Дворец Посейдона. Сборник

Чиладзе Тамаз Иванович

ВОТ КОНЧИЛАСЬ ЗИМА

Роман

 

 

Часть первая

 

Адам у зубного врача. Старуха. Дождь… Тина

— А ноги не надо вытирать? — пробурчала старуха.

Он вернулся в переднюю и старательно вытер ноги о тряпку, разостланную перед дверью, потом постучался в дверь, им же самим оставленную открытой, и почтительно справился:

— Можно?

Старуха махнула рукой и пошла. Вдруг она остановилась, словно прислушиваясь, следует ли он за пей. Не уловив позади шума шагов, она обернулась:

— Чего вы там стоите?

Скрестив на груди руки, вошедший застыл на пороге. — Вы же не сказали, чтобы я заходил.

Мужчина медленно двинулся. Он был обут в большие ботинки, подбитые подковами, и казалось, что вот-вот разлетится вдребезги натертый до зеркального блеска пол.

— Тсс! — замахала на него руками старуха. — Тсс! Мужчина внезапно остановился, и одна нога его застыла в воздухе.

— Тише! — повторила старуха, однако показала, что он может опустить ногу.

Мужчина повиновался, но с такой осторожностью, словно боялся угодить в лужу.

В дверях, все еще открытых, показалась огромная взъерошенная дворняжка. Она спокойно обвела взглядом комнату и стала отряхиваться от дождя, вздрагивая всем телом.

— Ой! — вскрикнула старуха.

— Курша! — помахал рукой собаке мужчина.

Курша продолжала стоять в открытых дверях, не понимая, чего от нее хочет хозяин, затем улеглась на пороге.

— Пошла вон! — старуха боялась собаки и кричала издали.

— Вы потише! — предупредил мужчина старуху.

— Твоя? — шепотом спросила его старуха.

Мужчина кивнул.

— Прогони ее!

— Не уйдет!

— А ну вас! — старуха повернулась. — Пошли!

Мужчина последовал за ней до конца комнаты, затем старуха вошла во вторую комнату, хлопнула дверью перед самым носом мужчины. Мужчина обернулся к собаке, собака продолжала лежать спокойно. Он дал ей знак рукой оставаться на месте.

Курша в знак согласия бодро застучала хвостом по полу, мужчина улыбнулся.

Старуха не появлялась, и мужчина в нетерпении стал ходить по комнате.

Большая комната, походившая на залу, казалась пустой, только у одной стены стояло в ряд несколько стульев — и это все; можно было подумать, что из этой комнаты только что вынесли покойника. Мужчина, помешкав, присел на стул. Просидев некоторое время, он уронил голову на грудь и задремал. Вскоре очнулся, огляделся по сторонам — старухи не было видно. Задремал снова. Но кто-то начал его теребить, и он с трудом приоткрыл глаза, старуха трясла его за плечо.

Курша глухо зарычала, видимо, для устрашения старухи.

— Как тебя звать? — спросила мужчину старуха.

— Адам!

— Подожди немного! — она прошаркала было вон из комнаты, но опять вернулась. — Здесь спать нельзя.

— Хорошо, бабуся, — ответил Адам, — не буду больше спать!

Когда старуха ушла, он прошелся по комнате, зная, что сидя опять заснет. В этой пустой комнате он ни на чем не мог остановить взгляда. Заметив на стене какой-то портрет, он подошел ближе и стал всматриваться: это была фотография ребенка. На ножке ребенка он разглядел руку: кто-то взрослый держал ребенка, чтобы тот не упал.

Адам отошел от стены, но тут же возвратился к портрету и внимательно вгляделся в него.

Почему-то ему вдруг показалось, что эта фотография имеет отношение к его детству. Рука, поддерживавшая ребенка, чуть не вызвала слезы на его глазах. Словно он знал, кому принадлежала эта рука, знал… знал… но не помнил, забыл только что, в эту самую минуту.

И тут он вспомнил, что никогда ему не приходилось видеть своих детских фотографий, в детстве его не фотографировали. Так почему же все это было таким знакомым и близким, почему была знакома эта рука, бережно обхватившая ножку ребенка? Кто был этот невидимый человек, державший ребенка? Ведь он знал этого человека, ведь до этого он знал все! А сейчас все забыл. «Что же это — сон?» — подумалось ему.

В комнату снова вошла старуха. Оставив дверь открытой, она окликнула посетителя:

— Пожалуйте!

— Бабуся, — Адам хотел спросить, чья это фотография, но старуха перебила его:

— Я сказала — пожалуйте, вас ждут!

Адам вошел в кабинет, он был гораздо меньше и значительно темнее первой комнаты. Здесь горела старинная керосиновая лампа. Лампа свисала с потолка. Над ней алел красный абажур с черными крапинками, похожими на родинки. Абажур напоминал распустившийся гигантский мак, и в его красноватом свете окружающие предметы казались плавающими в воде, нечеткими, нереальными.

В углу стояло никелированное кресло, а возле его ножки — высокая урна. Рядом возвышалась бормашина, она тоже как бы стояла в воде, похожая на цаплю, и даже как будто покачивалась.

Часть комнаты занимал письменный стол. На письменном столе громоздились книги. Книжную груду венчала клетка, в ней прыгала птичка. К столу была приставлена кровать. На кровати валялось пальто, сложенная пополам газета и очки.

— Садитесь, пожалуйста, — услышал Адам, — я сейчас.

Адам повернулся в ту сторону, откуда раздался голос. За занавеской, видимо, находился кран, так как оттуда доносился плеск воды. Возле Адама стоял стул, обитый кожей, сквозь ободранную обивку торчали продавленные пружины. Адам присел на краешек стула, хотя и предпочел бы постоять. Он рукой протер глаза — от бессонницы у него горели веки. Именно сейчас начал одолевать его сон, как видно, потому, что зубная боль утихла. «Может быть, лучше вернуться домой, — подумал он, — если не болит…» Но тут же сказал себе: раз уж пришел, надо с этим кончать!

Засучив рукава, врач с особой тщательностью вытирал полотенцем руки. Был он далеко не молод, низкого роста, лысый, в джемпере домашней вязки, из брюк вылезала небрежно заправленная рубашка.

Адам привстал и поздоровался.

— А-а! — протянул врач, будто узнал Адама. — Садитесь, пожалуйста!

Затем, бросив полотенце на кровать, он крикнул:

— Мама!

Дверь отворилась, и в комнату вошла старуха.

— Где мои очки?

— Очки? — засуетилась старуха. — Очки?

Она кинулась к столу и, когда ничего там не нашла, почему-то взглянула на Адама и беспомощно улыбнулась.

— Все у нас вверх дном, все! — раздраженно проговорил доктор.

— Вон очки, на постели, — как можно вежливее вмешался Адам.

Старуха бросилась к кровати, взяла очки и радостно воскликнула:

— Вот они!

Врач тотчас же надел очки, как бы спеша убедиться — ему они принадлежат или нет, затем смущенно обернулся к старухе:

— Прости меня… — И обнял ее за плечи.

Старуха насупилась:

— Всегда ты так!

Однако по всему было видно, что ласка сына обрадовала ее.

— Я пойду, — спустя некоторое время проговорила она.

— Останься, — сказал ей сын.

— Пойду, у меня чайник стоит.

— Хорошо, мамочка!

Он посмотрел ей вслед и, обернувшись к Адаму, сказал:

— Постарела мать…

Он раскатал и застегнул рукава сорочки и достал из шкафа белый халат:

— Ну, давайте!

Адам огляделся по сторонам: что можно увидеть в этой полутьме? Врач, словно угадав его мысли, подошел к бормашине и повернул лампочку, приделанную возле нее, которую Адам до сих пор не замечал. Лампочка загорелась.

Адам подошел и сел в кресло.

— Откройте рот! — сказал ему врач.

Адам открыл рот, но врач вдруг от него отошел и принялся что-то искать на письменном столе.

Адам не знал, что ему делать: закрывать рот или нет? Может, так и нужно? — думал он. У зубного врача он был впервые. Доктор вернулся с газетой в руках:

— Вы читали?

Адам взглянул одним глазом на газету, рот его оставался открытым, врач только сейчас это заметил.

— Ох, извините! — Он бросил газету на подоконник. Окно, пробитое как раз против кресла, было наглухо закрыто ставнями, как видно, и днем их не открывали: на подоконнике стояла швейная машина и большая бутыль, оплетенная соломой.

Врач открыл металлическую коробку, вынул из нее какой-то инструмент.

«Вот сейчас начнется!» — подумал Адам и приготовился к страшной боли.

— Три дня, как я не сплю, — сказал Адам.

— Это пустяки, — ответил ему врач.

— Болит!

— Так всегда бывает!

— Три ночи!..

— Ну-ка, откройте рот!

Потом он опять оставил Адама, подошел к столу, сунул сигарету в длинный мундштук, закурил и, выпустив струйку дыма, проговорил:

— Это естественно!

У Адама зуб больше не болел, теперь ему хотелось побыстрее уйти отсюда, уйти как можно скорее.

Врач принес стул, присел рядом с ним и стряхнул пепел в урну. Он отоспался днем, впереди у него была долгая бессонная ночь, и он не спешил отпускать пациента.

— Ну, я пошел, — сказал Адам, собираясь встать.

— Нет. Я должен положить вам лекарство.

«Чего же тогда ждешь?» — подумал Адам, а вслух произнес:

— Хорошо, пожалуйста.

— Я вас знаю, — вдруг проговорил врач.

— Да, — отозвался Адам, — да…

— Вы строите мост, верно?

— Да…

— А теперь?

— Что — теперь?

— Когда пойдет снег, тогда что?

— Что поделать, приостановим.

— А снег пойдет скоро, может быть, он идет уже сейчас.

— Нет… Сейчас моросит дождь…

— Так бывает всегда — сначала дождь, потом снег.

— Да…

— А потом опять дождь.

— Может быть, и не приостановим, — сказал Адам.

— Изведетесь.

— Посмотрим, там видно будет.

— Может быть, снег и не пойдет. Вы, конечно, живете один?

— Для нас оборудованы вагоны. Там я и живу.

— Здесь, наверно, у вас есть знакомые?

— Да, есть. Нас много. Рабочие…

— Ну-ка откройте рот! — Врач наконец встал.

Через некоторое время в дверях показалась голова старухи.

— Ты меня звал? — спросила она сына.

— Нет.

— Значит, мне послышалось, — она прикрыла за собой дверь.

— Это моя мать, — сказал врач, — совсем постарела, бедняжка, — и после паузы добавил: — Да ведь и я постарел. А у вас есть родители?

— Нет.

— Что вы говорите? — врач снова опустился на стул. — Что вы говорите?

— …Значит, у меня нет ничего серьезного? — Адам приложил руку к щеке, желая напомнить врачу о своем больном зубе.

— Ничего страшного, — сказал врач и тяжело поднялся, — у вас такие зубы, что можете смело жевать железо… Не бойтесь… Ничего не бойтесь…

Адам не понял, чего он не должен бояться.

Когда они вышли в большую комнату, Адам снова взглянул на детское фото, висевшее на стене.

— Эта фотография…

Врач не дал ему договорить.

— Вы видели ее? Это мой племянник, теперь ему столько же лет, сколько вам.

— А я думал… — Адам растерянно улыбнулся, — наверно, и я был в детстве таким.

— Дети похожи друг на друга, — ответил врач, доверительно коснулся раскрытой ладонью груди Адама, взглянул на него снизу и с лукавой улыбкой добавил: — А что потом с ними делается, уж не знаю!

Вдруг он увидел лежащую на пороге собаку:

— Ого?!

Адам страшно смутился.

— Не захотела ждать во дворе, — извиняющимся тоном проговорил он.

— Ну и что тут такого, что тут такого? Как она вымокла, бедняга!

— Встань, Курша! — крикнул Адам собаке.

Собака поднялась. Врач смело подошел к ней и погладил по голове.

— Какая она большая! — воскликнул он с детским восторгом.

Они вышли в переднюю. Врач открыл дверь.

— Большое спасибо, — пробормотал Адам.

— Если заболит, то не стесняйтесь, тут же ко мне. Но я думаю, что все будет хорошо.

— Большое спасибо…

— Заходите и просто так. Мы собираемся по субботам, играем в нарды, беседуем.

— Спасибо.

— Обязательно заходите.

В это время врача окликнула мать:

— Простудишься, заходи в дом!

— До свидания, — сказал врачу Адам.

— До свидания. Как там, темно?

— Ничего, я найду дорогу.

— В конце улицы должна быть лампочка. Оттуда начинается асфальт.

— Всего доброго!

— Заходите!

— Спасибо!

Адам не пошел туда, где светила лампочка, а сразу же свернул. Не признаваясь себе в этом, он знал, что идет к дому Тины. Прошла неделя, как он ее не видел, ни разу. А это было невыносимее любой зубной боли. Все он мог вытерпеть, все — только бы видеть Тину!

