День сардины

Чаплин Сид

IV

 

 

1

А потом смены уже не так тянулись и стали спокойней. Я раз сказал про это Жильцу, а он говорит:

— Каждый день какая-то частица в тебе умирает, и от этого ты все меньше чувствуешь.

По мне, это слишком мудрено, но, может, тут что-то есть. Крошечные лампочки мерцают, потом гаснут. Коптишь небо без пользы, а эти самые частицы в тебе умирают и умирают. В общем получаешь мало, а отдаешь еще меньше.

Вот и работа тоже — от нее не только руки устают. Если будешь все принимать близко к сердцу, свихнуться можно. Надо ожесточить себя. Но вот обида — тогда времени не замечаешь. Неделя мелькает за неделей, будто карты, когда колоду тасуют. Иногда хочется крикнуть:

— Да остановитесь же, гады!

Но что толку.

Может, вы надо мной смеяться станете, но в первый день мне было тяжко, будто горы пришлось ворочать. Казалось, этот день никогда не кончится. Незачем было меня и к ядру приковывать: лопата вполне его заменяла. И все же не лопата главное. Главное — солнце, прекрасное солнце, а оно палило нещадно, и я знал, что оно будет палить весь этот долгий пропащий день. Но все-таки и солнце было здесь ни при чем. Просто я был закован в цепи, закован на всю жизнь.

Вот когда я понял тех, кто, вроде Спроггета или дяди Джорджа, продает душу, чтобы только иметь возможность ошиваться без дела. Они тоже были закованы, но могли хоть прикидываться свободными. А другие вкалывали до посинения пупка, чтобы выкроить хоть минутку на перекур. Все, кроме старика Джорджа. Этот человек с лопатой был настоящее чудо. Он просто расхаживал с этой лопатой, будто по бульвару гулял. Никогда не ворчал и не надрывался. Просто ходил с лопатой, и лопата работала сама собой, словно в черенке у нее был моторчик.

Время от времени он останавливался и поднимал кусок щебня. Вертел его в пальцах и качал головой. Потом бросал и снова брался за работу. Бог знает о чем он думал. Это был жилистый длинноносый старик, и могло показаться, что живет он единственно ради шотландского эля. Мне по крайней мере так казалось. Но когда я узнал его получше, то убедился, что он кое-что повидал за свои семьдесят лет и с его участием на войне убили целую кучу людей. А еще он потерял жену и многим пожертвовал для одного из своих племянников. Свято верил в образование.

— Читай книги, — говорил он. — Учись, человеком будешь. — И, перехватив мой недоуменный взгляд, добавлял: — Самому мне не довелось выучиться, зато я помог племяннику, сыну сестры. И горжусь этим.

За этот день я словно прочитал целую главу из учебника истории. А после работы подрядчик подвез меня на грузовике, высадил на мосту, и я не спеша пошел через древнюю арену, как будто времени впереди была целая вечность. Руки у меня ныли — одной я держал за руль велосипед, другую сунул в карман. На душе полегчало, потому что хоть на сегодня все кончилось, но грустно было думать о завтрашнем дне и всех других завтрашних днях, которые еще впереди.

— Ну как? — спросила моя старуха.

— Отлично, — ответил я. — Отлично.

Я разделся и хорошенько вымылся. Она сидела за столом и не сводила с меня глаз.

— Трудно пришлось?

— Да нет, не очень.

— А доехал благополучно?

— Шину проколол, пришлось пешком идти.

Видя, в каком я настроении, она не стала меня попрекать, что я взял этот старый драндулет вместо новехонького велосипеда. Я был так голоден, что умял кучу еды: мясо с овощами, йоркширский пудинг, чай с домашним имбирным печеньем. Жилец все это время сидел в кресле, курил и читал книгу. Дойдя до чая, я вдруг заподозрил неладное.

— Послушай, — сказал я. — А ты чего не на работе?

— Пойду попозже. Сготовила тебе горячий обед, думала, ты проголодаешься.

— Правильно думала.

— Ешь, ешь, — сказала она, надевая пальто. — Я предупредила, что задержусь. Надеюсь, тут у вас все будет в порядке.

— Все будет в порядке, — сказал Гарри, протягивая мне зеленую пачку сигарет. Я взял сигарету, косясь на мою старуху, и подумал: интересно, что она теперь запоет. Я все косился на нее, когда сунул сигарету в рот и наклонился к Жильцу, чтобы прикурить. Но она ничего. Кажется, она даже посмеивалась украдкой, когда выходила из дому.

 

2

Знаете, как это бывает: после тяжких трудов хочется себя вознаградить. Денег у меня было не густо, и я не придумал ничего лучшего, кроме как сходить в кино. Я сказал об этом Гарри.

— Отлично, — сказал он. — Отдых измученному телу за шиллинг и девять пенсов. Денег хватит?

— Вполне, — сказал я. — Только вот что — нужно заклеить прокол.

