До Лопухнина ходил у Брунгильды в друзьях-любовниках один старичок – сразу после короткого романа с городским антисемитом она его осчастливила. Натуральный пожилой одуванчик, с белой головой, бородой и усами. Он, когда Брунгильду на погребении антисемита увидел, у него откровенно слюни потекли. И Брунгильда за это сразу его полюбила. Нарушив профессиональное кредо не заводить отношений с потенциальными клиентами. Совет директоров компании служебных романов между персоналом и клиентурой не одобрял. Боясь, что последняя скидку может попросить, пользуясь своим ложно-приближенным к фирме положением. Но и на старуху бывает проруха. Как известно.

– Ты у меня прямо дед Мороз, – сказала старичку Брунгильда в грустный день их встречи. Но в считанные часы произвела переоценку вечных ценностей и сказала: – Нет, ты не дед Мороз, ты дед Огонь!

И старичку это определение понравилось невероятно и польстило до такой степени, что он обещал купить Брунгильде мотороллер “Хонда” с коляской и оставить дом свой после смерти. На вечную память и чтобы в нем жить.

– Правда, умирать в обозримом будущем я не планирую, – говорил старичок. Но дом на южной окраине Розенбурга был у него действительно большой, не дом, а целая недвижимость. Двенадцать комнат на трех этажах, не считая санитарных, подсобных и гаражных помещений. И отопление не печное, а центральное.

Во всяком случае, так сам старичок описывал. Брунгильда видела его дом исключительно снаружи, из машины – когда заезжала, чтобы взять старичка и увезти. Он же к себе не приглашал ее категорически. Даже на порог не приглашал. Сам всегда выходил и нервно, как ждет любовник молодой, ее поджидал. Прохаживаясь. И любовь их обычно проистекала на ее суверенной территории или в городских общедоступных заведениях. Типа ресторанчиков маленьких и уютных, где можно пива выпить с сосисками и посидеть, отдыхая всеми членами от повседневной жизни.

Брунгильде было же, от чего отдыхать. Ее в этот Розенбург командировали открыть филиал трансевропейской похоронной компании

“Heimkehr” и работать в нем ненормировано. И старичку, хоть он не трудился никогда в поте лица, будучи по матери графом, тоже отдых требовался. Все же устал он за долгие годы, и груз прожитых лет его томил.

“H e i m k e h r” – “Возвращение домой (на родину)”.

А то, что близкий Freund не пускал Брунгильду к себе, в сферу ее понимания, конечно, не умещалось. Он, правда, говорил:

– Я ж не только тебя, я никого не пускаю, одну Putzfrau. – И говорил: – Мой дом – моя крепость. Ну блажь у меня такая великобританская, блажь и прихоть. Могу я иметь одну-единственную прихоть на склоне лет?

– Да пожалуйста, – сказала ему в конце концов Брунгильда. – Имей хоть прихоть, хоть блажь, хоть Putzfrau.

А Putzfrau эта, уборщица другими словами приходящая, работала у старичка много лет, зим и весен. И работалось ей у него с течением времени все лучше. Потому что с годами приходилось убирать все меньше и меньше комнат. Когда она была молодая и нанялась ухаживать за этим домом, она убирала его целиком. Но наступал день, и очередная комната оказывалась запертой. Ключи от запертых комнат хозяин всегда хранил на себе, привязывая цепочкой к шее. Она сначала предлагала, мол, отоприте закрытые помещения, я их приберу под вашим неусыпным контролем, а впоследствии перестала предлагать. Потому что ни разу ни одну комнату не открыл ей хозяин. Только кричал: “Ни в коем случае! Вы не имеете права”. И последнее время она убирала всего четыре комнаты на верхнем этаже плюс санузел с кухней. Убирала и гадала, что с нею будет, когда комнаты кончатся.

“Неужели, – гадала, – пополню я собой многомиллионную армию безработных и не смогу проводить отпуск на островах Зеленого Мыса?”

