День сардины

Чаплин Сид

V

 

 

1

Вы, наверно, помните, что вечером я договорился встретиться с Носарем. Я долго был безработным, и теперь мне хотелось подработать немного на железном ломе. Дома все было в норме; это значит — моя старуха, как обычно, ушла на работу. Если она и просила мне что передать, Жилец не сказал.

— Я ухожу.

— Счастливо.

Он даже не поднял головы от газеты. Я стал что-то насвистывать и вдруг почувствовал его руку на своем плече.

— Ты куда?

— На улицу.

— Дело твое — можешь не говорить, — сказал он. — Иди куда угодно и делай что угодно. Но на твоем месте я не возвращался бы слишком поздно — ты знаешь, она беспокоится, когда тебя долго нет.

— А вам из-за этого достается, — сказал я.

— Слушай, мальчик, что ты имеешь против меня?

— Ничего, до тех пор, покуда вы не встреваете между мной и моей старухой.

— Напрасно беспокоишься, — сказал он. — Если боишься, что у тебя будет новый отец, забудь про это и думать. Она могла бы давным-давно получить развод, но не хочет из-за тебя. Все думает, он вернется.

— Обязательно вернется.

— Ты сам себя обманываешь. Он сбежал через три месяца после свадьбы. И теперь уж его не дождешься.

— Что ж, поживем — увидим, — сказал я. — От этого никому вреда нет.

— Ей от этого вред.

— Моей старухе?.. Ей это все до лампочки. И мне тоже. Вы один икру мечете.

— С тобой все равно что со стенкой разговаривать, — сказал он. Я видел по его лицу, что он умалчивает о чем-то важном. И с удовольствием влепил бы мне оплеуху. Но он этого не сделал, и я, конечно, решил, что какое-никакое, а все же преимущество над ним у меня есть.

Я ушел, очень довольный, что осадил его. Уж если непременно надо иметь отца, я предпочитал человека, которого никогда не видел и, наверно, не увижу. Пусть все остается, как есть, — так я рассуждал. Нам с моей старухой неплохо; только одно я хотел изменить: когда буду прилично зарабатывать, она перестанет ходить на поденную работу и всяких жильцов я выставлю.

Носарь уже ждал меня — он из тех, которые всегда приходят первыми. Само собой, ему до смерти хотелось курить. Я выдал ему сигарету. Он сидел, с любопытством глядя на меня, и сигарета торчала у него изо рта незажженная. Гайки на кровати, конечно, приржавели, а молотка я не захватил.

— Ну как, справишься?

— Молоток нужен; если у тебя нет дела поважнее, найди, пожалуйста, кусок железа или что-нибудь тяжелое, чтоб стукнуть по ключу.

— Дай сперва прикурить.

— Что ж ты сразу не попросил? — сказал я со злостью.

— Видел, что тебе не терпится за работу взяться, не хотел время отнимать. И, как всегда, промахнулся. Давай перекурим, спешить некуда.

Я бросил ему спички и стал искать, чем бы заменить молоток, но ничего не нашел.

— Говорю тебе, спешить некуда, — сказал он. — Сядь покури. Дыми, старик, а я тем временем все в лучшем виде устрою.

Я готов был дать ему в морду. Но вместо этого сел и закурил. Мне пришло в голову — а вдруг он хочет что-то доказать самому себе и для этого ему нужно меня взбесить? Я закурил и задумался, a потом на глаза мне попался кусок трубы. Если вставить в нее ключ, получится рычаг, и я отверну приржавевшие гайки.

Я погасил сигарету, взял трубу и принялся откручивать гайки. Дело пошло как по маслу.

— Вот видишь, — сказал он. — Говорил я тебе, надо покурить, и все будет в порядке.

Он все-таки взял надо мной верх. Но не так, как ему хотелось. Я всегда чувствовал, что Носарь мне чужой. Мы с ним не были настоящими друзьями. Я уважал его, и он, наверно, уважал меня, но виду не показывал. Кроме этого, нас только одно и объединяло — его здоровенный нос и мой шрам; собственно говоря, он заинтересовался мной, только когда у меня появился этот шрам. Он гладил свой нос и многозначительно на меня поглядывал. Как будто хотел доискаться, что нас связывает и что разделяет.

Может быть, он хотел доказать, что мы с ним равны. Что ж, во всяком случае, одно хорошее качество у него было: он восхищался моей старухой.

— Помнишь, каким колоссальным завтраком она нас накормила? — говорил он, а я глядел на него, не понимая, что тут особенного.

— Ну и чего тут такого? — спрашивал я.

— Так ведь она же специально для нас готовила, помнишь?

Я кивал, как будто понял, потому что не хотел его обижать, но и выглядеть дураком тоже не хотел.

