Дворец Посейдона. Сборник

Чиладзе Тамаз Иванович

РАССКАЗЫ

 

 

ЖУРАВЛЬ

— Осень, — тихо проговорила она, — осень… — Он не отзывался и лежал лицом вниз, обхватив подушку обеими руками. — Журавлей в небе… — опять сказала она. — Улетают… — Помолчала, потом повторила: — Улетают!

Утром, когда пришлось, как всегда, привязывать сеть к сваям, торчащим из воды у самого берега, он дважды вскидывал глаза к небу, будто кто-то окликал его с высоты. В небе пролетал косяк журавлей, тихий и затерянный, как бумажный змей.

«Тучи-то какие», — заметил он тогда.

И ничего не подумал о журавлях, хотя и проводил их долгим взглядом. Стоял в лодке и наматывал на столб веревку.

— И каждую осень так: улетают, улетают, небо полно журавлей…

— Спи, — пробурчал он, хотя ему совсем не хотелось, чтоб она замолчала.

Голос жены убаюкивал его, размякшего от усталости. Голос этот походил на сон, только такой сон, который не видишь, а слышишь. И он слышал, как в небе пролетают журавли.

Лодку качало. Крепко расставив ноги, он стоял в лодке и наматывал веревку на столб. На корме сидел старик Або и обеими руками загораживал от ветра тлеющую у самых губ сигарету. Або не мог уже крепить сети. Зачем он выходил в море? Кто просил его об этом? Або упрям, от него не отделаешься. И не откажешь. Как сказать старику — он небось отцу ровесник.

Внезапно лодка накренилась, и небо тоже покачнулось, даже стало другого цвета — красного. И облака стали не облаками, а будто пестрое стадо коров лениво поползло по небу.

«Странно, что нужно стаду на небе?» — удивился он.

А стадо и в самом деле шествовало по проселку. Смеркалось. Бока у коров словно заляпаны красными кленовыми листьями. Тугое белое вымя несут коровы, как барабан, и сами неуклюже ступают, вразвалку, хмельными барабанщиками со свадьбы.

Вот отворилась калитка, и на дорогу вышла женщина. Он узнал жену. Хотя нет, эта девушка тогда еще не была его женой. Он только издали знал ее. Девушка запрокинула голову, затенила глаза ладошкой и стала глядеть в небо.

— Журавли! — воскликнула она и громко засмеялась.

Стадо, пастух, сидящий верхом на своей лошаденке, дым над крышами — все вдруг остановилось и застыло. Двигался, жил, дышал только этот смех, он медленно-медленно уходил вверх, и чем выше он поднимался, тем определеннее делались его очертания. В сероватом сумраке вечернего неба сначала смутно, а потом все яснее и четче он становился журавлем, крупным, вольно раскинувшим крылья, устремившимся вдаль.

Потом он вдруг почувствовал, что его, его самого, там как раз и не было. Тогда как же, как он мог видеть все это? Где он был?

— Где? — спросил он вслух и тотчас очнулся, понял, что незаметно задремал.

— Где, где… — ответила жена. — Да здесь же, за нашим огородом, в осоке… — Она, наверно, о чем-то рассказывала.

Так было всегда. Перед самым сном она рассказывала ему о чем-то тихим, ровным голосом. Говорила будто сама с собой, будто повторяла, вспоминала все, что произошло за день.

А он лежал и слушал, и все это походило на сон, такой сон, который не видишь, а слышишь.

— Он стоит, голову под крыло сунул и спит… — рассказывала женщина.

— Угу. — Ему лень было распространяться, что, мол, ты права, журавли так именно и спят, а отозваться надо было, чтоб она не прерывала рассказа.

— Да, — продолжала она, — они так и спят — стоя… — и замолчала.

Он было уже подумал, что она заснула, и тут как раз раздался ее смех. Он удивился, но ничего не сказал, только прикоснулся к ней плечом: чего смеешься?

— Как я, — смеясь, ответила она, — ну совсем как я.

Он улыбнулся: «Ну, опять за свое, чудачка!..»

Это она умела. Весь день крутится по хозяйству — то в огороде, закрыв платком лицо от солнца, то в доме у очага — того и гляди, кожа на щеках от жара полопается, ни минуты без дела не стоит и все-таки найдет какую-нибудь диковинку: то ракушку, то безымянный и безвестный сорняк, хотя тот и притворится, защищаясь, цветком кинзы, то птичье перо, заброшенное на балкон ветром. Возьмет в руки бережно, нежно, уставится в одну точку и улыбается. Улыбается чему-то, мыслям, должно быть, своим, легким, как это перышко, подхваченное ветром.

А он, Уча, в море с утра до ночи.

— Море — вот это да, — говорит Або, — а все остальное враки, выдумка, — и кашляет глухо, надсадно.

Изъеденные морской солью руки старика все время в движении, словно клешни краба. Большие, веснушчатые руки Або, тусклые, погасшие, остановившиеся глаза, словно затканные паучьей сетью, постоянно напоминали Уче о том, что рано или поздно он сам станет таким же, как этот скорчившийся на корме лодки или у мачты сейнера старик, тщательно обглоданный ветрами и солью.

— У меня никого на целом свете, — твердил Або. И если Уча в эту минуту вытягивал сеть, знал заранее — вытянет пустую. «Колдун чертов!» — думал он про себя, не решаясь обидеть старика. — И не надобно мне никого! — продолжал свое Або.

А Цира сидела на балконе и улыбалась. Так улыбалась она в тот день, когда Уча впервые увидел ее на ярмарке. Над ней, словно парашют, колыхался распахнутый красный зонт. А сама она шла в белом платье и белых босоножках. И в этом шуме, скрипе несмазанной карусели, мычанье скотины, выведенной на продажу, она, казалось, ничего не слышала и не видела. Не привлекали ее внимания ни ткани, разложенные на прилавках, ни спелые, растрескавшиеся арбузы, ни музыканты, окруженные большущей толпой, ни доска районных показателей, разрисованная приехавшим из города художником, — на доске этой к неподвижно застывшим на чайных и цитрусовых плантациях фигурам были приклеены овальные фотографии передовиков. И это делало доску похожей на холст фотографа Амберки: просунешь голову в круглое отверстие и потом получишь карточку — всадник в чохе и архалуке на коне, по всем правилам!

— Кто это? — спросил Уча у друга.

И как раз в этот момент низенький толстый турист в коротких полотняных штанах, с бамбуковой тростью в руке закричал:

— Поглядите на эту девушку! Нет, вы только поглядите на нее!

— Да какая-нибудь чокнутая! — ответил друг.

— Откуда ты знаешь?

— А оттуда, что глаза у меня пока на месте!

— Я думал, может, ты ее знаешь…

— Первый раз в жизни вижу.

И такая радость вдруг охватила Учу оттого, что приятель не знаком с этой девушкой, что он возьми да пригласи целую группу туристов — всех в одинаковых сванских шляпах — в винный подвальчик, куда они согласились спуститься после долгих уговоров.

У духанщика был такой живот — можно подумать, что он не на ногах стоит, а, как большая глиняная кубышка, лежит прямо на стойке.

Завидя такое количество клиентов, он ухмыльнулся в усы и браво гаркнул:

— Хванчкара! Хванчкара!

А оказалось, что, кроме кислого цоликаури, у него ничего и не было.

Вино он наливал в банку из-под соленых огурцов. Наполнив, подержит банку в руках, словно ждет, не насыплют ли ему туда мелочи. Вина выпили много. Все опьянели. И сам Уча как-то вдруг захмелел. Обнял соседа, низенького толстого дядьку, и запел. Туристы охотно подхватили, хотя песни не знали — это точно. А он стал такой счастливый, что слезы вдруг так и хлынули ручьями. И он чувствовал, что плачет, и оттого пел еще громче. И в это время на лестнице, ведущей в полутемный и прохладный подвальчик, показались старинные сапожки и широченные, в сборочку, штанины музыкантов. Видно, заслышав пение, они решили, что в духане кутеж не на шутку, и в надежде получить настоящую работу поспешили сюда.

Голос дудуки ворвался в подвал полыханием пестрых платочков и наполнил это сумрачное подземелье таким весельем, что Уча понял: у него сию секунду сердце лопнет, если не поднимется туда, на солнце, где с улыбкой лунатика ходила девушка под красным зонтиком.

Раздув щеки, музыканты стояли на пустой площади и дули в свои дудуки.

— «Ах, на свете, — пел один музыкант, — ах, на свете… Ты одна, как солнце, светишь…»

У самого входа на площадь фотограф Амберки натянул свой холст — безголовый всадник усмиряет коня, вставшего на дыбы. Уча подбежал и просунул голову в дырку.

— Амберки! — закричал он. — Амберки, гибну я, братец, пропадаю!

Потом он гнал коня к морю. Но даже сквозь цоканье копыт слышалось ему обжигающее и надрывное:

«Ах, на свете, ах, на свете!..»

На берегу он бросил коня, и конь взвился на дыбы — испугался волн.

«Ты рыбак, на что тебе лошадь?» — упрекнуло море.

А он в ответ руки раскинул бесшабашно и запел:

— «Ах, на свете, ах, на свете ты одна, как солнце, светишь…»

Потом он кинулся в море и поплыл, рассекая волны, спешил, словно гнался за кем-то, за тем, кто раньше него вошел в воду. Плыл, плыл, а от берега все не удалялся. Музыканты теперь стояли на самом берегу, на песчаном холмике и остервенело играли.

— «Ах, на свете, — кричал он из последних сил, — ах, на свете…»

Потом они вдвоем с Цирой вернулись к фотографу Амберки. Амберки посадил Циру на стул, его самого поставил рядом и руку заставил положить на спинку стула.

— Свадебное фото, прошу учесть!

Фотография теперь висит на стене рядом с карточкой родителей, снятых точно так же: мать сидит на стуле, отец стоит рядом. Неужели и это фото делал Амберки?

— Сколько лет тебе, Амберки?

— А?

— Сколько лет тебе, спрашиваю?

— Не спрашивай.

— А что такое?

— Эх!

А потом все пошло как обычно. Только теперь он спешил домой, радовался: Цира ждет у калитки, увидит его издали — бежит навстречу. А он по сторонам оглядывается, соседей стыдно, что скажут: ну и чудачка жена у него — у калитки ждет, встречать бежит… А он доволен, да какое там доволен — он был просто счастлив.

«Вот оно, оказывается, счастье-то какое. Как мало надо человеку. — И тут же сам обрезал себя: — По-твоему, это мало, олух?» Нет, этого было немало, но хотелось еще чего-то, а чего — и сам не знал, а годы бежали. Один… два… три… четыре… Время шло быстро. Может, оттого, что они постоянно ждали завтрашнего дня, словно завтра должно было случиться то, чего они жаждали всем сердцем. Завтра, завтра, завтра… И сегодня не принималось в расчет, скорей бы прошло, побыстрей бы смеркалось — и так каждый день. Будто все, что происходило сегодня, было ничем по сравнению с тем, что ждало их завтра. Завтра… Но он замечал, как менялась Цира. Из дому ее не вытянешь, ничем не обрадуешь, не удивишь.

— Для чего мы живем? — спросила она раз прерывающимся от волнения голосом.

Видно было, что она долго мучилась, прежде чем задала этот вопрос. Они лежали в темноте. А за окном шел дождь, и слышно было, как волновалось море.

— Как это для чего? — переспросил он, но Цира не отозвалась.

— Мы-то, мы для чего существуем? — В дрогнувшем голосе — слезы.

Он приподнялся на локтях и взглянул на жену:

— Ты никак спятила?

Она натянула одеяло на голову и затаилась.

Года два назад, когда, как обычно, он возвращался с моря, на берегу его встретили новостью — даже до дому добраться не дали!

— Жену твою на аэродроме видели, может, кто из летчиков родственником ей приходится?

— На аэродроме? — удивился он. — Что ей могло понадобиться на аэродроме?

