Переход к новой системе фантастической образности не был, разумеется, явлением самодовлеющим и изолированным. Он явился частью более широкого процесса, происходившего в европейской культуре в период со второй половины XVII по конец XIX в. Это был не мгновенный, но очень значительный по своим последствиям качественный скачок, который можно назвать сменой культурной ориентации.

Долгие века в истории человечества массовым сознанием руководила религия. Но к XVII в. наука окрепла и все больше стала претендовать на роль духовного руководителя общества. Уже в XVII в. исследователи отмечают жгучий интерес у образованной части населения к результатам научных изысканий и настоятельную необходимость популяризации знаний. При этом на первый план выдвигается не гуманитарное знание, которое было основой культуры на протяжении предшествующих веков, а естественнонаучное, связанное с изучением материального мира.

Р. Ю. Виппер отмечает эти серьезные перемены при сравнении двух книг, основополагающих для исторической науки тех времен, для философии истории «Оснований новей науки об общей природе наций» Д. Вико (1725 г.) и «Идей к философии истории человечества» Гердера (1784 г.). Разделяют их всего 60 лет, но какая разница! «Источники и вдохновители Вико — язык, литература, миф, поэзия, формы права; он старается угадать в сказаниях, словах, обычаях, как в символах, художественное выражение потребностей и настроений веков и поколений, Гердер находится под обаянием прежде всего естественнонаучных открытий. Фундамент его истории человечества — это история солнечной системы, история образования земной коры, история развития растительных и животных видов». И секрет здесь не в индивидуальных склонностях Д. Вико и Гердера, а в общей тенденции развития европейской культуры.

Не без помощи подобных сопоставлений духовных ценностей и процессов, происходящих в материальной природе, оформляется одна из наиболее фундаментальных идей, лежащих в основе нашего современного мироощущения, идея прогресса человеческого общества.

Вот в эту широкую картину серьезнейших мировоззренческих сдвигов и перемен незначительной, но вполне закономерной деталью вписываются и те изменения, которые наблюдаются в фантастике, — формирование новой проблематики фантастической литературы и новой системы фантастической образности.

В связи с общей сменой интересов в поле зрения фантастов попадают уже другие явления, нежели те, что занимали воображение их предшественников, необычайные, странные феномены и загадки природы и не менее удивительные создания рук и мысли самого человека, технические диковинки. Повествование о них ведется, как правило, в форме рассказа о необычайном, с этим типом повествования мы чаще всего сталкиваемся в фантастике конца XIX — начала XX вв., точнее — в той части ее, которую и назовут научной фантастикой, повествование сказочного типа в нее на первых порах не очень вписывается, оно остается на службе вторичной условности.

При этом два типа фантастических повествований, которые у романтиков на почве прежней фантастической образности сблизились, теперь вновь расходятся и структурно, и тематически. Рассказ о необычайном с новой тематикой резко отделяется не только от волшебной сказки и ее образов, но и от сказочного повествования вообще, поскольку в последнем создается адетерминированная модель действительности.

Новые рассказы о необычайном: о технических изобретениях, сделанных в таинственных лабораториях, о невиданных открытиях неизвестных еще науке явлений и законов природы, о столкновении со странными и непонятными процессами и явлениями, не укладывающимися в привычную картину мира, подчинялись законам детерминизма, и авторы их старались объяснить свое фантастическое изобретение или открытие, обосновать его, опираясь на данные науки или, на худой конец, ссылаясь на относительность и неполноту наших знаний о природе.

Переход к новой основе фантастической образности — от «чуда», нарушающего законы детерминизма, к «чуду», выявляющему неизвестные нам законы природы, — привел к знаменательной перестройке в фантастике: в ней формируются новые средства создания художественной иллюзии.

Фантастика, восходящая к сверхъестественному, обходилась «доказательствами», «объяснения» разоблачали и уничтожали ее, что мы видели на примере творчества романтиков и авторов готических романов. Фантастика, связанная с изображением неизвестных природных феноменов или созданий человеческой мысли потребовала «объяснений» (Г. Уэллс называл их доказательной аргументацией), которые ее не снимали, не разоблачали, а утверждали и поддерживали. Подобные «объяснения» не вступали в конфликт с «доказательствами», как это неизбежно случалось в старой системе фантастической образности — в фантастике сверхъестественного. В новой системе фантастической образности «объяснения» из средств, разрушающих художественную иллюзию, превращаются в средства, помогающие ее созданию.

Так, в романе Г. Уэллса «Машина времени» «доказательства» невероятного события — вид самого Путешественника, мох, трава и царапины на деталях машины, погнутая металлическая полоса, два странные цветка, извлеченные Путешественником из кармана — соседствуют с «объяснением» — рассуждением о четырехмерности мира и о возможности двигаться не только по трем пространственным измерениям, но и по четвертому вектору — времени. При этом «объяснения» не противоречат «доказательствам»; в новой системе фантастической образности они служат единой цели создания художественной иллюзии.

Новые рассказы о необычайном на первых порах решительно отмежевывались и от волшебной сказки, от повествований о привидениях, духах и сверхъестественных явлениях. Новая «научная» фантастика словно забыла те веселые, а порой грустные или страшные игры, которые так любили романтики. В этом плане весьма показательна эволюция самого Г. Уэллса. В ранних рассказах он еще с удовольствием затевает игру с читателем в «было — не было» («Волшебная лавка», «Зеленая дверь» и др.); в романах, где закладывались основы «научной фантастики» никакой игры мы не встретим.

Больше того, техническая и космическая фантастика XX в. избегает привычных уже в литературе этого рода художественных мотивировок, самые невероятные события и изобретения изображаются как сущие, без спасительных указаний на то, что герой обезумел, увидел нечто во сне или в крайней степени опьянения. Произведения с таким привычным сюжетным ходом весьма редки, и обычно фантастика в них не выходит за границу вторичной художественной условности. Интересно, что Ю. Кагарлицкий отказывается признать роман Г. Уэллса «Сон», построенный по принципу такой условности, фантастическим в соответствии с тем определением фантастики как отдельной отрасли литературы, о котором уже шла речь в I главе. «В подобного рода вещах фантастика ничего не определяет».

В научной фантастике словно вновь возрождается «установка на достоверность», которую фольклористы считают отличительной чертой… суеверного рассказа. Только теперь главным средством убеждения читателя оказываются не «доказательства», а «объяснения». Под каждое фантастическое изобретение или открытие подводилась солидная научная база, а предисловия к научно-фантастическим романам нередко писали ученые, специалисты в области естественных наук; они давали оценку фантастическому вымыслу автора с точки зрения современного знания. Так порой решался вопрос о правдоподобии фантастических «изобретений» и «открытий».

Но нельзя забывать, что подобные объяснения, если иметь в виду не предисловия ученых к фантастическим романам, а «объяснения», введенные в самый текст произведения и обычно препорученные кому-нибудь из героев, научны только по форме, но не по сути, научность их иллюзорна, фиктивна. Достаточно вспомнить Г. Уэллса и его великолепные «объяснения» в «Машине времени» и «Человеке-невидимке». В обоих случаях это псевдонаука, фикция. Начав как будто с чисто научных выкладок, писатель незаметно сворачивает на тропу чистого вымысла, хотя по форме рассуждение остается строго логичным и последовательным и читатель не сразу догадывается, как ловко его провели. Ведь назвав время четвертым измерением, мы вовсе не получаем возможности усмотреть в нем те же свойства, что и в пространственных измерениях. Идея путешествия во времени у Г. Уэллса основана как раз на таком уравнении в правах времени и трех пространственных измерений.

Таким образом, амплитуда колебаний «объяснения» в научной фантастике весьма широка: от подлинно научного обоснования (чаще всего в предисловиях, написанных специалистами) до прямого обмана, фикции, чисто художественного приема. Это весьма парадоксальное положение скрывает в себе самую сущность явления. Научная фантастика, оставаясь фантастикой, должна была не порывать связи с современным знанием, с основными, фундаментальными представлениями о мире. Для «просто» фантастики это совершенно необязательно.

Одним словом, формирование новой системы фантастической образности было сопряжено с серьезной перестройкой в фантастике; вновь намечается резкий водораздел между двумя типами повествований, а образы научной фантастики оказываются между верой и неверием не в эстетическом, а в гносеологическом смысле слова: в них не верят вполне, но верят как в некую возможность, хотя бы как в чудо, по выражению Ю. Кагарлицкого. Во всяком случае, в научной фантастике явно усиливаются познавательные моменты, отсюда и стремление проверить образы научным знанием.

Все это вполне закономерно. Новая система фантастической образности не может сформироваться в сфере только эстетического, художественного творчества. Мы уже отмечали выше (см. I главу) прямую, непосредственную связь фантастики с познавательным процессом, зависимость ее от самых общих представлений о мире. Едва ли это положение, верное для прошлых веков, вовсе утратило свою силу для нашего времени. Сближение современной фантастики с познавательным процессом несомненно, только при этом условии и возможно было рождение новых фантастических образов. При всем их разнообразии они очень быстро начали укладываться в определенную систему, наметились тематические циклы — такие, например, как рассказы о загадках космоса, о внеземных цивилизациях, о технике будущего, о роботах, о грядущих судьбах человечества.

И тут неизбежно возникает вопрос: с какими сторонами, с какими гранями познавательного процесса соприкасается современная фантастика?

На первый взгляд может показаться, что ответ на этот вопрос ясен: само название — научная фантастика — как будто недвусмысленно указывает на непосредственную связь современной научной фантастики с наукой. Однако мы уже ранее пытались показать, что научные данные проникают в фантастику преобразованными, а подчас и прямо, намеренно деформированными настолько, что наука порой превращается в псевдонауку. Связь с наукой у фантастики несомненно есть, но она чем-то опосредована, в этих процессах присутствует еще нечто, некий третий ингредиент, без которого картина не может быть полной.

И вот тут уместно вспомнить, что с процессом познания связано еще одно понятие, означающее явление грандиозное, сложное, многие века упорно изучаемое и все-таки до конца не понятое. Это понятие — миф. Мы и позволим себе предположить, что та таинственная специфическая функция, которая послужила причиной относительной изоляции научной фантастики от всей остальной литературы и заставила ее скитаться между наукой и искусством, имеет какое-то отношение к мифотворчеству.

Мысль о том, что научная фантастика представляет собою нечто подобное мифам, не нова. Она явилась еще у О. Степлдона, когда он в предисловии к своему роману «Последние и первые люди» писал, что впечатление, которое этот роман должен произвести на читателей, ближе к тому, которое производит миф, а не наука или искусство.

Кобо Абэ проводит любопытную параллель между древней мифологией и современной фантастикой: первую он называет «литературой, исходящей из гипотезы существования богов», вторую — «мифами, в которых боги умерли». Ф. X. Кесседи находит немало общего между утопией, представляющей очень важную часть современной фантастики, и мифом. По мнению исследователя, общего между ними больше, чем различий. Писатель-фантаст Лестер дел Рей считает мифотворческую природу «душой научной фантастики». Н. Фрай воспринимает современную научную фантастику как «разновидность romance с сильной наклонностью к мифу». Е. Клейнер также называет научную фантастику литературой «в большей мере мифологической, чем жизнеописательной».

Правда, критики и исследователи по-разному понимают эту связь научной фантастики с мифом и в самое понятие мифа вкладывают разный смысл. Так, профессор Роберт Филмус видит мифологические «склонности» научной фантастики в том, что она драматизирует и делает буквальными метафоры. Марк Хиллегас считает, что многие исследователи называют ее мифом потому, что к Вселенной она подходит не с теми мерками, «мерит Вселенную человеком». А Джек Вильямсон называет научную фантастику «популярной мифологией» за ее стремление предвидеть будущее.

Столь же неоднозначны и качественные оценки этого странного явления мифотворческой функции современной фантастики. Так, Бен Бова утверждает, что только лучшие образцы научной фантастики «выполняют функцию современной мифологии», в то время как Ю. Кагарлицкий связывает создание мифов с «массовой» фантастикой, с явлением вторичности в этой области литературы, поскольку вторичная, «массовая» фантастика использует однажды созданные образы и научно-фантастические гипотезы, закрепляет их в сознании читателей, формируя тем самым стереотипы, «вторую реальность». К этому явлению исследователь относится с явным неодобрением.

Однако как бы ни относились ученые и критики к мифологическим устремлениям научной фантастики, связь ее с мифом несомненна. И не со старым добрым языческим или христианским мифом, пережившим уже звездную пору своего господства над умами и ныне покорно отдавшим себя в распоряжение искусства, а с новым мифом, активным, рождающимся в наше время.

Миф как явление живое и творчески активное вовсе не ограничивается детством человечества, ранними эпохами его развития. Еще А. Н. Веселовский писал, что «мифический процесс присущ человеческой природе, как всякое другое психологическое отправление. Как в былые времена он произвел богатства языка и натуралистического мифа, так он продолжает творить и в века позднейшие на других почвах, отправляясь уже не от первичных впечатлений и непосредственного знания, а от того богатства объективного знания, которое накопилось в человечестве веками».

Какие-то мифы живут в человеческом сознании всегда, изменяясь и приспосабливаясь к новым временам и новым условиям, но бывают эпохи особой активизации мифотворческого процесса. Как правило, это эпохи переломные, эпохи коренной перестройки массового сознания, когда меняются самые широкие представления о мире и возникает необходимость построения новой картины мироздания, а без такого образа мира, целостного и относительно непротиворечивого, ни человек, ни общество жить не могут. А. Эйнштейн называл это «картиной окружающего мира», которую неизбежно создает в своем сознании человек. Такая «картина окружающего мира» необходима и для любого, даже самого примитивного человеческого общества. А. Е. Левин говорит даже о «невозможности для любого социума существовать без соотнесения своего бытия с глобальной моделью мира, компенсирующей ограниченность человеческого существования и конечность индивидуального опыта, дающую высшую санкцию смыслу человеческого существования и основополагающим началам человеческой деятельности».

Такие мысленные модели действительности, образы, «картины мира» в течение долгих тысячелетий существования человечества создавались в недрах мифотворчества. Самое появление мифов исследователи связывают с возникшей потребностью понимания мира в целом. Польский психолог К. Обуховский считает, что в мифах в неменьшей степени, чем в научной теории или гипотезе, а порою и еще более зримо, выявляются кардинальные свойства человеческого познания — «его известная незаинтересованность, апрактицизм», поскольку «человек предпринимает познавательную деятельность, когда перед ним встает проблема, требующая решения, не только тогда, когда решение проблемы ему для чего-нибудь нужно».

Мы уже ссылались на А. Н. Веселовского, выделявшего в обозримой истории человечества две эпохи «великого мифического творчества». Напомним, что одна из них теряется где-то в дописьменных временах, отзвуки ее донесли до нас языческий миф и народная сказка, образы которой вот уже много веков исправно служат искусству. Вторая эпоха активного мифотворчества — средние века, когда массовым сознанием осваивалась новая христианская монотеистическая религия, создавалась новая модель мира и новые мифы.

Есть все основания предполагать, что время, в которое мы живем, является третьей эпохой «великого мифического творчества». То, что наша эпоха — время великого исторического перелома, не вызывает сомнений, причем этот перелом касается как социального бытия, так и познавательного процесса. Попытки отыскать исторические аналоги нашей эпохи заставляют обращаться к самым поворотным моментам прошлого человечества. Американский социолог Олвин Тоффлер приводит высказывания ряда видных историков культуры и ученых о нашей эпохе. Английский физик лауреат Нобелевской премии Георг Томсон сравнивает время, в котором мы живем, с переломом, принесенным земледелием в неолитическую пору, а философ и историк искусства Герберт Рид вспоминает в этой связи переход от старого к новому каменному веку.

Однако для соотнесения каких-то явлений современной культуры с мифом, да еще не с древним, который воспринимается с вполне понятным умилением (ведь это свидетельство далекого детства человечества), а с мифом живым, рождающимся в наше время, исследователю приходится преодолеть определенный психологический барьер, так как «новый миф» воспринимается, как правило, с резко отрицательной оценкой. Причин тому несколько, но главные из них следующие.

1. Сомнение в праве мифа на существование в наши дни широкого развития научного познания. Многие ученые считают, что миф и наука выполняют в обществе сходные функции — и тот и другая дают духовный дом человечеству, создают картину мира, определяют место человека в ней, они дают язык образов, слов, понятий, символов, создающий возможность общения и дальнейшего развития знания .

Пока не было науки, миф, действительно, выполнял все эти сложные роли, но теперь, когда наука родилась, нужен ли миф, не является ли он просто незаконным сыном познания?

2. С понятием «миф» тесно срослось представление о ложной модели мира, ложной картине действительности. В целом ряде суждений о мифе на первый план выдвигается именно эта сторона мифотворчества:

«Миф — это вымысел, сказка…», «миф… есть форма превратного отражения в художественных образах природы и общественных отношений людей».

