Да, я ошибся в Светлане.

До сих пор я не могу попять: пошла ли она на близость со мной потому, что любила меня и не могла противостоять своему чувству, или потому, что хотела сжечь корабли и начать новую жизнь? Или, наоборот, она надеялась, что я после той ночи переменюсь сам?

Не знаю… Но так или иначе я очень скоро убедился — Светлана по-прежнему далека от меня.

Вначале мне казалось, что все решилось той ночью, освещенной северным сиянием.

Мне казалось, что не всегда понятная мне борьба в душе Светланы окончена и то, что было дорого мне в ней, что я любил, победило и теперь мы навсегда вместе.

Но я ошибся. Наше сближение не было естественным, закономерным шагом Светланы. Решившись на близость со мной, она тотчас же испугалась, испугалась самой себя и мгновенно отошла, внутренне отдалилась от меня.

Все это я понял только позже…

А в то время я был ошеломлен поведением Светланы.

Сначала я пытался убедить себя в том, что наступившая отчужденность — следствие гибели Зайцева, что это трагическое происшествие потрясло Светлану.

Но нет, дело было не в этом. Постепенно я начинал сознавать, что, физически сблизившись со мной, она в чем-то большом, главном не сделала ни одного шага ко мне.

Я убежден, что она сама не сознавала, что делает. Я верил: в ту ночь, обнимая меня, Светлана была искренна, ей самой казалось, что все решено между нами.

Но потом она испугалась…

Когда после той ночи я пришел в ее комнату как к себе домой, я вдруг почувствовал, что наткнулся на прозрачную, но непреодолимую стену между нами. Как я мучился в те дни! По десять раз на день я искал случая остаться со Светланой наедине — она избегала этого. Возвращаясь в свою комнату, я громко поворачивал ключ в замке, ходил, стуча ногами, передвигал стулья в надежде, что Светлана услышит и позовет меня… Но она молчала. В тех случаях, когда ей трудно было избежать меня, — в штольне, на частых служебных летучках в моей конторе перед началом смен — я пытался встретиться со Светланой взглядом. Она отводила глаза…

И вот неотступная, мучительная мысль стала сверлить мой мозг: Крамов! Все дело в Крамове! Я заблуждался, думая, что он безразличен ей. Я был слишком доверчив. Меня обмануло внешнее безразличие, с которым Светлана слушала Крамова тогда, в горах.

Нет, он не был безразличен ей, не был! Сблизившись со мной, она поняла, что делает окончательный выбор, и испугалась…

О, как я ненавидел в те дни Крамова! Были минуты, когда мне казалось что я мог бы уничтожить его физически, убить, растоптать, — мне дико признаваться сейчас в этом, но так было, было! Иногда же мне приходила в голову другая, не менее нелепая мысль — поехать к Крамову и объясниться с ним. Я готов был просить его, да, просить, умолять отказаться от Светланы, доказать Крамову, что она не нужна ему, что они разные, совсем разные люди, что для него, Крамова, Светлана только мимолетное увлечение, что он забудет о ней, как только кончится стройка и он уедет отсюда, очутится среди других людей, других женщин… А для меня в Светлане вся моя жизнь…

На один из ближайших дней было назначено открытое партийное собрание управления строительства комбината для обсуждения хода туннельных работ.

Внутреннее волнение мое достигло предела.

Нет, не потому я волновался, что опасался критики нашей работы: времена отставания давно прошли, мы изо дня в день выполняли план.

Причина была в другом. Меня неотступно преследовала мысль о Крамове, желание разоблачить его. После того как при не вполне попятных мне обстоятельствах погиб Зайцев, желание это все больше овладевало мной.

Я хотел посоветоваться с Трифоновым, но его уже вторую неделю не было на участке: у Павла Харитоновича опасно заболел сын, живущий в областном, городе.

В ночь перед собранием я не мог заснуть. Я ощущал острую, непреодолимую потребность рассказать о своем намерении Светлане. Тихо, стараясь, чтобы никто меня не заметил, я прошел по коридору и слегка толкнул дверь в ее комнату. Дверь была заперта. Мои стук разбудил Светлану.

— Кто там? — окликнула она.

— Это я, — шепотом ответил я, — На одну минуту… Мне очень надо с тобой поговорить.

Она открыла дверь и отошла в темноту.

— Подожди, не зажигай свет, — сказала Светлана. — Что случилось?

— Нет, нет, ничего особенного, не волнуйся! Просто мне очень надо поговорить.

Я слушал, как она загремела стулом, — очевидно, одевалась в темноте.

— Иди сюда, только тихо, — сказала она, — Держи руку. Вот сюда…

Мы сели.

— Завтра партийное собрание, Светлана, — сказал я. — И я не могу больше молчать, я уверен, что Крамов виноват в смерти Зайцева. Больше того — у меня есть некоторые основания думать, что на его душе еще одна смерть. Это было раньше, во время войны… Я пришел к тебе за поддержкой, я хочу, чтобы мы были единодушны, чтобы ты поддержала меня. Я не требую от тебя никаких публичных выступлений, но должен знать, что ты со мной, что Крамов наш общий враг. Тогда мне будет легче, в сто раз легче бороться!

— Из-за этого ты и пришел ко мне… ночью? — спросила Светлана.

— Но это важно, очень важно, пойми!

Снова наступило молчание.

— Я прошу тебя, умоляю не делать этого, — сказала Светлана. — Он… сильный человек. Он знает, чего хочет, и не пощадит тех, кто встанет на его пути. Ах, Андрей, ты его еще не знаешь! Я умоляю тебя, прекрати эту бессмысленную борьбу! Зачем тебе все это? К чему?

— Я не остановлюсь на полдороге. Передо мной неправда, и я буду бороться с ней, несмотря ни на что.

— Оставь эти громкие слова, Андрей! — воскликнула Светлана. — Борьба, правда, неправда, разоблачить, сорвать маску… Надоело!

— Послушай, Света, — твердо сказал я, — давай же поговорим всерьез, давай выясним: что стоит между нами? Ответь мне прямо, честно: может быть, ты… может быть, все-таки тебе жалко Крамова?

— Нет, нет, — поспешно ответила она, — мне жалко тебя.

— Но мне же ничего не грозит, Света!

— Тебе всегда будет что-то грозить, Андрей.

— Не понимаю. Что ты хочешь этим сказать? Что у меня плохой, неуживчивый характер? Что я всегда буду навлекать на себя неприятности? Это ты хочешь «сказать?

— Не знаю… Я ничего не знаю, Андрей! Кроме одного: я хочу жить, понимаешь, жить просто, спокойно, нормально… Ну, обругай меня, скажи, что я обывательница, мещанка, боюсь трудностей. Присоединись к тем, кто клеймит этими словами людей, желающих обыкновенного, простого счастья…

Нет, она не понимала меня!

— Но ведь я тоже хочу счастья, Света! Тебе, себе, другим!

— Неправда! — воскликнула она. — Ты себялюбец, вот ты кто! Меня ты не любишь, знаю, знаю, не любишь! Ты любишь только себя и свои выдуманные правила жизни, свою позу благодетеля человечества. Уйди, пожалуйста, прошу тебя!