Да, странноватый был в некоторых аспектах этот старичок. Возможно, потому, что был он не простой, а особенный. Недаром Брунгильда отметила его своим вниманием. Она все необычное противоположного пола интуитивно вниманием отмечала. И много раз повторяла старичку:

– Ты у меня, – повторяла, – особенный.

А он говорил ей:

– Не возражаю, – и пощипывал ее исподволь.

Но о своей главной, отличительной, так сказать, особенности он

Брунгильде не говорил ни одного лишнего слова. И вообще не говорил.

Пока время не пришло сказать. В смысле, заявить во весь голос, так заявить, чтоб мир услышал и вздрогнул, чтоб пресса, общество и прочие люди доброй воли пришли в недоумение и пали ниц.

Трудно поверить, однако факт. Этот безобидный на первый и любой иной взгляд старичок, боковой потомок графского рода с университетским дипломом, был в душе людоедом. Да, он был им чисто платонически, мысленно. Но был. То есть ощущал себя людоедом. Как голубые юноши ощущают свой окрас задолго до первой настоящей любви или случайной однополой связи. Вот и старичок знал о себе, что он по природе и по всему людоед европейского уровня, каннибал. Хотя никого съесть ему не довелось. До поры, конечно, до времени.

А тут выпили они с Брунгильдой по случаю праздника пива сверх всякой меры, шнапсом его заполировав. И стал старичок думать о себе нелицеприятно. Думает и сквозь слезы плачет: “Что же это я за каннибал, – думает, – липовый и фиктивный? Нет, надо с этим кончать, с девственностью своей людоедской. Чтобы не было потом мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы. А то умру, и никто не поверит, что был я каннибалом с большой буквы, не поверит и не узнает”.

Проще всего было бы воспользоваться близостью аппетитной Брунгильды.

Увлечь ее в ее же постель и там воспользоваться. К примеру, на завтрак вместо кофе с булочкой. И старичок уже начал помышлять, как ему это спровоцировать, под каким благовидным соусом. Но вовремя спохватился.

“Я ведь не убийца, – спохватился он чуть ли не в последний миг удачи, – я людоед, а людоед – это звучит гордо”. – И дикую свою идею есть Брунгильду без ее согласия в ужасе отменил. Тем более она доставляла ему множество других удовольствий, за что старичок ее без малого боготворил.

Поэтому, все взвесив и обдумав, он сказал:

– Нет, мы пойдем другим путем в том же направлении! – Сказал и сочинил объявление в газету. В “Das Bild” или в „Diе Zeit”. Это неважно.

Объявление такое примерно содержание имело: мол, съем удобным для вас способом любого желающего любого пола. Возраст в пределах разумного. Вначале отвечу на письма с фотографиями, каковые верну в целости и сохранности.

И стал, значит, старичок ждать ответа.

И дождался.

Всего несколько писем ему пришло, всего несколько. Одно от игривой девицы, принявшей объявление старичка за брачное, два от доброжелателей, писавших, что его надо подвесить за всякие не предназначенные для этого органы или при огромном стечении народа замочить в сортире, и пять от врачей-психотерапевтов, предлагавших свои дорогостоящие услуги с доставкой на дом. Но спустя какое-то время пришло и одно долгожданное письмо. Как раз то. Хотя и без фотографии.

Столичный житель возвышенно писал старичку из Берлина о родстве их душ и о том, что всю жизнь мечтал он быть съеденным культурным и хорошо воспитанным человеком со средствами. И вот, наконец, мечта его осуществится. Что будет настоящим для него счастьем, счастьем, так сказать, в последней инстанции.

Старичок ответил своему корреспонденту, не откладывая, в тот же день. Он написал, что им нужно поближе узнать друг друга, и тут же лихорадочно рассказал о себе все, что знал. Дав понять: мол, в письме всего не расскажешь. В общем, у них завязалась обоюдная переписка. Которая не могла длиться долго. Слишком велико было желание личного контакта.

