День сардины

Чаплин Сид

XII

 

 

1

Вы пробовали когда-нибудь ночевать в холодную ночь под открытым небом? Я обошел дом задами, все искал сарай, но нашел только высокую стену, в которую было вмазано столько бутылочного стекла, что любой пивовар пустил бы слезу.

Я все же перемахнул через забор. Четверть мили я шел по густому ельнику, и отовсюду на меня смотрели маленькие красные глаза. Оказалось, это фазаны. Я протянул руку, и в награду один долбанул меня клювом — видно, фазаны были домашние, но не совсем ручные. Я взял свой велосипед и покатил дальше.

Потом я увидел большой дом, совсем как в фильме «Знак креста», — пустое крыльцо, холодные каменные плиты, красивые цветные окна и гнилой остов старого американского органа, выставленный стервятникам на растерзание. Дверь была заперта. Я пошел дальше и наткнулся на зверька с длинной мордой и кроткими глазами; он стоял наготове, подняв одну лапу. Ему не понравился мой запах, и он ускакал.

Я зашел во двор этого громадного дома с разрушенными стенами, обвалившейся крышей и пустыми окнами. Всюду между каменными плитами росли кусты. Что-то зашевелилось, и я бросился прочь еще быстрей, чем тот зверек. Дорожка в последний раз вильнула и перешла в мощеную дорогу, которая скоро разделилась на две, а потом они снова соединились перед развалинами дома с тремя рядами окон, зубчатыми башенками в ложноготическом стиле и роскошным, похожим на пещеру подъездом, куда я вошел вместе с велосипедом. Я очутился в комнате величиной почти с танцзал в «Ридженте», с камином, который можно было принять за огромную, двустворчатую дверь, покуда не увидишь трубу, уходившую в потолок где-то в миллиарде миль над головой.

Я осветил комнату велосипедным фонарем — всюду кучи камней, досок, штукатурки. Слева от меня была пустота — словно огромный солитер сжевал все вокруг и след его порос крапивой. Справа было множество всяких комнат, а сверху торчали балки, на которых, как огромные выпотрошенные селедки, висели куски штукатурки.

В конце коридора, как видно, была кухня с большой чугунной плитой и расколотой раковиной. Мой фонарь был слишком слаб, чтобы я мог хорошо разглядеть красивые лепные бордюры в других комнатах — на них были кролики или, может, зайцы, дубовые листья, автомобили, кукурузные початки. Потом я увидел еще одну дверь. За ней был крытый коридор, который полого, без ступеней уходил куда-то вниз. Он был как пещера. По одну его сторону были маленькие каморки, и в каждой по стенам — ряды каменных ящиков. Вокруг валялись осколки толстого стекла; в одном ящике лежала целая бутылка, тяжелая и пустая.

Дальше коридор, словно бы поперхнувшись, сбегал вниз уже круче и обрывался в пустоту, так что я чуть не загремел оттуда. Не знаю, что меня остановило. Я стоял на высоте футов пятнадцать-двадцать над оврагом, поросшим кустарником. Под кустами журчал ручеек, будто кто-то играл на маленьком ксилофоне. Я представил себе, что лежу там по целым дням, гляжу вверх сквозь ветки и слушаю, как звенит вода, — жду голодной смерти. Говорят, когда есть вода, можно гораздо дольше продержаться. Мне показалось, что за углом дома виден свет, и я погасил фонарь. Светилось окно, должно быть, в подвале. Свет манил к себе, и я, снова поднявшись наверх, обошел дом по коридору. Послышались какие-то странные звуки и возня. Посреди лестницы я остановился и стал думать, кто же зажег этот огонь. Так я постоял немного, потом огляделся и посмотрел на небо, по которому бежали облака, рассекая луну на дольки. Была не была, решил я, здесь все равно страшней, чем внизу, и пошел дальше.

