, писателям следовало преодолеть и эти ограничения. Путь решения этой проблемы наметил Борис Пастернак, последний оставшийся в живых представитель блестящей дореволюционной литературы и философии. При Сталине он остался на свободе, но на его глазах исчезали и гибли дорогие ему друзья и соратники. Сам он вынужден был выступать “в жанре молчания” и занимался переводами иностранных поэтов; при этом он писал “в стол” роман, в котором события революции были полностью переосмыслены с точки зрения человека, который сформировался в дореволюционную эпоху. В 1956 г. он предложил свой роман “Доктор Живаго” “Новому миру”, надеясь, что после секретной речи Хрущева настало время для его публикации. Однако “Новый мир” отверг роман. Издатели верили в исправленный и демократизированный социализм, но совершенно не были способны принять версию Пастернака относительно революционных событий как нового явления языческих вождей дохристианских времен, которые не удовлетворяли духовные нужды человека и в результате закабалили его.

Случилось так, что в Москве оказался агент левого итальянского издателя Фельтринелли. Недолго думая, несомненно раздосадованный отказом “Нового мира”, Пастернак предложил роман ему. Впоследствии Пастернак пытался отказать Фельтринелли в исключительном праве на публикацию, но тот уже начал его печатать. В 1957 г. роман вышел в свет. Годом позже Пастернак был удостоен Нобелевской премии, и не в последнюю очередь за “Доктора Живаго”. Международное признание, которого добилась русская литература без разрешения советского государства, обрушило на голову Пастернака гнев всего литературного и политического истеблишмента. “Литературная газета” назвала его “литературным Иудой, который предал свой народ за тридцать нобелевских сребреников”. Глава КГБ Семичастный выразился попроще, назвав Пастернака “свиньей, нагадившей в собственное корыто”.

Оказанное на него давление заставило Пастернака отказаться от Нобелевской премии. Но травля продолжалась, и, вероятно, именно она подорвала его здоровье. Пастернак умер в мае 1960 г. Его похороны стали первой (пока что молчаливой) демонстрацией, которую зарождающаяся независимая интеллигенция устроила в знак протеста против репрессивной политики правительства. Проигнорировав официально одобренную церемонию похорон, люди через поле несли гроб на своих плечах на кладбище, расположенное в полумиле от дачи поэта.

Пастернак сделал то, что после Замятина в двадцатых годах не делал никто: он избежал советской цензуры, опубликовав свой роман за границей. Поскольку с конца пятидесятых годов у многих граждан СССР были радиоприемники с коротковолновым диапазоном, эффект этой акции был даже большим, чем можно было предположить. Через радио и книги, которые контрабандой провозили в страну, многие образованные люди, интересовавшиеся литературой, познакомились с “Доктором Живаго”.

Тем временем некоторые молодые московские поэты начали осваивать другую технику обхода цензуры. Они под копирку размножали свои острые, непочтительные к власти стихи и распространяли их среди своих друзей. Это было рождением самиздата, хотя само название появилось позже. Разумеется, количество копий, сделанных таким способом, было невелико и прочитать их могли немногие. Действительно сильно срабатывали они только тогда, когда оказывались за рубежом и там широко распространялись. Некоторые молодые поэты время от времени собирались возле памятника Маяковскому в Москве — это был самый эпатирующий русский поэт XX века — и декламировали свои стихи. Это не то чтобы совершенно запрещалось — если только стихи не были откровенно антисоветскими, — но и не разрешалось официально. Все это отражало возрастающую готовность образованных людей доверять друг другу, действовать так, как будто бы они были свободны, и потом смотреть, что из этого выйдет.

После некоторых колебаний власти решили действовать. Собрания на площади Маяковского были разогнаны как “хулиганские”; квартиры участников подверглись обыскам. Один из них, Владимир Буковский, был арестован, избит в участке и предупрежден, чтобы он больше не появлялся на площади Маяковского. Один из молодых поэтов, распространявших самиздат, Александр Гинзбург получил два года по ложному обвинению, а Валерия Тарсиса отправили в психиатрическую лечебницу. Столь нерешительные действия властей отражают их замешательство по поводу того, что, собственно, они должны делать с наступлением новой эры “социалистической законности”. Но одновременно создавался зловещий прецедент на будущее.

Наивысшей точки терпимость властей достигла осенью 1962 г., когда никому не известный учитель из Рязани Александр Солженицын смог опубликовать в “Новом мире” “Один день Ивана Денисовича”. Это было описание обычного дня из жизни обычного зэка, сидевшего в обычном сталинском концентрационном лагере, увиденный его собственными глазами и описанный его языком. Дух повествования смиренный и стоический. Там не было ни малейшего намека на надежду, что партия может искоренить или искоренит зло, которое он терпит. Это произведение бросало существовавшим тогда литературным канонам куда более серьезный вызов, чем “Не хлебом единым”. Его пришлось почтительно представить на рассмотрение самому Хрущеву, прежде чем разрешение на публикацию было получено. Хрущев разрешил ее, поскольку именно в тот момент в самом разгаре была вторая кампания по “десталинизации” в преддверии ХХII съезда. Однако даже Хрущев не предполагал, каким эхом отзовется труд Солженицына. Не будет преувеличением сказать, что за одну ночь Солженицын стал самым знаменитым русским писателем. Казалось, прорвало плотину. Он получал тысячи писем, и лишь немногие были враждебными (“Почему вы не показываете, как партия боролась против этого зла?”). А в большинстве писем подчеркивалось, что по крайней мере одной тайной стало меньше; то, что люди молчаливо хранили в себе, теперь стало достоянием гласности. Журналы и издательства стали получать множество воспоминаний о лагерях. Солженицын впоследствии использовал многие из них в своей великой истории “народа зэков” “Архипелаг ГУЛАГ”.

Захваченные этими событиями врасплох, власти поспешно попытались восстановить то, что они считали порядком. На двух собраниях, в декабре 1962 и марте 1963 гг., куда были приглашены сотни писателей и деятелей искусства, Хрущев и Ильичев, назначенный председателем только что созданной Идеологической комиссии ЦК КПСС, заявили тогда, что партия сама разоблачила злоупотребления прошлого и разобралась с ними; дальнейшая деятельность в этом направлении была бы неуместна. Они также предупреждали об опасности “буржуазных влияний” и снова утвердили три основы социалистического реализма: партийность, идейность и народность.

Расслабленность, характерная для культуры тех лет, и дело Солженицына в особенности, побудили Хрущева начать против него кампанию. В 1966 г. преемники Хрущева вновь попытались обозначить границы дозволенного с помощью показательного суда. Жертвами стали Андрей Синявский и Юрий Даниэль, писатели, которые под псевдонимами публиковали свои сатирические рассказы на Западе. Синявский был уже признанным критиком. Особенной известностью пользовалась его статья в однотомнике Пастернака. И Синявский, и Даниэль были в числе тех, кто нес гроб поэта.

Теперь, когда не было сталинских тайных судов и законов, которые можно трактовать как угодно, основная проблема для властей состояла в том, чтобы так или иначе добиться обвинительного приговора. Было решено судить писателей за распространение “антисоветской пропаганды”, преступление, предусмотренное статьей 70 Уголовного кодекса. С юридической точки зрения шаг этот был очень рискованным. Даже Сталин, который писателей расстреливал, открыто никогда не покушался до такой степени на их профессиональную автономию, чтобы в качестве основания для обвинения использовать факт существования литературного текста как такового. Обвинения того времени всегда были туманны и совершенно не нуждались в формальном слушании в открытом суде.

В этом случае властям не оставалось ничего другого, как добиваться нужного им приговора, уговаривая опытных адвокатов отказаться от защиты подсудимых, не принимая большинство доказанных доводов защиты и побуждая обвинение интерпретировать тексты слишком буквально, приписывать точки зрения действующих лиц самим авторам. В итоге Синявского приговорили к семи годам заключения в трудовом лагере, а Даниэля к пяти.