Брунгильда, конечно, моментально заметила, что со старичком ее творится неладное. Она даже испугалась чего-то смутно-опасного и перестала водить старичка к себе. Только кафе и рестораны продолжали они по привычке посещать – то обедая в них, то ужиная. Но и это выглядело страшновато. Старичок за столом чавкал, облизывал волосатые пальцы и вилку держал в кулаке наперевес.

– Я тебе дам отставку, – говорила ему Брунгильда. – Или, может, ты созрел, чтоб контракт заключить? С открытой датой церемонии.

Наконец, дата – не та, на которую Брунгильда прямолинейно намекала, а дата встречи с берлинцем – была согласована и по переписке назначена. Накануне пасхальных каникул старичок отремонтировал все имевшиеся в наличии зубы и приказал Putzfrau сделать везде, где можно, генеральнейшую уборку.

– Вы, – сказал, – уберите, как в последний раз. После чего я вас, возможно, уволю без выходного пособия, щедро в денежном выражении наградив.

Брунгильде же он объявил, что несколько дней будет очень занят собой. Причем круглосуточно.

– Ты, – сказала Брунгильда, – никак вздумал мне изменять, старый Herr!

Н е r r – господин (нем.).

– Ну разве что в переносном, высоком смысле этого слова, – был ответ. И еще сказал старичок Брунгильде: – Дай я тебя поцелую.

Брунгильда дала ему это сделать без всякой задней мысли. Газет она, слава Богу, не читала и в руки их брезгливо не брала. За исключением, конечно, рекламных выпусков с выгодными предложениями чего-нибудь бесплатно купить.

Пасхальные каникулы она провела на малой родине в Крайсбурге и встретила там на жизненном пути Лопухнина. Встретила и бесконечно полюбила.

А в Розенбурге в то же самое время состоялась историческая встреча.

То есть она состоялась не в Розенбурге.

В назначенный день старичок вывел из гаража свой новый “Мерседес”, залил в него на заправке бензина десять литров – чтоб туда и обратно доехать хватило, – там же купил четыре цветка и поехал в районный город Бад-Херсгельд торжественно встречать берлинский экспресс.

Перед прибытием поезда волновался он, как школьник перед выходом на сцену. А берлинца узнал с первого взгляда и бросился к нему с цветами. Ну и чтобы помочь тащить чемодан неподъемный.

“Он, наверно, гостить у меня собирается, – подумал старичок, таща. -

А может, в чемодане гостинцы, какой-нибудь особый сервиз, например, или книги о вкусной и здоровой пище разных народов”.

– Вот вы какой, – лепетал со своей стороны берлинец. – Я бы вас на улице ни за что не узнал, если б встретил.

– А я бы вас узнал, – возражал старичок, и по правой щеке катилась у него скупая мужская слеза радости.

С вокзала они поехали прямо в нотариальную контору, и берлинский гость написал бумагу установленной формы – что согласие свое дает в здравом уме, трезвой памяти и по собственному горячему желанию, – а нотариус заверил его подпись персональной печатью. Поскольку нотариусу один хрен, что заверять. Ему лишь бы деньги платили. И гость, конечно, полез в карман, чтобы деньги эти заплатить, но старичок картинно не позволил. Он оттеснил гостя и сказал с пафосом:

– Нет уж, позвольте мне. На правах принимающей стороны.

Правда, за обед расплачивались уже совместными усилиями. За сосиски и за пиво на паритетных началах, а фруктовый десерт в шоколаде – старичок оплатил. Так как он страстно желал расположить к себе гостя. Расположить окончательно и бесповоротно.

После сытного обеда берлинец предложил выкурить по гаванской сигаре.

Но старичок отговорил его, убедив, что курить сигары вредно для легких. И они пошли гулять, взявшись за руки, по Бад-Херсгельду – по центру его прекрасному, и по парку с озером, и по монастырским руинам, древним, как мир. Так что в Розенбург вернулись под вечер.