Пошел, конечно, не сразу. Сначала я отыскал окно. Сквозь уцелевшее стекло я увидел человека, который сидел чуть ли не на самом костре. Он все время шевелил дрова палкой, и я подумал, что он жарит форель или по крайней мере кипятит чай. На худой конец — разогревает банку вареных бобов. Видимо, он услышал мои шаги, и, когда я вошел в дверь, которая уже лет двести висела на одной петле, он вскочил и прижался к стене, готовый к драке. Борода, не бритая, наверно, несколько месяцев, налитые кровью глаза. И еще — нос. Я говорю про этот нос, потому что сроду такого не видал — он был кривой и чуть ли не длинней бороды, хотя, конечно, это только так казалось.

Я вошел, стараясь не смотреть на его нос, бороду и длинные лохмы. Сам не знаю почему, я крикнул: «Все в порядке, приятель!» Он ничего не сказал, но, братцы, ох, и разило же от него! Как от выдры — не пивом, а скорее тухлыми яйцами и сыром, который пролежал месяц на раскаленных углях рядом с куском вонючего мяса с живодерни. Но в подвале было тепло, и я поискал глазами, на что бы сесть. У костра стояло ведро, накрытое доской. Пока я грел руки, он все время стоял в углу, не глядя на меня. Мне было страшно, но это еще ничего, — понимаете, я ожидал встретить там старину Краба, отмывающего кровь с рук. И я почувствовал такое облегчение, что даже этот чудовищный нос меня не смутил. Я тер руки, поглядывая на него на случай, если он на меня бросится, и недоумевал, где же чайник.

Наконец я спросил:

— Закурить хочешь?

Он посмотрел на меня и не ответил.

— Погрей нос. — Я протянул ему пачку. И добавил на всякий случай — может, он не знает английского языка: — Сигарета, курить, понимаешь?

Он подбежал, столкнул меня с ведра, и, только когда я поднял голову и разглядел хорошенько, какой у него здоровенный нос, я понял, в чем тут дело. Как и всякий, он был очень чувствителен к своим недостаткам. Я встал и подошел к нему, но, братцы, кроме шуток, я дрожал, как лист.

— Слышь, — сказал я. — Погрей нос — это значит, закури табачок, только и всего. Так принято говорить.

Он что-то проворчал и взял сигарету. Я дал ему прикурить и прикурил сам. Он снова заполз в свой угол и повернулся ко мне спиной, дымя, как паровоз. Он затягивался жадно, весь дрожа, как будто сто лет не курил. Я сказал ему, что хочу чаю. Он подошел к куче тряпья в другом углу, разворошил ее и принес мне голубую кастрюльку с ручкой, чай в бумажном кулечке и банку сгущенного молока. Воды, конечно, не было. Пришлось идти к ручью через кусты, но я пошел бы и через Эверест. Мы пили чай, передавая жестянку из рук в руки. Такого вкусною чая я сроду не пробовал. Я подолгу держал его во рту, чтобы насладиться теплом, сладостью и привкусом молока, и, когда этот бродяга протягивал мне жестянку, ни разу не отказался. В конце концов он совсем отдал мне остаток — около четверти жестянки — и вышел. Я думал, он сбежал, но он вернулся с охапкой дров и подбросил их в костер.

Потом мы устроились на ночлег: я — в своем углу, а он — в своем. Помню, что его угол был против двери. Он не лег, а сел, накинув на плечи старый плащ. Тайком он следил за мной, я — за ним. А может, мне это только казалось. Через полчаса он снял плащ и протянул мне. Я отказался — не хотел, чтобы и от меня после воняло, и он снова накинул плащ. И тогда я в первый раз обратил внимание на его глаза — они были красные и, главное, совсем такие же, как у того зверька, на которого я наткнулся, когда входил. И сам он был просто большой зверь, совершенно безобидный. Вдруг он спросил:

— Неприятности?

Я кивнул. Он покачал головой.