На аэродроме один вертолет и два заржавленных древних «кукурузника» — вот и весь флот, в трех километрах от поселка, собственность местного клуба любителей парашютного спорта. И самолеты эти, списанные, они сами починили. Самолетики порой помогали колхозникам. Два летчика жили там же, на аэродроме, в деревянном бараке. Один пожилой, второй молодой парень.

Циры в самом деле дома не оказалось. Он все мог себе представить, кроме этого. Как ненормальный выскочил на улицу и побежал к аэродрому. На полдороге догнал его автобус.

— За Цирой спешишь? — спросил шофер, их сосед.

— Ты о чем? — Он сделал вид, что ничего не знает.

— Уча, — шофер отвел глаза в сторону.

— Да?

— Я ее и вчера туда отвозил и позавчера.

— Ну и что?

— Ничего… Курить будешь? — Он протянул пачку.

— И вчера… И позавчера…

— Ну и что здесь такого? — Теперь это говорил шофер.

— Но послушай…

— Не мудри, парень!

— А что?

— Да ничего…

У самого аэродрома стоит домишко, в домике живет священник. Последняя остановка автобуса как раз у его ворот. У дороги большое дерево инжира. Листья побелели от пыли. Под деревом длинная каменная плита. Наверно, с какой-нибудь могилы. Кто ее сюда притащил, неизвестно. На этом камне, в тени, любители парашютного спорта ждали автобуса.

Автобус остановился.

— Ну, смотри сам, — напутствовал его шофер.

— Да.

— Дело нешуточное!

Уча пошел быстрым шагом, но вдруг остановился и оглянулся: шофер вышел из кабины и сел на плиту под деревом. Уча вернулся, шофер поднялся навстречу.

— Ты чего?

— Поезжай, — ответил Уча, — чего ты ждешь?

— А кто вас назад повезет?

— Езжай! — сказал он твердо, потому что чувствовал — шофер ждет потехи.

— Пожалуйста, я думал…

— Езжай, говорю!

Уча еще долго стоял под деревом, пока автобус не скрылся из глаз.

«Что же это за напасть на мою голову! Что ей надо на аэродроме?» Потом он увидел священника, В одних; сатиновых трусах тот сидел на крылечке и читал газету. На босых ногах калоши без задников.

Заслышав приближающиеся шаги, он снял очки, привязанные к ушам бечевкой.

— Здравствуйте, — поздоровался Уча.

— Будь здоров, сынок. — Священник прищурился и покачал головой. — Не узнаю я тебя чего-то.

Он старательно сложил газету, положил рядом, очки бросил поверх газеты.

И в это время Уча увидел Циру. Она стояла посреди поля, держала под подбородком концы платка, чтоб ветром не сорвало, и смотрела в сторону самолетов. Уча тоже посмотрел туда. У самолетика суетился народ, «Чего она туда смотрит?»

На душе полегчало: только увидел ее — сразу понял, ничего такого не произошло, не могло произойти. От Циры, собственно, другого и ждать не следовало. Ему даже стыдно стало: что она подумает, когда увидит ею здесь?

Все это так, но что сказать всем остальным, как объяснить, что делает каждый день его жена на аэродроме?

«Выходит, я перед каждым должен отчитываться? Ладно, допустим, я скажу, что она просто стоит и на самолеты смотрит. Поверят мне? Не поверят. Ведь Циру-то они не знают».

Теперь он старался, чтоб Цира его не заметила, и потому предпочел завязать разговор со священником.

— Поднимайся, здесь попрохладнее будет. — Священник немного подвинулся. — Присаживайся.

Он поднялся на крыльцо и сел.

— Ни сна мне нет, ни отдыха, — начал священник. — Как устроили этот аэродром, куда бежать — не знаю. Пойти, что ли, попросить — дайте и мне с этим нашим парашютом прыгнуть. Не раскрою его — и конец! — Он захихикал тоненьким голоском, видно, шутка ему самому понравилась. — Потом в газете напишут: поп с парашютом прыгнул. — Он поспешно перекрестился. — Господи, да святится имя твое, народ совсем ошалел, что они в этом небе ищут, чего потеряли?

«Что делать? — думает Уча. — Взять повезти ее куда-нибудь? А то сидит взаперти, ничего не видит. А она ведь не такая, как все, что тут поделаешь. Ступай и объясни людям, что она не такая. А что я могу? Все так живут, я же не могу придумать другую жизнь. Все бросить — а кто нас кормить будет? Пойдем по миру с женой, за ручки взявшись, народ со смеху помрет, камнями закидает. А нет — так вот тебе: стоит в эту жару посреди поля. Знать бы, о чем она сейчас думает!»

— Все уходит, все, — слышится голос священника, — уходит и не возвращается… — Он замолчал. — Сейчас бы водички холодной… Благодать! — снова заговорил священник.

— А что, родник разве далеко? — спросил Уча.

— Там, у инжира.

— Я принесу.

— Да не беспокойся…

— А в чем принести?

— У дверей чайник стоит…

В комнате было полутемно, окна занавешены, стоял острый и неопределенный запах, какой часто бывает в жилище одиноких стариков, запах одиночества. На старинном комоде — образ богоматери, прислоненный к стене. Перед образом в маленькой глиняной миске оплывала свеча. Рядом с иконой можно разглядеть очень старый календарь с портретами Шота, Акакия и Ильи.

Уча взял зеленый, с продавленным боком чайник и вышел на крыльцо.

— Нашел? — спросил священник.

— Вот. — Уча приподнял чайник.

— Удивительно. — Священник приспособил очки и только тогда взглянул на чайник. — Все, что у меня было, все куда-то подевалось, сынок. Не то чтобы воровали у меня, само исчезает. Убегают от меня вещи, наскучило им со мной.

Уча сходил за водой. Старик принял у него из рук чайник, снял крышку, наполнил ее водой и стал пить, как птица, мелкими глотками, часто отдыхая. Потом обнял чайник обеими руками и прижал его к груди.

— Дай тебе бог. — Он закрыл глаза. — Спасибо.

Он долго сидел с закрытыми глазами.

Самолет взлетел, сделал в воздухе пару кругов и снова сел. Когда он заскользил по земле, за ним побежали люди. Самолет остановился совсем близко от Циры. Уча даже увидел, как она отпрянула. А потом сквозь рокот мотора ему послышался ее смех. Послышался, или он просто ждал: в этот момент она непременно должна рассмеяться.

Все бросились к самолету. Летчик с трудом вылез из кабины. Люди дружно загалдели, а о чем — не слыхать. Все размахивали руками. Потом летчик снова сел в кабину, и вскоре мотор заглох. И сразу наступила такая тишина, что люди так и застыли на месте. Все стало похожим на картину. Потом снова зашумели, вытащили летчика из кабины и стали подбрасывать в воздух.

И вдруг все повернулись к Цире.

— Цира! — окликнул ее кто-то.

Цира медленно двинулась с места — не к толпе, напротив, — было видно, как она спешит отойти от нее подальше.

Но и не сюда направилась она, не к дому священника, а пошла прямо, вдоль границы летного поля.

— Цира! Цира! — Теперь ее звали несколько голосов сразу. — Иди к нам!

Цира пошла быстрее и все оглядывалась назад. Все бросились за ней.

— Цира! Цира!

Все походило на то, как если по проулку бежит за деревенской дурочкой стая сорванцов. Хотя люди, наверное, делали это без дурного умысла: заметили, что она глядит на них, и позвали.

Цира уже бежала, и невольно все остальные тоже побежали.

— Да погоди же, Цира! Цира!

Самым последним ковылял летчик с парашютом за спиной, из-за сумки с парашютом он напоминал черепаху, вставшую на две ноги.

Уча еще не знал, происходило все это в действительности или только привиделось ему. Он вскочил и побежал наперерез всем. Цира оглянулась и побежала еще быстрее. Тяжело дыша, ее преследователи подбежали к Уче. Уча раскинул руки в стороны.

— Чего вам надо, чего?

Все остановились, с трудом переводя дыхание. Переглянулись: почему-то они старались не смотреть Уче в глаза.

— Я спрашиваю, что вам надо от нее?

Уча заметил несколько знакомых лиц. Как раз эти-то и избегали его взгляда.

Наконец подоспел и летчик.

— В чем дело? — спросил он и удивленно взглянул на Учу.

Уча схватил его обеими руками за грудки и сильно встряхнул:

— Что ты пристаешь к женщине? Что?

Летчик задергал плечами и ударил его по рукам:

— Пусти!

Подошел молодой парнишка.

— Уважаемый товарищ, — обратился он к Уче крайне вежливо, — ведь у нас имеется клуб любителей парашютного спорта, так?

— Ну? — Уча отпустил летчика и повернулся к парнишке.

Он чувствовал, что делает большую глупость, но не знал, как вести себя иначе.

Летчик кое-как справился с парашютом, положил его на землю, подошел к Уче, схватил его за плечо и повернул к себе.

— А ты чего тут прыгаешь?

— Прыгаю? — Уча горько усмехнулся. — Значит, я прыгаю, да? — и растопыренной пятерней ударил летчика по лицу.

Тот покачнулся, но не упал, удержался на ногах. Пошел на Учу и неожиданно поддал головой в подбородок. У Учи в глазах потемнело, следующий удар пришелся в переносье — хлынула кровь.

Когда он открыл глаза, лежал уже на земле, и тот самый парнишка своим платком обтирал с него кровь.

Потом к нему подошел летчик, приподнял и, не отпуская рук, прошептал в самое ухо:

— Прости, будь другом, я не знал.

Уча уперся одной рукой в землю и поднялся. Пошел.

«Не знал… Не знал… А что он должен был знать? Что тут нужно знать? Что?»

Вокруг было поле, сплошь поросшее ромашкой. Больше ничего не было видно, кроме ромашек. Он шел долго, пока не наткнулся на Циру. Она лежала на земле, подложив руки под голову, и смотрела в небо. Он сел с ней рядом, сорвал ромашку и стал грызть стебелек. Цира повернула голову и взглянула на него так, словно только теперь увидела. Она привстала, положила руки ему на колени, потерлась щекой о свои руки, подняла на него глаза и улыбнулась. Глаза ее наполнились слезами.

— Зачем тебе такая глупая жена?

На берегу моря, чуть подальше каменного волнореза, стояла будка, сколоченная из разномастных досок. В будке женщина жарила рыбу. Рыба сама поворачивалась с боку на бок. У рыбы маленькие белесые глаза, словно два кусочка мела. Было очень жарко. Керосинка, на которой стояла сковородка, коптила.

— Ты должна была стать моей женой, — говорил Уча женщине, — ты помнишь, ведь мы любили друг друга.

Женщина смеялась.

— Я давно знаю тебя, — говорил Уча, и, когда смотрел на поседевшие волосы женщины, его душили слезы.

Женщина смеялась и тыльной стороной руки, в которой был нож, поправляла упавшие на лоб волосы.

Уча обливался холодным потом. Он кричал, уверял, что любит, что все это правда, что он не лжет.

— Неужели ты все забыла? — спросил он наконец без всякой надежды.

— Тс-с, — ответила она, — замолчи.

— Мы могли быть так счастливы!

— Тс-с, — повторила она. — Тс-с!

Теперь она прижала обе руки к груди и подбородком упиралась в самый кончик ножа. Губы ее были крепко сжаты, лицо искажено гримасой, как будто у нее что-то болело и она с трудом сдерживала стон.

— Скажи что-нибудь! — закричал Уча.

Она посмотрела на него и очень спокойно спросила:

— Кто ты такой и чего тебе надо от меня?

Так же неожиданно она улыбнулась, глянула куда-то в сторону и сказала:

— Погляди, как я поседела, — и смутилась, потупилась.

Этого он уже вынести не мог, это было слишком. Он повернулся и выбежал из будки. За волнорезом бушевало море.

«Потом и мы исчезнем бесследно и ничего от нас не останется», — звучал голос Циры, или, может, это море говорило ее голосом?

Разбудил его шум мотора.

— Который час, интересно? — он открыл глаза.

— Наверное, двенадцать.