Сейчас он непременно должен увидеть ее. Вряд ли это возможно в столь поздний час. Но все же у него была какая-то надежда. Вдруг она случайно зайдет к соседям? Выйдет и увидит меня. Как всегда, ничего не скажет, только взглянет разок и уйдет… исчезнет. Если даже она остановится и заговорит со мной, что я могу ей сказать? Ничего… я и сам знаю, что поступаю глупо и нет у меня на это права, но что поделаешь! Разве и вчера я не стоял здесь? И позавчера? Всем уже глаза намозолил, а людям большего не надо, чтобы женщину очернить…

Затем он почувствовал, что бежит; ему казалось, что дождь не пускает его, преграждает ему путь, грубо ухватив его за рукав, тащит назад. Он сопротивлялся изо всех сил и бежал вперед.

Собака семенила за ним. Так, не сбавляя шагу, он добежал до дома Тины. Он вовремя опомнился, иначе мог налететь на калитку, выдать себя.

Он остановился и перевел дух. Взору его предстало нечто совсем неожиданное: калитка была распахнута. В глубине двора стоял грузовик, с которого сбрасывали дрова. Адам явственно слышал голос ее мужа. За двухэтажным кирпичным домом, как помнил Адам, находилась кладовка. В окне горел свет, и сердце подсказывало Адаму, что Тина непременно должна быть там.

Он осторожно прокрался во двор. Находившиеся во дворе не могли видеть его: они стояли на свету, а Адама скрывала тьма.

Адам пошел прямо к сарайчику. Он не думал, что делал, не думал, что могло это повлечь за собой: он ничего не понимал, ничего не чувствовал, он знал только одно — ему непременно нужно было повидать Тину.

Он приоткрыл дверь. Сперва он боялся, что ничего не увидит, но увидел все с поразительной ясностью: Тина, склонившись над тазом, стирала. Волосы у нее были распущены, рукава платья засучены выше локтя, а руки погружены в мыльную пену. Тут же, в углу, на керосинке стоял большой котел, в котором варилось белье.

На подоконнике единственного окна стояли засохшие цветы в глиняных горшках. Окно было завешено полотняной занавеской с ручной вышивкой. На стене висел календарь.

Хотя окно было приоткрыто, в комнате стоял запах мыла и вываривающегося белья.

Тина подняла голову и взглянула на Адама. Вначале она его не узнала или просто не разглядела. Затем лицо ее изменилось, она вынула руки из воды и вытерла их о передник, поправила распустившиеся волосы и неторопливо застегнула на груди пуговицу.

— Здравствуйте, — тихо произнес Адам, придвинул к себе стул и сел у двери. Опустив голову, он ждал чего-то, сам не зная чего.

— У вас какое-нибудь дело? — тихо спросила Тина.

— Простите…

Наступила невыносимая тишина. Адам по-прежнему сидел, опустив голову. Вдруг он почувствовал, что Тина улыбнулась, поднял голову и взглянул на нее. Она и вправду улыбалась.

— Тина, — голос у Адама задрожал, — Тина…

— Подождите, я дам вам воды… — Она была так спокойна, будто каждый день с ним разговаривала. Удивительно, сколько в ней было смелости и как она догадалась, что Адама мучила жажда.

Тина налила из графина стакан воды и подала Адаму.

— Вот, выпейте!

Адам взглянул на нее, что-то собрался сказать, но во рту у него пересохло и он не смог вымолвить ни слова. Он залпом опорожнил стакан.

— Еще, пожалуйста! — Тина снова наполнила стакан. Но Адам не стал больше пить, поставил стакан на стол и подошел к календарю. Только бы она не подумала, что он пьян.

— Этот листок уже можно оторваться даже не помню, какое сегодня число…»

— Конечно, оторвите…

Адам повернулся.

— Тина!

Тина подошла к нему совсем близко.

— Вы промокли, идите домой!

Адам обмяк, подчинился, повиновался ее голосу. Тина этим сказала все: что еще могла она ему сказать?

Адам направился к двери.

— До свидания, Тина!

Тина улыбнулась ему. Эта улыбка скорее насторожила Адама, чем обрадовала. «Честное слово, она думает, что я пьян, — подумал он, — она боится и поэтому улыбается».

Адам прислонился плечом к стене и громко рассмеялся: с чего это его качает, словно он на самом деле напился! Нельзя так уходить. Надо сказать что-нибудь.

— Идет дождь… — вот все, что он сумел из себя выдавить.

— Дождь идет все время… — уже на улице послышались ему слова Тины. А может быть, Тина не произнесла ни звука, а ему это только показалось?

Спустя некоторое время Тина вышла во двор. В темноте она с трудом разглядела Адама, который удалялся нетвердой походкой. За ним трусила большая собака.

— Чего ты там стоишь? — раздался недовольный голос мужа.

— Не оставлять же калитку открытой! — ответила она, не отрывая взгляда от таявшего в ночи силуэта.

— Уйдет машина, я сам закрою, заходи в дом!

 

В гостях у Наны. Снег, Нинино, милиционер и уважаемый сосед Валериан

Снег выпал неожиданно. Так рано в Тбилиси снег никогда не выпадал. Во всяком случае, Заза не помнил такого.

Возвращаясь из театра, Заза и Нинико встретили Папуну, Торнике и Рамаза. Папуна повел всех к своей знакомой.

— Да здравствует первый снег! — провозгласил тамада. — А вы помните стихи Пушкина, — воскликнула Нана, — вот эти… как они начинаются? — Заза поднял голову. — Идет снег? — Да, идет снег, — ответил ему тамада. — Да здравствует первый снег!.. — От выпитого вина у Папуны раскраснелось лицо, в руках он держал большую серебряную чашу. — Папуна, скажи что-нибудь! — Папуна — художник, но даром речи обладал незаурядным, вот и выбирают его всегда тамадой. — Первый снег, — начал Папуна и остановился: он не знал, о чем говорить дальше, и повторил снова: — Первый снег. — Мечтаю поехать в Бакуриани! — захлопала в ладоши Нана. — Вы знаете, какой там белый снег? (Как будто бы снег бел не всюду!) — Первый снег похож на первую любовь, — продолжал Папуна; главное для него — говорить, все равно что — лишь бы покрасивее. — Но я никого еще не любила, — сказала Нинико. — А вот меня, например, никто не любит! — заблестели глаза у Наны. — Я тебя люблю! — крикнул ей Папуна. — Вот узнает об этом Лейла! — пробурчал Рамаз. — И любовь, как снег, падает с неба, — продолжал Папуна, не сводя глаз с Наны, — и окутывает весь мир. — Я непременно поеду в Бакуриани, — сказала Нана. — Интересно, и в Бакуриани идет снег? — спросила Нинико. — Сейчас повсюду снег, — отозвался Папуна, — повсюду — и в Бакуриани, и в Москве, и даже в Сахаре. — В Сахаре? — Нана с восторгом ухватилась за слова Папуны, — представьте только снег — в Сахаре! — Папуна передал чашу Зазе: — Пей! — Заза привстал, наполняя чашу, и спросил: — А что, в самом деле идет снег? — Его наивный вопрос вызвал за столом смех. Заза сконфузился и поспешно принялся за вино. — Стой, — крикнул ему Папуна, — разве так можно, скажи хоть что-нибудь! — Что я должен сказать? — Произнести тост за снег! — Что ты, в первый раз за столом? — А если я не умею говорить? — Умеешь… — Ну, ладно, я пью за первый снег. — И это все? — скривила губы Нана. — Наши ребята совсем разучились говорить. — Заза прекрасно умеет говорить, — тихо сказала Нинико. — Хотите, я вам сыграю Сибелиуса? — воскликнула Нана. — Почему ты назвала именно Сибелиуса? — Папуна взглянул на Нану восторженными глазами. — Ты же любишь Сибелиуса. — А ты откуда знаешь? — Знает, — сказала Нинико… — Сыграйте что-нибудь такое, чтобы можно было потанцевать, — заказал Рамаз. — Нет, я сыграю Сибелиуса. — Нана села за рояль. Торнике до сих пор сидел молча и смотрел на свои руки, без движения лежавшие на столе. Только теперь он поднял голову и проговорил: — Дайте и мне вина! — Он почему-то поглядел на часы. Он улыбался, как добрый дядюшка улыбается детям. Заза подал ему чашу. Торнике наполнил ее и спросил: — Так за что мы пьем? — За первый снег! — ответила Нинико. — О-о, это хороший тост, — одобрил Торнике. Всем своим видом он выражал годное безразличие к тому, за что пьют. — Спасибо, что оценил наши старания, — шутливо поклонился Рамаз, Торнике удовлетворенно хихикнул. — Может, все же послушаем Нану, — сказала шепотом Нинико, окинув таким взглядом ребят, будто те шумели в концертном зале. Слова Нинико возымели свое действие, все замолчали. — Я очень люблю скандинавскую музыку, — все же не удержался Папуна, надеясь, что его услышит Нана. — Тсс! — погрозила ему пальцем Нинико. Нана играла: во всем мире шел снег и покрывал улицы, крыши домов, деревья. Снег окутывал все вокруг белым туманом, чтобы обнажить только то, забытое, тобой же самим тщательно запрятанное и затерянное в тайниках души. Но оно, оказывается, все равно не погасло, а тлеет как уголек на снегу, бледным красноватым светом, словно на картине Елены Ахвледиани. — Ничего из меня в жизни не вышло! — неожиданно, с силой проговорил Рамаз. — Ничего! Вот я прораб: цемент, кирпич, бетон. Мне тридцать, и, вероятно, я так и умру: цемент, кирпич… А я… Я думал, что я сам… А впрочем, ничего я не думал. Я мечтал строить вокзалы, аэропорты… алюминий, стекло, много солнца. Ведь я архитектор! А кто тебя к этому допустит?! Наверху сидят такие авторитеты — железные авторитеты, железобетонные авторитеты, доктора, академики. Все меняется, а они продолжают сидеть.

— Тсс!

— Архитектору следовало бы помнить: овладевай знаниями, а потом уже… — погрозил ему пальцем Торнике.

— Потом, потом! А может быть, я уже сейчас готов!

— Тебе так кажется! — насмешливо улыбнулся Торнике.

Заза почему-то был твердо уверен (хотя на первый взгляд это казалось непонятным), что именно музыка побудила Рамаза начать этот разговор.

— Знаешь, что я тебе скажу: лучше учиться, чем писать заявления: дайте мне это построить, дайте мне то установить. А вот когда созреете, тогда все придет само… Вы пока еще молоды! — Можно было подумать, что себя Торнике молодым не считает.

— Тсс! — опять зашипела на них Нинико, которую, впрочем, этот разговор явно интересовал куда больше, чем Сибелиус.

— Ты просто педант, — сказал Рамаз Торнике. — Надоела твоя вечная объективность!

— Тебе не нравится объективность?

Торнике обратился к Нинико:

— И вам тоже не нравится объективность?.

— Нет?

— Ого?

Нана продолжала играть. Снег шел в Тбилиси, в Сахаре, в Москве.

По улице шла высокая тоненькая девушка в желтой вязаной шапочке. Девушка иногда терялась в густой толпе прохожих, но шапочка ее все равно была видна. Высокая, смешная шапочка, какую обычно носят дети.

Заза встал, подошел к окну, отодвинул занавеску и посмотрел на улицу.

Вначале он не мог разобрать, в самом деле идет снег или нет. Но, вглядевшись как следует, он увидел: в фиолетовом свете уличного фонаря порхали снежинки. В это время кто-то положил ему руку на плечо, он обернулся — Торнике.

— Не люблю, когда спекулируют таким понятием, как возраст, — сказал Торнике и поглядел на часы.

— Рамаз хороший парень.

В последнее время Зазе стало трудно говорить с Торнике.

На тротуаре лежал круг света от лампиона, точно такой, каким освещают балерину на сцене. Круг непрестанно двигался, словно нащупывал кого-то, и Заза ждал, что вот-вот в круг войдет девушка в желтой шапочке. В это время музыка прервалась и шумное движение стульев оповестило о том, что все уселись за стол. Заза не оборачивался.

«А я-то надеялся, что все давно забыл», — думал он.

— Заза! — окликнула его Нинико. Он повернулся к столу. Папуна опять стоял. С бокалом в руке он возбужденно что-то говорил. Заза слышал отрывки фраз, лишенные какой бы то ни было связи.

— Современная физика… — говорил Папуна, — абстрактна, как скелет бога.

Нет, это невыносимо!

— Мне ничего не надо, — донесся до него голос Нинико, — только сидеть и вязать, и театра не хочу и вообще ничего!

— Так и состариться недолго, — заметила с улыбкой Нана.

— Ну и пусть, мне не страшно?

— Поэтическая смелость Эйнштейна, — говорил Папуна, — консерватизм Ньютона…

— Сидеть себе и вязать…

— Не бойся, войны не будет.

— Братцы, я пьян, — сказал Рамаз.

