О стыде. Умереть, но не сказать

Цирюльник Борис

Глава 4

Биология стыда

 

 

Стыдятся ли животные?

Однажды я имел честь быть представленным семье бонобо из зоопарка Сан-Диего. Эти карликовые шимпанзе прославились тем, что для решения возникающих между ними конфликтов совокупляются, воплощая на практике девиз Вудстока: «Люби, а не воюй».

В тот день самка требовала пищу от сторожа с такой настойчивостью, что он, раздражаясь, отправил ее гулять. В этот момент обезьяна увидела меня и вздрогнула. Я пришел за несколько секунд до этого и застал ее сидящей напротив со скрещенными лапами; у меня сложилось впечатление, что она смотрит мне прямо в глаза, размышляя, по какому праву я оказался здесь. На другой день я застал ее выпрашивающей еду и ругающейся. Закрыв левой лапой глаза, она отвернулась и… продолжала попрошайничать, протягивая вперед правую лапу.

Мы засмеялись, и сторож объяснил мне, что самка, раздираемая желанием получить пищу и смущением, вызванным моим присутствием, испытывает стыд. Следовательно, ей необходимо было найти поведенческий компромисс между своими желаниями и стремлением избежать моего взгляда.

Хорошо, допустим. Но чтобы вести речь о стыде у животных, прежде всего необходимо собрать информацию о среде обитания и проделать несколько опытов.

В каждой популяции макак в среднем 15–20 % животных в высшей степени активны — вскакивают при малейшем шуме, беспокоятся по любому поводу и без и нападают, движимые страхом. Было замечено, что с самого рождения они проявляют гиперчувствительность, затрудняющую взаимодействие с другими представителями их популяции и их собственными матерями. Всегда стремящиеся прижаться к матери, они дольше других малышей сосут молоко, что препятствует процессу овуляции у самки. Медленное восстановление самки после родов задерживает появление на свет следующего малыша и позволяет маленькому гиперчувствительному зверьку невероятно долго распоряжаться собственной матерью. Однако это не совсем хорошо, поскольку подобная сверхпривязанность вызывает опасения и приводит к тому, что процесс обучения необходимым навыкам у боязливого малыша затягивается. Он не активно интересуется окружающим миром, реже других участвует в играх и ритуалах взаимодействия. Робкие малыши с трудом социализируются, оставаясь «на периферии» своей стаи и воспринимают любое приглашение к игре как проявление агрессии в свой адрес. Всякой активности они предпочитают возможность находиться рядом с матерью, свернуться клубком у нее на коленях, буквально вцепившись в нее; при этом обнаруживается амбивалентность этой родственной связи, отчего даже самая незначительная встреча с посторонней обезьяной приобретает для матери и малыша характер конфликта. Налицо все признаки стресса: увеличение сердечного ритма, возбуждение нервной системы, нарушение фаз сна, увеличение уровня кортизола и адреналина в крови, снижение концентрации гормонов роста. Диада «мать — дитя» функционирует слабо: мать становится заложницей слишком привязанного к ней малыша, а малыш, зацикленный на своей связи с матерью, плохо социализируется, поскольку не способен ее покинуть.

Подобный темперамент, порождающий тесную амбивалентную связь, обусловлен генетической чувствительностью, вызванной мутацией аллели 5-HIAA, обнаруживаемой абсолютно у всех млекопитающих. Такие животные с трудом отстаивают свою независимость, поскольку любая попытка восприятия ими чего-либо извне порождает тревогу, переполняющую их и не дающую успокоиться иначе, как прижавшись к матери. Но и когда они прижимаются к ней, они продолжают испытывать тревогу; вот тогда-то они и впиваются в ту, которая их защищает! Это доказывает, что генетический код оказывается ослабленным в результате меньшего, чем необходимо, объема синтезируемого протеина, являющегося переносчиком серотонина в синопсис, от одного нейрона к другому. Слабое функционирование нейромедиатора иногда может быть обусловлено также присутствием некоторых химических соединений (резерпина, интерферона, бета-блокаторов), вызывающих депрессивное состояние, с которым, впрочем, можно бороться, давая животному другие препараты, способствующие увеличению в крови уровня сератонина (амфетамины, антидепрессанты).

С самого рождения маленькие макаки, испытывающие недостаток серотонина, одинаково негативно воспринимают любую информацию извне. Даже солнце, светящее в глаза, для них является проявлением агрессии, от которой они пытаются защититься. Тогда как 80 % остальных обезьян, у которых уровень серотонина в норме, воспринимают тот же солнечный свет, как нечто удивительное, вызывающее желание в игровой форме приняться за исследование окружающего пространства.

 

Генетика не тоталитарна

Связи внутри двух разных групп макак сильно различаются. Малыши, готовые конфликтовать, чувствуют дискомфорт, а когда они подрастут, им трудно занять более высокое место в иерархии стаи. Характер их поведения предопределен генной мутацией, в итоге оказывающей влияние на социальное становление. Достаточно ли этого, чтобы говорить об общих закономерностях существования? Многие животные дают нам понять, что этот частичный детерминизм — недостаточное объяснение жизненной траектории. Робкие обезьяны, готовые лезть в драку из страха, испытывают недостаток серотонина. Однако этот дефицит скорее наследуемый, чем наследственный. Это напоминает ситуацию, когда больная или пережившая травму мать (будь то нападение сородичей или просто проявление резкости с чьей-либо стороны) старается сделать так, чтобы ее малыш оказался в безопасности: в уютном «эмоциональном уголке», где любая информация воспринимается, как знак тревоги. «Трудные» взрослые сами проявляют агрессию по отношению к ребенку, ведомые страхом, уча его, таким образом, отвечать им столь же агрессивно. То же самое можно наблюдать у представителей популяции обезьян, собак и чаек, которые находят себе «козлов отпущения». Эти «избранные», поскольку их мать или бабушка когда-то пережила травму, становятся отщепенцами внутри своих стай.

Робкие, плохо социализированные матери также демонстрируют опасную сверхпривязанность. Они охраняют малышей, находясь рядом с ними, препятствуя им исследовать окружающий мир, они приписывают любому событию заведомое свойство пугать их малыша. Неважно, из-за чего эти матери испытывают робость: в результате генных мутаций, слабого стимулирования их самих в детстве или дезорганизации, явившейся следствием травмы, перенесенной их матерью или бабкой, — результат для малыша всегда одинаковый: любая новая информация воспринимается им как сигнал тревоги. Он может в испуге убежать прочь, застыть неподвижно в результате резкого упадка сил или, испугавшись, напасть на «агрессора», который вовсе не собирался нападать на него.

Другие новорожденные макаки, у которых с уровнем серотонина все в порядке, в раннем возрасте были разлучены с матерями, вскармливались с помощью бутылки, а затем их поместили в среду им подобных, в контакте с которыми они в дальнейшем и развивались. Став взрослыми, эти обезьяны, теснейшим образом связанные с коллективом, так же мало, как и остальные члены коллектива, интересовались окружающим миром; более того, они начали испытывать страх, хотя генетически имели полнейшую предрасположенность к тому, чтобы оставаться открытыми и дружелюбными. Генетические особенности оказались менее значимы, чем эмоциональная данность, сообщаемая непосредственным окружением. Особи, сделавшиеся уязвимыми благодаря тому, что в раннем возрасте были разделены с матерями, привязались к своим товарищам. Однако успокаивающий эффект этой связи — более низкий по сравнению с эффектом, который возникает в результате связи с матерью, — спровоцировал болезненную сверхпривязанность. После нескольких месяцев трудного развития макаки оказались на нижней ступени иерархии стаи, повторив путь малышей, испытывавших недостаток серотонина. Слабо уязвимые в генетическом плане, они, тем не менее, оказались уязвимыми на эпигенном уровне!