— Предоставь это мне.

И я решил, что в конце концов старик Гарри не так уж плох. Переоделся, вытер вместо него посуду и ушел очень довольный. Дневная жара спала, и я чувствовал себя недурно: в конце концов могло подвернуться что-нибудь поинтересней кино. Радуясь вечерней прохладе, я раздумывал о том, что сказал мне старик Джордж, и решил почитать кое-что, главным образом по электричеству, а еще, пожалуй, изобрести сверхкосмический корабль. Начну откладывать карманные деньги, выстрою мастерскую, добуду кое-какие запчасти и сделаюсь экспериментатором. Буду ученым-одиночкой, работать стану по ночам и в конце концов выстрою настоящую мастерскую, самое большое здание в городе. Может, на нашем доме даже прибьют мемориальную доску: «Артур Хэггерстон, изобретатель антигравитационного двигателя; исследователь Луны; родился в 1942 г., умер в…» Как вы легко можете догадаться, про дату смерти я не решил — не хотел, чтоб моей славе пришел конец.

А потом я перестал мечтать. И в самое время, потому что теперь я шел через «поле брани». Маленькие ребятишки весело играли в войну. Перебегая от одного укрытия к другому, они стреляли друг в друга из деревянных пистолетов, обернутых фольгой, очень похоже подражая свисту пуль. Один ловко изображал рикошеты. Каждая его пуля давала рикошет. Девочки устроили парад манекенщиц — они двигались торжественно, вытянув руки и растопырив пальцы, в своих выцветших старых платьях, которые были им длинны без малого на целую милю. Голодные ковбои жарили картошку без соли на походных кострах и весело орали.

В конце бывшей улицы стоял дом. По-моему, когда-то, давным-давно, это был трактир. На заднем дворе торчала полуразвалившаяся арка ворот. От фасада ничего не осталось, кроме куска стены на уровне нижнего этажа. Можно было заглянуть в подвал и в комнаты, потому что стена развалилась ко всем чертям.

В комнате на четвертом этаже стоял Носарь Кэррон — ни дать ни взять обезьяна в большой клетке. Я его не видел и уже хотел пройти под аркой, как вдруг услышал его голос:

— Куда топаешь?

Мне показалось, что голос доносится ниоткуда. Я вернулся назад и увидел его при полном параде — узкие джинсы, ярко-синий пиджак, широкополая соломенная шляпа, во рту сигарета, которую он перекидывал языком из угла в угол.

— Ползи сюда, Артур, — сказал он.

— Я в кино иду.

— Там сегодня дрянь крутят. Лезь сюда, увидишь интересную штуку.

— Ну ладно, только я на минутку.

Я перешагнул через стенку и поднялся по бывшей лестнице. Видно, кто-то выехал отсюда в спешке: осталась целая железная кровать. Она была пружинная, но латунные шары исчезли.

Кэррон подпрыгнул на кровати.

— Ну что?

— Кровать.

— Здесь металлолома на пять шиллингов.

— Значит, считай, пять шиллингов у тебя в кармане.

— Помоги мне ее разобрать — загоним железо старому Неттлфолду.

— Возьми гаечный ключ да разбери сам.

— Нужен раздвижной.

— Слушай, Носарь, я иду в кино. Мне некогда.

— Ладно. Тогда приходи завтра в это же время с раздвижным ключом, мы ее разберем и сволокем к Чарли.

Я согласился и позвал его с собой в кино.

— Нет уж, — сказал он. — Там всякая мура идет, лучше я буду кровать караулить. А то ее кто-нибудь уведет из-под носа.

— Как хочешь, а только дурак ты, если станешь ее караулить, — сказал я.

— Курить есть?

— Две сигареты.

— Гони сюда. За мной не заржавеет, отдам, когда получим с Чарли Неттлфолда.

Риск был невелик, и я отдал ему сигареты. Он лег на кровать, подобрал колени, подложил соломенную шляпу под голову и прикурил от своего окурка. Видно, накурился до одури.

— Мы с тобой, старик, могли бы весело жить, — сказал он. — Давай дружить, ты мне нравишься. Есть еще ребята. Будем вместе развлекаться. Что скажешь?

— Не выйдет, — отрезал я.

— Почему? Тут нет ничего плохого.

— Хочу поступить на вечерние курсы, учиться дальше.

Он присвистнул.

— А ты не сыт этим по горло, старик? Теперь самое время поразвлечься. Да и за своих постоять. Портовые ребята лезут к нам. В прошлую пятницу в молочном кафе они избили наших.

— Пускай за этим полиция смотрит.

Он сплюнул.

— Полиция! Она другим занята: вытягивает денежки у девчонок на Шэлли-стрит или автомобили караулит. Мы сами должны за себя постоять.

— Не выйдет, — сказал я. — Забот по горло.

Он взмахнул, сигаретой, описав круг. Он весь сиял в улыбке, хотя в душе злился.