— От них не убежишь.

И все. Я лежал, глядел на него, и мне было ни капельки не страшно, а скорей любопытно. Борода прикрывала ему грудь, длинный саксонский нос разделял лицо надвое. А по обе стороны от него блестели глаза — получался как бы крест. Когда ночью я проснулся, он плакал, как ребенок.

 

2

А потом я проснулся уже утром. Он исчез, а вместе с ним запах и все остальное, кроме тряпок и жестянки. Этот бедняк оставил мне почти все свое имущество.

Я был голоден как волк, сбегал за водой и, дожидаясь, пока она закипит, впился зубами в шоколад. Потом удобно уселся на пороге. Солнце пробивалось сквозь листья деревьев, пели птицы, и, хотя я окоченел и у меня разламывало поясницу, я был счастлив и спокоен, как никогда в жизни. Дяди Джорджа и Сэма Спроггета словно на свете не было. Вот это жизнь, братцы! Но все-таки на душе у меня кошки скребли, я беспокоился, что подумали обо мне моя старуха и Гарри, знает ли Дороти, что я удрал из дому, и беспокоится ли она за меня; поймали или нет беднягу Краба, который был такой же несчастный, как этот бродяга.

А потом вместо беспокойства пришел страх, и я уже не мог усидеть на месте, вскочил, спустился в овраг, вымыл жестянку, умылся и, глядя, как скользят по воде паучки, стал мечтать о бритве, потому что щетина у меня росла и вместе с ней нарастала грязь. Да, братцы, иногда человек бывает несчастен из-за того, что нет бритвы и куска мыла. Никогда не забывайте их. Честное слово, это важнее еды.

Из травы выглядывали подснежники, белые-белые, и от этого я показался себе еще грязнее. Я в первый раз видел не букетик, а растущие подснежники, каждый сам по себе, и мне захотелось собрать их. Я сорвал один. Стебелек был тонкий, как игла, и пальцы мои кольнуло холодом. Вдруг мне стала неприятна его маленькая, словно восковая, головка. Был один мальчик, с которым мы дружили, я его очень любил. Однажды он упал с высокой трибуны на гоночный трек, с самого верха прямо на асфальт, и, ясное дело, разбился насмерть. Накануне похорон меня привели к нему домой, в гостиную. Он лежал в гробу, накрытый покрывалом, с кружевами вокруг шеи. И теперь этот подснежник напомнил мне его лицо, а лицо у него было совсем чужое.

Я вернулся в свой подвал, обшарил его, заткнул пожитки бродяги в угол и ушел. Трудно было поверить, что я провел всю ночь в этом хлеву, и я удивлялся, как другие бродяги выдерживают так много ночей подряд — не с кем проститься утром, некого ждать вечером, — а потом вдруг я понял, что теперь это и мне предстоит. От этой мысли стало так тошно, что меня чуть не вырвало. Солнце грело тепло и ласково, но меня оно не радовало, а тут еще оказалось, что моего велосипеда нет, и это был последний удар. Если бы меня кто увидел тогда, то, наверно, принял бы за сумасшедшего. Я метался по этому храму, как мышь в мышеловке, обежал шестьдесят комнат за десять минут, шарил даже в зарослях ежевики, поднимал каждый кусочек штукатурки, заглядывал под кучи досок и сорванные с петель двери. Потом убитый горем, встал как истукан, а когда пришел в себя, то первым делом увидел жалкие остатки роскоши — свой велосипедный фонарик. Я представил себе, что иду по холмам и долинам с этим фонарем в руке, горько рассмеялся и забросил его подальше, в темный коридор, который вел на кухню.