Л. Фидлер пишет, что «миф — это ложь, похожая на правду» (точнее воспринимаемая как правда. — Т. Ч.). Не случайно, очевидно, в обиходном словоупотреблении понятие «миф» равноценно понятию «сказка», хотя с научной точки зрения они далеко не тождественны. Так рождается «метафорическое» понимание мифа, когда «под „мифом“… понимают иллюзии и предрассудок, самообман и обман, мечту и пропагандистский стереотип, а также любое идейное и психологическое построение, обнаруживающее свою несостоятельность или хотя бы преходящую природу». Все это не располагает к мифу.

Однако оба эти положения не абсолютны и требуют уточнения. Да, мифы честно служили человечеству, создавая для него образ окружающего мира. И даже после того, как родилась наука, эта обязанность не сразу перешла к ней. Долгое время она просто не могла взять на себя эту работу. В эпоху средневековья наука была «не системой знаний, а собранием сведений и рецептов», и это положение сохранялось еще весьма продолжительное время. Разобщенность научного знания Н. Я. Берковский отмечает даже во времена романтизма.

Пока наука занималась «накопительством», пока собирала эмпирические факты и сведения, она неспособна была заменить мифологию. Разобщенность, эмпирический уровень научного знания долгие века не давали ей возможности создать свой образ мира. Только после научной революции XVII в., после рождения научной методологии эта возможность появилась, наука начала оказывать все более ощутимое влияние на массовое сознание.

Однако и в тот период у науки не всегда хватало сил для титанической работы по созданию нового образа мира. Ведь пристальный интерес к мифу у иенских романтиков, стремление создать новую мифологию, опирающуюся на современную науку (Шеллинг), во многом было мечтой о целостном, едином знании в противовес дробному и все еще эмпирическому знанию, которое могла предложить наука того времени.

В наши дни задача создавать универсальную модель действительности легла, конечно, на плечи науки, и она в целом с ней справляется, тем более, что при любой узкой специализации современные науки, в масштабе всего общества, прочно сцеплены в единую систему. Но все же и в наше время возникают ситуации, когда наука не поспевает за общественной потребностью, не накапливает нужного количества эмпирического материала (а без опоры на него наука избегает делать выводы, в отличие от мифологии), и тогда ее обязанности вновь выполняет миф. Не нужно спешить обвинять миф — он удовлетворяет определенную, может быть, не вполне осознанную общественную потребность, и не его вина, что наука не может пока этого сделать. Впоследствии мы вернемся к этому вопросу уже на конкретном материале.

Есть здесь и еще одно важное, на наш взгляд, обстоятельство. Наука создает свою картину мира, преследуя одну цель — максимальное из возможных приближение к истине. Доступность же этой истины «непосвященным» ее интересует мало, если вообще интересует. Научная картина мира не ориентирована на массовое сознание. Мы имеем в виду именно науку, популяризация знаний — это уже особый процесс.

Вместе с тем современное общество представляет собой сложную, но единую систему. Поэтому, несмотря на разницу в степени образованности различных слоев населения, связь массового сознания с точным знанием, с общим уровнем науки, несомненна. Какое-то освоение фундаментальных положений науки массовым сознанием необходимо как одно из условий развития общества в целом. Но научная картина мира или отдельные ее фрагменты массовому сознанию просто недоступны. И здесь снова на помощь приходит миф, который, как и предполагал Шеллинг, рождается на основе современной науки, в данном случае как форма освоения ее фундаментальных положений.

Как видим, миф является и в наше время необходимым и рождение его неизбежно. Что же касается ложности мифа, вернее картины мира, нарисованной им, то она открывается уже на новом этапе познания, когда «разоблачена» и отвергнута созданная им модель действительности. В этом плане миф мало чем отличается от гипотез, отвергнутых наукой в процессе ее движения. Интересно, что А. Е. Левин определяет миф как «набор онтологических гипотез», хотя «для человека того времени это была скорее сумма аксиом об основных началах сущего».

Кроме того, какой бы объективно ложной ни была мифологическая модель действительности, необходимость ее очевидна. Она, как считает А. Гулыга, одновременно является и моделью поведения, именно она помогала человеческому коллективу строить свои отношения с окружающим миром. На первый взгляд может показаться странным, что такая ложная модель может быть не только необходима, но и полезна. И все же эта модель — ценнейшее достояние человеческого общества, она помогла человеку выстоять в жестокой борьбе с окружающей средой, стала залогом дальнейшего развития человечества. И тут не успокаивает спасительная оговорка, что в этой борьбе помогали знания, а не заблуждения. В том-то и состоит парадокс, что человеку и обществу необходима целостная модель, включающая и знания, и заблуждения, поскольку знаний было мало и создать целостную картину мира на их основе было невозможно, даже если бы каким-то чудом и можно было бы отделить зерна от плевел — истину от вымысла.

О необходимости мифа и как модели мира, и как модели поведения говорит и Дональд Стауффер, когда пишет, что миф «удовлетворяет желания и нужды. Он дает ответ на загадку (даже в том случае, если наука такой ответ дать не может. — Т. Ч.). Он обеспечивает нам приют, и Вселенная не кажется больше такой… пугающей или пустой». Общество, имеющее мифы, Д. Стауффер называет здоровым обществом.

Таким образом, мифологическая модель мира, даже не соответствуя вполне объективной истине, служит обществу и совершенно ему необходима, хотя, разумеется, неизбежно приходит время, когда эта модель становится ненужной, а то и вредной. Это вполне закономерный процесс.

Здесь снова напрашивается аналогия с научной гипотезой, тоже создающей, модель, зачастую ложную. Таких отвергнутых гипотез в истории науки накопилось немало. Хрестоматийный пример — теория флогистона, особого теплового вещества. Модель явно ложная, не соответствующая действительности. Однако у нее есть и свои заслуги перед наукой, она помогла открытию новых законов. Сади Карно, опираясь на эту гипотезу, пришел ко второму началу термодинамики. А модель мирового эфира, тоже, как оказалось, не соответствующая истине, позволила создать волновую теорию света.

Одним словом, такие модели мира, хотя и являются ложными, отнюдь не бесполезны, как полагали в свое время просветители. Во всяком случае роль их в жизни общества далеко не однозначна. Эту судьбу разделяют с мифологической картиной мира, как видим и многие научные гипотезы, являющиеся этапами на пути постижения истины, только сфера их применения более локальна, чем у мифа.

То же можно сказать и о такой модели мира, ложность которой для специалиста очевидна уже сейчас — о мифе, родившемся как форма освоения массовым сознанием каких-то положений науки. Он необходим, нужен, без его посредничества массовому сознанию не угнаться за прогрессом, но он и потенциально опасен, поскольку все же искажает истину. Роль таких мифоподобных моделей в жизни современного общества неоднозначна, она не может быть сведена к простому плюсу или минусу.

Каковы же условия возникновения мифа, какие механизмы человеческого мышления участвуют в его рождении и доживают ли они до наших дней? Разумеется, многие социальные основы мифотворчества сейчас подорваны (если не считать сохранившуюся потребность в «образе окружающего мира»). Для существования мифа в прежней синкретической форме уже нет условий, и мифология как всеобъемлющая система невоскресима. С гносеологическими корнями мифотворчества дело обстоит, на наш взгляд, несколько сложнее.

При недостаточном количестве информации о тех или иных явлениях невозможно правильно понять их сущность — мифы всегда рождаются в условиях «информационного голода». Исчезает ли эта основа мифотворчества с рождением и развитием науки?

Смерть мифа, который является ложной моделью действительности, наступает с познанием истины, вернее, с новым приближением к ней — с открытием подлинных причин явлений окружающего мира, «с действительным господством над… силами природы». Однако все это не дает права утверждать, как это делает А. Гулыга, что в «XX веке невозможно мифологическое отношение к природе: человек уже во многом господствует над ее стихией». Господствует, да не совсем, ибо наука, стремясь к наиболее полному знанию, действительно постигает сущность многих сил, явлений и процессов, но одновременно она сталкивается с новыми процессами и явлениями, сущность которых ей еще непонятна и стихией которых она стремится овладеть. За каждым новым знанием открываются новые бездны непознанного. И всегда наука будет останавливаться перед загадкой явлений, подлинные причины которых ей не ясны. А такой «дефицит информации» всегда был великолепной питательной почвой для рождения мифов.

Однако сам по себе недостаток информации еще не объясняет возникновение мифа, как и вообще возникновение ложного вывода или суждения. Вторым непременным условием образования мифа является… активный, творческий характер человеческого мышления. Его в механизме образования мифа особо выделяет К. Маркс: «Всякая мифология преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения».

К. Кодуэлл подчеркивает творческую сущность мифологии, объединяя ее с искусством и противопоставляя религии, в которой он видит ту же мифологию, но «в окостеневшем виде», лишенном творческого начала.

Воображение — одно из могущественных свойств человеческого сознания, без которого невозможны были бы достижения цивилизации. Но если отвлечься от восторженных панегириков, пропетых воображению на протяжении человеческой истории, и вообще оставить в стороне эмоциональный аспект проблемы, то окажется, что воображение зачастую служит восполнением недостающей информации, или, как пишут М. Беркинблит и А. Петровский, «воображение — это в известном смысле способ заполнить пробелы в знании». Воображение — это то свойство человеческого сознания, которое создало и его знания, и его заблуждения, оно создало (и продолжает создавать) и мифы, и науку.

Но, может быть, в возникновении, мифа, исторически тесно связанного с заблуждениями человеческой мысли, и точного научного знания «повинны» все же разные механизмы мышления и воображения?

Долгое время считалось, что для возникновения столь странных и причудливых представлений о мире, какие донесли до нас древние мифы, необходим был какой-то особый тип мышления, отличный от современного. Потебня предполагал в нем отсутствие анализа и критики. Леви-Брюль стремился определить законы этого пралогического мышления. Однако сейчас этот вопрос решается иначе: мышление человека с самого начала развивалось как логическое: мышление современного ученого, создающего научные теории и гипотезы, и мышление древнего человека, создавшего мифы, — разные этапы развития единого логического мышления человека. Из этого исходит советская наука о мифах, это же доказывается работами К. Леви-Стросса. Для нас сейчас особенно важно это внутреннее единство мышления древнего создателя мифов и современного человека.

Присмотримся теперь внимательнее к тем логическим операциям, которые привели в свое время к рождению древних мифов.

Известно, что человеческий разум может делать выводы на основе неполной информации. В любом случае — есть ли в распоряжении человека достаточное количество информации или нет — вывод будет сделан. Человеческий разум не терпит неопределенности, и поэтому истинную информацию, если ее нет, он заменяет ложной или, точнее, к делу не относящейся, снимая, таким образом, для себя эту неопределенность.

Откуда же черпается эта информация? Ответ может быть один — из «внутренних запасников» сознания. Когда информации о тех или иных явлениях поступает мало или человек по каким-то причинам не в состоянии ее освоить, он привлекает информацию из других областей, заменяя ею недостающие звенья. При этом основным инструментом оказывается логическая операция, которая впоследствии получила название вывода по аналогии.

Именно так создавались древние мифы, когда весь окружающий мир мыслился по аналогии с уже известным, освоенным и природа оказывалась во всем подобна человеческому обществу. «Первобытный человек судит по себе и приписывает явления природы преднамеренному действию сознательных сил», - пишет Г. В. Плеханов.

А. М. Золотарев, изучая воззрения австралийских племен, приходит к выводу, что «австралиец рассматривает окружающую природу сквозь призму социальной организации своего племени и переносит на внешний мир ту же классификацию, которой он руководствуется в своей повседневной жизни… социальная организация племени служит прообразом первой широкой классификации внешнего мира».

Таково уж свойство человеческого мышления, что оно от известного идет к неизвестному, такова логика познания. Психологи даже утверждают, что нечто абсолютно новое человеческое сознание просто не примет, для этого нужно, чтобы новое нашло какие-то точки соприкосновения, сцепления с уже известным, освоенным. А самый простой и понятный путь от старого к новому аналогия. Но наличие аналогии как одного из наиболее распространенных способов обработки информации определяется не только характером нашего мышления и неполнотой знаний, но и свойствами самого объективного мира, характером информации.

С точки зрения кибернетики, понятие информация вовсе не обязательно связано с ее осмыслением. Информация — результат неоднородности, разнообразия мира, а значит постижение этой неоднородности невозможно вне сопоставления (термин, употребленный еще Потебней) объектов и явлений. В искусстве это выливается в сравнение на самых разных уровнях — от языковой метафоры до сложных символических и аллегорических образов, форм образного иносказания и художественной деформации (гротеска) Потебня вообще считал сравнение основой художественной образности. В науке же сопоставление всегда поиски подобия, т. е. аналогии.

Теснейшими родственными связями соединены с аналогией и те методы науки, которые активно разрабатываются современной научной методологией моделирование (в том числе и мысленное моделирование) и экстраполяция. Ведь «отношение модели к моделируемому объекту есть… соотношение не тождества, а аналогии».

Одним словом, аналогия, в которой Г. В. Плеханов видит едва ли не главный инструмент древнего мифотворчества («суждение по себе»), не только сохраняет свою силу и в наши дни, она оказывается почти вездесущей, без нее невозможно познание.

Правда, современные ученые, в отличие от древних мифотворцев, отчетливо видят и опасности аналогии. Они предупреждают, что с аналогией нужно обращаться осторожно, они любят повторять, что аналогия не доказательство, а наука вправе верить только доказанному; они не забывают напомнить, что «вывод по аналогии лишь правдоподобен», но без аналогии они не могут ступить и шагу.

Парадокс заключается в том, что, как пишет Д. Пойа, «доказательные рассуждения», столь ценимые современной наукой, поскольку, лишь опираясь на них, мы имеем право говорить о точном знании, «не способны давать существенно новые знания об окружающем нас мире». «Все новое, что мы узнаем о мире, связано с правдоподобными рассуждениями… Результат творческой работы математика — доказательное рассуждение, доказательство; но доказательство открывается с помощью подобного доказательства, с помощью, догадки». Ведь именно «аналогия способна скачком выводить мысль на новые неизвестные рубежи».

Как видим, без аналогии, которая оборачивается то сравнением, то моделированием, то экстраполяцией, не обойтись ни в науке, ни в искусстве. А там, где есть место аналогии, всегда остается лазейка для мифотворчества.

История науки полна такого рода мифоподобными моделями действительности, «физическими мифами», когда непонятные явления, не получая о них достаточного количества информации, объясняли причинами, на деле не имеющими к этим явлениям никакого отношения, но зато понятными по прежнему опыту. Так, астроном В. Пикеринг, наблюдая некоторые изменения лунного ландшафта, объяснял их миграциями насекомых, а В. Гершель видел в солнечных пятнах разрывы в облаках. Общеизвестна история с открытием марсианских «каналов» — в них увидели нечто похожее на земные ирригационные сооружения.

Наука, зная об опасностях, которые таит в себе вывод по аналогии, старается оградить себя от мифотворчества. Она ищет границы, в которых умозаключения по аналогии могут быть корректны, и старается за эти границы не выходить. Существует теория подобия, четко разработаны критерии подобия. Непременными условиями использования аналогии как метода научного познания считаются точность, определенность и объективность ее.

Д. Пойа отказывает сравнению в праве называться аналогией, т. е., разумеется, научной аналогией, хотя оно, как мы видели, находится с последней в кровном родстве. Сравнение субъективно, в основе его «не лежат поддающиеся субъективному анализу и измерению факты и отношения». Научная аналогия «должна основываться только на объективном сходстве, совершенно точно определенных отношениях, присущих различным объектам. Поэтому аналогия уместна в тех случаях, когда она является выясненной, т. е. когда условия сходства и различия ясно сформулированы и точно определены. Когда это сделать не удается, аналогия становится смутной».

Но вся беда в том, что вполне ясной и определенной аналогия может быть только на математическом уровне. В тех же науках, которые только начали приобщаться к «лику святых» и пользоваться математическими методами, определенность аналогии будет весьма относительной. Когда речь идет не о математическом расчете, а только о логической операции, всегда остается опасность необоснованности, смутности и даже субъективности аналогии. Особенно это касается тех областей знания, где наука еще не чувствует себя хозяйкой, где ощущается явный дефицит информации.

Он может возникать по разным причинам: информация может вообще не поступать, как в случае с внеземными цивилизациями, например, или эта информация имеется, но по каким-то причинам оказывается недоступной тем или иным слоям общества, неспециалистам. В том и в другом случае вступают в строй механизмы мифообразования — «суждение по себе», замена недостающей информации другой, уже освоенной сознанием. Ведь миф может возникать и как форма освоения какими-то слоями общества научных знаний. Процесс этот совершенно необходим, но тут происходит странное, на первый взгляд, явление — научное знание может превратиться в миф. Не случайно аналогия едва ли не основное оружие популяризаторов.