— Ну ладно, ладно. А кровать ты мне все-таки поможешь снести?

Я поглядел на гайки, прикинул, найдется ли у меня подходящий ключ, и пошел своей дорогой. Спустился с лестницы, миновал короткий коридор, перешагнул через детский стульчик, обошел запыленный диван, на котором сидела, глядя на меня, большая крыса, и вышел черным ходом. Теперь я снова был на «поле брани». Пройдя шагов сто, я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я обернулся и готов был убить себя за это, потому что знал наперед, в чем дело. Это Носарь смотрел на меня через окно и дымил, как паровоз. Может, он решил выкурить все, что у него было, а потом уж лечь и поразмыслить или приготовиться к драке. В нашем районе было много разного жулья. А он, видно, решил драться за эту кровать до последнего.

Теперь, вспоминая все это, я вижу, что в Носаре погиб полководец. И дело не только в том, что он не разозлился, когда я отказался водить дружбу с ним и его компанией: он словно предвидел, что я еще сам приду и попрошу меня принять. И как в воду глядел.

А дело было так.

Я взял билет, купил пачку сигарет и начал «восхождение на Эверест», неизбежное, когда берешь дешевый билет в «Альбион». Сначала лезешь по лестнице наверх — там есть ресторан, газоны, несколько двухместных скамеек и аквариумов, где или лампочки не горят, или же ни одной рыбы нет. А оттуда — дальше по лестнице на самую верхотуру, и тут уж надо покрепче зацепиться ледорубом, потому что галерка построена еще в те времена, когда «Альбион» был мюзик-холлом, так что оттуда недолго и загреметь. Здесь, на Эвересте, всегда шум. Задние ряды — это настоящий змеятник, где влюбленные разыгрывают боа-констрикторов; передние — тир, откуда бросают апельсинными корками, пачками из-под сигарет или еще чем-нибудь, смотря по тому, какая идет картина, в зрителей, сидящих внизу.

В общем я добрался до верхней площадки и увидел, что она почти пуста, потому что последний сеанс уже начался. Почти — потому что там была девчонка с нашей улицы, Джоан Клэверинг. Я знал ее еще с тех времен, когда мы играли в лото и водили хоровод. Кажется, я ей давно нравился, но не стал за ней ухлестывать по нескольким причинам: во-первых, не знал, о чем с ней говорить, а во-вторых, тратишь вдвое больше, так что под конец остаешься с пустыми карманами и чувствуешь себя жалким шутом.

К тому же у наших ребят принято получать все, что тебе причитается за твои деньги, а я в то время, да и потом тоже, не любил брать свое таким вот способом, где-нибудь в подворотне. По-моему, уж если любить, так с удобствами.

Джоан стояла у одного из аквариумов. Когда я подошел, она обернулась. Не думайте, что она такая уж страшная. Она ничего себе. Но я видел, что на ней пальто, которое она носила еще в запрошлую зиму, а было уже лето. Может, поэтому я ее пожалел. А еще потому, что она была чуть-чуть горбатая. В общем я сказал ей: «Привет, Джоан», — она ответила, и я прошел мимо. Эх, не надо было мне оглядываться. С этого все и началось. Она так странно на меня поглядела, что я вернулся.

— В чем дело — обманул он тебя? — спросил я.

Она притворно весело ответила:

— Сегодня он, по-моему, работает сверхурочно.

И я подумал, что все сверхурочные заработки он, конечно, заначивает, надеется встретить девушку, которой на деньги плевать. Но я промолчал. Сказал только, что картина уже идет, и она сразу подошла ко мне.

— Можно мне сесть рядом с тобой, Артур? А то здесь пристают к девушкам, особенно когда они одни.

Ну что тут сделаешь?

Через минуту мы уже сидели рядом и глядели самую несусветную дрянь, какую я видел в жизни, — про какого-то хмыря, который работает на Аляске шофером, и у него всю дорогу шины спускают, и он без конца опаздывает, без чего никак не обойтись на Аляске; но другой шофер этому не верит и приезжает туда из Нью-Йорка со своей белокурой женой, чтобы водить грузовик точно по графику, а только вместо этого его жена совсем не по графику удирает к тому, первому. Мы стали играть в такую игру: считали по уговору, закрыв глаза, и нужно было угадать, что произойдет на экране, когда кончишь считать. Я выигрывал так часто, что играть стало просто неинтересно. Раза два Джоан придвигалась ко мне и, по-моему, была не прочь, чтоб я ее потискал. Но я вместо этого предложил ей сигарету. Она выкинула обычный фортель — хихикая, задула огонь, а потом схватила меня за руку, будто бы для того, чтобы удержать спичку. Так что я даже обрадовался, когда зажегся свет, хотя знал, что придется купить ей мороженое.

