“Философы только объясняли мир; задача заключается в том, чтобы изменить его”. Это знаменитое высказывание Маркса приглашает нас оценивать его учение по практическим следствиям, то есть по тому типу общества, которое появилось в результате применения этой доктрины. Тем не менее, как это ни парадоксально, многие марксисты сами же откажутся признать правильность такого критерия. Они отбросят пример советского общества как неудачное отклонение, продукт исторической случайности, состоящей в том, что первая социалистическая революция произошла в стране, не готовой к социализму, — в отсталой самодержавной России.

Поэтому важно начать с вопроса, обращенного к нам самим: почему это произошло? Действительно ли это была историческая случайность? Или же в российских дореволюционных традициях имелись элементы, благодаря которым страна была предрасположена к принятию того типа правления, которое ей навязывали последователи Маркса?

Конечно же, Россия была во многих отношениях отсталой и, бесспорно, самодержавной. Рассуждая с экономической точки зрения, в области сельского хозяйства, коммерции и промышленности Россия плелась позади Западной Европы, начиная с позднего средневековья, что в значительной степени объясняется двумя веками относительной изоляции вследствие татарского ига. Однако неверно, что история предполагает единственный путь, и эта отсталость имела как отрицательные, так и положительные черты. Она сделала народные массы более приспосабливаемыми, лучше приспособленными к выживанию в чрезвычайных обстоятельствах. Но, может быть, именно она и помогла сохранить внутреннее ощущение общности в крестьянских коммунах (мир) и рабочих кооперативах (артель).

С другой стороны, с политической точки зрения, Россию девятнадцатого столетия следует скорее считать “продвинутой”, если понимать под этим сходство с западноевропейскими политическими системами двадцатого века. Это было в высшей степени централизованное, бюрократизированное и во многих отношениях светское государство. Его иерархическая система в значительной мере определялась способностями индивидуумов; значительная доля его ресурсов приходилась на оборону, причем использовалась система всеобщей мужской воинской повинности, и ее роль в экономике становилась все более интервенционистской. Более того, оппоненты государства, радикалы и революционеры, шли по пути светских утопий с той же смесью альтруизма, героизма и интенсивного самопоглощения, которая характерна для западногерманских и итальянских террористов 60-х и 70-х годов. Чего в России, естественно, не было, так это парламентской демократии, хотя и она появилась в зачаточном состоянии и начала развиваться с 1906 года.

Что же касается самодержавия, то существовали достаточно веские причины, почему именно оно должно было бы остаться главной политической нормой правления в России и почему оно было приемлемо для большинства населения России. Нет необходимости постулировать врожденный “рабский менталитет”, как это склонны делать многие западные люди. Прежде всего следует помнить о равнинных, открытых границах России, которые были одновременно ее силой и ее слабостью. Силой потому, что они давали народу России возможность распространяться на восток, в результате чего Россия, колонизовав фактически всю северную Азию, оккупировала в конце концов одну шестую земной поверхности. Слабостью потому, что благодаря им Россия была более уязвимой для нападения с востока, с юга и, особенно в последние столетня, с запада. По этой причине все российские правительства выдвигали защиту своей территории в качестве главного приоритета, в чем находили чистосердечную полную поддержку своего населения. Национальная безопасность была в действительности чем-то большим, нежели приоритет, — одержимостью, которой при необходимости все остальное приносилось в жертву при восторженном одобрении народа.

Любой другой народ в таких обстоятельствах реагировал бы точно так же. Впрочем, это не означает, что русские правительства не злоупотребляли доверием народа; напротив, они считали возможным делать это снова и снова. Но географические и исторические причины предпочтения сильной власти практически всегда преобладали.

Другая причина для самоотождествления народа с самодержцем заключалась в том, что с исторической точки зрения образование России как нации с собственным самосознанием началось необычайно рано. Татарское нашествие тринадцатого века пробудило в качестве реакции сильное русское национальное чувство, центром которого стала православная церковь, бывшая единственным национальным институтом, пережившим катастрофу. А поскольку религиозная служба велась не на латыни, а на церковнославянском языке, близком к родному, то национальное чувство имело глубокие корни в среде простого народа. Все это придало русскому национальному характеру черты простонародности, а также инстинкт самосохранения и приземленность, которые до сих пор дают себя знать. Его религиозная основа утвердилась сразу же после того, как Русь -сумела, благодаря силе московских правителей, сбросить татарское иго. Московский великий князь провозгласил себя царем (цезарем) и наследником Византии, попавшей в руки иноверцев в 1453 году: “Два Рима пали, третий Рим восстает, четвертого же не будет”. Россия стала Святой Россией, единственным истинным христианским царством на земле.