Но фонарь не разбился, я подобрал его, отнес на кухню и воткнул в дырку в стене. Там я долго стоял не двигаясь: сам Будда не мог бы со мной сравниться. Но внутри я весь кипел, проклиная этого бродягу, этого Иисуса Христа и его самопожертвование за то, что он подсунул мне кастрюльку для чая взамен двух быстрых колес. Когда я думал о том, что он сидит теперь в своих рваных штанах на моем блестящем кожаном седле, а его вонючие ноги нажимают на сверкающие стальные педали, чего только я ему не желал: корчей и болячек, язвы и парши, лихорадки и холеры; и чтоб черти его на том свете пичкали горячими угольями. Но какой толк! И лишь позже мне пришло в голову, что, может, этот велосипед был нужен ему позарез, так нужен, что он вынужден был его взять, а мне оставить все свое имущество: чай и жестянку. Мне хочется верить в это.

И вдруг я почувствовал, что, кроме солнца, есть еще ветер, а мысль, что придется продолжать путь без велосипеда, была холодней ветра. Идти дальше я был не в силах, но и возвращаться назад, прямо к ним в лапы, не хотел. А потом вдруг — может быть, тут примешалось воспоминание о женщине и девочке у пылающего камина — у меня мелькнула мысль пойти к Стелле. Я вспомнил ее кухню, полную всяких припасов, уютную столовую, широкую кровать с холодными крахмальными простынями и стеганое одеяло. Вспомнил, конечно, и саму Стеллу. Но первым делом мне вспомнился ее дом, который она сама обставила. Я не мог вернуться. И все же, не решив, куда именно идти, я пошел назад. Когда я вспоминаю обо всех глупостях, которые натворил в тот день, мне плакать хочется — ведь все это, как потом оказалось, было ни к чему. Я крался вдоль изгородей, далеко обходя разрушенные дома и коровники, делал многомильные крюки, чтобы миновать ферму, и бегом пересекал каждую тропинку. Мне мерещилось только одно — моя фотография в газетах. Каким-то нюхом я, наконец, нашел дорогу к реке и пошел по берегу. Я знал, что это наша река, потому что прежде работал вместе с одним малым, который жил неподалеку от тех развалин, и он рассказывал, что во время войны, когда мяса не хватало, он подстрелил здесь оленя и до самого дома тащил его на себе. Он мне казался чуть ли не сверхчеловеком. Мне нечего было тащить на себе, и все же я еле шел. То и дело я натыкался на загородки из колючей проволоки. И всюду, куда ни поверни, они преграждали дорогу. Они были совсем как живые и вцеплялись в меня, как волки, а местами берег был такой крутой, что приходилось выбирать, идти ли на виду, полем, вдоль дороги, или же вброд по воде. Я шел вброд.

Потом я проследил свой путь по карте. С виду не так уж и много. Но все же я прошел почти пятнадцать миль — немалое расстояние, если ты не привык много ходить пешком, особенно когда все тело ломит после ночевки на каменном полу, а ботинки, носки и брюки, мокрые до колен, даже просохнуть не успевают. И за весь день ты ни разу не поел по-человечески и не смеешь выйти на дорогу, не говоря уж о том, чтоб зайти в магазин и купить плитку шоколада.

Уже смеркалось, когда я добрался до Тайна. Я сидел на станционной платформе и в полном отчаянье смотрел за пути, на холодную, стального цвета воду. Я знал, что до города далеко, и в голове у меня была только одна мысль — вернуться туда, к Стелле. Я уже не колебался; голод и усталость заставили меня забыть все глупости. Три раза мимо меня проносились дизельные поезда, и я никогда еще не видел столько жирных, самодовольных свиней, как в окнах вагонов. Потом прошел товарный поезд с углем. Я сидел, весь дрожа, глядя, как он с лязгом ползет мимо, и не решался прыгнуть на подножку. Поезд остановился перед семафором. У стенки платформы нетрудно было вырыть в мелком угле уютную теплую нору. Я лежал там, и все тело у меня болело, но я утешался мыслью, что доеду до самого города. И тогда оставался совсем пустяк — выбрать удобное место да спрыгнуть; ведь после таких передряг, после того, как опустишься на самое дно, приходит время, когда начинаешь смотреть на вещи просто.

