Обо всем этом вселенском кошмаре и ужасе Брунгильда узнала, едучи в машине, по авторадио. Что естественно. Немцы все важные новости так узнают. Включают приемник, чтобы услышать прогноз погоды и положение на автобанах страны, в смысле, нет ли, не дай Бог, пробок на пути их следования, и заодно новости слушают.

Конечно, волосы зашевелились у нее с головы до ног, что вынудило

Брунгильду даже беспрецедентно сбросить скорость. Но в конечном счете обиды на Гансика своего она не затаила. Мотороллер ей без надобности, у нее BMW есть с кожаными сиденьями. Без трехэтажного дома тоже она может как-то в жизни обойтись. А без этой пещеры людоеда – и подавно.

Зато какой эпизод в биографии, какое переживание и смятенье чувств!

Много ли женщин ее круга могут похвастать близостью с людоедом и взаимной с ним любовью? Из ее знакомых – ни у кого ничего подобного не было и не будет. Потому что главное в любви – оказаться в нужное время в нужном месте. Брунгильда это умела. А многим иным не дано такого таланта Богом, и любят они по этой причине ближайших соседей, коллег и дальних родственников мамы.

Спору нет, когда по радио, а потом и в телевизоре про Гансика ее стали страсти рассказывать, испытала она стрессовое состояние, подумав, что это ведь он и ее мог сожрать, не мудрствуя лукаво, с потрохами. Но она быстро от стресса оправилась. Не сожрал же. Чего теперь волновать себя зря постфактум, теперь он сидит, бедный, за решеткой, а у нее есть взамен Лопухнин. Не людоед, конечно, но тоже тип еще тот.

Ну и известность приобрела Брунгильда поистине голливудских масштабов. Как будто она Чикатило какое-нибудь или Виктор

Черномырдин. Одних интервью дала сорок пять или около того. Первое – фактически неглиже, из постели. Только легли они с Лопухниным, чтобы бурно провести ночь знакомства, как в окне что-то засверкало и под нос ей поднесли десяток микрофонов на длинных штангах.

– Правда, что вы были близки с людоедом? – спросили в мегафон с улицы, и фотовспышки дали еще один нестройный залп.

Лопухнин сказал:

– Ну прямо тебе крейсер “Аврора”. – Натянул одеяло на голову и от недостатка кислорода затих.

А Брунгильда, сообразив, в чем дело, поправила прическу, села и, одевшись до пояса в ажурный пеньюар, дала в нем пресс-конференцию для немецких и иностранных журналистов. Ее транслировали потом во всех странах Европейского сообщества. И, судя по отзывам телезрителей, самое сильное впечатление оставила в их памяти наивно прикрытая пеньюаром грудь. Вполне может быть, что и левая. Но ясность в умы тоже внесла Брунгильда впечатляющую. Развеяв слух о полинезийском происхождении каннибала.

– Вы уверены в том, что он наш брат-европеец? – давили на нее журналисты. – Вы хорошо подумайте.

– Что я, полинезийцев не знаю? – отвечала им из постели Брунгильда.

– Нет, Гансик приличный состоятельный человек, выпускник чуть ли не

Гейдельберга, домовладелец и граф. Если, конечно, не врет.

В общем, собой Брунгильда осталась довольна. Она придерживалась того мнения, что лучше поиметь и потом жалеть, чем жалеть, что не поимела. Это был у Брунгильды основополагающий принцип интимной и вообще жизни, жизни в любых ее проявлениях. Кроме всего прочего, это была, видимо, судьба. Да, все-таки судьба. Почему-то ведь она встретила Гансика этого на похоронах. Могла бы не встретить. Он мог туда не явиться, живя на противоположной городской окраине. И знакомы они с усопшим не были. От скуки Гансик прогуливался, дыша, и не заметил, как вышел за черту родного города и пошел мимо пастбищ, полей и огородов. Вышел, а там женщины с человеком навзрыд прощаются. Ну он и поприсутствовал из вежливости и философского состояния души, принял, так сказать, пассивное участие. Стоял себе, думал по-латыни о вечном, пока не ворвалась в его мысли и поле зрения Брунгильда. Она взошла на возвышение у разверстой могилы, вся в черном, и произнесла последнее слово напутствия. От имени компании и от себя самой. Прочувствованно произнесла, с выражением скорби, хотя и с элементами юмора. А когда на Брунгильду упал откуда-то луч света и ее черная блузка стала просвечивать насквозь, Гансик прямо замычал от этого зрелища и восторга.

Вообще-то в обязанности Брунгильды как топ-менеджера компании

“Нeimkehr” не входило произнесение последних слов, и прочая ритуальная рутина не входила. Но данный покойник был ей все-таки близок и умер, если не у нее на руках, так, уж во всяком случае, у нее на глазах. И, может быть, она чувствовала ответственность за его смерть или невольную свою в ней вину.