Следует отметить, что испытывавшие недостаток серотонина малыши, если бы их так же рано разлучили с матерями, восприняли это, как настоящую катастрофу. Замена типа привязанности была бы недостаточным условием, чтобы позволить им выстроить прочные связи с окружающими. Малейший стимул вызвал бы у них невероятное чувство испуга, с которым они могли бы справиться единственным способом — напав на агрессора.

В этих отношениях пол животного определяет ответную реакцию — эмоциональную и поведенческую. В случае утраты партнера активность — за счет внутренних ресурсов — быстрее восстанавливается у самок, тогда как самцы теряют контроль над своими импульсами. Когда и тем, и другим предлагают помощь извне, самки быстро успокаиваются, а самцы по-прежнему долго не могут справиться с переполняющими их эмоциями.

Наблюдения за млекопитающими показывают, что и другая схема тоже верна: гиперчувствительное животное, которое старается прилепиться к кроткой матери, не столь живо, по сравнению с другими, реагирует на происходящее вокруг, в результате чего развиваются способности к взаимодействию с членами стаи, то есть процесс социализации становится более интенсивным.

Итак, невозможно объяснить вышеназванный эффект лишь какой-то одной причиной и приписать всю его силу единственному детерминанту. Нельзя сказать: «Его уязвимость проистекает от слабой секреции серотонина». Но также нельзя утверждать, что «это животное в трудный период жизни сохраняет устойчивость, поскольку имеет к этому генетическую предрасположенность, основанную на выработке большого количества серотонина». Подобные эксперименты скорее побуждают нас думать, что совпадение генетических, эпигенетических, экологических и социальных детерминантов обусловливает единственный очевидный результат: реакцию на потерю. Млекопитающее с небольшим уровнем серотонина в крови, не склонное к играм и исследованию окружающего пространства, ведет мирное существование, если мать находится рядом, а окружение ведет себя стабильно. Совсем иное дело — разделение или потеря, в результате которых спокойное существование нарушается и повторное равновесие достигается с большим трудом. Случается так, что мать вскоре после родов умирает или пропадает в результате какого-либо несчастного случая. Вопреки ожиданиям, малыши не демонстрируют тревогу, поскольку у них еще не было времени выстроить связь с матерью и они не воспринимают ее исчезновение, как серьезную утрату. Эта ситуация, заведомо не предполагающая проявления активных эмоций, приводит к замедлению процессов метаболизма и сердечного ритма у малышей, которые имеют к этому почти биологическую предрасположенность. Позднее, когда им предлагают другую мать, они развиваются медленно, поскольку их организм научился медленнее реагировать на все происходящее вокруг. Таким образом, характер выстраиваемой связи влияет на формирование биологических реакций, и если случается какое-либо происшествие, препятствующее развитию животного, то и характер этой связи делает этот организм более устойчивым.

Темперамент животных — смесь генетических и эпигенетических данных — определяет стратегию существования. Постепенно взаимодействие между организмом и тем, что его окружает, приводит к выработке устойчивости или препятствует его появлению. Значит, вы вправе полагать, что реакция людей (чьи межличностные связи зависят от особенностей организма, уклада, заведенного в семье, а также вербального выражения общественных и культурных принципов) — испуг или проявление смелости — имеют еще более однородный характер.

 

Персональная уязвимость зависит от эмоций окружения

Если не рассматривать человеческие существа, феномен резонанса может изменять то, что заложено генетически. Когда экспрессия одной особи в восприятии другой оказывается сильно преувеличена, одно и то же событие для обоих имеет разное значение. Случается, что питомец часто чересчур эмоционален, поскольку его гены плохо настроены на выработку протеина, являющегося переносчиком серотонина. Данная биологическая слабость способствует выработке страха, но не является свидетельством грядущей катастрофы развития в мире людей, поскольку все зависит от того, какие отношения выстраивает окружение с ребенком, столь легко поддающимся испугу.

Многие матери смягчаются, если их ребенок плачет. Они испытывают невероятное удовольствие, стискивая его в объятиях и ощущая, как он успокаивается в ответ на нежность. Это материнское удовольствие, вызванное плачем малыша, дает женщине силу создать вокруг ребенка безопасное пространство. Прильнув к ней, ребенок учится тому, что это пространство безопасно. Однако события прошлой жизни порой вынуждают мать относиться к детскому плачу с агрессией: «Когда он плачет, то напоминает мне о мужчине, изнасиловавшем меня, — ведь в результате того случая и появился ребенок». В подобном контексте демонстрация ребенком тревоги не вызывает прилива нежности, а, напротив, будит в голове матери болезненные воспоминания. Ответы на соответствующую репрезентацию — жестокие или безнадежные. Несчастье матери трансформировалось в небезопасное окружающее пространство. Если у ребенка все в порядке с серотонином, он — в результате контакта со своей не внушающей чувства безопасности матерью, — как минимум, станет боязливым и будет рассчитывать лишь на собственные силы. Однако если уровень серотонина в его крови невысок, отсутствие безопасного пространства приведет к настоящей катастрофе детского развития.

Между уязвимой матерью и устойчивым ребенком может образоваться болезненная сверхпривязанность. Подобная транзакция встречается нередко и объясняет удивительное поведение тех детей, которые, начиная с восьми лет, принимают на себя заботу об уязвимом родителе, становясь родителями для собственных отцов и матерей. Случается и наоборот: боязливый ребенок часто провоцирует возникновение между родителями болезненной сверхпривязанности. Случается даже, что история взаимоотношений родителей приобретает странное сходство с темпераментом ребенка: «Я могу любить лишь больное дитя, поскольку мне необходимо кому-то дарить свою заботу. Здоровый ребенок меня не интересует». Вспоминаю одного отца, мечтавшего иметь крошку дочь и нежно о ней заботиться. В восемь лет девочка думала только о футболе и хотела стать боксером, вызывая этим у отца жестокое разочарование.

Представьте сценарии возможных транзакций — они объясняют все. А различные траектории движения сообщают будущему развитию этих сценариев дополнительную вариативность. Мадам М. раздражала болезненная привязанность к ней ее маленького сына. «Постоянно под юбкой… подхалим… иди играть куда-нибудь еще…» — эти в прямом смысле отталкивающие фразы усиливали у ребенка, пытавшегося выразить свою привязанность то скуля, то ластясь к матери, чувство незащищенности. Так было до того дня, когда он сломал ногу. Теперь он воспринимался матерью иначе — забота о нем стала одной из насущных потребностей; мать теперь относилась к нему со столь же болезненной заботой, с которой прежде этот гиперчувствительный малыш относился к ней. Не было ни малейшего смысла сохранять дистанцию в отношениях. Даже напротив — между матерью и ребенком возникла вполне мирная связь.