 

3

Около половины десятого я был уже на окраине города и ошивался возле пустой телефонной будки. Я прошел уже три будки, которые были заняты, и еще две, потому что поблизости были люди. В этот вечер все почему-то бросились звонить знакомым. Мучительно было чувствовать в ботинках угольную крошку — она набилась туда, когда я добрую милю удирал по запасным путям от железнодорожного охранника. А в животе у меня был не уголь, там были маленькие мышки, которые грызли мне кишки. Следующая будка была ярко освещена, и я боялся войти в нее, словно в телевизионную студию, потом вбежал туда бегом и тут вдруг обнаружил, что забыл номер. Я вынул четыре пенса и стал листать телефонную книгу, разрывая в спешке страницы, а когда открыл ее на нужном месте, цифры плясали у меня перед глазами. Пришлось отметить номер карандашом — я боялся потерять его или снова забыть, если закрою книгу. Потом я опустил монету в щель. Автомат никак не давал гудка, три раза он выбрасывал последний пенс. В четвертый раз я до половины засунул монету в щель и стукнул по ней кулаком; в аппарате что-то щелкнуло, и я набрал номер. У меня упало сердце.

Она ответила, назвала свою фамилию и номер телефона. Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди.

— Алло! Стелла? Это Артур… Можно мне зайти к тебе? У меня неприятности.

Она опять назвала фамилию и номер. Я понял, что говорю впустую, потому что забыл нажать кнопку. И тут я от растерянности нажал не ту кнопку, аппарат выбросил назад мои деньги, а ее голос замолк. Я начал все сначала.

— Ах! — сказала она и сразу спросила: — Это ты звонил несколько минут назад?

— Да, я нажал не ту кнопку.

— Ты меня напугал — знаешь, страшно становится, когда тебе позвонят, а потом молчат, и ты будто с пустотой разговариваешь… У меня от этого мурашки по коже бегают.

— Прости, Стелла, — сказал я смиренно и повторил свой вопрос, на этот раз зная, что она меня слышит и рада моему звонку. Она молчала. — Я только хотел поговорить с тобой.

— Полли дома, — сказала она.

Теперь уже молчал я. Потом сказал:

— Мне бы на час, не больше. — Я в самом деле только этого и хотел: согреться хоть немного, а там будь что будет.

— Мне трудно отказать тебе, — сказала она. — Ни за что на свете я не могу тебя прогнать. Знаешь, какой сегодня день?

Я вспомнил, как из зеркала на меня глянуло грязное, вымазанное угольной пылью лицо, и теперь, соображая, какой же сегодня день, подумал, что могу спокойно сесть в автобус или в трамвай — меня примут за рабочего, возвращающегося с ночной смены.

— Сегодня пятница, Стелла, — сказал я.

— Страстная пятница.

— Ах, да, я позабыл — страстная пятница.

— В любой другой день… Я давно все выбросила из головы, но иногда поневоле вспомнишь. Ты еще мальчик, не понимаешь, да и ни одному мужчине не понять, что это значит для женщины. Я не хочу, чтобы эта пытка началась снова…

— Слушай, Стелла, у меня неприятности. Я просто хочу поговорить с тобой, вот и все.

— Дай слово, что придешь только поговорить.

— Я даже не притронусь к тебе.

Но я знал, что это пустые слова. Если я приду, она не удержится, разве только сначала примет меня холодно. Я знал, как к ней подкатиться, и был уверен, что разговором дело не кончится. Я твердил себе, что человек, который ночевал под открытым небом, заслужил теплую постель и женскую ласку. И еще я твердил себе, что полгода — долгий срок и сегодня настало время. Я жаждал утешения и знал, где его найти.

— Ну ладно, приходи, — сказала она. — Когда тебя ждать, Артур?