Одним словом, механизмы, создавшие миф, сохраняют свою силу и в наши дни, и потому остается возможность появления познавательных структур, подобных мифам.

Но если не для формирования, то для бытования мифа очень важно еще одно условие, необходима питательная почва, без которой миф умрет, не успев родиться. Этой почвой является вера. Древние мифы существовали в атмосфере весьма незначительных знаний и безграничной веры. А. Дорошевич считает, что «миф соответствует структуре сознания, принципиально нацеленного на всякую веру».

В человеческой истории с незапамятных времен идет борьба веры и знания. В наши дни отношения человека с миром определяются, конечно, в. первую очередь знанием, а не верой. Но значит ли это, что знание вовсе отменяет, уничтожает веру? Оговоримся сразу, что мы имеем в виду не пережитки религиозного сознания, весьма еще сильные в современном обществе, особенно на Западе, а только нерелигиозные формы веры. Существует ли она и в каких областях человеческой деятельности проявляется?

Прежде всего речь, очевидно, должна идти о теоретическом гипотезировании, не подтвержденном пока экспериментально. Там вера, причем в познавательной, а не эстетической своей ипостаси, необходима для работы опережающего сознания.

Э. Парселл, рассуждая о возможностях межзвездной связи и полета с субсветовыми скоростями, пишет о широко известном сейчас эффекте теории относительности — если отправиться на расстояние двенадцати световых лет со скоростью 90% световой, то «релятивистские преобразования показывают, что мы вернемся через 28 лет, постарев только на 10 лет. В это я верю».

Ученый говорит не «знаю», а «верю», поскольку этот расчет не проверен экспериментально — никто еще не отправлялся в межзвездный полет с субсветовой скоростью, кроме, разве, героев научной фантастики. Однако на этой своей «вере» Э. Парселл основывает все дальнейшие выводы. Правда, при этом он старается все же, где это возможно, опереться на конкретные экспериментальные данные. Далее он пишет: «Лично я верю в специальную теорию относительности. Если бы она была ненадежной, то некоторые наши весьма дорогостоящие машины не смогли бы работать».

И Г. Бонди тоже пишет, что ученые «верят» в общую теорию относительности, поскольку «многое говорит в пользу ее правильности».

Известный астрофизик А. Мензел свою книгу «О „летающих тарелках“» предваряет следующим заявлением: «…сначала мне бы хотелось указать на то, во что я, безусловно, не верю. Я не верю, что странные предметы, виденные мною или другими людьми, — это снаряды, посланцы или корабли с Венеры, Луны, Марса или из далекого космоса. Я не верю, что это снаряды или аппараты, засланные к нам из России или какой-нибудь другой страны. Я не верю, что взрыв атомной бомбы имеет какое-либо прямое отношение к летающим тарелкам». В последующем анализе фактов ученый исходит из этого тезиса, из этого неверия, даже если речь идет о явлениях, которые он, по его собственному признанию, объяснить не может.

А. Эйнштейн верил в то, что «основа мира согласуется с классическим идеалом физики», несмотря на открытия Бора и Борна, противоречившие этой вере. Такая ситуация встречается довольно часто. В этом случае «вера, убеждение выступают в то же время как мнение», личное мнение ученого. Разумеется, ученый, в отличие от религиозного фанатика при любой степени убежденности не будет отрицать, запрещать и преследовать противоположное мнение, но в своей исследовательской деятельности он будет руководствоваться этой верой.

С такой формой веры — личной убежденностью, личным мнением ученого связано понятие «субъективной вероятности», без которой современная наука обойтись не может.

Другой сферой, где жива в наши дни вера, является массовое сознание, обыденное мышление. И здесь условия ее бытования ближе к тем формам веры, которые поддерживают миф.

Процесс превращения научного знания в обиходное массовое сознание довольно сложен и еще очень мало изучен, но о некоторых закономерностях можно говорить и сейчас. Так, Б. Агапов в своей работе «Художник и наука» высказал по этому вопросу весьма интересное, на наш взгляд, суждение. Он отмечает, что многие положения современной науки, «точно выражаемые только на языке математики, мало кому доступном, вошли в обиходное сознание огромного количества людей. Психологически тут произошло то же, что в свое время случилось с коперникианской системой мира. Один математик сказал мне, что подавляющее большинство людей не может доказать неопровержимо и научно, что Коперник прав, но подавляющее большинство людей уверено в его правоте. Сейчас молодой человек, пусть он учится на врача или агронома, принял в свое сознание релятивистские представления теории относительности и перестал удивляться тому, что нет единого времени, нет пустого пространства, что от массы зависит ход часов и даже что, если улететь к звездам почти со скоростью света, можно вернуться на Землю тогда, когда тут будут отмечать тысячу лет с момента вашего отлета… Хотя математическое выражение и обоснование их останутся понятными только специалистам».

В этом рассуждении Б. Агапова намечены важные закономерности превращения научного знания в массовое сознание, в обиходное мышление, как и некоторые потери и приобретения на этом пути. Прежде всего точное знание, становясь достоянием не только специалистов, теряет право называться точным — это знание приблизительное, ложное не в том смысле, что оно не соответствует действительности, а скорее потому, что оно не является знанием в строгом смысле этого слова. Оно принимается на веру, поскольку носитель его ни доказать, ни обосновать его не может. Ведь такие обоснования возможны только на уровне математических расчетов, а как раз все расчеты, особенно важные и убедительные для специалиста, при освоении научных моделей мира массовым сознанием просто отбрасываются.

Этот вопрос занимал в свое время русского поэта и революционера Н. Морозова, он называл такое знание «призрачным», поскольку на самом деле это было зачастую только привычкой к слову, к названию: «Привыкнув к имени, мы начинаем верить, будто знаем и то, что оно обозначает». Рядом с «призрачным» знанием неизбежно поселяется вера, а она питает миф.

Такая форма веры — «призрачное» знание — не только существует, но и играет в обществе немалую роль. Знать все и обо всем на уровне специалиста-ученого, все факты, идеи, гипотезы, накопленные современной наукой, невозможно, а какой-то уровень ознакомления с ними необходим. И вера помогает этому процессу ознакомления, она позволяет освоить необходимую информацию, минуя знания. Но здесь же таится и опасность.

Вот эту вторую, опасную сторону отчетливо видел Б. Шоу. Он возвращался к этому вопросу неоднократно, в особой, свойственной ему манере сетуя на то, что из рук науки люди доверчиво принимают любые идеи, сколь бы ни были они нелепы. В широкую публику научные факты и результаты исследований несут популяризаторы, помогая, таким образом, создавать новую веру, новую религию, новый миф. Так, он обвинял ученого, философа и популяризатора науки Хаксли в поповщине.

И, наконец, третье прибежище веры — искусство, поскольку «легче всего состояние убежденности достигается в искусстве, ибо готовность воспринимать его как действительность заложена в нем с самого начала». Правда, в искусстве мы сталкиваемся с эстетической, а не с гносеологической верой, и А. Дорошевич уточняет свою мысль: «искусство является сферой, где готовность принимать продукты воображения как действительность (точнее, как действительность искусства) присутствует в качестве необходимого условия его существования». Однако непроходимой грани между верой эстетической, остающейся в кругу художественных мотивировок, и верой гносеологической, покушающейся уже на самую действительность, нет. Одним словом, и в этой сфере человеческой мысли и деятельности есть условия для мифа.

Прежде чем приступить к анализу конкретного материала, необходимо остановиться еще на одном вопросе. Выше мы говорили о вере в науке как о личной убежденности ученого, о личном мнении. Миф же — результат коллективного творчества. Можно ли говорить о мифотворчестве, когда мы сталкиваемся с личным мнением, с догадкой, гипотезой или с художественным образом?

Вспомним, что в свое время Шеллинг, ставя вопрос о создании, вернее о возникновении новых мифов, высказывал сомнение как раз относительно того, «как же может возникнуть эта новая мифология в качестве измышления не одного какого-нибудь отдельного поэта, но в результате работы целого поколения, которое представит как бы единую творческую личность». Как видим, сомнения Шеллинга связаны были как раз с коллективным характером мифотворчества, недоступным уже в новое время.

Однако, когда мы говорим о коллективном творчестве народа, это не более чем метафора. Творчество всегда индивидуально. Просто в дошедших до нас мифах, преданиях уже неразличимы те бесчисленные коррективы, добавления, которые вносились безымянными рассказчиками на протяжении многих веков, как неразличим и первый толчок, первое «слово», легшее в основу предания, сказки, мифа. Говоря о коллективности и безымянности мифа, мы имеем в виду скорее результат творчества. Так, в наши дни С. Лем называет устойчивое и вовсе не соответствующее истине представление о древности марсианской цивилизации и о молодости разума планеты Венеры таким коллективным и безымянным мифом. Но ведь этот миф был когда-то чьей-то. догадкой, предположением. Современные мифы рождаются у нас на глазах, поэтому при разговоре о них нельзя упустить из виду ни догадку или гипотезу ученого, ни образ, созданный писателем. И мы уже отчасти можем ответить на вопрос Шеллинга, как может возникнуть новая мифология.

Так как же и кем создается современный миф? Прежний миф включал в себя и науку, и искусство. Современный миф рождается при наличии развитых, специализированных форм интеллектуальной познавательной деятельности человека — науки и искусства, — и современное мифотворчество не является, конечно, такой же отдельной, специализированной отраслью в современном обществе, оно осуществляется в трех сферах — в науке, в области популяризации знаний и в сфере собственно искусства. При этом оно не захватывает, разумеется, всю науку или все искусство.

В искусстве активным натурфилософским и социальным, прогностическим мифотворчеством захвачена научная фантастика — в этом, на наш взгляд, секрет ее специфики, проблема которой так активно обсуждалась в критике. Этим объясняется и то, что она оказалась в искусстве в каком-то особом положении, не сопоставимом с положением любого из видов и жанров искусства, и то, что в ней явно усилены познавательные, непосредственно информационные моменты за счет эстетических, и то, что она подчас воспринимается не просто как беллетристика, а как некий общекультурный или социокультурный феномен. Вспомним, что писатель Лестер дел Рей сказал, что фантастика является литературой и одновременно «еще чем-то». Это «что-то» и есть мифотворческая природа фантастики.

В науке пределы мифотворчества еще более ограничены. В тех областях науки, где господствуют доказательные рассуждения, миф возникнуть не может. Еще К. А. Тимирязев выделял три этапа в научном исследовании: вначале интуиция и догадка, затем доказательства и, наконец, эксперимент. На двух последних этапах мифу места нет. Современный натурфилософский миф рождается, вырастая из научного знания, в той как раз области, где точное знание кончается, — в области догадок, сомнений. Ведь современная наука, современная диалектическая логика не признает жестких и неподвижных границ между явлениями, самое понятие «граница» заменяется сейчас понятием «область перехода», и всякого рода логические построения, не доказуемые пока из-за отсутствия информации, как раз и относятся к этой сумеречной области перехода от незнания к знанию, к области полузнания, сомнения, где возможны оказываются вера и неверие — категории, не принимаемые точным знанием на уровне доказательных рассуждений.

В области же полузнания, на этом первом этапе исследования какой-либо проблемы науке просто необходим некий переизбыток гипотез, предположений, догадок. Нельзя, разумеется преувеличивать роль таких построений в науке. Все эти модели действительности для ученого всего лишь инструмент в процессе познания истины, они безжалостно отвергаются, если новые факты не подтверждают их. Но сами-то эти модели обладают относительной самостоятельностью. Их жизнь не ограничивается пределами кабинета ученого, и они зачастую поступают в более широкий социальный оборот. Мифом такие модели могут стать, лишь соприкоснувшись с массовым сознанием, поскольку, даже рождаясь в недрах науки, натурфилософский миф существовать может только как массовое сознание.

Больше того. Самый процесс современного натурфилософского мифотворчества направляется не наукой и не искусством, а закономерностями развития как раз обиходного массового сознания, его внутренними потребностями в создании «картины окружающего мира».

Выше мы говорили, что в механизме образования научной гипотезы и мифа немало общего (недостаток информации, вывод по аналогии), однако далеко не всякая научная гипотеза становится мифом, и далеко не всякое знание подвергается мифологизации. Ведь в каждой науке — будь то биология, астрономия или физика — немало гипотез, предположений, догадок, однако большинство из них остается все же достоянием только самой науки.

Так, нет мифов о сверхновых и нейтронных звездах, хотя в этой области знания наблюдается явный дефицит информации, не создано еще общепризнанной теории и остается широкий простор для воображения. Но сверхновая звезда может заинтересовать миф, например, в связи со звездой Вифлеема, которая, если верить преданию, светила над колыбелью младенца Иисуса. А. Кларк написал на эту тему вполне «мифологический» рассказ «Звезда». «Черные дыры» сами по себе миф вовсе не интересуют. Но они вполне могут заинтересовать мифотворческое сознание в связи с предположением, высказанным Н. С. Кардашевым на конференции в Бюракане в 1971 г., что вокруг «черных дыр» можно ожидать поселения разумных существ, поскольку «черные» и «белые дыры» могут быть местами перехода из прошлого в будущее и наоборот.

Практически совсем не подвергаются мифологизации агрономические знания, многие разделы физики, химии и пр. Пожалуй, подавляющее большинство отраслей научного знания не участвует в создании новых мифов. Коллективное сознание (и здесь речь может идти действительно о коллективном сознании, хотя бы потому, что мы не можем пока детализировать этот процесс) человечества, следуя каким-то не вполне еще понятным законам, безошибочно отбирает из всей суммы современных научных знаний и гипотез только те, которые совершенно необходимы для построения своего рода современной «мифологической картины мира».

Выше мы назвали современный мировоззренческий миф «натурфилософским». Это определение верно в том смысле, что новый миф — безрелигиозный, приведенный в соответствие с естественнонаучным знанием, но это вовсе не означает, что в центре мифа стоит природа. Природа в своем независимом абсолютном содержании интересует науку, но не миф. Миф всегда «пляшет» от человека, создавая для него и вокруг него образ мира. Древние мифы объясняли для человека природные явления, библейский миф включал природу в легенду о шести днях творения, завершившегося сотворением человека, но сама природа его не занимала, вернее занимала только в связи с человеком.

Современный миф рождается, на наш взгляд, в большой степени из потребностей космизации обиходного массового сознания и подготовки его к стремительно надвигающемуся грядущему. Термин «космизация» сравнительно молод, он возник в 1962 г. как название уже сформировавшегося явления. Началось же это движение значительно раньше, и мифотворческое сознание работало давно, направляя отчасти усилия искусства и науки. Интересно, что Г. Уэллс, один из отцов современной научной фантастики, ощутил настоятельную потребность изобразить человека «сначала в его отношении к Вселенной, затем — в его отношении к другим людям и ко всему человечеству». Без этого, как считал писатель, изображение человека не может быть полным.

Проблематику современной натурфилософской мифологии можно очертить сейчас уже довольно четко. Это космическое бытие человека; проблема внеземных цивилизаций, ответвлением от которой являются всякого рода предположения о посещении Земли гостями из космоса в далеком прошлом; это техническое вооружение человечества, в том числе роботы и всякого рода мыслящие машины, ибо без них космос останется закрыт; наконец, это мифы о самом человеке, о неких скрытых силах, спящих в его организме, вроде телепатической способности; последние мифы очень тесно увязаны со всей технической проблематикой, поскольку речь идет о возможностях существования человека с его бренной биологической оболочкой в мире высоких энергий и в космическом пространстве; к последнему циклу примыкают и идеи автоэволюции и киборгизации. Современный миф обязательно включает и «третью действительность» — будущее, — точнее, он ориентирован в будущее, как прежний миф был ориентирован в прошлое; правда, и прошлое не забыто (мифы о пришельцах и следах их пребывания на Земле). Все, что выходит за пределы очерченной проблематики, что не находит с нею сцепления, как правило, мифологизации не подвергается.

Массовое, в том числе мифотворческое сознание во многом направляет усилия науки и искусства. На первый взгляд, это звучит нелепо и даже оскорбительно. Искусство еще куда ни шло, особенно если речь идет о научной фантастике. Да к тому же у искусства вообще более тесные связи с обиходным сознанием. Но наука… И тем не менее обращение науки к той или иной проблеме бывает подчас спровоцировано обиходным мышлением, потребностями мифотворчества.

Это в первую очередь относится к проблеме внеземных цивилизаций. Долгое время строгая наука не касалась этой темы и не без оснований: у нее не было фактов, материала, над которым можно работать, ибо никакой прямой информации о внеземных цивилизациях или даже жизни на других космических телах не было. Нет этого материала и теперь, хотя прошли уже конференции и семинары, посвященные этой проблеме, написаны сотни работ. Наука просто еще не готова своими методами решать эту проблему, разумеется, захватывающе интересную. И доказательств тому немало. Остановимся на некоторых из них.

