День сардины

Чаплин Сид

VIII

 

 

l

ело все в том, что мы совсем не знали друг друга. Я оттого и убежал, что вдруг понял это. Я не просто убегал от Носаря — нет, я убегал от всех, кого, как мне казалось, я знал. И еще я понял, что хотел убежать от чего-то, что открыл в самом себе, — помните, зеркало в уборной? Я как идиот разглядывал свое лицо, недоумевая, как могут люди меня не любить и не верить мне. Еще детьми мы, насмотревшись всяких фильмов, часто играли в благородных и злодеев. Никто не хотел быть злодеем, но кому-нибудь приходилось уступать, иначе игра не получалась. Не знаю, как другим, а мне никогда не удавалось убедить себя, что я могу быть злодеем. Но, честно говоря, игре это никогда не мешало, и постепенно до меня дошло, что другим так же легко считать меня плохим, как мне самому — хорошим. Я считал плохим своего лучшего друга, а это все равно, что самому быть на его месте. Вы, конечно, подумаете, что я спятил, но я именно это понял и оттого убежал.

Не стану писать репортаж о том, как я давал кросс в тот вечер, оставив Носаря на дворе склада. Просто представьте себе, что я бежал со всех ног, думая о своем, и ничего вокруг не видел.

Я завернул за угол и вдруг наткнулся на двоих полисменов.

— П-простите, — сказал я и попятился. Один из них подошел вплотную.

— Куда спешишь, сынок? — спросил он.

Я пискнул, что, мол, обещал быть дома к десяти часам.

— Эх, вот если б мои дети бегом бегали, чтобы поспеть домой вовремя! — сказал он.

Но второй был не так прост.

— Похоже, что он бежит после драки или чего-нибудь в этом роде, — сказал он.

— Да что вы, сержант. Я засиделся у своего двоюродного брата, мы телевизор смотрели. Честное слово, мой старик с меня шкуру спустит.

— Ладно уж, пускай бежит, — сказал первый, дружелюбно потрепав меня по плечу.

Меряя мостовую, я услышал, как они вдруг заорали: «Стой! Стой!» Может, потрепав меня по плечу, он выпачкал руку в крови. Не знаю. Они гнались за мной до конца улицы, но я опередил их ярдов на десять и шмыгнул за угол, а там было несколько перекрестков. Я этим воспользовался, пробежал два переулка и нырнул в третий. Ворота углового дома были открыты. Я проскользнул в ворота и тихонько затворил их за собой. В подворотне было темно. Видно, хозяев не было, а свет из окон соседних домов задерживала высокая стена.

Я слышал, как они протопали мимо, подождал минут пять — недаром Носарь научил меня всегда сохранять хладнокровие — и повернул назад, туда, откуда прибежал. Но, верьте или нет, они стояли в какой-нибудь сотне ярдов от ворот. И снова началась гонка. В конце концов я выскочил на Шэлли-стрит и уже почти добежал до главной улицы, как вдруг увидел огни и услышал свисток. Спасло меня лишь то, что они не успели еще свернуть за угол, а я уже был возле миссии «Золотая чаша».

Я влетел в пышно разукрашенную прихожую. Лестница вела в темноту, к застекленной церковной двери. Стены дрожали от гимна про какую-то пустынь, и я неслышно прикрыл за собой входную дверь. Я слишком запыхался, чтобы идти в церковь. Мало сказать — запыхался: у меня сердце чуть не выскочило из груди. Я заполз по лестнице наверх и сел возле двери, чтобы отдышаться, а звуки гимна все нарастали, стены тряслись, хор гремел, словно американская кавалерия, скачущая с холма, только вместо воинственных криков раздавались «Аминь!» и «Аллилуйя!»

Это меня как нельзя более устраивало. Я чувствовал себя в безопасности.

Пение смолкло, и кто-то начал читать молитву. Я догадался, что читает молодая девушка. Будь это старуха или мужчина, я не обратил бы на молитву внимания: ребенком я ходил в воскресную школу и слышал их чертову пропасть. Но молитву читала девушка, и голос ее звенел.

В этом голосе была искренность. Он звучал, как флейта, которая вместо нот наигрывает слова. Читала она нараспев.

Словно она за меня молилась, и молитва была похожа на стихи:

Господи всеблагой, Милосердный Христос, Свой пресветлый лик Не отринь от нас. Господи, с престола воззри твоего, Господи, яви нам милость твою. Спаситель, даруй исцеление души Недостойным рабам своим. Господи, спаси и помилуй нас, Помилуй наш грешный мир, Не оставь молодые души, Ввергнутые в пучину греха. Боже, единый и милостивый, Услышь моление мое, Исполни меня духом твоим Человеческого ради спасения И сподобь хоть одну душу грешную Обратить ко вере святой Аминь!

Они спели еще один гимн, и какой-то мужчина прочел короткую молитву, но я слышал только голос девушки, звучавший, как флейта. А потом они стали расходиться. Я весь дрожал — слишком много было переживаний для одного вечера — и не затесался вовремя в толпу, пока они разговаривали, К тому же я хотел увидеть эту девушку. Мимо меня прошли десятка два людей, а она все не показывалась. Я уже решил уйти — правда, дверь церкви была открыта, и я слышал чей-то голос, но приходилось рисковать.