Вы знаете, что все собрания, партийные и беспартийные, которые проводятся во всех уголках нашей земли, на суше и на море, в центре и в провинциях, в снежных и песчаных пустынях, на полях и в заводских стенах, условно можно разделить на две группы.

В первую группу входят собрания, созванные самой жизнью, ее событиями. Они, эти собрания, необходимы каждому, кто на них присутствует, они вызваны потребностью каждого высказать то, что волнует его разум и сердце, или послушать, что скажут по этому поводу товарищи. После таких собраний всегда что-то меняется в жизни человека и коллектива, что-то становится яснее и понятнее; симпатии и антипатии, уважение и ненависть приобретают после таких собраний очень четкие, определенные формы.

Но есть иные собрания. Они не нужны никому, если не считать тех людей, которые их организуют. Да и у них нет необходимости в этих собраниях, если иметь в виду потребность разума и сердца, а не казенную необходимость отчитаться перед вышестоящей инстанцией.

Печать равнодушия и мертворожденности лежит на таких собраниях.

«Есть предложение поручить ведение собрания…»

Собранию это безразлично. Не все ли равно, кто будет «вести» ненужное, неинтересное людям дело? Пускай «ведут», лишь бы поскорей…

А дело скучное, неинтересное. Это видно уже из названия доклада: «О некоторых предварительных итогах движения за ускорение оборачиваемости…» И докладчик надоел. Слышали его не раз. Неизвестно, кого он любит, кого презирает, за что готов умереть, за что жить до ста лет.

Докладчик просит час.

— Э-э, нет! Тридцать минут! — кричит собрание: на этот раз затронуты его кровные интересы, и оно оживляется.

Но у докладчика доклад написан на бумаге. «Перестроиться на ходу» он не умеет, всю жизнь читает по написанному.

— Есть все же предложение, — взывает председатель, — дать час. — И, конечно, добавляет — Вопрос, товарищи, серьезный.

Ну что поделаешь, положение безвыходное, час так час! Доклад начинается…

Открытое партийное собрание Управления строительства началось в шесть часов вечера. Двадцать три коммуниста и кандидата партии и беспартийные собрались в маленьком дощатом зале заседаний. Председатель, секретарь партийной организации Сизов, объявил название доклада: «О некоторых предварительных итогах хода строительства туннеля». Докладчик — начальник Управления строительства Фалалеев.

Доклад оказался самым обычным, проходным, так сказать, докладом. Много цифр, констатировались «плюсы и минусы в работе», но главной, пронизывающей весь доклад идеи, воинствующей мысли не было.

Докладчик хвалил работу западного участка, хотя и обратил внимание Крамова на необходимость больше заботиться о бытовых нуждах коллектива. «На восточном же участке, — сказал докладчик, — имел место ряд общеизвестных неполадок, причиной которых явилась неопытность молодых технических кадров участка», но «теперь положение выправилось».

Людям было скучно, хотя докладчик говорил о деле, ради которого они сюда приехали, о главном на этом этапе деле их жизни. Но оттого ли, что докладчик говорил об этом деле в тех же самых выражениях и при помощи той же сотни слов, какими часто пользуются докладчики под всеми нашими широтами, или от сознания, что час, отведенный докладчику, — это еще не конец и что обязательно найдутся люди, которые без всякой необходимости выйдут к столу и, несколько перетасовывая ту же сотню слов, будут растягивать «прения», — но так или иначе собранию было скучно.

Я сидел рядом с Агафоновым на скамье у стены. Слова докладчика доходили до меня будто через вату.

Сегодня утром, встретив Светлану в штольне, я сказал ей: «Не буду выступать». Она улыбнулась и незаметно для других пожала мне руку.

Но странное дело: придя к определенному решению, и не обрел желанного спокойствия, которого так жаждал после мучительных ночей раздумий. И радость, оттого что повод, могущий усложнить мои отношения со Светланой, устранен, не ощущалась мною так сильно, как я этого ожидал.

И вот я сидел на собрании и рассеянно слушал докладчика.

Но чем больше и слушал его, чем больше старался сосредоточиться, тем сильнее росло во мне раздражение. «Почему он так скучно говорит? — думал я. — Неужели он не видит, не чувствует, что между ним и собранием — стена?»

Начались прения. Их форму и содержание определил доклад, люди говорили вяло и неинтересно.

«А я сижу и молчу, — продолжал думать я. — Мог бы поднять вопрос, важный, острый, но я молчу. Среди нас, коммунистов, есть негодяй, а я молчу. Значит, я покрываю его, становлюсь его соучастником…»

И мысли, которые я так упорно гнал от себя, снова нахлынули на меня.

Ни разу еще за последние сутки я не ощущал с такой остротой преступности моего молчания, как сейчас, на этом скучном собрании. Мне представилось: в то время как люди в этой комнате заняты своими обыденными делами, там, за окнами, начинается пожар, я один знаю об этом, знаю, но молчу.

Впрочем, я говорю сейчас полуправду. В те минуты, я ненавидел Крамова не только за его дела, я снова со всей силой ощутил в нем соперника, человека, вставшего между мной и Светланой.

После того как выступили три человека, председатель тщетно взывал к собранию — желающих говорить больше не находилось. Но по установившейся для собраний традиции число «три» означало, что прения прошли «слабо», были «скомканы», и руководителям собрания могло нагореть как за доклад, «который не содержал в себе достаточно самокритики и не обеспечил должного уровня прений», так и за организацию собрания. Надо было довести число выступавших до шести-восьми: с этих цифр обычно начинались показатели «должного уровня». Но желающих выступить больше не нашлось.

И тогда председательствующий, исчерпав все варианты побуждения вроде: «Что ж, товарищи, неужели нет желающих?», «Вопрос важный, товарищи!», «Давайте говорить, товарищи!», «Неужели не о чем сказать, товарищи?» — приготовился произнести заключительную фразу: «Тогда есть такой проект решения, товарищи…»

И в этот именно момент я встал. Поднял руку и громко сказал:

— Прошу слова!

— Хватит! Закрыть прения! — крикнул из зала кто-то разочарованный в том, что близкий, казалось, конец собрания внезапно отодвигается.

Но председательствующий, довольный появлением еще одного оратора, немедленно возразил:

— Прения не закрыты. Каждый имеет право высказаться. Просим, товарищ Арефьев.

Я вышел к столу президиума и встал сбоку.

— Товарищи! — сказал я, удивляясь своему спокойствию. — Как вы знаете, я еще молодой коммунист, точнее — кандидат партии. На это собрание я пришел со своими недоумениями, сомнениями, со всем, что лежит у меня на сердце. Я хочу, товарищи, поговорить сегодня о работе западного участка.

— Восточного! — крикнул кто-то с места, полагая, очевидно, что я оговорился.

— Нет, товарищи, — сказал я, — мне хочется сейчас поговорить не о себе, не о нашем восточном участке. Речь идет о западном и главным образом о его начальнике, товарище Крамове.

В зале сразу стало тихо.