Б. Оливер считает «предположение, что в необозримом космосе существует жизнь где-то, кроме Земли», «правдоподобным, но ненаучным», поскольку нет конкретных фактов, его подтверждающих. И. С. Шкловский соглашается, что «эта основная гипотеза (о существовании внеземных цивилизаций. — Т. Ч.), вообще говоря, может быть неверной», так как «доказательств существования разумной жизни на других мирах пока еще нет». И все же И. С. Шкловский писал, что рождается новая наука, которой еще нет названия.

Наука, в основе которой лежит ненаучное предположение и о предмете которой мы даже не знаем, существует ли он на самом деле, выглядит довольно странно. Не случайно организаторы первой конференции в Грин Бэнк в 1961 г., одиннадцать ученых с мировыми именами, держали в строгой тайне тему своего совещания и отчетливо сознавали, что, несмотря на потенциальную важность проблемы, обращение к ней ученого ставит его доброе научное имя почти на грань дискредитации.

А. Дж. У. Камерон считает, что раньше проблеме внеземных цивилизаций не хватало научной состоятельности и что такая состоятельность появилась с работой Коккони — Моррисона. Но не исключено, что предложение искать сигналы внеземных цивилизаций на волне 21 см или на волне гидроксила (18 см) немногим совершенней уже выдвигавшихся в прошлом проектов посылать на Марс солнечные зайчики или засеять пшеницей большое поле в форме геометрической фигуры… Да и сам А. Дж. У. Камерон соглашается, что этот предмет пока еще имеет «нулевое количество непосредственных данных». В. А. Амбарцумян и через 10 лет отмечает, что «нет еще прямых свидетельств… существования внеземного разума». На ежегодных чтениях, посвященных разработке научного наследия К. Э. Циолковского, едва ли не каждый доклад начинается с утверждения этого факта. Если сопоставить три книги — сборник статей «Межзвездная связь», отражающий состояние проблемы в начале 60-х годов, в период организации первой конференции в США, книгу «Проблема CETi (связь с внеземными цивилизациями)», являющуюся стенограммой конференции в Бюракане в 1971 г., и сборник статей «Проблема поиска внеземных цивилизаций» (М.: Наука, 1981), отражающий положение дел в этой области накануне всесоюзной конференции в Таллине в декабре 1981 г., то придется признать, что за двадцать лет изучение проблемы практически не продвинулось вперед. Конкретных фактов нет по-прежнему, если не считать отрицательного пока результата проекта «Озма». Предположений и фантазий масса.

В последние годы ученые и журналисты-комментаторы стали все чаще говорить о том, что, дескать, дело не в космических цивилизациях, что мы таким образом глубже познаем себя, свою собственную цивилизацию и пр.

Так-то оно так. Познаем, конечно. И несомненно, что под флагом поисков внеземных цивилизаций проведен целый ряд интересных и ценных исследований, возможно, наметились даже новые направления в различных отраслях науки. Но сама-то проблема внеземных цивилизаций как таковая и через 20 лет остается практически на той же отметке, как в 1961 г., когда все начиналось, и энтузиастам все еще приходится облизываться, умильно глядя на зеленый виноград.

Показательно, что большинство ученых предпочитают высказывать свои предположения, касающиеся братьев по разуму, не в научных статьях, а в фантастических повестях и романах. Дорогу здесь указал еще К. Э. Циолковский, который, будучи в первую очередь ученым, не обладая большим писательским талантом, взялся за написание фантастических произведений, где изложил многие свои проекты, догадки, мечты, для которых в области точного знания не было пока места. Так же поступают сейчас и многие крупные ученые, авторы научно-фантастических произведений.

Своеобразным доказательством неподготовленности современной науки к решению проблемы внеземных цивилизаций является эволюция взглядов И. С. Шкловского, перешедшего от защиты идеи множественности обитаемых миров к мысли о возможной уникальности земной цивилизации. Разумеется, ученым нередко приходится менять взгляды, отказываться от заблуждений, но столь контрастные утверждения сами по себе весьма показательны.

Еще одним доказательством неподготовленности науки в этой области является следующее обстоятельство. Хотя проблема внеземных цивилизаций вовсе не сводится к связи с ними, на конференции советских ученых в Бюракане в 1967 г. как раз этот вопрос занял центральное место. Это и понятно. Здесь можно было оставаться на твердой почве фактического материала, поддающегося количественному анализу, — говорить о мощности передатчика, о способах преодоления радиошума, о наиболее выгодных длинах волн и пр. Кроме того, решение этой проблемы — установление связи хотя бы с одной внеземной цивилизацией — может дать в руки ученых необходимый фактический материал. Ведь, как пишет С. А. Каплан, «ни одна наука, в том числе и экзосоциология, не может развиваться на основе чисто теоретических, „космософских“ построений. Необходимы опыт, эксперимент, наблюдения. На данном этапе экзосоциология может использовать лишь опыт развития единственной известной нам цивилизации — земной. Но действительной, настоящей наблюдательной основой экзосоциологии должен стать анализ сигналов внеземных цивилизаций если, конечно, их удастся обнаружить». Пока не удалось.

Интересно, что последняя книга, обобщающая состояние проблемы к началу 80-х годов XX в., носит название «Проблемы поиска внеземных цивилизаций». Н. С. Кардашев выдвигает как ключевую проблему стратегии таких поисков. Нет, нельзя сказать, что проблема внеземных цивилизаций остается совсем, без движения, но в главном, определяющем это двадцатилетие мало что принесло ученым.

Отсутствие прямой информации о внеземных цивилизациях и необходимость опираться на опыт нашей планеты и цивилизации ощущается на всех уровнях решения проблемы. Даже на космогоническом уровне ученые сталкиваются при решении проблемы с подобными же трудностями, ибо, как писал А. Дж. У. Камерон, солнечная система — «единственная планетная система, знания о которой можно обобщить». По мнению Т. Голда, потеря момента количества движения у многих звезд является «самым сильным аргументом» в пользу существования других планетных систем, однако и этот аргумент косвенный и не абсолютный. Практически то же можно сказать и о других важных моментах в обсуждении этой проблемы. Ф. Крик приходит к выводу, что «в данный момент наши знания биохимии не позволяют нам сделать разумную оценку фактора fe в уравнении». То же самое отмечают все исследователи относительно вероятности возникновения разума.

Обобщая результаты дискуссии в Бюракане, И. С. Шкловский вынужден был признать, что, несмотря на блестящее остроумие, тонкость и глубину анализа, проявленные участниками дискуссии, они не приблизились «к пониманию удивительнейшего феномена; каким образом возникающая на планете жизнь становится разумной».

Что же касается продолжительности существования технической цивилизации (L по формуле Ф. Дрейка), то, как сказал К. Саган, «к счастью для нас, но к несчастью для дискуссии», здесь «нет вообще ни одного примера».

И все-таки, несмотря на неподготовленность современной науки к решению этой проблемы, мы не считаем интерес к ней ни случайным, ни бесполезным. Он отвечал какой-то внутренней потребности общественного развития. В результате создан «образ окружающего мира», включающий и братьев по разуму, и космическое бытие самого человека. Но образ этот трудно приравнять к научной теории. В жарких спорах и дискуссиях 60 — 70-х годов рождалась не новая наука, как считал И. С. Шкловский — рождались новые мифы. Пытаясь разобраться в проблеме внеземных цивилизаций, читатель попадает в волшебное царство аналогий и субъективных мнений.

Р. Брейсуэлл приходит к выводу, что, если бы в Галактике была более развитая цивилизация, то она нашла бы нас, на основании аналогии с плаванием Колумба — там ушедшая вперед цивилизация открывала более отсталые. Он же предлагает начать обсуждение способов связи с внеземными цивилизациями с рассмотрения наших собственных планов. На этой основе он и высказывает мысль о связи с помощью зондов.

К. Саган видит проблему космических путешествий в свете аналогии с европейскими странами эпохи Возрождения — обмен товарами, идеями и информацией приведет, как считает этот энтузиаст космических полетов, к процветанию общающихся таким путем цивилизаций.

Ф. Моррисон решает вопрос о том, может ли быть опасен для нас контакт с чужим разумом, тоже на основе весьма сомнительной аналогии. Он считает, что высокоразвитая цивилизация не захочет причинить вред своей «младшей сестре», а в доказательство приводит следующий «аргумент» в одной из своих лекций: «Если бы я посмотрел в микроскоп и увидел группу бактерий, пропевшую, как институтский хор: „Не наливайте на нас йода, пожалуйста. Мы хотим поговорить с Вами!“ — мне вовсе не захотелось бы скорее сунуть их в стерилизатор», хотя едва ли правильно мерить мораль «чужих» земными мерками.

А один из участников дискуссии в Бюракане в 1964 г. Д. Я. Мартынов обосновал правомерность постановки проблемы связи с внеземными цивилизациями следующим рассуждением: «Вероятно, всем цивилизациям (в том числе и нашей) свойственно стремление заявить о своем существовании по мотивам, составляющим сложный комплекс из любознательности (научного интереса), тщеславия и альтруизма».

Даже практический проект «Озма» вырос из аналогии — уровень технологического развития цивилизации, от которой исследователи собирались получить сигнал, молчаливо предполагался приблизительно равным нашему, на что указал впоследствии И. С. Шкловский.

Н. С. Кардашев свое предположение о могуществе цивилизации, опередившей нас на миллиарды лет, высказывает, тоже исходя из современных темпов развития цивилизации на Земле: «за такие космогонические сроки возможна едва ли не полная сознательная реорганизация вещества в нашей части Вселенной».

Столь же сильна власть субъективного мнения. Мы уже ссылались на статью Фаина, где он говорит, что на современном уровне решения проблемы внеземных цивилизаций речь можно вести только о субъективной вероятности, а не о статистической, которую можно вычислить.

У. Салливан пишет: «Идеи о внеземной жизни неизбежно отражают личные симпатии авторов. Многие надеются, что жизнь существует еще где-нибудь во Вселенной; увлеченные их энтузиазмом другие придумывают новые формы внеземной цивилизации, которые трезво настроенным ученым представляются абсурдными».

Симпсон, профессор Гарвардского университета, в одной из своих статей даже назвал экзобиологов «эксбиологами», поскольку во всех подобных гипотезах явно ощутим тенденциозный подход.

Фон Хорнер говорит, что при оценке продолжительности жизни технической цивилизации или возможных кризисов на ее пути анализ остается честным до тех пор, пока дело идет о формулах, когда же «мы начинаем принимать численные значения для средней продолжительности Li и для вероятности каждого случая Pi… то он становится делом индивидуального мнения».

Да и И. С. Шкловский соглашается с тем, что во всех подобных количественных оценках исходные данные произвольны.

Разумеется, ученые отдают себе отчет в опасностях этого рода, и наука, как всегда, пытается оградиться от мифотворчества с двух сторон — поставив барьер в защиту от неоправданных аналогий, с одной стороны, и от безудержного прожектерства, с другой.

К. Саган, рассматривая проблему жизни и условий ее возникновения предупреждает об опасности «планетного», «жидкостного» и «водного шовинизма», т е. об опасности решать проблему целиком на основе земных аналогий.

Стремясь избежать этого, ученые ищут функциональное определение жизни, разума и цивилизации. Защитой же от прожектерства служит предложенный И. С. Шкловским и принятый всеми участниками совещания 1971 г. принцип «презумпции естественности», соответствующий общему принципу научных исследований — так называемой бритве Оккама.

Но вот что интересно. Рядом с этим принципом в сознании наших современников живет и активно действует никем не названный и не утвержденный принцип, который можно, назвать «презумпцией искусственности». Согласно этому принципу всякое необычное явление — вновь открытый в космосе объект с нестандартным «поведением», давно известные и вновь открывающиеся загадки земной истории — невольно примеряются к идее внеземных, или, как сейчас стали говорить, космических цивилизаций: не маяк ли это, сооруженный старшими братьями по разуму, не свидетельство ли это палеоконтакта?

В популярной прессе, падкой на сенсацию, таких предположений не перечесть. Для научной фантастики принцип «презумпции искусственности» оказывается одной из основных творческих установок. Всякий, кто читает научно-фантастические произведения, может припомнить многочисленные повести и рассказы, в которых боги античного Олимпа, Мефистофель и другие герои старых мифов, преданий и легенд превращались в космических пришельцев, а земные обитатели, в том числе и разумные, — в роботов, созданных неизвестной цивилизацией для некоего эксперимента.

Однако принцип «презумпции искусственности» действует не только в научной фантастике и не только на уровне разговоров о Бермудском треугольнике. Он оказывает влияние и на творческую мысль ученых.

Еще в 1969 г. проф. Н. С. Кардашев высказал предположение «не является ли факт расширения наблюдаемой части Вселенной результатом сознательной деятельности суперцивилизации».

В декабре 1981 г. в Таллине прошел очередной симпозиум, посвященный проблеме внеземных цивилизаций. 1981 г. это не 1964-й — время проведения первой всесоюзной конференции по проблеме внеземных цивилизаций в Бюракане и не 1971-й, когда в том же Бюракане проходила уже международная конференция по этой проблеме. С тех пор многое изменилось — излишне горячие головы поостыли, энтузиазма несколько поубавилось, а скептицизма прибавилось. Однако и на этом симпозиуме был прочитан доклад, который назывался «Некоторые астрономические явления как возможный результат деятельности высокоразвитых цивилизаций» (В. Л. Страйжис). Судя по этому докладу, под подозрение попадал довольно длинный ряд астрофизических объектов.

Профессор же Н. С. Кардашев предлагает по сути дела узаконить в науке принцип «презумпции искусственности», когда пишет, что «на современном этапе наиболее целесообразно для объектов неизвестной природы одновременно держать в голове обе возможности — „естественное“ объяснение объектов, возникших в результате эволюции безжизненной Вселенной, и объектов, которые можно было назвать „космическим чудом“, которые могли бы возникнуть как следствие длительной эволюции разумной жизни во Вселенной».

Мы вовсе не хотим упрекнуть Н. С. Кардашева, его позиция вполне понятна: ведь если не искать, то можно никогда и не найти. В своей статье «Стратегия и будущие проекты CETi» он прямо говорит, что астрофизики весьма искусны в придумывании новых и новых объяснений, и конечно, естественных.

В. В. Рубцов, посвятивший этому вопросу очень интересную, на наш взгляд, работу, пишет, что «в рамках естественнонаучного исследования мы просто не нуждаемся в подходе со стороны искусственности и любое исчерпание возможностей объяснения некоторого явления может вести лишь к выработке иных, новых, — но всегда естественнонаучных построений». В. В. Рубцов говорит далее, что проблема выбора между Е (естественным) и И (искусственным) объяснением не сводится к «презумпции» одного из них, что должен осуществляться принцип первоначального равенства двух исследовательских программ и вытеснение одного из объяснений другим происходит уже в результате проводимых исследований. Наличие же двух исследовательских программ, по мнению В. В. Рубцова, пойдет на пользу общему делу, поскольку будет стимулировать работу ученых. В качестве примера он приводит историю изучения «Тунгусского дива», где как раз боролись две исследовательские программы и два объяснения.

Все это так. Однако не только среди фантастов и журналистов, но и среди ученых непременно найдутся горячие головы, для которых принцип равенства Ии Е-программ превратится в принцип «презумпции искусственности». Ведь как бы ни закончились исследования «Тунгусского дива» и какая бы из программ ни взяла верх, миф об этом феномене уже создан, он живет независимо от строго научных исследований этой проблемы. Поэтому, как мы полагаем, вполне уберечь науку от мифотворчества в той ее части, которая связана с проблемой внеземных цивилизаций, невозможно, как невозможно избежать ни прожектерства, ни «земного шовинизма», ни субъективизма. И лишнее доказательство тому неизбежное на этом уровне осмысления проблемы размывание границ между гипотезой ученого и фантазией художника.

Интересно, что участники дискуссии 1971 г. и авторы книги «Внеземные цивилизации. Проблема межзвездной связи» ссылаются на произведения писателей-фантастов на тех же основаниях, как и на научные труды. «Туманность Андромеды» И. Ефремова, «Трудно быть богом» А. и Б. Стругацких, «Космическая Одиссея 2001 года» А. Кларка, «Андромеда» и «Черное облако» Хойла оказываются аргументами в споре.

С подобным явлением мы зачастую сталкиваемся, когда вступаем в область полузнания, перехода от незнания к знанию.

Так, рисуя обобщенный и вероятностный «портрет» человека будущего, Л. Е. Этинген делает оговорку, что «в этот синтезированный портрет на равных правах входят и наблюдения антропологов, и домыслы фантастов, и осторожные экстраполяции анатомов, и эмоциональные пророчества журналистов».