Я спустился с лестницы. Но тут из двери вышел старик, обнимая за плечи девушку.

— Давно уж не было такой удачной службы, как сегодня, Дороти, — сказал он. Потом поднял глаза и увидел меня. Надо отдать ему справедливость — он не рассердился и не стал орать.

— Здравствуй, брат, — обратился он ко мне. В первый раз в жизни меня назвали братом, и я не знал, что отвечать.

— Здравствуйте, мистер, — сказал я.

— Это мой папа, пастор Джонсон, — сказала девушка.

— Очень приятно, — сказал я.

Теперь я по крайней мере знал ее имя и фамилию — Дороти Джонсон; но я чувствовал, что пройдет немало времени, прежде чем я решусь взглянуть ей прямо в лицо, да и вообще неизвестно, решусь ли. Когда я теперь думаю о ней, то не могу вспомнить, как она была одета, — кажется, в бумажное зеленоватое платье с поясом. Но это не имело никакого значения, точно так же как ее рост, фигура, лицо. Немного, правда? Я хочу сказать — немного для того, чтобы сохранить в памяти на долгие годы, может быть, на целых шестьдесят или семьдесят лет. Светлые волосы, серые глаза, не накрашенная, одета просто — я хочу сказать, ей незачем было украшать себя, во всяком случае для меня. Другое дело — ее голос и вера.

Клянусь, никогда в жизни я не встречал такой девушки. И такого человека, как ее старик: высокий, худой, лысый, с добрым лицом и острыми глазами.

— Ничего не бойся, — сказал пастор. — Не прячься в темноте. Всегда иди прямым путем к спасению. Смело прыгай через пропасть, если на другой стороне ее обитель благодати.

Потупившись, я сказал:

— Ну что ж… спасибо.

— Закрой дверь, Дороти, — сказал пастор. — Надеюсь, молодой человек выпьет с нами чашку чаю.

— Нет, спасибо, мне нужно идти.

— Чайник закипит через минуту.

— Останьтесь, выпейте чаю, — сказала Дороти, закрывая дверь.

— Мне нужно домой, — сказал я. — Моя стару… моя мама ждет меня. Уже поздно.

— Но ведь если вы скажете, что были в церкви, она не будет вас ругать, правда?

Ну что на это возразишь? Дороти зажгла свет и убежала, а старый пастор пропустил меня вперед, и не успел я оглянуться, как уже сидел за столом, накрытым белой скатертью.

Никогда не видел такой простой комнаты и такой простой еды, но больше всего меня поразило, что мне были рады. Разговаривая с этим милым стариком, я старался повернуться так, чтобы они не видели мое плечо. Но они, наверно, заметили кровь у меня на пиджаке, хоть и не показали виду.

— Вы где-нибудь работаете? — спросил пастор.

— Работаю на стройке. Мы кладем трубы, но это далеко отсюда, в другом конце города.

— Чтобы заработать себе на хлеб, я перепробовал все профессии на свете, — сказал он. — В молодости я сильный был — работал все больше на строительствах, пока бог не призвал меня в свои служители.

— Папа строил небоскребы в Америке, — сказала Дороти.

— Я бы побоялся!

— Ну, я об этом и не думал, — сказал пастор. — Я тогда был молодой, крепко стоял на ногах и не верил, что могу упасть, взбирался на высоту в сотни футов по узкой стальной лесенке, а земля внизу лежала, как муравейник. Но у меня была вера — не в бога, заметьте, а в свое собственное тело, я не допускал и мысли, что могу упасть или хотя бы поскользнуться. Да, уверен был, что со мной ничего не случится. И даже когда шестеро славных ребят, крикнуть не успев, полетели со страшной высоты, я не понял… Словом, это меня не потрясло. Иногда я вспоминаю об этом и прошу бога простить мою языческую глупость.

— На дерево я залезу не хуже других, — сказал я. — Но так высоко не решусь.

— Значит, вас легче спасти, чем меня, — сказал пастор. — Все строители — и особенно строители небоскребов — блуждают во мраке. Какая самонадеянность! Это можно понять, только когда увидишь таких людей, какими были мы.

— А вы давно работаете? — спросила Дороти.

— Года два, — сказал я. — Но мне уже приходилось во многих местах работать.

— С тех пор как школу кончили? — Я кивнул. — Тогда мы, наверное, ровесники.

Я не мог этому поверить — она, моя ровесница, может закрывать глаза и молиться, а я никогда и не думал о боге, не говоря уж о том, чтоб молиться ему.

— Да, вы с ней ровесники, — сказал пастор. — Надо бы вам познакомиться получше.

— Но я, право, не знаю…

— Приходите в церковь, по воскресеньям и средам — служба, по четвергам — чтение библии.

— Но я другой веры.

— Это неважно, все равно приходите. А то — милости прошу в понедельник или во вторник, сыграем в шашки. Вы играете в шашки? Вот и отлично, у меня давно уже нет хорошего партнера.

— Папа — любитель шашек, — сказала Дороти. — А вы какого вероисповедания?

— Сам толком не знаю — ходил в воскресную школу, и мне это надоело до смерти.

— А наша религия не надоест, — сказала Дороти.

Я чувствовал, что меня опутывают какой-то сетью, и встал:

— Простите, но мне пора.

— Смотрите же не забывайте нас, — сказал пастор. — Дороти, проводи его.