Те, кто рассуждает, оперируя методом линейной причинности, рискуют сделать вывод, будто ребенку — чтобы мать полюбила его — нужно сломать ногу. Однако те, кто пытается размышлять системно, решат иначе: что именно совпадение факторов и приводит к формированию устойчивой связи. Тот, кто привык опираться на простые причинно-следственные связи, может сделать следующий вывод: «Скажите мне, откуда все это взялось… Договоритесь между собой…» Подобная диалектика обычно используется в медицине: жар — это симптом, который имеет различные причины возникновения, например активная пробежка, инфекция, обезвоживание или сильные эмоции. Страх, возникающий при самой незначительной тревоге, — эмоция того же рода. Если говорить о робости, то тревога обычно возникает в результате какой-нибудь встречи, когда, как кажется испытывающему робость, он не был на той высоте, которой ожидал от него собеседник. То есть этот собеседник способен управлять нами, плохо думать о нас и даже раздавить.

Робость — эмоция, ощущаемая телом и вызванная представлением о нашем «я» со стороны других. Потому-то можно полагать, что чувство стыда возникает только, когда развитие ребенка сообщает ему способность к эмпатии и способствует выработке представления о себе на фоне других: «Такие „социальные“ эмоции, как вина, стыд, смущение, появляются у ребенка, живущего в современном обществе, к трем годам и только после того, как ребенок начинает воспринимать себя как индивидуальность, находящуюся среди других индивидуальностей».

Гиперчувствительный организм имеет больше возможностей усвоить эту робость, которая осложнит формирование связей. Однако если окружение создает вокруг него безопасную обстановку, чувствительность способствует формированию «сдержанных» связей, которые кое-кто, впрочем, считает удобными. Но если с таким ребенком случается травма, незащищенность провоцирует настоящую катастрофическую реакцию, психическую агонию.

Напротив, организм, генетически не склонный к переживаниям и при этом слабо защищенный в процессе развития, приобретает склонность стать уязвимым. Если с ним случится травма, он отреагирует на нее как на нечто душераздирающее. И тот же самый организм, поддержанный активными межличностными связями в первые месяцы жизни, не только окажется устойчивым к разрывам, но и легко восстановится, если окружение защитит его. Именно поэтому некоторые даже говорили о существовании «гена устойчивости», хотя даже в этом случае необходимо, чтобы сформировавшиеся до момента наступления травматической ситуации межличностные связи усилили биологическую данность, позволив ребенку лучше преодолевать испытания. После разрыва необходимо, чтобы окружение предложило ему наставников, которые помогут вновь обрести психологическую устойчивость, окружат активной заботой травмированную душу, обезопасят ее бытие, предложат ребенку проект дальнейшего существования.

Подобный способ размышления исключает любую линейную причинно-следственную связь: генетическая предрасположенность не является чем-то незыблемым, травма отражается на истории жизни, но не обязательно определяет весь дальнейший путь человека.

 

Любовь как метод социализации

«Теория привязанностей» предлагает метод этологического наблюдения — мониторинг, основанный на вопросах из области клинической психологии и введении ряда экспериментальных данных: были выбраны 112 «робких» детей в возрасте пяти лет. Родители и воспитатели должны были зафиксировать несколько случаев проявления робости: ребенок отводит глаза, опускает голову, закрывает лицо ладонями, прячется за спиной матери или под предметами мебели, уходит подальше от других детей. Статистически выверенный опросник демонстрирует суть формирующихся между детьми и их окружением связей и позволяет описать различные типы этих связей: безопасные, уклончивые, амбивалентные и неочевидные. Наконец, после года наблюдений, всех детей, которым теперь исполнилось шесть, еще раз опросили, добавив к прежнему материалу новый — различные вербальные и поведенческие действия, имеющие прямое отношение к взаимодействию с испытуемыми: взгляд в глаза, близость, прикосновения и игры.

Результаты были однозначными. Дети, чьи связи с окружающими людьми оказались безопасными, охотно шли на вербальный контакт и всем своим поведением выражали желание взаимодействовать. Они слушались взгляда воспитателя, играли с товарищами. Благодаря выстроенным эмоциональным связям, процесс обучения таких детей протекал довольно легко.

Дети с амбивалентными связями меньше готовы были взаимодействовать с окружающими, больше конфликтовали, — что было ожидаемо.

Дети, которых отнесли к группе «робких», крайне мало взаимодействовали с окружающими людьми и столь же редко конфликтовали, не проявляя ни малейшей инициативы. Мудрые не по годам, они были отодвинуты в сторону, держались поодаль от коллектива — и охотнее, чем дети-«уклонисты», ловили брошенные на них взгляды, соглашались поиграть или пообщаться.

Подобное проявление робости может развиться в чувство стыда, когда ребенок окажется способным совместить представления о самом себе с представлениями других. К четырем годам он думает почти следующее: «От взглядов других мне становится дурно. Мне кажется, что они злятся на меня, — это все из-за их пренебрежительного мнения обо мне. Я чувствую себя плохо, когда другие на меня смотрят».

Чтобы поразмышлять над этими странными доводами, облечь в логичную словесную форму чувство, будто «другие смотрят на меня пренебрежительно», нужно иметь доступ к межличностным связям. Это «перекрестное» чувство возникает задолго до слов. Как только другой вторгается в ментальный мир младенца, младенец — в возрасте двух-трех месяцев жизни — начинает бояться, чувствуя на себе чужой взгляд. Он отводит глаза и закрывается рукой, чтобы не видеть того, кто на него смотрит. Однако большинство детей «бесстыдно» выдерживают взгляд других, ничуть не смущаясь. Разумеется, они не испытывают чувство стыда только потому, что еще не научились соотносить взгляды и слова. Они еще не испытывают смущение, которое может возникнуть в голове другого от простого факта, что кто-то выдержал его взгляд. Взрослый говорящий смотрит на своего визави «мельком», стараясь не смутить, а визави (другой взрослый, воспринимающий информацию) — более пристально. Но если эти двое не равны между собой, тогда говорящий, наоборот, смотрит на собеседника пристально, а тот избегает встречаться с говорящим взглядом — совсем как в армии, когда подчиненный обязан смотреть лишь прямо перед собой, или во время судебного заседания, когда обвиняемый смотрит в пол.

Соотнесение взглядов и слов — результат культурного влияния. Подросший ребенок спонтанно опускает взгляд, и тогда взрослый (если дело происходит на Западе) говорит ему: «Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю»; это означает — он хочет, чтобы ребенок понял, кто из них двоих главный. В большинстве других культур взрослые соглашаются с тем, что ребенок отводит глаза, для них смотреть друг другу в глаза порой означает спорить, соперничать. Подобные сценарии межличностных отношений — до— и вневербальны, как в немом кино.

Мимика тоже участвует в этих бессловесных беседах. Вспоминаю одного ребенка из «Ассистанс публик», спавшего (в конце Второй мировой войны) на соломе возле ямы с нечистотами. Он был невероятно грязен, черен от зловонной жижи и мылся только тогда, когда уровень нечистот доходил до него. Он не страдал от этого, поскольку в те трудные годы семилетний мальчик был незаметным, кто бы стал на него смотреть? Говорить с ним? Но однажды появилась некая городская дама, которая решила, как тогда говорили, «взять шефство» над ребенком и забирать его из «Ассистанс…» по воскресеньям. Она любезно постаралась поскорей вымыть его и переодеть в чистое, но когда увидела, что там, под этим грязными лохмотьями, она не смогла скрыть гримасу отвращения. И вдруг ребенку стало стыдно того, что эта дама на него смотрит. Он впервые понял, что грязен и вонюч, — раньше, когда вокруг никого не было, он над этим даже не задумывался. И он ощутил враждебность по отношению к этой благородной даме, которая, желая помочь, только что унизила его. Ненависть, несправедливая в этом случае, может расцениваться как фактор защиты от стыда. Гиперчувствительный или испытывающий недостаток эмоциональных привязанностей ребенок не имел бы силы испытывать ненависть. Он отреагировал на происходящее с чувством безнадежного стыда. Он захотел бы «провалиться сквозь землю», спрятаться в воображаемой норе, чтобы только не видеть этот унизительный взгляд, гримасу отвращения. Ненависть стала его попыткой сохранить самоуважение, подавив стыд, однако не изменила неудачно выстроенную связь в лучшую сторону.