— Хоть бы все время шел снег, — продолжала Нинико, — хоть бы… хоть бы… Боже, как много снега! — воскликнула Нинико, когда они вышли на улицу.

— Давайте пойдем пешком!

— Я тороплюсь, — сказал Папуна, — Лейла дома одна.

— Ага, теперь ты вспомнил о Лейле!

— Я о ней всегда помню!

— И мне утром рано идти в институт, — сказал Торнике.

— Лучше остановим такси. Ты тоже спешишь? — спросила Нинико Зазу. — И тебе надо вставать рано?

— Я всегда встаю рано, — улыбнулся Заза, — в семь часов я уже на ногах!

— Атавизм, — сказал Папуна, — это атавизм чистой воды. — При чем тут атавизм? — возразил Торнике. — Что может быть лучше раннего утра. — Ну вот, я и дома, — распрощался Рамаз, — я живу тут же! — Ушел, слава богу, — вздохнул Торнике, пятерых такси не возьмет. — А ты эгоист, однако! — заметил ему Папуна. Заза шел впереди и, не оглядываясь на Папуну, бросил: — Ходи побольше пешком, а не то растолстеешь. — А я не боюсь, — Папуна беззаботно засмеялся. — Да-да, и про гимнастику не забывай. — Начинаем утреннюю зарядку, — подражая диктору, заговорил Папуна, — разведите руки в стороны… — Спорт, спорт, футбол, баскетбол… Хватит, сыт этим по горло! Неужели у нас нет других интересов? Поэзия… — ни к кому не адресуясь, почти про себя проговорила Нинико. — Вот видите, до чего мы дожили, — загорячился вдруг Папуша, — издеваться над поэзией! — Никто над поэзией не издевается, — вступился Заза, — всему свое место! — Хорошо, что еще так, великое вам за это спасибо, — Папуна поклонился. — Большое спасибо! — Почему ты вдруг рассердился? — сказала Нинико, притворившись испуганной. — Меня в самом деле интересует, кто у нас теперь самый лучший поэт? — Руставели, — отрубил Папуна. — Да не может быть? — с деланной наивностью удивилась Нинико. — Представьте себе, что это так! — Вдруг Папуна увидел такси. — Такси, такси! — закричал он и помчался к машине. — А говорит, что не любит спорт! — засмеялась Нинико. Папуна остановил машину: — А ну, кто едет? — Я иду пешком, — сказала Нинико. — Ты всегда так, — раздраженно заметил Папуна, — значит, и нам придется идти пешком. — Но почему же? Вот Заза меня проводит, верно, Заза? — Провожу, — пожал плечами Заза, — не идти же тебе одной! — Мне в Сабуртало, — извиняющимся тоном проговорил Торнике и посмотрел на часы. — Езжайте, езжайте, — сказала Нинико, — Заза меня проводит. — Ну, всего, — захлопнув дверь, Папуна опустил стекло и, высунув голову, крикнул: — Звоните, не пропадайте! — Оставьте мне сигареты, — попросил Заза, подойдя к машине. — У меня «Прима». — Ничего, давай. — Ну, поехали, — Торнике сел рядом с шофером. — Пока!

Крепко подхватив Зазу под руку, Нинико заскользила по снегу. «Торнике прав, — думал Заза, — наверно, мы хотим большего, чем можем».

— Почему ты не женишься? — вдруг спросила она.

— Только тебя не хватало! И так все меня об этом спрашивают.

— Потому что уже время.

— А почему ты не выходишь замуж?

— Я? — удивилась Нинико.

— Да, ты.

— А кто меня возьмет?

— Это почему же?

— А так! Я же дурнушка! — засмеялась Нинико.

Некоторое время оба шли молча. Заза хотел ей сказать, что, мол, ты говоришь, ты вовсе не дурнушка, но запоздал, и скажи он это сейчас — получилось бы фальшиво. Нинико молчала: наверное, она все-таки ждала, что он скажет ей, что она совсем не дурна собой.

— В театре мне дают только роли некрасивых девушек, — проговорила она некоторое время спустя, — роли из двух слов, выхожу, говорю какую-нибудь чушь и исчезаю, чтобы не испытывать терпение зрителей.

— Будет тебе!..

— Я шучу. А вообще — во всех пьесах роли фельдшериц и служанок достаются мне. Сейчас ставят новый спектакль, там одна роль — специально для меня… совсем без слов: я выхожу на сцену, подметаю комнату и с веником удаляюсь. А в институте я мечтала… Дурочка была, и все!

Заза взглянул на Нинико — на ресницах ее блестели снежинки. Она вовсе не была некрасивой.

— Иногда мне кажется, что я превращаюсь в немую, — продолжала Нинико, — и тогда я не хочу ни театра, ни вообще ничего… хочу сидеть у окна и вязать, и ни о чем не думать. Вот ты же видел, Папуна побежал и сел в такси. А я думала, что поэты и художники любят снег. Нет, все они обманывают таких дурочек, как я. Иногда ночью, когда идет дождь, я думаю, что они, наверное, ходят по улицам. До утра бродят под дождем, насквозь промокшие. А они в это время спят, храпят себе преспокойно.

— Ты еще ребенок, — заметил Заза, — вот вырастешь…

— Ребенок! Это в двадцать четыре года…

— По-моему, Торнике к тебе неравнодушен.

Торнике сам признался ему об этом и просил поговорить с Нинико, Заза тогда решил не вмешиваться, а сейчас неожиданно для себя заговорил об этом.

— Кто?

— Торнике… Разве он плохой парень?

— Все вы хорошие… Все! Все!

Нинико вдруг сорвалась с места и побежала.

— Нинико?! — Заза опешил: этого он никак не ожидал.

А Нинико все бежала и постепенно терялась за снежной завесой.

Идешь, не подозревая, что поле заминировано. Небо чистое, безмятежное, трава пахучая. Вдруг один шаг — и взрыв, разносящий все вокруг; все разрушено, разворочено, перемешано. А ты идешь дальше, и осколок мины крепко засел в твоем сердце. А на траву капает кровь. И ты сам удивляешься: как это случилось? А потом, потом — смотри, одинокая девушка сидит у окна и вяжет. И снег идет. И годы идут. И закатное солнце оставляет на окне красноватый след. Ничего, — шепчешь ты про себя, — ничего особенного не случилось. А она все вяжет или сидит в холодных кулисах и плачет. А поле большое, каждую минуту может разорваться новая мина. Ну и что же? Ничего, — думаешь ты и продолжаешь свой путь. Вокруг благоухает трава, белая трава. Нет, это снег шелестит, как трава, высокая, таинственная трава.

Улицы стали белыми от снега. И тем резче выделялись черные отпечатки автомобильных шин. Ветви деревьев, мокрые и черные, светились, словно обмазанные фосфором.

На углу стоял милиционер, и Заза попросил у него спички. Милиционер спросил, который час. Было два часа ночи. — Снег, — милиционеру хотелось поговорить. — Да, снег, — ответил Заза. — Это хорошо, — продолжал милиционер, — чистый воздух. — На подъеме буксовала машина. — Ты завтра посмотри, что будет, — вздохнул милиционер, — такое будет твориться. — Да, завтра вам туго придется. — А все же хорошо, что снег, — повторил милиционер. — Спасибо, — Заза протянул милиционеру спички. — Оставь их себе, — отвел его руку милиционер, — сейчас придет моя смена, и я пойду домой. — Да и я здесь недалеко живу, — сказал ему Заза, — спасибо. — До свидания, — милиционер подышал на руки, чтоб согреться, — Ты завтра посмотри, что будет делаться. — Закуришь? — Заза протянул ему сигареты. — Спасибо, я только что курил. — До свидания, — Заза двинулся по подъему.

Высоко над головой монотонно жужжали длинные светильники дневного света. Казалось, что жужжит сам снег, поднимается снизу, достигает светящихся лампионов, а потом исчезает в темном небе. Заза выбросил размокшую сигарету и вытер платком мокрые руки. Как сказал Папуна: «Первый снег похож на первую любовь…»

«Я вас любил когда-то… Я вас любил когда-то… Я вас любил когда-то…» О боже мой, откуда это? «Я вас любил когда-то…» Неужели можно однажды любить, а потом забыть? Можно! Нет, нельзя! Тогда откуда это? «Я вас любил когда-то…» Да, но кто это сказал? «Я вас любил когда-то… Я вас любил когда-то…» Я пьян! — подумал Заза. Он давно не пил вина, и теперь его немного разобрало, слегка кружилась голова. В ушах — как барабанный бой — короткие ритмичные удары, предупреждающие о чем-то, подготавливающие к неожиданной встрече. Он даже знал, что все это значило, но не мог сказать — что именно. Так же, как таинственная клинопись: знаешь, что она означает, а прочесть не можешь. «Среди многих радостей, — думал Заза, — есть счастье, которое принадлежит только тебе. Другого, быть может, оно даже не обрадует, а для тебя оно — все». Он остановился, потому что ему стало жарко. Он расслабил узел галстука и расстегнул воротник. Ему хотелось закурить, и он пожалел, что не взял у милиционера спичек. А чувство радости постепенно росло, казалось, что неожиданное и неведомое стремительно приближается. Как будто оно вместе со снегом падало сверху. Оно было здесь, над деревьями и домами, над антеннами и проводами, за вновь выпавшим снегом, даже еще ближе — в самом воздухе, растревоженном снежными хлопьями. Он чувствовал их приятное холодное прикосновение на своих руках, щеках, ресницах.

Улица лежала перед ним, как заснеженная река, но в отличие от реки она текла в гору.

Над речкой ива свесила седую Листву в поток. Сюда она пришла Гирлянды плесть из лютика, крапивы, Купав и цвета с красным хохолком, Который пастухи зовут так грубо, А девушки — ногтями мертвеца. Ей травами увить хотелось иву, Взялась за сук, а он и подломись, И, как была, с копной цветных трофеев, Она в поток обрушилась. Сперва Ее держало платье, раздуваясь, И, как русалку, поверху несло. Она из старых песен что-то пела, Как бы не ведая своей беды Или как существо речной породы. Но долго это длиться не могло, И вымокшее платье потащило Ее от песен старины на дно, В муть смерти. (Перевод Б. Пастернака)

И вдруг он вспомнил, откуда эта фраза: «Я вас любил когда-то». Его так потрясли эти слова, будто он первым открыл, что на этом свете существует печаль.

— Ты далеко, очень далеко, — громко начал Заза. — Но я тебя вижу. Я даже слышу твое дыхание. Ничего не изменилось. Не думай, что я только сейчас вспомнил о тебе, потому что идет снег. Я и до этого помнил тебя. Всегда… Всегда, — он замолчал, а потом заговорил снова: — Всегда! — Ему доставляло удовольствие произносить эти слова вслух.

Снег сыпал густыми хлопьями. На карнизах и ветках он блестел, как паутина, вытканная из синтетического волокна.

Заза вдруг увидел телефонную будку, опустил руку в карман, вытащил мелочь и вышел на середину улицы — ближе к свету. Двухкопеечная у него оказалась!

Редкая удача, что монета нашлась, когда она была позарез нужна! Он вошел в телефонную будку, снял трубку и набрал номер. Послышался заспанный женский голос:

— Слушаю!

Это была Лейла, жена Папуны.

— Лейла, не пугайся, это я, Заза.

— Заза?

Зазе ясно представилась их комната. Он даже увидел Папуну, сидящего на кровати.

— Папуна спит?

Лейла ответила после небольшой заминки:

— Нет!

Она как будто почувствовала, что Заза их видит.

— А ну, позови его!

— Сейчас!

Лейла так растянула это коротенькое слово, что в нем свободно могло поместиться все, что она, вероятно, хотела сказать: порядочные люди ночью не звонят!

Папуна взял трубку:

— Я слушаю, что случилось?

— Папуна, ты помнишь Магду?.

— Кого?!

— Магду!

— Какую Магду?

— Ладно, Папуна, ложись спать.

— Постой…

— Спи, спи, до свидания!

Заза повесил трубку. С невероятной силой ему захотелось того тепла и уюта, которые он почувствовал в комнате Папуны. Заспанный голос Лейлы и слишком деловой тон Папуны (так обычно разговаривают мужчины, когда на них смотрят жены) напомнили ему о том одиночестве, которое поджидало его дома. «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей…»

Удивительно, как изменился Папуна после женитьбы. Заза знал, что эта перемена свершилась по милости Лейлы. Когда Лейла разговаривала, она смотрела только на Папуну. Сколько бы людей ни было вокруг, она не сводила глаз с Папуны… Она говорила громко, растягивая слова, и после каждой фразы незаметным движением языка облизывала губы. Ее голос словно что-то обещал, обнадеживал, ласкал. Двигалась Лейла так вяло и медленно, будто ей трудно было ходить, и вообще, когда бы ты ее ни встретил, казалось, что она вот-вот поднялась с постели. Ее голос почему-то напоминал об уютной, полутемной спальне. Каждое произнесенное ею слово расчленялось и становилось бессмысленным, но все же эта бестолковая речь оставляла впечатление скорее приятное, словно и в ней блистала искра женского обаяния. Это свое единственное оружие Лейла использовала в полную силу. «Женитесь скорее!» — говорил гордый Папуна при встрече со своими холостыми друзьями. Некоторые из них считали, что это и есть семейное счастье — когда жена умнее тебя и она так управляет твоей жизнью, что самому не придется себя утруждать. «Зазико, почему ты к нам не приходишь? Ты же знаешь, как Папуна тебя любит?» — говорила Лейла, не сводя глаз с Папуны, хотя обращалась к Зазе. Лейла, казалось, не была ревнивой, К Папуне приходили натурщицы. Но Лейла знала, что это необходимо для дела. Зато по вечерам Папуна с трудом вырывался из дому. С друзьями он любил поговорить о женщинах, но все знали, что единственная женщина, которая ему действительно нравилась и которая его волновала, была Лейла, на всех остальных он смотрел только «как художник».