У двери она сказала:

— Приходите завтра слушать проповедь.

— Религия — это скучища. Сегодня мне в первый раз не было скучно, когда вы молитву читали.

Значит, господь избрал меня своим орудием, — сказала она. — Вы ощущали когда-нибудь прикосновение бога, Артур?

И она коснулась моей руки.

— Так — никогда, — сказал я. — Ни разу я этого не чувствовал и вообще ничего не чувствовал. От гимнов и всего остального меня в сон клонит.

— Приходите ради меня, — сказала она. — Завтра вечером. Пожалуйста.

— Скажут, что я с ума сошел.

— То же самое говорили и про апостолов — сошли с ума от молодого вина. Но разве вам не все равно, что люди о вас думают?

— Я сам себе хозяин, ни на кого не оглядываюсь.

— Но не настолько хозяин, чтобы послушаться своего сердца!

— Вы хотите меня принудить!

— Нет, убедить. Папа говорит: никогда не вколачивай религию людям в голову. Когда говоришь с ними об истинной вере, они робеют, тут уж ничего не поделаешь, но принуждать никого нельзя.

— А вы вот принуждаете!

— Нет, только направляю.

Но по пути домой я понял, что все это не так-то просто. Если они и не вколачивали в меня свою веру, то подталкивали к ней — дело ясное. И я уперся. Может, они желали мне добра. Но я не мог этого принять. Коснись бог или там Иисус Христос меня так, как она коснулась моей руки, ну, тогда я, может быть, и поддамся. Но даже тогда все будет совсем не так. По-моему, религия — я говорю про настоящую религию — это тайна. Ходит человек, с виду такой же, как все, и помалкивает: никаких гимнов, никаких молитв, никакой раздачи бутербродов на улице — словно ты на секретной службе. Повинуешься приказам, но без шума, и когда делаешь кому добро, то незаметно, а если человек, скажем, проштрафился на работе, то религия его выручает.

К тому же у меня язык не повернулся бы сказать моей старухе, что я «спасен». Никогда в жизни.

Я сгорел бы со стыда. Пришлось бы ей самой допытываться, разузнавать, и, может, она постепенно привыкла бы к этому и гордилась. Но она тоже в жизни не сказала бы мне, что знает про это.

Будь я действительно религиозен, она тоже стала бы религиозной и поступила бы точно так же, как я, и в один прекрасный день я заметил бы это за ней, как она за мной. Я не говорю, что так должно быть у всех. Я хочу только сказать, что знаю множество людей, которые на каждом углу кричат о своей вере, и ничего хорошего в этом нет. Зачем им это? Может быть, они стараются убедить самих себя? Религия — это таинство, и чем меньше о нем говорить, тем больше надежды, что оно свершится. Бог был распят на кресте не для того, чтобы всякие дураки этим бахвалились.

 

2

В воскресенье утром меня разбудило солнце, заглянувшее в окно; ветер доносил с улицы запах жареного мяса и кошек, орали радиоприемники, а внизу моя старуха шумно орудовала своим любимым электроприбором. Но мне все это было до лампочки. В воскресное утро можно поваляться в постели, а мне было о чем подумать. Я встал, плотно закрыл дверь и окно, задернул занавеску. Потом снова лег на бок и свернулся клубком.

Но я не мог лежать спокойно — и не надейтесь, пожалуйста, что это мысли о религии не давали мне покоя. Нет, я торговался с собой. Торговался не совсем честно, притворяясь, будто Дороти тут ни при чем. Я решил порвать со Стеллой. С ребятами из Старого города я уже порвал. Начну новую жизнь. Стану лучшим на участке, забуду про грязные дела, про дядю Джорджа и всякую муру. Овладею своей профессией в совершенстве, а язык буду держать за зубами. У них глаза на лоб повылазят, когда они увидят, как я без разговоров начну дело делать. А в свободное время стану улучшать инструмент, буду первым приходить на работу и последним уходить, а в один прекрасный день случайно услышу, как дядя Джордж говорит Спроггету:

— Согласись, Сэм, что ты ошибался насчет этого мальчика — у него есть достоинства, подлинные достоинства.

А еще я буду ходить в этот божий храм и дружить с пастором и Дороти. Буду приветлив, проявлю широту взглядов, но дам им понять, что у меня своя дорога. Не откажусь сыграть с пастором в шашки — мне ведь ничего не стоит обставить Жильца, а он сильный игрок. Обыграю пастора Джонсона, а Дороти будет смотреть и хлопать глазами, и тогда я нарочно проиграю ему партию-другую. Но насчет веры останусь тверд.

И еще я, конечно, помогу моей старухе — схожу к адвокату и добьюсь развода, пускай выходит за Жильца. Буду таким хорошим, что даже старые сплетницы на скамье это заметят. В общем я до того размечтался, что никак не мог остановиться. Я встал. Потом снова лег, облокотился о подушку и с удовольствием закурил, выпуская дым из углов рта и через нос, так что он завивался кольцами, а потом смешивался с пылинками в солнечных лучах. На колени себе я поставил комнатную туфлю, потому что в доме не было ни одной пепельницы — моя старуха до смерти боялась пожара и запретила мне курить в комнате. Я лежал, пуская дым, и огонек сигареты был ничто перед моим внутренним светом.