Аккуратно успев на ужин…

Ну каким образом старичок употреблял своего визави в пищу, какие блюда национальной кухни из него готовил и каким пивом запивал, описывать нет смысла. Газеты сообщили об этом столько кулинарных подробностей, что любителей жареных фактов и клубнички следует послать в библиотеку, которую в Розенбурге гордо называют медиацентром. Там вся пресса об этом деле воедино собрана и в особую папку подшита. Самая лучшая статья в подшивке называется

“Розенбургский шакал съел берлинского барана”. Но есть там и много других хороших статей, описывающих этот пир двадцать первого века.

Продолжался пир, как в хорошей сказке, – три дня и три ночи. О чем весь крещеный мир не подозревал и не догадывался. Ни один человек не догадывался. За исключением старого доброго соседа, помнившего еще родителей старичка. Его на третий день пира пригласил старичок на лужайку у своего дома, выставил гриль и угостил просто так мясом с овощами. А когда пир закончился, он загрузил всю использованную на нем посуду в посудомоечный агрегат и добросовестно сдался властям.

Предъявив нотариально заверенную расписку съеденного.

– Если я в чем-то где-то преступил, – сказал властям старичок, – случайно и непреднамеренно – готов отвечать по всей строгости закона вплоть до штрафа в особо крупных размерах. А часть друга моего незабвенного в морозилке хранится. На черный или праздничный день оставленная. Можете с моего разрешения ее осмотреть.

Полиция по долгу службы дом обыскала и остатки туши постороннего человека в холодильнике, как и следовало ожидать, обнаружила.

Каннибала тут же до суда и следствия замели. А в средствах массовой информации такая началась свистопляска и вакханалия, что ни сказать, ни описать невозможно. Потому что это же новость была всем новостям новость. Это не теракт или репортаж из горячей точки, это даже не демонстрация нудистов против падения уровня жизни. Такая новость в цивилизованной Европе раз в сто лет бывает. Понятно, что СМИ сверхживо на нее откликнулись, подняв гвалт.

Вокруг дома каннибала вырос, как по заказу, постоянно действующий палаточный городок. И в нем поселился всевозможный народ. Местный и приезжий, специально прибывший из ближних и дальних окрестностей, чтобы своими глазами увидеть и убедиться.

Что они хотели увидеть, в чем убедиться, после того как каннибала посадили, – неясно.

Зато совершенно ясно, что этим счастливым случаем не преминули воспользоваться проворные политические силы. Они подвозили палаточникам горячее питание, из просроченных продуктов сваренное, и украшали их шалаши лозунгами: “Людоедов Шредера – под суд!”, “Мы за парламентский каннибализм!”, “Иностранцы – вон!” и “Каннибалы сожрали наши доходы!”. Подо всем этим сидел человек с завязанным ртом. На повязке – крупная надпись “Голодую”, а мелко – то же самое, но на трех европейских языках. Возможно, так он выражал протест и солидарность со своим немецким единомышленником. А возможно, в надписи содержался какой-нибудь более глубокий политический подтекст.

К сожалению, ничего экстраординарного обитатели палаточного городка так и не увидели. Кроме, конечно, желтых мешков. В один из дней рабочие стали выносить из дома целлофановые мешки, набитые всяким мусором, преимущественно упаковками от пищевых и прочих продуктов.

Это было действительно зрелище. Все, видевшие его, сразу поняли, что ютились в палатках не зря: восемь комнат в доме оказались заставленными мешками, и, сколько десятилетий они там хранились, установит лабораторным путем следствие.

И гора самых обычных желтых мешков – такие мешки горожане выставляют раз в месяц на улицу, чтобы их увезла на переработку желтая спецмашина, – поразила простых немецких людей больше всего остального. То, что два этажа из трех были ими уставлены, поразило.

Восемь комнат – это не шутка, это просто шиздипец какой-то.

– Ну надо же, – шумели собравшиеся, – мусор не выносить годами! Нет, этот людоед положительно ненормальный.

И, кстати, непорядочный. Потому что никакого мотороллера Брунгильде он так и не подарил. И дом не завещал. Он завещал его в знак благодарности потомкам съеденного берлинца. А у того, как на грех, никаких потомков не оказалось.