Еще один любопытный пример неизбежной и естественной на определенном уровне поисков истины «неразборчивости» в выборе сторонников — статья О. Гурского «Единое нечто», где автор развивает мысль о едином кольце материи. В поисках союзников и единомышленников автор обращается к работам совершенно разного плана и ссылается на статью Г. Свечникова «Ленинская теория неисчерпаемости материи в современной физике», опубликованную в журнале «Коммунист» за 1965 г., и на повесть М. Емцева и Е. Парнова «Уравнение с Бледного Нептуна». При этом О. Гурский не делает никакого разграничения между философской работой и научно-фантастической повестью, и собственная его статья имеет весьма характерный подзаголовок — «философская фантазия». Да и Коккони и Моррисон, выдвигая идею поиска сигналов внеземных цивилизаций на волне атомарного водорода, признавались, что этот проект весьма напоминает научную фантастику.

За последнее время не без опоры на такое странное сближение науки и фантастики высказывались даже смелые предположения о возможном в будущем, при смене научной парадигмы, «размывании границ между строго научным, научно-популярным и фантастическим жанрами».

Трудно сказать, как изменится наука и представления о ней, но несомненно одно: при любых переменах сохранится необходимость проверять любую гипотезу практикой, иначе наука утонет в субъективизме. Значит сближения науки и фантастики не может быть на уровне доказательных рассуждений. Это сближение осуществляется на уровне первоначальных гипотез, предположений, «безумных» идей и, кстати, далеко не во всех областях знаний. Такое сближение, на наш взгляд, наблюдается в тех отраслях науки, которые волею судеб вовлечены в мифотворческий процесс, участвуют в создании нового, но не научного, а мифологического «образа мира». В этом процессе наука и искусство выступают на равных правах. Самый же процесс мифотворчества направляется настолько мощной общественной потребностью, что для создания мифа в ход идет все — и скоропалительное предположение, и даже прямая ошибка.

Как указывает М. Хиллегас, Скиапарелли, в 1877 г. открывший «каналы», имел в виду «canali», что значит впадины, выемки, увиденные ученым на поверхности планеты. На английский язык это слово перевели как «canals» (каналы). Однако сама по себе эта ошибка переводчика вряд ли имела бы столь значительные последствия, а «впадины» на теле далекой планеты наверняка не заинтересовали бы писателей. Но ошибка легла на свежее впечатление от вышедшей в 1874 г. работы Джона Фиска «Космическая философия», в которой он развивал мысль о том, что вся Вселенная управляется единым законом «параллельной эволюции», и поэтому Марс как старший брат Земли, должен быть колыбелью более старой цивилизации.

Наблюдения В. Пикеринга и Д. Фодда во время марсианского противостояния в 1892 и 1907 гг. подтвердили возможность жизни на Марсе. Ученые говорили только о возможности. Рождающийся миф быстро превратил эту возможность в действительность. Дело завершил Персиваль Лоуэл, который в 1895 г. начал печатать статьи в популярной прессе, а затем издал книги «Марс» (1895) и «Марс и его каналы» (1907), где отстаивал мысль, что марсианские «каналы» ирригационная система, с помощью которой неизвестная разумная раса пытается задержать агонию умирающего мира.

Если прибавить к этому многочисленные фантастические произведения, вроде романов Э. Р. Берроуза и других, менее известных авторов, то становится ясно, каким путем в сознании широкой публики закреплялось представление о марсианской цивилизации — в создании мифа участвовали и ученые, и популяризаторы науки, и писатели. Кстати, миф о разумных обитателях Марса практически завершил свой круг развития. Современная наука лишила его почвы — по последним данным, возможность жизни на Марсе вообще сомнительна, не говоря уже о разумных обитателях. Правда, миф, как умеет, борется за жизнь: поскольку уменьшились надежды на встречу с живыми обитателями красной планеты, так, может, космонавты обнаружат следы некогда великолепной цивилизации на поверхности, под поверхностью или на лунах Марса.

Однако в целом миф о марсианской цивилизации все де принадлежит уже прошлому. Но он, подобно мифам наших далеких предков, продолжает жить в искусстве, исправно работает там и служит теперь нередко по ведомству вторичной художественной условности.

Не менее показательна и судьба «ретроспективного» мифа о возможном посещении Земли в далеком прошлом космическими путешественниками. Этот миф тоже создается совместными усилиями ученых, популяризаторов и писателей-фантастов. В свое время обвиняли В. Зайцева, который искал в Библии свидетельства такого посещения. Но В. Зайцев виновен лишь в том, что прибегал подчас уж к слишком наивным аналогиям, как, впрочем, и А. Казанцев, увидевший в японских статуэтках «догу» космонавтов в скафандрах. Но сама идея прочитать древние легенды и мифы, в том числе библейские, под определенным углом зрения, идея, опошленная Э. Деникеном в его книгах и фильме, высказывалась и учеными.

Впервые на серьезном уровне мысль о том, что в старых мифах, библейских в частности, могут сохраниться воспоминания о некогда случившихся контактах с внеземной цивилизацией, была высказана в 1959 г. М. М. Агрестом. И. С. Шкловский считает, что тогда проблема посещения Земли представителями чужого разума впервые была поставлена «на научную основу», мысль же М. М. Агреста о том, что материальные следы такого посещения, возможно, оставлены гостями из космоса на обратной стороне Луны, И. С. Шкловский называет «очень изящной». Позднее эту мысль поддержал К. Саган, присоединивший к Луне как возможному хранителю такой информации еще и земные пещеры. И Ф. Дрейк считал, что Библия вполне может содержать в себе ценную информацию о состоявшемся визите космических пришельцев. Что касается писателей-фантастов, то в их романах изображение разного рода посещений — и дружественных, и агрессивно-захватнических — встречается на каждом шагу. И как бы ни относиться к этой идее, она сейчас стала чем-то привычным. Гипотеза же М. М. Агреста породила еще целый поток статей в популярных журналах.

Идея посещения получила такую популярность потому, что она каким-то образом соответствовала интуитивной потребности создать «образ мира», включающий космос и внеземные цивилизации в нашу земную историю. О популярности идеи говорят хотя бы многочисленные письма читателей, предлагавших свои прочтения различных древних сказок и преданий с точки зрения возможного посещения. Об этих письмах сообщал, например, журнал «Смена» после опубликования статьи А. Казанцева «Пришельцы из космоса?» (1961, № 8, 9, 10). Да и позднее эта идея не умерла. При журнале «Знание — сила» была организована неофициальная Комиссия по контактам. Комиссия выдвинула принцип «космического кенгуру» для поисков следов возможного посещения на Земле, в том числе в мировом фольклоре. С разъяснением этого принципа Р. Подольный выступал на представительной научной конференции в Бюракане в 1971 г.

В 70-е же годы появились статьи китаеведа И. Е. Лисевича, в которых он анализирует некоторые из китайских мифов, исходя из гипотезы возможного отражения в них давнего посещения Земли разумной космической расой. Статьи рассчитаны не на массового читателя и не на популярные издания; одна из них опубликована в специальном журнале «Советская этнография». Правда, подавляющее большинство ученых-историков остаются противниками идеи подобного посещения, и всякого рода «следы», оставленные пришельцами на Земле, вроде таинственных рисунков или циклопических сооружений древности, предпочитают объяснять «изнутри», как результат деятельности земных цивилизаций в далеком прошлом. При этом они руководствуются известным законом научного исследования — избегать вводить новое основание, если есть возможность объяснить явление на основе уже имеющихся.

Но как бы то ни было, этот миф пока жив и науке приходится им заниматься. А создавался он, повторяем, совместными усилиями ученых, популяризаторов науки и писателей-фантастов. На него работали и предположение об искусственном происхождении спутников Марса, высказанное И. С. Шкловским, и статьи М. М. Агреста, и многочисленные романы о «вторжениях», и шум вокруг «Тунгусского дива».

В наши дни в арсенале как науки, так и фантастики имеется масса предположений, догадок, гипотез и попросту фантазий о наших возможных братьях по разуму. Достаточно вспомнить выдвинутую еще X. Шепли идею о возможности жизни на космических телах, представляющих собой нечто среднее между звездой и планетой, обогревающихся внутренним теплом, освещаемых только далекими звездами и превосходящих по размерам Юпитер раз в десять. Какой может быть эта жизнь, протекающая во мраке, раздавленная чудовищной гравитацией?

Вопрос об облике разумных обитателей космоса при нулевом количестве непосредственных данных породил огромное число предположений. Мы уже ссылались на мнение Р. Брейсуэлла (см. гл. 1), что наши космические братья могут заменять руки языком. Он же высказал мысль, что они могут быть сферическими или иметь во рту глаз, а то и микроскоп. Предполагается, что жизнь может возникнуть на иной основе — не на углеродной, как на Земле, а на кремниевой, а возможно, что и на уровне элементарных частиц. Разумом наделяется океан, хоть и плазменный, плесень, растение, плазменное облако. Разумные существа, как предполагают, могут непосредственно заряжаться энергией от звезд или потреблять электрическую энергию. Их наделяют телепатическими свойствами, способностью непосредственно воспринимать едва ли не все виды излучений, понимать язык животных и даже почти мистический «язык» растений. Одним словом, они вполне могут сойти за магов и волшебников.

И. С. Шкловский и С. Лем считают, что будущее любой развивающейся технической цивилизации связано с такой перестройкой живого разумного вещества, что оно постепенно превратится в кибера — ведь существование белкового организма невозможно в мире высоких энергий. Академик Вернадский высказал мысль, что человек в будущем перейдет на питание неорганическими веществами, что даст ему большую свободу, практическую независимость от живой природы. Мифы о будущем самого человека, естественно примыкающие к мифам о братьях по разуму и космических цивилизациях, «обживают» и идею Вернадского, и мысль, о создании человека «на заказ», высказанную американским ученым Л. Л. Проктором, в том числе и «водного» человека Ж. Кусто и пр. Трудно сказать будут ли осуществлены когда-нибудь на деле эти проекты, но мифы уже существуют.

Кстати, Б. Шоу, так бунтовавший против околонаучного мифа, этому мифу о человеке и его эволюции отдал немалую дань. В пенталогии «Назад к Мафусаилу» он высказывает мысль, которая на все лады варьируется и в фантастике XX в.: современное состояние человечества — это только его неразумное босоногое детство. Эволюция, причем естественная эволюция, без всяких ухищрений науки, без «эликсиров» и «средства Макропулоса», которое придумал К. Чапек, должна привести к увеличению срока жизни человека, сначала сравнительно незначительному — до трехсот лет, — а спустя многие тысячелетия человек изменится неузнаваемо, он будет жить тысячи лет и для него любовь и искусство, занимающие так много места в современном обществе, будут только детскими забавами, которыми будут увлекаться новорожденные до четырех лет. Но и это не предел. «Древние», как называют взрослых людей будущего неразумные «дети», стоят перед новым эволюционным скачком. Они должны освободиться от тела, стать вихрем мысли, слиться с Мирозданием, с Космосом:

«Древняя: Теперь мы больше не верим, что наше тело, этот механизм из плоти и крови, так уж нам необходим. Оно отмирает.

Древний: Оно держит нас в плену у нашей ничтожной планеты и не дает нам подняться к звездам».

Мысль о подобной эволюции разумного существа занимала Б. Шоу всерьез. Пьеса «У предела мысли», процитированная нами, написана в 1920 г., а в 1948 г. Б. Шоу написал «Притчи о будущем», где говорит о «бестелесной расе», которая «продолжает существовать в виде Вихря Мыслей, проникающего сквозь наши черепные коробки, ведь наш мозг и наши руки служат для этой расы орудиями производства в ее нескончаемом процессе познания и освоения мира». Правда, Б. Шоу говорит, что это только теория, созданная учеными будущего, но самая-то мысль была, очевидно, дорога ему, раз он повторяет ее в пьесе, написанной через двадцать восемь лет после пенталогии «Назад к Мафусаилу».

А «вихри воль, циклоны мыслей» В. Брюсова не из того же ли вырастают источника? Б. Шоу и В. Брюсова как-то не принято причислять к фантастам, хотя некоторые пьесы Б. Шоу, как и «научная поэзия» русского поэта, вполне могут быть названы произведениями фантастическими, даже научно-фантастическими.

Но и в собственно научной фантастике в самых разных вариантах обсуждается вопрос, что современное состояние человека — его облик и духовная сущность — явление временное и преходящее, что эволюция должна привести к рождению новой расы людей, более прекрасной, гуманной и могущественной. Эта идея пронизывает роман-трактат О. Степлдона «Последние и первые люди», где он рисует целый ряд различных человеческих рас, последовательно сменяющих одна другую на протяжении грядущих тысячелетий. Рассказы о всякого рода гениальных мутантах насчитываются уже сотнями, причем, как правило, имеются в виду не случайные мутации, отклонения от нормы, а закономерные перемены, являющиеся результатом последовательной эволюции человека, новой ступенью этой эволюции. Такой скачок в новое качество изображает Р. Бредбери в рассказе «Куколка», и новые свойства человеке он воспринимает не буквально, а символически, как вновь появившуюся способность к полету.

Еще в 1953 г. А. Кларк издал роман «Конец детства», ставший ныне классикой англо-американской фантастики. Там он изображает рождение новой расы людей, которые становятся уже не сынами Земли, а космическими существами в самом нефигуральном значении этого слова, и космос они осваивают без помощи техники, силою мысли и желания. В конце романа они вовсе порывают связь с породившей их планетой и устремляются в космические выси.

Столь же многочисленны предположения о техническом и инженерном могуществе таких цивилизаций. Наиболее известен проект Ф. Дайсона о сооружении специального «колпака» вокруг звезды — сферы Дайсона — для того, чтоб использовать всю лучистую энергию и создать новое жизненное пространство.

Советский ученый Н. С. Кардашев делит цивилизации на три типа, в зависимости от количества потребляемой ими энергии, и предполагает, что цивилизации третьего типа должна быть доступна вся энергия Галактики. На симпозиуме в Бюракане 1971 г. он выступил с захватывающе смелой идеей о возможном использовании «черных дыр» цивилизациями третьего типа.

Каждое из подобных предположений, высказанных ученым или писателем, еще не является мифом. Это своего рода заготовка к мифу. Миф возникает как некая совокупность таких предположений.

И вот здесь уместно вспомнить весьма активно обсуждавшуюся в свое время идею синтеза науки и искусства. Однако вопрос о синтезе, как нам представляется, ранее был поставлен не совсем корректно. Этот синтез усматривали в научной фантастике, называли ее «кентавром», говорили, что в лице научной фантастики искусство начинает осваивать научные методы познания и творчества и пр. На самом же деле все обстояло несколько иначе. Наука и искусство делали общее дело — создавали новые мифы. При этом не столько искусство у науки занимало ее методы, сколько, пожалуй, наоборот: наука, в тех областях ее, которые были захвачены мифотворчеством, начинала прибегать к методам мышления, творчества и «гипотезирования» характерным для искусства. Ведь многие «безумные» идеи и гипотезы о внеземных цивилизациях созданы по принципам гротеска (преувеличение или преуменьшение) и по принципу карнавальной обратности.

Отчасти мы уже касались этого вопроса в первой главе. Сейчас же в качестве иллюстрации приведем один пример. Д. Фромен в докладе, прочитанном в Отделении физики плазмы Американского физического общества в 1961 г., предложил проект перемещения Земли к другому солнцу, если наше светило начнет остывать, и нарисовал грандиозную картину путешествия по Вселенной. Топливом, по мнению ученого, могут служить океаны, а запасы воды можно пополнять на встречающихся по дороге планетах. Как видим, вся гипотеза создается на основе аналогии и гротескного преувеличения: если есть кочевые племена и народности, то почему не быть кочевой цивилизации, которая кочует уже не по степям и пустыням своей планеты, а по торным дорогам Вселенной?

Все сказанное выше позволяет подвести некоторые итоги о механизме мифообразования.

Итак, современный миф рождается не просто «при содействии», а в недрах науки и искусства. Сложность здесь заключается в том, что в момент формирования, в момент зарождения ядра мифа он практически неотделим от науки или искусства. Мы читаем научно-фантастическую повесть или роман или слушаем доклад на представительной научной конференции, посвященной проблеме внеземных цивилизаций, не подозревая, что присутствуем при рождении мифа.

Однако едва ли правильно было бы на этом основании называть ученых и писателей мифотворцами. Как бы ни была смела, неожиданна и «безумна» идея, предложенная ученым или писателем, никто из них специально не создает миф; один из них выдвигает гипотезу, другой — пишет фантастику. Но если это конструктивная идея и если она ложится в общую картину мира, составляющую современный миф, делает эту картину более полной и универсальной, то она непременно закрепится в обиходном сознании. Закрепление же осуществляется через повторение и варьирование идеи, в том числе в научно-популярной литературе и в «массовой» фантастике. Вот почему у исследователей создается противоречивое впечатление: одни связывают с мифом только лучшие образцы научной фантастики (Бен Бова), другие оставляют мифотворчество на долю как раз «массовой», вторичной фантастики (Ю. Кагарлицкий).