Чтобы обеспечить создание армии и защиту страны, русские цари ввели строгую служебную иерархию для всего населения. Дворянам были пожалованы земли в форме поместий, или имений, при условии, что они пойдут на гражданскую или военную службу, причем последнее предпочтительнее. Они также должны были сформировать боевой отряд из крестьян, вверенных их попечению. Таким образом была постепенно оттеснена прежняя независимая аристократия — бояре, а крестьяне стали крепостными, прикрепленными к земле, обязанными служить своему господину, платить налоги и поставлять рекрутов для армии. Как для дворян, так и для крестьян их общественный статус и функции в обществе определялись государственной службой. Общество практически стало придатком государства.

В конце концов даже церковь была взята на службу. Этот процесс начался в семнадцатом веке, когда церковный глава, патриарх Никон, попытался завоевать церкви верховное положение путем исправления ошибок в богослужебных книгах, накопленных там в теченье столетий, которые, по его мнению, бесчестили Русскую православную церковь перед лицом других церквей. Он претендовал также на то, чтобы церковь занимала в государстве более значительную роль. И хотя царь Алексей устранил его как опасного соперника, реформы, которые он поддерживал, были одобрены Церковным Собором. Эти реформы вызвали к жизни яростное неприятие церковнослужителей и мирян, которые чувствовали, что целостность русской веры была нарушена иностранным влиянием. Вся сила и исключительность русского национального сознания и свойственный ему инстинкт самосохранения были проявлены староверами, которые остались верны старой богослужебной традиции и были готовы к тюрьме или ссылке или даже к массовому самоубийству, нежели подчиниться новой и чуждой традиции. Старая вера дожила до самой революции 1917 года и пережила ее, отбирая у официальной церкви многих ее приверженцев, причем наиболее пылких.

Быть может, самый важный аспект этой харизмы, чье значение для российской истории едва ли можно переоценить, состоит в том, что церковь стала зависеть в выполнении своих реформ от принудительно навязанной ей поддержки со стороны государства. Таким образом, был расчищен пучь для Петра I, который в начале восемнадцатого века упразднил патриархат, символ церковной независимости, и заменил его так называемым Святейшим Синодом, фактически государственным учреждением, возглавляемым к тому же не священнослужителем, а мирянином. Петр сделал это, руководствуясь теми же целями, что и Генрих VIII в Англии: поставить церковь под строгий государственный контроль, дисциплинировать ее и сделать пригодной для выполнения государственных задач, таких, как образование и социальное обеспечение простых людей, отеческая забота и надзор за ними. Главный теоретик церкви при Петре Феофан Прокопович настаивал на том, что государство должно быть нераздельной и неоспоримой верховной властью на земле, имеющей все права, включая право толковать божественные законы. Любое менее четкое устройство он считал опасным, поскольку в этом случае у простых и доверчивых людей могло бы возникнуть заблуждение, что существует надежда на церковную поддержку их бунтам и антигосударственному сопротивлению. Такой светский подход к проблеме отношений между церковью и государством, навязчивая идея гражданского беспорядка были близки к образу мыслей многих европейских протестантских мыслителей того времени, в особенности, Томасу Гоббсу. Начиная с того времени, тень Левиафана нависла над Россией.

Петр 1 разрушал и многие другие русские традиции. Он перевел столицу из Москвы в болотистую местность на Балтийском побережье просто потому, что море обеспечивало прямой доступ к портам Европы, чей более прогрессивный образ жизни Петр надеялся использовать для спасения России. В новом городе Санкт-Петербурге он потребовал от своего дворянства следовать европейской моде во всем: от образования до одежды. Когда некоторые его придворные отказались сбрить бороды, считавшиеся по московским обычаям признаком мужественности, Петр взял ножницы и отстриг их сам. И новшества, и грубоватый способ их введения вызвали к жизни сильную оппозицию. Староверы даже считали его Антихристом.

Екатерина II завершила подчинение церкви государству, отняв громадные церковные землевладения, что привело к обнищанию священства и поставило его в зависимость от прихожан. Духовенство действительно стало подчиненным сословием, не имея ни образования, ни финансовой самостоятельности для того, чтобы сохранить особое положение даже в духовном отношении. Оно было более или менее замкнутой социальной группой, поскольку у сыновей священников практически не было иного выбора, кроме продолжения образования в духовной семинарии и следования по стопам отцов. Высокая культура и политика того периода были в значительной степени секуляризованы; интеллектуальная элита в большинстве своем считала священников людьми менее образованными и занимающими более низкое положение, распространяющими предрассудки на потребу плебеям. Было бы трудно переоценить значимость подчинения церкви государству. Это значило, что Святой Русью, до сих пор видящей себя единственной хранительницей правильной веры, управляли абсолютно светским способом, превосходя в этом большинство протестантских государств, в результате чего возникала почти агрессивная светская культура.