И тут ввалилась целая орава ребят. Я сразу узнал портовых по красным курткам и длинным бакам — года полтора, наверно, отращивали — и понадеялся, что они ко мне не пристанут. Они сели позади нас и стали отпускать всякие шуточки; потом один, длинный, худой и прыщавый, наклонился вперед и взял Джоан за плечо.

— Что, не дождалась меня?

Она повернула голову ко мне, потом отдернула плечо и оглянулась.

— А ты зачем ребят привел? Боишься, что один домой не дойдешь?

— Иди-ка сюда, я тебе объясню!

— Нет уж, теперь поздно. Я занята.

— Слушай, Джоан, — сказал я. — Ты иди, если хочешь.

— Это еще что за дурачок, из какой деревни? — спросил прыщавый.

— Хочешь от меня отделаться? — сказала она мне и говорит тому: — Заткни глотку, а не то мой дружок тебе ее заткнет.

Я вздохнул с облегчением, когда снова погас свет. Не обязательно быть трусом, чтобы избегать драки, особенно когда их пятеро или шестеро на одного. Я молил бога, чтоб картина была интересная, с пятью кинозвездами, потому что хоть я и не трус, но драться с такой оравой мне не светило. Еще куда ни шло, когда ты не один и есть надежда на победу, но мало радости, чтоб тебя отколотили всем скопом. Но малютка Джоанн этого не понимала. А может, и понимала. До сих пор толком не знаю. Она все жалась ко мне, а я отодвигался. Тогда она схватила меня за руку. Рука у нее была горячая. Да и у меня, честно говоря, тоже. Не стану утверждать, что остался к ней равнодушным.

А потом я вдруг чувствую, что тот, длинный, огрел меня кулаком по спине. Я обернулся и, провалиться мне на месте, в первый раз заговорил — до этого я не сказал ему ни слова.

— Вот что, приятель, — говорю, — ты полегче. Будешь лезть, вылетишь отсюда со страшной силой.

— Да тебе и с одноруким карликом не справиться, — сказал он.

— Слышь, мне просто неохота с тобой связываться. Отстань.

Все вокруг нас шикали и возмущались: безобразие, пусть молчат или выматываются, — а эти портовые все выпендривались. Джоанн тем временем жалась ко мне, я отодвигался, а проклятая картина так тянулась, что можно было две сигареты скурить между револьверными выстрелами. Я слышал, как портовые перешептываются, и насторожился. Было ясно — они такую заварушку готовят, что чертям тошно станет.

Потом двое схватили Джоан. А тот, длинный, сидел на откидном месте и покуривал. Он-то и командовал парадом.

— Посадите крошку ко мне на колени, — приказал он. — Аккуратненько подымайте — как бочку с пивом.

Я разозлился и сгреб одного за руку. Они уже подняли Джоанн, и мне стали видны ее ноги — сроду ничего подобного не видывал. Она брыкалась и визжала, а я ничего не мог поделать, потому что, когда схватил первого за руку, второй, сидевший сзади меня, накрыл мне лицо пятерней, норовя ткнуть пальцами в глаза. Я отпустил того, который держал Джоанн, и врезал этому второму; я и с десяти дюймов могу стукнуть так, что добавлять не надо будет. Он живо меня отпустил. Но Джоанн теперь была уже над стульями, так что я выскочил в проход и принялся за длинного.

Дальше разговор был короткий.

Я ухватил его левой рукой за узенький черный галстук и развернулся правой. Но ударил мимо, потому что он неожиданно пригнулся. А потом кто-то бросился мне под ноги, и я полетел на пол.

Тот, который мне под ноги бросился, выскочил из другого прохода. Это было неплохо придумано. Когда билетер осветил меня своим фонариком, я лежал на полу среди стаканчиков из-под мороженого и ореховой шелухи.

— Вставай, — сказал он. — И убирайся отсюда.

— Но они первые полезли.

— Все вы так говорите, — сказал он, когда мы запрыгали по длинной лестнице.

— Спросите девушку, с которой я был, они к ней пристали, — протестовал я.

— Какую девушку?

— Вон ту. Они ее через стулья перетащили.

Он зажег фонарик, и я увидел, что разговаривать бесполезно. Джоанн уже садилась на колени к длинному, закрыв глаза и прижавшись щекой к его прыщам. И я вышел в холодный, неуютный мир.

Я побрел домой, обдумывая планы мести. Про Носаря я совсем позабыл. Честное слово, я обрадовался, когда увидел, что он стоит, словно в старинной раме от картины, спокойный и уверенный, как ковбой с американского Запада, и глядит на меня сквозь дымные сумерки. Я все ему рассказал, и он ни разу даже не вставил: «Я ж тебе говорил». Сидел и слушал, молча куря мою сигарету. Я хотел подождать того, длинного, у «Альбиона».

— Будь спокоен, никуда он от нас не уйдет, — сказал Носарь.

— Да он из нашего района сразу умотается.

Носарь покачал головой.

— Помяни мое слово, он пойдет ее провожать.

Но я был так зол, что все еще хотел вернуться к «Альбиону».