На самом же деле процесс мифотворчества осуществляется на всех этих уровнях — научное гипотезирование, лучшие произведения научной фантастики, выдвигающие новые конструктивные идеи, и «массовая» вторичная фантастическая литература. При этом происходит некое «распределение обязанностей». На первом уровне появляется импульс, идея, подчас безобразная (вроде мысли о возможности жизни на иной основе, чем на Земле), на втором — осуществляется ее образная конкретизация, которая сама по себе конструктивна («Солярис» Лема как воплощение мысли о иных формах разума); порой оба эти момента с самого начала выступают в единстве в беллетризованной гипотезе. И наконец на третьем уровне — в «массовой» фантастике — происходит закрепление этой идеи, «обживание» ее, она становится привычной массовому сознанию. Каждое из этих звеньев совершенно необходимо для создания мифа.

Бесспорно одно. Современный натурфилософский миф — и в этом одно из главных его отличий от мифа древнего — вторичен по отношению к науке и к искусству. Но при всей своей вторичности он обладает относительной самостоятельностью и вступает в сложные взаимодействия и с наукой, и с искусством.

Прежде всего, возникая на базе научного гипотезирования, он начинает жить по своим законам. Он создает картину мира, хотя и соотнесенную с современным научным знанием, но все же весьма отличающуюся от научной, поскольку он, как всякий миф, мерит Вселенную человеком. В этом секрет того «очеловечивания» космоса, против которого так горячо и упорно возражает С. Лем. Польский фантаст с огорчением пишет, что вселенная научной фантастики все дальше уходит от «вселенной ученых», что научная фантастика теперь просто неспособна описать реальный космос. И Лем совершенно прав, когда, возмущаясь такой «деформацией» признает, что в ней повинны все и никто в отдельности.

Такое «одомашнивание» космоса — дело рук мифа, который строит свою картину мира, зависимую от научной, но не подобную ей, а подчас и противоречащую представлениям науки. В фантастике по космосу путешествуют удивительно легко, от звезды к звезде перепархивают, как мотыльки, на планеты высаживаются, словно причаливают к островку посреди деревенского пруда. Такая картина разительно отличается от научной. И наука начинает бороться с мифом. Предисловия к фантастическим романам, написанные учеными, в которых дается оценка степени научности фантазии, — порождение такой неизбежной поправки мифа со стороны науки. Мы уже не говорим о работах ученых, разоблачающих мифы о посещении Земли, о искусственном происхождении самого человека и пр.

Картина мира, созданная современным мифом, ложна уже потому, что мерилом всех вещей в ней служит не природа, а человек. И ложность этой картины частично очевидна уже сейчас («одомашненный» космос, например). Но это не значит, что от мифа только вред, как считает большинство ученых. Он возник потому, что был нужен. Зачем? Пока об этом говорить довольно трудно из-за отсутствия исторической дистанции. Но уже сейчас можно предположить, что рождение новой мифологии на пороге космической эры — явление не случайное: миф по-своему готовит человека к встрече с большим космосом.

Вообще же, если принять за истину, что каждая эпоха создает свою особую художественную, картину, некий облик мира, намечает границы его, доступные художнику, искусству, то научная фантастика XX в., благодаря ее причастности к современному мифотворчеству, прибавляет к этой общей картине две важные грани:

1) мысль об органической связи человека с космосом, о включенности его в жизнь всей Вселенной. При этом фантасты, как правило, убеждены это эта связь станет еще теснее, что человек будет сознательным участником космической жизни;

2) представление о том, что современный человек находится на пороге некоего скачка в своей эволюции, о появлении нового человека, новой расы людей, о неизбежном «повзрослении» человека, о чем говорили еще Б. Шоу и Г. Уэллс.

Обе эти идеи не столь уж новы, поиски их истоков увели бы нас в очень отдаленные эпохи, и бытование их, естественно, не ограничивается только пределами научной фантастики. Но именно благодаря научной фантастике ныне они все глубже проникают в массовое сознание, становятся действительно важной составляющей общего представления о мире и человеке в нашу эпоху.

Имея в виду механизм образования современного мифа, несколько слов следует сказать о характере опережения науки современной фантастикой.

Энтузиасты и поклонники фантастики, составляя реестры научно-фантастических идей, позднее получивших научное признание или воплощенных в технике, готовы были назвать фантастику «преднаукой», открывающей науке новые пути. На самом деле все обстоит не столь блестяще.

В свое время И. А. Ефремов, размышляя над этим вопросом, пришел к выводу, что научная фантастика, «не может состязаться с наукой в объяснении и овладении законами природы и общества». Привлечение же «внимания к… еще не использованным или забытым возможностям», оставшимся на периферии современных научных исканий, доступно только «ученым, стоящим на переднем крае исследований, широкообразованным в области истории науки и накопленных ею фактов».

Не случайно все наиболее яркие «мифотворческие», конструктивные идеи современной фантастики принадлежат, как правило, ученым, работающим и в науке, и в искусстве. Имена И. А. Ефремова, А. Азимова, А. Кларка, Ф. Хойла достаточно широко известны и любителям фантастики, и специалистам в области конкретных наук. Киборгизацию и генную инженерию придумали тоже не фантасты, идеи эти родились в науке. Фантастика, как уже было сказано, чаще обживает, делает привычными «безумные» идеи, которые носятся в воздухе современной науки. Сами же ученые обращаются к фантастике, когда их воображение тревожит яркая идея, а «доказательных рассуждений», ее подтверждающих, не существует. Бывает, что позднее появляются и доказательства, и даже инженерные расчеты, и тогда кажется, что фантастика дала ученым «задание», которое они послушно выполняют.

Однако, аплодируя фантастике, как правило, не выясняют предысторию идей, высказанных в научно-фантастических произведениях, путь их в фантастику, а не только дальнейшие их странствования после обнародования в научной фантастике. А это было бы весьма интересно. Так, идея разумного плазменного облака, воплощенная в романе Ф. Хойла «Черное облако», принадлежала вовсе не автору романа, а его коллеге, имеющему к фантастике весьма отдаленное отношение. Профессор Голд сам «признался» в авторстве этой идеи на совещании в Бюракане. Скорее всего, большинство новых, конструктивных идей научной фантастики имеет подобное же происхождение, поскольку «безумная» фантастическая идея может возникнуть только на основе знания, углубленного изучения предмета и постоянных размышлений над ним. Это непреложный закон психологии человека, и никакое воображение не заменит тут работу мысли.

Размышляя над путями дальнейшей биологической эволюции человека, И. В. Муравьев и В. С. Бойко пишут: «В области отыскания новых возможностей преобразования мира и человека несправедливо жаловаться на отсутствие теорий и гипотез, непосредственно питающих сейчас фантастику».

И Л. Е. Этинген считает, что фантасты «подхватывают» «не обретшие еще твердой экспериментальной почвы и витающие в воздухе научные идеи». Поэтому едва ли есть основания говорить о фантастике как о чем-то действительно обогнавшем науку на пути к истине. И все-таки некое опережение здесь налицо.

Парадокс заключается в том, что в какой-то период потребности обиходного мышления, массового сознания обогнали возможности науки. Внутренние закономерности развития общества настоятельно требовали серьезной перестройки обиходного сознания, космизации его, наука же не успела подготовить для этого достаточно прочную почву, так как только некоторые мечтатели от науки смутно улавливали незаметные порывы человечества из своей колыбели. Таким энтузиастом-мечтателем был К. Э. Циолковский, но влияние его работ на современную ему науку было ничтожно мало. Да и многие свои «космические фантазии» он изложил тоже в фантастических повестях, а не в научных статьях.

У искусства, в том числе и у фантастики, связь с обиходным мышлением, с массовым сознанием теснее и непосредственнее, нежели у науки. И научная фантастика оказалась тем механизмом, при помощи которого смутные догадки, непроверенные модели, «безумные» смелые предположения, которых всегда немало в науке, поступали в широкий социальный оборот, делались достоянием не только специалистов, а выносились до всякой экспериментальной проверки в массовое сознание. Это не было ошибкой отдельных ученых. Это было велением времени — всякая новая идея примерялась к тому «образу мира», который создавался в массовом обиходном сознании на протяжении более чем столетия.

Все это вместе взятое — неподготовленность науки к строго научному решению ряда проблем, связанных с космическим бытием человечества; потребности обиходного сознания в создании «образа мира», включающего в себя будущее, космос и стремительно меняющееся окружение человека; внутренняя готовность фантастической литературы к смене ориентации — привело к тому, что именно научная фантастика взяла на себя важную роль воспитателя обиходного сознания и долгое время была едва ли не единственной «экспериментальной лабораторией по созданию мифов». В это русло, не в науку, устремилась и творческая мысль ученых, размышлявших на темы, считавшиеся в науке «несерьезными».

Такой приоритет научной фантастики вынуждены признать и сами ученые. Так, проф. С. А. Каплан во введении к книге «Внеземные цивилизации. Проблема межзвездной связи» пишет, что «подобные вопросы (поиски сигналов внеземных цивилизаций. — Т. Ч.) сначала поднимались в научно-фантастической литературе», потому, добавим, что в науке им до последнего времени места не было.

То же наблюдаем мы и относительно частного мифа о посещении Земли пришельцами из космоса в прошлые века — как отмечает И. С. Шкловский, ко времени выступления М. М. Агреста со своей гипотезой (1959 г.) такое посещение успело стать уже классическим сюжетом в научной фантастике.

Опередила научная фантастика не только современную экзосоциологию, но и прогностику, опять-таки не столько в смысле действительной ценности добытых ею знаний и четко разработанных теорий и концепций, а и смысле удовлетворения потребностей развития массового сознания.

Прогноз — вещь совершенно необходимая в жизни любого живого существа. Современные физиологи находят опережающие реакции, т. е. простейшие виды прогнозов, уже на стадии условного рефлекса. В жизни же столь сложного организма, как человеческое общество, прогноз приобретает особое значение, причем роль прогнозов с развитием цивилизации растет. Было время, когда прогноз осуществлялся оракулами и гадалками. Затем, с развитием науки, прогнозирование все чаще оказывается ее уделом, ценность добытых в науке знаний и разработанных концепций определяется теперь ее умением предсказать явление.

Однако ученый, специалист в какой-то области знаний, брался за предсказание конкретного физического явления, но, как правило, не судеб человечества и не индивидуальных судеб. Индивидуальные прогнозы обслуживались (часто на уровне прямого шарлатанства) гаданием, да и сейчас этот «метод» прогнозирования еще не изжил себя. Что же касается судеб мира, то долгое время здесь роль прогноза исполнял религиозный миф. Когда же власть религии пошатнулась, наука еще не могла обслужить эту потребность в дальнем социальном прогнозировании, а людям необходимо было знать, каким станет грядущее, без, этого «образ окружающего мира» был бы неполон.

Эту роль взяла на себя утопия, породившая позднее роман-предупреждение и фактически слившаяся в наши дни с научной фантастикой. И когда за прогнозирование вплотную принялась наука, ей, как и в случае с внеземными цивилизациями, пришлось считаться с этой традицией мысли, с моделями грядущего, созданными мифотворческим сознанием, и даже с методами таких прогнозов.

Основным методом прогнозирования в научной фантастике оказалась экстраполяция или «ортоэволюционный прогноз», по классификации С. Лема («Сумма технологии»). Это наиболее примитивная и непосредственная форма прогноза, которой природа наделила по сути дела все живое — опережающие реакции в живом организме осуществляются «только путем экстраполирования того, что выбирается мозгом из информации о текущей ситуации, из „свежих следов“ непосредственно предшествовавших восприятии, из всего прежнего опыта индивида».

Своеобразный приоритет фантастики в деле социального и научно-технического прогнозирования, как и в случае с внеземными цивилизациями, признают сами ученые. Так, Г. М. Хованов, отмечая, что «в нашей цивилизации снова формируются и начинают играть важную функциональную роль подсистемы, специализирующиеся на прогнозе будущего», пишет далее, что «до сих пор наиболее яркими примерами составления „долгосрочных прогнозов“ дальнейшего развития человеческой цивилизации были научно-фантастические и социально-фантастические произведения». И современная прогностика ищет свои пути, свои методы, постоянно оглядываясь на уже имеющийся опыт, анализируя созданные в фантастической и утопической литературе модели и методы прогнозирующего моделирования. Разумеется, наука старается и в этой области поставить препоны мифотворчеству.

Прежде всего наука ищет объективные основы прогнозирования, и здесь особенно значима система ограничений. «Ограничительные функции социальных теорий очень важны для отличия утопий от предвидений на основе этих теорий. Социальная утопия строится на предпосылках, в которых не проводится различение явлений, во-первых, на явления опытно установленные, во-вторых, на явления, не противоречащие данной теории, в-третьих, на явления, которые теория запрещает, поскольку они ей противоречат. Иными словами; она строится без учета диалектической взаимосвязи возможности и невозможности, что приводит к элементам фантазии и вымысла в картине будущего».

Элементы фантазии и вымысла сохраняются в утопическом произведении и в том случае, когда автор основывается на определенной теории, как это было с романом И. А. Ефремова «Туманность Андромеды», — необходимость детализации и образной конкретизации прогноза если не сводит на нет ограничительные и запрещающие функции теории, то значительно ослабляет их. Поэтому научное прогнозирование избегает конкретизации — таким путем прогностика стремится отгородиться от мифотворчества.

Интересно в связи с этим присмотреться к разноречивым толкованиям самого предмета науки прогностики. Западные футурологи пытаются создать науку о будущем, исследующую и описывающую еще не сверившееся грядущее подобно тому, как история описывает события далекого прошлого. «Объектом футурологии является весь комплекс вопросов, связанных с будущим человечества. Будущее науки и техники, социальных и экономических отношений, взаимодействие между обществом и природой на Земле и в космосе — вот наиболее крупные проблемы футурологии».

Как видим, объект этой науки и предмет научной фантастики во многом совпадают. В отличие от футурологии прогностика понимается как наука о методах прогнозирования. Это позволяет ей избежать беллетризации, образной детализации прогнозов, неизбежно ведущих к мифотворчеству. Так осуществляется «обратная связь» между наукой и современным мифотворчеством.

Современный миф, сохраняя немало общего, с древней мифологией (общей является задача создания модели мира), вместе с тем значительно от него отличается. Он существует — рядом с развитыми формами общественного сознания — наукой и искусством — и даже является вторичным по отношению к ним. Он не только не поглощает науку и искусство, как это было в древнем мифе, но весьма ограничивает сферу своей деятельности. Ему, безусловно, нет места там, где господствуют точное знание и «доказательные рассуждения», он вынужден поселиться, в области полузнания, в области веры и сомнения. А это приводит к тому, что современный миф приобретает новое свойство — он становится вероятностным.

Это кажется немного странным — ведь в нашем представлении миф тесно связан с безграничной верой. В возможности такой веры, кстати, и заключается основная потенциальная социальная опасность любого мифа. И тем не менее современный миф явно проявляет противозаконную тенденцию перекочевать из области веры в область сомнения — ему и верят и не доверяют одновременно.

Такая трансформация мифа только на первый взгляд может показаться странной. Между тем, миф в данном случае просто подчиняется определенным закономерностям развития сознания. Путь от жесткого детерминизма к реакциям, включающим вероятностное моделирование, как путь нарастания свободы в отношениях с окружающим миром, очевидно, является общим законом развития жизни и разума.

«Принцип внутренней организации механизма опережающего отражения изменялся от преобладания жесткого детерминизма на самом низком уровне организации живого через введение вероятностной составляющей до самоорганизации в структуре». Та же закономерность наблюдается и в историческом развитии сознания: жесткий детерминизм и безграничная вера постепенно расшатываются нарастающим сомнением. Дальнейшее развитие науки приводит к закреплению вероятностного подхода к явлениям окружающего мира, к четкому представлению об относительности человеческих знаний.«…Прогнозы социально-экономического и научно-технического развития принципиально вероятностны».

Принципиально вероятностен и современный миф, включающий непременно модель грядущего. Развитие научного рационализма воспитывает в определенном плане и обыденное массовое сознание, сообщая безрелигиозному мифу свой вероятностный, т. е. более свободный, подход к миру.

Одним словом, сам современный миф уже обладает той двойственностью, которую Ю. Кагарлицкий считает одним из основных свойств фантастики. Только нужно учитывать, что когда мы говорим о мифе, мы имеем в виду веру в ее познавательном, а не эстетическом варианте. Но как бы то ни было, положение современного мифа между верой и неверием, вероятностный характер его делают его отношения с художественной фантастикой несколько более сложными, нежели те, что существовали между древним мифом и искусством.

Прежний миф, лишь разрушаясь, становился искусством. Во взаимоотношениях современного мифа и искусства трудно уловить такую четкую временную последовательность: ведь миф рождается на базе искусства и внутри него (как и науки). И порой практически невозможно сказать, что здесь первично — фантастический или познавательный образ. Вероятностный же характер современного мифа облегчает переход от мифа к фантастике и наоборот. Тут очень трудно проследить, где кончается фантастика и начинается миф.