Ребенок, чья гиперчувствительность обусловлена генами, во время любой встречи испытывает страх, едва поддающийся контролю. Он прячет глаза, чтобы только не видеть того, кто на него смотрит, однако если раньше он обрел эмоциональную поддержку, которая теперь помогает ему преодолевать испуг, то он продолжает внимательно ловить чужие взгляды, заботится о своем поведении «на людях», заставляя себя соглашаться с другими, становится рассудительным конформистом, примерным учеником, впоследствии верным супругом, чутким и уравновешенным. Если вдруг он попадает в травмирующие обстоятельства, он болезненно переживает их, однако выработанный им стиль привязанностей, умение выстраивать их позволят ему вернуться на путь устойчивого развития; главное — чтобы окружение предоставило ему нескольких наставников, которые обеспечат психологическую защиту, помогут двигаться дальше.

Наша манера поведения еще долго хранит остатки былой робости, являющейся признаком стыда. Многие дети прячутся за спиной матери, когда появляется незнакомец; многие подростки боятся представиться — настолько они опасаются, что ими станут управлять; многие женщины прячут лицо в ладонях, когда им рассказывают дерзкие истории; и все мы, испытывая грусть, торопимся кинуться на постель и зарыться в подушку, чтобы никто не видел наши страдания.

 

Привязываются не к самому милому и не самому образованному, а к тому, кто обеспечивает нам безопасность

Едва мы рождаемся, как наши эмоциональные и поведенческие реакции перестают зависеть от какой-либо одной причины. Эмоциональная окраска того, что мы воспринимаем, связана с выражением эмоций теми людьми, которых мы любим. Страх няни пугает малыша, еще не знающего, что такое хорошо и плохо. Когда в первые месяцы жизни он замечает какой-либо предмет, страх или радость, выражаемые его матерью, служат поводом относиться к этому предмету, как к чему-то отталкивающему или притягательному. Ребенок отвечает на эту реакцию окружения стремлением исследовать или избегать предмет.

Однако малыши вовсе не являются пассивными реципиентами. Испытывающие недостаток серотонина, вздрагивающие, сверхэмоциональные (вокруг которых спокойные матери создают безопасное пространство), они в конце концов решают, что замеченный ими предмет — нечто забавное, побуждающее продолжить его исследование. Но если с матерью случается какая-то беда, тревожные малыши, никогда не ощущающие себя в безопасности, воспринимают тот же самый предмет со страхом, ошеломляющим и заставляющим паниковать.

Это замечание не претендует на объяснение закономерностей поведения — желания исследовать или страха перед предметом (явлением); их нельзя объяснить лишь генетической предрасположенностью. Мы не можем более рассуждать так, поскольку радость или страх, которые исходят от предмета, связаны с историей жизни матери.

Подобное замечание позволяет понять, почему «гордость притягивает, а стыд отталкивает». Когда ребенок постоянно одерживает маленькие победы: набрасывается на протягиваемую ему ложку с пюре, делает первые шаги, методично бросает в сливное отверстие маленькие камушки, эмоциональная реакция окружающих (восторженные восклицания) свидетельствует о том, что он совершил маленький подвиг, доставив им удовольствие. В этом случае его смелость и наша ответная реакция взаимно притягиваются, рождают связь. И наоборот, если любая попытка исследовать мир вызывает родительский гнев, если неудача приводит к отчаянию, ребенок начинает бояться взгляда тех, кто должен был защитить его.

Раз уж мы используем слово «смелость», чтобы охарактеризовать впечатления от маленькой победы, одержанной десятимесячным ребенком, почему бы не использовать и слово «стыд»? У этих слов есть скрытый смысл, который нам известен: так же как смелый ребенок стремится попасть на всеобщее обозрение, стыдящийся пытается скрыться в тени, спрятаться, провалиться сквозь землю. Подобная реакция избегания отодвигает его на периферию коллектива, изолирует от других, заставляет остро переживать неизбежные пре-вербальные запреты (нахмуренные брови, отстраненность, шепот «тссс-тссс», срывающийся с губ другого); он относится к этому, как к чему-то устрашающему. Мир взялся за стыдливого малыша, поэтому он испытывает страх при каждой встрече с людьми. Приобретенный, пре-вербальный стыд сообщает выстраиваемым ребенком связям периферийный характер, что тормозит его социализацию. В то время как смелый малыш помещает себя в центр детского коллектива или старается быть ближе к влиятельному взрослому, стыдливый держится на расстоянии от любого обмена жестами и словами, означающими эмоции.

Меньше участвуя в играх и обмене предметами (обрывки веревочек, кусочки пирожных), он плохо усваивает ритуалы межличностных отношений и чувствует себя управляемым смелыми малышами. Они заставляют его бояться, а он хочет быть таким, как они. Любое — поведенческое, эмоциональное или словесное — доказательство нормального развития ребенка у стыдящегося приобретает характер далекой и неясной цели — хрупкой, горькой и небезопасной. Малейшее событие рискует превратиться в невидимую травму.

 

Счастье и неосознанные стремления. Стыд и мораль

Отсутствие чувства стыда у маленьких детей, нисколько не озабоченных тем, как их воспринимают другие, вряд ли может омрачить их существование. «Малыш свободен от морали, он не обладает внутренним замедлителем своих импульсов, рассчитанных на получение удовольствия», — утверждал Фрейд. Ощущая потребность или импульс, ребенок обращается к окружающим, не думая о том, какую реакцию вызовет. Начиная оценивать то, как его эмоциональные импульсы воспримут другие, дети знакомятся с чувством стыда, и это — исток морали! Превербальный стыд становится способом взаимодействия, когда малыш чувствует себя физически подчиненным другому. Вербальный стыд проявляется тогда, когда ребенок чувствует себя уничтоженным суждением другого, и с этого момента он больше не может позволить себе все что угодно! Внутренний тормоз изменяет характер управляющих его поведением импульсов, отныне ребенок должен иметь в виду существование чего-то невидимого, но ощутимого: ментального мира другого. Утратив немного былого нарциссизма и выстроив связи, ребенок учится вести себя, так чтобы иметь возможность защититься.

Еще до соприкосновения с рамками Закона, малыш узнает о существовании границ. Будучи малочувствительным к взглядам других, он не научится сдерживать свои импульсы на превербальной стадии — как не способен на это извращенец или психопат. Но если, наоборот, он оказывается слишком чувствительным, то он рискует признать превосходство мира другого и слишком замедлиться в своем развитии.

Следовательно, умеренное чувство стыда — доказательство правильного биологического созревания и развития реляционистских способностей. Сильный стыд будит чрезмерную чувствительность, которая граничит с тенденцией к деперсонализации — готовностью уступить свое место другому. Что касается полного отсутствия чувства стыда, то оно свидетельствует об остановке развития и неспособности представить мир другого человека подобным своему собственному.