— Спокойно, — сказал он. — Пораскинь мозгами. Если мы пойдем туда, вся орава на нас навалится. А если обождем здесь, тогда уж мы навалимся на него.

— Я хочу драться по-честному.

— Все будет по-честному, — пообещал он.

Жутко было сидеть в темноте на старой кровати и слушать, как внизу крысы дружно грызут продавленный диван, а вокруг шныряют сборщики утиля. Иногда слышались удары молотка; жалобно плакали во сне дети; горланили пьяные, ссорился муж с женой. Я думал о том, что сделаю, когда дойдет до честной драки, — неужто всего только раздавлю прыщ-другой на его роже. Около половины одиннадцатого мы решили смотреть в окно по очереди, но уже через пять минут стали смотреть оба. Носарь увидел их первый и сказал мне.

— Где?

— Вон, на тротуаре.

— Что же делать?

— Ничего — остальные-то небось следом тянутся.

Но вскоре выяснилось, что хвоста за ними нет; они шли, как в упряжке, — он почти нес девушку на руках.

— Это Мик Келли, — сказал Носарь.

— Давай вниз! — сказал я.

— Спокойно. Что-то слишком уж тихо… Не нравится мне это.

— Но ведь он уйдет.

— Лучше упустить его, чем на остальных нарваться.

Мы подождали, покуда они не скрылись из виду.

— Ну, теперь двинули, — сказал Носарь. — Только тихо.

Мы спустились по лестнице. Они шли, то и дело целуясь на ходу.

— Обожди-ка, — шепнул Носарь. — Не нравится мне все это, Артур.

— Даже жаль им удовольствие портить, — сказал я.

— А вот поглядим, — отозвался он.

Мы выскочили из дома быстро и без шума — я бежал на цыпочках, а Носарь был в американских ботинках на толстой резине, — но Келли все равно услышал. Отпустив Джоанн, он сунул пальцы в рот и свистнул. Чистая работа, ничего не скажешь.

— Охрану зовет, — сказал Носарь. — Ну-ка, вложи ему ума, а я встану на стреме.

Я с ходу съездил ему по зубам и отпрыгнул назад — стиль «молния», который мы применяли у себя на школьном дворе, когда шутя боксировали друг с другом, — и тут услышал крик Носаря. Я быстренько сообразил что к чему, и дал ему по уху: знал, что надо скорей кончать, потому что услышал в переулке топот. Носарь видел, как взметнулась, словно хлыст, велосипедная цепь. Это мне Носарь потом рассказал. Я этого не видел. Цепь угодила мне под подбородок, в самую мякоть. Он снова замахнулся, но тут Носарь схватил его за руку, и хорошо сделал, потому что я уже трепыхался, как цыпленок с отрубленной головой. А потом я почувствовал, что Носарь куда-то тащит меня.

Джоанн ломала руки и вопила, как зарезанная. Тот, длинный, не сразу очухался, так что нам удалось оторваться от них шагов на двадцать. В общем мы унесли ноги, потому что они сперва остановились спросить у Келли, что с ним, и он даже ответить не мог. А мы рванули во весь дух. Остановились только возле старой литейной. Ясно помню, что Носарь сказал только:

— Теперь понял, о чем я тебе толковал?

Я не ответил, потому что еще не отдышался, да и не знал, что отвечать.

«Келли не видели?» С тех пор мы всегда задавали этот вопрос.

Правда, одно время у меня даже веки покраснели, потому что я всюду его высматривал, следил за ним и видел его даже с закрытыми глазами.

 

3

Под подбородком у меня была ссадина, и моя старуха это, конечно, сразу заметила.

— Что у тебя на шее?

— На балконе всю ночь провисел.

— А ну, не хами, говори, откуда это у тебя? Что ты натворил?

Но это только, так сказать, краткий стенографический отчет. Такая уж у нее манера — задать десять вопросов, чтоб получить один ответ, да и то не обязательно.

— Ссадил на работе.

— Но когда ты уходил в кино, этого не было.

— Такие ссадины не сразу видны.

— Ответь мне хоть раз по-человечески! Всегда ты что-то скрываешь, никогда правды не скажешь. Тебе лишь бы от меня отвязаться.

— Ну вот, пошло-поехало; вечно ты все хочешь узнать, на тебя не угодишь.

— Я имею право все знать — мать я тебе или нет? Ты с кем-то дрался. А потом, чего доброго, окажется, что у вас там поножовщина идет.

— Да оставь ты меня в покое, мама.

Она решила, что я готов сдаться, и быстро сказала:

— Оставлю, когда узнаю правду.

— Правда такая штука — гляди, тебе же хуже будет.

— Я стольким ради тебя жертвовала. И вот благодарность! Сын растет бандитом. Ну нет, я тебя не выпущу, пока все не узнаю.

— Ты упряма, как осел.

— Что ты сказал? Ну-ка, повтори!