Российский способ правления в девятнадцатом веке часто называют реакционным, но этот взгляд основан на поверхностном сравнении с западноевропейскими политическими системами. В действительности, начиная уже со времени Петра I, российские правительства были почти опасно радикальны в своем стремлении к проведению перемен. Это объяснялось тем, что они постоянно ощущали потенциальную военную угрозу со стороны европейских стран, которые в целом были лучше оснащены в техническом отношении. Отвечая на этот вызов, Петр I многим пожертвовал для создания сильной армии и флота, а также современной военной промышленности, опережающей европейскую, перестроил государственное административное устройство, систему налогообложения и образования и другие общественные порядки. Он считал, что все ресурсы страны — материальные, культурные и духовные — должны служить государству на благо общества в целом. Его преемники продолжали эту работу, но столкнулись как с преимуществами, так и с недостатками слабости общественных институтов. Преимущества состояли в том, что ни капризное дворянство, ни городская аристократия не обладали достаточной независимостью, чтобы препятствовать монаршим повелениям. Недостатки же заключались в том, что существующие аристократические и городские институты (элита города и страны) зачастую были даже недостаточно сильны для того, чтобы служить передаточным звеном для приказов сверху, как это осуществлялось в других европейских странах. Из-за их отсутствия намерения правительства часто просто сходили на нет среди громадных российских просторов.

По этой причине некоторые российские самодержцы, а именно Екатерина II в конце восемнадцатого века и Александр II в шестидесятых годах девятнадцатого века, в действительности пытались создать или укрепить то, что Монтескье называл “промежуточными сущностями”, то есть самоуправляющимися собраниями дворян и горожан с прямой ответственностью за местное правление. Другие же, например Павел I и Николай I, считали, что эти собрания преследуют собственную выгоду и приводят к раздроблению страны, и стремились сдерживать их деятельность и управлять ими с помощью особых государственных чиновников, контролируемых центром. История правления Российской империи, начиная от Петра I до революции 1917 года, во многом и объясняется такого рода колебаниями между местной автономией и жесткой централизацией, между поддержкой местной элиты и недоверием к ней.

Появление радикальной интеллигенции в девятнадцатом столетии было в определенном смысле неестественным следствием этих неудовлетворительных отношений. Большинство радикалов происходили из тех социальных слоев, из которых царское правительство пополняло ряды чиновников центрального и местного аппаратов — мелкое дворянство, священнослужители, армейские офицеры и специалисты. Все они, как правило, проходили через ту же образовательную систему, что и государственные служащие. Они исповедовали те же идеалы, что и часть бюрократии, стремящаяся к переменам: прогресс, равенство, материальное благосостояние для всех, уничтожение привилегий. Однако, будучи разочарованными иерархичностью и авторитарностью государственной службы, а также полным несоответствием реальности идеалу, они, как правило, еще в студенческие годы изменили свое мировоззрение и приняли на вооружение революционную идеологию.

В отсутствие истинно консервативной политической теории и при недостатке поддержки со стороны независимой церкви российское имперское государство часто оказывалось крайне уязвимым при столкновении с активистами революционного движения. В сущности, собственные идеалы государства были отняты его оппонентами, и в результате правительство оказалось покинуто теми, на кого в нормальных условиях оно должно было бы опираться. Даже Достоевский, писатель консервативных взглядов, сказал однажды, что, если бы он знал о том, что революционеры собираются взорвать Зимний дворец, он бы не сообщил о заговоре полиции из боязни, что его сочтут доносчиком. Совершенно не обязательно одобряя сам терроризм, дворяне и представители свободных профессий иногда сочувствовали мировоззрению террористов. Так, например, безупречно либеральная партия кадетов в 1906 году отказалась публично заклеймить терроризм, опасаясь дискредитировать себя в глазах общественного мнения. Таким образом революционерам удалось создать своего рода “альтернативную общественную структуру”.

Это ничуть не облегчало практическое разрешение проблем, стоявших перед радикалами. Было абсолютно непонятно, как им добиваться достижения своих целей. Александр Герцен, по-видимому, первый бескомпромиссный российский социалист, полагал, что ядром нового общества должна стать крестьянская община, но его суждения о том, нужна ли для этого революция и какой ей быть, отличались противоречивостью. Михаил Бакунин настаивал на том, что единственно важным является поднять народные массы на восстание, и это само по себе очистит и уничтожит зло существующего общества, оставив людям свободу импровизации. Напротив, Петр Лавров надеялся, что революция вообще не понадобится. Он чувствовал, что образованные слои общества имеют долг перед народом, поскольку своим образованием они обязаны его тяжелому труду. Они должны заплатить этот долг путем “хождения в народ” и передачи народу плодов образования, обучая народные массы тому, как они могли бы создать истинно гуманное общество на основе собственных Структур: мира и артели. В семидесятых годах девятнадцатого века несколько сотен студентов попытались реализовать на практике взгляды Лаврова, выучившись ремеслам и надевши толстовки и валенки, чтобы жить в деревне, торговать и распространять правильное учение. Большинство, хотя и не все крестьяне, встретили их с непониманием и с некоторым подозрением: в то время по крайней мере их вера в “царя-батюшку” была все еще не поколеблена. Многие из студентов-идеалистов, “ходивших в народ”, окончили свой путь в тюрьме.