— Так и ночь пройдет…

— Да… Спи.

Он все прислушивался к мотору. Машина, кажется, остановилась у их ворот. В полночь шум ее раздавался необычайно явственно. Как будто она нарочно грохотала, чтобы их разбудить.

— Кто бы это мог быть? — спросила она.

— Кто его знает. Спи.

Заскрипела калитка.

— К нам! — сказала она.

— Кто?

— Не знаю. — Она приподнялась.

— Постой. — Он схватил ее за руку.

— Гости!

— Я сам открою.

Он натянул брюки, ногами нащупал шлепанцы, щелкнул выключателем и открыл дверь.

Она слышала, как он окликнул кого-то в темноте и как ему ответили.

Некоторое время она лежала неподвижно, потом встала, накинула на рубашку халат и подошла к дверям.

«Но все же кто это мог явиться среди ночи?»

Она так вглядывалась в закрытую дверь, словно та могла вдруг стать прозрачной. Потом она вышла на балкон, подошла к мужу и положила ему руку на плечо.

— Кто там? — спросила шепотом.

— Ступай домой. — Он обернулся к ней.

— А ты скажи, кто это?

Заскрипел колодезный журавль.

— Иди в комнату, дождь, — повторил он.

Цира теперь увидела совсем ясно: у колодца кто-то стоял согнувшись, наверное, поднимал ведро. Так и есть, переливает воду в свое ведро.

— Побеспокоил я вас. — Он обернулся к хозяевам.

— Что вы, какое это беспокойство! — отозвался Уча, едва заметным жестом подтолкнув жену к двери.

Мужчина с ведром подошел совсем близко.

— Спасибо! — Только сейчас он заметил женщину. — Простите за беспокойство, хозяюшка, нам вода понадобилась для машины.

— Заходите в дом, — она сделала шаг вперед, — заходите пожалуйста.

— Ну что вы, мы и так вас потревожили.

— Войдите, отдохните с дороги.

— Да-да, конечно, заходите, — спохватился Уча.

— Нет, спасибо.

Мужчина вдруг повернулся и побежал к калитке. Стоявшие на балконе удивленно переглянулись: что это с ним? Он вернулся тотчас же, почти бегом. Поравнявшись с балконом, он что-то бросил снизу так неожиданно, словно светом фар ослепил: Цира невольно обеими руками подхватила брошенное и воскликнула:

— Ах!

— Это вам! — крикнул он. — Наша добыча!

Он зашагал к калитке.

— Большое спасибо!

Она обеими руками прижала к груди мокрого журавля. Машина давно ушла, а они все стояли на балконе.

В комнате Цира бережно положила убитого журавля на стол, остановилась перед зеркалом, вделанным в гардероб, и провела рукой по волосам. Он видел это, и сердце у него болезненно сжалось. Такая жалость подступила к горлу, что Уча чуть не заплакал. Это было какое-то неясное чувство, возникшее неожиданно.

Он знал, что жена видит его в зеркале, потому взял себя в руки, улыбнулся даже и громко проговорил:

— Оденься!

— Что? — обернулась она.

— Оденься! — Он с трудом проглотил слюну, так волновался. — Надень то белое платье.

— Какое?

— Ну, то…

Она должна была понять, о каком платье он говорил. Уча купил его Цире в день свадьбы.

— Уча?

— Я же говорю, надень.

Он сам начал переодеваться.

— Уча? — Она подошла совсем близко. — Уча?

Он открыл шкаф и вытащил все ее платья:

— Не это, не это… Где же оно?

— Да не знаю. Ведь я так давно не надевала его.

Но его настроение уже передалось и ей. Она принялась за поиски, и это развлекло ее, как, впрочем, развлекло бы всякую женщину.

— Вот оно, — сказала она, — нашла. — Она приложила платье к груди. — Какое мятое!

— Ничего, — сказал Уча, — одевайся, и пошли.

— Куда это, ты вроде свихнулся.

— Пусть. Одевайся быстрей.

— Но скажи хотя бы, куда мы идем!

— Оденься — и узнаешь!

Он сам не знал, куда они пойдут, куда можно пойти среди ночи.

— Ладно, — согласилась она и тихонько рассмеялась, — отвернись, — словно белое платье напоминало ей о той, самой первой, стыдливости.

Он подошел к окну и закурил. Из окна были видны тени эвкалиптов.

За эвкалиптами было море, таинственно затихшее, как в засаде. Ему казалось, что он куда-то спешит, опаздывает! И если не вспомнить сейчас, куда и зачем, то можно опоздать окончательно. Сердце колотилось как бешеное — вот-вот выскочит, — всем существом он вдруг ощутил течение времени. Ни часы, ни смена времен года не дают никогда этого ощущения, потому что все это явления привычные.

То, к чему привыкаешь, не двигается, стоит на месте, каменеет, и ты останавливаешься вместе с ним. Но наступает миг, когда время проходит через самое сердце и властно зовет за собой.

А может ли кто-нибудь идти в ногу с днем, часом, минутой, мгновением, идти с ними, не отставая, по дороге вечности? Ведь это и есть бессмертие…

— Уча! — окликнула она негромко.

Он обернулся и долго смотрел на нее, не мог оторвать глаз.

Цира стояла, прижимая одну руку к груди, а второй придерживала подол платья, удивленная и смущенная, словно ей не верилось — она ли это в самом деле.

Дождь почти перестал, только моросил едва заметно. Уча накинул ей на плечи свой плащ, и они пошли по аллее между эвкалиптами.

На дороге поблескивали лужи. Луна следовала за эвкалиптами в сопровождении свиты рваных облаков. Было слышно, как дергается во сне море.

Вдруг Цира выскользнула у него из рук и побежала… Потом остановилась, сняла туфли, взяла их в руки и снова побежала.

— Подожди! — крикнул он.

Но Она не оглянулась и не остановилась.

Журавль летел. Дорогу ему преграждали пропитанные влагой, ощетинившиеся облака. Внизу было море, скрытое туманом, отрешенное и безразличное. Он летел и не видел ничего. И не мог видеть, потому что кругом были одни облака. Он знал — нужно лететь, если хочешь жить, нужно лететь без устали, без остановки, без конца. Никто не поможет ему, только в полете спасение. И он летел вместе с ветром, потому что ветер был течением времени, плотной мерцающей рекой, на чьих волнах он иногда давал отдохнуть крыльям, лежал на колышущейся поверхности, распластав крылья, переводя дыхание, и ветер нес его над необозримым морем вдаль и потом внезапно уносил обратно той же безмолвной, темной и опасной дорогой — и так без конца. Разве ветру знакома усталость? Значит, и он не должен знать устали, если только хочет жить.

 

ПЯТНИЦА

Девочка приходила почти каждый день, но подойти близко не решалась. Однажды она набралась смелости, подошла совсем близко и остановилась, длинноногая, с едва обозначившейся грудью.

Когда девочка закинула обе руки за голову и сцепила их на затылке, Миха смущенно отвел взгляд в сторону. Девочка стояла и не произносила ни слова. Миха бросил книгу на землю и улыбнулся ей.

— Иди сюда!

Девочка сделала шаг вперед, но снова остановилась.

— Иди!

Она покачала головой — нет.

— Почему? — спросил Миха. — Чего ты боишься, поди сюда.

Девочка засмеялась:

— Чего мне бояться! — и подошла еще ближе. Довольно долго они молча смотрели друг на друга. Потом Миха провел рукой по простыне и проговорил:

— Это снег, и я лежу в снегу.

— Снег! — удивилась девочка. — Разве снег летом бывает?

Она присела на корточки возле кровати и приблизила к нему свое лицо — короткий веснушчатый нос, медовые лучистые глаза.

— Ты больной? — спросила она.

— Мзия! — раздался в это время женский голос. — Мзия! Мзия!

— Это моя бабушка. — Девочка выпрямилась. — Меня зовет.

— Мзия! Мзия! — звала женщина.

— Я пойду, — сказала Мзия, — а то бабушка рассердится.

— Приходи еще, — сказал Миха.

— Приду.

Она убежала.

На берегу моря стояли высокие сосны, за соснами ослепительно сверкало море. Назавтра температура у него поднялась, и на берег его не выводили. Так продолжалось четыре дня. Он умолял мать вынести его к морю, но она и слышать об этом не хотела.

Лежал он на веранде. Моря отсюда видно не было. Его заслоняли одинаковые белые дома и высокие кипарисы. Надо было пробежать спуск, чтобы очутиться у моря. Отсюда к морю ходили огромные пыльные автобусы. Мама носила большую соломенную шляпу, белое платье, белые босоножки. Она по целым дням не отходила от него, все время сидела у изголовья, читала ему или вышивала по большому куску полотна, разостланному на коленях.

По соседству, на этой же веранде, за тяжелой брезентовой занавеской жили греки. У маленькой Эллы был серебряный колокольчик, она подносила его к уху и без конца звонила. Мать Эллы — грузная женщина — двигалась с трудом. Вечерами она выносила низенькую скамейку и садилась у калитки со старинным, разрисованным птицами веером в руках. Отец Эллы, худой и длинноносый, фотографировал на пляже отдыхающих. Возвращаясь домой, он непременно приносил с собой арбуз или дыню. Жена обязательно встречала его у калитки и, завидев его издали, кричала:

— Элла, Элла, папа пришел!

Элла стремглав выбегала из дому, подбегала к отцу и, подпрыгнув, обнимала его за шею.

Ночью кипарисы становились еще выше и придавали разбросанному по склону поселку таинственный вид. Весь поселок был так освещен, словно там горели красные картонные фонарики. Вслед за звоном колокольчика начинал свою песню сверчок. Его стрекот грубой сетью покрывал слабую и нежную мелодию, которая все же боролась, не прерывалась, застенчиво и осторожно расстилалась вокруг и звенела в летней ночи, словно голос самой природы.

На четвертый день Миха решил удрать на море. Он встал, оделся и, едва успев выйти, побежал. Однако быстро устал, остановился, глянул на ботинки, побелевшие от ныли, и обрадовался: в отличие от других мальчишек у него всегда были до блеска начищенные ботинки. Тут как раз его догнал автобус. Ему показалось, что автобус останавливается, он побежал за ним, но тот скрылся за поворотом, не сбавляя скорости. Миха споткнулся, упал и расшиб колено.

За изгородью опт увидел кран, из крана сильной струей била вода. Он толкнул низкую, скрепленную проволокой калитку и вошел во двор, оглядываясь по сторонам: как бы не выскочила откуда-нибудь собака.

С колотящимся сердцем он подошел к крану, сначала плеснул себе воды в лицо и только собрался промыть ссадину на колене, как вдруг почувствовал, как икры ему чем-то ожгло. Он обернулся и увидел приземистого толстяка с пучком крапивы в руках, которым он хлестал его по голым ногам, громко приговаривая:

— И теперь не перестаешь лазить в наш двор, и теперь!

Миха почему-то закрыл лицо руками и побежал. Толстяк гнался за ним и до самой калитки хлестал его крапивой по голым икрам.

Лысина толстяка была обтянута чепцом из дамского капронового чулка, сально поблескивающего на солнце.

Миха бежал домой и громко плакал. Какой уж тут стыд, когда сердце разрывается на части! Он то и дело останавливался, потирая обожженные крапивой икры. Он хотел, чтобы все увидели его, так незаслуженно обиженного и измученного. Но никто не обращал на него внимания, никто не остановился и не взглянул на него хотя бы одним глазом. Ему хотелось скорее прибежать к матери и поплакать, зарывшись в подол ее платья, и сбросить с сердца ту тяжесть, которая вдруг каких-нибудь несколько минут тому назад успела осесть и загустеть там на самом донышке.

Сначала его решили везти в Тбилиси, но врач не нашел в этом необходимости. Миха опять лежал на веранде, снова смотрел на задумчивые кипарисы, но больше не читал и даже видеть не мог книгу. Целыми днями он слушал, как звенел колокольчик Эллы. Ночью, когда в небе загорались звезды, ему казалось, что этому звону вместе с ним внимает кто-то невидимый и большой, больше моря, больше земли. Иногда во сне он слышал его шаги, тотчас открывал глаза и, опираясь на локти, чутко прислушивался, как шагает со звезды на звезду, с облака на облако кто-то невидимый и огромный.