— Усадила нас, как лордов! — продолжал он. — Налила чаю, хлеба нарезала, все нам подала.

Сперва я думал — он просто не привык, чтоб ему подавали. Но по-настоящему я все понял, только когда побывал у него дома. Там стояла жуткая вонь, застарелые запахи мешались со свежими, стол был покрыт грязной скатертью, и каждый ел когда вздумается, в любое время дня и ночи. И ни о ком там не заботились, а уж о том, чтобы сготовить еду и накормить семью как следует, говорить нечего.

Пружинный матрац, видно, предназначен был служить постоянным украшением этой комнаты, так что мы его оставили. К тому же он был слишком тяжел. Ни один полисмен не попался нам навстречу, когда мы волокли кровать, а у реки мы без труда спустили груз с крутого берега. Чтобы не будить неприятные воспоминания, мы обошли задами те домики, в одном из которых укрылся старый Кэрразерс-Смит. Там сплошные кочки и идти было трудно; под конец мы бросили спинки и поволокли перекладины по земле. Но все равно мы совсем запыхались, покуда добрались до места. Старик Чарли жил в старом ветхом домике с выбеленными стенами, черепичной крышей, длинной покосившейся трубой и множеством окон. Двор, где хранился всякий утиль, был обнесен высоким забором с колючей проволокой поверху.

Я толкнул плечом широкую калитку, она распахнулась, и мы вошли друг за другом, а на дворе нас встретила большая грязная овчарка, оскалив белые клыки, злющая, вся морда в пене. Мы бросили железо и попятились. Собака была на длинной привязи.

Мы стояли, глядя на собаку. Потом Носарь сказал:

— Пойду приволоку спинки, а потом он у меня живо успокоится.

— Это не он, а она, — сказал я. — И кроме того, если мы размозжим собаке голову, у нас ничего не купят. Погоди, Носарь.

С тех пор как мы разобрали кровать, я искал случая сквитаться с ним; просто смешно, до чего сильным может стать это желание сквитаться. Я оказался прав насчет собаки, и после этой маленькой победы мне даже почудилось, что я стал выше ростом. Мы постояли еще немного, но тут собака повернула голову, заворчала и так рванула веревку, что весь дом задрожал, а потом дверь отворилась. Вышла эта самая Милдред в мохнатом халате, длинные черные волосы распущены по плечам. Остановилась в дверях, вся пятнистая, как большой мотылек, и крикнула собаке: «Молчать!» Собака, вместо того чтобы подбежать к ней, поплелась в сторону и села. Тогда Милдред прошла через двор к калитке.

— Вам чего?

— У нас тут есть старое железо, хотим продать, — сказал я.

— Напрасно старались — отца все равно нет. Приходите лучше завтра.

— Мы подождем, — сказал Носарь.

— Дело ваше, но ждать, может, придется долго.

Носарь сел на старую наковальню.

— Никогда не сиди на холодном железе, — сказала она. — И ждать вам нет смысла. Он девять дней подряд с утра до ночи утиль собирает, и неизвестно, когда вернется.

— Подождем до десяти часов, — сказал Носарь.

— Он ушел далеко, — сказала она. — Может, сейчас он уже где-нибудь близко, а может, в двадцати милях отсюда. Вернется усталый, так что все равно проку вам от него никакого.

— А вы сколько дадите? — спросил Носарь.

— За этот хлам? Да у нас целая гора кроватей.

Я видел, что она хочет поскорей от нас избавиться.

— Можно нам это здесь оставить?

— Ладно, кладите вон туда и приходите завтра, — сказала она. — Но только до шести; ему еще семь дней утиль собирать, а перерывов он никогда не делает.

— Вот что, дайте нам полдоллара, и баста, — сказал Носарь. — Тащи спинки, Артур.

Я сходил за двумя спинками, а когда вернулся, Носарь уже чесал овчарку за ушами. Милдред не было. Носарь что-то нашептывал собаке.

— Пойди погладь ее, — сказал он. — Она добрая, мухи не обидит.

— Пошли отсюда.

— Ты чего сдрейфил?

— Я не сдрейфил, а просто не хочу на рожон лезть, — сказал я. Но насчет собаки он был прав. Я погладил ее по голове, почесал за ушами, а она лизнула мне руку. И я понял, что она добрая, теперь нас знает и не тронет.

Вышла Милдред. Мне послышался в доме еще чей-то голос, но я решил, что это радио. Ну, а если она и развлекалась с дружком, это не мое дело. Протягивая Носарю деньги, она сказала:

— Держи, хотя кровать этого и не стоит. У нас их тут уже сотни две свалено.

— Что ж, спасибо, — сказал Носарь.

— Кажется, я тебя уже где-то видела, — сказала она.

— Кто меня увидит, не забудет, — сказал он. — Ну да ладно, еще увидимся.