Их неудача придала сил и уверенности тем, кто утверждал, что революционное движение должно вести за собой и должно использовать насилие, разрушая правительственный аппарат с помощью террора и при возможности захватывая власть посредством восстания. Для осуществления этих целей возникла организация “Народная воля”; в 1881 году она действительно совершила успешное покушение на императора Александра II. Однако установить другой режим или хотя бы даже осуществлять эффективное воздействие на преемников Александра ей уже было не под силу. Фактически это была пиррова победа, приведшая лишь к усилению репрессий.

Казалось, что к восьмидесятым годам девятнадцатого века русское революционное движение зашло в тупик, будучи неспособным достичь поставленных целей ни с помощью мирной пропаганды, ни посредством террора. Именно в этой ситуации марксизм предложил себя в качестве панацеи для трудного времени. Его первый российский представитель, Георгий Плеханов возглавил тех, кто отказался принять методы борьбы, используемые “Народной волей. Он приветствовал марксизм, поскольку тот подтверждал его правоту в неприятии переворота: революция никоим образом еще не могла прийти в Россию, просто потому, что для этого еще не созрели объективные социальные и экономические условия. Таким образом, плехановская интерпретация подчеркивала важность детерминистских черт марксизма: он утверждал, что капитализм еще даже не начинался в России, так что социалистическая революция, возникающая только в результате противоречий капиталистического общества, не имела надежды на успех. По его мнению, Россия должна была прежде всего принять путь капитализма вместе с сопутствующим ему разрушением крестьянской общины и созданием крупномасштабной промышленности, поскольку эти процессы способны породить подлинно революционный класс — фабричный пролетариат, который не обманет надежд радикальной интеллигенции, как это сделало крестьянство. Плеханов принял марксизм с энтузиазмом, так как увидел в нем научное объяснение исторических процессов и гарантию того, что революционеры, если они последуют по этому пути, не будут более понапрасну терять свои надежды, а в действительности, и жизни. Прежних же революционеров он презрительно назвал популистами.

Историки России часто рассматривают марксизм так, как если бы он пришел в эту страну в виде окончательно сформированного и внутренне последовательного учения. На самом же деле это был совершенно другой случай. Сам марксизм являлся продуктом европейского опыта, весьма далекого от того, что испытывали русские революционеры в шестидесятые и семидесятые годы девятнадцатого века, в частности, разочарования во Французской революции и европейских восстаниях 1848–49 годов. Разрыв между революционными ожиданиями и последующей реальностью всегда был огромен. Маркс объявил, что это обусловлено тем» что революционеры недостаточно внимания уделяют объективным социально-экономическим условиям: по сути они все были утопическими социалистами. Напротив, свою собственную разновидность социализма он описал как научную. Он утверждал, что пролетариат, растущий теперь неконтролируемо вместе с расширением капиталистической промышленности, преодолеет разрыв между идеалом и реальностью. Наиболее благоприятным для этого было положение фабричного рабочего, поскольку он был одновременно и “субъектом” и “объектом” истории: объектом потому, что был жертвой экономических законов, а субъектом — так как понимал, что ему нечего терять, и находился под впечатлением представлений о более справедливом и процветающем обществе, которое может возникнуть в результате восстания. Поскольку неизбежные противоречия капитализма все тяжелее давят на рабочих, они неотвратимо подымутся и сбросят своих угнетателей, творя из общей нужды более справедливое и гуманное общество.

Таким образом, Маркс преодолел, к собственному удовлетворению и удовлетворению большинства своих последователей, тревожащий разрыв между идеалом и его осуществлением. Беда в том, что не было и нет обязательной связи между представлением Маркса об углубляющемся социально-экономическом кризисе, при котором каждый движим собственными материальными интересами, и миром гармонии и братства, который должен возникнуть в результате революции. Рассуждая логически, если рабочие действительно совершают революцию под влиянием своих экономических интересов, то наиболее вероятным последствием такой революции была бы дальнейшая экономическая борьба, но с другим набором хозяев. Тем не менее идея о том, что рабочая революция каким-то магическим способом устранит все конфликты в обществе, имела огромную привлекательность. Она представлялась и реалистичной, и оптимистичной одновременно. Она совмещала в себе привлекательность науки и религии. Вот что делало ее такой соблазнительной, и более всего для России, где интеллигенция уже намучилась со светским государством, взявшим на себя религиозные прерогативы.