Ему хотелось все время повторять вслух имя Мзии, и, не решаясь делать этого, он звал:

— Элла!

И Элла приходила и смотрела на него большими неподвижными глазами. Ей ставили стульчик возле кровати, она садилась на самый краешек, подносила к уху серебряный колокольчик и звонила.

— Ты что, говорить не умеешь? — спрашивал он Эллу.

Она молча кивала — умею.

— Тогда почему не разговариваешь?

— Слышишь? — вместо ответа говорила Элла и показывала на колокольчик.

— И подруг у тебя нету?..

— Нету…

— У меня тоже… — И снова у него перед глазами возникала Мзия.

Как-то вечером приехал отец. Хотя расстались они совсем недавно, отец показался ему каким-то необычным, изменившимся. Он еще больше располнел. Голый по пояс, он смотрел на город и мурлыкал себе под нос какой-то мотив. Потом он взял большое мохнатое полотенце и отправился на море. Когда он спускался по лестнице, Миха крикнул ему:

— Папа, а ты умеешь плавать?

— А как же! — ответил отец и, продолжая мурлыкать, сбежал по лестнице.

Когда отец ушел, Миха спросил у мамы:

— А папа умеет плавать?

— Он же тебе сказал, что умеет.

— Скажи правду, — упрямился Миха.

— Что с тобой творится, — рассердилась мама, — как ты себя ведешь?

В ту ночь ему приснилось, что мама шагала по звездам, в руке она держала серебряный колокольчик и звонила. «Мама! Мама!» — звал он ее, но она не слышала.

После возвращения с моря все шло по-прежнему. Однажды, когда он готовил уроки, в дверь кто-то постучал. Он встал и открыл дверь. На пороге стояла незнакомая женщина с папиросой в руке.

— Чем ты занимаешься? — спросила она у Михи.

Миха растерялся — от постороннего человека такого вопроса он не ожидал.

— Уроки делаю, — ответил он.

— Молодец! — сказала женщина и наклонилась. — Подойди, я поцелую тебя.

Миха покраснел, но послушно поднялся на цыпочки, и женщина прикоснулась к его лбу сухими холодными губами. Больше она ничего не сказала, повернулась и ушла. Удивленный Миха долго стоял в дверях, а потом решил рассказать о случившемся матери и направился в столовую, где она всегда любила сидеть у окна с вышиванием. В столовой вместо матери он застал ту же высокую женщину, внимательно рассматривающую фотографии отца, развешанные по стенам.

Когда Миха приоткрыл дверь в комнату, она, не оборачиваясь, спросила его:

— Это «Кармен», да?

Миха подошел ближе, взглянул на фотографию и ответил:

— Да, «Кармен»!

— Ну, а как же ты думаешь, — повернулась вдруг к нему женщина, — как же ты думаешь?

— Что?

Казалось, она разговаривала сама с собой, она так была увлечена рассматриванием фотографий, что даже не замечала его присутствия. Шаг за шагом она следовала вдоль развешанных на стене карточек, и Миха следовал за ней.

Вдруг она обернулась и прямо взглянула ему в глаза.

— Что же еще ей нужно было, что?

В тот день отец поздно вернулся домой, и обедали они поздно.

— Где мама? — спросил Миха.

Никто ему не ответил. Вместо матери подавала обед та высокая женщина. Сама она, строго поджав губы, к еде не прикасалась и подряд одну за другой курила папиросы. Она глубоко, по-мужски затягивалась и так сердито разгоняла рукой табачный дым, словно он сам должен был догадаться и предупредительно рассеяться над столом.

— Миха, это твоя тетя, — сказал отец, когда они кончили обедать.

Миха поднял голову и взглянул на женщину. Она тоже смотрела на него.

— Тетя Софико, — сказал отец. — Она приехала к нам в гости из Кутаиси. Ты будешь слушаться тетю Софико беспрекословно, договорились?

Тетя Софико сложила тарелки стопкой и сказала:

— Миха — хороший мальчик!

— Где мама? — снова спросил Миха.

— Сейчас я немного вздремну, — сказал отец, — обязательно разбудите меня в семь часов, у меня сегодня спектакль.

— Ты будешь петь? — с удивлением спросила его тетя.

— Буду…

— Да, но… — тетя развела руками, потом, словно о чем-то вспомнила, встала и вышла из комнаты.

Миха почувствовал: что-то случилось. Он хотел спросить отца, но увидел, что тот заснул, сидя на стуле. Он так беззаботно похрапывал, что все подозрения Михи рассеялись. Отец всегда так засыпал после обеда, и мать будила его. Миха не решился будить отца и на цыпочках вышел из комнаты. В коридоре он застал тетю, она, скрестив руки на груди, пристально смотрела на него. Понурив голову, он прошел мимо нее в свою комнату, закрыл дверь и прислонился к ней спиной.

Он долго стоял так. В комнате постепенно темнело. Уже отчетливо вырисовывалось окно, которое временами вспыхивало зеленым неестественным сиянием от световой рекламы над домом напротив.

«Где мама? — думал он. — Мама… Мама…»

В ту ночь он долго не мог заснуть. Он лежал в темноте с открытыми глазами и смотрел в потолок. Вдруг в коридоре ему послышался шум и голос матери. Он вскочил, открыл дверь. В конце коридора стояли какие-то люди, которых в темноте он разглядеть не смог. Но матери как будто с ними не было.

— Ты еще не спишь? — прикрикнул на него отец.

Он быстро закрыл дверь и лег в постель.

Утром тетя приготовила ему завтрак. Но кусок не шел в горло, потому что она не спускала с него пристального взгляда.

— Кушай, почему ты не ешь?

— Не хочется… — И потом добавил: — Спасибо.

— По утрам ты всегда ешь так мало?

— Да.

— Так не годится. Потому ты такой худой.

«Где мама? — думал он. — Может, она заболела и от меня скрывают? Она, наверно, больна и лежит в больнице».

Спросить тетю он не решался, а отец еще спал. Просыпался он поздно. И входить в его комнату строго воспрещалось.

Миха взял ранец и вышел на улицу. В школе он с нетерпением ждал окончания уроков и, едва заслышав последний звонок, побежал домой. Улица начиналась маленьким садиком, полным нянек с детишками. Раньше садик был огорожей высокой железной решеткой и в него никого не впускали. В саду стояли высокие липы, зеленела молодая травка, и оттуда веяло прохладой. Сквер поливали ежедневно. На листьях и травинках тысячами красок сверкали водяные капли. Женщины прогуливали детей вдоль ограды. Дети просовывали сквозь прутья ручонки, старались ухватить траву. Мамы бранили их и не разрешали. Потом ограду сняли, и сад стал излюбленным местом прогулок. Вместо ограды теперь был низенький каменный парапет, перешагнув через который вы вступали в тень густых деревьев. Сквер был таким же красивым, но его уже не поливали каждый день.

Миха присел на парапет и положил книги на колени. Он разомлел от солнца и проголодался.

— Ого, — услышал он, — кого я вижу!

Перед ним стоял Робинзон, их сосед по двору. Робинзона Миха не любил, тот всегда посмеивался над ним и противно хихикал…

Робинзон и сейчас скалил зубы. На нем был голубой костюм, сшитый из того же материала, что и у офицеров милиции. Пуговица белой нейлоновой сорочки на животе была расстегнута, выглядывала запятнанная майка.

— Поди сюда, парень, я подвезу тебя на машине, — сказал Робинзон.

Тут же стояла его зеленая «Волга». Миха поднялся.

— Спасибо!

Миха часто давал себе слово, что при встрече с Робинзоном будет с ним так же груб и небрежен, как он. Однако на деле он робел, съеживался, голос начинал дрожать. Миха всячески старался скрыть свою робость, но она не ускользала от внимания Робинзона, который в душе радовался, что внушает кому-то страх. У Робинзона было два сероглазых сына-близнеца, похожих друг на друга, как щепки бульдога. Одного звали Котэ, второго — Сосо. Котэ называл Миху очкариком, а Сосо дразнил его Шопеном.

— Чего ты тут ждешь? — спросил его Робинзон.

— Сижу просто так, — опустив голову, ответил Миха.

— Не мать ли свою поджидаешь?

— Маму? — Миха взглянул на Робинзона. — А где она?

— Почем я знаю?.. А что говорит твой отец, где она? — Затем он приподнял пальцем подбородок Михи, заглянул ему в глаза и добавил: — Ну, так что же все-таки говорит твой отец, а? — и громко расхохотался.

Миха отошел от Робинзона. Он еле волочил ноги, словно к ним были привязаны тяжелые камни. Шел он, сгорбившись и поникнув головой, ему было страшно совестно, а отчего, он и сам не знал. Он чувствовал на своей спине взгляд Робинзона. От этого взгляда он еще больше сжимался, словно хотел совсем исчезнуть. Вдруг под каким-то деревом Миха увидел камень, он нагнулся, поднял его и резко повернулся. Робинзон уже садился в машину, и, когда увидел направляющегося к нему Миху, лицо его изменилось. Он, конечно, заметил камень.

— Миха! — предупреждающе крикнул Робинзон.

Но Миха в эту минуту ничего не слышал и, казалось, не замечал самого Робинзона. Он едва успел замахнуться, как Робинзон схватил его за руку:

— Как ты смеешь, сопляк! — Он крутил ему руку до тех пор, пока Миха не выронил камень. — Ты только погляди на него? — Он грубо толкнул Миху. — Убирайся отсюда, ты, Шопен несчастный!

Миха не двигался с места. Он стоял и упрямо смотрел в землю.

Вернувшись домой, он немного постоял у двери и прислушался, нет ли кого в коридоре. Затем осторожно, стараясь не шуметь, отпер дверь своим ключом и, войдя, нарвался на взгляд тети. Как будто она знала, что он именно сейчас вернется из школы, и стояла у дверей. Ему стало совестно, что он как-то по-воровски пробрался в дом. Тетя смотрела на него молча. Они долго стояли так, наконец тетя сказала:

— Захлопни дверь!

Когда щелкнул замок, внутри у него словно тоже что-то крепко, наглухо заперлось.

Как раз больше всех остальных он избегал тетю. Он чувствовал, что боялся этой чужой женщины, без всякой на то причины. Он замечал и то, что тетя не была злой, хотя и старалась казаться строгой.

— Чего ты стоишь?

Миха аккуратно обошел тетю и свернул в свою комнату. Он бросил книги на стол и присел на кровать.

— Робинзон Крузо! Робинзон Крузо! — громко повторил он несколько раз.

И отчетливо увидел развалившегося на солнце с трубкой в зубах Робинзона Крузо, у ног которого на корточках сидел бедный Пятница и смотрел ему в глаза с собачьей преданностью.

А может, вместо Пятницы у ног Робинзона Крузо сидел он, Миха, которому в любое время Робинзон мог дать по шее только за то, что он не умел бросать камней и курить трубку.

— Робинзон Крузо! — повторил он еще раз, и тут в дверь постучалась тетя.

Миха привстал, но почему-то не отозвался, как следовало: «Войдите», — это показалось ему странным и непривычным. Он встал и открыл дверь.

— Ты не голоден? — спросила его тетя.

— Нет.

Она подошла к столу, взяла книгу, вынула из кармана передника очки, полистала страницы, снова положила ее на стол и обратилась к Михе:

— Почему?

— Что?

— Почему ты не хочешь кушать?

Миха пожал плечами. Стало тихо. Заметно было, что тетя собиралась завязать разговор, но не знала, с чего начать.

Миха терпеливо ждал. Он понимал, что, если будет молчать, тетя тоже ничего не скажет, она явно искала повода для разговора. Сейчас главное было не проговориться и не сказать лишнего. Это открытие обрадовало его. Но тут же он удивился, обнаружив в себе совсем новые качества. Откуда, в нем появилось столько хитрости, злости? «Мама, где мама?»