Благодаря вероятностному характеру современного мифа возможен не только переход от познавательного образа к фантастическому, но и переход в обратном направлении. Поэтому и нелегко бывает сказать, что же здесь первично познавательный или фантастический образ. Так, Г. Гуревич считает, что в научной фантастике литературный прием превращается в тему. При этом он имеет в виду такую, например, трансформацию: у Сирано де Бержерака космический полет — условность, художественный прием, у современных научных фантастов — самостоятельная тема. Справедливо. Однако можно назвать сотни произведений современной фантастики, в которых такой полет сновав оказывается всего лишь условностью, приемом.

Как бы то ни было, рождение новой системы фантастической образности, нового облика вторичной художественной условности и в наши дни сопряжено с процессом активного мифотворчества. Миф, как всегда, дарит искусству целый мир образов, создает новый образный «арсенал». А всякий миф строится не только на основе «новизны», он никогда не расстается вполне с наследием прошлого. Христианский миф включил в себя мифы языческой поры.

И образный мир современной фантастики сложен и весьма противоречив. Источники его вовсе не ограничиваются сферой вероятностного научного гипотезирования на основе недостающей информации. В своеобразную «переработку», «переплавку» воображением, поступает огромный материал, включающий образную систему сказки и мифа, прежнюю сверхъестественную фантастику, которая переводится теперь на новые рельсы, приспосабливается к новому мировосприятию. Материалом для новой фантастической образности могут служить и прежние заблуждения, отвергнутые мировоззренческие концепции.

Е. М. Неелов, исследуя взаимоотношения литературной сказки и научной фантастики, видит в них «некое диалектическое единство», но выделяет «сферу собственно сказки и сферу собственно фантастики». Однако диалектика эта представляется нам гораздо сложнее.

Прежде всего современная научная фантастика, точнее новая система фантастической образности, вырастает не без опоры на образную систему старой сказки — сказочную фантастику. С другой стороны, современная сказка, т. е. определенный тип литературного повествования в фантастике, использует и варьирует новые образы, сформировавшиеся в повествовании другого типа — в рассказах о необычайном с новой тематикой.

Когда мы говорим об опоре на старую образную систему, следует иметь в виду, что далеко не всегда это бывает прямое, непосредственное влияние или сознательное использование тех или иных конкретных сказочных или мифологических образов. Однако те образные стереотипы, которые были созданы сказкой и древним мифом и играли огромную роль в развитии художественного творчества человечества, подчас и здесь подсказывают решение, становятся далекими истоками новых идей и образов. При этом нельзя забывать, что такие старые образы приспосабливаются к новой системе, к новому мировоззренческому уровню и изменяются подчас до неузнаваемости.

Уже творческая работа Г. Уэллса явно не обошлась без влияния сказки, и в этой связи приходится говорить не только о ранних его рассказах, подобных «Чудотворцу», но и о других произведениях. В «Чудотворце» писатель, не перестраивая сложившейся системы образов, попробовал заменить в ней один элемент: на место волшебника поставил обыкновенного обывателя. Но это была литературная игра, не более.

В романах Г. Уэллса на место волшебников и магии прочно становится наука, самые чудеса меняют свой облик и характер, они теряют ту легкость и естественность, которые составляют одну из прелестей сказки. Перенесенные в реальную жизнь и мотивированные научным экспериментом чудеса несут на себе и отпечаток тяжести труда ученого.

Так, в романе «Остров доктора Моро» жуткое впечатление на человека, случайно попавшего на остров, производят крики оперируемой пумы, в которых постепенно все больше слышится голос страдающего от нестерпимой боли человека. Какая уж тут сказка! И все же зерно, из которого развивается этот сложный образ-символ, заимствовано из сказок: сколько раз в них совершалось превращение животного в человека или человека в животное! И у Уэллса это превращение не медленное, постепенное, со сменой многих тысяч поколений, какое утверждала эволюционная теория Ч. Дарвина, а почти мгновенное, пусть и мучительно трудное. Такого превращения научная теория эволюции не знает. Но его знает сказка, донесшая память о тех временах, когда мир представлялся пластичным, бесконечно изменяемым. И художник в поисках точного, емкого образа, вольно или невольно, находит опору в этой давней традиции — ведь древнейшие представления о мире, потеряв мировоззренческую ценность, не утратили своей эстетической значимости. В романах Г. Уэллса эта связь со сказкой явно ощутима.

В «Пище богов» превращение обыкновенных людей, животных и насекомых в гигантов восходит к древним сказочным и мифологическим образам великанов, только представлено оно как результат научного эксперимента. Еще интереснее в этом плане «Человек-невидимка». Здесь ничто как будто не напоминает сказку: нет ни шапки-невидимки, ни волшебного кольца, повернув которое герой исчезает из глаз своих врагов и преследователей, а есть до предела реальный провинциальный город с его непобедимой обывательской скукой и въедливым, а порой и злобным обывательским любопытством. Но сама идея невидимого человека пришла из сказки.

Сказочные мотивы и образы активно проникают в научную фантастику — даже в произведения тех авторов, которые многое восприняли от Жюля Верна и развивались в русле его традиций. Интересно в этом плане творчество А. Р. Беляева. Общеизвестно, что он обладал особым даром чутко улавливать все новое и перспективное в науке, умел видеть далекие перспективы научного открытия. Но как только он выходил за рамки простой популяризации науки, его немедленно брала в плен сказка и целиком руководила им в поисках фантастических применений научных открытий. Особенно это заметно в его рассказах об открытиях профессора Вагнера.

В рассказе «Хойти-Тойти» мозг погибшего Ринга помещают в череп слона, и начинаются злоключения животного, сознающего себя человеком. Тех опытов по оживлению умерших органов, которые знала тогда наука, было недостаточно для создания этого сюжета, и сказка здесь управляет воображением художника куда активнее, чем наука, подсказывая фантастическое применение научного опыта. В данном случае явно чувствуется ориентация на один из самых распространенных сказочных мотивов — мотив превращения человека в животное, недаром и сам Ринг называет то, что с ним случилось, как раз таким превращением. В «Чертовой мельнице» рука умершего человека помогает крутить мельничные жернова. И этот образ возник в сознании писателя не только потому, что наукой был вскрыт механизм работы мышцы, но и потому, очевидно, что в русских сказках две волшебные руки частенько выполняли за героя всю работу. Да и образы летающего человека («Ариэль») и Ихтиандра («Человек-амфибия») родились не без участия сказочных превращений людей в рыб и птиц.

И подчас в научной фантастике сказочные мотивы и образы не только воскресают, но и вновь приобретают свое первоначальное, давно утраченное ими, содержательное значение, они как бы вновь материализуются.

В романе Савченко «Открытие себя» воскресает во всей своей первозданности едва ли не древнейший из сказочных мотивов — мотив превращения. Герой романа в весьма критической ситуации демонстрирует перед потрясенным следователем милиции свое искусство перевоплощения — не актерского, духовного, а самого натурального, материального: он последовательно превращается в профессора Андросиашвили и Елену Коломиец. И сцена эта в образной системе романа выглядит вполне убедительной, так как фантазия автора опирается на предполагаемое научное открытие — Кривошеин достигает полного контроля разума над всем обменом веществ в организме.

Последняя тема весьма популярна в современной научной фантастике. Тут пришлось бы говорить не только об «Открытии себя», но и об образах Ивана Петровича и Максима из повестей А. и Б. Стругацких «Возвращение. Полдень. XXII век» и «Обитаемый остров», и о рассказах У. Тэнна «Недуг», Ван-Вогта «Чудовище», романе К. Саймака «Все живое…», и о многих других фантастических романах и новеллах, где наши далекие потомки или пришельцы с других звезд демонстрируют свое умение силой мысли и воли управлять пространством, временем и материей.

Во всех этих произведениях мы встречаемся, разумеется, с многочисленными вариациями на тему современного мифа об утерянных или еще не открытых возможностях человеческого организма, который под руководством интеллекта достигает такого совершенства, что вполне может соперничать со сложной техникой, созданной самим же человеком. Эта своеобразная идея самоусовершенствования тоже уходит корнями в очень давнюю традицию мысли, она заставляет вспомнить «магический идеализм» Новалиса, который в свою очередь опирался и на сказочное всемогущество, и на давние «индийские чудеса».

И почти в каждом из образов современной научной фантастики мы найдем не только современную научную проблематику с проекцией на будущее, но и богатое наследие прошлого художественного опыта, прошлых мировоззренческих представлений, мечтаний и надежд.

Со сказочными и мифологическими образами в современной фантастике мы сталкиваемся на каждом шагу.

Сказочный образ почти без изменений вписывается в рассказ К. Саймака «Денежное дерево». Там в саду появляется дерево, и вместо листьев на нем растут долларовые бумажки. Сначала они совсем крошечные, а затем вырастают до нормальных размеров. Как тут не вспомнить сказочную яблоню с золотыми яблоками, серебряными листьями!

В рассказе Т. Старджона «Искусники планеты Ксанаду» мы снова сталкиваемся с «волшебным предметом» явно сказочного происхождения. Далекие потомки людей, поселившихся на планете Ксанаду, обладают совершенным знанием. Это знание им дают их… пояса. Стоит надеть такой пояс, как он чудесным образом преображает психику человека: сначала человеку открываются все технические секреты, а затем включаются другие звенья волшебного пояса, человек постигает высшую философию и этику, становится идеальным согражданином другим человеческим существам. Сказка? Конечно. И на память приходит прежде всего волшебное кольцо, надев которое, герой начинает понимать язык птиц и зверей.

В романах К. Саймака «Город» и «Заповедник гоблинов» материализуются ночные тени, призраки, которые в течение многих веков тревожили воображение людей и наводили ужас. Они оказываются обитателями параллельных миров, проникающими в наш мир, кстати, с помощью заклинания и магической формулы. Да и Золотой Шар, исполняющий желания, из «Пикника на обочине» А. и Б. Стругацких тоже перекочевал туда из сказки.

Далеко не всегда присутствие сказочного или мифологического образа в современной фантастике бывает столь явным. И все же при ближайшем рассмотрении зачастую оказывается, что одним из составляющих многих образов в фантастике XX в. являются старые верования, фантазии, представления. Так, едва ли кто-нибудь будет возражать, что знаменитый Солярис С. Лема тоже отчасти обязан своим существованием давней привычке человека одушевлять окружающий его мир. А замкнутая цепь времен, которую так любят изображать современные фантасты, явно ведет свое происхождение от древнейших представлений о цикличности времени.

Образ Вечности в романе А. Азимова «Конец Вечности» восходит не столько к современным научным концепциям времени, сколько, пожалуй, к средневековым представлениям о нем. В те времена сформировалось самое понятие вечности. Но если сейчас для нас вечность и есть бесконечное течение времени, то для средневекового человека вечность и время — вещи разные: вечность отделена от времени, вечность — удел бога, время — удел людей. Только после смерти человек соприкасается с вечностью. Разумеется, в романе А. Азимова нет ни бога, ни бессмертия. Однако Вечность там отделена от времени, физического времени — как такового там нет вовсе, из Вечности можно выходить во время и вновь в нее возвращаться…

Да и самый «двойной лик грядущего», который определил развитие двух различных жанров в современной литературе — утопии и романа-предупреждения, — вряд ли является целиком детищем XX в. Далекие истоки его мы также находим в средневековье, когда циклическое представление о времени сменилось линейным и когда люди стали все пристальнее вглядываться в будущее и ждали от него то второго пришествия, то конца света.

Не менее прочную опору в прежних традициях мысли обретает и очень популярная ныне идея о параллельных вселенных. Параллельные миры давно были знакомы воображению человека: рядом с миром живых существовал мир мертвых, рядом с миром людей — мир духов и пр. Роберт Вильсон в своей статье выявляет связь многих образов научной фантастики с традицией средних веков. Этой традицией он объясняет, например, человекоподобный облик робота, споры, о том, может ли робот пользоваться правами человека. Последние очень напоминают сомнения, имеют ли душу иноверцы или даже животные .

Порою же образы старых сказок и мифов подвергаются намеренной перестройке, как бы новому прочтению, подобному тому, о котором говорили М. М. Агрест, К. Саган и Ф. Дрейк относительно библейских образов. В таком случае эти образы легко узнаваемы, поскольку сам автор специально ориентирует читателя на подобные ассоциации. Так, в пришельцев (в соответствии с новыми мифами) последовательно превращаются не только белокурый бог американских индейцев, но и практически все боги греческого Олимпа: Аполлон с его музами, Галатея, Прометей. Даже Мефистофель оказывается таким пришельцем, пытавшимся установить контакт с одним из земных ученых. Тогда магическое подписание кровью договора с дьяволом оказывается всего лишь заурядным анализом крови. Такие рассказы — и серьезные, и шутливые, и лирические — насчитываются теперь уже десятками.

Повторяем, мир современной фантастики создается отнюдь не одними только чудесами науки. Он буквально «начинен» сказочными и мифологическими образами. Порой это вызывает возражения. Так, С. Лем удивляется тому, что современные фантасты обходят своим вниманием компьютеры, в которых он видит «главное направление реальной эволюции интеллектроники», и продолжают писать о совершенно бесперспективных роботах и андроидах, которые, доказывает он, явно ведут свое происхождение от искусственно созданных человеческих существ в мифах.

Польский писатель не одинок в этих упреках. Не раз уже отмечалось критикой, что современные фантасты, отыскивая сюжеты и идеи своих будущих романов в новейших исследованиях и гипотезах, используют весьма незначительную долю того материала, который отдает в их распоряжение наука. Действительно, многие интересные, перспективные открытия проходят мимо писателей-фантастов, в то время как пришельцы, например, эксплуатируются безудержно, почти на грани девальвации темы.

Секрет здесь не только, как считает С. Лем, в лености писательской мысли, в нежелании искать новые пути и в стремлении использовать старые формы и схемы. Этот упрек был бы справедлив, если бы задачи научной фантастики ограничивались популяризацией достижений науки. Но, хотя научная фантастика отчасти выполняет и эту роль, она не подменяет собою литературу научно-популярную и у нее своя, самостоятельная и важная задача — создание новой системы фантастической образности. А всякая новая система возникает не на пустом месте — она находится всегда в сложной зависимости от того, что она заменяет и отвергает.

Даже техническая фантастика, разрабатывающая весьма конкретные идеи, не вполне свободна от сказки и мифа прошлых веков. Больше того. Их могучее влияние испытывает подчас свободная от суеверий и предрассудков наука, и не только в тех областях, что непосредственно связаны с процессом мифотворчества. Так, по мысли современного исследователя, громы и молнии мифического сотворения мира слышатся в гипотезе разбегающейся Вселенной.

Все это вовсе не предмет для иронии и насмешки. Ведь мы — люди и на каждом новом этапе своего развития невольно мыслим мир в свете той культуры, которую сами создали. И которая создала нас. А древние сказки и мифы неотъемлемая и бесценная часть этой культуры, и наши отдаленные потомки, очевидно, не раз еще встретятся с их новыми историческими перевоплощениями.

Однако, как бы ни было значительно влияние на современную фантастику прошлого «фантастического опыта», нельзя забывать, что современный миф, опираясь, с одной стороны, на новейшие научные данные, с другой — на все многоэтажное здание культуры прошлого, создает новое качество, новую систему фантастической образности.

В настоящее время этот процесс и вместе с тем процесс создания новой мифологической картины мира можно считать в основных чертах завершившимся. Порой кажется, что научную фантастику писать сейчас несложно: нужно просто заменить волшебников учеными или инопланетянами, а волшебство — феноменом «пси». Как раз об этом пишут К. Эмис и Роберт Кэнэри. Но ведь это и есть перевод из одной системы координат в другую, а для этого необходимо, чтобы такая система координат сначала была создана, и подобный перевод будет уже игрой.

Новая система фантастической образности складывается в конце XIX–XX вв. Ни научная революция XVII в., ни XVIII в., ни первая половина XIX в. не породили такой системы фантастических образов, объединенных внутренним единством, хотя, конечно, успехи науки исподволь готовили ее рождение. Она создавалась постепенно, по крупицам, общие контуры ее определились не сразу. Разумеется, научные фантасты заявляли о себе и ранее — Лукиан, Сирано де Бержерак, Свифт… Но ни один из них не создал и не мог создать новой системы фантастических образов, как не создал бы ее в одиночку и Г. Уэллс, если бы не пришло время ей родиться.

Теперь этот новый мир фантастических образов, многовариантный, но объединенный общей логикой, создан и, по выражению Ю. Смелкова, обжит сознанием человека . Мир, в котором человек окружен роботами и ведет переговоры с инопланетянами, стал теперь столь же привычен, как и мир, где он встречается с Бабой-Ягой и где «по щучьему веленью» исполняются все его желания.