Столь вопиющее нарушение профессиональной автономии, которую, как считали писатели, им только что удалось отвоевать, до крайности возбудило общественное мнение. Я не оговорился, употребив термин “общественное мнение” — наметилась явная тенденция его проявления среди образованных людей, в особенности писателей и ученых. Их профессиональное умение мыслить логически и профессиональное сознание просто обязывали к сопротивлению попыткам властей ограничить свободу их действий. Реакция на суд над Синявским и Даниэлем показала, до какой степени развилось к тому времени общественное мнение. Шестьдесят три члена московской организации Союза писателей подписали письмо, направленное партийному съезду, который должен был вскоре начаться, и Верховному Совету. Признавая, что оба писателя проявили “недостаточное политическое благоразумие и такт”, подписавшие письмо предупреждали, что “осуждение писателей за их сатирические произведения создает чрезвычайно опасный прецедент и может повредить развитию советской культуры”. Когда знаменитый казацкий писатель Михаил Шолохов приветствовал приговор и даже нашел его слишком мягким, Лидия Чуковская (дочь самого известного в СССР детского писателя) ответила ему открытым письмом, где заявила, что “литература не находится под юрисдикцией уголовного суда. С идеями надо бороться при помощи идей, а не лагерей и тюрем”. Протесты против процессуальных нарушений в ходе судебного разбирательства поступали от отдельных людей и целых групп писателей и ученых. Все комментарии зарубежной прессы, даже коммунистической, были абсолютно враждебны. Советская юстиция в этом процессе выглядела пародией на правосудие. Таковой она в действительности и являлась. Судебный процесс над Синявским и Даниэлем привел еще к одному немаловажному последствию. Появился полный сборник стенограмм судебных заседаний, писем, опубликованных по поводу процесса в прессе, и комментариев к ним. Собрал эти документы Александр Гинзбург, отсидевший за распространение самиздата (показательно, что в его деле обвинение не использовало сами тексты его стихов). Собрание неприукрашенных документов было важным шагом вперед. В советской прессе хроника процесса никогда не публиковалась, возможно, из-за его очевидной и постыдной пародийности. Само отсутствие подобной публикации является важным историческим свидетельством того, как создавались “провалы в памяти”, которые на протяжении десятилетий были одним из способов, которыми режим обеспечивал свою монополию на историю страны. Более того, Гинзбург действовал совершенно открыто, рассылая копии своего сборника по начальству и не скрывая того, что некоторые из них уже попали на Запад. В конце концов вместе с Юрием Галансковым, редактором самиздатовского журнала “Феникс”, он был арестован в январе 1967 г.

И опять аресты привели к протестам. Теперь это была уже своего рода цепная реакция, общественное движение, базировавшееся на следующих принципах: I. О фактах следует сначала разузнать, а потом предать их гласности. 2. Власти должны уважать свои собственные законы. Строгое соблюдение этих принципов было необходимым ввиду опыта сталинского времени, когда власти, во-первых, скрывали факты, и во-вторых, постоянно и упорно совершали абсолютно противозаконные действия. Когда то время прошло, и люди смогли узнать, что тогда творилось, у них хватило взаимного доверия и решительности начать борьбу с подобными вещами.

Метод, посредством которого власти призывались к соблюдению их собственных законов, был впервые применен в процессе площади Маяковского математиком Александром Есениным-Вольпиным (сыном знаменитого поэта Сергея Есенина). Приятели Вольпина относились к его одержимости законностью с юмором, как к своего рода коньку. Однако Вольпин продолжал настаивать, что “наша ошибка в том и состоит, что мы не требуем соблюдения законов”. Он появился в зале суда с раскрытым уголовно-процессуальным кодексом в руке и потребовал впустить его на том основании, что приговор должен оглашаться публично. Ошеломленная охрана пропустила его, и таким образом процесс, который первоначально предполагалось провести при закрытых дверях, стал публичным.

Этот метод в совершенстве овладел ситуацией, когда власти пребывали в замешательстве по поводу “социалистической законности”. Он также давал человеку возможность в совершенно новом свете увидеть его взаимоотношения с государством. К тому же он свидетельствовал о том, что личность стала осознавать свое своеобразие. Буковский, который поверил в метод Вольпина, так охарактеризовал его:

“Эта идея воодушевляла потому, что заставляла преодолеть раздвоение личности, уничтожая все внешнее, чем можно было оправдать соучастие в любом преступлении. Это предполагало наличие маленькой частицы свободы в каждом — то что Вольпин называл “субъективным чувством правоты”.

Разумеется, если бы этот метод был применен в абсолютно террористическом государстве, он стал бы просто еще одним способом самоубийства. Однако послесталинское и послехрущевское руководство по ряду соображений не могло еще раз развязать террор. Поэтому метод Вольпина не был бессмысленным. Публично он впервые был применен 5 декабря 1965 г. (День Советской конституции). Около двух сотен человек собрались на Пушкинской площади в Москве, и Вольпин поднял над толпой лозунг, на котором было написано: “Уважайте конституцию!” Его и еще нескольких участников арестовали и допрашивали в течение нескольких часов, но потом отпустили. Таким образом, с ними обошлись довольно мягко, что, однако, нисколько не умаляет неуместности вида милиции, арестовывающей участников мирной демонстрации в поддержку советской конституции, да еще при большом скоплении народа. Когда в участке Вольпина спросили, не был ли его призыв обращен к руководителям советского правительства, он ответил: “Если вы считаете, что это нужно, можете им передать”.

С участниками аналогичной демонстрации протеста против ареста Гинзбурга и Галанскова 22 января 1968 г. обошлись более сурово. Некоторые ее участники, в том числе Буковский, были арестованы и предстали перед судом. Тем временем сам процесс Гинзбурга и Галанскова стал поводом для выхода сборника относящихся к нему документов и писем протеста в адрес властей. По этому случаю Лариса Богораз и Павел Литвинов (внук сталинского министра иностранных дел) добавили заключительный метод к набору диссидентских приемов, написав письмо протеста, адресованное “мировому общественному мнению”, и разослав его аккредитованным в Москве западным журналистам. Это стало реакцией на положение, при котором обращения протеста к советскому правительству были бессмысленны: ответа на них никто никогда не получал, никаких действий никто не предпринимал. Но еще важнее было то, что теперь открылась возможность познакомить с протестами такое количество людей, которое значительно превышало число самих протестующих: многие из них теперь публиковали свои протесты в западных газетах, после чего они транслировались на Советский Союз “Голосом Америки”, Би-Би-Си, Радио “Свобода” и другими западными русскоязычными радиовещательными службами. Это стало наиболее действенным средством подрыва официальной монополии на средства массовой информации и распространения сведений о событиях, которые не желало признавать советское руководство. Благодаря этому, советские вожди оказывались “перед судом” западного общественного мнения и западных правительств, с которыми оно постоянно пыталось заключить коммерческие и технологические соглашения. Этим соглашениям придавалось очень большое значение, поскольку с их помощью предполагалось преодолеть постоянную отсталость плановой экономики. Не метод этот был обоюдоострым: теперь диссидентов можно было обвинять в умышленной деятельности в пользу “западных пропагандистских служб”, иными словами, в “подрывной деятельности”.

Так или иначе, но к весне 1968 г. все элементы, которые должны были придать диссидентскому движению новую направленность, были собраны. Началом стало издание первого номера самиздатовского журнала “Хроника текущих событий”. Название отражало откровенно беспристрастный характер движения. На обложке помещалась цитата из статьи 19 Декларации прав человека ООН (которая была ратифицирована советским правительством), что подчеркивало связь журнала с информацией и законностью: “Каждый человек обладает правом свободно выражать свои взгляды. Это право предусматривает право сохранять эти взгляды в неприкосновенности и разыскивать, получать и свободно обмениваться информацией, не принимая во внимание государственные границы”. Журнал намеревался собирать и предавать гласности случаи нарушения советскими властями их собственных законов по отношению к гражданам СССР, не снабжая эти случаи комментариями. Издатели журнала оставались анонимными, поскольку, как было заявлено в пятом номере, “хоть “Хроника текущих событий” и не является нелегальным изданием, условия его деятельности стеснены своеобразными понятиями о законности и свободе информации некоторых советских органов”. Каналы сбора информации были также каналами ее распространения. Читателя предупреждали: “Сообщите человеку, от которого вы получили журнал, то, что вам известно; он, в свою очередь, передаст ее тому, от кого сам получил журнал, и таким образом процесс повторится. Было бы, однако, неразумным пытаться пройти цепочку самому, поскольку вас могут принять за информатора”. Таким образом, организация замечательным образом напоминала то, что еще в 1902 г. Ленин предлагал предпринять для распространения нелегальной социал-демократической газеты. Но теперь это служило не революционным целям борьбы за какое-то неопределенное будущее, а для немедленного оглашения фактов нарушения законов. Система эта действовала очень надежно: журнал дожил до 1984 г. Каждые два месяца — или около того, — с единственным восемнадцатимесячным перерывом в 1972–74 гг., журнал предоставлял сводку случаев нарушения прав человека по всему Советскому Союзу.