— В другой раз принеси что-нибудь получше, малец, — сказала она и пошла к дому. А Носарь все гладил овчарку.

— Пойдем отсюда, — сказал я. Но он медлил, и Милдред тоже. Она остановилась на пороге. Так сказать, молча нас выпроваживала. Она душилась ужасно крепкими духами — у них был смешанный запах свежескошенного сена и фиалок; а может, пахло одними просто фиалками. Дверь хлопнула, только когда мы поднялись до половины холма, и все время я, не оборачиваясь, знал, что она смотрит нам вслед. Скрытная, подозрительная женщина.

— Сядем, — предложил Носарь. Я согласился.

Вечер был славный: едва начало смеркаться, небо над городом было красное — самое приятное время. Я лег навзничь, закинул руки за голову и стал считать зерна в колоске какой-то травинки, удивляясь, как плотно они сидят одно к другому.

— Придумал! — сказал Носарь.

— Уже поздно, а на полдоллара не разгуляешься.

— Можно купить десяток сигарет и выпить чашку чаю, — сказал он. — Но я про другое.

— Выкладывай.

— Ты ее хорошо рассмотрел?

— Более или менее — а что?

— На ней ничего не было, кроме халата.

— Ну и что с того?

— Пойдем поглядим.

— Да ты спятил! Собака нас живьем сожрет. И кроме того, за это могут в тюрьму упечь.

— Собака не тронет, — сказал он. — На этот счет будь спокоен. Давай поглядим.

— Гляди сам. А мне неохота.

— На спор, она совсем голая ходит, — сказал он. — Ты видел когда-нибудь голую женщину?

Он наклонился ко мне, кусая травинку. Я не знал, что сказать. Все равно он мне не поверил бы. Помолчав, я только головой покачал.

— А ты, Носарь?

Он кивнул. Я решил, что он врет. В то время я считал себя единственным.

— Есть на что посмотреть, — сказал он. — Глаза проглядишь. Ну как?

Собака встретила нас, виляя хвостом, и мы ее погладили. Сердце у меня стучало, как мотор. Я бы все на свете отдал, чтоб эта собака залаяла, но она только лизнула меня. Мы подошли к дому. Носарь шел впереди. Собака увязалась за нами, бешено виляя хвостом, — напрашивалась, чтоб ее еще погладили.

Занавеска была задернута неплотно, и мы заглянули в щель. На столе горела старая керосиновая лампа, отбрасывая круг света на потолок. Милдред обернулась с улыбкой, и я подскочил, как ужаленный — мне показалось, что это она нам улыбается. Я чуть было не дал деру, но тут сообразил, что в комнате есть еще кто-то. Халат на ней распахнулся. Не стану уверять, будто я ничего такого в жизни не видел. Но это было совсем другое. Врал Носарь или нет, но в одном он был прав: я чуть глаза не проглядел. Она сняла с руки браслет и положила на каминную полку. Потом сбросила халат. Он упал к ее ногам. Она опять улыбнулась. А потом я увидел мужчину. Он обнял ее. Меня как громом ударило, и я подумал: как нелепо, что они так близко в этот миг! Я имею в виду — два брата. Потому что там был Краб Кэррон.

Может, вы подумаете, что я псих, но это меня доконало. До тех пор все было, как в кино: глядишь на каких-то чужих людей. Но при виде Краба я почувствовал себя виноватым, и не просто потому, что он одной рукой мог меня прихлопнуть. Меня всего трясло, мне было тошно и хотелось убежать, как старику Джорджу, когда началась заваруха на высоте 60, все равно куда, только бы подальше. Я дернул Носаря за рукав, хотел его увести. Верите ли, он только головой тряхнул. И зубы оскалил, как обезьяна. От этого мне стало еще тошнее.

Но все же я не хотел уходить без него.

Наконец она решила дело за нас. Подошла к столу и погасила лампу. В тот миг, когда лампа гасла, я увидел ее голову и плечи со всеми бело-розовыми округлостями. И когда свет погас, все это еще стояло у меня перед глазами, а потом она плотно задернула занавеску. Я до того обалдел, что опомнился, только когда занавеска колыхнулась; уже у ворот, обернувшись, я увидел, что Носарь гладит собаку. Может, он тоже чувствовал себя виноватым. Во всяком случае, он не дразнил меня, хоть я и струсил. Мы повернули совсем не в ту сторону, куда ходили обычно, перешли через наплавной мост, поднялись по Венецианской лестнице, и только возле закусочной «Трехголовая овца» Носарь, наконец, заговорил.

— Постой, — сказал он. — Выпьем пивка.

