Мы все еще плохо жили в то время. Барак, жесткие нары, остывшая еда. Умываться ходили на озеро. Никаких развлечений.

Туннель — вот что заполняло все наши помыслы и все наше время.

Раньше я думал, что мы живем нормально, что все это так и должно быть, что наш неустроенный, трудный быт естествен для жизни на далеком Севере. Но после разговора Зайцева со Светланой наша жизнь вдруг предстала передо мной совсем в другом свете.

«Ведь Зайцев прав, прав! — говорил я себе, — Ведь человек хочет не только трудиться, он хочет побыть с собой наедине, читать книги, встречаться с друзьями, смотреть кино, пойти в театр… Так почему же я равнодушен к тяжелым условиям нашей однообразной жизни?»

Потом мысли мои обратились к Светлане. Если эти условия не под силу даже Зайцеву, то как с ними справится Светлана? Я вдруг понял, почему она в последнее время как-то опустилась, перестала следить за собой, понял, откуда появилась в ней неуверенность, временами раздражение…

Ей просто трудно жить такой жизнью! Трудно потому, что она привыкла к городу, к первому городу нашей страны, трудно жить одной, без подруг, трудно потому, что она женщина.

До конца нашей стройки по плану оставался почти год. И я решил твердо, непоколебимо решил, что этот год мы будем жить по-человечески. Надо построить дома. Планом они не предусмотрены. Я поехал к Николаю Николаевичу посоветоваться и совместно с ним поставить вопрос о строительстве.

Он отказался, ссылаясь на то, что если бы здесь создавался постоянно действующий производственный объект, то государство позаботилось бы построить не два-три дома, а целый городок. А у нас работы всего на год. Главное — пробурить туннель. Строительство домов только отвлечет силы, внимание…

Вот что сказал мне Крамов. Я ответил, что он неправ и что я один буду ставить вопрос о строительстве.

Поехал в комбинат к Фалалееву. Он ответил:

— Не мудри, Арефьев, лучше следи за проходкой — опять отстаешь.

Я сказал:

— Если рабочие будут жить в лучших условиях, то повысится темп проходки.

— Не мудри, Арефьев, — повторил Фалалеев. — Смотри на Кракова, учись! Проходку дает, темпы дает и ничего не просит.

И, подумав немного, добавил:

— Если себе хочешь хибарку сбить, могу подкинуть немного лесу.

Я ушел, хлопнув дверью.

Директор комбината выслушал меня более внимательно. Сказал:

— Слушай, Арефьев, ты имеешь понятие, что такое смета, план? Откуда я возьму тебе деньги, рабочих, материалы?

Я ответил, что рабочих много не понадобится, обойдемся своими силами. Вряд ли кто-нибудь из нас откажется поработать после смены на строительстве дома, в котором ему же предстоит жить!

Директора раздражала моя, как он выразился, хозяйственная неграмотность. Неужели я не понимаю, что такие вещи не решаются после того, как план и смета уже утверждены и строительство начато? И неужели я думаю, что нам позволят внепланово тащить средства из государственной кассы?

Он чуть приподнялся над своим столом, уставленным телефонами, раскинул руки и оперся ими о край стола. В своей своей позе директор стал похож на кассира, охраняющего государственную кассу от моих поползновений. И это окончательно разозлило меня.

— План, смета! — воскликнул я. — К чему вы мне все это говорите? Как будто я не знаю… Но поймите вы — люди не могут жить так… Не могут!

Дело казалось мне столь ясным, правота моя настолько неопровержимой, что любые возражения я принимал как чистейший бюрократизм.

— Ведь до сих пор жили? — возразил директор на мое последнее восклицание.

Ну, тут я окончательно взвился.

— До сих пор! — крикнул я. — Да разве партия хочет, чтобы мы всегда и во всем жили так, как до сих пор?!