Но по мере того, как этот новый мир складывался, выявлялась одна любопытная закономерность.

Мы уже отмечали, что при переходе к новой фантастике — от фантастики сверхъестественного к фантастике естественного (или искусственного, но опять-таки не волшебного или сверхъестественного) — «доказательства», связанные со средневековым представлением о чуде, стали уступать место объяснениям, «доказательной аргументации» (Г. Уэллс), мотивировкам, опирающимся на современные представления о мире.

На первых порах господствовали частные мотивировки, когда каждое из фантастических чудес, не являясь еще частью системы, требовало солидной доказательной аргументации. Отсюда и пресловутые диалоги и монологи на научные темы, без которых не обходилось практически ни одно научно-фантастическое произведение. Однако по мере того, как разрозненные фантастические образы складывались в определенную систему, в некую систему объединялись и их мотивировка, вырастали мотивировки более широкого плана, и они порой как бы поглощали частные. И приходится поражаться тому, насколько эти обобщенные мотивировки типологически близки своим «предшественницам» из волшебной сказки.

Прежде всего в современной утопии и научной фантастике возникает нечто подобное мифологическому времени и пространству.

Мифологическое время в древней сказке несопоставимо с историческим. Первое не просто предшествовало второму. Оно было другим. И мир тогда был другим, с другими свойствами и законами. Между мифологическим и историческим временем лежит резкая граница, которую и кладет сотворение современного мира, божие заклятие и пр.

Мифологическое время в современной утопии и научной фантастике соотносится не с прошлым, а с будущим. Мировоззренческая база для него создана была вместе с возникновением идеи прогресса, исторической изменчивости человеческого бытия. Мы твердо знаем, что грядущее значительно будет отличаться от современности, как и современность отличается от прошлого. Вот на этой основе и формируется в утопии некий аналог мифологическому времени.

В утопии и научной фантастике историческое время, как правило, довольно четко делится на «прежде» и «теперь», причем «теперь» — это неопределенно отдаленное будущее, а «прежде» — обычно современность автора, к которой иногда подключается и историческое прошлое.

Мы очень хорошо понимаем, что в реальном историческом времени «прежде» и «теперь» не имеют резкой границы, что «прежде» постепенно и незаметно для глаза переходит в «теперь», но утопия строится непременно на противопоставлении «прежде» и «теперь», потому что время, о котором рассказывает утопия, это обязательно время, когда мир стал иным. Переход от «прежде» к «теперь» относится к неопределенному прошлому и условия этого перехода обычно скрыты за туманом, во всяком случае ни о каком учете реальных сложностей тут речь обычно не идет.

Утопия исходит из истины, что в будущем мир станет другим, не похожим на современный, и «разрешающая способность» этой истины очень велика, так как отнесение действия в неопределенное будущее предполагает практически любые мыслимые изменения в социальной жизни, в психологии людей, в технике и пр. Больше того. Даже в антиутопии и романе-предупреждении, которые строятся целиком на основе принципа экстраполяции, прямого продолжения в будущее каких-то тенденций современного бытия, создается все же облик измененного мира, не похожего на нашу современность. Мир утопии и романа-предупреждения всегда оказывается не столько наследником прошлого, сколько миром иным, когда люди станут другими и даже животные изменяют свою природу, как это случилось у С. Лема в «Возвращении со звезд».

Одним словом, в утопии и научной фантастике явно возникает мир будущего, который не вполне соотносится с историческим будущим, так как современная утопия и особенно роман-предупреждение, как правило, прямо не прогнозируют грядущее. Это мир измененный, допускающий практически любой вымысел, но имеющий прямую мировоззренческую основу в идее прогресса, т. е. за пределами того конкретного художественного мира, который создан воображением писателя.

Все сказанное о мифологическом времени в современной фантастике может быть отнесено и к мифологическому пространству, так как фантастика наших дней имеет свое чудесное «тридевятое царство». Им являются далекие звездные системы, галактики, чужие миры.

Эти мотивировки — «мифологическое время» и «мифологическое пространство» — настолько широки, что могут быть признаны почти универсальными, так как не требуют практически никаких дополнительных частных мотивировок: отнесение действия в далекое будущее или в другие галактики само собой объяснит и появление необыкновенного прибора, и существование мыслящего океана (С. Лем) или Мешка (Моррисон).

В фантастике наших дней создана и еще одна мотивировка, обладающая универсальностью. Это пришельцы или сверхцивилизации, занявшие в современной научной фантастике место сказочных волшебников, поскольку цивилизация, обогнавшая нас на многие тысячелетия, может обладать невиданной мощью и огромными знаниями. Кроме того, эти существа от природы могут быть наделены свойствами, недоступными человеку.

В этой универсальности новых мотивировок, практически поглотивших в наши дни частные мотивировки в фантастике, скрыта одна любопытная особенность, понять которую помогает аналогия с волшебной сказкой.

Появление универсальной волшебной палочки означало, что сказочные чудеса потеряли мировоззренческую базу и перешли в разряд вторичной художественной условности. В научной фантастике пока этого не произошло: сверхцивилизация хотя и чудо, но это чудо предполагается в самой действительности, и при любом, самом скептическом отношении к этой идее отрицать возможность существования такой сверхцивилизации, пожалуй, сейчас никто не отважится. Идея сверхцивилизации сохраняет свой «мифологический» мировоззренческий характер.

Сохраняют, разумеется, свой мировоззренческий характер и другие универсальные мотивировки в современной фантастике — мифологические время и пространство. Однако по причинам, о которых уже шла речь (вероятностный характер нового мифа и легкость перехода познавательного образа в фантастический), по мере утверждения в современной литературе новых универсальных мотивировок и по мере того, как сознание читателей привыкало к ним, новый фантастический мир явно обнаружил тенденцию превратиться в относительно замкнутую систему, он все больше становился сам себе мотивировкой, что случилось когда-то и со сказочной действительностью.

Теперь достаточно перенести действие на планету X, и никаких более пояснений не нужно. Это все равно, что начать рассказ со слов: «В некотором царстве, в некотором государстве…» Каждый тотчас догадается, что это сказка, т. е., простите, научная фантастика.

Во времена Г. Уэллса или А. Беляева, когда мир новой фантастики только рождался, облик каждого инопланетянина нужно было объяснить и доказать, прибегая к физическим показателям: атмосфера планеты — такая-то, сила тяжести — такая-то и т. д. и т. п. А в середине XX в. К. Саймаку достаточно было сказать, что на Юпитере живут скакунцы (роман «Город»). И это никого не удивило. На то он и Юпитер, чтобы там скакунцы жили.

Одним словом, в современной фантастике явно возрастает доля художественного «произвола» и условности. На наш взгляд, это связано с серьезной внутренней перестройкой, происходящей в современной фантастике, с тем весьма непростым явлением, которое называют обычно кризисом научной фантастики. Правда, идею кризиса принимают далеко не все исследователи.

Так, упорно не хотят допускать самую мысль о кризисе писатели и критики Ленинграда. Они утверждают, что советский читатель, не в пример западному, не потерял интереса к фантастике, что кризис — явление кажущееся и что всему виной трудности публикации. Дела издательские, разумеется, создают трудности, и немалые. Однако возникновение разговора о кризисе едва ли можно объяснить только злой волей редакторов и тех, от кого зависит издание фантастики.

Кризис научной фантастики — проблема сугубо творческая и вряд ли правильно объяснять ее внешними причинами. Прежде всего, очевидно, не нужно воспринимать кризис как катастрофу, увядание, гибель, как начало конца. Не нужно пугаться этого понятия. Кризис может быть началом качественного скачка, перехода в иное качество.

Но прежде всего необходимо разобраться в том, как же видится этот кризис, каковы его признаки.

Прежде всего исследователи отмечают отсутствие или, по крайней мере, резкое сокращение притока новых конструктивных идей и, как следствие этого, унылую повторяемость сюжетов, увеличение числа вторичных произведений в фантастике. Об этом пишут Ю. Кагарлицкий и Р. Конквест. Об этом не устает говорить практически во всех своих статьях последних лет С. Лем. Даже те критики, которые в целом не принимают идею кризиса, вынуждены признать, что в фантастике последних лет все большую власть берет вторичность. Так, А. Горловский в одной из своих статей, заявив, что сейчас не время кризиса, а «время фантастики» (так называется его статья), пишет далее, что современные фантасты, как правило, работают на «отработанном материале», без «открытия» и «озарения». А. С. Альтов еще в 1970 г. писал, что «современные фантасты задержались на вчерашних сюжетах» .

Разумеется, это обстоятельство не может радовать поклонников научной фантастики. Однако нам представляется, что дефицит новых идей, наблюдающийся в современной фантастике, — прямое и вполне закономерное следствие относительной завершенности того процесса, о котором шла речь выше и который мы назвали натурфилософским мифотворчеством современности.

В самом деле, создана новая мифологическая картина мира, а вместе с тем и новая система фантастических образов, их новый «арсенал», новая база для художественной условности. В этой трудной работе прошли мифотворческие «детство» и «юность» научной фантастики, завершился первый круг ее развития. Круг-то завершился, а инерция движения еще сохранилась. Нет уже смысла в тысячный раз бороздить просторы космоса или уходить в «нуль-пространство», а по привычке бороздят и уходят. И тогда фантастика становится «пустой гимнастикой ума, бесплодной игрой воображения».

Причем это касается не только ремесленнических поделок, о которых в первую очередь и пишет А. Нуйкин, эта эпидемия затрагивает и творчество талантливых писателей. Ю. Кагарлицкий называет это «шахматным творчеством». Так, роман А. Азимова «Сами боги», вне сомнения, интересное произведение, он читается с удовольствием, как все, что написано по-настоящему одаренным человеком. Но по яркости идей оно не идет ни в какое сравнение с его же, азимовскими, «Установлением» или сборником рассказов «Я — робот». Вселенная «паралюдей», их психология и физиология, придумана, конечно, мастерски. Но ведь параллельные вселенные в фантастике уже были и чужой разум, и столкновение с ним. Все это было много раз. То, что Ю. Кагарлицкий метко охарактеризовал как «шахматное творчество», ощущается и в нарочитой продуманности формы романа (принцип «триптиха» в композиции).

А. Нуйкин пишет, что «развитие ее (фантастики. — Т. Ч.) „вширь“ (экстенсивное) лишается смысла, а в чем состоит развитие „вглубь“ (интенсивное) — не вполне еще выяснилось». Это верное в целом понимание кризисного, переходного состояния. Однако нам представляется, что пути выхода из кризиса, «развитие „вглубь“», не столь уж неясны, во всяком случае направление движения здесь давно наметилось.

Прежде всего англо-американские критики, как правило, пишут, что общий литературный уровень фантастики последних лет значительно повысился, писать стали гораздо лучше.

Теперь уже никаких сомнений не вызывает сближение научной фантастики с «главным направлением» в искусстве, своего рода возвращение «блудного сына» в художественную литературу. Об этом за последнее время все чаще говорят западные критики. Мысль о том, что фантастика сейчас перестает быть особым жанром, высказана была и в диалоге К. Феоктистова с А. Стругацким .

Свидетельством кризиса в англо-американской фантастике была так называемая «новая волна», поднявшаяся в середине 60-х годов. Явление это довольно противоречивое, поскольку представители «новой волны» обнаруживают склонность к авангардистскому искусству. И тем не менее «новая волна» шла под знаком сближения с «главным направлением». Один из критиков считает основным в деятельности представителей «новой волны» то, что они напомнили, что научная фантастика — литература. Одновременно критика отмечает возросшую трудность проведения границ между fantasy и science fiction, «просто» фантастикой и научной фантастикой. В 30-е годы эти границы намечались достаточно отчетливо.

Напомним, что самое размежевание двух типов фантастических повествований в начале XX в. объясняется, очевидно, активизацией мифотворческого процесса. В те времена два типа повествований отличались не только по своей структуре, но и по фактуре фантастических образов. Теперь же инопланетяне, космический полет, робот, далекие галактики стали достоянием и сказки, и условного построения. К. Эмис замечает в связи с этим, что если в прежние времена космический корабль был вполне достаточен для научной фантастики, то теперь он чаще оказывается только средством ввести характеры в чужую среду, не более как аэроплан или такси, что же касается общих симпатий фантастики, то теперь ее больше интересуют политика и экономика, чем космос и техника. Фантастические образы все больше становятся средством, а не целью.

В советской фантастике не было явления, подобного «новой волне», но с середины 60-х годов критики отмечают явный поворот к социальной и философской проблематике от технической и собственно прогностической. Что радовало, окрыляло и вселяло надежды.

Однако, как бы радостно ни воспринималось такое направление развития фантастики, объективно оно тоже свидетельствовало о кризисе, переломе, переходе к новому состоянию, поскольку прежние возможности были исчерпаны и дальнейшее развитие на их основе затруднительно. Но здесь же намечался и выход из кризиса, так как устойчивое обращение фантастики к социально-философской проблематике как раз и означало, что она все больше становится условным приемом, т. е… сближается с вторичной художественной условностью.

Итак, сокращение притока новых конструктивных идей в научную фантастику и сближение ее с главным направлением — разные проявления одного и того же кризисного состояния: научная фантастика все меньше оказывается мифом и все больше литературой. Поэтому в последние десятилетия все чаще встречаются произведения юмористические и даже пародийные, комически снижающие традиционные темы и сюжеты научной фантастики. Вместе с тем явно усиливается социальная и философская струя, когда характерные для научной фантастики образы и ситуации используются в качестве символа, иносказания. Та самая буквальность образов, которая смущала исследователей, сейчас встречается все реже и реже.

Это лишний раз подтверждается расцветом в современной литературе такой разновидности фантастических произведений, как роман (или рассказ) — предупреждение. Возникает он на базе утопии, но, в отличие от утопии, основной функцией которой даже в поздние времена («Туманность Андромеды» И. Ефремова, например) остается все же прогностическая, роман-предупреждение не ориентируется на реальный прогноз даже на уровне свободного фантазирования. Это, как правило, экспериментальное условное построение, возникающее на основе уже сложившейся системы фантастической образности и воспринимаемое на ее фоне.

Одним словом, выход из кризиса для фантастики видится нам не в притоке новых конструктивных идей — для этого пока нет базы — а в «перемене службы», в постепенном превращении образов научной фантастики во вторичную художественную условность. Этот процесс начался давно, и освоение искусством новых фантастических образов будет продолжаться и впредь.

Здесь трудно быть пророком, но можно предположить, что будущее научной фантастики не в сохранении ее автономности, а в полном слиянии с «главным направлением», фантастика, разумеется, останется фантастикой, но она не будет восприниматься как нечто обособленное от всего остального искусства; отчетливее выступят в ней игровые моменты и связь с вторичной художественной условностью, как это было в романтической фантастике.

Закономерности же эволюции фантастики, если попытаться выделить их, возможно, в несколько схематизированном виде, представляются нам следующими.

Активным началом в этом процессе является, очевидно, система фантастических образов. Ее потребностью в обновлении, ее стремлением не отстать от изменяющихся представлений о мире, подтянуться до уровня нового знания определяются и судьбы двух типов фантастических повествований, точнее, взаимоотношения их в каждую конкретную историческую эпоху — их сближение или резкое размежевание.

Существование научной фантастики как автономной области в искусстве явление временное, и объясняется оно, на наш взгляд, тем, что вторичная художественная условность — это как бы звезда, находящаяся в искусстве на «главной последовательности», но она не может создавать «тяжелые элементы» новые фантастические образы, поскольку новые образы рождаются только на познавательной основе. Вторичная художественная условность, прибегая к фантастике, использует обычно уже имеющиеся образы-стандарты, перекраивая их по рецептам гротеска.

Кузницей же новых фантастических образов, идей и ситуаций оказывается как раз повествование о необычайном. У него теснее связь с познавательным процессом. Эта связь никогда не прерывается окончательно, а в определенные эпохи повествование об удивительном укрепляет эту связь, сближается с процессом познания настолько тесно и непосредственно, что на какой-то период почти отделяется от искусства. Происходит это в переломные моменты истории, когда возникает необходимость смены «мифологической парадигмы». Эти периоды истории можно назвать временем активного мифотворчества.

Так или иначе, какие-то мифы возникают в обществе постоянно, подновляются старые, приспосабливаясь к изменившимся условиям — этот процесс никогда не прекращается. Но в переломные моменты происходит замена одной мифологической системы другой. Так было в эпоху средних веков, когда языческая мифология сменилась христианской, и на этом переломе формируются суеверный рассказ и религиозная легенда: оба эти жанра связаны с новым понятием сверхъестественного явления, чуда. Так было и в нашу эпоху — в XIX–XX вв., когда мифологическая картина мира, основанная на религиозных представлениях, сменилась новой системой безрелигиозных натурфилософских мифов, опирающихся на научное знание, но ориентированных на массовое сознание.

Вот этот процесс мы и наблюдаем в фантастике XX в.