Когда он вышел, застегнутый пиджак его оттопырился, и я понял, что ему удалось достать бутылку, хотя несовершеннолетним пива не продают, — наверно, сказал, что мать послала. Я обрадовался. На лестнице, где кормят голубей, мы присели у реки, темной, неторопливой, маслянистой, по которой лишь изредка проплывал лоцманский катер, медленно, еле-еле, как будто увязая в смоле, — кстати, это впечатление было недалеко от истины — и стали по очереди пить из бутылки. Я был словно выпотрошенный, в горле у меня пересохло, но от пива мне полегчало. Немного погодя Носарь потер свой могучий нос и сказал:

— Ну и ну, наш-то каков!

— Я обалдел, когда его увидел.

— Гляди не трепись, — сказал он, и это прозвучало как приказ.

— За дурака меня считаешь?

— Нет, я это так, на всякий случай.

— Она гораздо старше его.

— Какая разница? У нее есть все, что нужно, сам видел, если не слепой. Фартит, как всегда, нашему малому.

— Но как же они поженятся, если она много старше…

— Брось. Он на ней не женится, побалуется, и баста.

— А если ему придется жениться?

— Слушай, малыш, ты в этих делах ни бельмеса не смыслишь. Не придется. Она и не собирается за него замуж. Погуляли — и вся любовь, понял?

— Я уже раз видел его тут неподалеку.

— Да ну? А он знает про это?

— Ага. Сам ко мне подошел.

— А про нее не заговаривал?

— Сказал вроде, что она его копилка. А еще сказал, что если я когда-нибудь спущусь туда и попрошу у нее напиться, сам все узнаю.

— Выходит, она ему деньги платит, — сказал Носарь.

— Так он говорил. Рехнуться можно, но я своими ушами слышал.

— Некоторые бабы помешаны… на мужиках.

— Значит, по-твоему, она ему за то платит, что мы сейчас видели?

— Конечно, они такие, эти бабы.

— В первый раз слышу.

— Говорю тебе, ему жутко фартит.

— Ну и пускай фартит. А я бы не стал с ней путаться, хоть озолоти, — сказал я.

— Интересно, как это у них началось, — сказал Носарь. — Как дошло до главного…

Я мог бы ему сказать, но прикусил язык.

И все же сам я с тех пор часто думал о том, как это у них началось. Только малый вроде Краба на такое способен; он отчаянный и никогда не теряется. Может, принес, как мы, утиль, только он был один, а она улыбнулась и пригласила его войти. Эта ее улыбка крепко засела у меня в памяти. Или, может, он встретился с ней на улице как-нибудь в субботу, когда старухи толпами шляются по магазинам, и они столкнулись нос к носу. А может, он просто бродил по оврагу в жару и попросил напиться. Наверно, так оно и было, потому что он и мне советовал так сделать. Ведь не выдумал же он это. Пока он пил, она стояла в дверях и улыбалась ему своей странной улыбкой.

Он допил воду, поглядел на нее и разозлился, потому что никто из Кэрронов не любит, чтоб над ним смеялись, и сказал: «Чего это вы, миссис, смеетесь? Скажите мне, я тоже посмеюсь».

А она ему: «Я вдова. Вы напомнили мне моего мужа, который умер в японском концлагере. Вам теперь почти столько же, сколько было, ему, когда он воевать отправился, — и вы такой же желторотый».

«Ошибаетесь».

А потом он отдал ей стакан и ушел, разозленный, но заволновался и обрадовался, когда она крикнула:

«Эй, постойте! У меня к вам просьба».

«Что такое?» — спросил он.

«У нас кронштейн для занавески погнулся, может, исправите?»

Сердце у него сильно забилось, и он сказал: «Право, не знаю…» А она ему на это: «Ну ладно, малец. Беги отсюда. Я тебя не обижу». Тогда он вошел, залез на стремянку и в один миг все исправил, хотя руки его не слушались, а потом посмотрел вниз и увидел, что она глядит на него со своей странной улыбкой. И он понял, что все это только предлог. Тогда он стал спускаться, лестница, наверно, шаталась, и она подала ему руку. Рука всегда живет какой-то своей жизнью, а женская рука — это живое чудо. Он шарил в воздухе, пока не нашел ее руку. Она сказала «Ну?» одним дыханием и попыталась отнять руку, но он не отпускал, и тогда она прижала руку к своему бедру. Тут только он ее отпустил. Она обняла его за шею, и он увидел ее красивый пухлый локоть. Глаза у нее были закрыты; голова откинута, вся ее мягкость теперь сосредоточилась в руках…

Все это я, конечно, выдумал, представляя себя на месте Краба.

Одно я не выдумал: она всегда потом совала ему деньги. И смеялась над ним, говорила, что ей все равно, с кем быть, просто он кстати подвернулся и ей наплевать, придет он еще или нет. Но он всегда приходил. Все оставалось по-прежнему, только он сказал ей, что не хочет брать денег. Но она настаивала, грозила в другой раз его не пустить. Он брал деньги и старался забыть их на столе. Но ему это ни разу не удалось; она ему всегда напоминала, засовывала их в карман. Эти деньги имели для нее большое значение. По-моему, она этим хотела себе и ему доказать, что он для нее пустое место.