— Ну, ты партию оставь, — холодно сказал директор. — Она — слово великое…

— Великое?! Разве это холодное, отвлеченное величие? Разве не в том настоящее величие партии, что она помогает нам и в больших делах и в малых? И как это мне «оставить» партию?..

Мы поругались, и я вернулся на участок ни с чем.

В тот вечер барак показался мне особенно грязным, сумрачным, неуютным, нары особенно жесткими, горы особенно мрачными.

Я рассказал Павлу Харитоновичу Трифонову о своем разговоре в комбинате.

— Поезжай в обком партии, — посоветовал Трифонов.

Но я решил поговорить со Светланой. Было уже поздно, когда я пришел к ней в каморку. Светлана, заложив руки под голову, лежала на нарах на плюшевом своем одеяле в комбинезоне и сапогах.

Увидев меня, она поспешно села, поспешно стряхнула с одеяла пыль и каменные крупинки.

— Мы очень плохо живем, Светлана, — начал я. — Посмотри, как проводят дни наши рабочие. Нары, забой, снова нары. Под выходной — «шайба». Едят остывшую пищу, которую привозят из комбинатской столовой. Ведь так?

— Но у Крамова люди живут хуже нашего, там даже постельное белье не у всех найдешь, а темпы проходки выше, — возразила Светлана.

— Меня сейчас не интересует Крамов! Я говорю об участке, за работу которого отвечаю. Мы должны изменить все это, Света. Грош нам цена, если мы не сумеем наладить сносную, хотя бы только сносную, жизнь для двух десятков человек! Я предлагаю вот что…

И я рассказал Светлане о своем плане постройки дома, о посещении комбината и о том, что Трифонов советует ехать в обком.

— Не надо, Андрей, не езди, — сказала Светлана, тронув мою руку.

— Но почему? Разве я не прав?

— Все кругом правы! — устало откликнулась Светлана. — Мы живем плохо, я согласна с тобой. Но и они там, на комбинате, правы. У них план, смета, войди в их положение…

— Плевать мне на их положение! — не сдержавшись, крикнул я. — И не может быть такого положения, при котором все одинаково правы. Правда одна!

— Послушай, Андрюша, — мягко сказала Светлана, и я почувствовал пожатие ее пальцев, — будем говорить откровенно. Кто ты? Инженер без году неделя, кандидат партии, вчерашний комсомолец, еле-еле выполняешь план. С каким капиталом, с каким весом ты придешь в обком? Ты окончательно восстановишь против себя Фалалеева, поссоришься с директором… Кто будет стоять за твоей спиной, когда ты придешь в обком?

— Правда! — крикнул я.

— Слова! — горько усмехнулась Светлана. — Вот ты говоришь, что не бывает двух правд в жизни. Тогда послушай. Мы приехали сюда, на Север. Попросились на сложный, трудный участок. Приехали, работаем, строим туннель, чего-то добились… Вот тебе одна правда — показная, привычная, та, о которой так любят писать газеты. Все ясно, правильно, внешне мы идеальные молодые специалисты, герои эпохи… Но ведь внутри нас не все так ясно и просто. Ведь ты знаешь, знаешь в глубине души, что я в чем-то изменилась, что я хочу чего-то иного, сама не знаю чего… И это тоже правда. Я почему-то иногда боюсь тебя, Андрей, и это тоже правда… Я иногда с нетерпением жду приезда Крамова, а раньше я его терпеть не могла. Я и сама не знаю, зачем, почему я его жду… Нет, не думай, я не люблю его, ничего похожего на это, но я жду его. И я знаю, что если то, первое, правда и если я прежняя Светлана, то я не должна ждать Крамова, но я все-таки жду, и это тоже правда…

Мог ли я сразу ответить Светлане? Нет, я долго и напряженно думал, не мог разобраться, понять, что к чему; в словах Светланы был пугающий меня смысл. Ее последние слова были о Крамове, и я отвечал на них, но в мыслях моих звучали те, первые слова о «капитале» и «весе», с которыми я поеду в обком.