«Зазико, какие вы все, артисты!»

«Заза режиссер!» — поправлял ее Папуна наивно.

«Ах, я извиняюсь, Зазико!»

Закрыв глаза, она произносила тягучим шепотом: «Мечтаю иметь трех дочек, трех кошечек!» И эти слова за ней повторял Папуна: «Не знаю, как ты, братец, а я хочу иметь девочку. Хочу иметь трех девчонок…»

Здесь он умолкал, словно припоминая что-то, и припоминал: трех кошечек! Но перед товарищами он почему-то не решался произносить этого вслух. И поэтому повторял: трех девчонок!

«Во всем виноват мой возраст, — думал Заза, — семья… уют. Может быть, иначе нельзя. Вот мне уже тридцать». Но та, о которой с такой нежданной, болезненной ясностью напомнил ему снег, не вязалась с уютом двуспальной кровати, стоявшей среди четырех стен, не уживалась с нелепым ночником на тумбочке, походившим на одноглазого гнома, не подходила к гобелену на стене — женщины под зонтиками. («Этот гобелен мы с Папу ной купили в Ленинграде. Неужели он тебе не нравится, Зазико?») Не вязался этот образ и с громадным холодильником, приобретенным по знакомству, неожиданный грохот которого в полночь пугает твой сон, не вязался со всем тем, из чего Папуна и Лейла слепили свое семейное счастье, свое гнездышко.

— А это потому, что мы с тобой похожи, — улыбаясь, сказал Заза, — мы с тобой должны иметь один фургон, запряженный добрыми конями. Я должен смешить на площадях народ и чувствовать спиной твой взгляд — как прожектор, освещающий сцену. Или в поле у костра смотреть на ночное небо и слушать вой шакалов. Почему ты так далеко от меня? Почему ты бредешь куда-то под снегом? — И Заза снова увидел, как девушка в желтой шапочке шла по московским улицам.

— На бортах фургона должно быть написано твое имя, Магда! Крупными буквами — МАГ ДА!

Он радовался тому, что громко произносил ее имя, будто снег, обладая магической силой, мог донести до нее его голос.

«Я свихнулся, — подумал Заза, — я в самом деле свихнулся!» Он вдруг протрезвел, и снег и улица стали четкими и реальными, и он даже почувствовал холод. Ускорив шаг, он вошел в подъезд, поднялся на второй этаж, нащупал ключи в кармане, но вспомнил, что дверь должна быть открыта. Он тихо приоткрыл дверь и вошел в коридор. В коридоре у стены стояла крышка гроба. Рядом на стуле сидел незнакомый человек средних лет. Заза осторожно обошел его и прошел в свою комнату. Заза занимал одну комнату в трехкомнатной квартире, в остальных двух комнатах жили соседи, муж с женой.

Валериан скончался два дня тому назад, вот почему в коридоре стоит крышка гроба. Но кто тот человек, который сидит в передней? Почему бы ему не войти в комнату?

Покойника звали Валерианом, но Заза его почтительно величал уважаемым Валерианом. Валериан был высокий, грузный мужчина. Дома он всегда ходил в длинном халате и шлепанцах; из ванной комнаты, где он обычно надолго запирался, доносился его хриплый кашель. Странно, столько времени Заза жил рядом с Валерианом и не знал, чем он занимается, где работает. Кажется, Валериан нигде не работал, потому что почти никогда не выходил из дому. В руках он постоянно держал журнал, открытый на странице с кроссвордом, с этим журналом он входил в ванную.

Он почти не разговаривал с Зазой и на его приветствие отвечал легким кивком головы. Скрытые густыми бровями маленькие глазки Валериана были по-рыбьи бесцветны и безучастны. И он сам, облаченный в длинный халат, напоминал скользкого и бесчувственного тюленя. Когда Заза громко хлопал входной дверью (а он всегда бегом поднимался но лестнице), Валериан неизменно выглядывал из своей комнаты.

— Бегаете, радуетесь, — говорил Валериан и закрывал за собой дверь.

Столько насмешки и иронии было в этих словах, что Заза застывал на месте, мрачнел и не мог ничего сказать в ответ.

Уважаемый Валериан не имел ни радио, ни телевизора, журналы с кроссвордами приносила ему жена.

Для него не имело значения, какой давности был журнал, пусть даже десятилетней, лишь бы в нем был кроссворд. Больше ничего его не интересовало.

Заза вспомнил тот день, когда к Валериану наведался его брат. Это было лет десять назад, когда возвращались реабилитированные, Заза был еще студентом.

У дверей стоял незнакомый высокий мужчина. На его свежевыбритых щеках еще оставались следы пудры. Эта пудра и резкий запах одеколона врезались в память Зазы.

— Валериан дома? — спросил мужчина.

— Войдите!

— Я его брат!

Заза так обрадовался, будто встретился с самым любимым родственником. Он вбежал в комнату Валериана с криком:

— Уважаемый Валериан, ваш брат вернулся!

Уважаемый Валериан сидел в кресле и решал кроссворд.

— Что вы сказали?

— Ваш брат, брат вернулся!

— Что? — вскочил перепуганный Валериан. — Меня нет, меня нет, меня нет дома!

Он спрятался за высокой спинкой кресла. Заза окаменел. Когда он наконец сумел обернуться, он увидел, что брат Валериана стоит в дверях.

— Что с тобой, Валериан, — говорил он. — Я ведь забыл все, что было…

— Меня нет, меня нет, меня нет дома! — кричал Валериан, делая отрицательный жест рукой, торчащей над креслом.

Брат Валериана посмотрел на Зазу. Потом повернулся и ушел. И с тех пор больше не показывался.

— Кто знает, что еще может случиться, — оправдывался на следующий день Валериан, — кто знает. Меня лично все это не касается, и я прошу оставить меня в покое!

Жена Валериана была всегда одета во все черное. Днем Заза не слышал ее голоса. Зато ночью, когда все засыпали, она начинала плакать. Нет, не плач это был, а стон, протяжный вой, она выла, как раненая волчица. Проснувшись, Заза не мог заснуть всю ночь. Непоправимое горе и безутешное отчаяние слышались ему в голосе этой женщины.

Заза снял пальто и бросил его на стул. Быстро подойдя к столу, он взял спички — смертельно хотелось курить. Он закурил сигарету и выглянул в коридор.

Мужчина продолжал сидеть и клевать носом. Заслышав шаги Зазы, он поднял голову и улыбнулся ему как знакомому. Он был седенький, маленький, и по его костюму было видно, что он прибыл из провинции.

Словно догадавшись, почему Заза вышел в коридор, он заговорил:

— Эта несчастная женщина — моя двоюродная сестра… — Затем он открыл коробку «Казбека», вынул папиросу и закурил. — Кроме меня, о ней некому позаботиться…

Заза молча смотрел на него.

Мужчина стряхивал пепел в спичечный коробок.

— Вы удивляетесь, что я сижу здесь, да? — спросил он с улыбкой. — Это на самом деле странно.

Затем, заложив ногу за ногу, он очень твердо произнес:

— Я туда не войду! Я дал клятву не входить туда никогда. Вы, может, скажете, что покойнику надо простить? Нет, дорогой!.. Возвращайтесь к себе и ради бога извините, что я вас побеспокоил. Мне жаль эту бедную женщину, иначе…

Дверь в комнату, где лежал покойник, была открыта. В комнате горел свет. Гроб стоял на столе. Жена Валериана сидела у гроба. Локтями она упиралась в колени, а ладонями словно стремилась сдержать дрожь подбородка. Она сидела молча. Вот уже три ночи, как Заза не слышал ее плача.

— Идемте ко мне, отдохнете немного, — предложил Заза мужчине, — у меня места много.

— Не беспокойтесь, дорогой! Я привык так сидеть в поезде, ничего со мной не станется, Я очень вам благодарен, ступайте к себе, ступайте…

— Я покурю с вами.

— Буду очень рад.

Заза плечом прислонился к стене и посмотрел ка вдову — не слышит ли она их разговора. Но она ничего не слышала. Она сидела сгорбившись, локтями упираясь в колени.

— Бог отплатил Валериану — прикончил его как крота! Тридцать лет он сидел в своей норе и умер как крот. Жаль только женщину, женщину жаль, говорю…

Мужчина понизил голос и заговорщицки наклонился к Зазе. Заза невольно тоже подался к нему. Но тот вдруг резко выпрямился, очевидно, передумав, отвернулся И замолчал. Заза понял, что он не хочет открываться до конца, и не стал настаивать. Приезжий в крайнем смущении заерзал, стал что-то искать во внутреннем кармане. Он, по-видимому, чувствовал, что этого разговора либо не следовало затевать, либо надо было высказаться до конца.

Наступило неловкое молчание. Заза, извинившись, вернулся к себе в комнату. Неведомая печаль подступила к сердцу, может, оттого, что совсем рядом, в нескольких шагах, лежал покойник.

Безмолвие смерти излучает печаль, которая парализует, расслабляет, сковывает. Кажется, что в доме находится кто-то посторонний, невидимый и молчаливый. Ты не видишь его и не слышишь его голоса, но все же он здесь, рядом, и всем своим существом ты чувствуешь это. Сидит он себе в углу или ходит по комнате так бесшумно, словно обут в легкие домашние туфли. Вот си вошел в твою комнату и затаился в углу. Ты туда стараешься не смотреть, а если даже посмотришь, все равно ничего не увидишь, и все же тебе трудно, невыносимо трудно туда посмотреть. А он стоит и большими бесцветными глазами осматривает все: стулья, кровать, картины и фотографии, развешанные по стенам, и книги на полке. И все, на чем он останавливал свой взгляд, мгновенно теряло реальность, будто этой вещи никогда не было в комнате, и ты смотришь и удивляешься — откуда она здесь появилась, и мучительно вспоминаешь, глядя на пепельницу: кто же поставил ее сюда?

Заза присел на кровать и стал расшнуровывать ботинки. Внезапно он вскочил, подошел к книжной полке, достал томик стихотворений Галактиона Табидзе, перелистал его. Нет, здесь нет! Но где же тогда, куда я мог положить? Он достал другую книгу — Жана Барро, перелистал ее, но не нашел того, что искал. Он перебрал почти все книги. «Но я точно помню, что она где-то здесь!» Он заново торопливо перелистал все книги и снова ничего не нашел. Он подавлял в себе жгучее нетерпение и, словно пытаясь кого-то обмануть, прикрывался напускным безразличием. Он знал, что не заснет, пока не отыщет, не заснет и не успокоится. Книги валялись на стульях и на полу. И, глядя на них, Заза думал: «Что теперь делать, неужели я потерял?» Он упрекал себя, что доверился книгам, поскольку часто брал их с полки, и она могла выпасть… При этой мысли сердце его болезненно сжалось. Он опять взял Галактиона, медленно перелистал страницы и наконец увидел то, что искал, — фотография была на месте!

Заза ласково погладил карточку, словно благодаря ее за то, что она не потерялась. Он и сам не подозревал, что все это время любовь таилась и жила, дышала в самой глубине его сердца.

Заза крепко держал фотографию обеими руками. Если уже быть точным, то это была половина фотокарточки. Теперь на ней оставалась одна Магда, какой она была пять лет тому назад, на даче в Кикети: в сарафане, открывавшем худенькие руки, детские плечи. Один глаз она смешно щурила: наверно, солнце светило ей прямо в лицо.

 

Заза вспоминает события пятилетней давности. Кикети. Лизико. Магда

Во дворе никого не было. Дом стоял в глубине двора, окруженный платанами. На пожелтевшей выгоревшей траве в тени стояла алюминиевая раскладушка, на ней — небрежно брошенные подушка и книга. Под кроватью пристроилась собака.

— Зайдем, — предложил Торнике. — Я отнесу арбуз.

Заза подошел к раскладушке. Собака тут же вылезла из-под кровати и отошла, все же стараясь держаться в тени; высунув язык, не сводя глаз с Зазы, она часто дышала.