А близок Брунгильде усопший был не духовно, упаси Господь, он физически был ей близок. Как мужчина от сохи и в самом соку. В расцвете мужских сил то есть. Ну любит Брунгильда мужские силы. И может ради них иногда духовным несовершенством индивида пренебречь.

Водится за Брунгильдой такой грешок, женщине с темпераментом простительный.

Да, и вот когда она в Розенбург прибыла свободный рынок ритуальных услуг осваивать, антисемита ей в качестве достопримечательности местной продемонстрировали. Сказали:

– Вот здесь, фактически на границе города и деревни, живет у нас в собственном доме одинокий антисемит с сестрой. А второй свой дом сдают они в аренду. Под общежитие для еврейских эмигрантов и беженцев.

Конечно, все, включая женщин, стариков и детей из этого общежития, а также заезжие знаменитости и туристы ходили на антисемита смотреть.

Сестра продавала им билеты, говоря: “Смотрите на здоровье через забор, если вам больше делать нечего”, – а брат на экскурсантов своего внимания не обращал, занимаясь от темна до темна делом своей жизни – животноводством.

С виду был он жилистым и нестрашным зоотехником. Домик с занавесочками, хлев чистенький, огородик ухоженный. В огородике среди пастушков, гномиков и уточек глиняных дедушка с козлом стоит, тоже глиняный.

– Это ты? – спрашивала у него впоследствии Брунгильда ради шутки.

А он отвечал ей:

– Кто? Это? Нет, это не я.

Он, как и многие его коллеги по антисемитизму, страдал отсутствием чувства юмора. То есть он от этого отсутствия нисколько не страдал.

Просто чувство юмора было ему не свойственно, и он жил иными сильными чувствами. Отчего и внешний вид имел более или менее злобный. Но в этом, возможно, и не юмор виноват, а недостаточно высокая производительность машинного доения в фермерском его хозяйстве.

Почему-то Брунгильда почувствовала к нему жалость. Зрелый мужчина, крепкий хозяин, и вдруг такая неприятность, такой пережиток канувшего в Лету века. И ведь весь город, все прилегающие к городу окрестности знали, что вот тут, в этом ухоженном доме, коротает свои дни потомственный антисемит, и можно было у любого местного жителя спросить, как его найти, и любой местный житель охотно указывал к нему дорогу. И даже провожал до места. Все-таки достопримечательность родного края.

В общем, Брунгильда отдалась этому пережитку прошлого, можно сказать, из жалости. И свежий воздух, конечно, свою гибельную роль сыграл. Антисемит спросил ее, гуляя в хлебах по бедра:

– Ты, – спросил, – кто по национальному признаку?

– Немка, – сказала Брунгильда, вдохнув полной грудью. – Кто же еще?

– А родители у тебя кто?

– Немцы, – сказала Брунгильда, теребя тугой колосок.

– Надеюсь, дедушки и бабушки тоже без изъянов?

– Я как-то не интересовалась, но могу у них спросить, если нужно. -

Она положила на язык несколько зернышек и разжевала.

– Спроси, – сказал антисемит.

После чего подхватил Брунгильду на руки, и понес, и вынес из хлебов на скотный двор. Щедро напоил ее там козьим молоком, хлебом со сливочным маслом угостил – тут она и разомлела в лучах заходящего солнца. И отдалась бедному антисемиту на глазах у коз, коров и куропаток. Поддержав его этим актом доброй воли морально. Думала:

“Поддержу его разок из человеколюбия – и хватит”, – а он, поддержку ее получив, сказал:

– Выходи за меня замуж.

– Замуж?.. – задумалась Брунгильда. – А зачем тебе куропатки?

– Куропатки, – сказал антисемит, – красивые.

И Брунгильда не смогла, как собиралась, сразу его оставить и забыть.

Если бы он сказал “вкусные”, она бы смогла, а так нет. Тем более сердце ее было на тот момент совершенно свободно и пусто и тело отдыхало после исламского диверсанта, приходя постепенно в норму. И она стала приезжать к антисемиту после напряженных трудовых будней, чувствуя себя у него в гостях, как дома. И все в доме ее посещениям ответно радовались. Стоило BMW Брунгильды приблизиться к усадьбе, как козы искренне начинали блеять, собаки лаять, куропатки нестись, а сестра принималась собирать на стол простой деревенский ужин.

“Ну надо же, какая пастораль!” – думала про себя Брунгильда и тихо садилась ужинать.

Антисемит тоже с нею садился, во главу стола по-семейному, и тоже ужинал, и кормил с руки двух домашних собак и кошку.

Однажды Брунгильда спросила:

– А за что ты их так не любишь?