Существование этого журнала позволило диссидентам, или “борцам за права человека” (под этим более точным названием движение и получило широкую известность), собирать и предавать гласности жалобы людей на самые разные случаи притеснений, имевшие место в разных частях СССР. Национальные и религиозные группы давали знать о случаях их дискриминации. Некоторые из них начали даже сами издавать журналы по подобию “Хроники”. Они перепечатывались под копирку и контрабандно переправлялись на Запад. Позже возникли и другие группы, специализировавшиеся на более узких проблемах: правах женщин, инвалидов, правах верующих, правах узников психиатрических больниц. Права рабочих и трудящихся, как было показано в предыдущей главе, стали предметом заботы свободных профсоюзов. Более того, когда брежневское правительство в 1975 г. подписало наконец с США и западноевропейскими державами долгожданное Соглашение по безопасности и сотрудничеству в Европе, движение за права человека создало специальные наблюдательные группы, которые отслеживали нарушения правительством статей договора, относившихся к контактам между гражданами разных стран и уважению основополагающих свобод, в том числе свободы мысли, совести и религии. Самая первая из этих “хельсинкских групп” (названных так по месту проведения Совещания по безопасности и сотрудничеству) была создана физиком Юрием Орловым. Первые упоминания о его диссидентской деятельности относятся к 1956 г., когда на собрании, где обсуждалась “секретная речь” Хрущева, он заявил о “полной потере чести и морали” и о “необходимости демократических перемен”.

Сначала правозащитное движение не имело никакой особой политической идеологии, кроме идеи о необходимости заставить советское правительство соблюдать его собственную конституцию. Однако с течением времени совершенно естественным образом обнаружилось различие мировоззрений, и некоторые диссиденты выработали настоящие политические программы. В целом возникло три основных течения. Первое можно назвать “чистым ленинизмом”. Его приверженцы призывали вернуться к первоначальному ленинскому демократизму, извращенному при Сталине и толком так и не восстановленному. В своей книге “О социалистической демократии” ведущий теоретик движения Рой Медведев предложил ввести в политическую жизнь элементы подлинной конкуренции, в частности, допустить деятельность фракций в партии и выдвижение нескольких кандидатов на выборные партийные и советские должности. Медведев считал, что даже существование оппозиционной партии не противоречит принципам коммунизма. В условиях политической конкуренции, разумеется, должна быть гарантирована подлинная свобода слова и собраний. Медведев также рассматривал возможность создания смешанной экономики с государственным, кооперативным и частным секторами. Он призывал вернуться к ленинской национальной политике с предоставлением гораздо более широкой автономии отдельным народам СССР, в том числе и реального, а не только декларированного права отделения от СССР.

На самом деле “ленинские” принципы предлагавшейся Медведевым политики были лишь иллюзией. Реально она тяготела к западноевропейскому пониманию социал-демократии или даже к радикальному либерализму. Между прочим, прокуратура неоднократно предупреждала Медведева по поводу его публикаций, но он ни разу не был арестован. В партийном руководстве все еще существовали достаточно влиятельные силы, которые отдавали предпочтение именно такой политике. Они сознавали по меньшей мере, что рано или поздно она станет неизбежной. Именно эти круги оказали впоследствии поддержку Горбачеву.

Либерализм был вторым наиболее широким течением, в которое могли влиться защитники прав человека. Парадоксально, но факт: некоторые их декларации были списаны с советской конституции 1936 г. Как мы уже имели возможность убедиться, по видимости она была вполне либеральна. Наиболее значительным либеральным деятелем был Андрей Сахаров. Как и Медведев, первоначально он исповедовал разновидность “чистого ленинизма”, но затем пошел дальше и гораздо лучше Медведева понимал, какое направление приняли его идеи. В целом, “либералы” не имели вообще никакой идеологии и программных заявлений не делали. Однако они исходили из убеждения, что гарантирующая гражданские свободы политическая система столь же приемлема для России, как и для любой другой страны.

Третье направление в диссидентском движении было представлено русскими националистами, или неославянофилами. Американский специалист по этому направлению Джон Данлоп назвал их возрожденцами. Они надеялись возродить русскую национальность на основе возврата к православию и старой русской культуре, разрушенной или подорванной первоначально интернационалистски настроенными большевиками. Важнейшим выразителем подобных взглядов был Александр Солженицын, который совершенно недвусмысленно обрисовал основные с точки зрения этого движения проблемы в опубликованном на Западе в 1974 г. “Письме к советскому руководству”. Солженицын утверждал, что демография, культура и духовность русского народа разрушаются сверхиндустриализацией, колхозным сельским хозяйством, официальным атеизмом и слишком большой вовлеченностью в международные дела. Солженицын предлагал покончить с последним явлением и высвободившиеся силы направить на национальное возрождение — это необходимым образом предполагало предоставление прочим народам СССР права идти собственной дорогой. Для возрождения страны Солженицын предлагал задействовать нетронутые ресурсы Сибири. Основной силой этого процесса он считал частное и кооперативное сельское хозяйство, а также мелкое производство, которое было возможно при применении развитых технологий семидесятых годов. Солженицын скептически относился к возможности восприятия Россией либеральных и парламентаристских форм правления и, по крайней мере первоначально, предполагал создание авторитарного государства, где Русская Православная церковь получит важнейшую роль гаранта духовного здоровья нации. Основной слабостью предложенной Солженицыным программы было то, что она не содержала никаких пояснений относительно совместимости авторитаризма с гражданскими свободами, и прежде всего со свободой слова и совести, которым он страстно привержен.

На Западе диссидентский русский национализм часто путали с другим течением, которое было более приемлемым для правящих кругов СССР. Его можно назвать “национал-большевизмом”. По духу оно не было религиозным (но не обязательно глубоко враждебным религии). Представители этого направления считали русских великим народом в военном и политическом смысле, народом, который обладает естественным правом доминировать среди народов меньших и слабейших, и потому считали необходимым развитие российской тяжелой промышленности и продолжение традиционной политики приоритетов в военной сфере. Они считали марксистско-ленинскую идеологию вполне допустимой, поскольку именно она помогла России стать великой державой, но отвергали ее интернационалистские черты и в принципе были готовы со временем отбросить ее вообще, если бы она оказалась несовместимой с положением России. Эта точка зрения подчас в большей или меньшей степени смыкалась с антисемитизмом и, разумеется, своих сторонников имела большей частью в Вооруженных силах и среди областных партийных секретарей. Время от времени она получала значительную опору в каком-либо из официальных журналов.

Однако русский национализм всегда уравновешивался в высшем партийном руководстве и КГБ группой деятелей, среди которых большим влиянием пользовались руководители союзных республик, приверженцы многонационального имперского мировоззрения и выразители международных интересов Советского Союза в качестве великой державы, чье население было чрезвычайно разнообразным в экономическом, этническом и культурном отношении.

Разумеется, власти вовсе не собирались давать возможность диссидентам различных направлений свободно выражать свои мнения. Но процесс Синявского и Даниэля показал, что в рамках нового законодательства осуществлять репрессии было уже непросто. В 1967 г. Семичастного, на котором лежала вся полнота ответственности за проведение этого процесса, на посту председателя КГБ сменил Ю.В. Андропов, ранее возглавлявший Международный отдел ЦК и отвечавший за отношения с прочими социалистическими странами. Это был первый случай, когда крупный деятель партии был поставлен во главе службы безопасности. Таким образом завершился процесс, начало которому положила смерть Сталина: слияние партии и КГБ, когда в итоге они стали двумя отделениями одной и той же организации.

Для облегчения репрессий против диссидентов уже в 1966 г. в Уголовный кодекс были введены новые статьи. Одна предусматривала наказание за “нарушение общественного порядка”, что могло означать участие в демонстрациях. Другая — за “распространение слухов, порочащих советский политический и общественный строй”. Таким образом, инкриминирование антисоветских намерений, как это было в случае Синявского и Даниэля, было уже необязательно. Но в то же время могли возникнуть и трудности для обвинения, если защита была в состоянии доказать, что “слухи” соответствовали действительности. Несомненно, этот фактор, в числе других, заставлял диссидентов в их заявлениях строго придерживаться фактов.