Тот неясный, но ощутимый шум приглушенных голосов, который все время стоял в зале, теперь оборвался. Должно быть, люди почувствовали, что им предстоит услышать нечто такое, к чему нм необходимо определить свое личное отношение, высказаться «за» или «против». И тишина, мгновенно сменившая шум, была особенно ощутимой. Многие обернулись в сторону Крамова. Он сидел во втором ряду, на краю скамьи, с трубкой, зажатой в руке. Когда я назвал его имя, Крамов чуть откинул голову и подчеркнуто удивленно приподнял брови.

— Вам будет непонятно, товарищи, то, что я говорю, и волнение мое непонятно, если я не расскажу о своем первоначальном отношении к товарищу Крамову, продолжал я.

Сизов поднял руку ладонью кинзу, останавливая меня, и, обращаясь к собранию, добродушно сказал:

— Судя по началу, товарищ Арефьев явно не уложится в десятиминутный регламент.

Он повернул ко мне голову и спросил:

— Сколько вам нужно, товарищ Арефьев?

Почему-то его вопрос очень обидел меня.

— Я, кажется, еще не превысил регламент. Прошу не мешать! — грубо ответил я.

Сизов пожал плечами и сказал:

— Продолжайте.

Несколько мгновений я молчал, стараясь вновь обрести равновесие; это мне удалось, и я продолжал так же спокойно, как начал:

— Повторяю, товарищи: я должен все это рассказать, чтобы вы поняли, что сейчас происходит… в моей душе.

И я начал говорить о том, как я познакомился с Крамовым, как он понравился мне. Потом рассказал, как помог Крамов восточному участку при неполадках с компрессором.

— Я полюбил Николая Николаевича Крамова, он казался мне настоящим героем нашего времени, человеком переднего края, волевым, умелым, обаятельным, смелым…

— Товарищ Арефьев! — вдруг прервал меня сидевший в президиуме Фалалеев. — Вы все-таки давайте к повестке дня. Ну что вы лирикой занимаетесь: «Полюбил», «разлюбил»… Крамов не девушка.

Раздался чей-то смешок.

— Прошу не перебивать меня! — снова сорвался я со своего тона. — Вы… вы мочалку жевали, товарищ начальник, а я говорю о том, что у меня на душе, в сердце!..

В зале послышался неодобрительный шум.

Сизов постучал карандашом о графин.

— Простите меня, товарищи, — сказал я.

Сизов снова поднял руку.

— Товарищ Арефьев, как я и предполагал, исчерпал свой регламент, не сказав, по-видимому, главного. Лично я предлагаю продлить ему время. Товарищ Арефьев, очевидно, волнуется…

Зал молчал. Я чувствовал, что люди еще не определили своего отношения к моему выступлению. Активная нелюбовь к затянувшимся собраниям мешала им высказаться за продление срока регламента.

— Значит, продлили, — возвестил Сизов и, обращаясь ко мне, предупредил: — Старайтесь говорить покороче.

— Хорошо, — сказал я. — Так вот, товарищи, я ошибся в Крамове, и вы, видимо, ошибаетесь в нем. Он не тот человек, за кого мы его принимаем.

— Кто же он, зверь какой, что ли? — выкрикнули из зала.

— Он чужой человек, — твердо сказал я. — Он не любит людей. Посмотрите, как живут его рабочие. Барак, нары, белье постельное не у всех… Однако с рабочими он заигрывает, потому что знает: с рабочим классом у нас в стране шутить нельзя. Он посылает за курицей для больного рабочего, но здравпункта на своем участке не открывает. К чему? Ведь здравпункт, жилые дома, постельное белье не входят в показатели выполнения плана. На его участке нет коммунистов. Зачем они ему? Только мешают. Он подбирает людей с изъянами в биографии, потому что с ними проще, можно обращаться к помощи кнута. Он воспитывает людей не в духе преданности делу, а в духе личной к нему преданности: кому деньги, кому кнут, кому свой портрет с надписью…

Я остановился. От моего первоначального спокойствия не осталось и следа.

Атмосфера в зале накалялась.

— Он насаждает чуждые всему советскому духу, чуждые нашему строю методы! — крикнул я. — Это не наши методы, товарищи!

— Факты! — крикнул из президиума Фалалеев.

— Факты? — переспросил я. — Я не следователь, я не проверял деятельности Крамова. Я говорю то, что чувствую, ощущаю…

Люди в зале неодобрительно зашумели. Кто-то крикнул из зала:

— Факты давай, факты!

Я растерянно смотрел в зал. Я был смущен, сбит с толку.

— Факты найдутся! — с новой силой крикнул я. — Ладо только внимательнее присмотреться! А пока… пока я хочу задать товарищу Крамову два вопроса. Зачем он послал шофера Зайцева в комбинат? И второй вопрос: какие он имеет фронтовые награды?

Потоптавшись еще несколько секунд на трибуне, я при общем молчании сошел в зал.

Теперь, когда прошло много времени, я могу более или менее спокойно рассказывать об этом собрании, посмотреть на себя со стороны. Но тогда мысли мои смешались. Я чувствовал только одно — меня не поняли, не поддержали. Провал был полный.

Когда я сошел с трибуны, слова попросил Фалалеев.

— Ну вот, — медленно начал он, опершись обеими руками о трибуну, — мы выслушали речь товарища Арефьева… если это можно назвать речью. Сумбур какой-то у товарища Арефьева получился. Вот он тут вопросы Крамову задает. А я бы ему самому задал вопросы. Кто изо дня в день давал проходку? Кто, я спрашиваю, — Арефьев или Крамов? Кто, следовательно, выполнял свой долг перед родиной — Арефьев или Крамов? Слов нет, товарищи, у Крамова имеются недостатки. Некоторое пренебрежение к вопросам быта, например. Так ведь и я его за это критиковал. Могу еще добавить: с инженерно-техническим персоналом среднего, так сказать, звена грубоват бывает товарищ Крамов. И за это мы его покритикуем. Но то, с чем выступил Арефьев, — это же, товарищи, поклеп, клевета! За такую демагогию из партии исключать надо!

Он с размаху ударил ладонью по трибуне, обвел глазами зал и вернулся за стол президиума.

Я сидел рядом с Агафоновым, опустив голову. И тогда слова попросил Крамов.

При звуке его голоса я взглянул на него. Крамов спокойно поднялся на трибуну, постоял несколько мгновений и… улыбнулся. Это была так хорошо знакомая мне, ясная, открытая, синеглазая улыбка.

— Ну что ж, товарищи, — негромко начал Крамов, — сначала я должен ответить на те два вопроса, которые мне задал Андрей Арефьев.

И то, что Николай Николаевич произнес эти слова улыбаясь, и то, что он назвал меня не просто «Арефьев» и не «товарищ Арефьев», а дружески «Андрей Арефьев», сразу как-то разрядило обстановку и расположило зал к Крамову.

— Первый вопрос такой, — продолжал Николай Николаевич: — зачем я посылал шофера, который погиб при обвале? Я понимаю Арефьева, он намекает на то, что я, следуя своей «зверской» натуре, послал человека, невзирая на предупреждение о лавинной опасности. Да, товарищи, я послал шофера, невзирая на этот приказ. У меня заболел рабочий. Сердечный приступ. А медикаменты в моей аптечке кончились. У меня не было под рукой шофера, я отпустил его накануне в поселок. Но подносчик взрывчатки Зайцев сам вызвался поехать за лекарством, спасти человека. И он поехал, потому что был настоящим советским полярником. Он погиб на посту, спасая своего товарища рабочего. Вечная ему память!