— Ну и жди! Жди! — жестко и зло повторил я. — Он тебе все расскажет, все объяснит. У него, видно, тоже две правды, тебе под стать. На любой вкус. Он с «капиталом» и «весом». А в обком ехать не хочет! Его тебе не пришлось бы уговаривать не ехать. Да если бы ты его сутки уговаривала поехать, он все равно не послушался бы тебя, можешь быть спокойна. Жди его, жди! С какой правдой он к тебе приедет? У него их несколько, как и у тебя. А я поеду! Слышишь, поеду в обком! С одной правдой поеду, мне ее хватит!

Я ушел.

На другой день я выехал в область. Добрался вечером, с трудом получил койку в знакомой гостинице и утром пошел в обком.

Направили меня к инструктору промышленного отдела. Ото был молодой светловолосый человек с очень спокойными, точно остановившимися глазами. Казалось, что они у него стеклянные, вставные.

Вы знаете, есть такие уравновешенные, неопределенные, мягкие люди. В душе я называю их взращенными на растительной пище. Вот таким показался мне и этот инструктор.

Я долго рассказывал ему об условиях, в которых мы работаем. Он слушал внимательно и молчал. Лицо его не выражало ничего, кроме отрешенного спокойствия. Очень неприятно беседовать с таким человеком. В институте у нас, были разные профессора. Одному сдаешь зачет и чувствуешь, что перед тобой живой человек. Внешне он ничем не помогает тебе, но ты видишь, чувствуешь, что он заинтересован в тебе, что-то неуловимо меняется в его глазах, в лице, когда ты говоришь правильно. А есть такие, которые с одинаково вежливым бесстрастием смотрят на тебя и когда ты отвечаешь правильно и когда «тонешь»…

Этот инструктор был из таких вежливо-бесстрастных.

Рассказывая, я задавал ему вопрос: «Ведь нельзя допустить, чтобы советские люди так жили даже за Полярным кругом?» Но инструктор молчал по-прежнему.

Наконец я понял, что главное для этого инструктора — сохранить бесстрастное спокойствие. Он не только не собирался высказать свое мнение, но и все делал для того, чтобы жестом, движением головы или выражением лица дать понять — ничего он не поддерживает и ни на что не возражает.

Во мне закипела злость. Я начал своего рода игру. Да, именно игру! Каким угодно способом, но я должен заставить, вынудить инструктора высказать его мнение!

Но он оказался опытным противником в этой игре. Только единственный раз мне удалось выиграть. Когда я говорил о том, что рабочим негде собраться почитать книгу или газету и из-за этого невозможно наладить политучебу, инструктор чуть нахмурил брови.

— Учебу надо организовать, — проговорил он.

Большего мне не удалось добиться.

…Интересная деталь! Месяц спустя я встретил этого инструктора в нашем поселке. Теперь он инструктор райкома партии. Этому парню явно не везло. Мы разговорились, и он рассказал мне, что долгие годы проработал в аппарате ЦК тоже инструктором, примерно за полгода до нашей первой встречи был переведен в обком, а теперь вот оказался в райкоме.

На этот раз он показался мне совсем иным человеком, точно кто-то взял его за плечи и потряс с такой силой, что кора бесстрастного равнодушия сразу слетела с него и под нею обнаружился нормальный, живой человек.

Напомнив ему нашу первую встречу, я спросил:

— Почему ты так вел себя?

— А так нас раньше учили, — ответил инструктор, — наше дело — выслушать и доложить начальству, а потом передать мнение начальства. Вот и все. Свое мнение иметь не полагалось. — Он усмехнулся. — Трудно было, пока не привык…

…Да, так вот, разговор мой в обкоме с этим человеком не дал никаких результатов.

Инструктор даже не захотел доложить начальству о моем деле, сказав, что обком хозяйственными вопросами не занимается, и посоветовал обратиться в облисполком.

Но я всей душой, всем сердцем чувствовал, что это дело партийное, что многое в нем выходило за пределы хозяйственных рамок.