Безусловно, молодого Владимира Ульянова, или Ленина (имя, под которым он стал известен), увлекла именно эта двойственная природа марксизма. Он находился под сильным впечатлением казни своего старшего брата Александра в 1887 году за участие в подготовке к убийству императора. Ленина привлекали идеализм и самопожертвование его брата, но в то же время он не считал возможным отдавать свою жизнь напрасно. Он, безусловно, собирался следовать целям Александра, направленным на революционные преобразования общества. Поэтому научная сторона марксизма была для него чрезвычайно важна. Чтение “Капитала” Карла Маркса стало для него, как он позднее признавался, настоящим откровением, поскольку ему казалось, что там раскрыта предопределенность революции в объективном эволюционном процессе развития общества, если только хватит упорства и терпения дождаться соответствующего момента. В своих ранних произведениях Ленин проделал сходный анализ собственно российской социально-экономической структуры, преследуя цель показать, что капитализм уже разрушает экономику крестьянской общины и что капитализм, а потому, в конечном счете, и революция, неизбежен в России. Ленин предполагал, что России предстоит пойти дальше, чем большей части Европы, и вслед за Плехановым он предвидел необходимость двух этапов революции: 1) буржуазно-демократическая революция, когда феодальная система, еще не полностью разрушенная в России, была бы окончательно уничтожена союзом буржуазных либералов со все еще маленькой рабочей партией; 2) более поздний социалистический этап, который наступит в свое время, когда капитализм полностью разовьется, а рабочий класс достигнет зрелости.

Все это имело достоинства очевидной необходимости. Но при этом располагалось на столь протяженной временной оси, что для полной реализации потребовалось бы устрашающее терпение и самоограничение. В действительности же Ленин не долго придерживался первоначальной полной схемы, а начал изыскивать способы сближения двух этапов. Более того, по-своему он понимал разрыв между наукой и пророчеством у Маркса. Он не разделял уверенности своего учителя в том, что рабочие автоматически осознают всю значимость своего предназначения в существующем обществе, и в том, чем это закончится. Напротив, в своей работе “Что делать?” (1902 г.) он выразил опасение, что предоставленные самим себе рабочие не будут стремиться к революции, а станут бороться за более ограниченные цели, такие, как повышение заработной платы, улучшение условий труда и более гуманное отношение к себе со стороны работодателей. Его собственный опыт пропагандистской деятельности на фабриках Санкт-Петербурга в девяностых годах девятнадцатого века привел его к выводу, что “у рабочих не было, да и не могло быть осознания неустранимости противоречий между их собственными интересами и всей современной политической и социальной системой”. Это относится не только к российским рабочим: “История всех стран показывает, что рабочий класс сам по себе может развить только тред-юнионистское сознание, то есть убежденность в необходимости создавать тред-юнионы, бороться с работодателями, добиваться от правительства того или иного закона”. Только “образованные представители имущих классов — интеллигенция” могли полностью понимать реальные, в отличие от поверхностных, нужды рабочих. Для того, чтобы осуществить революцию, требовалась подлинно революционная партия, то есть “состоящая прежде всего и главным образом из людей, профессионально занимающихся революционной деятельностью. На первый взгляд казалось, что это исключает рабочих, поскольку они по необходимости профессионально занимались фабричным трудом.

Таким было наиболее значимое прояснение слабого места в марксистской теории. На практике Ленин никогда и не пытался организовывать свою партию таким образом. Но теоретически он всегда придерживался этого определения революционной партии и по сути объявил его краеугольным камнем истинно революционного сознания. Ради этого он готов был даже порвать с другими марксистами, придерживающимися другого взгляда. На съезде, бывшем в действительности учредительным для Российской социал-демократической партии, в Брюсселе и Лондоне в 1903 году Ленин настаивал на том, что “личное участие в одной из партийных организаций” должно быть определяющим критерием членства. Его главный оппонент Юлий Мартов предлагал более слабую формулировку: “регулярная личная поддержка под руководством одной из партийных организаций”. Это бы облегчило рабочим вступление в полноправные члены партии даже в условиях нелегальности. Ленин потерпел неудачу в этом конкретном голосовании, но тем не менее получил на съезде поддержку большинства и именно поэтому стал называть свою фракцию “большевиками”, в то время как мартовцам пришлось удовольствоваться прозвищем “меньшевики”.

Вопрос, спровоцировавший величайший раскол в Российской социал-демократической партии, звучит как мелкий организационный софизм. Однако в действительности оказалось, что этот софизм символизировал более глубокие расхождения, разведшие большевиков и меньшевиков еще дальше. Со временем стало ясно, что они имели в виду два разных типа революции. Меньшевики придавали большое значение созданию парламентской “буржуазной” республики, в которой партия рабочего класса будет функционировать как легальная оппозиция до тех пор, пока она не станет достаточно многочисленной для того, чтобы взять власть в свои руки. Ленин, однако, становился все более нетерпелив, его не устраивала растянутая программа действий, предусматриваемая таким представлением. Он жаждал сжать весь процесс и провести обе революции вместе, причислив крестьян (осуществляющих буржуазно-демократическую революцию против помещиков) к союзникам рабочих (осуществляющих социалистическую революцию против капиталистов). Однако до своего окончательного возвращения в Россию из изгнания в 1917 году он не раскрыл полностью своих взглядов по этому вопросу.

На самом же деле Ленин внедрил в русский марксизм некоторые элементы популистской традиции: лидерство небольшой группы интеллигентов-революционеров, готовность рассматривать крестьянство как революционный класс и ужатие буржуазной фазы революции.