– Евреев-то? – понял ее антисемит сразу правильно, потому что он только их одних и не любил, а всех остальных живых тварей любил, как самого себя и свою сестру. – Ну должен же я кого-то не любить!

– Должен? – удивилась Брунгильда. – Зачем?

– А как иначе? Человек обязан кого-то любить, а кого-то нет. Без этого он не человек, а что-то вроде козы. Или кошки.

– Понимаю, – сказала Брунгильда. – Единство и борьба противоположностей.

– Чего борьба?

– Добра и зла, противоположностей.

– Это вам, городским, виднее, – сказал антисемит, а Брунгильда сказала:

– И что, если бы я родилась еврейкой, ты бы меня разлюбил?

– Я бы тебя собственными руками, – сказал антисемит, и обнял

Брунгильду за плечи, и расхохотался, как сумасшедший ребенок.

В общем, эту свою связь из жалости Брунгильда склонна была считать ошибкой. Не роковой или непоправимой, но ошибкой. Тем более если учесть, чем она вскоре закончилась.

К несчастью, в городе Розенбурге случилось значительное культурное событие – выставка. “Сорок три литографии Марка Шагала”. И

Брунгильда пригласила своего антисемита культурно провести досуг после вечерней дойки. Он приглашение, поколебавшись, принял, руки отмыл, оделся в чистое и сказал, что готов сопровождать Брунгильду хоть на край света, хоть на выставку, хоть куда подальше. Надо отдать ему должное: кто такой Шагал, он не знал. Хотя имя Марк его настораживало. Но все равно он согласился идти с Брунгильдой в качестве мужчины и кавалера. И чтобы развеяться, конечно. А то всё козы, коровы, рога перед глазами.

Проходила выставка в евангелистской кирхе. О чем еще в переулке, на дальних подступах к ней, сообщала стрелка с надписью: “МАРК ШАГАЛ

СЮДА”. Переулок был запружен людьми. Брунгильда, лавируя, повела мимо них свою BMW. А кавалер ее начал нервно кашлять:

– Смотри – все мое общежитие в полном сборе. – У него в глазах промелькнула тоска по шмайссеру, хотя кровожадным он ни в коем случае не был.

– Слушай, а зачем ты им дом свой сдаешь?

– Что значит, зачем? Из-за денег! – Он заерзал по коже сиденья. – Я чувствовал, что провокация тут возможна, с самого утра чувствовал.

– Не ерзай, – возразила Брунгильда и, как могла, успокоила своего кавалера, доказав, что ничего такого он не чувствовал и не чувствует.

И они прошли внутрь. И осмотрели все сорок три литографии гениального художника, который, к сожалению, умер.

– Такого клиента упустили, – расстроилась Брунгильда. Видно, сильно ее искусство Шагала задело. Картины же были на библейские мотивы, а

Библию Брунгильда (и спутник ее тоже) уважала.

Но осмотром экспозиции дело не кончилось. К любителям изобразительных искусств вышел пастор и пригласил их садиться. А когда все расселись и гул затих, он сказал:

– Я счастлив приветствовать в нашей кирхе членов еврейской религиозной общины. Надеюсь, их удовлетворил рассказ фрау Коган о творчестве Марка Шагала.

Зал зааплодировал. Кавалер Брунгильды предпринял бесплодную попытку сбежать из самой середины ряда. Евреи потупились. Фрау Коган выбралась из-за стульев и стала рядом с пастором, плечом к плечу.

– Все мы знаем фрау Коган, – продолжил свой спич пастор, – как истую христианку, любящую мать и неизменного организатора наших культурных мероприятий. Эта выставка состоялась благодаря ее стараниям. А уж концерт клезмерского ансамбля еврейской песни вы услышите только потому, что фрау Коган заведует отделом культуры и в еврейской общине города тоже. Встречайте дорогих гостей. Bitte.

Зал встал и зааплодировал уже стоя. Из-за кулис под бурные эти аплодисменты появились музыканты. Они заняли места по обе стороны каменного, уходящего под своды кирхи, креста. Контрабасист в ермолке прислонился к нему спиной. И ансамбль грянул “Фрейлахс” и запел на языке идиш. Еврейка с тромбоном переводила содержание песен.

Поскольку зал был забит немцами, которые идиш, конечно, понимают, но приблизительно. Все же немецкий язык существенно от идиша отличается.

И вот когда спутник Брунгильды увидел в кирхе столько евреев на квадратный метр – особенно еврей под крестом его впечатлил, – он взял и умер.

Знал бы он, что контрабасист и все остальные музыканты ансамбля есть немцы, как минимум, в третьем поколении, а еврейская музыка просто их хобби выходного дня, он, может, и не умер бы, а остался в живых.

Но, с другой стороны, в живых могло быть ему не лучше, а хуже.