Однако в целом властям было проще по мере возможности избегать судебных процессов и использовать против диссидентов более широкий набор репрессивных мер, а подчас и простых угроз. Поскольку многие из них были писателями, учеными или студентами, власти свободно могли приостановить продвижение протестующего по службе, лишить возможности защитить диссертацию или опубликовать книгу. Тем, кто был членами партии, профессиональных или творческих союзов, можно было объявить выговоры разной степени строгости, вплоть до исключения. Могли и выгнать с работы. Так, в ответ на протесты по поводу суда над Гинзбургом и Галансковым секретариат московского отделения Союза писателей объявил, что ввиду политической безответственности, проявившейся в подписании разного рода заявлений и писем, которые своей формой и содержанием дискредитируют советские законы и авторитет советских правоохранительных органов, а также игнорируют тот факт, что эти документы могут быть использованы буржуазной пропагандой во враждебных Советскому Союзу и советской литературе целях, к лицам, повинным в подобных действиях, будут применяться разнообразные меры в виде широкого набора предупреждений и выговоров.

Если подобные санкции оказывались недостаточными, и потенциальный диссидент по-прежнему продолжал заниматься правозащитной деятельностью, его могли пригласить на дружескую “профилактическую” беседу в прокуратуру. Там его предупреждав ли, что ему следует воздерживаться от этой деятельности. Если и это не помогало, то по ложным обвинениям и доказательствам его арестовывали за хулиганство, хранение наркотиков, спекуляцию иностранной валютой или еще что-то в этом роде.

Некоторых особенно хорошо известных диссидентов принуждали эмигрировать, вне зависимости от того, были они евреями или нет, что ознаменовало в 1970–71 гг. изменение политики по этому вопросу. Это приводило к разрыву цепочек, по которым диссиденты получали информацию, и к нарушению очень тесных дружеских связей между ними. Нет также сомнения и в том, что КГБ рассчитывал на потерю интереса к диссидентам со стороны западных средств массовой информации, как только те окажутся за границей. Но эти надежды оправдались лишь отчасти. Изгнанные диссиденты давали Западу более полную картину жизни в СССР, чем это было возможно раньше (первое издание этой книги во многом было основано на их рассказах). Большая часть информации снова попадала в СССР через посредство западных радиостанций.

Странную форму приняла эта тактика в случае с Сахаровым. В январе 1980 г. он был сослан в город Горький. Кстати, это яркий пример той “иерархии” мест жительства, о которой шла речь в предыдущей главе (представьте себе ссылку в Ливерпуль или, например, в Лидс!). Горький был закрыт для иностранцев. Будучи отрезанным от гостей с Запада, Сахаров мог быть без особых хлопот изолирован при помощи местной милиции и КГБ и от его советских друзей. Таким образом, ему стало значительно труднее исполнять свою роль информационного центра диссидентов.

Наиболее мрачной формой санкций против диссидентов было заключение в психиатрическую лечебницу. При Сталине эта мера применялась лишь изредка, но по мере того, как стало труднее применять против диссидентов уголовный кодекс, она получила очень широкое распространение. Для властей подобная практика была привлекательна во многих отношениях: если ставился желательный диагноз, не нужны были никакие иные “доказательства”, которые обычно требовались в суде. Приговор не выносился, и признанный больным человек лишался даже тех крох гражданских прав, которые имели обычные заключенные (переписка, свидания). При необходимости “пациенту” можно было угрожать применением лекарств, которые делали его действительно больным, загоняли в депрессию или вызывали сильную физическую боль. Единственной трудностью был диагноз. Дело обернулось таким образом, что большая часть советских психиатров не хотела делать карьеру, нарушая свой профессиональный долг по политическим причинам — оказываемое на них давление привело к тому, что один или два из них сами стали диссидентами. Тем более КГБ нуждался в сговорчивых психиатрах, вроде доктора Д. Р. Лунца из Института судебной психиатрии им.Сербского в Москве. Эти люди с охотой ставили диагноз “вялотекущая шизофрения”, характерными чертами которой были, в частности, “плохая социальная адаптация”, “резонерство” и “параноидальная реформистская мания”.

Постепенно об этой деятельности стало известно на Западе, хотя там психиатры долго не могли поверить, что некоторые их коллеги в СССР действительно поступают подобным образом. Возмущение было столь сильным, что в 1983 г. советские психиатры были исключены из Всемирной психиатрической ассоциации ввиду допускаемых ими постоянных профессиональных злоупотреблений. Поэтому советское правительство стало прибегать к репрессивной психиатрии с большой осторожностью — теперь обычно жертвами становились малоизвестные фигуры, в то время как известных диссидентов в психиатрические клиники больше не заключали.

Сочетание всех этих методов, которые с особой жестокостью и последовательностью применялись в конце 70-х — начале 80-х гг. (когда Андропов, видимо, завоевывал себе авторитет среди высшего партийного руководства, расчищая дорогу к власти), в большой степени лишило диссидентов возможности апеллировать к общественному мнению страны через посредство самиздата и западных радиоголосов. Открытое диссидентство теперь стало невозможным: символический конец движения наступил в сентябре 1982 г., когда жена Сахарова Елена Боннэр объявила о роспуске последней группы Хельсинкских наблюдателей, поскольку почти все ее члены были арестованы или сосланы.

Выжили только те диссиденты, которые, подобно издателям “Хроники текущих событий”, сохраняли анонимность. Потому остававшиеся пока на свободе члены свободного профсоюза СМОТ, создали подпольную сеть ячеек, чтобы продолжить работу по изданию “Информационного бюллетеня” даже в том случае, если все члены профсоюза будут арестованы.

Цель, которую преследовали преемники Сталина в области национальной политики, не отличалась от сталинской. Они добивались создания наднациональной социалистической общности, где основным языком будет русский и где национальное самосознание (русское или любое другое) станет достоянием прошлого. На XXII съезде КПСС Хрущев предположил, что народы СССР уже сблизились между собой и со временем должны были слиться в единое целое. Но при этом преемники Сталина гораздо внимательнее, чем он, относились к обидам отдельных народов. Потому Россия была понижена в звании до состояния “старшего брата”, изучению русского языка в начальной школе уже не придавали такого большого, как раньше, значения, допускалось большее количество публикаций на местных языках, а равно и исследований по истории, культуре и традициям разных народов СССР. В рамках системы совнархозов некоторые народы на время вновь стали экономическими общностями, которые контролировались тогда Москвой в значительно меньшей степени.

Это означало, что руководители национальных коммунистических партий также сменили пафос своей политики. Как только они стали посредниками между Москвой и своими национальными элитами, которые оказывали на них постоянное давление, они тут же стали отдавать предпочтение последним. После того как в конце 50-х — начале 60-х гг. в города стали проникать бывшие деревенские жители, там создался значительный резерв “национального сознания”. Рабочие, служащие, студенты столь ярко демонстрировали свою приверженность национальной культуре, что это начало изменять саму жизнь в городах. В той или иной степени это происходило в прибалтийских республиках, в Белоруссии, на Украине, в Молдавии, Грузии, Армении и Азербайджане. В мусульманских и азиатских регионах тот же процесс имел менее выраженный характер, так как патриархальная большая семья, сельское производство и деревенская культура все еще были очень сильны. Следует также принять во внимание, что кое-где, особенно в Эстонии, Латвии, Казахстане и восточной Украине, переселенцев из России было больше, чем местных жителей. Это порождало недовольство (ходили слухи, что русским оказывается предпочтение при распределении дефицитной жилой площади). Также имел место страх перед ползучей русификацией. Были и жалобы на то, что русских не заставляли изучать язык их новой родины, в то время как местные жители в своей повседневной речи все больше и больше были вынуждены говорить по-русски.

Петр Шелест, первый секретарь Украинской коммунистической партии в 1963–1972 гг., показал удивительный пример того, как пост этот можно использовать для укрепления экономического, культурного и, в целом, политического положения “своей” республики. Главным в его политике был рост численности Украинской коммунистической партии. Между 1961 и 1971 гг. она выросла с 1,6 до 2,5 млн. человек, т.е. больше, чем пропорция любой другой республиканской партийной организации в КПСС в целом. Это означало, что у украинцев появились предпочтительные шансы на выдвижение во всех сферах деятельности как на Украине, так и вне ее. Шелест постоянно настаивал на увеличении капиталовложений в украинскую экономику, убеждая, что именно там они быстрее, чем где бы то ни было, принесут прибыль. Так, например, на XX съезде партии он с грубоватой прямотой говорил делегатам, что было “неправильным” уменьшать капиталовложения в угольные шахты Донбасса и полученные таким образом средства переводить нефтяным и газовым промыслам в Сибири. Рассказывают, что в частных разговорах он утверждал: Украина эксплуатируется другими республиками СССР. Он пытался, правда безуспешно, ввести в высших учебных заведениях преподавание на украинском языке, поскольку украинские вузы теперь находились под юрисдикцией украинского Министерства высшего образования. Однако ему удалось существенно увеличить поток публикаций на украинском языке, в том числе замечательного многотомного издания “История городов и деревень Украинской ССР”, не имевшей себе аналогов ни в одной советской республике. В известном смысле он продолжал политику Скрипника, которого, разумеется, пытался реабилитировать. В мае 1972 г. Шелест был смещен. На его место пришел тесно связанный с Брежневым В. В. Щербицкий, готовый проводить более “москальскую” политику.