У популистов, однако, были свои собственные взгляды. Они оправились от прострации, в которой находились в восьмидесятых годах девятнадцатого века, и к 1901 году им удалось сформировать новую политическую партию со своим центром в эмиграции — партию социалистов-революционеров. Их теоретики уже не оспаривали тот тезис, что промышленный капитализм пришел в Россию, но утверждали, что он принял форму, весьма отличную от той, которую предполагал Маркс. Во-первых, он жестко контролировался государством. Во-вторых, большинство рабочих не полностью порвали с сельской местностью: они были “крестьяне-рабочие”, а не пролетарии в смысле Маркса. Социалисты-революционеры отказывались по существу признать наличие каких бы то ни было фундаментальных различий между рабочими и крестьянами: их организация позволяла им с определенным успехом работать и с теми, и с другими. Они также провозгласили “беспристрастность борьбы” для продолжения дела “Народной воли” посредством террора, направленного против чиновников. Между 1901 и 1908 годами они совершили успешные покушения на великого князя, нескольких министров и более сотни высших государственных чинов.

В 1905 году произошли восстания и в городах, и в сельской местности. Эти взрывы были мало чем обязаны организационным усилиям социал-демократов и социалистов-революционеров, а скорее их постоянному влиянию. Наиболее же мощным фактором этого послужило длительное недовольство крестьян и рабочих, составлявших к тому времени подавляющее большинство населения России.

Крестьянская реформа, проведенная Александром II в 1861 году, освободила крестьян от личной зависимости, но не устранила других трудностей в их жизни, обременив их дополнительными тяготами. Среди них обязанность выкупить землю, которую они уже считали своей, и, согласно Локку, это действительно было так, поскольку они “вложили в нее свой труд”. Общинное крестьянское правовое самосознание никогда не признавало законным пожалование царем земли дворянам.

Чтобы обеспечить выкуп “заново выделенной” крестьянам земли, а также выполнение других повинностей, правительство привязало их к “деревенской общине”, которая часто, хотя и не всегда, совпадала со старым понятием “мир”. Этот социальный институт был в большей степени объектом мифотворчества, нежели серьезного эмпирического исследования, возможно, в большей степени, чем что-либо еще в русской истории, — отчасти потому, что его члены почти не оставили письменных свидетельств, а отчасти потому, что правые и левые идеологи с этим связывали слишком много надежд и опасений. Правительство видело в общине гаранта законности и порядка, так же как и гаранта примитивной социальной безопасности, в то время как революционеры, по крайней мере популисты, рассматривали ее деятельность как разновидность рудиментарного социализма, которая может обеспечить российскому обществу прямой переход к реальному социализму без неприятной промежуточной стадии — капитализма. На Великой Руси мирской сход, состоящий из глав хозяйств, периодически перераспределял землю, добавляя наделы растущим семьям (наряду с обязательным увеличением соответствующей повинности) и урезая землю семьям, потерявшим своих членов. С другой стороны, на Украине и в Белоруссии существовали совершенно другие обычаи: земля там, как правило, передавалась в семье по наследству и не являлась объектом постоянного перераспределения. В обоих типах общин лес, луга, пастбища и водные источники находились в общем пользовании.

Общинная система землевладения, хотя и обеспечивала подстраховку в трудные времена, имела реальные экономические недостатки. Все сельчане были вынуждены принимать безопасные, но примитивные и непродуктивные формы ведения сельского хозяйства: открытую трехпольную систему с нарезанными наделами. В то время как крестьянское население очень быстро росило — примерно с 55 миллионов в 1863 году до 82 миллионов в 1897 году, — мир на деле затруднял внедрение улучшенного семенного фонда, удобрений или механизмов и препятствовал улучшению почвы, поскольку обработчики земли никогда не знали, не заберут ли у них их надел и не передадут ли его кому-нибудь другому.

Низкая продуктивность сельского хозяйства лишь отчасти была следствием общинного землепользования. В какой-то степени это было также и результатом низкого уровня урбанизации. В тех местах, где, как в большинстве районов Западной Европы, существовала плотная сеть городов и развитых коммуникаций между ними, существовал рынок, готовый к приему разнообразных видов сельскохозяйственной продукции. В России этому требованию отвечали лишь районы близ Санкт-Петербурга и Москвы. На прочих обширных пространствах главных сельскохозяйственных районов России крестьяне скребли землю деревянными плугами, выращивали рожь и овес и жили на диете из “щей да каши”, как гласит народная поговорка. На сторону же продавали они чрезвычайно мало и только в том случае, если их к этому вынуждала экономическая необходимость.

Поэтому, хотя картина и менялась от области к области, кажется достаточно ясным, что большинство крестьян были бедны, в неурожайные годы жили под угрозой голода, и положение становилось все хуже. В 1890 году более 60 процентов крестьян, призванных в армию, были признаны негодными к военной службе по причине плохого здоровья — и это произошло до голода 1891 года.