— Сказал «как осел». О-с-е-л, ясно? Почему ты не хочешь оставить меня в покое?

И кто меня за язык тянул! Молчал бы себе в тряпочку. Но она устала после работы, а я был зол из-за всех этих неприятностей и не уступал. Она меня стукнула, и я как-то нечаянно ударил ее по щеке. А опомнился я уже на полу, и на мне лежал опрокинутый радиоприемник. На мое счастье, приемник был маленький и легкий.

Сроду не видел такой быстроты — я и не заметил, когда Гарри меня ударил. Теперь он глядел на меня сверху вниз — во рту сигарета, и на сигарете еще осталось с полдюйма пепла.

Кажется, я заплакал. Моя старуха подошла и помогла мне встать.

— Сядь, — сказала она. — А ты, — повернулась она к Гарри, — никогда больше не встревай между мной и моим, сыном.

Гарри отшвырнул сигарету.

— Он не смеет на тебя руку поднимать.

— Я сама с ним справлюсь. Ты слишком много на себя берешь. Это мой сын.

— Ну и возись с ним на здоровье, — сказал он, выходя. В дверях он оглянулся. — Хорошую обузу ты растишь на свою шею, моя милая.

Поверите ли, но когда он ушел, я рассказал ей почти все. Если можно так выразиться, приближенную версию. Она мне поверила, и я поздравил себя; случайно я как бы одержал победу. Или, верней, так мне казалось. В тот вечер она даже не пожелала ему спокойной ночи. Я долго не спал, но, сколько ни прислушивался, не слышал скрипа на лестнице и, наконец, заснул как убитый. А ведь этот человек дал мне свой велосипед и заклеил прокол. И я его даже не поблагодарил, ни вечером, ни на другое утро, ни после. Теперь это, конечно, неважно. Но тогда было важно — для него.

 

4

Назавтра на работе было почти то же самое. Дядя Джордж велел мне отвезти записку одному подрядчику на строительный склад в трех милях от нашего участка. Я захватил с собой инструменты для велосипеда, но на этот раз обошлась без прокола. И не удивительно, потому что на переднем колесе были новые покрышка и камера, Гарри их купил, когда магазин был уже закрыт, — наверно, не скоро он туда достучался. Что было в той записке и во многих других, я узнал гораздо позднее, но вам, пожалуй, сразу скажу, что они жульничали с путевыми листами и с излишками цемента, которые вовсе не были излишками; а о том, как я испортил им всю музыку, речь впереди.

К вечеру пошел дождь, работа остановилась, и пошла игра. В сарае резались в карты, а мы со стариком Джорджем сидели в цементной трубе, подложив под себя рваный мешок, чтоб удобней было, и разговаривали. Этот Джордж, скажу я вам, был первый разумный человек, которого я встретил. Серьезный такой, спокойный. Он все замечал, проницательный был, не хуже Носаря, но только его другое интересовало. Я не загибаю, честное слово. Он со мной как с равным разговаривал. Верил, что я его пойму и не придется вдалбливать мне одно и то же тысячу раз. И никогда не хвастал, не заливал: если он что сказал — значит, так и есть, он не сплетал байки, выставляя себя умником, который, все наперед знал.

Слово за словом, о многом мы переговорили.

Я его спросил: неужто он всю жизнь на этой работе? Он сказал — нет, строил шоссе, большие резервуары, прокладывал подводные тоннели.

— Да, много я в свое время тоннелей проложил. А начинал углекопом.

— Глубоко работали?

— Не очень. Футов шестьсот или семьсот глубины было. Уголь здесь почти у самой поверхности, чашей залегает. Поковыряйся в земле к западу отсюда и найдешь целую залежь; не удивлюсь, ежели и мы наткнемся на пласт, как станем дальше рыть.

— А сколько вам тогда было лет?

— Я в шахту совсем мальчишкой пошел, лет тринадцати. У шахтного ствола по десяти часов в день торчал, открывал и закрывал дверь. Сидел там и играл сам с собой в крестики и нолики, всю дверь изрисовал. Скучища. Потом стал лошадью править — вывозил на-гора вагонетки с углем. А там и за настоящее дело взялся — забойщиком стал. Зарабатывал ничего себе, ежели не попадался пласт «черствого хлеба».

— А что это?

— Место такое, где уголь твердый, а кровля плохая или разрушенная или же воды полно.

— Трудно приходилось?

— Помаленьку привыкаешь. Не сладко, конечно. Но мне ничего, нравилось, работал, покуда первая мировая не грянула… тогда меня взяли.

— Вы пошли в солдаты?

— Не пошел, а взяли меня. Вызывает раз меня из шахты управляющий, старый Чарли Лоусон: тертый он был, старый черт. Сказал, что нужны в армию добровольцы-шахтеры, по одному с каждой шахты. «Понимаешь, — говорит, — требуются добровольцы, вот я тебя и назначил от нашей шахты!»