Было еще нечто, что заставляло меня добиваться разрешения дела именно в партийном порядке. И, как ни странно, этим «нечто» было поведение инструктора.

Я пошел к секретарю обкома.

Оказалось, попасть к нему очень трудно, если не невозможно.

Дежурный технический секретарь отослал меня к помощнику секретаря обкома, сидящему в маленькой комнатке рядом с приемной. Помощник выслушал и сказал, что это «партизанщина» — ставить вопрос так, как я это делаю.

— Ну, представьте себе, что все пойдут к секретарю обкома по всем вопросам. Что из этого получится? Область большая, строек много, да еще рыбная промышленность…

Все, что он говорил, было ясно, просто и элементарно правильно. И вместе с тем абсолютно не убеждало меня. Не мог же я объяснить ему, что вопрос о строительстве домов связан для меня со многим, с очень, очень многим…

Под конец разговора помощник сказал, переходя на «ты»:

— Ну, хочешь, я звякну в исполком, чтобы там разобрались в твоем предложении? — И он потянулся к телефону.

— Не надо! — решительно сказал я и вышел из комнаты.

Когда я проходил через приемную, высокая, обитая клеенкой дверь открылась и из комнаты вышел человек. Дежурного секретаря в приемной не было. Тут точно кто-то подтолкнул меня. Я с ходу изменил направление и быстро вошел в еще не успевшую закрыться дверь.

Мне никогда не приходилось бывать в кабинетах крупных руководителей, и поначалу я смутился.

Потом любопытство взяло верх. Я огляделся. Почувствовал, что стою на толстом, мягком ковре, увидел карту, занимающую чуть ли не полстены, массивный письменный стол, поблескивающий черным лаком телефонный коммутатор, похожий на клавиатуру большой пишущей машинки, и длинный стол для заседаний.

Стол этот стоял не впритык к письменному, составляя букву «Т», как это обычно бывает в кабинетах разных начальников, а в стороне. Он был покрыт зеленым сукном, но не сплошь. Дальний от меня торцовый полированный край как бы образовывал второй, маленький стол. За ним сидел человек, погруженный в чтение бумаг.

Я заметил его не сразу. В первую минуту никого не увидев за большим письменным столом, я решил, что кабинет пуст и что человек, только что вышедший из этой комнаты, и был секретарь обкома.

Сейчас я понял, что ошибся.

— Товарищ секретарь обкома! — негромко проговорил я.

Человек поднял голову. У него было морщинистое лицо и тяжелые, густые брови. Взглянув на меня, он чуть поднял их.

Я подошел к столу и торопливо стал рассказывать о цели своего прихода, то и дело извиняясь, что ворвался без доклада.

Секретарь молча выслушал меня.

— Садитесь.

Это единственное слово ободрило меня.

Поспешно сев на один из стульев, стоящих длинным рядом вдоль стола, я с новым жаром стал излагать свое дело.

Внезапно секретарь прервал меня вопросом:

— Вы член партии, товарищ…

— Арефьев, — подсказал я и тут же ответил: — Кандидат, с прошлого года.

— Так вот, товарищ Арефьев, — строго сказал секретарь, — и помощник и инструктор были правы, советуя вам обратиться в областной исполнительный комитет. И вы напрасно жалуетесь на них.

Он помолчал. Настроение мое мигом упало. Точно я мчался куда-то, а меня разом остановили. И тон секретаря и то, что он сказал не «исполком» и не «облисполком», как говорят обычно, а полностью — «областной исполнительный комитет», — подчеркивали сухость и строгость его слов.

— Поймите, — спокойно продолжал секретарь, — ваш вопрос — обычный хозяйственный вопрос, хотя, может быть, и важный. Таких вопросов в нашей практике возникает великое множество. Что же получится, если решение их будет зависеть не от изучения конкретной основы этих вопросов — и при этом людьми, которым партия и государство поручили их решать, — а от того, поговорит товарищ Арефьев с секретарем обкома или не поговорит?