Сами крестьяне считали, что причины этого очевидны: им нужно было больше земли и они имели на нее право. В полях соседей-помещиков они видели свое потенциальное спасение. Но это было иллюзией: общая площадь крестьянского землевладения почти в три раза превышала поместные землевладения, поэтому простая экспроприация чужой собственности проблемы не решила бы. Но в 1905 году крестьяне были убеждены, что это не так и что их жалобы справедливы. Действуя сообща, по решению всего мира, они стали брать дело в собственные руки, захватывая поместья и изгоняя помещиков. Правительству понадобилось много времени, чтобы навести порядок.

В действительности простого решения российской аграрной проблемы не существовало, что подтверждает позднейший опыт развитых стран. Только терпеливое совмещение усовершенствованного землевладения и методов ведения сельского хозяйства с постепенным развитием торговли и промышленности в государстве может в конце концов привести деревню к процветанию. Но миф о том, что такое простое решение существует и что крестьяне имеют естественное право на всю землю, был наиболее взрывоопасным фактором в российской политике в последние годы царского правления.

Петр Столыпин, бывший премьер-министром с 1906 по 1911 год, попытался начать такой процесс постепенного улучшения ситуации, дав крестьянским хозяйствам право выходить из общины, обустраиваться самостоятельно и огораживать свой участок земли. После многообещающего старта эта программа была резко прервана войной и революцией.

Российские рабочие, другой важный фактор революционного восстания 1905 года, были также чрезмерно беспокойны по сравнению со своими западноевропейскими коллегами. Возможно, это обусловлено их необычайно тесной связью с землей. По реформе 1861 года крестьянин, отправившийся в город на постоянную работу, по-прежнему числился в своей общине и по закону оставался крестьянином. Его семья по-прежнему платила там налоги, и он, как правило, регулярно посылал им деньги, чтобы помочь с этим справиться; вероятно, праздновать Рождество или Пасху он возвращался в семью или же поздним летом приезжал помочь с урожаем. Некоторые рабочие, особенно занятые на строительстве или транспорте, организовались в ремесленные кооперативы, или артели, которые берут свое начало в сельской жизни; иногда их можно было встретить и в тяжелой промышленности. Частные фабрики нередко укрепляли связи с деревней, набирая основную массу рабочей силы в одной конкретной области, сами же рабочие часто организовывали землячества, чтобы держаться друг друга и своей родной деревни.

По сравнению с рабочими, жившими в городах на протяжении одного или более поколений, эти “крестьяне-рабочие” оказывались необычайно склонны к беспокойству во времена кризисов. Это могло объясняться отчасти тем, что их право на землевладение в деревне давало им нечто вроде опоры, а следовательно, и повышенное ощущение безопасности. Отчасти же это можно объяснить и тем, что в отсутствие легальных профсоюзных организаций в городах традиция совместных действий была гораздо сильнее в сельской местности. В их случае также многие отрицательные факторы, возникшие в городе: перенаселенность, дороговизна, условия труда и давление со стороны мастеров — накладывались на обиды, вынесенные ими еще из деревни. Как утверждает Р.Е. Джонсон, один из последних исследователей этой проблемы, “наложение сельских и городских раздражителей и пристрастий способствует созданию особенно взрывоопасной смеси”.

В любом случае опыт 1905 года показал, что российские рабочие во времена кризиса оказались необычайно способны к созданию своих собственных институтов. Фактор, вызвавший взрыв беспокойства в этом году, был по иронии судьбы создан отцом Гапоном, священником, который хотел спасти монархию. В воскресенье, 9 января, в столице России Санкт-Петербурге он повел за собой огромную демонстрацию, несущую иконы и портреты царя. Люди должны были дойти до Зимнего дворца с петицией, включающей требования прожиточного минимума и гражданских прав. Войска, выведенные на улицы города, при виде толпы запаниковали и открыли огонь; почти две сотни человек были убиты и гораздо больше ранено. Этот инцидент, вошедший в историю под названием Кровавое воскресенье, имел драматические последствия: больше, чем что-либо другое, он подорвал бытующий в народе образ великодушного царя-батюшки. Это способствовало снятию внутренних ограничений, которые ранее мешали крестьянам взять отправление закона в свои руки. И, конечно же, это послужило вкладом в нарастающую волну забастовок, демонстраций, а порой и беспорядков, захлестнувшую промышленные города России. Рабочие тогда впервые учредили профсоюзные организации, с большой неохотой узаконенные правительством. Они также создали советы рабочих депутатов. Возникнув как забастовочные комитеты, избранные на рабочих местах, часто эти органы временно выполняли функции местного правительства в городах, где обычная администрация была парализована забастовками. Они также вступали в переговоры с работодателями и правительством. Короче говоря, они приобрели краткий, но насыщенный опыт самоуправления, незабываемый для рабочих, которым никогда прежде не позволялось организовываться ради защиты своих собственных интересов.