Аналогичная полуавтономная политика проводилась и в других республиках с большим или меньшим успехом — смотря по обстоятельствам. Ахундов и Мжаванадзе в Азербайджане и Грузии совершенно недвусмысленно проводили в своих республиках особую экономическую политику. Мжаванадзе к тому же очень много сделал для защиты грузинского языка и культуры. В Прибалтике первый секретарь КП Эстонии И. Кэбин и А. Снечкус в Литве укрепили базу своей власти, скорее заручившись поддержкой местных элит, чем прямым обращением к помощи службы безопасности. Под их руководством резко выросла пропорция местного населения в коммунистической партии, отчасти из-за того, что' многие русские, которые в конце 1940-х гг. явились в Прибалтику так или иначе в качестве оккупантов, теперь уехали из этих республик. Культурная жизнь стала более разнообразной: писатели, художники и музыканты могли более свободно обращаться в своем творчестве к национальным темам. Многие из них игнорировали “социалистический реализм” и совершенно порвали с ним. Пока в Москве Хрущев поносил абстрактное искусство, называя его “мазней ослиным хвостом”, Кэбин в Таллине дипломатично заметил, что он “не является специалистом в искусстве”. На время Эстония стала чуть ли не раем для абстрактного искусства и поп-музыки — возможно, что там они были более популярны, чем где бы то ни было в Европе, будучи символом сопротивления московской власти. В Литве в центре национального самоутверждения оказалась Католическая церковь.

По сообщениям разных источников, результаты переписи 1970 г. потрясли московское руководство, поскольку они со всей очевидностью свидетельствовали, что ожидаемое сближение народов идет очень медленно, если вообще идет. Количество межнациональных браков, уровень миграции из одних республик в другие и количество говорящих по-русски представителей других народов СССР было совершенно неудовлетворительным. В то же время демографический застой в России на фоне быстрого роста населения, особенно среди азиатских и мусульманских народов, показывал, что русские утрачивают свою ведущую роль. Правительство Брежнева для обозначения целей своей политики по-прежнему использовало термин “слияние”, но реально проводилась скорее политика “сближения”, т.е. никто больше не рассчитывал на скорое исчезновение идентифицирующих черт народов СССР. Ожидалось всего лишь более тесное сотрудничество между ними, а равно и знакомство с культурами друг друга и, соответственно, рост взаимных симпатий.

Перепись 1979 г. показала, что в этом направлении достигнуты некоторые успехи. Русский язык упрочил свои позиции второго языка всех граждан СССР, вне зависимости от их национальной принадлежности. Закон об образовании 1958 г. гарантировал родителям право самим выбирать язык, на котором их дети получат образование. Еще со сталинских времен в союзных республиках во все возрастающем количестве открывались русские школы и многие родители отправляли своих детей именно туда, считая, что беглое знание русского языка откроет им двери и будет способствовать успешному продвижению по службе в любой части СССР. Но в разных республиках положение было не одинаковым. В азиатских, например, владеющих русским языком было меньше, чем в других, но в 1970-е гг. число таких людей быстро возрастало. Заметный прогресс был достигнут на Украине (с 36,3% до 49,8%) и в Белоруссии (с 49,0% до 57,0%), на Кавказе и в Прибалтике, хотя Эстония была очень заметным исключением: здесь употребление русского языка сократилось с 29% до 24,2%. Молва считала Эстонию республикой, где русских ненавидят больше всего — данные переписи подтверждают это мнение. Однако и в Грузии существовало очень заметное недовольство растущим распространением русского языка. На съезде Союза писателей Грузии писатель Джапаридзе в 1976 г. протестовал против множащегося количества русских учебников и в средней, и в высшей школе. В апреле 1978 г. несколько тысяч человек вышли на улицы Тбилиси, протестуя против введения в конституцию Грузии новой статьи, которая уравнивала права русского и грузинского языков в качестве государственных. Власти отступили, и грузинский язык сохранил свое ведущее положение.

Разумеется, использование русского языка вовсе не вело необходимым образом к большей идентификации с русской культурой тех, кто говорил по-русски. Скорее это было показателем осознания своего бытия в более широком общественном, а не только в местном культурном контексте.

Только в одной сфере никакого сближения не было: во властных отношениях. Это отражал этнический состав Коммунистической партии. Великорусская нация и грузины были в партии представлены даже чрезмерно, по сравнению с их пропорцией в численности населения всей страны. Все же другие национальные группы имели явно недостаточное представительство — прежде всего это относится к народам Прибалтики, молдаванам, азербайджанцам и особенно к среднеазиатским народам. Еще заметнее были диспропорции в центральных органах партии. В 1976 г. 82% членов Центрального комитета составляли славяне (русские, украинцы или белорусы), при том, что от общей численности населения их пропорция составляла 73%. Политбюро же практически полностью состояло из русских и украинцев, с символическим представительством от Белоруссии, Латвии, Казахстана и Узбекистана.

Секретариат, который имел значение, возможно, даже большее, чем Политбюро, состоял исключительно из русских и украинцев. Именно Секретариат решал, кого можно назначить на руководящие должности, и фактически контролировал всю номенклатурную систему. Назначения на руководящие посты в союзных республиках в то время показывают, что политическое доминирование русских усиливалось. К 70-м гг. окончательно утвердилось правило, что первым секретарем союзной республики должен быть представитель местного населения, но второй секретарь и председатель местного КГБ должны быть пришельцами, т.е. именно русскими или украинцами. Второй секретарь отвечал за работу с кадрами, т.е. по поручению Секретариата в Москве контролировал номенклатуру.

В высших политических органах также явно преобладали славяне. Из 101 члена ЦК, которые были избраны туда между 1952 и 1976 гг., по меньшей мере 97 были славянами (78 из них русские), 1 армянин и, возможно, 3 еврея. Среди высших офицеров Советской Армии не было ни грузин, ни прибалтов, ни мусульман.

Само собой разумеется, что политическая система, где полностью доминировали славяне, создавала у многих представителей других народов впечатление, что их судьбами распоряжаются чуждые им пришельцы. В некоторых случаях система оказывалась неспособной противопоставить что-либо этим настроениям, и они, особенно с конца 60-х гг., выливались в открытую диссидентскую деятельность.

Среди некоторых народов диссидентское движение было особенно сильным. Украина избавилась от сталинских притеснений, полностью реализовав все возможности, которые предоставили ей успехи системы народного образования, достигнутые в годы правления Сталина. В конце 50-х начале 60-х гг. на Украине начался настоящий культурный расцвет, особенно в поэзии. Множество стихотворений распространялось самиздатом или декламировалось во время приватных собрании. Это настораживало власти, которые пытались предотвратить массовые празднества по случаю 150-летия со дня рождения Тараса Шевченко в 1964 г. Примерно в то же время странный пожар, случившийся в Академии наук Украины, уничтожил архивы независимого украинского правительства 1917–20 гг. В 1965 и 1972 гг. прошли аресты деятелей украинской культуры, историков, журналистов и тех, кто протестовал против имевшихся, по их мнению, утеснений украинского народа. Тележурналист Вячеслав Чорновил, подобно Гинзбургу в Москве, собрал все имевшие отношение к этим арестам материалы и отослал их генеральному прокурору Украины. После этого он сам был арестован и отправлен в трудовой лагерь.

Обвинительный акт, составленный в соответствии с принципами ленинизма, предъявил Москве литературный критик Иван Дзюба. Он распространил через самиздат свою работу “Интернационализм или русификация?”. Начав с нового утверждения ленинских принципов национальной политики, где он особенно подчеркивал “право наций на самоопределение”, Дзюба перечислил сталинские насилия, которые во многих отношениях были продолжены преемниками диктатора. Украина, как утверждал Дзюба, подвергается экономической эксплуатации, ее сельскохозяйственное достояние экспроприируется на нужды других регионов СССР. Публикации по литературе, истории и культуре Украины являются редкостью, республика наводнена русскими книгами. Украинский язык де-факто превращен во второстепенный. Те, кто требует употребления русского языка в судах, государственных учреждениях, институтах или на заводах на том основании, что не все знают украинский язык, не встречают сопротивления. Так, часто без применения прямого политического воздействия, осуществляется ползучая русификация. Дзюба призывал “вернуться к Ленину”, “преодолеть психологическую инерцию шовинизма, великодержавной идеологии, национального ликвидационизма, национальной грубости и бюрократической стандартизации”.