И тут он отколол такое, чего не мог объяснить сам себе даже много времени спустя. На одну минутку ему показалось, что он в комнате один, он приставил к шкафу стул, влез на него и потянулся за игрушечной шпагой, торчавшей между книгами и коробками. Достав шпагу, он лихо взмахнул ею несколько раз и только тогда вспомнил, что тетя стояла тут же, рядом с ним. Ему стало неловко, и мысль о том, что он выглядел маленьким и глупым, играя в то время, как от него ждали более серьезных поступков, заставила его покраснеть. Он не решался повернуться в сторону тети: как ей объяснить, что все это произошло с ним помимо его воли? Не глядя на тетю, он все же увидел, как она повернулась и вышла из комнаты, захлопнув за собой дверь. Немного постояв, смущенный и растерянный, он вышел в коридор и направился в кухню. Дверь в кухню была открыта. Тетя сидела за столом и пыталась прикурить сигарету. Спички гасли одна за другой. Она бросила сигарету на стол и посмотрела на Миху.

— Простите меня, пожалуйста, — пробормотал Миха, — простите.

Тетя снова попыталась зажечь спичку, Миха подошел к ней совсем близко и сказал:

— Дайте я зажгу!

Тетя протянула ему спички, Миха зажег и дал ей прикурить.

— Садись, — сказала она и указала рукой на стул.

Миха присел на край стула, словно не думая долго засиживаться, однако вскоре спохватился и сел как следует. И это тоже у него получилось невольно.

— Ты случайно не куришь? — спросила его тетя.

— Нет, — ответил Миха.

— Хорошо, — сказала тетя таким тоном, словно огорчилась, что он не курит. — Твой отец тоже не курит! — сказала она.

— Да.

— Ты, правда, не голоден?

— Нет.

— Ладно, можешь идти.

— Я останусь, — сказал он для приличия.

— Ты любишь хачапури?

— Очень.

— Тогда я тебе утром испеку.

Больше им не о чем было говорить. Муха, застрявшая между оконным стеклом и занавеской, остервенело жужжала, и казалось, они сидели здесь только для того, чтобы прислушиваться к этому жужжанию. Вдруг Миха почувствовал сильный голод. До этого он его совсем не ощущал. О еде и заикаться было нечего, тетя махнула на него рукой. Вместо серьезной беседы она перевела разговор на хачапури, а скоро и вовсе позабыла о нем и занялась кастрюлей, кипевшей на газовой плите.

Миха выскользнул из кухни. От запаха пищи у него кружилась голова. Ему захотелось как можно скорее унести отсюда ноги. Он открыл дверь и, не заходя в свою комнату, вышел на лестницу. Он прислушался, не играют ли в подъезде сыновья Робинзона. В последнее время он всегда помнил, что нужно быть начеку. Убедившись, что их нет, он сбежал по лестнице и очутился на улице. Поблизости он знал одну закусочную и решил пойти туда. В кармане у него лежала трехрублевка, он даже не помнил, для чего ему ее дали — вероятно, на книги. Книг он не достал, а деньги остались у него. Он почувствовал себя богатым, независимым человеком, поддавшимся настроению прогуляться по городу. Очутившись у дверей закусочной, он остановился: как войти туда, где никогда прежде не бывал? Что ждет его за этой дверью, как его встретят? Может быть, вытолкают в шею. Может, спросят фамилию — кто он, где учится, как посмел войти туда, куда вход учащимся воспрещен. Но голод взял свое, и Миха шагнул в открытые двери закусочной.

В маленькой комнате с низким потолком стояло несколько столиков. Пол был обрызган водой, с потолка свисали липкие, спиралью закрученные мухоморы. Их надо было обходить очень осторожно, чтобы не зацепиться. На прилавке горой возвышались пивные кружки и стаканы. На полках в полумраке поблескивали бутылки с водкой. Миха нерешительно прошел в самый дальний угол и сел за пустой столик. Сидеть пришлось долго, никто на него не обращал внимания. Но теперь ему не хотелось уходить отсюда. И не потому, что был голоден — голод уже прошел, просто приятно было сидеть вот так. Был бы на его месте Робинзон Крузо, стукнул бы кулаком по прилавку, потребовал кружку пива, одним залпом осушил бы ее и, утерев с губ пену, небрежно бросил продавцу: «Налей еще!» Так же залпом опрокинул бы и вторую кружку, сел бы за стол и уничтожил в один присест полбарана. Робинзон вытер бы о скатерть руки, набил трубку и задымил. Его не заставили бы ждать так долго.

Кто посмеет задерживать Робинзона, ведь у него уйма дел! Он должен выкупаться, аккуратно подстричь бороду, сходить в цирк на борьбу, проехаться на «Волге», покуражиться над маленьким парнишкой, потянуть его за ухо и похохотать.

«Я Робинзон Крузо!» — крикнул Миха. «Ты червяк, гусеница!» — захихикали пьяницы, недружно сдвигая пивные кружки. «Нет, я Робинзон!» — Миха вскочил на стол…

— Каурму будешь есть?

Миха поднял голову, перед ним стоял высокий дядька, в одной руке он держал папиросу, а другой почесывал затылок.

— Буду, — пробормотал Миха, почему-то пугаясь высокого дядьки.

— Наверно, и лимонад выпьешь? — Официант глядел в окно.

— Если можно… пива… пива, пожалуйста…

— Пива у нас нет, — почему-то со злостью ответил дядька, но, заглянув ему в глаза, добавил изменившимся голосом: — Разве ты не видишь, что пива нет? Уже два дня, как у нас нет пива, два дня!

Официант ушел в сильнейшем раздражении. Через некоторое время он снова появился, неся в огромных руках глубокую тарелку. Можно было подумать, что он несет пепельницу; так он и шествовал, с папиросой в зубах и с пепельницей в руках. Поставив перед Михой полную тарелку, он объявил:

— Сейчас я принесу хлеб. — На полпути остановился и, не оборачиваясь, спросил: — Лимонад будешь?

— Буду.

— Грушевый… — Он снова исчез.

Исчез он в полном смысле этого слова, потому что из-за страха и смущения Миха до конца не посмел проследить за ним.

Наконец хлеб и лимонад были поданы.

— Стаканы вон там! — указал официант в сторону стойки.

Миха встал, подошел к стойке и взял стакан. Официант уже открыл бутылку лимонада и уставился на стол, как будто пытался вспомнить, не забыл ли чего-нибудь. Как оказалось, он думал именно об этом, потому что вслух произнес следующее:

— Ты знаешь, я не принес ложку! — и с упреком посмотрел на Миху, словно не он сам, а Миха забыл принести ложку.

Миха снова поднялся, снова подошел к стойке, где он брал стакан, и увидел в деревянном ящике с отделениями ножи, вилки и ложки.

Миха не дотронулся до каурмы и выпил только стакан лимонада.

Снова появился официант. Он остановился и так посмотрел на Миху, словно никак не ожидал увидеть его здесь. Наверно, он уже забыл про него. Собственно, это и не удивительно.

— Сколько с меня? — спросил Миха и вынул из кармана деньги.

Официант посмотрел на стол и улыбнулся.

— Крепко ты разгулялся, браток!

— Получите с меня.

— Ну давай! Рубль!

Миха протянул ему деньги. Официант бросил на стол две скомканные рублевки и взял у него трешку. Миха уже подходил к двери, когда он догнал его:

— Ты в каком классе?

Миха обернулся.

— В шестом.

— В шестом… в шестом, — повторил тот, о чем-то думая, — потом вынул из кармана рублевку и протянул ее Михе: — На, держи свои деньги!

Миха попятился назад и замахал руками.

— Нет, что вы!

— Бери, бери!

— Что вы, что вы! — говорил Миха, пятясь на улицу.

Официант не отставал:

— У нас есть хорошее лобио, иди поешь!

Миха бежал и думал: «Что он ко мне привязался, чего ему надо!»

У стадиона «Динамо» толпилось много народу. Миха только было обрадовался, что никто не мог помешать ему пойти на стадион, и собрался войти в ворота, как вспомнил про тетю Верико. Она жила тут же, неподалеку. За стадионом. Мама несколько раз приводила его к ней. Когда они приходили, тетя Верико так и рассыпалась перед мамой и чего только перед ней не выкладывала — платья, чулки, косынки, твердя одно: «Это все только для тебя, моя голубушка, моя любимица!»

Миха считал тетю Верико ближайшей маминой подругой. «Может, тетя Верико знает, где мама».

К тете Верико вела винтовая железная лестница. По этой лестнице надо было подняться на второй этаж, пройти длинный деревянный балкон и постучаться в застекленную дверь.

На балконе было развешано белье, и Миха с трудом пробирался между мокрых, отяжелевших простыней!.

Когда он постучал в дверь, в квартире поднялся такой переполох, что он испугался и хотел убежать, но пересилил себя и остался. Дверь внезапно отворилась, и на балкон высыпало сразу несколько человек, среди них была и тетя Верико в платье с глубоким вырезом. В руках она держала большой белый платок. Все почти в один голос кричали:

— Пришел, пришел!

Стоявшего у дверей Миху они даже не заметили.

— Он спрятался! — закричал один из мужчин.

И тетя Верико почему-то очень громко рассмеялась.

Все кинулись к мокрым простыням и с веселым смехом стали кого-то разыскивать. Миха понял, что пришел он сюда совсем не вовремя. Он сделал шаг, чтобы незаметно уйти, но тут же наткнулся на запыхавшуюся тетю Верико, которая, не обращая на него внимания, высоко подняла подол и застегнула на чулке резинку.

Миха подошел к перилам и выглянул во двор: маленькая девочка, растопырив руки, кружилась на одном месте.

— Кого тебе надо? — услышал он голос тети Верико.

Все уже вошли в комнату, и она собиралась закрыть дверь. Миха решил, что тетя Верико не узнала его, и поэтому немного растерялся. Тетя Верико подошла к нему поближе:

— Я спрашиваю, кого тебе надо?

— Тетя Верико, я Миха.

— Миха? Ну, и что же ты хочешь?

— Не заходила ли к вам моя мама?

— Твоя мама? Которая это?

Миха объяснил.

— Да, но при чем здесь я? — Тетя Верико посмотрела по сторонам и, понизив голос, добавила: — И зачем она должна была заходить ко мне?

— Я думал, может, вы знаете…

— Нет, дорогой, я ничего не знаю-.

В это время из-за простыней появился высокий, худой, очень бледный мужчина.

Миха не поверил своим глазам: на шее у мужчины красовалось деревянное сиденье от унитаза наподобие того, как на свинью надевают ярмо, чтоб она в огород не лазила.

Тетя Верико повернулась в его сторону.

— Сандрик!

Мужчина приложил палец к губам.

— Тс-с-с, — произнес он и скрылся в комнате.

Тетя Верико проводила его восторженным взглядом. Затем она обернулась к Михе:

— А теперь уходи, дорогой, ты же видишь, мне некогда!

— До свиданья, — сказал Миха; голос у него оборвался.

— Постой, — окликнула его тетя Верико, — подожди! Значит, ты — сын Тамары?

— Да.

— Подожди. — Она приоткрыла дверь. — Сандрик, Сандрик, иди сюда!

Когда Сандрик вышел, тетя Верико поднялась на цыпочки и что-то шепнула ему на ухо.

— Ох-ох, — вздохнул Сандрик и хлопнул себя рукой по лбу. Затем он поднял вверх указательный палец и произнес свое: — Тс-с-с!

Хотя на шее Сандрика уже не было крышки от унитаза, Миха не мог заставить себя посмотреть на него.

— Подойди ко мне, мальчик! — обратился Сандрик к Михе. Миха не сдвинулся с места, тогда он сам подошел к нему и сказал: — Ты маму разыскиваешь, да, мамочку? Понятно. Я знаю, где твоя мама. Хочешь, я тебе скажу точный адрес?

Миха кивнул. В голове его вертелась одна мысль: что его удерживает здесь и почему он не бежит без оглядки?