Массовые народные волнения дали слою специалистов и интеллигенции возможность выставить свои требования о выборном парламенте или даже конституционном собрании, чтобы определить будущую форму правления России. Были сформированы политические партии, из которых наиболее влиятельными стали конституционные демократы (или сокращенно кадеты), возглавляемые профессором истории Московского университета П.Н. Милюковым. В качестве идеала они выдвигали конституционную монархию по британской модели или даже парламентскую республику, как во Франции.

В конце концов перед лицом всеобщей забастовки царь Николай II с неохотой уступил многим требованиям кадетов. В Октябрьском манифесте 1905 года он обещал отныне соблюдение гражданских прав всех граждан, дал согласие на созыв парламента — Думы, которую следовало избрать путем непрямых, но достаточно представительных выборов. В ее уставе было письменно предусмотрено, что “без [ее] согласия не действует ни один закон”. Эта уступка избавила Николая II от прямой оппозиции либералов, после чего он смог отдать приказ полиции и армии, которые остались почти полностью лояльными, разгромить рабочее и крестьянское движение.

В течение нескольких лет своего существования Дума подвергалась давлению со стороны правительства, а порой просто игнорировалась им; причем дважды была целиком распущена. Тем не менее само ее существование сильно изменило политическую жизнь. Ее выборные ассамблеи оставались для рабочего класса и крестьянства своего рода минимальным средоточием политического образования и активности даже в то время, когда правительство пыталось отказаться от некоторых из своих уступок 1905 года. А с другой стороны, одновременное существование относительно свободной прессы означало, что читающая публика (в то время очень быстро увеличивающаяся) получала несравнимо больше информации о политических событиях, чем когда-либо прежде. Все это, в сочетании с быстро растущей грамотностью, с горьким политическим опытом 1905 года и со все ускоряющимися социальными и экономическими изменениями, было потенциально крайне взрывоопасно.

Вдобавок царское самодержавие было втянуто в самую гущу первой мировой войны. Глобальные войны, конечно же, увеличивают все ставки во внутренней политике, поскольку на карту поставлено само выживание. Кроме того, правительству удалось переиграть Думу, которая проявила себя осторожной и временами чрезмерно критичной, в то время как пресса, несмотря на цензуру военного времени, оставалась более свободной, чем когда-либо до 1905 года. Вопрос о том, смогла ли бы выжить конституционная монархия, созданная октябрьским манифестом, если бы не война, — остается открытым. Несомненно то, что война пришлась на самый сложный для нее момент: когда она еще полностью не утвердилась в глазах общества, но уже тем не менее страдала от того, что подвергалась жестокой критике, которую сделали возможной гражданские свободы. Кровавое воскресенье подорвало авторитет царя. Его положение теперь еще больше расшатывалось слухами, — распространявшимися прессой,

у хотя и всегда без достаточных оснований, — что царская семья постоянно компрометируется “святым человеком” сомнительной репутации Распутиным и что двор даже вступил в предательские сношения с вражеской Германией. Как сказал обычно сдержанный Милюков в своей знаменитой речи в Думе в ноябре 1916 года: “Это глупость или предательство?”

На фоне этих публичных обвинений более или менее естественные трудности войны: военные поражения, нехватка вооружения и пищи — выросли в проблему, ставящую под сомнение выживание самой монархии.

Конец пришел относительно внезапно и, по крайней мере для революционных партий, неожиданно, в феврале 1917 года, когда очереди за продуктами в Петрограде вдруг переросли в политические демонстрации, требующие конца того, что многие до сих пор называли самодержавием.

Когда даже казаки, долгое время служившие верной опорой порядку, отказались разгонять народные толпы, Николай II внезапно понял, что лишился всех приверженцев. Либералы и социалисты пришли к соглашению впервые со времени 1905 года, и состояло оно в том, что монархия должна исчезнуть. Опасаясь национального единения, даже армейские генералы не решились препятствовать этому требованию. Двое думских депутатов были посланы к царю, который подписал свое отречение в железнодорожном вагоне под Псковом 2 марта 1917 года.

Как нам теперь известно, падение монархии открыло путь к власти революционным марксистам. Россия стала первой страной, попавшей под марксистское социалистическое влияние. В свете всей предшествующей истории России, по-видимому, можно увидеть, почему должно было так случиться. Жизнь страны долгое время строилась на чрезвычайно авторитарном фундаменте (по крайней мере, до 1905 года), при этом находясь в сфере влияния идеологии, якобы религиозной, но проводимой государственными средствами, вследствие чего теряющей большую часть своего духовного потенциала.

В этом смысле Россия созрела для перехода власти к общепризнанной светской идеологии, характеризующейся неявными религиозными обертонами, чем фактически и был марксизм, особенно в большевистской интерпретации.

На самом же деле российское самодержавие, особенно начиная с Петра I, уже продемонстрировало образец социалистического правления: концепцию идеологизированного государства, которому все слои населения безусловно и в равной степени обязаны служить. Однако многое должно было произойти, прежде чем именно этот вариант марксистского социализма взял верх.