Голос ее дрогнул.

— Ровно через полчаса, — сказал я и повесил трубку.

Я не опоздал. Меньше чем через полчаса я позвонил у ее двери.

— Входи, — сказала она. — О господи… Что случилось?

— Я приехал к тебе на угольной платформе, — бодро сказал я.

— У тебя такой вид, как в тот день, когда я увидела тебя в первый раз.

Я отстранил ее, думая только об одном — о теплом камине.

— Я устал, мне тошно. Я ночевал под открытым небом, велосипед украли, прошел пешком много миль, тащился вброд по реке…

Ах, этот милый пылающий камин! Я не мог на него сесть и поэтому прильнул к нему и стал его гладить.

— Где ты ночевал? — спросила она быстро.

— В развалинах старого дома с каким-то бродягой, у которого самый здоровенный нос в округе.

— Ты убежал из дому?

Я сел на приступку у камина, прижавшись спиной к решетке, и разулся. Потом пересел на пуф и стал греть ноги, нисколько не стесняясь следов грязной речной воды и черной каймы под ногтями. Она пододвинула к огню кушетку.

— Вот, садись поудобнее.

И от ее участия все вдруг стало легко и просто; нянька всегда останется нянькой, мать — матерью, а женщина — женщиной.

— Какой ты грязный! Отчего же ты убежал?

— Неприятности были.

И я рассказал ей про драку, про убийство Милдред, но умолчал про свою проделку на стройплощадке — не знал, как она на это посмотрит.

Я все еще надеялся, что убийство мне только приснилось.

— Про это было в вечерних газетах, — сказала она. — Какой ужас, наверно, этот убийца сумасшедший. А ты с его братом… Какой кошмар!

Мы еще долго говорили об этом. В газетах ничего не было про драку с Миком, так что это дело вроде бы уладилось; конечно, может, он в больнице, сотрясение мозга схлопотал, но, к счастью, жив.

— Ты легко поддаешься дурному влиянию, Артур, — сказала Стелла. — Не надо было тебе идти с этим мальчишкой. А теперь лучше всего сходить в полицию и все рассказать. — Я не стал с ней спорить и кивнул. — Тебе ведь бояться нечего. Ну, а пока нужно принять ванну. Сейчас я напущу воды.

— Да, поскорей ванну и чего-нибудь поесть, я со вчерашнего вечера не ел по-человечески.

— Бедняжка! — сказала она. — Сейчас я чай подогрею.

Она пустила воду в ванной, побежала на кухню, поставила чайник и через минуту вернулась с подносом. Я знал, что чайник уже во второй раз кипел, но все равно чай был замечательный, крепкий, как я люблю, — она знала это, — две ложки сахару и густые сливки. Я взял чашку обеими руками, предвкушая тепло и аромат, которые сейчас вольются в меня, а когда она наклонилась, ставя передо мной чашку, я увидел ложбинку у нее на груди. Потом она опять убежала наверх.

— Я подогрела тебе два полотенца, они на вешалке, — сказала она. — Старайся не очень брызгать… Что тебе приготовить на ужин?

— Яичницу с ветчиной, — сказал я и засмеялся. — Я мечтал о ней все время по дороге сюда, и мне не хотелось бы себя обманывать.

Я пошел к двери, как сытый тигр, свирепый тигр, который не боится ни слонов, ни ружей, ни ловушек и только что вернулся с удачной охоты.

— А почему ты пришел ко мне? — спросила она вдруг. — Почему не к той девушке?

Пропустив мимо ушей эти ее слова о Дороти, я сказал:

— Кроме тебя, у меня никого нет, Стелла.

Она улыбнулась, и я подумал: до чего ж она хороша в этом простом ситцевом платьице, в самый раз добыча для тигра! Я тоже улыбнулся и пошел наверх. Голубая ванна была полна, из нее шел пар. Вместо того чтобы сразу залезть в ванну, я разделся сперва до пояса, вымыл голову и плечи; голову окатывать не стал, а просто несколько раз окунул ее в ванну. Потом вытер волосы. Теперь можно было наслаждаться.