Крамов сделал выразительную паузу.

— Теперь, — он глядел прямо в зал, — второй вопрос: о наградах. Нс знаю, какие уж этот вопрос преследует цели. Отвечаю: я награжден орденами Отечественной войны и Красного Знамени.

— Какую должность занимали? — выкрикнул я, подаваясь вперед.

— Служил в разных штабах, — ответил Крамов и пожал плечами. — Надеюсь, в этом факте вы не усматриваете ничего предосудительного?

Но тут на меня со всех сторон зашикали, закричали, и я снова сел, еще ниже опустив голову.

— Я не буду оправдываться, — продолжал Крамов, — потому что хорошо понимаю Андрея и чувства, которые руководили им.

— Что вы имеете в виду? — снова крикнул я.

— Сейчас объясню. Представьте себе, товарищи: приезжает на далекую и трудную стройку молодой инженер… ведь каждый из нас был молодым. Представьте себе инженера, окончившего институт с отличием, как например, наш товарищ Арефьев. Есть два типа людей: одни, окончив вуз, понимают, что заложили только фундамент знаний, что им еще надо много учиться, совершенствоваться, расти и, главное… быть скромными.

Крамов держался так, будто его не касались ни мои обвинения, но то, что он сейчас говорил сам. Просто он давал совет, совет выдержанного, благожелательного, опытного человека.

— Но есть второй тип людей, — продолжал Крамов. — Едва окончив вуз, да к тому же с отличием, они, начитавшись келлермановских утопий, начинают воображать себя этакими мак-алланами, рожденными соединять материки. Своего рода культ собственной личности, товарищи. А жизнь бьет по носу таких мак-алланчиков…

В зале раздался одобрительный смех.

— Жизнь не хочет считаться с их непомерными претензиями и непомерно раздутым самомнением, — продолжал Николай Николаевич. — Она немедленно заводит их в тупик. На деле оказывается, что мысленно соединить материки легче, чем установить в незнакомых условиях компрессор или произвести врезку. Но партия, родина требуют от данного товарища не утопически восторженной болтовни, а будничной, конкретной работы.

И вот настает день, когда товарищу приходится поступиться своим честолюбием, своим — я хочу назвать вещи их именами — карьеристским честолюбием и пойти за советом к простым, рядовым инженерам, которые звезд с неба не хватают, но несколько гор на своем веку пробурили. Так было в данном случае, вы сами это услышали из уст инженера Арефьева.

Ну что ж, молодой специалист пришел за советом, и старший по опыту и возрасту инженер дал ему свои советы — обычное дело! Таким это дело показалось и мне, таким на место Арефьева показалось бы оно и девяноста девяти молодым специалистам из ста.

Но Арефьев не девяносто девять. Он один из ста! Получив советы и воспользовавшись ими, он затаил в душе злобу на советчика. Ведь он, этот советчик, стал невольным свидетелем беспомощности заполярного мак-алланчика!

Дальше — больше. Крамов даст высокие темпы проходки. Арефьев топчется на месте. Как это объяснят те девяносто девять молодых инженеров, о которых я говорил? Да очень просто! У Крамова побольше опыта, — значит, надо поучиться и догнать его… Но для одного из ста такой вывод унизителен. И он выдумывает другие причины, другое объяснение.

Пусть это объяснение позорит старшего товарища, который протянул ему руку в беде. Все причины хороши, лишь бы реабилитировать свою исключительную личность, лишь бы смешать с грязью, устранить того, кто в сознании исключительной личности представляется ей конкурентом.

Я не высказываю ни возмущения, ни обиды. Я просто констатирую факты, — говорил Николай Николаевич, отхлебнув глоток воды из стакана. Товарищ Арефьев молод. Он кандидат партии. Его надо воспитывать. Как — это дело парторганизации. Он зазнался. Надо с высот келлермановских утопий опустить его на трезвую советскую землю. И поскорее, пока он еще молод и поддается исправлению.

Несколько человек в зале зааплодировали. Крамов спокойно сошел с трибуны.

И тогда, не прося слова и не выходя к трибуне, над столом президиума снова поднялся Фалалеев.

— Либерализм! — громко выкрикнул он. — То, что говорил здесь Крамов, — это какое-то непротивление злу! Арефьев выступил возмутительно, оболгал товарища, не погнушался демагогией, политической спекуляцией! Я предлагаю: поручить бюро разобрать персональное дело кандидата партии Арефьева и сделать прямые выводы из его антипартийного, демагогического выступления!

Он сел.

В зале поднялся невообразимый шум. Первые секунды невозможно было понять, на чьей стороне люди. Но потом стало выясняться, что подавляющее большинство сочувствует Крамову, хотя и настроено против предложения начальника управления строительства.

И вдруг весь этот шум покрыл бас молчавшего до сих пор Агафонова:

— Неправильно!

Все смолкли.

— Что именно неправильно? — опершись о стол, спросил Фалалеев.

— Насчет того, чтобы поднимать дело против Арефьева, вот что неправильно, — по-прежнему не вставая, ответил Агафонов.

— Почему? Объясните.

— Могу… — начал было Агафонов.

Но ему со всех сторон закричали:

— Встань, встань! На трибуну иди!

— Встать могу, — прогудел Агафонов, — а на трибуну незачем, — Он встал. — Тут товарищ Арефьев говорил, что он молодой коммунист. Что ж, ему это звание «молодой» пристало, да и по годам он молод. А вот я, товарищи, хоть и старый, а, выходит, еще до Арефьева не дорос, беспартийный покамест…

В зало раздался добродушный смешок, но тут же оборвался. Агафонов же, стоя у стены, продолжал:

— Вот и я думаю: может, негоже мне, «молодому», со своими мнениями вперед старых лезть, да ведь как ни говори, а лет мне под шестьдесят, жизнь прожил, людей видел, этого со счетов не скинешь… Ну, речь сейчас не об этом.

Агафонов помолчал, точно нащупывая главную нить своей речи.

— Вот двух человек вижу я, — проговорил он, оглядывая зал, — Арефьева, значит, и товарища Крамова. Трудно нам было за ним угнаться, за товарищем Крамовым. У него проходка полтора метра, у нас — метр, у нас — полтора, у него — два… Мучился наш Арефьев, видели мы это, про себя, в одиночку мучился, но не об этом сейчас речь.

Ну, он-то человек молодой, жизнь только еще нюхать начал, а я воробей стреляный, тертый, обкатанный, в горах не первый год, а тоже не понимал, в чем у нас загвоздка. И вот решил я на свой, как говорится, страх и риск: пойду на западный, погляжу. Только пойду попросту, как говорится, частным образом, а то комиссиям да бригадам у нас научились пыль в глаза пускать. Обмен опытом это называется…

— Ха-ха-ха! — внезапным глухим, раскатистым смехом рассмеялся в президиуме Фалалеев. Но никто не поддержал его смеха.