Нейробиология гнева легко локализуема. Когда связь приобретает характер, провоцирующий эмоциональное кипение, можно наблюдать электрический и физиологический всплеск всех признаков тревоги. Сердце начинает биться учащенно, давление растет, сосуды расширяются, отчего мы краснеем, мозговые ритмы десинхронизируются, а количество вырабатываемого гормона стресса неимоверно возрастает. Одна из зон головного мозга вдруг принимается функционировать вызывающе энергично: мозговые миндалины становятся красными. Радость, отвращение или печаль провоцируют выработку других гормонов и включают соседние мозговые отделы. Причина остается прежней: восприятие объекта и значение, которым этот объект обладает для нас в контексте истории нашей жизни, включают процесс органических преобразований. Когда мать грустит, какой бы ни была причина ее грусти, выражаемые ей эмоции обволакивают ребенка, подобно обедненному чувственному кокону, стимулирующему слабую мозговую активность и процессы функционирования нейроэндокринной системы. Материнская грусть искажает «естественное зеркало» малыша и наблюдаемые им там отражения. Чувствуя себя менее защищенным, малыш старается нивелировать свое «я». Доверяя меньше, он ощущает превосходство других над собой.

Это ощущение изменяет биологические реакции: любой процесс восприятия порождает тревогу, любая встреча вызывает страдание. Измененный обеднением эмоциональной ниши организм создает представление о себе, лишенное какой-либо ценности.

Испытание стыдом является совпадением нескольких причин. Генетическая предрасположенность к стыду может быть скорректирована сенсорной нишей, возникающей в первые месяцы жизни. Взрослый может жестами или мимикой как поддержать, так и подавить малыша. Позднее, когда ребенок научится говорить, источники стыда могут быть иными — чувство самообесценивания, возникающее, когда он слышит разговоры членов семьи или окружающих, а также мифы и предубеждения, порождаемые культурной средой. Источник превербального стыда меняется, когда мать получает поддержку. Источник вербального стыда меняется, когда меняется отношение к предмету обсуждения.

У животных совпадение разнородных детерминантов может вызывать ощущение того, что ими управляют. У людей подобное слияние факторов способно породить ощущение самообесценивания. Данное различие закрепляется фактом, что результатом восприятия является какое-либо ощущение, тогда как чувство проистекает из эмоции, зародившейся в теле, но вызванной определенным типом репрезентации.

 

Нейробиология приобретенной робости

Нейрообразность позволяет нам утверждать, что, каким бы ни был источник страдания, физической боли или ментальной репрезентации, во всех случаях стимулируется один и тот же отдел мозга, который направляет телу одну и ту же неприятную информацию. Неприятное физическое ощущение обладает адаптивной функцией, сравнимой со стрессом. Когда человек охвачен тревогой, с которой он не может справиться, ответной реакцией становится паника или резкий упадок сил. Но если ему не знакомо такое явление, как стресс, его онемевший организм воспринимает малейшую стимуляцию извне, как сигнал тревоги. Боль способствует созреванию — при условии, что организм научится ее переносить. Часто животное, подвергавшееся насилию в период своего развития, старается подчиниться своим собратьям при малейших признаках взаимодействия. Животное, никогда не подвергавшееся насилию, не имевшее причин учиться тормозить свои импульсы, легко демонстрирует свою агрессивность. В двух этих крайних случаях социализация (применим этот термин) не является благим делом. Животное, постоянно подвергающееся насилию, приспосабливается жить, подчиняясь другим. То же касается и человека, который вследствие такого подчинения постоянно пребывает в состоянии стресса и оказывается внизу социальной лестницы. Если животное никогда не подвергалось насилию и пытается демонстрировать агрессию при каждом удобном случае, то оно может быть побеждено более сильной особью; если же агрессию демонстрирует человек, то в итоге он окажется в одиночестве, вдали от остального коллектива, так и не научившись жить в нем. Подвергавшийся насилию находится в самом низу социальной лестницы, потому что он беспрекословно принял необходимость подчиняться; не подвергавшийся насилию оказывается на периферии коллектива из-за своей неспособности участвовать в ритуалах взаимодействия между членами этого коллектива.

У млекопитающих страх имеет воспитательное значение. Малыш, напуганный непонятным происшествием, вскакивает и прячется, ища защиту у матери, к которой он прижимается, поскольку мать олицетворяет для него безопасность. Это отчасти объясняет, почему котята и тигрята, вскормленные с помощью бутылки с соской (то есть лишенные матери), вырастая, становятся крайне агрессивными. Бывает, что животных отдают на вскармливание самкам кошек и собак. Когда детеныш, отдавшись порыву, умудряется слишком сильно покусать свою приемную мать, она отвечает ему угрозой — издавая беспокойное рычание или отталкивая его. Наказанный (отвергнутый), но избежавший травмы малыш снова принимается играть, но теперь он понимает, где находится граница дозволенного: таким образом он научается не позволять себе все, что вздумается. Агрессивная мать подавляет малыша, тогда как небрежная мать, не испытывающая поведенческого страха, мешает ребенку быть в должной степени социализированным. Окружение (друзья в человеческом мире) играют в этом процессе эмоционального замедления роль часто более радикальную, чем мать. Мать лишь провоцирует детеныша (ребенка) на краткую эмоциональную ответную реакцию, тогда как окружение может втянуть его в настоящую драку.

Тигренок — не человеческий детеныш, и все же мы обнаруживаем у него тот же архаичным образом устроенный мозг, отвечающий за функции выживания (есть, пить, спать, защищаться и размножаться); те же механизмы тревоги (химические вещества, отвечающие за чувство тревоги или спокойствия); наблюдаем те же сценарии привязанности (которые стремимся развить сами) или отчаяния, сбивающего с ног. Эвристический эффект поведения животных, благодаря перечисленным гипотезам и методам, позволяет нам лучше понять, что происходит с человеческими существами. Потеря чувствительности на ранней стадии развития, обеднение этой ниши вследствие ухода (исчезновения) матери или ее постоянной депрессии, в результате чего слишком мало нейронов головного мозга оказываются задействованными, вызывают фронтальную атропию и практически полное прекращение выработки окситоцина. Ребенок, растущий в такой обстановке, теряет радость жизни, возникающую под действием окситоцина, и становится эмоционально индифферентным.

В лабораторных условиях в ситуацию «социальной угрозы» были помещены генетически здоровые и выросшие в безопасной среде крысы. Животные проявили себя по-разному. Часть крыс не справлялись с ситуацией, другие выглядели более уверенными. Затем всем животным была впрыснута в лапу небольшая доза формалина — вещества, вызывающего неприятные ощущения. Крысы, которые чувствовали себя уверенно, реагировали на инъекцию следующим образом: четыре-пять раз подряд встряхивали лапкой, а потом возвращались к своим обычным занятиям, как будто ничего не произошло. Те же, кто пережил серию неудач, трясли лапкой пятнадцать-двадцать раз и возвращались к своим занятиям, действуя более осмотрительно: старались избегать встреч с себе подобными и прекращали поиски еды, словно были травмированы.

Можно ли сказать, что здоровое животное, которое на своем жизненном пути сталкивается с постоянными неудачами, в конце концов начинает испытывать склонность к гиперальгии? Одна и та же концентрация гормона вызывает меньше боли у крепких животных, росших в безопасности, и больше страданий у них же, если животное вдруг ослабевает. Данная гипотеза базируется на высоком уровне холецистокинина (ХЦК) у всех живых существ, наблюдаемом в ситуации утраты защищенности. Следовательно, одна и та же информация может вызывать реакции различной интенсивности — в зависимости от нюансов существования животного до момента испытания. Те, чье окружение создало благоприятную, безопасную обстановку, смогли быстро восстановиться после травмы, поскольку у этих особей загодя сформировался драгоценный фактор устойчивости. Если животные до получения травмы находились в изоляции, та же самая травма переносилась ими гораздо тяжелее, вплоть до утраты способности наслаждаться жизнью. Неудачные попытки выстроить связи порождают чувство «самоослабления». Подобное самовосприятие заставляет реагировать на любую поступающую извне информацию через призму гиперальгии: мир неразрывно связан с ощущением боли.