— Иди ко мне! — позвал Заза. Собака попятилась. Заза взял книгу, это были рассказы Акутагавы. Он удивился: любимые книги всегда кажутся твоим собственным открытием и принадлежат только тебе. Заза поднялся и бросил книгу на кровать. Собака продолжала наблюдать за ним. Заза отошел от раскладушки и уселся под деревом. Собака постепенно осмелела, подошла и снова заняла свое прежнее место. Заза сделал вид, что не замечает ее, даже закрыл глаза.

— Заза! — услышал он женский голос.

Перед ним стояла Лизико, худенькая, веснушчатая, в очках.

— Ты что, заснул?! — Лизико смеялась.

Заза поднялся.

— Нет, что ты. Здравствуй, Лизико, как жизнь?

— Хорошо! — ответила Лизико. — Торнике сейчас появится, а если хочешь, пошли в комнату.

— Здесь лучше.

— Торнике притащил такой огромный арбуз! — Лизико развела руки. — Вот такущий! В холодильник не вмещается, а резать он не желает.

— Знаю.

— Ах, да, вы же вместе приехали.

— Чуть было не забыл, поздравляю тебя!

— С чем это? С окончанием школы?

— Ну да, с окончанием школы.

— Спасибо. Но лучше бы я ее не кончала!

— Почему?

— Не знаю, куда поступить…

— Отчего же? У тебя музыка, английский…

— Наверно, пойду в консерваторию. В Тбилиси жарко?

— Очень.

— И здесь жарко.

— Разве это жара!

Заза взял с раскладушки книгу:

— Это ты читаешь?

— Да, мне ее дала Магда.

— Магда?

— Да, моя подруга. Я здесь с ней познакомилась. Знаешь, она такая прелесть! — Лизико придала своему лицу очень умное выражение.

Вероятно, у Магды такое же серьезное лицо, подумал Заза. Обычно, когда мы о ком-нибудь говорим, невольно ему подражаем.

— Сюда мы никаких книг с собой не взяли, Торнике ничего не читает, кроме своей диссертации, говорит, что ему некогда.

— Да, ему действительно некогда…

— Неужели чтение может помешать диссертации? Например, Стендаль? Я обожаю Стендаля!

— Стендаль? — Заза, изображая глубокую серьезность, сдвинул брови. — Стендаль — первейший враг диссертантов.

Лизико растерянно взглянула на него, но, поняв, что Заза шутит, расхохоталась.

— Не смейся, — все так же хмурясь, продолжал Заза. — Они, кровопийцы, сосут кровь доцентов, и этот, — Заза высоко поднял книгу, — этот косоглазый, тощий японец.

— Ой, — воскликнула Лизико, — значит, эту книгу я должна обязательно спрятать от Торнике!

— Непременно, — строго подтвердил Заза, — об этой книге и речи быть не может, разумеется, если ты заботишься о карьере своего старшего брата!

Лизико сидела на раскладушке и болтала ногой, стараясь кончиком пальцев удержать спадавшую босоножку. Никто в этой почтенной семье не был так сердечен и прост, как Лизико.

— Что с тобой, Лизико, — сердилась на нее мать, — что за манеры у тебя, что это за неприличный смех!

— Магда говорит, что самое интересное на свете — это физика.

— Видимо, она в самом деле очень умна, — сказал Заза, чтобы сделать Лизико приятное.

— Очень, очень! — восторженно прервала его Лизико. — Очень! — она сняла очки и, отведя руку подальше, почему-то внимательно посмотрела сквозь стекла.

Наверно, и Магда носит очки, подумал Заза, и этот жест Лизико переняла от нее. Лизико снова надела очки.

— Когда я в очках, мне еще жарче, — она улыбнулась.

Так они беседовали, пока над их головами не встал Торнике. Он переоделся и был — в шлепанцах на босу ногу.

— Наши спят, — сказал он мрачно.

— Наши после обеда всегда спят, — засмеялась Лизико и, увидев голый живот Торнике, видневшийся из-под расстегнутой рубашки, велела: — Застегнись! — Торнике застегнул пуговицу. — А ты нам не дашь пообедать? — присев на раскладушку, спросил он. — Вы никогда не дожидаетесь меня. — Ты всегда опаздываешь, а сегодня почему-то приехал рано! — Тогда скажите, и я буду обедать в ресторане, — обиделся Торнике. — Он ожидал в ответ испуганного возгласа: «Ах как можно обедать в ресторане, ты там отравишься!» Но Лизико сказала совсем другое: — Я мечтаю сходить в ресторан, — она мечтательно протянула, — заказала бы что-нибудь вкусное, острое!

— Вот я и говорю: скажите, и я с удовольствием буду обедать в городе! — Торнике злился. Видимо, его раздражало все — и что родители спят, и что его не ждали к обеду, и, наконец, то, что все это происходит в присутствии Зазы.

— Ты что, с голоду боишься умереть? — улыбаясь, спросил Заза.

— Ты попал в точку! Я и утром ничего не ел. И тогда они изволили спать!

— Ой, вы же голодные! — опомнилась Лизико, будто до этого разговор шел о чем-то совсем другом.

— Я лично не голоден, — успокоил ее Заза; ему на самом деле не хотелось есть.

Лизико накрыла маленький стол в остекленной галерее. Торнике окинул стол придирчивым взглядом.

— И это все?

— Все, — растерянно взглянула на брата Лизико, — больше я ничего не нашла.

— А больше ничего и не надо, — успокоил ее Заза, — мы же не собираемся кутить.

— Ступай принеси вина, — небрежно бросил Торнике.

— А я не знаю, где оно. — В холодильнике, дурочка! — Ну-ну, смотри у меня, — погрозила ему пальцем Лизико, так обычно грозят учителя своим непослушным питомцам, — Ладно, ладно! — остановил ее Торнике. — Будьте любезны, принесите нам вина! Мы вас очень просим!

— Ты тоже просишь? — спросила Зазу Лизико. Заза в знак согласия ласково ей кивнул.

— Ничего не поделаешь, придется принести, — улыбнулась Лизико.

В галерею выходили две двери; одна из них была закрыта. В этой комнате, по-видимому, спали родители Торнике. «И не жарко им?» — подумал Заза, глядя на закрытую дверь. Больше он не оборачивался к ней, словно боясь, что и ему станет жарко.

Пока Заза и Торнике обедали, Лизико все время крутилась вокруг них, ничего особенного на стол она не подавала, но хлопотала так, точно кормила целый полк.

После обеда Торнике и Заза вышли во двор и улеглись прямо на траву, а Лизико убежала и вскоре вернулась, неся два тонких одеяла. Солнце уже скрывалось за деревьями. Сразу за двором начинался овраг, откуда веяло сырой прохладой. Оконные стекла ослепительно сверкали в лучах закатного солнца. Заза и Торнике лежали молча, Лизико читала. Еще немного — и она не сможет читать в легкой мгле наплывающих сумерек. Торнике лежал с закрытыми глазами. Заза задумчиво жевал травинку. Лизико сняла очки и продолжала читать без очков. Почувствовав на себе взгляд Зазы, она отложила книгу в сторону. Затем снова надела очки, посмотрела на Зазу и улыбнулась.

Заза ответил ей улыбкой, думая совсем о другом. Мысли увели его очень далеко отсюда.

— Наши девочки говорят, что самый лучший из всех молодых художников — Папуна, — сказала Лизико ни с того ни с сего, но никто тем не менее не удивился.

— А кто именно это говорит? — изобразил заинтересованность Торнике.

— Например, Магда, — ледяным тоном ответила Лизико. Ответ ее должен был, по ее расчету, убить брата. Тот и в самом деле замолчал.

«Опять Магда!» — подумал Заза. Он даже представил себе, какая она, эта самая Магда.

Существуют до чертиков начитанные девушки, они все знают и решительно обо всем разглагольствуют, кого угодно смутят своей эрудицией. Перед ними не дай бог сболтнешь что-нибудь неинтеллектуальное, обольют презрением. И как правило, эти умницы засиживаются в старых девах, этот факт их просто поражает: ведь такие образованные, вполне современные девицы должны быть нарасхват.

Наконец стемнело. На веранде зажегся свет. «Проснулись», — подумал Заза. Стало прохладно, даже холодновато. В небе появились звезды. Они загорались одна за другой, как будто кто-то их зажигал, соблюдая строгий, раз и навсегда установленный порядок.

На фоне звездного неба деревья выглядели угрюмо, они таинственно шелестели листвой, словно заговорили после долгого дневного молчания.

— Светлячок! — воскликнула Лизико, вытянув в сторону дороги свою худенькую руку. Заза и Торнике лениво повернулись. Но это был не светлячок, круг света постепенно увеличивался, кто-то приближался с карманным фонариком.

— К нам! — отметил Торнике.

— Это Магда! — голос Лизико выдавал радость.

Свет фонарика, как собачонка, бежал перед невидимой человеческой фигурой, временами он сбегал с дороги, словно искал кого-то. Кроме этого маленького бесконечно двигающегося светлого круга, в густой темноте не было видно ничего. Наконец эта шустрая белая собачонка подбежала к ним, вскочила на грудь Торнике, скользнула по ногам Лизико, а затем луч света с настойчивым любопытством остановился на Зазе.

— Я же сказала, что это Магда! — Лизико торжествовала.

Освещенный круг вдруг исчез. Заза вначале увидел только тень, присевшую рядом с Лизико на раскладушку, затем тень приобрела более определенные очертания, хотя лицо по-прежнему оставалось неразличимым.

Заза встал.

— Познакомься, Магда, — проговорил Торнике, — это Заза, мой приятель.

Разглядев протянутую руку, Заза подошел ближе.

— Неужели ты не боишься? — восхищенно спросила Магду Лизико.

— А чего бояться, — так искренне удивилась Магда, что вопрос Лизико показался всем слишком детским.

Потом они долго сидели молча. Интересно, почему? Может быть, потому, что они не видели друг друга. Заза несколько раз собирался заговорить, но передумывал. Что с ним? Никогда он не взвешивал своих слов с такой осторожностью. Пожалуй, он знал, в чем дело — Магда, вернее, его представление о Магде. С такими девицами, а Магду он относил к этому сорту, ему всегда было трудно разговаривать. Наконец он решился спросить, который час, но часов ни у кого не оказалось.

— Чего ты спешишь? — сказал ему Торнике. — Автобус ходит до двенадцати.

— А в двенадцать я не смогу его проводить, — это был голос Магды.

— Это обязательно? — рассмеялся Торнике.

— Люблю провожать! — сказала Магда. — Мне всегда кажется, что уезжаю я сама.

До этой минуты голос Магды для Зазы был совсем незнакомым и чужим, но после этих слов ему показалось, что он и прежде не раз слышал этот голос. Заза поднял голову и ясно увидел лицо Магды. Наверно, его глаза привыкли к темноте. Магда сидела, обняв Лизико и запрокинув голову, словно вглядывалась в небо.

«Мне кажется, что уезжаю я сама… Мне кажется, я сама уезжаю…» — эти слова, произнесенные Магдой, теперь звучали где-то в нем, в мозгу, в сердце.

— По-моему, звезды вырастают за лето, — голос Магды вывел его из задумчивости. Наверно, пока он был погружен в свои мысли, Магда все время говорила о звездах.

Заза снова взглянул на нее.

Она сидела, по-прежнему откинув голову, только глаза почему-то закрыла.

— Звезды растут, — повторил Заза, чувствуя, как освобождается от неловкости, охватившей его с приходом Магды. Теперь, напротив, ему хотелось говорить и говорить, получше выразить все то, о чем он думал. Вдруг он замолчал: почувствовал, что так волнуется, что даже во рту у него пересохло. Он торопливо закурил: с чего это он вдруг разволновался?

Магда и Лизико болтали об итальянском певце, приехавшем на гастроли. Этого певца они слушали в прошлом году, он им не понравился, и теперь они колебались, ехать в город на концерт или нет. Магде не хотелось ехать, Лизико упрашивала: поедем ради меня. Магда отвечала: на днях все равно придется ехать в Тбилиси — начинаются экзамены, а до этого не заставляй меня ехать, я тебя очень прошу.

Заза сидел, прислонившись спиной к дереву, и с улыбкой прислушивался к болтовне подруг.

— Идемте пить чай, — поднялся Торнике.

— Посидим еще немного! — взмолилась Лизико.

— Я не хочу чаю, — сказал Заза.

— И я! — Магда направила фонарик на Торнике. Тот прикрыл глаза руками.

— Погаси!

— Не гаси, не гаси, — воскликнула Лизико, — я тебе что-то покажу!

Она перелистала книгу и достала фотокарточку. Это была та самая книга, которую смотрел Заза, он тоже перелистывал ее, но карточки не увидел.

Магда направила свет на карточку:

— Боже, на кого я здесь похожа?!

— Это Бадри снимал нас в воскресенье.

Торнике взял карточку у Магды.

— Ну-ка, посвети! — Он глянул на карточку и тут же передал ее Зазе: — Ты только посмотри, Екатерина Чавчавадзе перед ней блекнет!