Было что-то подавляющее в словах секретаря.

Теперь я не ощущал в его голосе строгости — в нем была какая-то отрешенность. Мне показалось, что в эту минуту секретарь мыслями где-то очень далеко от меня, что он только подчиняется какой-то неотвратимой и тяжелой необходимости говорить мне все эти элементарные вещи и выполняет свой тяжелый, но привычный долг.

Я подумал: инструктор, помощник секретаря обкома и, наконец, сам секретарь фактически сказали мне одно и то же, только по-разному. И это привело меня в отчаяние.

— Значит, домов не будет, — тихо сказал я. — Ведь я уже пробовал обращаться по инстанции, ставил вопрос в комбинате…

— Киснуть не надо, — медленно проговорил секретарь. — Коммунист должен бороться, если считает, что его дело правое.

В паузах он бегло просматривал лежащие перед ним бумаги.

Меня охватила злоба. Вся обстановка этого кабинета — ковер, карта, портьера, телефоны — теперь уже не подавляла меня. Наоборот, она усиливала мое возмущение. Мне хотелось крикнуть секретарю: «Посидите-ка у нас в бараке!»

Но я сдержался. Я сказал, стиснув зубы:

— Вы говорите, бороться? За что? За то, чтобы люди жили по-человечески? Разве это нельзя решить без борьбы? Я хочу сказать — разве на это необходимо потратить столько сил, доказывать, убеждать? А если я не сумею убедить, перестану доказывать? Тогда что?

Я говорил все громче. Вся моя выдержка постепенно исчезла. Секретарь уже не проглядывал бумаги. Он смотрел на меня, сдвинув свои тяжелые брови.

— Если человеку на улице станет плохо, если с ним что-то случится, — продолжал я, — разве не долг каждого помочь ему? Разве необходимость помощи не очевидна? Разве за нее надо бороться?! Вы думаете, я не понимаю — смета, плановость, организованность… Но люди живут в недопустимых условиях, понимаете, в недопустимых! Чего же стоят эта смета и этот план?! Я был убежден, что об этом должны узнать честные партийные люди, и этого довольно, чтобы все исправить. А теперь что же? Я вернусь к себе — и все останется по-старому? А вы, зная обо всем этом, оставите все без перемен? Вы будете…

У меня не хватало дыхания. Я вскочил и выбежал из кабинета. Кажется, я хлопнул дверью. В моем возбуждении я готов был бежать на вокзал, вскочить в первый поезд и ехать в Москву, в ЦК. Потом я поостыл, решил написать в ЦК подробное письмо.

…В поезде, возвращаясь в наш поселок, я мысленно составлял это письмо. Я представлял себе, как его читает один из секретарей ЦК, как он, возмущенный, ударяет кулаком по столу и приказывает немедленно вызвать к телефону секретаря обкома, как зажигается лампочка на лакированном коммутаторе секретаря… О, я ни минуты не сомневался, что так оно и будет! Всего месяц тому назад я читал постановление ЦК по сельскому хозяйству. До этого мы все прочли другие решения, которые у каждого честного человека в нашей стране вызвали радость и гордость за нашу партию. Мы видели, знали, что партия не остановится ни перед чем, чтобы восстановить правду там, где она была попрана, что она поднимает всю нашу страну на новый этап ее жизни.

Но потом я подумал: пока мое письмо попадет в Москву, пока будет разобрано и проверено, пройдет время… Я не сомневался в том, что в эти дни в ЦК стекаются тысячи писем со всей нашей страны, потому что и коммунисты и беспартийные почувствовали, что ЦК хочет знать их мнение, хочет разбудить их инициативу. Не затеряется ли, не потонет ли в этом потоке мое письмо с дальнего Севера, с маленькой, местного значения стройки?..