Вот почему она стояла на дворе и смеялась в тот день, когда мы с Крабом лежали в овраге. Но я и теперь не знаю, как это началось. Все эти мои фантазии — бред собачий. Может, так началось бы, окажись там я, а не Краб. Вряд ли был какой-то предлог или разговор. Просто это случилось, и все. А чтобы Краб не задирал нос, она с улыбкой, без единого слова дала ему денег. Представляю себе, как Краб поднимался на холм и все оглядывался, а она стояла на дворе и смеялась. Только когда это поймешь, можно понять, что чувствовал Краб. Он увязал все глубже и глубже, а она была свободна благодаря этим деньгам.

Это был ужас — я не о том говорю, что он потом сделал. Я о том, каково ему было, когда она давала ему деньги и смеялась. Не скрою, это меня поразило; было время, когда я завидовал Крабу, потому что у всякого бывают минуты, когда чего-нибудь очень хочется и ни о чем другом думать не можешь, а добьешься своего и чувствуешь, что хочется большего.

 

2

Теперь я пропускаю две недели и хочу рассказать про день, когда я принес домой первую получку. Это я на тот случай, если вам показалось, что мы с моей старухой жили как кошка с собакой. Ничего подобного. Просто у каждого была своя жизнь; иногда мы, конечно, ссорились, но редко. На этот раз виноват был я. Когда я начал работать, моя старуха настояла, чтобы я приносил ей всю получку, и выдавала мне карманные деньги. Мне это не нравилось.

Я не хочу сказать, что она была злая, нет, она всегда была добрая и щедрая, это правда, но карманные деньги не хуже смирительной рубашки, это тоже правда. Чего хватало иногда на всю неделю, того иной раз могло не хватить на один день, и тогда мы собирали железный лом или прибеднялись и попрошайничали. Прав я был или нет, но мне казалось, что будет справедливо, если я стану платить ей за еду и сам себя одевать. Я мог на этом крупно прогадать, но мог и выгадать. Скажем, мне обрыдли эти поездки в центр города по субботам, когда надо было купить ботинки, носки, плащ или костюм; к тому же мы всегда подолгу спорили, прежде чем что-нибудь выбрать.

Насчет одежды моя старуха — настоящая королева Виктория.

Еще в школе я пережил увлечение стильной одеждой. Потом это прошло, и я стал увлекаться другой модой — галстуками-шнурками, например, или броскими рубашками. Теперь-то мне это и вспомнить смешно, но однажды я целый месяц воевал с моей старухой за право купить яркую рубашку с галстуком-шнурком и стеклянной булавкой. Всего двадцать девять шиллингов, но она была непреклонна. А потом мне захотелось иметь узкие, облегавшие, как собственная кожа, черные джинсы, пиджаки с золотистым отливом, ботинки на каучуке и атласные жилеты. Кое-что мне перепало, но не все. Теперь мне наплевать, а тогда это было важно.

Каждый человек имеет право одеваться по своему вкусу. Может, он черт знает чего накупит. Может, недели через две будет жалеть, Что никто, угрожая пистолетом, не выгнал его из магазина. Может, он всякий раз будет оставаться в накладе — кому какое дело. Раз он платит деньги, это его право.

Таково мое убеждение, но, братцы, честное слово, я чувствовал себя смешным, когда у себя в комнате, вынув фунтовую бумажку, спрятал под тюфяк конверт, в котором оставалось без малого четыре фунта.

У меня даже мелькнула мысль: а не лучше ли все оставить, как было? Но потом я вспомнил, что мы с Носарем уже придумали, какую форму будут носить наши ребята из Старого города. На это срочно нужны были деньги, а ждать, покуда моя старуха придет с работы, мне не хотелось, и я удрал из дому.

Но я знал, что мне придется померяться с ней характером.

Как бы там ни было, я вернулся домой без четверти одиннадцать, немного досадуя, что зря потерял вечер. Мы с Носарем и еще несколькими ребятами ходили в «Риджент», местное увеселительное заведение, где есть кино, бильярдная и дансинг. Было слишком жарко, чтобы идти в кино, и мы толклись снаружи, глазели на приходящих девчонок, иногда отпускали шуточки, так что девчонки хихикали, а их кавалеры бросали на нас косые взгляды. Когда нам это надоело, мы пошли в бильярдную. Там к каждому столу была очередь. Жуть! А без очереди не пролезешь, потому что управлял всем сержант Минто, бывший десантник, с ним шутки плохи. Когда-нибудь расскажу вам про Минто. Ох, и интересный же тип.