Но Заза не успел разглядеть фотографию, потому что женский голос из дома громко позвал:

— Дети, идите домой, что вы там сидите в темноте?

И он тут же вспомнил ребячью игру: «Гуси, гуси, домой!» Только он это подумал, как услышал шепот Магды: — Гуси, гуси, домой!

Конечно, она сказала это не для того, чтобы кто-нибудь услышал, а Заза решил, что она обращается именно к нему. Мать Торнике, мадам Эленэ, как-то незаметно и быстро очутилась над самыми их головами.

— Это кто? А-а, наша Магда, Магдочка! А это? Заза? — такое удивление звучало в ее голосе, словно она никак не ждала увидеть тут Зазу.

Заза смущенно передернул плечами и не знал, что сказать. Не рассказывать же, как он встретил Торнике на стоянке такси и как тот пригласил его поехать с ним в Кикети.

Хозяйка решительно подошла к Зазе и протянула ему руку: рука остановилась как раз на уровне его губ, Это означало, что следует эту ручку поцеловать.

Заза почтительно коснулся самых кончиков пальцев, как бы извиняясь, что не может приложиться к ручке.

Мадам Эленэ эту привычку сохранила еще с тех времен, когда была оперной певицей. Давно оставив сцену, она не расставалась с приобретенными там манерами. Гостей она встречала, как поклонников, прорвавшихся за кулисы. Она по-прежнему считала себя незаурядной певицей и в своем уходе со сцены винила семью.

«Дети, вы же знаете, что такое дети? А муж, вы же понимаете, что такое муж? — говорила она обычно каждому гостю и таинственно шептала на ухо: — Вас ожидает сюрприз, разумеется, если вы будете паинькой!» «Паиньке» могло быть семьдесят лет, она обращалась со всеми одинаково.

«О-о!» — как можно восторженней хлопал в ладоши гость… — «Тсс!» — Эленэ прикладывала палец к губам и уходила, провожаемая тоскливым взглядом жертвы — гость отлично знал, какой сюрприз его ждет: если все будут «паиньками», Эленэ им споет.

— Как вам спалось, мамочка? — почти с благоговением спросил Торнике.

— Зачем вы вышли из дому, здесь ведь холодно, — забеспокоилась Лизико.

— Скажите, дети, во что вы играете? — Эленэ обращалась с ними, будто они на самом деле были детьми и должны были ответить так: «Мы играем в песочек!»

Магда направила фонарь на хозяйку:

— Как вам подошел кикетский климат, тетя Эленэ?

— Неплохо, я сама замечаю, что он мне подходит, — Эленэ склонила голову набок и снисходительно улыбнулась, словно благодарила зал за бурные аплодисменты.

— А морской климат вам подходит? — опять спросила Магда.

— Ах, моря я не выношу, непременно болею.

Заза испугался, что Торнике и Лизико разорвут Магду на куски, но, глянув на них, успокоился: они не сводили с матери восторженных глаз.

— Пойдемте в дом, дети, выпьем чаю, и я угощу вас вареньем.

«Неужели правда? Варенье? Как мы рады! Как мы рады!» — наверно, такого ответа она ждет от нас, подумал Заза, и в ту же минуту Магда радостно захлопала в ладоши:

— Как мы рады, как мы рады!

Заза чуть было не расхохотался вслух.

Теперь все вокруг было видно как нельзя более ясно — в небе сияла полная июльская луна. Они направились к дому. Впереди шествовала мадам Эленэ. Она о чем-то разговаривала со следовавшей за ней по пятам Магдой, однако казалось, что разговаривала она не с ней, а с кем-то идущим впереди: она ни разу не обернулась к Магде. Временами она громко хохотала, смеху исправно вторил деланно огорченный голос Магды: «Ах, что вы говорите, тетя Эленэ, не может этого быть!»

Заза не слышал, о чем они говорили, потому что Лизико шла рядом с ним и со смехом рассказывала, как не любит Торнике просыпаться по утрам.

— Бадри! Бадри! — хохотала Эленэ.

— Что вы, что вы, тетя Эленэ!

— А я его обливаю водой, — говорила Лизико.

— Бадри! Бадри! Бадри!

— Да-да, тетя Эленэ!

— Кричит: почему вы меня разбудили!

— Бадри! Бадри! Бадри!

Интересно, так ли громко Эленэ произносила это имя. Или ему это просто казалось. Но почему это его задевало?

Заза смотрел на Лизико, даже кивал ей, когда это было нужно, но слышал он только это имя: Бадри!

— А потом сломя голову бежит на автобус, — смеялась Лизико.

Они поднялись на балкон. Хозяйка, все так же смеясь, быстро собрала на стол. Впрочем, она забыла про чайные ложки, а потом оказалось, что не поставила сахарницу. Тем не менее она не позволяла девочкам ей помогать и хлопотала с беспечностью женщины, которой обычно не приходится заниматься хозяйством.

— Тетя Эленэ, а варенье? — спросила Магда.

— Ой, про варенье-то я и забыла! А какое ты любишь? — она лукаво погрозила пальцем Магде, как бы продолжая начатый ранее секретный разговор.

Дверь в комнату была открыта, но там стояла такая тишина, будто в ней никого не было.

— Георгий, иди пить чай, — позвала Эленэ мужа.

Ей никто не ответил.

Заза знал, что Георгий не станет с ними пить чай. Он никогда не выходил к товарищам сына. Не показывался он и тогда, когда они еще учились в школе, и после того, как они окончили институт, и даже теперь, когда все поступили на службу.

Неприятное чувство всегда уносил Заза из этого дома. Здесь их считали вечными детьми, разговаривали с ними полусерьезным тоном, но надо быть верным истине — у них выспрашивали все подробности их жизни, наверное, для того, чтобы «дети» не совершали поступков, вредных для общества и семьи.

Здесь им с улыбкой грозили пальцем, шутили с ними, угощали вареньем, но не разрешали переступать раз и навсегда установленную границу.

Заза стал режиссером того театра, где директором был Георгий Гобронидзе, но тем не менее он и с ним никогда не разговаривал серьезно, о деле. Напротив, он словно избегал встречи с Зазой. Случалось, что они оставались одни, и тогда Георгий тотчас просил секретаршу вызвать кого-нибудь из сотрудников и молчал вплоть до его появления. «Как он не понимает, что этим оскорбляет меня, — думал Заза, — он как будто боится, чтобы я не сел ему на голову, пользуясь тем, что я товарищ его сына».

Да, в этой семье они все еще считались детьми. Возможно, потому, что воспитывать детей намного легче, чем юношей, вечно сомневающихся, охваченных вечной жаждой спора. Кто знает, какие неприятности могли повлечь за собой эти споры!

Когда товарищи Торнике все же затевали дискуссии — взрослые старались быть как можно дальше, Они запирались в своей комнате, сидели в темноте у телевизора или занимались чем-нибудь другим, словно то, о чем спорили ребята, было крайне скучным, неинтересным и бессмысленным.

Эленэ выходила к ним чаще, чем ее супруг, но ее ласковая улыбка еще больше подчеркивала существование той границы, которая отделяла их от старших, от деловых серьезных людей, которые предоставляли им квартиру, любезно угощали их, старались окружить их атмосферой беззаботной и игривой, чтобы избавить от тех неприятностей, которые непременно возникнут с той минуты, когда дети себя почувствуют полноправными людьми.

Папочке я отнесу чай в комнату! — сказала Эленэ.

«И зачем я сюда приехал!» — досадливо подумал Заза.

— Знаешь, мамочка, Торнике привез арбуз! — сказала Лизико.

— Что ты говоришь? — удивилась Эленэ и с улыбкой посмотрела на Торнике. — Это правда, Торнике? — С такой любовной улыбкой обычно смотрят на ребенка, делающего первые шаги.

— Да, правда, — пробурчал Торнике, — большое дело!

— Пойду скажу папочке, — сказала Эленэ, — ему будет приятно!

Она налила в стакан чай, положила на блюдце варенье и все это понесла в комнату.

Тьму за балконом раскроили автомобильные фары. Машина, свернув с дороги, въехала во двор, остановившись у самого крыльца.

— Приехали! — сказала Лизико.

— Это Бадри? — спросил Торнике. У Зазы почему-то сердце так и подпрыгнуло.

— Нет!

— А кто?

— Драматург!

— А-а.

— Папочка, Кукури приехал! — крикнула отцу Лизико.

Георгий и Эленэ тотчас вышли из комнаты.

Георгий — высокий, представительный, в белых брюках и модной рубахе навыпуск.

— О-о, Магда! — он погладил Магду по голове. Затем он поздоровался с Зазой с таким видом, будто до этого не знал, что он здесь.

— Ты видишь, у нас Зазико! — обратилась Эленэ к мужу, кажется, только для того, чтобы напомнить ему имя Зазы.

— Вижу, вижу!

В это время на веранде появился Кукури.

— Пожалуйте, пожалуйте, — пошел ему навстречу Георгий.

— Простите, я немного опоздал, мадам Эленэ! — Кукури поцеловал руку хозяйке дома.

— О-о, Кукури!

Кукури был молодой человек среднего роста. Его волосы, обильно смазанные бриолином, блестели. На нем были зеленоватые, слишком узкие брюки и белая сорочка с короткими рукавами. Из кармана сорочки торчали темные очки и авторучка. Кукури был похож на барабанщика из оркестра какого-нибудь приморского городка.

— Бичико уже не умирает! — торжественно провозгласил Кукури.

— Ну, а что же? — оживился Георгий.

— Он ранен в плечо, и его спасает Атанасе!

— Вот и слава богу! — обрадовался Георгий.

Заза знал, кто такой Бичико.

Бичико был героем пьесы Кукури, сотрудником милиции, который так легко вылавливал бандитов, будто они только о том и мечтали, как бы попасть к нему в руки; Атанасе был бригадиром паровозного депо.

Несколько месяцев назад эту пьесу дали прочесть Зазе. (Желательно, чтобы пьеса была поставлена, она несомненно будет иметь успех, сказали ему.) Заза прочел пьесу и доложил худсовету свое мнение: поставить эту вещь невозможно. Потом Кукури повстречался с Зазой в вестибюле театра, хлопнул его по плечу и с улыбкой сказал: «Плохо начинаете, молодой человек, плохо!» Кукури приходил в театр часто, и у него здесь было много приятелей, которых он возил за город на своей машине, разговаривал Кукури таким тоном, словно все время с кем-то спорил: «Нет, голубчик, нет! Главное, это серьезная драматургия, стиляжничества я терпеть не могу!»

Под серьезной драматургией он подразумевал только себя, а к «стилягам», очевидно, относил Шекспира.

— А пьесу ты привез? — спросил его Георгий.

— Она здесь, — Кукури хлопнул ладонью по картонной папке, — со мной!

— Как поживаете, ребятки? — обратился он к Торнике и Лизико, видно было, что он прекрасно усвоил стиль и тон, царившие в этом доме. Затем он протянул руку Магде: — Кукури Антидзе! — и с улыбкой уставился на нее, словно ждал в ответ восторженного возгласа: «Ах боже мой, неужели вы и есть тот самый Кукури Антидзе!»

Магда кивнула ему и сделала какой-то смешной реверанс. Кукури это нисколько не обескуражило, а вот Эленэ укоризненно покачала головой:

— Магда! Магда!

Наконец Кукури увидел Зазу.

— О-о, очень приятно! Очень!

— Заза Кипиани! — пожал он протянутую ему руку.

— Знаю! Знаю! Мы же знакомы!

— Нет! — Ни один мускул не дрогнул на лице Зазы.

— Как же нет, как же нет! Очень рад вас видеть!

Видно было, что никакая неловкая ситуация Кукури не смутит, не собьет с лица его вежливой, услужливой улыбочки и выражения почтительного внимания.

— Пошли в комнату, — сказал Георгий Кукури, — здесь мы мешаем детям!

«Детям!»

— О дети, дети! — сказал Кукури. — Наша надежда! — он посмотрел на Зазу.

Наконец они вошли в комнату. Заза услышал, как Кукури сказал Георгию:

— Меня интересует только ваше мнение. Пусть говорят, что хотят, для меня главное — ваше мнение. Если скажете мне, что это нехорошо, я поверю без колебаний.

— И этот человек писатель? — вырвалось у Магды.

— А что такое? — почему-то вспылил Торнике.

— Ничего.

Заза понял, почему злится Торнике, ирония, прозвучавшая в вопросе Магды, распространялась и на его отца.

— Человека нельзя судить по наружности!

— «Анатомия — это судьба», — сказала Магда.

— Вот, например, Бадри, — Торнике собирался что-то сказать, но его остановил предостерегающий возглас Лизико:

— Торнике!

— Да, о человеке нельзя судить по наружности, — повторил Торнике.

— Мне пора, — сказал Заза, — я пошел!

— Успеешь, я же сказал, автобус ходит до двенадцати, — лениво отозвался Торнике.