— И вот встретил я Крамова Николая Николаевича, — продолжал Агафонов, — спрашиваю: «Можно прийти уму-разуму поучиться?» — «Приходи, говорит, старина, хоть сегодня вечерком». Верно я говорю, товарищ Крамов?

Крамов ничего не ответил, только кивнул.

— Пришел к порталу. Вижу, стоит Митька Дронов — мы с ним года три назад на руднике вместе бурили. Ну, увидел он меня: «Здорово, говорит, Федя, друг…» Спрашивает: за чем, мол, пожаловал? А я ему и объяснять не хотел: никудышный этот парень, Митька, — с рудника ушел, к рыбакам подался, не ужился и там, еще где-то летал… Ну, Митька пристал как лист банный. «Зайдем, говорит, в барак, зайдем, посмотришь, как живу». Ну, шут с тобой, думаю, зайдем.

Сизов постучал карандашом о графин и сказал:

— Вы все-таки ближе к делу, товарищ Агафонов…

— Дать, дать, продлить! — закричали вдруг из зала, хотя Сизов не напоминал Агафонову о регламенте.

Трудно было поверить, что кричали сейчас те же люди, что час назад с нетерпением ждали конца собрания.

— Зашли, — продолжал Агафонов, точно не слыша ни Сизова, ни криков из зала. — Вижу, народ в бараке плохо живет, постелей почти ни у кого нет… Ну, не об этом речь. Сели мы, поговорили. Думаю: что ж обижать человека, в гости ведь позвал. Вынул он поллитровку, друзей вспомнили, кто на руднике работал… ну, не устоял…

И Агафонов, разведя своими длинными руками, разом опустил их, точно бросил.

— Товарищи, — покрывая смех в зале, своим глухим сильным голосом закричал Фалалеев, — не пора ли все же кончать? Мы все понимаем: Агафонов — человек рабочий, выступать не привык, мы пошли ему навстречу, не прерывали… Но ведь у нас открытое партийное собрание, товарищ Агафонов, а ты нам какие-то пьяные байки рассказываешь!

— А у вас, товарищ начальник, — внезапно резко и даже грубо ответил Агафонов, — вся жизнь, видать, трезвонькая проходит? Херувимская?

Люди, не переставая смеяться, громко захлопали в ладоши.

— Нет, хоть я и беспартийный, а не позволю себе занимать собрание тем, что к делу не относится, — сказал Агафонов, когда зал немного успокоился. — А хочу я вам поведать, о чем только мне, старому своему знакомому, рассказал Дронов, да и то лишь после двухсот граммов.

О Крамове он говорил, скрывать не буду. Как жилы тянет из рабочего класса… «А только, говорит, приказал он тебя до штольни не допускать. Чтобы не унюхал там чего».

Внезапно Фалалеев ударил кулаком по столу.

— И требую, наконец, прекратить эту клевету, этот поклеп на советских рабочих! Сначала Арефьев, теперь Агафонов… Дело уже не в Крамове. Дело в том, что вы клевещете на советскую власть! Хотите уверить, что можно безнаказанно под носом партийной и профсоюзной организации эксплуатировать рабочих!

Он замолчал, тяжело отдуваясь.

И вот в тот же момент с Агафоновым произошла внезапная и страшная перемена. Глаза его налились кровью, руки сжались в кулаки. Он медленно, точно ничего не видя перед собой, пошел к столу президиума.

— Агафонов, товарищ Агафонов, — что вы! — испуганно заговорил Сизов, колотя стеклянной пробкой от графина по столу.

Фалалеев стал медленно клониться к спинке стула; казалось, сейчас он опрокинется вместе со стулом.

Подойдя к столу, Агафонов несколько мгновений глядел в упор на начальника, потом обернулся к собранию и тихо, постепенно возвышая голос, сказал:

— Вот этими руками я душил врагов Советского государства во время войны. А он мне такое… Я шестой десяток по земле хожу, разных видал людей! Видал шкурников с партбилетом в кармане, видал героев, что вражеский пулемет грудью заслоняли, видал болтунов и хапуг, видал и тех, кто за советскую власть кровь сердца своего отдавали… Видел я, знаю! В каком-нибудь колхозе, скажем, гниль завелась, люди впроголодь живут, а умники говорят: молчи, не критикуй, это, мол, поклеп на все колхозы! Начальник зарвался, заелся, на рабочих плюет, ему главное — что наверху скажут, а низы — шут с ними! Но не тронь — подрываешь единоначалие! Знаем мы таких: себя с советской властью равняют, свои безобразия основами прикрывают! А я если перед партией слово взял, то не для холуйства, вот что!

Трудно себе представить, что несколько десятков человек, сидящих в зале, могут произвести такой шум. Люди аплодировали, кричали: «Правильно! Верно! Давай Агафоныч!»

— Теперь о товарище Арефьеве, — продолжал Агафонов, когда получил возможность говорить. — Я к собранию этому не готовился, не знал, что так обернется дело. Но вижу я, сердцем чувствую: прав Арефьев Андрей, прав! И еще скажу: Арефьев человек стоящий, и рабочие его любят. Все!

И он пошел к своему месту.

Несколько минут в президиуме царило явное замешательство. Сизов, Фалалеев и секретарь собрания шепотом говорили что-то, касаясь друг друга головами. Фалалеев стучал пальцем по столу, и этот стук был хорошо слышен в зале.

Наконец Сизов встал.

— Вот что, товарищи, — негромко сказал он. — Большинство из нас не первый год в партии, на собраниях бывали не раз и знаем: иной раз выступит человек и уведет собрание в сторону…

В зале начался ропот, но Сизов заглушил его, возвысив голос:

— Очевидно, и в выступлениях Арефьева и в словах Агафонова есть какие-то элементы справедливой критики! Однако вернемся к цели нашего собрания. Мы сегодня собрались не для того, чтобы обсуждать Крамова. Никто, конечно, не может запретить коммунисту выступить с критикой другого коммуниста. Но думаю, что выступать так, как это сделал Арефьев, — с серьезнейшими политическими обвинениями, без фактов, да еще с какими-то темными намеками, — так выступать нельзя. Арефьев увлек за собой и Агафонова, которого мы знаем как отличного производственника, но который, к сожалению, еще не является зрелым человеком в политическом отношении. Если вы, товарищи, успокоите свои страсти, подогретые неверными, демагогическими, я бы сказал, заявлениями, то, трезво рассудив, увидите, что ни Арефьев, ни Агафонов, кроме ссылок на свою интуицию, на субъективно истолкованные факты да на разговор с подвыпившим человеком, никаких точных обвинений против товарища Крамова не выдвинули. А мы обязаны в разборе персональных дел соблюдать строгую законность, этому учит нас партия. Я думаю, товарищи, что мы поручим бюро заняться этим вопросом, а пока будем продолжать наше собрание спокойно и организованно, не отвлекаясь от повестки дня. Повестку помните? — Сизов заглянул в лежащий перед ним листок. — «О некоторых предварительных итогах хода строительства туннеля». Есть желающие?

— Есть! — раздался из глубины зала негромкий, так хорошо знакомый мне голос.

Я обернулся.

По проходу своей неторопливой, спокойной походкой шел к сцене Павел Харитонович Трифонов.