Я залез в ванну и постоял немного на коленях, вдыхая ароматный пар, а через минуту лег на спину и вытянулся во весь рост; потом встал и намылился. А уж потом, братцы, я так плюхнулся назад, что вода залила мне нос. Тело у меня стало гладкое, как мрамор, и мало-помалу наливалось силой. И вместе с грязью я смыл все глупости, все унижения, которые я претерпел, когда меня обманул Носарь и продал в рабство дядя Джордж; забыл я и про свое постыдное бегство и про то, что вместо велосипеда мне подсунули кулечек чая и жестянку; я смыл потные следы своего бегства от мира. Или, во всяком случае, так мне казалось. Я ни о чем больше не думал, только о себе и о Стелле.

Потом я вытерся, натянул рубашку и брюки и спустился вниз. Яичница с ветчиной была уже готова. И я принялся за нее. Это было на первое. Стелла выпила со мной за компанию чашку чаю. Она говорила мало и избегала на меня смотреть. Наконец, когда я доедал второй бисквит, она сказала:

— Фрэнк получил место на берегу, в Ливерпуле.

— Значит, вы туда переедете?

— Я даже рада. Ненавижу этот город. Мне хочется уехать…

— Это все из-за меня.

— Ты не виноват. Я думала, что, когда всё кончится, мне полегчает, но вышло иначе. Это не проходит.

Она быстро встала и ушла на кухню. Я пошел за ней. Она пустила сразу горячую и холодную воду и плакала, склонившись над раковиной. Я провел рукой по ее волосам.

— Не надо, Стелла. Я сейчас уйду.

Бывает такое двойственное чувство-раскаиваешься в сделанном и вместе с тем непременно хочешь добиться своего, пока это еще возможно. Она смотрела, как я зашнуровываю ботинки.

— Куда же ты пойдешь?

— Не знаю. Домой, пожалуй.

— Да ведь автобусы не ходят.

— Пешком потопаю.

— Ты, наверно, считаешь меня жестокой, потому что я выгоняю тебя поздней ночью. Но ведь нужно же тебе когда-нибудь вернуться домой, правда?

— Ты очень много для меня сделала, Стелла. Мне больше ничего не нужно. — Я выпрямился. — Не провожай меня — сам выйду.

И протянул ей руку.

— Я никогда тебя не забуду, Стелла. — Но руки ее я не выпускал. — Ты всегда была мне настоящим другом.

Ее рука двигалась в моей, как шарнир, и теперь эту женщину нужно было только охватить, обнять. Она закрыла глаза.

— Поцелуй меня и скорей уходи, пока я не передумала.

Я прижал ее к себе и поцеловал, не крепко, но нежно, а она провела рукой по моему лицу и коснулась шрама. Я поцеловал ее глаза и почувствовал соленый привкус на губах. Почувствовал, как она вздрогнула, и прижал ее к себе…

— Не надо, — сказала она и запрокинула голову… Я заглянул ей в глаза. И увидел, что это не глаза Стеллы. Это были глаза незнакомой женщины, которая по сравнению со мной прожила и выстрадала двести жизней, и теперь я был в ее власти. Мне стало страшно. Я вспомнил о Милдред. Но не остановился. Если я тигр, то теперь мой черед прыгать через обруч. Это было не наслаждение, а борьба, в которой я оказался побежденным; не просто прощание, а разлука навеки. А потом я удрал со всех ног.

Уже светало. Я чувствовал себя так, будто во второй раз кончил школу, но теперь я знал, что по крайней мере уношу с собой что-то незыблемое. Я коснулся огня, величайшего огня в мире, и всегда буду относиться к нему с уважением, какого он заслуживает.