Торнике хотелось спать.

— А теперь как раз начало двенадцатого, — Заза встал, — я пойду!

— Мы тебя проводим! — вскочила Лизико.

— Зачем меня провожать! — засмеялся Заза.

— Не бойся, его не похитят! — сказал Торнике.

— А нам хочется его проводить, — Магда высоко подняла свой фонарик, — я пойду впереди.

Заза обрадовался, и не потому, что до остановки автобуса было добрых два километра и ему не придется идти одному, а потому, что эти слова были сказаны Магдой.

— Мамочка, мы пошли! — крикнула матери Лизико.

Эленэ вышла из комнаты.

— Зазико, ты уже уезжаешь?

— Да, хочу вас поблагодарить.

— Не опаздывайте, дети, — сказала Эленэ и вернулась в комнату, где Кукури, вероятно, читал новый вариант своей пьесы.

Они шли в темноте, впереди Магда с фонариком, за ней Лизико под руку с Зазой, шепча ему на ухо: неужели ты не знаком с Бадри Элиава? Он баскетболист, член сборной олимпийской. Ты знаешь, какой он хороший парень? Он отдыхает по соседству с нами. Вернее, здесь его родители, а он приезжает на своей «Волге». Все девушки сходят по нем с ума. А какой он красивый!

Заза шагал, опустив голову, и слушал Лизико. Эта девчонка, которая выросла на его глазах и которую он любил, как сестру, в эту минуту была ему ненавистна.

Возле почты стоял пустой автобус: никого, кроме шофера и кондукторши.

Заза поднялся в автобус.

— До свидания!

Провожающие помахали ему. В это время перед ними резко затормозила «Волга». Из нее вышел высокий парень. Лизико, Магда и Торнике сели в машину. Причем Магда села впереди, рядом с парнем.

«Вот почему она хотела провожать меня!» — подумал Заза.

— Поехали? — спросил его громко шофер, словно в Кикети он приехал только для того, чтобы увезти Зазу.

«Да, поехали…»

«Волга» двинулась по подъему. Заза опустил в карман руку и вытащил пачку сигарет, вместе с сигаретами он достал фотографию. Заза удивился: это была та самая карточка, которая лежала в книге Лизико. Как же она здесь очутилась, у него и в мыслях не было класть ее в карман!

— Сейчас хорошо бы холодного арбуза, — вздохнул шофер.

— Да, — рассеянно отозвался Заза.

 

Свеча… Мама

Заза погасил свет и лег. Хоть он и не видел снега, всем существом чувствовал, что он идет, валит, опускается на землю.

«Может быть, я представляю себе жизнь совсем другой, чем она есть на самом деле!» — думал Заза.

Заза очень ясно увидел густые серые тучи, он с усилием раздвигал их в стороны, пробивая себе путь, словно шел сквозь колосья, отяжелевшие от дождя. Внезапно он почувствовал, что ступил на обледенелую землю. Вокруг ничего не было видно — падали густые хлопья снега.

Заза шел, сам не зная, зачем и куда идет. Затем он увидел поезд. Поезд с освещенными окнами стоял посреди голого поля. Заза поднялся в вагон, ему было холодно, и он хотел согреться. Вагон был пуст. Заза прошел дальше — во второй, третий, и нигде никого.

Только в последнем вагоне у стены стояло большое старинное зеркало в позолоченной раме… Зеркало было завешено простыней, Заза отодвинул простыню, и сердце у него подскочило от страха: из глубины зеркала на него смотрел уважаемый Валериан!

Заза открыл глаза. В комнату проникал отблеск снега. Заза встал и прижался лбом к замерзшему стеклу. В доме напротив свет горел только в одном окне, крайнем, на третьем этаже. Это освещенное окно выглядело так сиротливо, будто оно светилось в совершенно пустом доме.

За окном мелькнул чей-то силуэт.

«Ага! — почему-то обрадовался Заза. — Тебе тоже не спится!» Ему показалось, что он знает того, кто стоит у окна, и даже почувствовал к этой тени нечто вроде нежности. Наверно, потому, что не он один, еще кто-то не спал в эту снежную полночь.

«Что случилось? — спросил он. — Что тебе приснилось?»

Он вслушался в тишину, ждал ответа от того, другого! Тот подошел к окну и тоже прислонился лбом к стеклу.

— Что, снег? — спросил его шепотом Заза, считая почему-то, что шепот будет услышан вернее. Потом силуэт удалился от окна, и вскоре свет погас.

«Платан, что стоял у ворот, засох. Мать собрала листья — готовится к твоему приезду. Ты ведь любил этот платан? Теперь все стены увешаны сухими листьями, У матери болят ноги, и она не встает с постели…» Это письмо он месяц назад получил от брата.

Странно, почему он сейчас вспомнил об этом, да еще так точно, будто учил его наизусть. А на самом деле письмо он прочел только раз и тут же забросил его в ящик.

Мамия работал в районе учителем. Когда он окончил институт, его послали на работу в поселковую школу. Там он и женился, у него уже двое детей, мать си забрал к себе: мать часто болеет, и мы за ней лучше присмотрим. Мать тревожилась, что Заза в Тбилиси один, но она и внучат оставить не могла, невестка, жена Мамии, работала, преподавала в школе французский. Заза старался успокоить мать, говорил, что ни в чем не нуждается, что не маленький. Но переубедить мать было не так-то просто.

— Вот когда ты женишься, — говорила она, — я вернусь в Тбилиси и буду присматривать за твоими детьми.

Заза со всей ясностью представил старшего брата. Лицо с запавшими щеками и поблекшими висками. Глядя, как он держится, как одевается, ни за что не скажешь, что Мамия родился и вырос в городе.

— Что с тобой, Мамия? — крикнул он брату. — Что случилось?

— Ничего… Старею!

— Ты что, сдурел, какое время стареть?

— Ты забыл, что я на восемь лет старше тебя…

— Большое дело! — и Заза резко перевел разговор: — Как мать?

— Болеет… на ноги жалуется…

— И у вас там идет снег?

Заза не расслышал ответа.

«Снег идет? Снег?» — твердил он про себя вопрос, будто не верил собственным глазам, и для того, чтобы убедиться, ему требовалось, чтобы это подтвердил кто-то другой. Человек обычно не доверяет своим глазам и ушам, а вот когда ему скажет кто-нибудь, тогда он и увидит, и услышит. Потому-то и вызывает жалость одинокий человек: как ему разобраться в том, что творится на свете? Человек смотрит на мир тысячью глаз, и если лишить его их, оставить только при своей паре глаз, он ослепнет!

«Мамия сейчас спит, — думал Заза, — встает он с петухами и, конечно, снов не видит — ему не до снов! А я своими расспросами мешаю ему спать».

Мать, наверно, лежит в маленькой комнате. Там стоит железная печка. Когда гасят свет, мама обычно зажигает свечу. И стоит на столе белая свеча, чадит. А на дворе идет снег, поскрипывает крыша, если снег утром не сбросить, она провалится. Мать лежит в постели и смотрит на свечу.

— Спи, уже светает! — говорит ей Мамия. Он почему-то проснулся, встал у дверей, сложив на груди руки, и смотрит на мать.

— Ложись, сынок, — слабо улыбается мать… — Не пугай детей!

— Не лягу, — упрямится Мамия, — пока ты не заснешь.

— Засну, Габриэл, засну!

Габриэлом звали отца. Когда Мамия упрямился, мать обычно называла его именем отца. Мамия не смеет, а отец всегда тушил свечу (у мамы и в городе была такая привычка).

— Эта свеча сведет меня с ума, так и знай!

— Потуши свечку! — кричит Заза. — Спи, ты же больна!

— А почему ты сам не спишь? — спрашивает мать.

Заза чувствует, что у матери бессонница из-за того, что он не спит, и потому отвечает ей виновато:

— Я спал… и проснулся…

— Что тебе приснилось, сынок?

— Как будто я ехал в поезде один… В пустом поезде…

— В поезде?

— Да… — Заза быстро добавляет: — Погаси свечу, погаси!

И почему-то клубок слез подкатывает к горлу, и он видит, как летит его голос над лесами, горами, деревнями — сквозь снег, вдаль, туда, где в темноте чадит одинокая свеча.

 

Мамия и Гага. Бродяга. Адам уводит ребенка. Милиционер. Андро. Тина

Перрон был пуст. Тяжелые серые облака, казалось, лежали на красной кровле станционного здания. Перед хлебным ларьком, одиноко ютившимся у зеленого забора, стоял высокий мужчина с зонтом. Зонт, видимо, мало защищал его от дождя — взмокшие пряди волос спускались на лоб. Лицо у него было худое» чуть тронутое оспой. Надетое прямо на сорочку пальто свисало с сутулых плеч. Мужчина не покупал хлеба и не разговаривал с продавцом. Он просто стоял и смотрел на неподвижный состав.

Дождливый рассвет с трудом выбирался из бледного печального тумана. В нижнем этаже здания вокзала еще не погасили электричества, а в верхних окнах гнездилась ночная мгла и глядела оттуда сумеречными глазами.

К ларьку подошла женщина в пальто, небрежно накинутом на плечи, и в огромных мужских калошах на босу ногу. Она прижала теплый хлеб к груди, прикрыла его полон длинного пальто и, даже не взглянув на мужчину с зонтиком, зашлепала обратно.

Длинный поезд стоял очень тихо. Никто не выглядывал из окон, никто не спешил на посадку, и вид у вагонов был такой, точно они совсем пусты и загнаны на запасной путь.

Со скрипом растворяется тяжелая дверь, и на перроне появляется дежурный в фуражке с красным околышем. Он некоторое время глядит на поезд, потом зевает и собирается идти обратно, но, заметив мужчину с зонтиком, останавливается.

— Здорово, Мамия! — окликает он его.

— Здравствуй, Вано… — отвечает Мамия, не отрывая глаз от поезда и не оборачиваясь.

— Что ты тут разглядываешь?

Мамия молчит.

— Я спрашиваю, что ты здесь нашел интересного?

— Поезд…

По платформе протрусила вымокшая собака, повертелась у ларька и улеглась под забором.

Дежурный опять посмотрел на поезд. Всю свою жизнь он только и видел, что поезда, но этот чем-то привлек сейчас его внимание. Уж больно тихо он стоял. Вано вдруг вспомнил, как очень давно работал он путевым обходчиком и как поезд переехал его корову. Так неслышно подкрался, проклятый, что какая там корова, сам Вано едва ноги унес.

— Значит, поездами интересуешься? — сказал он просто так, чтоб поддержать беседу, Потом Вано взглянул на небо и в сердцах бросил: — Хоть бы уж обвалилось совсем, будь оно неладно!

Дежурный медленно вошел в здание, но вскоре торопливо вышел обратно и зазвонил в колокол.

— Гляди, твой поезд пошел! — крикнул он Мамии.

Состав тронулся бесшумно, словно спасался от преследователей. У лесосклада он испуганно вскрикнул и сразу умолк. Потом тускло засветилась красная лампочка последнего вагона, и поезд растаял в тумане.

Еще раз захлопнулась за дежурным дверь. В окнах погасло электричество.

Неожиданно рассвело. Казалось, утро, стесняясь поезда, дожидалось, когда он отойдет.

За путями в паутине дождя колыхалось кукурузное поле. За полем поднимался дом, крытый грязновато-зеленой черепицей. Из высокой трубы выплывали бурые разорванные клочья дыма.

Мамия напряженно пытался вспомнить, кто живет в этом доме. Но тут кто-то тронул его за рукав, и ему пришлось обернуться. Перед ним стоял маленький веснушчатый мальчуган в старом коротком пальто…

— Дяденька Мамия… — Мальчик протягивал ему ломоть хлеба, вздернувшийся узкий рукав обнажал худенький локоть.

От хлеба шел пар. Мамия подвел мальчика к забору.

— Ты чей такой?

— А ничей… — бойко ответил мальчик, подняв на Мамию большие голубые глаза.

Казалось, ему приятно было сообщить, что он ничей.

Мальчик опять протянул Мамии хлеб.

Хлеб намок под дождем. Мамия отщипнул кусочек, положил в рот, пришлось сделать над собой усилие, чтобы проглотить его.

— Спасибо тебе…

— Закрой зонтик, — улыбнулся мальчик. — Здесь дождя нет…

Мамия сложил зонт, стряхнул с него воду и сказал:

— Ну и дождь, не перестанет никак.

Раньше при виде мужчины с зонтом он не мог сдержать улыбки. А теперь эти дожди приучили его к зонту. Здесь почти все ходили с зонтами. А интеллигенция только так и прогуливалась, и каждый знал, у кого какой зонтик. У доктора, например, был широкий старинный зонт с ручкой из слоновой кости. Он никогда не расставался с ним. В хорошую погоду доктор складывал зонт и вешал на руку. Зонт начальника почты походил на пляжный гриб, держал он его так неловко, будто впервые в жизни взял в руки. Аптекарь носил черный зонт с инициалами, аккуратно вышитыми у самого края красными нитками.