Я так обрадовался, что хотел броситься ему навстречу, но одумался и сел, не отрывая глаз от Трифонова.

А он поднялся на трибуну и без всякого вступления сказал, почти не повышая голоса:

— В обкоме вчера старых коммунистов собрали. Советовались по одному вопросу. Когда кончили заседать, подошел ко мне Баулин и спрашивает: «Как этого паренька фамилия, который у вас начальником участка на туннеле?» Я сказал: «Арефьев его фамилия». — «Так вот, — говорит Баулин, — передай от меня товарищу Арефьеву, что он был прав, а я, секретарь обкома, неправ». Вот я и передаю. Слышишь меня, товарищ Арефьев?

В зале стояла тишина, люди недоумевали, не могли понять, о чем это говорит Трифонов. Фамилию Баулина знали, конечно, все.

— Непонятно? — спросил Трифонов. — Мне тоже сперва непонятно было. А когда непонятно, положено спрашивать. Вот я и спросил: «В чем же ты был неправ, товарищ Баулин?» — «В том, что по старинке думал, — ответил он мне. — Ворвался ко мне, говорит, парень, кандидат партии, требовал помочь ему построить дома для рабочих. А я ему в ответ нотацию прочел о роли планирования и тому подобное. А когда этот парень нагрубил мне и ушел, я понял, что он прав. В таких парнях, которые дерутся за партийное, за народное дело, не считаясь с субординацией, в таких, говорит, людях наша сила. Извинись за меня и скажи ему, что не такой уж я бюрократ…»

— Да ведь насчет домов он на другой же день дал указание! — крикнул я с места.

— Об этом мне ничего не было сказано, — не глядя в мою сторону, ответил Трифонов. И продолжал: — Теперь я хочу посоветоваться с вами, товарищи, по одному делу. Вот партия говорит нам: много есть недостатков в нашей работе. Дело мы делаем великое и сделали уже немало, а недостатки есть, и серьезные. В сельском хозяйстве, к примеру, да и на многих других участках. Газеты последние все читали. Надо их, эти недостатки, исправлять. И ЦК наш, и правительство, и все лучшие люди партии хотят их исправить. Но существуют и такие, которые не хотят. Кто они, эти люди? Враги? Агенты зарубежные? Не думаю… А только вред от них большой. Им при этих недостатках жить лучше и проще, спокойнее. Работает, скажем, такой человек председателем колхоза или — подымай выше — секретарем райкома. И живет он не для коммунизма, не для людей, которых ему доверили, а для начальства. А для начальства, для плохого начальства, что нужно? Чтобы рапорт был, чтобы и процент был, чтобы показатели были, а как он наскреб эти показатели — его личное дело. Только прокурору в лапы не попадайся, — отступимся… Или вот, скажем, с низкопоклонством заграничным мы боролись. Что ж, правильная борьба! А нашлись люди, которые и эту борьбу на свой лад переиначили. День и ночь кричали: «У нас все самое лучшее, мы и есть самые лучшие, все, что не наше, — все дрянь, дерьмо!»

И легко такому крикуну жить на свете. Попробуй скажи ему: а ты, мол, знаешь, как в других странах туннели, к примеру, бурят? Про штанговые крепления, скажем, слыхал? Может, и научиться чему-нибудь можно? Ух, какой визг поднимет! Скажешь ему: «Чего ж ты визжишь то? Ведь я тебя не капитализм перенимать заставляю, не повадки волчьи…» — «Все равно, кричит, я самый умный! Все, что я делаю, самое лучшее, самое правильное, я первейший патриот, а ты космополит, ату тебя!..»

А дело-то простое: выгодно такому типу неучем жить, хлопот меньше. А что его станки, его машины меньше для людей добра производят, на это ему наплевать! Об этом он и не думает…

Так вот, друзья, партия с такими типами борьбу начала, все это видят. Борьбу всерьез. А типы-то хитрые. Они сейчас вместо с партией кричать начнут: «Мы за, мы вместе!» А в душе надеются: «Кампания! Очередной лозунг!.. Обойдется!..» Хотят убедить себя, что партии лозунг нужен, а не существо.

Так вот, товарищи, давайте посоветуемся, посмотрим с горки: что же здесь у нас, в этом зале, происходит? Арефьева наши рабочие знают. Поступки его все здесь, перед вами. А вот вас, товарищ Крамов, Николай Николаевич, мы знаем плохо…

С этими словами Трифонов обернулся в сторону Крамова, сидящего в первом ряду, и спросил:

— Кто вы такой, товарищ Крамов?

Николай Николаевич вскочил.

— Я член партии и советский инженер! — звонко крикнул он, — А вы… вы просто демагог! Я уважаю ваш партстаж, но протестую против ваших прокурорских вопросов. Какое отношение ко мне имеет все, что вы здесь говорили?

С каждым словом Крамов терял самообладание.

— Я относился к Арефьеву как к младшему брату, как к сыну! — кричал он. — Я покрывал его техническую неграмотность! Я отхаживал его, пьяного, когда мой шофер привозил его из «шайбы», я щадил его авторитет…

Он сел задохнувшись.

Краска бросилась мне в лицо.

— Арефьева? Пьяного? Из «шайбы»? — недоуменно переспросил Трифонов, — Это правда, Арефьев? — в первый раз повысив голос, громко спросил Трифонов, — Это правда? Это правда?

Что мог я ответить ему?

— Правда, Павел Харитонович, — тихо сказал я.

В зале поднялся шум.

— Вы кончили, товарищ Трифонов? — спросил Сизов.

Павел Харитонович немного задержался на трибуне.

Потом сказал:

— Кончил.

И сошел в зал.

— Что ж, товарищи, — бесстрастно резюмировал Сизов, — у меня есть все основания повторить свое предложение: поручить бюро заняться этим вопросом. Есть еще желающие выступить по главному вопросу повестки дня? Нет? Тогда послушаем проект решения…

В кабине трехтонки я возвращался к себе на участок. Я хорошо отдавал себе отчет в том, что произошло. Понимал, что провалился. Мое выступление, ребяческое, неаргументированное, вряд ли могло быть воспринято всерьез даже и без стараний Сизова и Фалалеева.

Но все это — и провал на собрании, и неизбежный разговор со Светланой, и предстоящее обсуждение на бюро — почему-то не мешало мне ощущать радостную приподнятость. Я с особой силой понял, что имею настоящих, верных друзей, которые видят правду и не дадут меня в обиду.

Я понял, что борьба с Крамовым не мое личное дело, что рядом со мной стоят единомышленники: сегодня Баулин, Трифонов, Агафонов, Василий Семенович с метеостанции, а завтра найдутся и другие люди, много людей… Как ни странно на первый взгляд, но после своего провала я почувствовал новую решимость драться до конца.

Мне хотелось тотчас же, немедленно поговорить с Трифоновым и Агафоновым обо всем, что произошло.

Рассказать им об этой глупой истории с «шайбой», о том, что я знал о Крамове, но о чем молчал до сих пор, считая борьбу с этим человеком только своим личным делом. Нужны факты? Хорошо, они будут! И прежде всего факты о поведении Крамова на фронте. Я был уверен, что тот майор и Крамов одно и то же лицо. Был убежден, что Василий Семенович из чувства осторожности и по «здравому смыслу» скрыл тогда от меня настоящую фамилию майора.