Совпадение всех этих факторов уязвимости объясняет, почему страдает «козел отпущения». Если особь — животное или человек — имеет генетическую предрасположенность к слабой выработке серотонина, если эта предрасположенность к гиперчувствительности омрачена проблемами родителей или воспитателей, если обстоятельства жизни постоянно заставляют оказываться в ситуации социальной неудачи, — тогда самое незначительное событие будет восприниматься болезненно. Если организм ослаблен излишком генетически обусловленной чувствительности, любой нейросигнал приводит к увеличению концентрации ХЦК, жадно поглощаемого лобными долями. Известно, что этот отдел мозга связан с процессом предвидения, а искажение, нарыв, опухоль подавляют способность прогнозировать. Небольшая лобная стимуляция холецистокинином вызывает упреждающую панику, которую можно назвать «страхом будущего» или даже «боязнью смерти». Длительные искажения реляционистского характера, связанные с увеличением концентрации ХЦК у человека, стимулируют лобные доли и вызывают чувство тревоги: «Я чувствую: что-то должно произойти». Развивающийся в подобных условиях ребенок учится воспринимать любую встречу как потенциально возможную угрозу, невыносимый сверхсигнал, репрезентацию тоскливой пустоты, против которой он защищается, стараясь увернуться от нее любой ценой. Подобный тип эмоциональных реакций, побуждающих ребенка «провалиться сквозь землю» и объясняющих, почему стыдящиеся оказываются в ситуации самоизоляции, испытывают патологическое одиночество, можно назвать «робостью», «страхом» или «стыдом». Мы же назовем его «прото-стыдом», поскольку на этой стадии развития эмоции ребенка пока еще не продуцируются рассказыванием.

 

Социализирующая функция физического страдания

Страдание выполняет социализирующую функцию: каким бы оно ни было, физическим или реляционистским, его порождает один и тот же отдел головного мозга (передняя поясная кора), отправляя телу неприятную информацию, корректирующую биологические реакции.

Чувствительное живое существо, обласканное или, наоборот, ощущающее себя недооцененным повторяющимися неудачами в выстраивании связей, в итоге начинает воспринимать любую встречу с оттенком страдания. Во время любого конфликта оно убегает, прячется, неподвижно замирает или, движимое страхом, нападает — и в итоге оказывается в самом низу социальной лестницы, вне коллектива, своего рода «козлом отпущения».

Люди, утверждающие, что боль имеет социализирующий эффект, сделали из этой теории средство воспитания. Они выдрессировали некоторых животных, а потом, уверенные, что воспитание мальчиков по сути своей не отличается от дрессировки диких зверей, стали сражаться за возможность дать им «лучшее» воспитание. Девочки подверглись влиянию другого предубеждения: не получив образования, они неизбежно должны были бы стать проститутками; достаточно заставить их стыдиться своего пола, и их можно подчинить, заведомо отведя им в супружеской паре и в коллективе второстепенную роль. Социальный порядок долгое время выстраивался посредством страдания и стыда, настолько явный воспитательный эффект имеют эти чувства.

Механическая мысль заключается в следующем: поскольку воспитываемые с применением силы мальчики и стыдливые девочки в конце концов занимают в обществе то незначительное место, которое им заранее отведено, достаточно просто избавить их от боли и стыда, чтобы они раскрылись и стали счастливыми.

Мы знаем, что ребенок, не испытывающий страха, не имеет необходимости привязываться к кому-либо. Когда окружение ребенка стабильно, все обстоит замечательно, но в случае стресса ребенок не научится защищаться. Сверхзащита сделала его уязвимым. Конечно, чтобы ребенок почувствовал себя несчастным, достаточно постоянно проявлять по отношению к нему агрессию или лишить его чувства безопасности. И тогда, чтобы сделать его счастливым, достаточно избавить его от всякого страха. Он окрепнет, когда научится справляться со страхом благодаря присутствию рядом с ним кого-то из членов семьи. Когда безопасная связь учит ребенка владеть собой, он ощущает силу и спокойствие в душе: в связи с другим, при поддержке других он черпает силу для самозащиты.

Вызывающая эйфорию сверхзащита усиливает работу опиоидной системы эндокринных желез. Молодое животное, которому впрыскивают опиаты, в конце концов перестает исследовать окружающее пространство и взаимодействовать с другими особями. Тигренок, выкормленный соской и постоянно окруженный людьми, восхищающимися его красотой и кошачьей грацией, оказывается в аналогичных условиях. Подобная ситуация стимулирует такую активную работу опиоидных желез, что животное теряет всякую необходимость бороться за выживание или учиться жить бок о бок с другими особями. Будучи самодостаточным, оно не приобретает ни ощущения границ, вырабатываемого молодыми особями во время ссор, ни навыков участия в ритуалах взаимодействия, являющимися необходимым условием для социализации. При малейшем ущемлении его интересов животное нападает!

 

Десоциализирующий эффект морального страдания

Люди могут испытывать болезненные ощущения в теле, вызванные метаболическими изменениями, которые в свою очередь могут быть спровоцированы физической болью, а также разрывом шаблона ментальной репрезентации. Каким образом это знание используют, например, палачи? «Пытать — означает не просто причинить боль. Это значит заставить человека понять, что физическая боль будет невероятно долгой». Палачи быстро заметили, что электрический разряд, пропущенный через гениталии мужчины, способен причинить ему страдания. Они усиливают страдания, говоря: «Пережив шок, ты больше никогда не будешь мужчиной». Ожидание чего-то ужасного усиливает ощущение боли и растягивает состояние шока. После мучительного разряда пытаемый думает: «Теперь я умер как мужчина». Ощутив физическое страдание, затем он длительное время страдает от ужасных сомнений.

Когда пытали иракцев, им завязывали глаза: палач знал, что «самая худшая боль — та, которую испытываешь в темноте».

Еще одна известная история. Женщина беспрестанно ждала, когда наступит момент страдания, приходящего к ней неведомо откуда. Она с тревогой прислушивалась к шуму шагов и голосам, запечатленным ее памятью, пыталась уловить тепло, исходящее от тела палача. Узница, признанная невиновной, вернулась домой, но больше не смогла чувствовать себя свободной, поскольку каждый вечер, когда звонил телефон, она слышала одно и то же: «Это я». Безликий голос палача заставлял ее все время находиться в состоянии мучительного ожидания. Она избавилась от телефона, но было слишком поздно: несчастье отпечаталось в ее памяти. При одном только воспоминании о перенесенной боли тело невольно начинало страдать.

Мы все так или иначе испытываем физические страдания, однако никогда не признаемся, что нас пытали, ведь естественная боль не ведет к обесчеловечиванию. Нам стало очень больно в результате несчастного случая, а вовсе не в результате попытки разрушить нашу личность. Каждый, кого пытали, был еще и унижаем, частично мертв, лишился значительной части своего былого человеческого достоинства, подвергся дегуманизации, стал призраком самого себя. Мочиться в присутствии мусульманина на Коран, заставлять его голодать, а затем кормить исключительно свининой означает создать представление о себе, заставляющее его стыдиться: «Я совершил худшее из всех преступлений: позволил осквернить Коран, не произнеся ни слова, и, чтобы не умереть, нарушил закон — ел свинину. Значит, я — недочеловек, я утратил достоинство быть настоящим мусульманином».