— Улица Барнова, семьдесят, квартира Левана Капанадзе! Там твоя мама, и, ей-богу, она чувствует себя хорошо. Не бойся, иди, ты найдешь ее там.

— Да, она там, — подтвердила тетя Верико. — Она на самом деле там. Сандрик, хватит, заходи в комнату, простудишься.

Сандрик снова поднял вверх указательный палец и, совсем как строгий учитель, прошипел:

— Тс-с-с! — Затем он взглянул на тетю Верико и процедил сквозь зубы: — Женщина!

— Сандрик, я сейчас заплачу, — истерически закричала тетя Верико. — Знай: если ты простудишься, я покончу с собой!

Миха ушел не прощаясь, словно кто-то столкнул его с места и заставил сделать шаг. На него уже не обращали никакого внимания. Когда он спускался по лестнице, до него донесся истошный крик тети Верико:

— Затеяли стирку именно в день моей свадьбы, да?! Чтоб вы подохли, подохли, подохли все в один день! Чтоб вам в гробу пригодились эти простыни!

«Улица Барнова, семьдесят, улица Барнова, семьдесят, — кто-то упорно твердил прямо в уши Михе. — Да, но почему мама там, если она вообще в Тбилиси? Почему она не приходит домой? Где же я был раньше, чего я ждал? Теперь мне надо ее отыскать».

Он ускорил шаг, словно мать могла слышать его размышления и видеть, как он идет по улице. Взгляд матери он чувствовал повсюду: на улице, в трамвае и после, когда сошел с трамвая. Как будто мать держала в руках волшебное зеркало и видела его все время. А что предпринял бы Робинзон Крузо, если бы он потерял мать?

Ему несколько раз пришлось нажать кнопку звонка, пока дверь открыли. Ему сразу захотелось крикнуть: «Мама!», — но его остановил незнакомый строгий голос. Перед ним стояла худая, среднего роста женщина в халате, надетом прямо на ночную рубашку. Похоже было, что она только что поднялась с постели. Через раскрытый ворот халата виднелась ее бледная впалая грудь.

— Кого вам надо?

Миха не мог вымолвить ни слова. Он стоял и смотрел на острый подбородок женщины, обсыпанный пудрой. Пудра белела и на воротнике ее рубашки. Женщина провела рукой по подбородку, взглянула на ладонь и еще строже спросила:

— Я спрашиваю, кого вам надо?

«Неужели все договорились издеваться надо мной?» — думал Миха. Растерявшись и не зная, что сказать, он назвал себя.

Женщина вышла в подъезд, прикрыла за собой дверь, придерживая ее рукой, чтобы она не захлопнулась.

— Что ты сказал, кто ты такой?

Миха повторил.

— Прекрасно, но чего вам от меня надо?

Почему-то она опять перешла на «вы».

— Ничего, — сказал Миха.

— А все-таки?

Женщина так заинтересовалась, что Миха понял: ни в коем случае нельзя открывать ей причину своего прихода.

— Я спрашиваю тебя! — Она почему-то засмеялась, и от этого смеха Миха почувствовал себя так, будто его окатили ледяной водой. — О боже, до чего я дожила! — смеялась женщина. — Вдруг она вцепилась обеими руками в мальчика — лицо ее стало длиннее, подбородок еще больше заострился — и заговорщически шепнула ему: — Заходи, заходи в комнату! — Она насильно втащила его в комнату, как орел зайца в свое гнездо. — Подожди здесь! — приказала она ему, сама подошла к зеркалу, стерла с подбородка пудру, поправила волосы и беспечным голосом крикнула: — Леван, к тебе гости!

Ответа не последовало.

— Леван, ты что, не слышишь?.. Идите, идите за мной!

Когда они вошли в соседнюю комнату, Михе прежде всего бросилась в глаза зажженная настольная лампа.

«Почему она горит?» — подумал он, но тут же заметил, что в комнате было довольно темно, все окна были плотно занавешены. Здесь как будто и не знали, что на дворе давно уже рассвело.

Миха окинул взглядом полутемную комнату и только сейчас различил сидящего в глубоком кресле мужчину. Руки мужчины так беспомощно лежали на подлокотниках кресла, словно он долго и безрезультатно пытался подняться с кресла и теперь отдыхал от тщетных усилий. Перед ним валялся чемодан с откинутой крышкой, из чемодана вылезал похожий на бычий язык длинный красный галстук. Лицо мужчины разглядеть было трудно, и Михе показалось, что он нарочно прячет его. Поэтому он стал особенно внимательно вглядываться и не то чтобы узнал его, а сердце ему подсказало, что он знал этого человека, но откуда, где он его видел, когда, — сказать не мог.

— Своих детей мы отправили из дому, — очень спокойным голосом начала женщина, словно продолжая прерванный приятный разговор, — чтобы уберечь их от этой грязи. Ты же говорил, что ссориться неудобно, вот я и не ссорюсь, видишь, как я спокойна и не кричу, ведь кричать тоже неудобно…

— Меги! — страдальческим голосом прервал ее мужчина.

Она засмеялась.

— Не беспокойся, это я не тебе, просто душу отвожу, не обращай внимания.

— Меги!

— Вот пришел мальчик, он ищет свою маму, дай ему ответ! — Вдруг она торопливо оглянулась по сторонам и, хрипло вскрикнув: — Я больше не могу! Задыхаюсь! — кинулась к занавеске и повисла на ней, крепко ухватившись за края руками, занавеска оборвалась, и женщина свалилась на пол.

Мужчина вскочил с кресла и кинулся к ней:

— Меги! Меги!

Потом он обернулся к Михе, словно только что его увидел, долго смотрел на него и неожиданно крикнул:

— Убирайся, убирайся отсюда!

На улице Миха прислонился к стене и закрыл лицо руками. Потом он почувствовал, как успокаивается, может, оттого, что все понял до самого конца.

Смеркалось. На улице было тихо. В этой тишине трамвай казался красным дирижаблем, на брюхе ползущим по земле. Деревья и дома как бы повисли в воздухе. Но тут раздался трамвайный звонок, и все приняло свой прежний облик. Он долго шел пешком. Миха нарочно не садился в троллейбус, он не спешил домой. И вдруг сердце его дрогнуло: если тот мужчина оказался дома, тогда, может, и мама вернулась! Он побежал к остановке, сел в автобус и опустил в автомат пятикопеечную монету. Опустив монету, он загадал: если выскочит счастливый билет, значит, мама уже дома; билет оказался счастливым. Теперь он был окончательно уверен, что мама ждет его дома. Значит, можно не спешить. Вдруг она поймет, что он обо всем догадался, а ей наверняка хотелось, чтобы он не знал ничего. Он сошел у Дворца пионеров и долго стоял, размышляя: идти ему домой или нет? Несмотря ни на что, он был счастлив, счастлив, что его мать снова дома. Когда ему открыла тетя, он сразу понял, что предчувствие его обмануло: если бы мама была дома, она сама бы подошла к дверям.

— Где ты был до сих пор?.. — набросилась на него тетя.

И сердце у него горько сжалось. По всему видно, что она надолго собирается здесь оставаться.

Миха ничего не ответил и прошел в свою комнату. Он даже не подумал, что поступил невежливо, не ответив на вопрос тети. Он зарылся лицом в подушку и не помнил, сколько времени пролежал в таком положении. Потом открылась дверь, и в комнату вошла тетя. Он не поднял головы и не видел ее, по по шуму догадался, что она убирала на его столе. Потом наступила тишина. Миха глянул одним глазом — проверить, ушла ли тетя. Но она сидела на стуле и смотрела прямо на него. Опять отвернуться было неловко, он поднялся и присел на кровати.

— Тебя спрашивал отец, — сказала она, — почему тебя не было за обедом?

Потом они снова долго молчали. Миха был голоден до дурноты, но стеснялся сказать об этом. Тетя, как будто что-то заметив, спросила:

— Будешь обедать?

— Буду, — ответил Миха.

— Тогда пойдем, я не снимала кастрюли с огня; думала, вот-вот придет.

Нет, он не нуждался в такой заботе — она делала его податливым и безвольным. Она возвращала его обратно туда, откуда он с трудом выкарабкался после стольких насмешек и издевательств.

— А если я не стану есть? — спросил он дерзко.

По крайней мере ему показалось, что он посмотрел на нее нагло и бесцеремонно.

— Как тебе угодно, — спокойно ответила тетя.

— Нет, я очень голоден и буду обедать, — сказал Миха и поднялся.

— А суп такой вкусный, — сказала тетя и тоже встала.

— Нет, я раздумал, — сказал Миха и снова сел на кровать. — Я не люблю суп, мама об этом знает.

Тетя вздрогнула, и Миха понял, что причина была не в его нетактичности, а в ненависти, которую питала тетя к его матери. И торопясь, чтоб она не успела выразить это чувство прямо, он добавил:

— Нет, нет, простите меня, я очень люблю суп, — и шагнул к двери.

Обернувшись, он увидел, что тетя, сдвинув брови, строго смотрела на него. В кухне он сел за стол на место отца и сказал, потирая руки:

— Ну-ну, посмотрим, какая ты хозяйка, посмотрим.

Ему доставляло удовольствие смотреть, как бледная и растерянная тетя суетилась возле газовой плиты. Вдруг комната перевернулась, и он обеими руками ухватился за стол. Комната снова перевернулась, словно крутилась вокруг невидимой оси. В глазах у него потемнело, и он погрузился в темную бездонную пропасть, но тут кто-то схватил его и снова втащил в кухню. Как будто бы ничего не произошло, только руку его почему-то держала тетя.

— По-моему, у тебя жар, — сказала она и прикоснулась ладонью к его лбу.

Миха мотнул головой и, отведя ее руку, улыбнулся:

— Какой там жар, я просто голоден!

— Тогда почему ты не ешь, обед уже остыл!

Когда она успела накрыть на стол? Хороша что она не заметила, как у него закружилась голова. Ему надо продержаться еще немного, а вот когда он останется один… Что будет, когда он останется один?

Он бросил ложку на стол.

— И это все? — спросила тетя.

— Теперь покурим! — заявил Миха.

— Ты же говорил, что не куришь?

— Кто это вам сказал? Дайте мне сигарету. — Он говорил, а сам ждал, что вот-вот она его ударит. Он от души хотел, чтобы тетя больно прибила его и выгнала из кухни. Потом он засомневался: может, ему кажется только, что он все это произносит вслух; наверно, на самом деле он молчит, а если нет, то почему же тетя ведет себя так, словно она ничего не слышит? Для того чтобы развеять свои сомнения, он капризным тоном спросил: — Где сигареты, я спрашиваю!

Тетя вынула из кармана передника сигареты и положила пачку перед ним.

«Знает, что не закурю», — подумал Миха.

— Не надо курить, — сказала тетя.

— Почему? — вызывающе спросил Миха и потянулся к коробке. — Почему это?

— Потому что не детское это дело, — спокойно ответила тетя.

— Извините, но сейчас уже больше нет детей! — сказал Миха и сам тут же подумал, какую сморозил глупость.

— Значит, детей больше нет? — так же спокойно переспросила тетя.

Миха чувствовал, что тетя этим спокойствием шаг за шагом снова возвращает свою пошатнувшуюся было власть. Именно этим спокойствием она одолевала его. Еще немного — и она станет с ним разговаривать, как с малышом из детского садика: «Какого цвета море, мой мальчик?» — «Синего!» — «Молодец! Ах, какой же ты молодец!» Он встал и вышел из кухни.

В коридоре у него снова закружилась голова, он пошатнулся и плечом ткнулся в стену. Больше он ничего не помнил.

Когда очнулся, лежал в постели. В комнате было темно, но он все же разглядел тетю, сидевшую за столом. На нее падал свет через уличное окно. Он закрыл глаза и сразу заснул. Потом проснулся. Не открывая глаз, почувствовал, что в комнате горит свет. Отец шепотом разговаривал с тетей. Сквозь сон этот шепот слышался ему громким разговором, и от этого он проснулся. Глаз он открывать не стал. Ему было стыдно перед всеми, в особенности перед тетей. Как видно, тетя его раздела, уложила в постель, а он ничего не почувствовал.