Пылесос смолк. Я даже не пошевельнулся, а ведь в другой день я сразу погасил бы сигарету и разогнал дым. Она поднялась наверх и, конечно, увидела, что я курю. В руках она держала городскую воскресную газету и мой пиджак.

— Ты, я вижу, уютно устроился.

Я пробормотал извинение, но это не помогло.

— Сколько раз я тебе говорила — не смей курить в постели. — Пришлось мне погасить окурок в комнатной туфле. А она продолжала, все больше распаляясь: — Кстати, тут в газете есть кое-что для тебя интересное.

На первой странице была большая статья под заголовком: «Драка двух шаек молодежи в кинотеатре» — видно, тому малышу стало плохо, и пришлось отвезти его в больницу. А уж там корреспондент вытянул из Рода все. Приводились также свидетельства очевидцев с улицы, сильно приукрашенные. Выходило, что это был вечер ужасов: десятки молодых преступников дрались врукопашную, сверкали ножи, мелькали велосипедные цепи, звенели бутылки.

— Ты, конечно, тоже был там — я сразу заподозрила неладное, когда ты ушел в старом костюме.

Я промолчал. Только бы Род не выдал нас, иначе каждую минуту жди гостей. Я поглядел на часы — одиннадцать. Если б он раскололся, они были бы уже здесь — или, может, меня оставили напоследок?

— Чего молчишь, как воды в рот набрал — вот тут, на пиджаке, доказательство.

Я сказал:

— Послушай, мама…

Куда там. Она завелась надолго.

— Того и гляди полиция явится, — заключила она. — Что тогда соседи скажут!

— Все это преувеличено, — возразил я, хлопнув рукой по газете.

— Судя по пятнам на твоем пиджаке — ни: чуть! — крикнула она сердито.

Что было делать? Не мог же я сказать, что мой дорогой друг вытер об меня нож, — это только подлило бы масла в огонь.

— Но теперь кончено, — сказала она, а я молча — пока еще молча — восхищался ею. — Изволь вести себя как следует. Я тебя приструню. С сегодняшнего дня ты без меня из дому не выйдешь.

Этого я стерпеть не мог. У нас в Старом городе есть железные законы. Ни один из наших ребят старше двенадцати лет не выйдет на улицу со своими предками, разве только когда надо прибарахлиться, но есть и такие строгие блюстители приличий, которые едут другим автобусом и встречаются с матерью прямо у магазина. С девушкой можно ходить, только когда за ней ухаживаешь; после медового месяца она ходит одна, а ее муж — с другим женатиком своего возраста.

Я знал таких, которые возили детскую коляску и потом всю жизнь жалели об этом. Сами понимаете, я взвился.

— Ни за что!

Моя старуха покосилась на меня и подошла к шкафу. Она вынула оттуда три пары моих брюк и джинсы.

— Что ж, тогда лежи весь день в постели.

— Ты не можешь держать меня взаперти!

— Посмотрим, — сказала она и вышла.

А я остался без штанов. В другое время я не стерпел бы этого, но после того, как я получил нокаут, самый настоящий нокаут, и решил начать все снова, не годилось с ней воевать. Я был оскорблен в лучших чувствах, оправдаться перед ней не было никакой возможности, я сидел без штанов, не мог разобраться насчет религии и увидеть Дороти. К тому же у меня внутри все переворачивалось и мурашки бегали по коже при мысли о полицейских.

А тут еще, как назло, сигареты кончились. Я выкурил последнюю, выгреб из тайника все окурки и пожалел, что так неосторожно их гасил — они все начисто расползлись. И все же я скурил их один за другим, а потом сел и стал думать о том, как было бы хорошо иметь два десятка сигарет, покуда совсем не распсиховался.

В конце концов я вышел в трусах на площадку и стал кричать. Было так тихо, что я слышал, как моя старуха чистит картошку. Но она мне не ответила. Я чувствовал себя сиротливо, как дух, которого не пускают на спиритический сеанс. Вернувшись в комнату, я сел и задумался. Вот так всегда: будь у меня два десятка сигарет, жизнь казалась бы сносной. Я и курить-то не очень хотел. Мне нужно было только знать, что они у меня есть. Я подумал, что радо все-таки бросить курить, и спустился вниз в трусах.

— Это неприлично, — сказала она.

— Наплевать на приличия, — сказал я. — Мне курить нечего, выйдем на минуту и купим сигарет.

— Значит, ты принимаешь мои условия?

— Из-за тебя я стану посмешищем всего города.

— Не велика беда, — сказала она. — Лучше быть посмешищем, чем арестантом. Я все средства перепробовала. С меня хватит. Раз на тебя положиться нельзя, придется мне за тебя взяться. Кстати, — добавила она, — погляди, на кого ты похож, — того и гляди трусы потеряешь…

— Мне это надоело, — сказал я. — Не можешь же ты все время обращаться со мной, как с ребенком. Я имею право…

— Я тоже имею право, черт бы тебя взял, — сказала она, взмахнув ножом у меня перед носом. — Довольно командовать в доме. Тебе еще восемнадцати нет, а ты уже не даешь мне рта раскрыть. Ты встревал между мной и Гарри, а почему? Да просто потому, что ты эгоистичное отродье и не хочешь считаться ни с чем и ни с кем, кроме своих капризов. Но теперь кончено!