У Крамова те же ордена, что и у того майора. На вопрос «Где вы служили?» — он ответил: «В разных штабах». Но начальник дивизионной разведки тоже штабная должность. Все подтверждается.

Надо немедленно вновь связаться с Василием Семеновичем. Убедившись, что мною движет не простое любопытство, он не станет дальше скрывать фамилию. В конце концов он ненавидит майора не меньше, чем я Крамова, — это можно было почувствовать, слушая рассказ Василия Семеновича.

Возвратившись на участок, я узнал, что Трифонов и Агафонов еще не вернулись из поселка. В окне Светланы виднелся свет. На мгновение точно какая-то тяжесть придавила мне плечи, но я тотчас же сбросил ее и, не заходя к Светлане, пошел в контору. Сняв трубку «лавинного» телефона, соединяющего участок с метеостанцией, покрутил ручку.

С горы долго не отвечали. Наконец к телефону подошел дежурный метеостанции, и я торопливо попросил передать трубку начальнику.

— Василий Семенович, — сказал я, приближая микрофон к губам и стараясь вложить в свои слова всю силу убеждения, — как фамилия того майора? Поймите, я спрашиваю не из любопытства. Его фамилия не Васильев. Почему вы не хотите сказать правду? Никто не узнает, что эту историю рассказали мне вы, никто! Его фамилия Крамов! Ведь так? Крамов?

Несколько секунд на той стороне провода молчали.

— Крамов? — переспросил наконец Василий Семенович, — Почему Крамов? Да что случилось, в конце концов?

— Случилось то, что этот человек здесь! — громко и с отчаянием крикнул я. — Это он, Крамов, служил в разведке, у него те же ордена, сейчас он работает у нас, на туннеле, Крамов! Средних лет, худощавый, у него синие глаза…

— Нет, Арефьев, это ошибка, — услышал я, — тот был Васильев Виктор Петрович, высокий, брюнет…

Не было никаких оснований сомневаться в правдивости слов Василия Семеновича. Итак, Крамов не имел отношения к тому рассказу, ордена, звание — все это только совпадение.

— Ну, простите, Василий Семенович, — упавшим голосом сказал я.

— Да что у вас произошло?

— Потом расскажу. При встрече. Простите, что побеспокоил.

Я положил трубку, медленно повернулся к двери и… увидел Светлану. Я не слышал, как она вошла.

— Ты все-таки выступил? — глядя на меня в упор, спросила Светлана.

— Да, я выступил, — твердо ответил я, — и, кроме того, выступил неудачно. Крамов повернул все мои аргументы против меня самого. Будут разбирать на бюро.

— Кто же оказался прав?! — воскликнула Светлана. — Почему ты не послушался меня?

Она повернулась и вышла из конторы.

Я не пошел за Светланой. Мне нечего было сказать ей.

У себя в комнате я лег на кровать.

И вдруг я услышал торопливые шаги по коридору. Затем дверь в комнату Светланы открылась. Я лежал на кровати у тонкой дощатой стены, отделявшей наши комнаты. И я отчетливо услышал чуть приглушенный голос:

— Не зажигайте света, Светлана Алексеевна. Это я, Крамов. Сначала задерните штору. Совсем не нужно, чтобы меня видели у вас…

Сердце мое заколотилось. Послышались шаги Светланы.

— Не бегите! — настойчиво проговорил Крамов. — Я уже говорил вам как-то, что от себя нельзя убежать. Я ненадолго к вам и по важному делу. Ну, давайте я сам задерну штору… Так. Теперь можно зажечь свет.

Щелкнул выключатель. Затем я услышал, как Крамов подошел к двери и набросил крючок.

— Все это я делаю ради вас. Ни вам, ни мне сплетни не нужны. Сядьте. Вот так. Теперь о деле. Вы, может быть, не знаете, что Арефьев только что выступил против меня с погромной речью? Но он провалился. Никто, кроме старого чудака Агафонова и демагога Трифонова, не поддержал его. Поведение Арефьева будут разбирать на бюро. Выговор ему обеспечен.

Я лежал неподвижно. Я точно прирос к постели. И мысленно повторял про себя: «Сейчас я встану, вот сейчас встану, пойду и дам ему в морду…»

— Это была речь мальчишки и склочника, — продолжал Крамов, — Арефьев плюнул мне в лицо, мне, который любил его и помогал, чем мог. Вы знаете, какие это повлечет за собой последствия?

Светлана молчала.

— Как я уже сказал, — продолжал Крамов, — он получит выговор по партийной линии. Выговор — это в лучшем случае. При переводе из кандидатов в члены партии ему это припомнят. Руководство считает его склочником. В ближайшие годы он не получит ни одного сколько-нибудь ответственного назначения. Его репутации будет подмочена даже в том случае, если я не приложу к этому никаких усилий. А я могу приложить их — и это будет только справедливо.

— Чего вы хотите от меня? — спросила Светлана.

— Чего я хочу от вас? Я знаю о ваших отношениях. Судьба Арефьева вам не безразлична. Кроме того, вам придется давать показания о том, какую помощь я оказывал вашему участку в первые недели, — вы не вправе от этого отказаться. Наконец, кое-кому может прийти в голову, что Арефьевым руководят личные мотивы, что тут замешана женщина. Я знаю, — торопливо оговорился Крамов, — вы тут ни при чем. Но вы единственная женщина на стройке. Двое мужчин, мы бывали вместе… Словом, на чужой роток не накинешь платок. Будет много сплетен, грязи, расследований. Это одна сторона дела.

Крамов шагал по комнате взад и вперед.

— Есть и другая сторона, — говорил он, — и я не скрою ее от вас. Мне все это ни к чему. Есть меткая поговорка: «Не знаю точно, он украл шубу или у него украли, но он замешан в этой грязной истории». Глупо, но метко. Мне не нужна грязная история. Мне не нужны комиссии, расследования, допросы и прочее. Обычно в таких случаях даже у ангела обнаруживают рога. А я не ангел. Туннель скоро будет закончен, и я уеду. Мне все это ни к чему. Видите, я с вами прост и откровенен. Есть еще и третья причина, по которой вам необходимо принять немедленные меры, чтобы одернуть Арефьева, удержать его от дальнейших нелепых шагов.

Шаги смолкли. Крамов внезапно остановился и вдруг сказал:

— Я люблю вас. Люблю уже давно. Я не слюнтяй, не мальчишка и не стал докучать вам любовными признаниями. Но я люблю вас и теперь говорю вам об этом прямо. Может быть, момент для объяснений выбран не вполне подходящий. Но… будем выше этого.

— Уходите, Крамов, — тихо, но твердо сказала Светлана.