— Жара у него нет! — послышался голос тети.

«Они думают, что я болен. Они не верят, что я обыкновенный невоспитанный и наглый уличный мальчишка, хулиган. Я хочу быть таким… Хочу… Хочу курить, плеваться, бросаться камнями. Нет, ничего не хочу… Вот сейчас я закрою глаза, и все исчезнет… Ведь можно так заснуть, чтобы больше не просыпаться…»

Дверь хлопнула, это, наверно, отец вышел из комнаты. А Михе хотелось, чтобы он сидел у кровати, не сводя с него глаз, положив руку ему на лоб. Или же сидел бы так просто. Тетя погасила свет. Теперь можно было больше не притворяться спящим. Но он чувствовал на себе взгляд тети и еле сдерживался, чтобы не повернуться в ее сторону.

Спустя некоторое время тетя спросила его:

— У тебя болит что-нибудь?

Он не поверил своим ушам: неужели тетя обращалась к нему? Но в комнате, кроме них двоих, никого не было. Как она догадалась, что он не спит?

В комнате наступила напряженная тишина. Тетя явно ждала его ответа.

— Нет, — ответил он.

— Напугал ты меня, — снова сказала тетя, и голос ее доносился откуда-то издалека. Как будто Миха лежал на дне озера, в бархатистой бездне вод, а тетя сидела на берегу и разговаривала с ним. Голос ее, как легкие водоросли, колеблясь, опускался на дно и мягко прикасался к его телу. — Я ничего не сказала отцу, ему только этого не хватало. Я сказала, что тебя просто знобило и ты лег. Он сказал, чтоб я не отпускала тебя завтра в школу. У тебя ничего такого нет. Утром вскочишь и обо всем забудешь.

Тетя явно старалась подкупить его. А может, для того она и была создана, чтобы всем все прощать. Неужели у нее нет близких, что она переселилась сюда. Ради чего она это сделала? Бродит одна в опустевшей квартире или сидит перед радиоприемником и слушает, как поет отец. А впрочем, есть же такие женщины, которые охотно остаются с детьми, когда их родители уходят в кино, соглашаются ночью сидеть возле покойника или же развлекают больного разговорами. Ему стало жаль тетю: когда вернется мама, она так же неожиданно исчезнет, как и появилась. И потом о ней, вероятно, никто и не вспомнит. Ведь не знал же он до сих пор, что у него есть тетя.

В белой и солнечной палате в два ряда стоят койки. По проходу идет тетя. В палате тихо. У порога тетя на мгновение оглянулась и потом вышла и закрыла за собой дверь. Оказывается, сам Миха лежит в этой палате, у окна. Он вскакивает, отодвигает занавеску и выглядывает в сад. Он удивляется — сад покрыт снегом. А он был уверен, что сейчас весна.

Тетя медленно шла по снегу в длинном черном пальто, в соломенной шляпе с розовым бантом. Потом загремела железная ограда — больные высыпали во двор и стали колотить палками по железным прутьям. Потом раздался чей-то голос, вслед за ним женский крик. Миха открыл глаза. В комнате было темно и абсолютно тихо. Миха стал вслушиваться в тишину, уверенный, что здесь, где-то совсем близко, кто-то крикнул. Крикнул и умолк. Потому-то и стояла теперь такая глубокая тишина, которая колыхалась, как занавес, за которым кто-то укрылся. Через некоторое время на самом деле послышался шум.

«Мама вернулась!» — сердце так и ёкнуло, но он больше не хотел ошибаться и поэтому не вскочил с постели. Он протянул руку, взял со стола часы и поднес их к свету, проникающему через окно. Было половина третьего, оказывается, спал он долго, а думал, что лишь слегка вздремнул. В это время он снова услыхал шум и ясно различил голос отца. Тут он сразу вскочил и в ночной рубашке выбежал в коридор. Босой, он остановился у приоткрытой двери в столовую. Свет, падающий через открытую дверь, делил коридор сверкающей, тонкой, как папиросная бумага, перегородкой. Он протиснулся в щель, и никто не заметил, как он вошел в комнату. Он остановился на пороге и уставился прямо на мать, которая стояла у книжного шкафа, спрятав лицо в ладони. Отец смотрел в окно, тетя сидела и курила сигарету.

Что сковало ему руки и ноги, почему он не побежал и не прижался к матери? Вот она стоит перед ним, их разделяет всего несколько шагов, она так близко, что он может протянуть руку и коснуться ее. Что с ним творится, почему он молчит, отчего он весь так обмяк?

Тетя обернулась и, словно не заметив его, снова отвернулась, но ее мгновенный взгляд послужил как бы сигналом, знаком для других, что в комнату кто-то вошел; отец и мать почти одновременно взглянули на Миху.

— Что тебе здесь надо? — закричал отец.

Миха взглянул на мать, руки ее нерешительно соскользнули с лица, и она как-то беспомощно, жалко улыбнулась.

— Миха, — сказала она. — Миха!

Руки ее нервно комкали носовой платок, в конце концов она обронила его на пол. Тогда она нагнулась за ним и, выпрямляясь, снова улыбнулась Михе беспомощной и несчастной улыбкой, от которой ему захотелось плакать. Еще секунда, и он побежал бы, обнял бы мать, стал целовать ее лицо, шею, руки, но тут снова раздался окрик отца:

— Уходи отсюда, я тебе, кажется, говорю!

— Миха, иди ко мне! — позвала его мать, но, шагнув к нему, остановилась как вкопанная, застигнутая истерическим криком отца:

— Не прикасайся к нему! Не смей! — Он подошел к столу, тяжело оперся на него обеими руками и повторил: — Не смей! — Голос его оборвался, он стал надрывно кашлять и, схватившись рукой за сердце, с трудом, еле слышно прохрипел: — Не смей!

Миха вздрогнул и посмотрел на отца. Лицо у него покраснело как бурак, глаза выкатились из орбит. Миха испугался и невольно попятился назад. Боясь повернуться, он рукой нащупал дверь, ему показалось, что должно произойти что-то страшное. Он уже не смотрел в сторону матери, не жалел ее и даже не радовался ее присутствию, напротив, старался как можно скорее уйти, убежать от нее. Он сделал еще шаг и только хотел выйти из комнаты, как услышал голос матери:

— Я думала, что ты все поймешь!

Миха выскочил из комнаты, обожженный этими словами. Он ведь как раз того и стыдился, что все понимал и обо всем догадывался.

«Оставьте меня, — он старался подавить рыдания, — я еще маленький…» Он плакал все громче и громче, потому что сознавал, что он уже не ребенок, а просто обманывает себя.

Войдя в свою комнату, он зажег свет и подошел к шкафу. В дверцу было вделано большое зеркало, в котором он отражался во весь рост, босой, в ночной рубашке, со слезами на глазах, — очкарик! Он долго стоял у зеркала, не утирая слез, которые все лились и лились без конца.

Утром его разбудила тетя. Она таким спокойным голосом справилась о его самочувствии, что он усомнился, не привиделось ли ему во сне все происшедшее этой ночью. И, как дурной сон, преследовало его какое-то чувство вины.

«Мамы дома не было — это видно по всему, А может, она и вовсе не приходила», — думал он, сам понимая, что просто успокаивает себя.

Возвращаясь из школы, он встретил в подъезде близнецов — Котэ и Сосо. Они как-то странно переглянулись. Его удивило, что они не стали дразниться. На это он, конечно, особого внимания не обратил, но в квартиру не вошел, вернулся. Мальчишек уже не было. Миха удивился, где они умудрились спрятаться на этой голой лестнице, в пустом подъезде. Он не знал, куда идти. В это время перед домом остановилась зеленая «Волга» Робинзона, Избегая встречи с ним, Миха поспешно зашагал по улице. Но голос Робинзона настиг его;

— Миха, подожди меня!

Михе очень не хотелось разговаривать с ним, но и бежать было стыдно.

Подойдя к Михе, Робинзон поднял руку, и Миха попятился назад, думая, что тот собирается его ударить. Заметив это, Робинзон улыбнулся и мягко опустил руку на его плечо.

— Ладно, давай мириться.

Такая деликатность Михе показалась странной, и он подумал, что Робинзон по своему обыкновению потешается над ним.

— Ты уже взрослый парень, Миха, мужчина. Ничего не поделаешь, мы все потрясены, но ты должен крепиться.

Что это, на самом деле, или повое издевательство, или…

— Позвонили из милиции, и мы сразу кинулись туда, Отца твоего я подвез в больницу.

— Из милиции?

— Да… Сейчас я отвез твоего отца… Оказывается, автобус… Словом, несчастный случай…

«Мама! Мама! Мама! Мама умерла», — промелькнуло в голове у Михи, но он тут же с подозрением взглянул на Робинзона. Но нет, таких шуток, наверно, не существует на свете, и не может существовать. Как можно шутить такими вещами? Но он все же предпочел сохранять достоинство перед тем, кто сейчас прикидывается мягкосердечным добряком. Заплакать перед Робинзоном — значит простить ему все. Нет, он сейчас не мог заплакать, да и вообще ничего не мог. Лучше всего, пусть Робинзон уйдет, уйдет и оставит его в покое.

Обо всем этом он думал так спокойно, потому что в глубине души не верил в смерть матери. Труднее всего поверить в смерть человека, которого любишь больше всех на свете. Это настолько трудно себе представить, что начинает казаться, что, кроме тебя, все ошибаются, все, кроме тебя, и пока ты этому не веришь, смерть бессильна, потому что и впрямь может оказаться, что все ошибаются, все.

— Хочешь, я и тебя подвезу? — спросил Робинзон.

— Нет, спасибо! — сказал он и собрался уходить.

Он почувствовал, что оставил Робинзона в дураках.

Когда Миха отошел на довольно большое расстояние, Робинзон снова окликнул его и удивленно спросил:

— Ты понял, что я тебе сказал?

Вот как! Робинзон пришел поглазеть на борьбу, а борцы не явились, и билеты в ложу оказались ни к чему.

«А может быть, это все-таки правда? — Сейчас он уже не чувствовал на своей спине взгляда Робинзона и был свободен. — Вдруг это окажется правдой? Может же быть… Это, конечно, невозможно, но все-таки… вдруг…»

В день похорон матери отец надел черный костюм. На белоснежную сорочку повязал черный галстук. Он поминутно заглядывал в зеркало, отодвигал покрывало, стоял и смотрел на себя. Потом пришел Робинзон в сопровождении каких-то людей, нагруженных большими корзинами. Робинзон вывел отца в другую комнату.

— Икру я взял из ресторана, барана купил на Навтлугском рынке. Еще принес десять килограммов рису, как знать — может, не хватит…

— Эх, мой Робинзон, разве сейчас до поминок!

— Надо, надо, ничего не поделаешь, родственники приедут из деревни, их надо кормить. Не сделаешь, скажут — не любил. Людям надо пускать пыль в глаза!

— Эх, мой Робинзон!..

— Вино я велел привезти из Гурджаани, кахетинское — натуральный материал восьмого номера. Фасоли у нас достаточно, есть зелень, рыба, что еще надо! Да, был я на кладбище, ничего, место неплохое, И там нужно было подмазать, кто же тебе так, за милую душу, даст хорошее место! Кладбище сейчас вроде как театр.

— Эх, Робинзон!

Робинзон запихнул отцу сдачу в маленький нагрудный карман пиджака.

На панихиду пришло множество народу, Миха стоял рядом с отцом. Отцу все пожимали руку. А его, кто замечал, целовали. Отец надрывно плакал. Все старались утешить его. В комнате было жарко. В спертом воздухе носился запах земли и травы. Потом пришла капелла — напудренные старухи и мужчины в черных костюмах. За ними последовали балерины — худые, нескладные девицы, — они дружно и горько плакали. В самом конце, как танки, въехали заслуженные солисты. Они окружили отца, а Миху оттеснили и прижали куда-то в угол. Потом отец отыскал его и вывел в другую комнату.