Разумеется, предложенная Дзюбой интерпретация Ленина была односторонней. Были периоды, когда самого Ленина вполне можно было обвинить в “национальном ликвндационизме”. Но в одном он, несомненно, был прав: та национальная политика, которую Ленин проводил в 1921–22 гг., стала основой первого расцвета украинской культуры. Может быть, упоминание имени Ленина, может быть, расположение к нему Шелеста некоторое время защищали Дзюбу. Во всяком случае, арестовали его только после падения Шелеста в 1972 г.

В 1970 г. появился нелегальный журнал “Украиньский висник”, созданный по образу “Хроники текущих событий”. Он фиксировал факты нарушения прав человека на Украине, а также национальное угнетение украинцев. Копии контрабандно переправлялись на Запад и там публиковались украинскими эмигрантами. В ноябре 1976 г. поэт М. Руденко создал первую украинскую группу Хельсинкских наблюдателей. Один из ее участников, генерал П. Григоренко установил связи с Москвой и поддерживал их вплоть до своей эмиграции. К 1981 г. тридцать из тридцати шести участников группы были арестованы; оставшимся на свободе позволили эмигрировать. КГБ Украины под руководством Федорчука (позднее сменившего Андропова на посту председателя союзного КГБ) искоренял диссидентов очень решительно.

По тем же причинам в I960–1970-х гг. расцвет национальных культур наблюдался и в Прибалтике. К тому времени эти народы, чьи языки в XIX в. были в основном говорами сельских жителей, развили чрезвычайно сильное национальное сознание, пройдя через более продолжительный, чем на Украине, период национальной независимости и после отчаянного сопротивления и России, и Германии. Отчасти это происходило “под защитой” первых секретарей местных компартий, как мы уже имели возможность убедиться выше. Тем не менее для сопротивления русификации и недемократическому стилю политической жизни в целом были созданы подпольные группы, кажется, весьма многочисленные. Некоторые из них существовали очень недолго.

В 1974 г. несколько литовских групп собрались в столице республики Вильнюсе и образовали Национальный народный фронт. Его программа-минимум включала, в частности, требование о придании литовскому языку статуса первого государственного языка, уважение прав человека, амнистию политическим заключенным и “уничтожение колониализма, в том числе и существующего в СССР”. Программа-максимум предусматривала проведение плебисцита по вопросу о независимости, роспуск НАТО и Варшавского договора и создание “свободной семьи Соединенных Штатов Европы”.

Кажется, эта программа встретила народную поддержку. В 1972 г. студент по имени Роман Каланта последовал примеру Яна Палача в Праге 1969 г. и совершил на площади в Каунасе акт самосожжения под плакатом, на котором было написано: “Свободу Литве!”. Его похороны вылились в волнения: люди толпились на улицах, скандируя слово “Свобода!”, срывали таблички с русскими названиями улиц и подожгли здания, где размещались партийные учреждения и милиция.

Католическая церковь находилась в центре национальных чувств литовцев, даже если ее иерархи сами не разделяли националистической программы, которая, несомненно, должна была противоречить их вере. Тем не менее подпольная “Хроника Литовской Католической церкви”, тайно переправлявшаяся на Запад и там печатавшаяся, стала наиболее постоянным источником информации о нарушениях прав человека и насилиях над национальными чувствами литовцев. В Литве существовали и другие, достаточно многочисленные культурные и политические подпольные издания. В 1979 г. петицию в поддержку церкви подписали 150000 человек (4% населения республики).

Созданный в 1971 г. Эстонский национальный фронт обнародовал программу, чрезвычайно близкую той, что позднее появилась в Литве. Он также издавал некоторое время подпольный журнал “Эстонский демократ”. Однако в Эстонии нужда в подпольных изданиях была меньше, чем где бы то ни было, поскольку некоторая степень свободы допускалась в официальной печати на эстонском языке — благо за пределами республики прочитать их не мог решительно никто. Тем не менее в 1980 г. студенты и школьники провели массовые демонстрации протеста против русификации республики. Были также волнения среди рабочих в Таллинне и Тарту, которые, возможно, явились отголоском современных им польских событий. Народы Прибалтики, естественно, ощущали свою близость к полякам.

В Грузии Инициативная группа защиты прав человека с 1974 г. вела хронику беззаконий, творившихся при Шеварднадзе, в том числе и пыток в грузинских тюрьмах, а также сопровождавшей все это русификации. Писатель Звиад Гамсахурдиа основал журнал “Золотое руно”, где публиковались на грузинском языке произведения грузинских литераторов, отвергнутые цензурой. В другом его журнале — “Грузинском курьере” фиксировались нарушения прав человека и попытки грузинских интеллектуалов защитить свою национальную культуру. То, что народ поддерживал эту деятельность, доказывают волнения в апреле 1978 г. В мае 1978 г. Гамсахурдиа посадили на три года за “антисоветскую агитацию и пропаганду”.

Меньше известно об армянском национализме, хотя в январе 1979 г. он неожиданно привлек к себе внимание мировой общественности после казни в январе 1979 г. трех армянских националистов за попытку — как было официально объявлено — организовать взрыв в московском метро за два года до этого.

Среди мусульман недовольство, как мы вскоре увидим, принимало другие формы. Но одно национальное движение заняло свое место в общей борьбе за права человека: речь идет о крымских татарах, добивавшихся права вернуться на свою исконную родину. Другие народы, которые при Сталине были сосланы, не только реабилитированы после 1956 г., но и получили разрешение вернуться на свои земли, однако крымским татарам это не было позволено. Возможно, причиной сохранявшегося запрета было стратегическое положение Крыма, штаб-квартиры Черноморского флота; возможной причиной было также и то, что всесоюзная элита обычно отдыхала в Крыму, где находились ее санатории и дома отдыха. Так или иначе, но в большинстве своем татары пребывали в узбекистанской ссылке, время от времени обращаясь к правительству с тщетными просьбами вернуть их на родину. В 1968 г., благодаря генералу Григоренко, дело крымских татар стало частью общей борьбы за права человека. Отныне их положение получало регулярное освещение на страницах “Хроники текущих событий”. Генерал Григоренко советовал, не ограничиваться мирными петициями, адресованными правительству (к тому времени общее число подписей под этими воззваниями составило 3 млн., т.е. каждый представитель этого народа подписался под ними десять раз!). По мнению Григоренко, следовало полностью реализовать потенциал тех прав, что были заложены в советской конституции. Татары сделали это во время массовой демонстрации в апреле 1968 г. в Чичлике в Узбекистане, после которой около трехсот человек было арестовано. В открытом письме, адресованном “мировому общественному мнению”, они обвиняли советское правительство в “геноциде” и призывали помочь Им вернуться на “землю наших отцов”. Эти призывы повторялись и в последующие годы, но вплоть до 1988 г. советские власти оставляли их без внимания и высылали из Крыма те татарские семьи, что поселялись там без разрешения.

Еврейское национальное движение приняло совершенно иную форму. После смерти Сталина и прекращения дела “врачей-убийц” антисемитизм официальной политики резко уменьшился и продолжилась ассимиляция евреев, по крайней мере тех, кто жил в городах. На короткий срок, во время арабо-израильской войны 1967 г.» этот процесс прервался. Советское руководство заняло тогда, жесткую проарабскую позицию, что многим евреям напомнило о существовании “пятого пункта”. Евреи опять почувствовали дискриминацию. Тогда многие поняли, что такое положение не оставляет им ничего лучшего, как бороться за свои права, а именно за право эмиграции на родину их предков — в Израиль.

Так случилось в основном потому, что альтернатива, а именно — «сохранение еврейского образа жизни в СССР была, видимо, невозможна. Евреям приходилось выбирать между слиянием в сталинском понимании и эмиграцией. Иврит стал мертвым языком, а на идише издавались одна газета и один журнал — на весь Советский Союз. Преподавание в школе на идише не велось. Исповедовать иудаизм было все труднее и труднее. Централизованной иудейской религиозной организации не существовало, так что каждая синагога вынуждена была сама о себе заботиться. В начале 1970-х гг. их было только шестьдесят две, а в европейской части России, где проживало около 90% евреев, синагог было всего около тридцати. Выпечка мацы и кошерный забой скота сталкивались с многочисленными и совершенно непредсказуемыми запретами со стороны властей. Самой серьезной была проблема пополнения духовенства, поскольку все имеющиеся раввины были уже в годах, а советское 'правительство не разрешало открыть еврейский религиозный институт или даже просто легально готовить преемников действующего духовенства. В большей степени, чем какую-либо другую религию, иудаизм постепенно душили административными мерами.