— Можешь лизаться со своим милым сколько влезет, — крикнул я. — Я хочу только несчастную пачку сигарет, а вместо этого на меня попреки сыплются. Кто тебе мешает? Не я, во всяком случае. Делай, что хочешь, только купи мне сигарет.

— Без меня ты не выйдешь, — сказала она.

Мои брюки лежали на стуле, они были соблазнительно близко, меня так и подмывало их взять — эх, вечно я лез на рожон!

— Сейчас же положи брюки! — Не обращая на нее внимания, я сунул ногу в штанину. — Я тебе покажу своевольничать, — сказала она и влепила мне оплеуху. Едва очухавшись, я дал ей сдачи. Удивительно, чего только не увидишь иногда в ничтожную долю секунды.

Я увидел лицо Дороти. Она словно смотрела на эту сцену. Но не это заставило меня просить прощения, а мысль, что все мои благие намерения пропали из-за пачки сигарет.

Она сидела на стуле со страдальческим выражением лица, а я бормотал: «Прости меня… я нечаянно», — и все такое, но это не действовало. Наконец она сказала:

— Ты бы поискал себе комнату — я больше не могу выносить эти скандалы и сходить с ума всякий раз, как ты уходишь.

— Слушай, мама, — сказал я, — ты сама виновата, честное слово. Я был готов отрезать себе руку в тот же миг, как поднял ее… Если б ты только доверяла мне… Тогда я, может, сам решил бы, что делать…

— Ты у меня молодчина, — сказал я. И хотел еще добавить, что для меня в мире нет лучше матери, что она мужественная, умеет надеяться и работать не покладая рук, что она создала для меня дом, который я ценю, хотя пользуюсь им, как гостиницей.

Но железные законы помешали мне. Да еще мысль, что она может подумать, будто я подлизываюсь, чтобы добиться своего. Бросив брюки, я дал задний ход, так сказать, сам наступая себе на пятки.

Через пять минут она вышла из дому.

Через десять — вернулась, поднялась наверх со всеми моими брюками, положила их на спинку кровати и бросила мне два десятка сигарет. Ну, посудите сами, что поделаешь с такой женщиной.

— Мама, — сказал я. — Куда бы ты хотела пойти сегодня погулять?

Она стояла ко мне спиной.

— Не знаю. Да ты обо мне не беспокойся.

— Пойдем в Выставочный парк, оркестр послушаем.

— Люблю хороший оркестр, — сказала она каким-то странным глухим голосом, и я понял, что мы помирились. Но, скажу прямо, оба мы были чудилы, каких поискать.

 

3

Прогулка по парку была для меня пыткой по двум причинам: одна вам уже известна, а другая состоит в том, что я не выношу оркестры. Они меня нисколько не трогают, и это факт. Когда Гарри и моя старуха были детьми, блеск медных труб, наверно, еще нравился, потому что джаз тогда приезжал из Нового Орлеана, Канзас-Сити, Чикаго, а теперь в Англии появились доморощенные джазисты вроде Хэмфри и Криса Барберов и даже в нашем городишке развелось семь или восемь местных джазов. Своего стиля у них не было — каплями допотопного джаза они разбавляли целые галлоны «Горной девы», «Нью-йоркской красотки» и всякой всячины. У старых духовых оркестров было сильное преимущество — без них не обходились ни процессии, ни похороны, ни парады, ни гулянья в парках, а это было немало до появления телевидения. Так что мою старуху они еще как-то волнуют. А меня — нет. Для меня все началось с того первого раза, когда мне было лет восемь или девять и я, сидя на ступеньках подвала, слушал, как местный джаз наяривал в традиционной манере «Тигровый ковер», «Бэсин-стрит» и прочее в том же духе; эти воспоминания связаны с беззаботными людьми, веселившимися до упаду в облаках голубого дыма.

А чугунная эстрада, окруженная подстриженными кустиками, корзины с геранью, сотни людей, которые пришли со своими стульями и расселись вокруг музыкантов, тоже пришедших со своими стульями, для меня сущий ад. В тот день они выдали всю программу, кроме «Вильгельма Телля». Оркестр был военный. Дирижировал самоуверенный маленький человечек, и они его слушались, как бога, — можно было подумать, что за малейшую ошибку он их всех поубивает. Я вырвал листок из книжки у Гарри, прикрыл глаза от солнца и задремал.

Гарри я пригласил с нами в порыве благородства — когда зашел разговор о прогулке, он зевнул и сказал, что это, конечно, очень интересно, но он, пожалуй, побудет один, поспит, а потом выпьет бутылку пивка и закусит йоркширским пудингом. Тогда я сказал:

— Пошли за компанию, веселее будет.

Мою старуху чуть удар не хватил.

— Вы и вдвоем не соскучитесь, — сказал Жилец. — А мне трудно на старости лет свои привычки менять.

Но я видел, что он не прочь пойти.

— Пойдем послушаем еще разок «Аве Мария», — сказал я и увидел, что моя старуха затаила дыхание. Он взглянул на нее.

— Как думаешь, пойти?

— Тебе не мешает развлечься, — сказала она.