А пока что все останется по-старому…

И перед глазами моими встал Крамов, которому, видно, и не надо никаких перемен, который чувствовал себя и раньше как рыба в воде. Встали перед моими глазами мятущаяся Светлана, тупой Фалалеев…

Я представил себе, как они меня встретят, узнав, что я съездил безрезультатно, что меня не поддержали. Настроение мое упало…

Рассказывать о дальнейшем мне стыдно, но я должен это сделать.

Я вернулся в поселок. Была суббота. Проходя мимо «шайбы» и услышав смутный человеческий гул, я вдруг почувствовал неодолимое желание забыть, хотя бы ненадолго забыть все, что произошло.

Словом, я зашел в «шайбу»…

Зашел с твердым решением выпить только бутылку пива. Но, увидев, что рабочих с моего участка здесь нет, не удержался, поддался уговорам соседей и выпил сто граммов водки, потом еще…

Смутно помню, как появился потом крамовский шофер, как меня усаживали в кабину трехтонки.

Проснулся ночью в комнате Крамова. Очень хотелось пить. Я уже протрезвел, только сильно болела голова.

Несмотря на позднее время, Николай Николаевич сидел за столом и читал при свете прикрытой картонным колпаком лампы.

— Дайте воды, — попросил я.

Крамов повернулся ко мне, захлопнул книгу.

— Чего ты не спишь? — спросил он таким тоном, будто мое пребывание здесь вполне естественно.

Он встал, вышел в тамбур и вскоре вернулся с жестяной кружкой в руках.

Я залпом выпил ледяную воду. Крамов снова уселся за стол. Боль в голове утихла. Я лежал на той самой койке, на которой спал в свою первую ночь на Туннельстрое. Как хорошо мне было тогда! Какой уютной казалась мне эта комната! С какой любовью, с каким чувством дружбы и преданности глядел я тогда на Крамова! Сейчас мне были противны стены, неприятен Крамов, сам себе я казался отвратительным.

— Ты, говорят, в область ездил? — спросил Крамов.

— Ездил, — глухо ответил я.

— Насчет домов?

— Да.

— Ну и как?

— Не будет домов, — ответил я, не глядя на Крамова.

— Я так и думал, — спокойно, без тени злорадства сказал Крамов. — Ты еще не знаешь, что значит в нашей хозяйственной системе смета.

— Теперь знаю.

Крамов встал, прошелся по комнате и сел на кровати, у меня в ногах.

— Послушай, Андрей, — сказал он, — боюсь, что ты все-таки не разбираешься в людях, с которыми работаешь. Ты все думаешь, что здесь Большая земля. А здесь полярка. Понимаешь?

— Люди как люди.

— Нет. Это люди особые. Часть из них — бывшие кулаки, высланные сюда в период коллективизации, их дети. Потом люди, переехавшие сюда еще в те времена, когда тут были сплошные тундры и редкие лопарские поселки. В свое время они неплохо потрудились. Но сейчас у них нет больше стимула для работы. Они давно уже получают всевозможные надбавки за выслугу лет в Заполярье. И будут их получать вне зависимости от, так сказать, производительности своего труда. Наконец, еще одна категория — люди, которые появились здесь в последние годы. У них один стимул — деньги. Ясно? Теперь я тебя спрашиваю как взрослого человека: учитываешь ли ты все это, когда затеваешь возню с домами и прочей культурой? Не лучше ли вести себя с ними просто, трезво, без иллюзий, зная их цели и преследуя свою цель?

— Как же? Научите, — тихо сказал я.

— Пожалуйста. Первая категория — народ травмированный, требующий особого подхода и бдительности. Людей второй категории — зажиревших бездельников — надо заставлять работать, понимаешь, за-ста-влять! Людям третьей надо давать возможность заработать. Без этого ничего не выйдет. Вот тебе все методы.

— Скажите, — так же тихо, хотя злость кипела во мне, спросил я, — а людей, просто людей здесь нет? Просто честных советских людей?

— Послушай, Андрей, — нетерпеливо оборвал меня Крамов, — избавь меня от пустых, демагогических вопросов! Я рассказываю тебе о специфике здешних контингентов. О спе-ци-фи-ке, понимаешь?