Но даже Эмиграция строго дозировалась. Власти не собирались разрешать всем свободно покидать страну: они опасались, что это вызовет лоток1 прошений от представителей других народов. По словам Сахарова, “свобода эмиграции является важнейшим условием духовкой свободы в целом”.

В 1938–69 гг. евреи, вдохновленные растущим движением борьбы за права человека, сами начали протестовать против этого положения, рассылая письма западным журналистам и в “Хронику текущих событий”. В 1970 г. начал выходить еврейский самиздатовский журнал, получивший знаменательное название “Эксодус”. В один прекрасный день проблема приобрела международный характер — в декабре 1970 г. двое евреев из Ленинграда были приговорены к смерти за попытку угона самолета. После того как на Западе поднялась волна протестов, приговор этот был через некоторое время отменен.

Возможно, вдохновленные этими событиями, недовольные евреи в феврале 1971 г. устроили массовую сидячую забастовку в приемной Верховного Совета в Москве. После этого совершенно неожиданно многие получили выездные визы в Израиль. Несомненно, такой оборот события приняли после того, как в верхах было принято соответствующее политическое решение. Можно сделать вывод, что в то время, когда советское правительство стремилось к разрядке и к расширению внешней торговли, оно учло Западное общественное мнение. Конгресс США проявлял особую озабоченность правами советских евреев. Более того, давая разрешения на эмиграцию выборочно и совершенно непредсказуемо, власти рассчитывали — не всегда оправданно, — что подавшие заявления люди станут послушнее.

Как бы то ни было, но число лиц, которым разрешили уехать, выросло чрезвычайно сильно в 1971–72 гг. Позднее эмиграция дважды достигала максимального уровня: 33500 человек в 1973 г. и 50000 в 1979 г. Позже, из-за ухудшения отношений с США, стали выдавать значительно меньше разрешений на выезд. Но даже в период максимальной эмиграции выездную визу получить было далеко не просто. Власти рассматривали эмигрантов как людей нелояльных, чуть ли не изменников. Человек, подавший прошение на выезд, мог не получить вообще никакого ответа. При этом его могли уволить с работы, допрашивать, завести на него уголовное дело или арестовать за “тунеядство”, а то и за что-нибудь похуже. В международных средствах массовой информации появилось даже новое слово: отказник. Самым серьезным было дело Анатолия Щаранского, участника московской группы Хельсинкских наблюдателей и одновременно энергичного организатора, который помогал отказникам войти в контакт друг с другом и с западными журналистами. В июле 1978 г. он предстал перед судом по обвинению в “измене” (связи со спецслужбами США) и был приговорен к десяти годам лагерного и трем годам тюремного заключения. Одновременно из СССР был выслан американский журналист Роберт Тот, корреспондент “Лос-Анджелес Тайме”. Эти события породили опасения, что связи с западными журналистами могут трактоваться как “измена”.

Одной из многочисленных странностей “десталинизации” был отказ Хрущева смягчить политику по отношению к религии и его возврат к активным репрессиям. Здесь, как и во многом другом, Хрущев пытался возродить ленинский дух партийной активности и воинствующего атеизма. В этом он мог опираться на некоторые антиклерикальные настроения, а также ублажить идеологических пуристов, которые были разъярены послаблениями в других областях.

Перемены в религиозной политике начались приблизительно в 1960 г. Прежде всего власти решили изменить положение приходского священника. В соответствии с правилами, разработанными в 1943–45 гг., священник опять был управляющим приходом, ответственным не только за духовную жизнь паствы, но также и за “сохранение церковных зданий и собственности”. Но в 1961 г. поспешно собранный Синод, состоявший из епископов, своим новым постановлением отменил эти функции: отныне на священнике лежали исключительно обязанности духовного пастыря, в то время как административные целиком возлагались на приходской совет, членом которого священник не мог быть. Даже правила 1929 г. не заходили так далеко.

В течение последующих трех-четырех лет была распущена почти половина приходов Православной церкви и закрыто около 10000 церквей. Поскольку решение о закрытии, как правило, принималось приходским советом, возникло подозрение, что, поскольку священников там не было, их место стали занимать местные партийные активисты. Именно это обвинение фигурировало в письме, направленном в Верховный Совет в декабре 1965 г. двумя священнослужителями, о. Н. И. Эшлиманом и о. Г. П. Якуниным. Они обвинили Совет по делам Русской Православной церкви в незаконных переводах духовенства с места на место или увольнениях (что нередко сопровождалось унизительными докладами о поведении священнослужителей), манипулировании персональным составом приходских советов и разрешении местным советам контролировать финансовые дела конгрегации. Патриарх Алексий лишил обоих священников сана, и никакой иной реакции ни их обращение не последовало.

Подробный рассказ религиозного диссидента из Кировской области (на северо-востоке европейской части России) дает возможность в деталях проследить историю закрытия церкви в деревне Рой. В сентябре 1960 г. священника вызвали в сельсовет, где секретарь парторганизации, председатель сельсовета и председатель местного колхоза приказали ему покинуть деревню, угрожая в противном случае насильственными мерами. Потом священник начал получать анонимные письма с угрозами и был вынужден уехать. После этого председатель, как говорили, отправил “агитаторов” на заседание приходского совета, в результате чего тот мгновенно и единогласно принял решение о закрытии церкви и передаче ее колхозу в качестве клуба. В декабре в деревню явился секретарь райисполкома с несколькими рабочими и потребовал у восьмидесятилетней женщины, которая была церковным старостой, ключи от церкви, угрожая ей конфискацией ее дома в случае, если она ключи не отдаст. Заполучив их, они вошли в церковь, заперлись там и для начала выпили десять бутылок церковного вина, закусывая его предназначенными для причастия просфорами.

Церковь разрушили пьяные колхозные трактористы. Председатель колхоза Суслов выдал им пироги с яблоками и спирт, а также платил пять рублей в час из колхозных средств.

Пока с церкви сбрасывали кресты, Суслов как мог оскорблял собравшихся в отдалении плачущих прихожан. Все иконы, священные сосуды и другие ценности забрали без всяких описей — со временем они бесследно исчезли.

Это сообщение предположительно оставил участник событий, но на основании многих источников можно сделать вывод, что антиклерикальные предрассудки разжигались по всей стране.

Большая часть сохранившихся к тому времени монастырей была закрыта, в том числе и знаменитая Печерская лавра в Киеве, старейшая святыня Русской Православной церкви. Свидетельство из Почаевского монастыря в Западной Украине показывает, какими средствами власти добивались его закрытия. Служебные постройки постепенно отбирались местным советом, милиция и КГБ постоянно тревожили паломников, таскали на допросы монахов, угрожая им карами за нарушение паспортного режима и закрытием монастыря. Некоторых избивали, других отправляли в психиатрические больницы. В конце концов монастырь все же оставили в покое, может быть, потому, что записи обо всех насилиях удалось переправить на Запад.

После падения Хрущева репрессивная политика по отношению к церкви кое в чем смягчилась, хоть и не прекратилась совершенно. Был создан жесткий механизм контроля над церковью. Представление о методах, применявшихся Советом по делам религий, может дать один из представленных им докладов, тайно вывезенный на Запад в 1979 г. Как явствует из него, никакое рукоположение в сан или перевод священнослужителя на иное место не совершался без строжайшего контроля со стороны высших должностных лиц Совета. Духовенство классифицировалось по степени его “лояльности социалистическому обществу” или, напротив, настойчивости попыток активизировать религиозную жизнь и усилить влияние церкви среди народа. Особенно Совет по делам религий ценил такие черты священнослужителей, как пассивность, формальное исполнение богослужения, готовность проповедовать советский патриотизм и участие во всемирном движении за мир. Другими славами, советское государство более не собиралось уничтожить церковь, но использовало ее как послушный инструмент.