— Почему ты не плачешь? — спросил он, отодвигая покрывало и заглядывая в зеркало.

Мать лежала в гробу с открытой крышкой. Лицо ее было накрыто белым шелковым платком. Вошедшие обходили гроб кругом, некоторые низко наклонялись, словно старались разглядеть, что скрывается под шелком.

— Не останавливайтесь в дверях, — распоряжался Робинзон, — не создавайте давку! В один ряд! В один ряд!

Голос у него был бодрый, как пионерский горн. На нем тоже был черный костюм и черный галстук. Потом пришли одноклассники Михи с классной наставницей во главе. Ученики несли в руках букеты цветов и не знали, куда их девать. Все они норовили вручить их Михе. Снова пришел на помощь Робинзон, он отобрал у всех цветы и красиво разложил их вокруг гроба. Миха незаметно пробрался сквозь толпу, он задыхался и хотел выйти во двор. На балконе тоже стояли какие-то люди. Комната и кухня были полны народу. На его кровати прямо в сапогах лежал какой-то верзила и читал газету. Галерея также, была битком набита людьми. Миха с трудом протиснулся к окну и выглянул во двор. Посреди двора горел костер, на огне стояли огромные котлы. У костра суетился мужчина в белом фартуке, сейчас он засыпал в котел соль. Рядом на деревянной тахте горой возвышалась зелень. У тахты лежала собака.

— Где ты, где? — Кто-то грубо повернул его, схватив за плечо. — Тебя отец ждет!

Миха не знал этого человека, но решил, что это переодетый милиционер. Он послушно пошел и снова стал рядом с отцом. Отец кивком головы поблагодарил «милиционера». Стало еще жарче. И в этом хаотическом тумане, который двигался и глухо гудел вокруг него, ясно был слышен только голос Робинзона:

— В один ряд! В один ряд!

Никто не заметил, как он удрал с кладбища. Сойдя с троллейбуса, он очутился на вокзале. Неужели он собирался убежать из дому? Нет, конечно. Куда ему было бежать, к кому?

Вечерело. Миха стоял на перроне и смотрел на поезд. Потом поезд тихонько тронулся, ушел, и перрон опустел. Он терпеливо дождался, когда подадут другой состав. Люди кинулись к вагонам. Перрон снова наполнился, загалдел и зашумел. И этот поезд тоже ушел.

«Если бы можно было, — думал Миха, — поехал бы на море, сколько времени я не видел моря. Какая там тишина». Мама любила море. Там она была всегда веселой, в белом платье и белых босоножках, в белой соломенной шляпе. Все вокруг было белым — дома, горы, дорога, даже небо было белым. Она сидела и вышивала на веранде, откуда виднелись высокие кипарисы.

Вдруг сердце у него заколотилось — может, мама и сейчас на море? Он мог сесть в поезд и поехать туда, где все его встретит по-прежнему и без всяких изменений: веранда, мама, кипарисы, и сейчас все зависело только от него, поедет он туда или нет. И если даже он поедет туда попозже, через десять лет, все равно те места, где Аила его мама, останутся такими же.

«Пока я жив, — подумал он с радостью, — мама всегда будет живой!»

Тогда что же произошло там, в поле, которое называется кладбищем? Чей гроб опустили в могилу? Медленно рос холм из красноватой земли, молча стояли люди и смотрели, как забрасывали могилу белыми цветами. Неужели человек умирает не для всех сразу и одинаково? Как назвать вторую половину той жизни, которая не умещается в могиле, — тоже жизнью? Но она же не ходит по земле, а витает в воздухе, как клочок облака, или тополиный пух, или как эхо… Эхо — и больше ничего…

Он вошел в зал ожидания. В зале как будто не свет горел, а сам полумрак был слабо подкрашен желтым. На длинных скамейках с высокими спинками сидели люди, лежали дети. Перед скамейками стояли чемоданы и лежали узлы. Михе захотелось быть именно здесь, среди этих усталых молчаливых людей. Он сидел на скамейке, широко раскрыв глаза, и думал:

«Что за день был сегодня?.. А вчера?.. А может, мне все это приснилось?..»

Затем усталость взяла свое, он уронил голову на грудь и заснул.

И показалось ему, что летит он по небу. Звезды, словно металлические пластинки, кружатся вокруг него. Утомленный Миха хочет сесть на звезду, но все звезды заняты. В самой середине каждой звездочки устроился Робинзон. Робинзон Крузо с трубкой в зубах, с ружьем в руках, с кинжалом на поясе. Только на одной-единственной звезде не видно было Робинзона. Эта звездочка была не больше ладони, и на ней, растопырив руки, кружилась девочка…

Как раз в это время его кто-то растолкал. Миха открыл глаза. Перед ним стоял какой-то дядька и крепко держал его за плечо. Миха сразу не мог сообразить, где он, и растерянно встал, смущенно переминаясь с ноги на ногу.

— Я только на одну минутку отлучился, а этот молодчик уже успел устроиться на моем месте, — шамкал дядька. — Вот народ пошел! На ходу подметки рвут!

Миха с трудом пробирался среди чемоданов и узлов. В зале было по-прежнему тихо. Время от времени по радио раздавался приторный голос дикторши: как будто на коленях у нее сидела кошка, которую она ласкала. Миха выбрался на улицу. Вокзальная площадь была пуста. Он глянул на часы. Одиннадцать. Освещенный трамвай, позванивая, перерезал площадь. На крыше высокого здания светилась реклама — гостиница «Колхида». Как было бы хорошо, если бы он был взрослым. Зашел бы в гостиницу, взял бы номер и спокойно спал бы себе до утра. Мог бы остаться и на второй день, и на третий. Потом к нему вежливо постучали бы в номер — поинтересовались, не умер ли он. Он откроет дверь.

«Ох, простите, — скажут ему, так как со взрослыми полагается говорить учтиво, — мы думали…» — и, не докончив фразы, заулыбаются…

Он тоже улыбнется, потому что так принято среди взрослых: когда тебе улыбнутся, ты должен сделать в ответ то же самое. Потом он извинится, — мол, ему нужно позвонить по телефону. Он запрет дверь и заснет снова. И будет спать неделю, месяц! Потом его снова разбудят.

«Кто там?» — спросит он.

«Простите, мы думали…»

«У вас какое-нибудь дело ко мне?»

«Нет, что вы…» — И опять улыбнутся.

И он снова заснет на неделю, на месяц, и, когда окончательно проснется, все будет забыто. Нет, не все! Многого он и сам не хотел бы забыть. Так думал он, идя по улице. Потом он увидел милицейский мотоцикл и ускорил шаг, подумав, что разыскивают его. Он прижался к стене в темном углу, и мотоцикл промчался мимо. И тогда он сам погнался за мотоциклом.

— Подождите! Подождите! — С криком бежал он посреди улицы.

Но мотоцикл скрылся из глаз.

Потом он увидел большую толпу, освещенную юпитерами, и сразу понял, что там снимают кино. Он подошел ближе. Полный молодой человек насмешливым тоном разговаривал с высокой и очень красивой девушкой. Остальные слушали. Девушка плакала. Вначале Миха подумал, что так и надо, что девушку снимают, но ошибся. Молодой толстяк объяснял ей, как она должна играть:

— Ты должна с разбегу кинуться ему на шею, поцеловать его. И не говори мне, пожалуйста, что ты ни с кем не целовалась. Практика у тебя богатая, теперь жизненный опыт примени в искусстве. Для тебя это дело привычное. Когда я тебе говорю, что ты Сарра Бернар, ты дуешься.

— Не называй меня Саррой Бернар! — сказала девушка, всхлипывая.

— Хорошо, хватит! Начали! — Режиссер отошел в сторону. Вспыхнули юпитеры, и кругом стало светло как днем.

Вдруг Миха услышал женский голос:

— Акакий Церетели родился в тысяча восемьсот сороковом году в селе Схвитори, повтори!

Миха повернулся и увидел сидящих на тротуаре женщину с девочкой. Лицо девочки было чем-то намазано и сильно блестело. Видно было, что ее тоже снимали в кино. А эта женщина, наверно, ее мать и вдалбливает ей завтрашний урок.

— Акакий Церетели родился, — начала девочка, потом зевнула, прикрыв рот рукой, и сказала: — Я тоже должна сделать вырез на спине — на своем зеленом платье.

Миха засмотрелся на них и не заметил, как к нему подошел режиссер, который долго издали за ним наблюдал, Внезапно он схватил Миху за руку и закричал:

— Нашел! Нашел!

Быстро потушили юпитеры, и все бросились к ним.

— Нашел! Нашел! — с восторгом повторял режиссер. — Представляете себе, сам пришел, своими ногами! — Он потащил Миху за собой. — Ты хочешь сниматься в фильме, да? Кино! Кино! Хочешь, отвечай, хочешь? А ну-ка, скорее грим!

Лицо Михе чем-то намазали и в руки всучили букет цветов. Цветы были желтые, пыльные, ломкие, как крылья бабочки.

Миха растерянно озирался по сторонам. Режиссер потирал руки и что-то говорил красивой девушке. Девушка кивала головой, поглядывая на Миху.

— Начали! — крикнул режиссер. — Приморский парк.

«Море… Море… Море… — сухо трещало это слово в самой глубине сознания. Потом он удивился: — Откуда здесь быть морю?»

Девушка подбежала к Михе, обняла его за шею и так сильно чмокнула, что лепестки посыпались ему на грудь. Миха очнулся только сейчас. С удивительной четкостью он вдруг увидел себя со стороны, с прижатыми к груди цветами, но почему-то совсем не удивился.

Девушка снова подбежала к нему, обняла и поцеловала.

— Не годится! — крикнул режиссер. — Сначала! Сначала!

Девушка остановилась, сначала посмотрела на Миху, потом медленно повернулась и крикнула режиссеру:

— Бичико! Бичико!

— Что? — отозвался он раздраженно.

— Он плачет, плачет… — И она еще раз удивленно посмотрела на Миху.

— Хорошо, что он плачет, Сарра, очень хорошо, — отозвался режиссер, — это прекрасно, что он плачет.

И вдруг он увидел Мзию. Она стояла на берегу моря с какими-то ребятами и что-то рассказывала им, размахивая руками.

Он нерешительно приблизился к ним. Мзия заметила его, но болтать не перестала. Может, ей не хотелось показывать перед ребятами, что она с ним дружила. Когда он подошел совсем близко, Мзия замолчала и посмотрела в сторону.

— Дальше, — попросил ее один из ребят.

Мзия молчала. Миха, не отрываясь, смотрел на нее. Мальчишки повернулись к Михе, наступило напряженное молчание. Один из ребят нагнулся, поднял камень и швырнул его в море. Камень проскользил по сверкающей поверхности и, сделав, как лягушка, два-три длинных прыжка, исчез. Все продолжали смотреть на Миху.

— Пошли поплаваем! — Мзия направилась к морю.

— А ты не пойдешь? — спросил Миху один из ребят, насмешливо прищурив глаза.

Он же плавать не умеет! — засмеялся другой.

— Умею, — соврал Миха, — умею!

Потом он увидел, как Мзия и высокий парень, взявшись за руки, бежали к морю. Через некоторое время он услышал громкие возгласы ребят и веселый смех Мзии, Он тоже шагнул к морю, как слепой, ничего перед собой не видя. Войдя в воду, он почувствовал, что одежда его надулась, словно хотела выбросить его назад. Потом он глотнул соленой и тяжелой воды. Испугался и попытался вернуться, но в это время волна накрыла его с головой. Сначала он увидел чьи-то ноги, гибко извивающиеся, как щупальца осьминога, потом белые гладкие камни. Когда он очнулся, с трудом различил сквозь розовеющий туман лицо матери. С невероятным усилием он поднял отяжелевшие руки и провел ими по глазам.

— Жив! — закричал кто-то, и тотчас он снова потерял сознание.