— Понимаю, — сказал я. — Но, простите меня, Николай Николаевич, в ваших словах я вижу другую специфику — специфику холодного, злого, предвзятого отношения к людям.

— Опять ты…

— Подождите, — сказал я, приподымаясь, — Вот вы говорите — бывшие кулаки. Допустим. Но с тех пор прошло четверть века. Ведь за эти годы многие из них честным, тяжелым трудом создали себе новую биографию, давно восстановлены во всех правах. Некоторые из них орденами награждены. А вы хотите кнут наготове держать…

— Я говорю не о кнуте, а о бдительности, — прервал меня Крамов.

— Перестаньте! — воскликнул я. — Вы… вы опошляете большое революционное слово «бдительность»! Будьте бдительным, но опустите свой кнут! Разве вы не чувствуете, что народу опротивели люди с кнутом? Разве вы не читали решений правительства об амнистии? Даже бывшие преступники прощены, те, которые искупили свою вину. Теперь о детях. Многим из этих ребят только по двадцать лет! Они родились, когда их отцы уже не были кулаками. А вы хотите и над ними держать свой кнут, шантажировать их грехами отцов! Да кто вам разрешит это в наше время?!

Я был очень взволнован. Вскочил с постели. Крамов встал тоже. Потом он снова опустился на кровать.

— Ну, прекратим этот бессмысленный спор, — миролюбиво и даже виновато сказал он. — Пожалуй, ты прав. Человеческая жизнь — самый большой капитал на земле. В особенности жизнь советского человека.

Я удивленно посмотрел на него. Мне даже показалось, что эти слова произнес не Крамов — настолько проникновенно и, я бы сказал, задушевно прозвучали они. Трудно было представить себе, что все сказанное ранее и эти последние фразы произнесены одним и тем же человеком и с одинаковой убежденностью в голосе.

Крамов глядел прямо мне в лицо своими спокойными, редко мигающими васильковыми глазами.

— Жизнь многообразна, Андрей, — задумчиво и немного печально продолжал он. — Возьмем, к примеру, военный устав. Все в нем правильно и разумно. Но на войне приходится прибегать к далеко не уставным средствам. А ведь мы не в тылу страны, Андрей…

Он что-то говорил еще, но я почти не слушал его. Странное дело! Совсем недавно голос Николая Николаевича, его манера говорить, его аргументация — все это целиком подчиняло меня. А теперь его слова шли как-то мимо…

«Зачем он все это говорит? К чему?» — подумал я.

Сел у стола и стал перелистывать книгу, которую только что читал Крамов. Это была «Жизнь пчел» Метерлинка.

— А наша жизнь — это борьба, — продолжал Крамол развивать мысль, начало которой я прослушал, — и путь к достижению наших больших и очень гуманных целей не всегда может быть гуманным…

Он умолк и, опустив голову, задумался. Я молчал. И вдруг заметил, как Николай Николаевич одним уголком глаза, не поднимая головы, следит за мной.

И в то же мгновение со всей очевидностью, с предельной бесспорностью мне как бы открылся внутренний процесс ого мышления. Неторопливые, проникновенные его слова служат только средством скрыть от меня истинные его мысли.

— Не выходит у нас беседы! — резко сказал я, вставая.

Крамов тоже поспешно встал. Я пошел к двери.

— Ты куда? — растерянно и даже испуганно спросил Крамов.

— Пойду. Трещит голова, все равно не засну.

— Ты с ума сошел! — заслоняя дверь, воскликнул Крамов. — Восемь километров пешком отмахать? Погоди, утром отвезу.

— Не надо.

— Ладно, — угрюмо и даже грубовато буркнул Крамов. Удивительно быстро менялся его тон. — Хочешь идти — иди. Насчет выпивки не болтай. Ханжей и лицемеров достаточно и за Полярным кругом.

Он отошел от двери, пропуская меня.