В общем он пошел, и, не скрою, я позвал его не только из добрых чувств — взяв Гарри, я мог хоть иногда отойти от моей старухи. Просто удивительно, каким добрым становится человек, когда у него гора с плеч свалится. Понимаете, я боялся, что Род нас выдаст. Примирившись утром с моей старухой, я унес газеты к себе наверх и стал просвещаться насчет того, что творится в нашем безумном мире.

Я узнал, какие знаменитости бежали с шикарными девицами и куда. Узнал новости о молодежи в разных городах, которые здорово меня насмешили, после того как я прочел раздутый отчет о том, что было у нас. Потом пошли сообщения о подвигах частных сыщиков, грабежах, изнасилованиях и о том, что увидел чей-то муж, когда вместе с сыщиком пошел ночью в свой садик. Разве это новости! Старо как мир. Часов в двенадцать мое приятное занятие было прервано — на улице раздался свист, но я и ухом не повел, зная, что свистит Носарь.

Но он никак не хотел уходить, так что в конце концов я открыл окно и высунулся с газетой в руке, показывая, что занят. Он стоял, задрав вверх голову и заложив два пальца в рот, чтобы свистнуть еще раз.

— Беги отсюда, детка, — сказал я.

Скрестив руки на груди, он спросил:

— Это ты мне? Слышь, старик, у меня хорошие новости.

— С меня довольно вчерашних скверных шуток, — сказал я.

— Твоя старуха пронюхала что-нибудь и заперла тебя?

— Она чуть с ума не сошла, когда мой рукав увидела.

— Плевать. Ты не трухай. Хорошие новости: Род молчал как рыба — нас не заметут.

— Хорошие или плохие — все равно. После вчерашнего мне до вас нет дела.

— Брось, старик. Уговор помнишь — быть вместе до конца.

— Я тебя предупреждал, чтоб никаких ножей.

— Приходи сегодня и скажи это всем.

— Не выйдет, я занят.

Он свистнул, махнул рукой и пошел прочь.

— Ладно, увидимся, — бросил он через плечо.

На том мы и расстались. Но у меня прямо гора с плеч свалилась, когда я узнал, что два молодчика с непроницаемыми лицами не постучатся в дверь. Так что я пользовался концертом, как мог. Нет ничего приятней полусна, и я сладко дремал, а солнце, пробиваясь сквозь листву деревьев и сквозь ресницы, окутывало мои сны светлой дымкой.

Во время пятого или шестого номера моя старуха вдруг стиснула мне колено.

— Господи, Артур, это он!

Я вздрогнул, с трудом сообразил, где я, и спросил:

— Кто?

Но я не мог добиться от нее толку. Оркестр в это время гробил какую-то грустную и медленную мелодию. В дальнем конце эстрады какой-то тип исполнял соло на тромбоне. Он играл стоя, иначе я и не увидел бы его.

— О чем ты, мама?

Она схватила меня за руку и сжала ее до боли.

— Это он — твой отец!

— Не может быть, — сказал я.

— По-твоему, я не узнаю собственного мужа?

— Но ведь ты его так давно не видела — долго ли ошибиться?

— Если это не он, значит его двойник.

Гарри наклонился к нам, и не удивительно, потому что моя старуха говорила в полный голос, все вокруг прислушивались к шипели на нас.

— Она говорит, это мой старик, — сказал я. — Вон тот, что играет на тромбоне…

— Твой отец?

— Так она говорит.

— Пойду взгляну на него поближе, — сказала моя старуха.

— Подожди, пока они кончат играть, — сказал Гарри.

— Довольно я ждала, — сказала моя старуха. — Пятнадцать лет.

И прежде чем я успел ее удержать, она уже начала протискиваться к проходу.

Надо отдать справедливость моей старухе — она умница. Я обмирал со страху, боялся, что вот сейчас она ринется прямо на эстраду, чтоб все решить разом на месте. Но вместо этого она повернулась к эстраде спиной.

Я вздохнул с облегчением и заставил себя не глядеть в ее сторону. Гарри толкнул меня локтем и шепнул:

— Положись на нее: она будет ходить вокруг, пока не найдет местечко, откуда сможет разглядеть его незаметно.

Через несколько минут я увидел, что она огибает дальний конец эстрады. Я все ждал, что тромбон вдруг умолкнет и кто-нибудь спрыгнет на землю.

Она не вернулась.

— Сиди спокойно, — сказал Гарри. — Теперь она следит за ним.

— Будет скандал.

— Ни в коем случае. Подойдем к ней после концерта.

— Вы пойдете со мной?

— Если хочешь.

— Если хочу! Да я умру, если не пойдете.

— Я все равно держался бы неподалеку, — сказал он.

— А вы бы вздули его на моем месте?

— Это уж глядя по обстоятельствам.

Я понял, о чем он говорит, и попробовал разобраться в своих чувствах. Теперь, когда мое желание исполнилось, я отдал бы все на свете, чтобы этого не было. Признаюсь честно, я боялся встречи с ним. Судя по всему, этой встречи и искать не стоило, мне-то уж во всяком случае. Он бросил семью и сбежал. И ни разу не вспомнил о моей старухе, не говоря уж обо мне, за долгих пятнадцать лет. Он был такой же сукин сын, как те, про которых пишут в воскресных газетах. И все же он был частью меня самого, и я хотел знать, что эта за часть такая.

— Только не торопись решать, — сказал Гарри.

— А вы откуда знаете?