Но он продолжал:

— Светлана Алексеевна, я понимаю ваше состояние. Вам не до того, чтобы слушать меня. И все же я буду говорить. Вы можете не отвечать, только выслушайте. Так вот, я хорошо знаю и понимаю вас. Лучше, чем вы сами. Я слышал, что вы собираетесь связать свою жизнь с Арефьевым. Но вы этого не сделаете. Он из породы донкихотов, а вам смешно быть Дульцинеей. Вы земной человек. И такая, как вы есть, вы нужны мне. Мне Нужна такая женщина, как вы. Я хорошо знаю, чего хочу в жизни. И вы будете мне помогать. Вы умеете быть разной — наивной, мудрой, доброй, злой. Я научу вас применять этот дар для достижения понятных, земных целей. Вдвоем мы составим силу. Кроме того, я люблю вас и знаю, что вы не обидитесь на эти слова «кроме того». Я знаю вас, но и вы — я давно почувствовал это — знаете и понимаете меня. Арефьев не пара вам, Светлана. Под грузом его благородных побуждений вы превратитесь в клячу. А со мной вам будет хорошо и просто.

— Уходите, Крамов, — повторила Светлана.

— Я сейчас уйду. Но не заставляйте меня играть комическую роль искусителя. Все, что я вам говорю, вы знаете и без меня. И решение примете сами, тоже без меня. Оно уже зреет в вашей душе, я знаю. И это будет то самое решение, к которому я вас призываю. Как только вы решитесь, вам сразу станет легко. Опыт десятков поколений будет помогать вам в моем лице. Вы перестанете мучить себя. Закончится эта все время происходящая внутри вас борьба мнимого добра с мнимым злом. Вы вырветесь из тисков невыносимой так называемой новой морали, которую исповедует Арефьев, морали, годной для проповеди, но невозможной для жизни. Это все, что я хотел сказать, Светлана Алексеевна.

— Подождите, — удержала его Светлана. — Я тоже хочу вам кое-что ответить. Все, что вы мне сказали, я уже знала. Вы всегда мне это говорили. Всегда. Даже когда молчали. Даже когда говорили о другом. Я иногда ненавижу вас, а иногда презираю. Не знаю, что чаще. И себя я тоже презираю. За то, что слушаю вас, за то, что всегда слушаю вас, даже когда вы молчите… Сейчас мне следовало бы выгнать вас, а я слушаю. Мне до боли хочется, чтобы ваши слова возмущали меня. А я слушаю вас… Ну, теперь уходите.

— Светлана! — воскликнул Крамов, и в одном этом слове его послышались радость и торжество.

— Уходите! — громко повторила Светлана.

Крамов пошел к двери и столкнулся со мной.

Увидев его, я сказал:

— Вернитесь назад.

Он повиновался. Я вошел следом за ним и закрыл за собой дверь.

Светлана сделала шаг вперед и произнесла едва слышно:

— Андрей, прости меня. Я не могу быть твоей женой…

Я был невероятно, непонятно спокоен.

— Вы слышали это? — спросил я Крамова.

Он как-то жалко усмехнулся.

— Ну, милые бранятся — только тешатся. Неужели всему виной мой неожиданный приезд? Я приехал обсудить вопросы сбойки. Ведь не за горами сбойка-то, не за горами…

— Я хочу еще раз повторить вам, Крамов, что Светлана Алексеевна, которую я любил и люблю, не хочет быть моей женой.

— А почему, собственно, вы мне это говорите? — внезапно резко спросил Крамов и чуть вскинул голову.

И вдруг улыбнулся, взял меня за плечи.

— Эх, Андрей, Андрей! Не так ты ведешь себя в жизни. Недавно ты оттолкнул друга, теперь женщина оттолкнула тебя…

Я не сбросил рук Крамова со своих плеч. В ту минуту я как-то не почувствовал их. Он сам убрал руки и сел за стол между мной и Светланой.

— Я хочу сказать тебе, Андрей, — продолжал он, — поскольку ты сам вызвал меня на этот разговор. Светлана Алексеевна по-своему права, отказавши тебе. Эта женщина не для тебя, Андрей, да и ты не для нее… Когда-то, давным-давно, были заложены естественные отношения между мужчиной и женщиной: муж с дубиной отправлялся на охоту, женщина ждала его. А ты хочешь тащить женщину с собой на охоту. По горам и кручам, через кустарники и чащи, в жару и стужу. Но не каждую это устроит. Подумай об этом, Андрей. Что до меня, я уже давно понял, что вы не пара. То, что объединило вас, было кратковременным, преходящим, по крайней мере у Светланы Алексеевны. Я давно это понял… И Светлана Алексеевна поняла это не сегодня. Только не решалась сказать. Даже себе. Ей ведь тоже нравилась эта поза женщины-охотника. Ну, а теперь естественные силы победили, реализм взял верх над наигрышем. Придется тебе с этим считаться, Андрей. Ничего не поделаешь. И с трибуны разоблачать тебе некого, не поможет!

Я поднял голову и спросил:

— Светлана, это правда?

— Наверное, правда, Андрей, — тихо ответила она. — Как бы я была счастлива, как радостно было бы мне жить, как любила бы я себя, если бы это было неправдой!

— Да! — закричал я. — Это неправда! Я понял, вот сейчас понял, что все это неправда! Светлана, ты же клевещешь на себя! Это он, он хочет подавить, принизить тебя!

Светлана печально покачала головой.

— Хорошо, — сказал я. — В таком случае у меня к тебе вопрос. Только одни вопрос. Ты любишь Крамова?

Губы Светланы искривились, она чуть приподняла руку, точно защищаясь от меня.

— Вот что, Андрей, — громко проговорил Крамов, — пора прекратить эту мелодраму. Вы, романтики-человеколюбы, делаетесь самыми жестокими людьми, если вам что-нибудь не по нраву. Я не такой уж альтруист, но считаю, что женщин надо щадить.

Он подошел ко мне.

— Надо уточнить отношения, Арефьев. Принимая во внимание все происходящее, я полагаю, что в дальнейшем вы воздержитесь от кавалерийских наскоков на мою скромную персону, по крайней мере публично. При сложившейся ситуации это будет… уж очень неразумно с вашей стороны. Жестоко по отношению к Светлане Алексеевне и не на пользу вам самому. Полагаю, вы меня понимаете. Итак, договорились?

— Как я презираю вас, Крамов! — сказал я. — Вот вы стоите сейчас передо мной, а я не вижу вас, я вижу только ваше лицемерие, жестокость, трусость…

— Мальчишка!

— Нет, Крамов, нет! Я уже не мальчишка. Я уже не буду пытаться перекричать водопад. Я знаю, с кем и какими средствами надо бороться.

— Вы хотите сказать, что не принимаете моего предложения?

Я подошел к двери и сказал:

— Вон отсюда!

Крамов улыбнулся.

— Насколько я понимаю, — процедил он, — это не ваша комната. Вы тоже прогоняете меня, Светлана Алексеевна?

Светлана с ненавистью посмотрела на Крамова и вдруг, подбежав ко мне, обняла с отчаянием и силой.

— Это все неправда, неправда, Андрей, милый! — зашептала она. — Прогони его, прогони сейчас же! Я люблю тебя, только тебя. Не верь моим словам, не верь ничему, я хочу быть только с тобой…

Я с трудом разжал ее руки и в упор посмотрел в глаза Крамову.

Он передернул плечами, сделал шаг к двери, остановился, затем махнул рукой и вышел.

Проходя в дверь, он ссутулился и как-то пугливо покосился на меня, точно боялся, что я его ударю.