Многие из тех, кого пытали, согласились унизиться, чтобы избежать пытки электричеством. Они умоляли, от страха мочились под себя и иногда даже пытались соблазнить мучителя — а затем благодарили его за то, что он избавил их от пыток. Они даже испытывали чувство благодарности к тем, кто их унизил до состояния «самого ничтожного человека на земле». Выжив в подобной ситуации, они вернутся к жизни, сохранив в памяти представление о том, что они сами отвратительным образом согласились унизиться: «Я способствовал своему унижению». Мужчина-жертва чувствует себя виноватым в том, что нарушил закон («Я ел свинину»), женщина-жертва стыдится того, что пыталась разжалобить палача («Меня унижали»). Перечисленные приемы пытки породили в душе жертвы чувство стыда, нарушили целостность представлений о себе — с этим отныне предстоит жить. Каждый раз, вступая в повседневные интимные отношения, подвергнувшаяся пытке женщина будет чувствовать себя унижаемой, грязной. Внешне эти эмоции проявляются следующим образом: пугливый взгляд, опущенная голова, бормотание. Поведенческий профиль стыдящегося возникает как результат крушения собственного «я», расколотого действиями со стороны другого.

После такого события внутренний мир наполняется страданием. Любой перцептивный контакт провоцирует страдание, любая встреча заставляет относиться к себе, как к объекту, имеющему меньшую ценность, чем другой. Чтобы уменьшить страдание, следует избегать контакта «лицом к лицу», а если это возможно, стараться не думать о подобных контактах вообще. Так нам удастся страдать меньше, однако несколько месяцев спустя одиночество, которое становится чем-то вроде анальгетика, вызывает отчаяние, близкое к депрессии. Вне контекста, предполагающего связи с другими — связи, способные нас поддержать, — без осмысления того, зачем мы живем, укоренившийся в нас благодаря стечению обстоятельств стыд уничтожает основные факторы устойчивости. Тогда мы принимаемся размышлять, и этот процесс заполняет пустоту, которую создало вокруг нас стремление избежать выстраивания жалких связей. Начинается процесс беспрестанного пересмотра причин плохого самочувствия, что оживляет наше восприятие и делает его физически болезненным. Необходимое благо — избегание стыда — приводит к длительному колдовству под названием «размышление». «Я думаю только о том, почему, находясь рядом, он старается раздавить меня?» «Почему она настолько унижает меня, что не стесняется смеяться в моем присутствии?» Подобная интерпретация сродни паранойе — сберегает остатки самоуважения, делая другого ответственным за наше несправедливое страдание. Однако эта закономерная защита провоцирует быстрый крах: некий человек, пытая и унизив, подверг нас процессу дегуманизации. Чтобы избежать мучительной встречи лицом к лицу, мы отгородились ото всех, однако воспоминания и размышления продолжают отдаваться болью в нашей душе. Иногда возмущение помогает сохранить остатки самоуважения, а гнев придает нам смелость взорваться: «Откуда столько высокомерия, столько несправедливости, столько презрения? Я не так ничтожен, как вы полагаете!» Бунт возвращает нам достоинство, ненависть придает нам храбрости.

Скатившись вниз, стыдящийся обретает страх когда-либо стать счастливым. Пусть эта фраза вас не удивляет: вы бы сами стыдились быть счастливым, узнав о смерти матери. И все же это происходит. Смерть матери, плохо обращавшейся с вами, провоцирует, скорее, ностальгию по неудачной связи, а смерть матери, давно страдавшей болезнью Альцгеймера, вызывает чувство утраты и радость освобождения одновременно. Именно это неприличное облегчение и вызывает стыд от ощущения счастья. Обстоятельства медленной и отложенной смерти трансформировали труд скорби в труд умирания. Когда неизбежная потеря дорогого существа ранит нас, мы испытываем болезненную печаль и одновременно постыдную радость.

Подобный феномен можно наблюдать, изучая примеры пыток и дегуманизации: «Страдание позволяет оценить всю тяжесть преступления, совершаемого палачом. Если по какому-то неблагоприятному стечению обстоятельств я вдруг стану счастливым, словно ничего не произошло, если я забуду, выброшу из памяти, это значит — я буду относиться к пытке, как обыкновенной ошибке, реабилитирующей агрессора. Но об этом не может быть и речи! Я должен страдать и явить это страдание, мне необходимо испытывать боль, чтобы таким образом обвинить агрессора и заставить его бояться. Полная мера моего страдания станет записной книжкой, в которой будут зафиксированы преступления палача».

 

Аватары морального страдания

В качестве примера устойчивого поведения часто вспоминают Примо Леви, но этот пример не кажется убедительным. Робкий от природы, привязанный к своему родительскому дому в Турине, как моллюск к раковине, сохраняя в памяти ужас случившегося, дабы убедительнее свидетельствовать, он впал в реваншизм: «Уничтожить человека сложно… но вам, немцам, это удалось». Однако Леви смог обрести в Аушвице классический опыт психологической защиты — уход в фантазии. «Когда я вернусь, меня встретит семья, приготовит горячий праздничный обед, и тогда я стану рассказывать». Этот сон наяву, в который он время от времени сбегал от действительности, чтобы защитить себя от страданий, которыми была пропитана реальность, приносил ему мгновения воображаемого счастья. А потом этот день наступил. После освобождения из лагеря он вернулся к семье и во время обеда, состоявшегося в честь воссоединения, начал свидетельствовать. Как и в своих фантазиях, он рассказал все. И тогда, вспоминает он, «между миром и мной опустился ледяной занавес». Любимые люди замолчали, опустили глаза и стали избегать взглядов Примо, настолько их смутил ужас услышанного — вот так, среди бела дня. «Сестра смотрит на меня, поднимается и молча уходит». Выживший, свидетельствующий о том, что с ним произошло, мгновенно заморозил все свои связи с близкими. Члены семьи, замолкали, выходили из-за стола, и он остался один, с памятью, исполненной неразделимого ужаса. В Италии и Франции его книга не продавалась. Никто не желал знать, сколь тяжким оказалось бремя, которое ему довелось тащить. Эйфория от Освобождения и наступившего мира заставили замолчать тех, кто вернулся. Несколько десятилетий спустя книгу Леви, наконец, перевели на немецкий. Он испытал чувство реванша, «как будто направил в головы немцам револьвер». Эта фраза свидетельствует, что он прожил послевоенные годы, испытывая горечь утраты семейных связей. Домашние отказались слушать его, потому что подобное свидетельство уничтожало эйфорию, вызванную наступлением мира. Бывший узник, несмотря на свое желание двигаться вперед, беспрестанно возвращался к пережитому кошмару. И даже обретенная в лагере устойчивость не смогла ему пригодиться.

Время все расставляет по местам. Если, как гласит стереотип, «со временем все проходит», это происходит оттого, что время дает близким возможность поддержать пережившего травму. Опытное изучение сложившейся ситуации позволяет выработать конкретную стратегию по ее преодолению.