— Нетрудно догадаться, — сказал он, потрепав меня по колену. — Это написано у тебя на лице, малыш. Сохраняй хладнокровие и гляди в оба — не делай ничего такого, о чем после придется пожалеть.

Когда предстоит что-нибудь неприятное, я всегда действую с ходу. Так было и теперь. Как только дирижер раскланялся и музыканты зашевелились, укладывая инструменты, я выскочил в проход и стал пробиваться к эстраде через толпу. Гарри потянул меня за рукав.

— Давай лучше кругом обойдем, — сказал он.

И мы обошли кругом. Моя старуха была возле того конца эстрады, где стоял мой предок; глаза сухие, но платок зажат в руке наготове.

— Он?

Она кивнула, не отрывая от него глаз, а он тем временем стал спускаться с эстрады.

— Боже, как он постарел! — прошептала она.

Я ничего не сказал, но подумал, что сейчас он постареет еще больше. Гарри ласково взял ее за руку, давая понять, что нужно уйти.

— Пусти!

— Ах, извини, — сказал он и отошел в сторону.

— Не сердись, Гарри. Кажется, я не в силах довести это до конца.

— Дело твое, — сказал он.

— Я не вынесу скандаля, — сказала она. — И не смогу взглянуть ему в глаза — подумай только, а ведь во всем виноват он!

— Ты как хочешь, мама, а я намерен потолковать с ним.

— Не вмешивайся!

— Я должен увидеться с ним, мама. Хоть раз.

— А обо мне ты не думаешь?

— Но ведь это его отец, Пег, — сказал Гарри.

— Тогда ступай спроси, как его зовут. И если он не признается, уйди.

Я пошел, но тут же вернулся бегом.

— А как его зовут?

— Ясное дело — так же, как тебя.

До меня не сразу дошло, о чем она. Потом я собрался с духом и пошел к своему предполагаемому отцу. На глазок я прикинул, что он тяжелее меня фунтов на тридцать и дюйма на два повыше ростом. Он был без фуражки, и я заметил, что он лысеет. Расстегнув тесный воротничок, он прикуривал у другого музыканта.

Я положил руку ему на плечо.

— Вы Артур… Артур Хэггерстон?

— Ну, допустим.

— У меня к вам поручение.

— От кого?

— Скажу, когда буду уверен, что это вы.

У него было противное лицо, и он мне сразу не понравился. Другие музыканты стали подшучивать насчет свидания с незнакомкой и допытываться, чего он от них скрывает. Он поморщился.

— Ну ладно, я Артур Хэггерстон. В чем дело?

— Один ваш знакомый хочет с вами поговорить, он вон там. — И я махнул рукой в сторону маленькой рощицы.

— У меня нет здесь знакомых.

— Слушай, друг, — сказал я. — Я тебе услугу оказываю. Не хочешь идти, и не надо. Скажи прямо, и мое почтение…

— Ладно, пойдем.

Мы пошли, и я услышал позади голос Гарри:

— Эй, Артур, постой!

Мой старик оглянулся через плечо.

— Там какой-то малый зовет тебя.

— Который?

— Вон тот, черноволосый. И с ним женщина.

Я обернулся и покачал головой. Теперь я решился окончательно — в тот миг, как он сказал «женщина». Мы дошли до рощицы, он огляделся и спросил:

— Где же он — тот, который хотел меня видеть?

— Здесь, — сказал я.

Скосив глаза, я увидел, что Жилец бежит к нам во весь дух. Времени оставалось в обрез. Я ударил его в солнечное сплетение, он заворчал, но не скорчился, и я понял, что промазал. Я сильно ушиб кулак — у него под френчем был словно толстый слой дубленой кожи, — но надо было поскорей ударить еще раз и попасть в точку. Теперь мой кулак наткнулся на его локоть.

— Ты что, чокнутый? — заорал он.

Я покачал головой. Правая рука у меня совсем отнялась, поэтому я нацелился левой прямо ему в нос. И тут меня охватило бешенство. Я молотил его здоровой рукой, иногда попадая в лицо, и не то кричал, не то плакал, не помню. А он отступал и не сопротивлялся. Некоторое время он отбивал меня, как боксерскую грушу, а потом заехал мне в подбородок. Я видел, как он развернулся, и был рад — он так давно причинял мне боль.

Я был фунтов на тридцать легче и дюйма на два пониже. Но это мне не помогло. Опомнился я уже на земле — я лежал навзничь, и сквозь причудливый узор листьев мне было видно ярко-голубое небо, которое казалось удивительно красивым. Мой старик смотрел на меня с недоумением — теперь он казался мне еще противнее.

— Какого дьявола ты улыбаешься? — спросил он.

Я хотел отпустить шуточку насчет того, что у меня просто рот от удара скривило, но был слишком потрясен для этого.

Моя старуха приподняла мне голову и спросила, что со мной. Я слышал, как Гарри сказал:

— Эх, так и чешутся руки отделать тебя хорошенько.

— Послушай, тут что, весь город против меня зуб имеет? — спросил мой старик.

Вокруг нас собралась целая толпа, среди которой были и военные. Я понял, что Гарри слишком много на себя берет, — хоть он и бывший матрос, но ему придется туго, хотя бы уже потому, что может вмешаться весь оркестр.