Под конец все мы потянулись в дансинг, хоть у меня и душа к этому не лежала. Когда там полно народу и никому до тебя дела нет, это еще туда-сюда, но я терпеть не могу подпирать стенку и разговаривать или отбивать такт ногой под оркестр, когда народу мало и девчонки танцуют только со своими ребятами, а незнакомым отказывают. В тот вечер как раз так и было. Мы встали около дохленького оркестра, который играл без нот, стояли и смотрели. Было еще рано, народу собралось немного, и все сплошь виртуозы. Записные танцоры. Декольтированные девицы, приглашенные на все танцы заранее, и при них ребята, которые мигали им, чтоб они отказались, если их приглашали незнакомые. Так мы там околачивались, болтали и отбивали такт, пока эти фанатики вертелись волчком. Говорю вам, нет ничего тоскливее, чем смотреть на танцы и не танцевать самому.

По-моему, это непорядок. Я про то, что они танцуют только со своими. Это тоже форма капитализма. Может, вы сочтете меня сумасшедшим, но я уверен, что если бы каждый мог танцевать, с кем хочет, можно было бы обойтись без многих скандалов, которые кончаются серьезными драками.

А так оно и случилось, когда явился Келли со своими ребятами. Сперва мы растерялись, но потом начали злиться. Дело принимало скверный оборот. Завидев нас у эстрады, Келли повел своих в другой конец зала. Мы, конечно, обменялись выразительными взглядами. В перерывах между танцами мы их донимали насмешками. Они начали закипать, мы тоже. Один из наших, Уиллис, по прозвищу Малыш-Коротыш, сказал:

— Пошли дадим им жару!

Носарь покачал головой.

— Мы уходим, — сказал он и подмигнул. А сам потихоньку указал, кому где встать, чтобы захватить Келли и его ребят врасплох, когда они будут спускаться по лестнице.

— Только глядите в оба, — предупредил он нас. — Эти мальчики таскают с собой велосипедные цепи и черт те что, а мы с пустыми руками пришли.

Тут к нам подошел распорядитель. Высокий, худой, с усами и, видать, из слабонервных.

— Надеюсь, ребята, вы не затеете скандала?

— Мы-то нет, — сказал Носарь. — А вон те — они могут.

— А кто это?

— Портовые, шайка Мика Келли.

— Бога ради не задирайте их! — сказал распорядитель. — Мы не хотим скандала — в прошлый раз кто-то разбил бутылкой большую люстру и удрал, а нам это обошлось в десять фунтов.

— Мы тоже скандала не хотим, — сказал Носарь с самым добродетельным видом. — Мы даже решили уйти.

— Вот молодцы! — сказал распорядитель.

Мы вышли как ни в чем не бывало, крикнув «пока» оркестру и послав воздушный поцелуй певичке. А за дверью все разошлись по местам.

План был такой: мне и Малышу спрятаться в мужской уборной и неожиданно навалиться сзади. А если кто из них забежит туда раньше времени по нужде, наше дело с ходу его обработать — тогда Носарю и всем нашим меньше будет возни. Все остальные, кроме Носаря, спрячутся внизу под лестницей, а он будет стоять как ни в чем не бывало на виду и курить — приманка для Келли.

Получилось так, что двое портовых зашли в уборную. Помню, когда мы за них принялись, в дверь заглянул третий, но он, как видно, свято уважал честные драки и поэтому предоставил своим приятелям выпутываться самим. Но не очень-то им это удалось. Когда они вошли, я стоял за дверью, а Малыш-Коротыш спрятался в кабине; я подставил второму ножку, первый обернулся, но тут Малыш выскочил и заехал ему головой в живот, а в этом Малыше фунтов сто весу. И первый был готов — он долго не мог отдышаться, и, наверно, за милю было слышно, как он хватает воздух. Зато со вторым пришлось повозиться — он не растерялся, упал на руки, что спасло его от удара о каменный пол, вскочил быстро, как кошка, злобно фыркая, и в руке у него уже была велосипедная цепь. Он стал ею размахивать. Надо было видеть, как он со свистом рассекал этой цепью воздух, а я и Малыш-Коротыш выдавали какой-то танец, не то квикстеп, не то классический балет, чтобы нас санитары не унесли.

Все обошлось без крови, но этот малый сделал кое-что похуже — задел Малыша цепью по плечу, а он у нас франт и не любит, чтоб ему шмотки рвали. Тогда Малыш, недолго думая, снова ринулся головой вперед — раз-два, в жизни не видал ничего красивее. Он обхватил этого малого вокруг пояса, а тот, задыхаясь, стал молотить Малыша по спине. Я выждал, пока мне будет сподручнее, и ударил его под ребро. Потом я подобрал цепь, а Малыш-Коротыш съездил его по морде, и он схватился за глаз.