Он подолгу молчал. Нужно было все время его теребить, выспрашивать, но все равно дело двигалось еле-еле. Мне казалось, будто я вижу страшный сон и все это происходит со мной. Улица идет вниз по склону холма. У меня длинный нос, и все надо мной смеются. И каждый божий день одно и то же. В два часа ночи: «Вставай, живо!» — это кричит рассыльный с шахты, стуча в дверь, как в здоровенный барабан, и так до тех пор, покуда не стряхнешь с себя сон и не заорешь ему, что ты проснулся. Потом спускаешься вниз, зажигаешь лампу и кипятишь чайник на большой раскаленной плите; надеваешь шахтерскую робу; завариваешь чай и наливаешь полную флягу; запасаешься на семь часов под землей тремя ломтями хлеба с каким-нибудь жиром или черной патокой, мажешь ее на хлеб без масла. Спускаешься с холма, а мороз кусает коленки. У входа в шахту берешь лампу и из темноты падаешь вниз, где еще вдвое темнее; шахтный ствол уходит все глубже, угольная пыль набивается в ноздри, вода капает за шиворот, забой уже близко. Вдвоем с напарником начинаешь рубать вручную уголь, врезаясь в пласт, орудуешь лопатой, покуда не перестанешь различать, где вода, а где пот. Здесь ты хозяин. Никаких шуток насчет длинного носа, когда у тебя в руках инструмент.

И вот в разгар войны приказ: вылезай из шахты. Труба зовет. Открытая дорога. Верный шанс стать героем.

До самой смерти не забыть мне старого Чарли Лоусона. Явился вечером в десять часов со своей лошадью и двуколкой, чтоб отвезти простого шахтера на вокзал в Ньюкасл. Там уже ждал здоровяк сержант, который умел лихо ругаться и не боялся ни бога, ни черта. Чарли отдал ему сверток, где была сотня сигарет и бутылка его любимого зелья от простуды, а потом оставил меня с сержантом и еще с двумя десятками ребят. Всю дорогу до Лондона мы дрожали, но не от холода, а от страха, потому что сержант рассказал нам про трупы и про «ничью землю». В Кинг Кроссе к нам подсадили новеньких, а потом — еще станция, и там тоже толклись растерянные шахтеры и орущие сержанты.

Потом мы отплыли на пароходе во Францию: всего тридцать шесть часов пути от шахты до самой линии фронта. Там была равнина, вся усеянная костями и рытвинами; пустыня, которая при дневном свете выглядела еще страшнее. И кругом глина, глина. Всюду стояли огромные вонючие лужи, и дорога порой шла прямо через них; глина налипала на подошвы, и начинало казаться, будто вместе с ногой всю землю поднимаешь. А на горизонте то появлялись, то исчезали клубы дыма. По дороге валом валили солдаты, многие были перевязаны и не могли идти без чужой помощи. Они кричали нам: извините, мол, что не успели себя в порядок привести. И распевали бессмысленную песню, которую сами сложили:

Мы здесь, потому что мы здесь, Потому что здесь, потому что здесь. Мы здесь, потому что мы здесь, Потому что здесь, потому что здесь.

Не этого я ожидал. Два раза какие-то солдаты кричали мне: «Эй, браток, побереги нос, как бы тебе его не отстрелили!» Нет, я не этого ожидал. Шел Дождь, все двигались медленно, и зрелище было жалкое. Никто не знал, куда и зачем мы идем. Шли без винтовок, и было жутко, потому что там, впереди, сверкали вспышки и гремели выстрелы. Потом дорога перешла в неглубокую траншею, которая вилась и петляла, покуда мы совсем не запутались, и вот, наконец, мы вышли на линию фронта, но не знали этого: вокруг все было то же самое, только на одинаковом расстоянии друг от друга стояли дозорные. Сквозь мешки, покрывавшие блиндажи, мигали свечи, а с той стороны мертвечиной тянуло.

У хода сообщения было что-то вроде блиндажа, а на нем бумажка с надписью: «Глубокий колодец». Мы вошли внутрь, спустились футов на шестьдесят или семьдесят вниз, и там нас разместили. Совсем как в шахте, только угля нет — сплошь глина. Сухая она была твердой, как железо, а сырая становилась вязкой, как повидло. Мы там устроились, а потом спустились в главную штольню и, пройдя по ней, оказались прямо под немцем — это место называлось высота 60.

Там я и застрял вместе с остальными; двадцать тоннелей размером три на шесть футов; огромные насосы и трубы, посты подслушивания; тысячи людей жили, дышали и спали в глине, глина набивалась во все поры, в рот, в пах, в мозг. Тут же были устройства для разведывания, какие работы немец наверху ведет.

Немец-то, может, и знал, чего мы готовим, а может, не хотел верить в это. Раз мы отклонились в сторону. Доложили офицеру. Такой самоуверенный был малый, сказал, что мы под немецкими позициями и должны выше копать. Ясно было, что не миновать беды. Но офицер и слушать не хотел. И вот однажды глина обвалилась, получилось вроде бы окно, а совсем рядом сидели два немца и преспокойно курили.