Роды сопряжены с неизбежной болью — пускай сегодня психологическая подготовка, а иногда и медицинские препараты позволяют женщинам не терять голову от схваток. Существует и своего рода естественная подготовка к процессу родов, связанная с постулатом, что восприятие боли различается в зависимости от того, какой репрезентацией обладает боль, перенесенная раньше. Исследователь обращался к роженицам с просьбой оценить силу боли, чтобы лучше понять эффективность обезболивания. Оценка делалась сразу после родов, пять дней спустя и еще раз — спустя три месяца. Ответ однозначный: со временем сила боли уменьшается. Кривая на графике стремится вниз, какими бы ни были обезболивающие препараты и число рожениц. То есть мы можем утверждать, что представление о пережитой боли постепенно ослабевает.

Вспоминаю молодую женщину, кричавшую от боли во время схваток. Она умоляла акушерок прекратить пытку, хотела вернуться домой. Несколько часов спустя, отдохнувшая, накрашенная, в окружении семьи (мужа и родителей), она, улыбаясь, уверяла: «Все прошло отлично, я нисколько не страдала!»

Как объяснить подобный диссонанс? Можно попытаться так: «Я видел ее страдающей, значит, теперь она попросту хочет выглядеть молодцом в глазах семьи». А можно и так: «Она корчилась от страданий, чтобы о ней заботились». Для того чтобы правильно интерпретировать результат, необходимо применить сравнительный метод. Этот метод оценки болевых ощущений был реализован после эпизодов люмбальных пункций: в этом случае кривая не стремилась вниз! Три месяца спустя больные вновь оценили силу пережитой боли — она оказалась такой же, как и в первый раз. Но почему воспоминание о люмбальной пункции по-прежнему остается болезненным, тогда как воспоминания о родовой боли стираются? Волшебник, провоцирующий изменения представлений о боли, зовется «малыш». Эмоции супруга, присутствие родителей, поздравления друзей трансформируют болезненный кокон, в котором некоторое время находится роженица. Но главное — это присутствие малыша, возникшая прочная связь с ним, удовольствие и «безумная влюбленность ста первых дней», о которой пишет Винникотт, придают страданию смысл. Этот смысл и поддержка окружающих — вот ключевые понятия, способствующие выработке устойчивости. Благодаря им представление о боли с течением времени меняется. Жизнь входит в привычное русло, расцвеченная ощущением триумфальности родов, мыслью о поддержке, оказываемой окружением, и о том, что все было сделано ради маленького волшебника, — и оно того стоило!

Но оно того не стоило, если рассматривать случай Примо Леви. Стыдно. Стыдно выпить стакан воды в присутствии Рафаэле, не поделившись содержимым. Стыдно выжить благодаря собственной трусости. «Чувство вины отступило на второй план, чтобы вернуться после Освобождения». Сложность сделать так, чтобы тебя услышали, необходимость свидетельствовать и особенно рождение негационизма дезориентировали его. «Они снизошли до понимания… но разве это могло как-либо изменить случившееся?». Одиннадцатого апреля 1987 г., после сорока лет мучительных сражений, Примо Леви бросился в лестничный пролет третьего этажа родительского дома.

Стыд, возвращение в прошлое, вызванное необходимостью свидетельствовать рождение негационизма, сводящее на нет все его усилия: «Но разве это как-то могло изменить случившееся? Нет никакого смысла свидетельствовать» — именно эти фразы мешают кривой страдания устремиться вниз. Время ничего не расставило по местам.

Подобный крах можно понять, изучив феномен «отпечатка». Когда лицо близкого человека, обеспечивающего безопасную связь, запечатлевается в нашей памяти, то позже, если происходит какое-либо событие, нарушающее порядок вещей, мы вначале пытаемся вновь почувствовать себя в безопасности и только потом начинаем анализировать, почему насильник пытался овладеть нами, и, ответив на собственный вопрос, решить проблему. В нашем представлении об этом испытании есть место для гордости — если нам удается одержать победу. Напротив, когда наша память хранит воспоминания о катастрофе и никакой уверенности в собственной безопасности нет, то же самое событие вызывает травматический разрыв шаблона, становится свидетельством очередного краха. Внутренний образ — в который раз — разрушается.

В 1930-е гг. антрополог Жермен Тийон изучала обычаи берберов. Наблюдала за их поведением, мимикой, анализировала одежду, предметы быта, особенности перемещений и поняла некоторые нюансы психики и культуры аборигенов. Она очень полюбила этих молчаливых людей, окруживших ее своей заботой. Когда она примкнула к Сопротивлению, то вместе с участниками «Сети музея Человека» была арестована и отправлена в Равенсбрюк. Чтобы смело перенести утрату свободы, унижение и постоянный риск смерти, имея в памяти базу проверенных кодов безопасности, она продолжила свои исследования в лагере. Жермен фиксировала перемещения, мимику и жесты эсэсовцев и каждый вечер объясняла в бараке товарищам по несчастью то, что ей удалось понять. Такая же заключенная, Женевьев де Голль, рассказывает, насколько это поддерживало их. Ежедневные беседы стали причиной возникновения дружеской приязни в абсолютно ужасном контексте. Смысл, который придавали кошмарным фактам наблюдения Жермен Тийон, позволили женщинам не сломаться в заключении. «Когда мы знаем, что нужно делать, враждебная сила не способна нас раздавить». Сразу после войны обе женщины, пережившие травму, оказались лицом к лицу с необходимостью строить будущее в социуме. Их собственные раны сделали их альтруистками, чувствительными к любому проявлению несправедливости и страданию. Представление о былом несчастье выглядело на графике, как кривая, постепенно спускающаяся вниз, — это произошло в тот момент, когда им пришлось вновь учиться жить среди людей. Этим женщинам никогда не было стыдно за время, проведенное в заключении.

Когда стыд внутри нас растет из-за чрезмерной генетической чувствительности, неудачных эмоциональных связей в прошлом, повторяющихся реляционистских неудач, бесполезно говорить о каких-либо межличностных отношениях. И тогда мы сами изолируем себя — чтобы меньше страдать от того, что мешает нам придать смысл произошедшему. Мы рискуем стать жертвами сложных теорий, допускающих жизненный порыв в абсолютной в пустыне смысла.

«Магия заключается в том, чтобы изменить природу болезненного чувства, придав ему оттенок чрезмерного благородства». Альфред де Мюссе, размышляя о Святом Страдании, писал: «Ничто не делает нас столь великими, как великая боль… самыми прекрасными оказываются самые исполненные отчаяния песни… Мне известны те бессмертные мотивы, которые есть не что иное, как чистые рыдания». Увенчанная славой жертва очаровательна — благодаря своему Святому Страданию.

Как превратить в Святое Страдание свой стыд, если он — не что иное, как внутренний позор? Мы делаем все, чтобы скрыть его, ибо выставить стыд напоказ означает лишь усилить его. Сложно сделать из стыда произведение искусства, картину блестящей наполеоновской эпопеи, кровавую поэзию, чудесное несчастье. Когда мы встречаем теоретика, объясняющего нам, что наш позор проистекает от другого и достаточно лишь сразиться за выход из тени на свет, как мы сразу же прилипаем к этому человеку, надеясь избавиться от стыда, отравляющего наш внутренний мир.

Жермен Тийон, гордясь, что выдержала испытание Равенсбрюком, смогла управлять своим возвращением в нормальную жизнь. Примо Леви, стыдясь того, что выжил в Аушвице, избрал участь свидетеля, рассказывавшего о пережитой травме, — до момента, когда негационизм превратил его страдания в нонсенс.