Под влиянием движения борьбы за гражданские права некоторые православные священники и миряне стали диссидентами и создали в 1976 г. Христианский комитет по защите прав верующих. Комитет занимался сбором и оглашением фактов (через самиздат и западные издательства) нарушения прав верующих, одновременно стараясь консультировать жертвы этих нарушений и помогать им. В ноябре 1979 г. один из членов комитета отец, Г.Якунин был арестован и позднее приговорен к пяти годам лагеря и пяти годам ссылки за “антисоветскую агитацию и пропаганду”. Другие члены комитета также были осуждены за уголовные преступления.

Около 1960 г. изменилась политика государства по отношению к баптистам и евангелистам. По-видимому, были составлены (но не опубликованы) новые правила, регламентирующие их деятельность. В результате, как и в случае с Православной церковью, ужесточился государственный контроль над регистрацией общин и их религиозной жизнью. Баптисты отреагировали на это более бурно, чем Православная церковь. Для того чтобы выразить протест официальным лидерам баптистов, была создана инициативная группа, поскольку евангельская проповедь, которую баптисты считают священной обязанностью, запрещалась, и дети не могли приобщаться к вере. Инициативная группа, которая более известна под названием “инициативники”, обвиняла официальное руководство в раболепии перед атеистическим государством и потворствовании репрессиям против людей, которые всего лишь исполняют свой религиозный долг. Они рассказывали, что молитвенные собрания разгоняются силой, верующих увольняют с работы или исключают из институтов, в домах устраивают обыски, а детей отнимают у родителей.

Инициативники не удовлетворились полученным ответом и откололись от церкви. Под руководством проповедника Георгия Винса они создали несколько незарегистрированных общин в разных частях СССР. Они смогли даже наладить в подпольных типографиях печатание молитвенников и Библии, которых катастрофически не хватало. Когда часть инициативников была арестована “за нарушение закона об отделении церкви от государства”, оставшиеся на свободе создали Совет взаимопомощи, который собирал пожертвования для заключенных и их семей. В советских условиях это было новой формой солидарности (вскоре она будет заимствована Движением борьбы за права человека, которое создаст Солженицынский фонд помощи политическим заключенным). Другую акцию они предприняли в 1966 г., устроив демонстрацию во дворе Верховного Совета. Они требовали вернуть им конституционное право на богослужение. Когда прибыла милиция, они отказались двинуться с места, и их, распевающих гимны, волоком тащили к специально подогнанным автобусам.

Похоже, наибольшим успехом проповедь баптистов пользовалась в тех частях СССР, где было много лишенных корней, переехавших на новые места рабочих и служащих, которым баптисты давали чувство общности. Больше всего таких общин было в новых индустриальных центрах и в новостройках старых городов. Они давали утешение, религиозную ясность и поддержку единоверцев в обстановке постоянных обещаний Коммунистической партии — обещаний, которые она никогда не выполняла. Многие из тех, кто присоединился к баптистам, объясняли это полным разочарованием в сослуживцах и начальстве — в их взяточничестве, мелком воровстве, спекуляции, лести и пьянстве. Особенно привержены баптистской проповеди жены алкоголиков — однажды врач-баптист заявил советскому журналисту, что единственным эффективным способом борьбы с пьянством было бы распространение баптистского вероучения!

Советские источники позволяют утверждать, что баптисты предъявляли чрезвычайно высокие моральные требования к своим единоверцам и особенно к священнослужителям и старейшинам. Наставление старейшинам требовало: “Знай всю свою паству!.. Знай каждого в отдельности! Знай состояние их духа, их радости и печали, их семейную жизнь. Приходи в дома своих прихожан. Возлюби слабых, нуждающихся, скорбящих и страждущих”. Поскольку большинство старейшин продолжали работать, можно себе представить, какие рвение и набожность требовались от тех, кого избирала паства, особенно если учесть, что их деятельность не приносила им ни материального вознаграждения, ни положения в советском обществе. Но в результате баптистские общины, особенно общины инициативников, отличались, кажется, необыкновенной прочностью, поскольку противостояли всему окружающему миру.

В целом следует, вероятно, отметить, что религиозная политика советского государства по-разному воздействовала на разные типы верующих. С одной стороны, репрессии и закрытие храмов многих лишили вообще какой бы то ни было веры. Если в 1920 г. 80% взрослого населения осознавали себя верующими, то к середине 1980-х гг. их численность колебалась между третью и четвертью взрослого населения страны. С другой стороны, давление со стороны государства усилило религиозные чувства и укрепило веру тех немногих, кто ее не утратил. Это в свою очередь привело к усилению консервативных элементов во всех без исключения вероисповеданиях: реформизм и модернизация ассоциировались с поддержкой, оказываемой атеистическому режиму, как мы уже могли видеть на примере Живой церкви. Государство, в свою очередь, официально признало лишь отдельные церкви и оказывало им ограниченную поддержку: чаще всего это были самые древние, организованные и консервативные. Но при том существовали многочисленные небольшие диссидентские секты, ревностные в вере, сильные взаимной поддержкой и чрезвычайно подозрительно относящиеся ко всем другим. Они скорее напоминали европейские движения позднего средневековья, чем современные западные церкви. Там, где церковь была тесно связана с нацией — в Грузии, Армении, Литве и Западной Украине (Униатская церковь), — даже “официальные” церкви приобретали некоторые “сектантские” черты.

В 1980-х гг. численность мусульманских народов СССР составляла около пятидесяти миллионов человек, т.е. более чем шестую часть населения страны — двадцатью годами ранее они составляли только восьмую часть. Нормой была большая семья, освященная религией и обычаями. Численность этих народов росла быстрее, чем у других, и их присутствие все сильнее ощущалось и в системе образования, и в Вооруженных силах.

Нельзя сказать, чтобы Ислам в СССР в те времена напоминал исламский фундаментализм в соседнем Иране и некоторых частях Афганистана. В Средней Азии Ислам суннитского толка ненавязчиво приспособился к советской системе. Мусульмане благоразумно дистанцировались от важнейших сторон жизни советского общества. Они сохранили саму основу своего традиционного образа жизни, восприняв некоторые из второстепенных черт светского общества. По мере возможности они не покидали деревень и маленьких городишек, в которых жили от века. Их общественная жизнь протекала в чайхане, религиозная — в официальной мечети, если таковая имелась, или в суфийском религиозном братстве. Они восприняли то, что социалистическое общество могло им предложить: образование, более широкое, чем традиционное, и относительно свободное положение женщин. В то же время, свою религиозную практику они приспособили к труду в условиях плановой экономики. Если соблюдение месячного поста во время Рамадана было слишком трудным для рабочего, которому нужно сохранять хорошую физическую форму, позволялось сократить его до трех дней. То же самое произошло и с требованием о совершении в течение дня пятикратной молитвы, обратившись в сторону Мекки: молиться можно было один или два раза в позе, более удобной для учреждения или заводского цеха.

До 1950-х гг. эмиграция славян в мусульманские регионы шла во все возраставших масштабах, что делалось ввиду усиления контроля над этими регионами со стороны центральных властей. Но с конца пятидесятых годов начался отток славянского населения из Азербайджана и Средней Азии, и даже из Казахстана, самой “русифицированной” республики. Более того, несмотря на то что число лиц, владевших вторым — русским — языком возросло, у себя на родине мусульмане пользовались только местными языками и крайне неохотно уезжали в другие республики или женились за пределами своих республик. Еще задолго до потрясений конца восьмидесятых годов процесс сближения мусульман с другими народами СССР остановился, а кое-где и пошел вспять.

В целом религия в СССР не проявляла ни малейших признаков “отмирания”. Еще задолго до появления Горбачева началось ее возрождение, хоть и в скрытом подчас виде, что особенно характерно для интеллигенции. Так заполнялся вакуум, образовавшийся на месте деградировавшей советской коммунистической религии. Хрущевские попытки ввести в обиход новые советские ритуалы, которыми отмечались важнейшие события частной и общественной жизни, увенчались некоторым успехом, но все равно не могли полностью заменить старые обычаи. В некоторых случаях религиозное возрождение было связано с возрождением чувства национальной общности в пределах общей системы национальных символов.

В 70-х — начале 80-х гг. появились также некоторые признаки того, что отдельные официальные идеологи начинают понимать ценность религии как фактора, способствующего укреплению морали и социальных начал в жизни государства. Так или иначе, но в некоторых литературных журналах писателям дозволялось проповедовать смутные, но несомненно христианские идеи, касающиеся социальной жизни. Возможно, что так власти надеялись укрепить общественную солидарность и лояльность советскому государству. Хоть ослабление марксистской идеологии и встревожило некоторые официальные круги, оно показывало, что власти рано или поздно попытаются противостоять растущей деморализации общества, которым они управляли.