Мы перебили их лопатами, как крыс. Это было нетрудно, потому что они сидели без касок. А потом вернулись назад и взорвали высоту, не дожидаясь приказа. Того самоуверенного офицера я больше никогда не видел. Тут уж мы немца опередили, а до этого немец обнаружил одну из наших шахт и взорвал ее, так что это должно было послужить им предупреждением. Я не думал, что мы способны на такую жестокость, хуже зверей. Я помог заложить миллион фунтов взрывчатки, но шнур поджег другой. Там было полно людей, и я не слышал своего голоса из-за грохота тысячи винтовок — наших винтовок. Все было разрушено. Люди в боевой готовности ждали на исходных позициях. Все нервничали, особенно когда выстрелы смолкли. Я с сержантом разговаривал, и вдруг он стал бледный как мел и указал мне на вершину холма. Оттуда пахло жареной ветчиной. У меня даже слюнки потекли. Запела птица, и сержант сказал, что это соловей над вражескими позициями, а внизу тысячи и тысячи немцев, четыре или пять дивизий; одни спят, другие бодрствуют; некоторые жарят ветчину, другие пишут письма или анекдоты рассказывают.

А им надо бы молиться.

Сержант сказал мне, что высота 60 и все, что впереди нас, на самом деле — скопище людей, мешков с песком, пулеметных гнезд, снайперских ячеек, блиндажей; и никакая сила в мире не могла взять эти укрепления; легче взять Гибралтар, сказал он, а уж ему-то это доподлинно известно, потому что он пробыл там полгода. Он не верил, что от нашей работы будет толк, но я-то знал, что может сделать один фунт черного пороху, и знал или воображал, будто знаю, что могут натворить миллионы фунтов этой взрывчатки. Но я ничего не сказал ему, не стал спорить. Теперь жалею об этом, потому что в тот день, когда это случилось, его первым убили наповал.

Было раннее утро, десять минут четвертого, и наши снова открыли огонь. Но не из всех винтовок, а только чтоб отвлечь немца.

Винтовки трещали. Потом смолкли. Что-то пострашнее началось и заставило их смолкнуть; девятнадцать столбов пламени взметнулись вверх, все выше, выше, выше, и земля заплясала. Грохот так бил в голову, что можно было сойти с ума. Я лежал ничком. А потом заверещали свистки. Это был самый грандиозный футбольный матч на свете. Через холм полилась серая людская река. Только сержант не двинулся с места. Мгновение он стоял, сжимая винтовку, и сперва я увидел, что на ней нет штыка. А потом я поглядел на его руку и увидел в ней дыру. Тогда я поглядел на его лицо, и там тоже было две дыры заместо глаз. Челюсть отвисла, как у мертвеца. Он и был мертвецом. Подхватив его винтовку, я пошел через холм. Хотя впереди меня бежало столько людей, вокруг было тихо. Потом послышались стоны: это были раненые и умирающие на том скате холма. Их было столько, что я шел по телам, и нога моя ни разу не коснулась земли. А земля все еще плясала. Я искал немцев, искал с кем драться, но вокруг только рыдали, или бродили, как лунатики, или сидели на земле, уткнув голову в колени, безоружные люди. Никто не хотел драться.

После этого меня решили отпустить домой, но я попросился в действующую часть. И мне позволили остаться. Я думал, может, меня убьют. Я-то уже убил, сколько мне было положено, а если убью еще одного или двух, так все равно никакой разницы это не составит. Зато, по справедливости, у них тоже должна быть возможность меня убить. Вот я и остался. А потом понял, что все равно мертв.

Как могла чужая жизнь стать моим сном?

Не знаю. После этого мы много разговаривали со старым Джорджем; не обязательно про высоту 60; но иногда случайно заговаривали и о ней. А тогда, в трубе, по которой барабанил дождь, глядя ему в лицо, я сам переживал эту историю. И потом одного его слова или даже выражения глаз было достаточно, чтобы перенести меня в 1917 год, во Фландрию. Может быть, из-за истории с Кэрразерс-Смитом, которая была у меня на совести, меня мучил этот кошмарный сон; было какое-то сходство между тем и другим. Я не могу объяснить какое.

Меня интересовало то, что Джордж сказал про смерть: «А потом я понял, что все равно мертв». Во сне я всегда слышал голос Джорджа, произносящего эти слова, и просыпался в холодном поту от мысли, что не только он, но и я, оба мы мертвы. Но он знал, что это такое, а я нет — в этом разница.

Как мог человек умереть вот так и все же жить? Для меня это была загадка, тем более что Джордж был самый живой человек среди нас. Все остальные пытались жить, а он просто жил легко, как птица. Быть может, это большое дело — считать себя мертвым.