Потом мы дунули вниз по лестнице. Там было весело — ребятишки усердно лупили друг друга, многих сбили с ног и чуть не затоптали. Где-то между вторым и третьим этажом нам попался навстречу один из ребят Келли, а может, он был просто посторонний. Но я схватил его за галстук и спросил, далеко ли он собрался.

— А тебе какое дело?

Подмигнув Малышу, чтоб он дал ему подножку, я сказал: «Есть дело», — отпустил галстук, и он загремел вниз. Ряды наших врагов сильно поредели — несколько человек сразу испарились, как только увидели нас с Малышом. Некоторые сидели на полу, и кое-кто уже оседлал их. На ногах остался один Келли.

Он выхватил нож.

Сперва нам показалось, что у него в руке мелькнуло что-то черное. Но тут же лезвие ярко сверкнуло, и, братцы, тут я замер. И все замерли, потому что он наставил нож прямо Носарю в живот. И говорит:

— Отпустите моих ребят, не то, ей-ей, я ему брюхо вспорю.

— Значит, ты ножом? — сказал Носарь спокойно. Но его прошиб пот.

— А ты заткнись!

И они ушли. Отступили в полном боевом порядке. А когда все они были уже на улице, Келли преспокойно проколол Носарю рубашку и надрезал ее. А потом тоже ушел. Может, вам это покажется невероятным: ведь он один держал нас шестерых, правда, с ножом, но только так оно и было. Вот попробуйте сами выйти с, голыми руками против ножа, живо присмиреете. Когда вытаскивают нож, всякий смирным становится.

Они перешли улицу и сели в трамвай. Трамвай сразу тронулся, так что мы не могли бы их догнать, даже если б захотели. Но я был сыт по горло и готов поставить тысячу против одного, что все остальные чувствовали то же. И когда кто-то вспомнил про тех двоих, в уборной, один только Малыш-Коротыш предложил еще потолковать с ними, чтобы сквитаться за нож. Никто его не поддержал, и он не настаивал.

В общем надо было уносить ноги, потому что всегда находятся услужливые люди, готовые вызвать полицию. К тому же по лестнице спускался распорядитель, и, хотя бояться его не приходилось, у нас не было охоты с ним объясняться. Мы пошли на рыночную площадь и почистились в подземной уборной. А потом завернули в кафе по соседству выпить кофе и поболтать. К этому времени про нож все мы почти забыли и с удовольствием вспоминали драку. Петушились, рассказывали, кто как отличился.

Но старик Носарь сидел молча.

— Я из него душу выну, — только и сказал он. Сроду не видел такого гордеца, как этот полукровка. Может, я и отговорил бы его, но мне было не до того. Вечером мне предстояло выдержать еще один бой.

 

3

Придя домой, я застал маленькую семейную идиллию. Нет, такого ничего не было. Они не вскочили, когда я вошел, как солдаты перед офицером. Было хуже. Моя старуха сидела по одну сторону стола, Гарри — по другую, радио тихо играло, и я почувствовал, что у них был разговор по душам, какой возможен только между друзьями. Это задело меня за живое.

— Явился, — сказала моя старуха, сразу меняя тон. Я давно заметил, что женщины это ловко умеют.

— Приветик, — сказал я и сел за стол на свое место, где стоял прибор.

— Его светлость ждет, пока ему подадут кушать.

— Ах, мама, давай поужинаем без ссоры!

— Поищи-ка свой ужин под тарелкой.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Гарри.

— Постой, сейчас весело будет, — сказала моя старуха.

— Оставайтесь, — сказал и я. — Повеселимся вместе — конечно, когда узнаем, в чем дело.

Но я знал, в чем дело и что лежит у меня под тарелкой.

— Нет уж, спасибо, Пег, — сказал он. — Я не хочу вмешиваться.

— Тогда что-нибудь одно; или вмешиваться, или нет.

— Ты о чем? — спросила моя старуха.

— Сама знаешь. Милые разговорчики у вас тут были, когда я вошел!

— Хватит!

— Пожалуйста, только нечего мне голову морочить.

— Ты что, мать свою не знаешь? — сказал Гарри. — Она своим умом живет, и, если ей захотелось поговорить со мной о тебе, это ее право.

— И могу все повторить тебе в глаза, — сказала моя старуха.

— Ну, я пошел! — сказал Гарри.

— Жаль, что он не остался послушать, как ты тут будешь речугу толкать, — пустил я ему вслед.

— Замолчи, или я снова запущу в тебя чайником! — сказала моя старуха. — Попрекаешь меня, что я все время кричу, а разве с тобой можно говорить спокойно?