— Оставьте его, Гарри, — сказал я. — Я сам заварил кашу, мне и расхлебывать.

— Вот именно! — подхватил мой старик. — Сказал, что кто-то ждет меня здесь. Я поверил. Пришли. А он как даст мне в брюхо…

— В солнечное сплетение, — поправил я.

— А теперь лежит и улыбается, как чеширский кот. И чего улыбается, подумаешь, как остроумно… Ведь я его с копыт сбил.

— Думаю, он хотел узнать, многого ли вы стоите, — сказал Жилец. — Он, понимаете ли, доводится вам сыном, а вот и ваша жена, если, конечно, это вас интересует.

Мой старик присвистнул и отвернулся. Потом спросил:

— Ну, как жизнь, Пег? — и снова отвернулся.

— Ничего, — сказала моя старуха.

— Что ж, пойдем отсюда. — Он присел, упершись руками в колени, и поглядел на меня. — Ты как, ничего? Ладно, давай помогу тебе встать.

И мы пошли по извилистой дорожке через лужайку, а потом по берегу озера, где плавали лодочки. По дороге никто, кроме моего старика, не сказал ни слова. Да и он, кажется, только пробормотал себе под нос:

— Зря я не сказался больным.

Это было как сон.

Мы вышли за ворота парка на «Болото» — широкое, как прерия, оно тянулось вдоль длинного ряда деревьев, туда, где земля сливалась с небом. Вокруг гуляли люди поодиночке и парами, только мы были вчетвером. Мой старик шел на несколько шагов впереди. Он все озирался, и я не мог понять почему, а потом вдруг обернулся и сказал:

— Кажется, здесь подходяще, как по-вашему?

— Если вас устраивает, то и нас тоже, — сказал Гарри.

Мой старик вздохнул и стал снимать френч. Клянусь вам, у меня глаза полезли на лоб.

— Напрасно стараетесь, Хэггерстон, — сказал Гарри. — Мы привели вас сюда не для того, чтобы драться.

— А для чего?

— Чтобы задать несколько вопросов и кое-что выяснить.

Мой старик вздохнул.

— Я предпочел бы драться.

— Пег хочет развестись с вами. У вас есть возражения?

— Хотите развод — кто ж вам мешает? Пожалуйста. Я тут не помеха.

Он сел на землю, сорвал травинку и стал жевать.

— Пегги еще ни слова не сказала.

Моя старуха тоже села на траву, и я впервые с удивлением заметил, какие у нее красивые ноги. Сели и мы.

— Я хочу снова выйти замуж, — сказала она.

— За него? — Она кивнула. — Что ж, получить развод легче легкого. Все равно как в кино сходить. Раз-два — и готово. Я тебя бросил… и даже еще хуже…

— А ты не против? — спросила моя старуха.

— Я с другой связан. Вот уж без малого два года.

— Живешь с ней? — спросила моя старуха.

— В законном браке, — ответил он спокойно.

— Как же ты женился? Разве можно…

— Это называется двоеженство, — сказал он. — Меня за это могут посадить на год или два.

— А она как же? — спросила моя старуха. — Я хочу сказать — такой удар…

— Переживет. Позлится, конечно, с недельку. — Он прищелкнул языком. — Уж это как пить дать. А так ничего.

— Дети есть?

Он покачал головой. Потом бросил на меня быстрый пристальный взгляд.

— Вот, пожалуй, и весь сказ.

Моя старуха встала.

— Что ж, тогда пусть все остается как есть. Я скорее умру, чем стану устраивать свое счастье, отправив человека за решетку. — И, помолчав, добавила: — Хоть он этого и заслужил. — Она повернулась к Гарри. — Прости меня, Гарри, но я не могу.

— Тебе решать, Пег.

— Ну, уж нет, — сказал мой старик. Он рвал траву и складывал ее кучкой около себя. — Слишком долго по моей вине все оставалось как есть. Я говорил себе, когда ехал сюда, — хорошенькое будет дело, если я на нее налечу. Надо все это уладить раз и навсегда. Вот что я себе говорил. Ведь я тебя знать не хотел. А ты так много сделала, растила мальчика столько лет. Теперь моя очередь. Как хотите, а я и сам должен от этого избавиться. Завтра я буду на юге, в своей части. Схожу там в полицию, поговорю с инспектором. Он мой приятель. И мы все уладим…

— Делай как знаешь, — сказала моя старуха. — Я о тебе же беспокоюсь.

— Знаю, — сказал мой старик. — Я бросил тебя в беде, но не потому, что ты была злая. У тебя всегда было большое сердце, Пег.

— Пойдем? — сказала моя старуха.

— Я вас догоню, — сказал я.

— Ступай с матерью, — сказал он.

— Будем ждать тебя к чаю, — сказала мне моя старуха.

И они с Гарри ушли. Мой старик проводил их взглядом. Когда они отошли шагов на пятьдесят, она взяла Гарри под руку. Мой старик снова принялся рвать траву. Мы сидели долго. Наконец он сказал: — Здесь травы больше нет. Давай отойдем немного.

И мы пошли к дальним деревьям. Но еще не дойдя до них, он начал говорить. Я, может, не стал бы его и слушать. Но ему досталось не меньше моего, и он выдержал испытание. Когда за всю жизнь можешь провести с отцом только полдня, что ж, стараешься выжать из этого все до капли.