И это была сущая правда. Сам не знаю, кто тянет меня за язык, когда спорить явно бесполезно. Особенно со старшими. Я заметил, что им нас не переспорить. Конечно, у них есть опыт, зато молодые быстрее соображают. Но все равно лезешь на рожон. Это вроде операции без наркоза — в конце концов становится так больно, что против воли стараешься причинить боль другому.

— Ну ладно, — говорю. — А все-таки я не понимаю, из-за чего шум.

— Я уверена, что у тебя хватит ума понять…

— Спасибо.

— Ты знаешь, из-за чего — из-за твоей получки.

— А ты что, подождать не можешь?

— Я сказала, что буду давать тебе карманные деньги… а ты нарочно вскрыл конверт. Зачем?

— А скажи, пожалуйста, откуда ты знаешь, что я его вскрыл?

— Погляди-ка под тарелкой. — Но я не стал глядеть — не хотел доставить ей это удовольствие. — Погляди, погляди!

— Нечего и глядеть, без того знаю, что ты шарила у меня в комнате.

— Сам виноват, — сказала она. — Я девчонкой работать пошла и гордилась, когда приносила деньги домой и отдавала твоей бабушке. Слышишь, гордилась.

— Теперь не те времена, все переменилось…

— Да, к худшему. Я на твоем месте сгорела бы со стыда! Мать всю жизнь билась одна, растила тебя, а ты вон что вытворяешь.

— Послушай, мама, — сказал я, пытаясь начать разумный разговор. — Послушай меня. Эти деньги я заработал. То, что было хорошо для тебя, мне не подходит… Конечно, я не отказываюсь, буду платить тебе за еду и квартиру. Но я хочу сам распоряжаться своими деньгами, сам покупать себе одежду. Довольно водить меня по магазинам и одевать, как маленького.

— Ты отдашь все целиком.

— Я буду тебе платить за еду и квартиру, чтобы нам не зависеть друг от друга.

— Знаю я, чего ты хочешь, — транжирить деньги на обезьяньи костюмы и водиться со всякими подонками. Так вот, говорю тебе: я этого не потерплю.

Тогда я отодвинул тарелку, схватил конверт и вытащил три фунтовые бумажки.

— На. Вот твои деньги, радуйся. — Я совал ей деньги, но она не шевельнулась. Тогда я швырнул их на середину стола. — Ладно, пускай здесь лежат, возьмешь, когда я уйду, ты ведь всегда так делаешь.

— Скорей у меня руки отсохнут.

— Жаль, что ты не так щепетильна кое в чем другом.

Мы оба вскочили, едва сдерживаясь.

— Ты о чем это?

— Да о твоем дружке.

— Ах ты, гаденыш…

На этот раз в меня полетел не чайник, а хлебница. Но я не зевал. Тогда она в бешенстве бросилась на меня. Я пригнулся, а выпрямляясь, со страху стукнул ее. Она остановилась как вкопанная. Потом отвернулась, пошла в угол и села на стул.

— Прости меня, мама, — сказал я, подходя к ней.

Она не ответила. Не сказала даже: «Ты меня ударил!» — и, честное слово, я восхищался ею. А ведь ей было очень больно. Удар пришелся прямо в солнечное сплетение.

— Я нечаянно, мама, ты так на меня накинулась. Нечаянно… Я не хотел.

Я уже стоял перед ней на коленях, а она обхватила мою голову и притянула к себе. Помнится, я плакал, как ребенок.

— Прости, мама. Возьми деньги, все возьми, что осталось. Я был не прав. — Я сказал так, но не скрою, при этом у меня мелькнула мысль, что напрасно я так легко сдался. Но мне сразу же стало стыдно.

— Нет, мальчик, — сказала она. — Не нужны мне твои деньги. Видит бог, не нужны. Я просто хотела поговорить по-хорошему и не совладала с собой. Оставь себе деньги, но относись ко мне по-человечески.

— Клянусь.

Мы долго сидели молча. Потом она спросила:

— Что ты имеешь против него?

— Не знаю. Вроде бы ничего… Будь он только жильцом.

— Я была одна больше пятнадцати лет, — сказала она.

— Не могу себя пересилить, мама. У меня все внутри переворачивается, как подумаю, что между вами что-то есть.

— Он хочет жениться на мне… а я не могу больше выносить одиночества. — Видно, она почувствовала, как я весь сжался. — Что ты стал бы делать, если б я вышла замуж?

Я не, ответил. Немного погодя я встал и умыл лицо. А она поджарила мне рубец в тесте и налила чаю. Я сел и стал есть. В кухне было хорошо и уютно, мы были вдвоем, и к тому же спор решился в мою пользу. Но никогда в жизни я не чувствовал себя таким несчастным. Уже в постели я вспомнил все бои, какие мне пришлось выдержать, и сказал себе: да, брат, нельзя все время терпеть одни только поражения, но иногда поражение лучше победы.