Мальчик опять протянул Мамии хлеб.

— Не хочу, — улыбнулся Мамия. — Почему ты заставляешь меня?

— А потому, что дядя Андро велел никому не давать… А раньше…

Мальчик умолк.

— Что раньше? — осторожно спросил Мамия.

— Раньше меня учили, что всех надо угощать… Хлебом надо делиться со всеми.

— Где тебя учили?

— В интернате…

— Так ты Зурико? — Мамия хлопнул себя ладонью по лбу.

Мальчик помрачнел и ничего не ответил.

— Разве ты не Зурико?

Мальчик отрицательно покачал головой.

— А как же тебя зовут?

— Гага…

— Да… Но ведь дома тебя зовут Зурико?

— Это дядя Андро придумал, а по-настоящему я — Гага…

— А как тебя зовет тетя Тина?

— Гагой… Когда дяди Андро нет дома.

Мальчика этого усыновили. Да, да, два года назад завмаг Андро привез его из соседнего городка, где был детский дом.

«Зурико, а кто я?»

«Дядя Андро…»

«Да нет же! Я твой папочка, а это — мамочка…»

«Это тетя Тина…»

«Нет, мама. А ну, повтори: ма-ма…»

Кирпичный одноэтажный дом Андро, словно назло соседским, крыт жестью. Двор обнесен прочной стеной с голубой железной калиткой. От калитки тянется про «волока. Хочешь войти — подергай за кончик проволоки, зазвенит звонок, и кто-нибудь из хозяев выглянет.

Кирпичный забор утыкан осколками бутылок. Во дворе росли фруктовые деревья — черешня, абрикос, груша, но соседские мальчишки просто рукой махнули на запретный сад. Дом этот напоминал хорошо укрепленную крепость.

По воскресеньям Андро облачался в пижаму. Это был его праздничный наряд. Под пижаму он надевал белую сорочку и галстук в синюю крапинку. Если, случалось, шел дождь, сверх отутюженной пижамы он накидывал пальто и брал зонт. Сначала он направлялся на станцию за хлебом и газетой, потом заворачивал на базар и прогуливался вдоль прилавков, ничего не покупая, просто так, чтобы глаз порадовать.

Было у него и любимое развлечение. На маленьком пустыре за домом он собирал камни одного размера, приставлял к стене бутылку, отсчитывал пятнадцать шагов и, подолгу целясь, швырял в нее камнями. Весь день он мог так бросать камни. Было у него при этом задумчивое и сосредоточенное лицо.

— Пойди сюда, поучись, — звал он Гагу.

Но тому быстро надоедала странная однообразная игра, и он незаметно исчезал.

Гага расправился с хлебом и засунул руки в карманы.

— Замерз? — спросил Мамия.

Мальчик кивнул.

Мамия прислонил к стене зонт, опустился на корточки и протянул обе руки.

— А ну, давай…

У него сжалось сердце, такие слабенькие и бледные были эти детские руки. Он потер их и подышал на них, стараясь отогреть.

— А откуда ты меня знаешь?

— Ты ведь учитель…

— Верно.

— Вот и знаю. На будущий год мне в школу…

— Не согрелся?

— Холодно…

— Тогда идем…

Мамия встал, раскрыл зонт и протянул мальчику:

— Держи.

Тот улыбнулся:

— Не надо…

В зале ожидания стоял полумрак. На длинной узкой скамье, подложив под щеку обе руки, лежал мужчина. Казалось, он вовсе не спит, а только прислушивается к жужжанию мухи, зажатой между ладонями.

Мамия вспоминал: впервые он увидел этого мальчика на улице. Из комнаты Мамин видна калитка Андро, Гага стоял тогда у этой самой калитки и, не отрываясь, смотрел, как две усталые клячи, лениво перебирая ногами, тащили по камням громыхающий фургон. На передке дремал седой лохматый цыган. В фургоне на соломе расположились две смуглые молодые женщины. Цыганенок лет десяти сидел на краю фургона, болтал босыми ногами и прижимал к груди медвежонка…

Гага медленно пошел за повозкой.

— Каро! — окликнул цыганенок возницу. — Останови!

Не поднимая головы и не меняя позы, седой натянул вожжи.

Цыганенок спрыгнул с фургона и спросил у Гаги:

— Ты здешний?

Тот кивнул.

— А водой напоишь?

Гага опять кивнул.

— Чего киваешь, неси сюда скорее.

Гага бросился к дому и вернулся с кувшином.

Цыганенок дал напиться женщинам, а сам тем временем пустил на Гагу медвежонка. Гага вначале растерялся, потом отчаянно вцепился в медвежью шерсть, и оба забарахтались в дорожной пыли.

Кувшин перешел к седому. Наконец напился и цыганенок, поставил кувшин на землю, привязал к ошейнику медвежонка веревку и оттащил его от противника.

— Забери кувшин…

Фургон медленно двинулся дальше. Гага отряхнулся, поднял кувшин, постоял немного, словно решаясь на что-то, и побрел за фургоном. Но не догнал его и, опечаленный, вернулся к дому.

После этого Мамия изредка встречал мальчика на улице. А раз даже на школьном дворе. Гага стоял у забора совсем один и смотрел на играющих ребят. Глаза у него были грустные. Мамия, помнится, подошел к нему и погладил по волосам, собрался что-то сказать, но зазвенел звонок, все бросились по классам, и Мамии пришлось уйти, чтобы не опоздать на урок. Из окна он еще раз взглянул на мальчика, который все так же стоял у забора. А потом? Потом мальчик куда-то исчез. Во всяком случае, Мамия его больше не встречал.

— Слушай, а что ты делаешь на вокзале в такую рань?

Мальчик, съежившись, сидел на длинной скамье, натянув пальто на коленки.

— Я спрашиваю, что ты тут делаешь?

Гага понурился.

— Ты что, не слышишь? — Мамия повысил голос.

— Я хочу уехать… — Гага поднял было голову, но тут же опустил ее.

— Как это? — переспросил Мамия.

— Уехать хочу, — негромко повторил Гага.

— Куда?

Мальчик молчал. Он еще больше съежился и казался совсем крошечным.

— Ну, скажи мне, куда ты собрался?

— Не знаю, — проговорил мальчик. — Хочу уехать, — тихо и твердо повторил он.

Странное дело… Этот малыш словно сидел в душе у Мамии и произносил именно те слова, которые ему самому хотелось высказать. Спроси Мамию сейчас, что он делает на перроне, он ответит так же несвязно. Оттого и пришел сюда, что хочет уехать. Но куда — сам не знает, да это и не имеет значения. Просто хотелось уехать, уехать во что бы то ни стало.

Мамия прикрыл глаза ладонью и снова заговорил, не отнимая руки от лица:

— Хочешь вернуться?

Гага сразу понял и радостно подтвердил:

— Да, в интернат…

Некоторое время они молчали. Мамия сидел, упираясь локтями в колени и пряча лицо в ладонях.

— А почему? — опять спросил он.

Вопрос этот обжег ему горло» словно накипевшая слеза.

— А ты чего, ты чего уезжаешь? — послышалось ему.

Он удивленно поднял голову. Мальчик сидел очень тихо и даже не смотрел в его сторону.

— Ты сказал что-нибудь?

Гага пожал плечами и отрицательно покачал головой.

— Почему же ты все-таки едешь? — опять спросил тот же голос.

«Что ответить?»

— Не знаю, не знаю, отстань!

— Что?

«Потому что я ни на что не способен. Первый урок… Второй урок… Третий урок… И дождь, все время дождь… Хожу с зонтом — старею, и все называют меня Архимедом…»

В юности, например, он мечтал работать на электростанции. А что вышло? Заболела мать, пришлось уехать в деревню и там учительствовать. Шло время, и мечты сменялись неуверенностью и сомнениями. Проходили ночи, бессонные и дождливые, когда он разговаривал с самим собой, не таким, каков он на самом деле, а таким, как рисовало его воображение.

— Сколько тебе лет? — спросил он мальчика.

— Скоро семь, — быстро ответил Гага и добавил: — Весной…

На всех уроках он обязательно рассказывал про Архимеда, про то, как поглощенного работой ученого убил какой-то варвар. Эту историю он рассказывал столько раз, что ученики за глаза называли его Архимедом. Узнав об этом, Мамия очень огорчился, но отказаться от любимой темы все же не мог. Вот и вчера из-за этого он едва не поссорился с доктором. Когда он увлеченно рассказывал про Архимеда и гости терпеливо и вежливо слушали, хотя и были уже навеселе, доктор вдруг прервал его в самом патетическом месте и воскликнул:

— Голубчик! Да ты спас меня, ей-богу, спас!

Мамия взглянул на него, не понимая, в чем дело.

— Целую неделю ломаю голову, — продолжал доктор, — никак не заполню кроссворд… Ученый, семь букв… ну конечно, Архимед…

Мальчик, видимо, о чем-то рассказывал ему, а он только сейчас это заметил.

— Тетя Тина все время плачет… тихонько, чтоб никто не видел…

— Плачет?

— Да, плачет, — мальчик замолчал, кажется, он кончил рассказывать.

— Хоть бы снег пошел, что ли, — сказал Мамия, — снег!

Мальчик удивился, с чего Мамия вспомнил о снеге, но, стараясь не выказать удивления, отвернулся. Спящий на скамье мужчина проснулся, присел, пошарил обутыми ногами по полу, видно, искал по привычке ботинки, потом протер глаза, зевнул, но, увидев Мамию и мальчика, прикрыл рот ладонью и смущенно улыбнулся:

— Ну и разоспался я…

— Здравствуйте! — сказал ему Мамия.

— Привет! — ответил мужчина. — А курить у вас не найдется?

Мамия протянул ему пачку сигарет. Мужчина взял две сигареты, одну заложил за ухо, другую хорошенько помял пальцами и сунул в рот.

— Спасибо.

Потом он вынул спички и закурил.

— Крепко ты спал, — сказал Мамия.

— Ничего, — отозвался мужчина, — только вот кости ломит от сырости.

— Поезда ждешь?

Мужчина улыбнулся:

— Нет.

Мамия его больше ни о чем не спрашивал, подумав про себя: какое мне дело!

— Сейчас пойду пройдусь по базару, сегодня ведь воскресенье? — снова заговорил мужчина.

— Да, выходной.

— Ну вот и пойду. Да, а куда я чемодан дену?

Он посмотрел на маленький облезлый чемоданчик.

— Вы здесь будете? — спросил он у Мамии.

— Наверное, нет, — ответил Мамия.

— Да ну, — махнул рукой мужчина, — кто его возьмет!

Он встал и выглянул в окно.

— Дождь идет?

— Да.

— Что ж ты молчал? Куда же я пойду в такой дождь?

— Извини, ради бога, — Мамия улыбнулся, — так уж получилось…

— Ничего, ничего, — успокоил его мужчина.

Потом он снова сел на скамейку, заложил ногу за ногу и спросил:

— Есть в этом городишке бильярдная?

— Как же, возле театра.

— Ого, у вас даже и театр есть!

В это время в зал ожидания вошел Адам.

— Мамия! — крикнул он издали.

— Здорово, Адам! — поздоровался с ним Мамия, когда Адам подошел совсем близко.

— Ты что тут делаешь? — спросил Адам.

— Ничего, так просто, вышел, и вот…

— Я хотел купить газету…

— Садись.

— Нет, я пойду. А чей это мальчонка?

— Это…

Мамии почему-то стало невероятно трудно что-нибудь ответить. Адам не стал переспрашивать, Мамия быстро перевес разговор на другую тему:

— Прошел у тебя зуб?

— Да, чепуха!

— Ты был у врача?

— Вчера вечером.

— Странный он человек, — сказал Мамия.

— Что слышно от Зазы? — спросил Адам.

— Твоему школьному дружку лишь бы писем не писать!

— Я Зазу целую вечность не видел.

— А я хоть и братом ему прихожусь, скоро год как не виделись.

Адам погладил мальчика по голове.

— Как тебя зовут?

Мамия взял его под руку и отвел в сторону:

— Этот мальчик…

— Да?

— Этот мальчик — приемный сын Андро!

— Что ты говоришь?

— Да, он хочет бежать обратно в интернат!

— От Андро собственная дочь сбежала, а этот останется?!

— Тина небось убивается!

Мамия с трудом выдавил из себя имя Тины, он, как и все в городке, знал, что Адам…

Адам, словно не расслышав, продолжал:

— Она актриса в том же театре, где Заза.

— Нинико…

— Ее зовут Нинико?

— Да.

— Этого мальчика заберу я! — вдруг твердо произнес Адам.

— Что ты говоришь, ты с ума сошел?

— Я забираю!

Когда они обернулись к мальчику, он уже играл с собакой Адама. Они даже не заметили, как здесь появилась собака.

— Где ты нашел эту собаку? — спросил Мамия, надеясь отвлечь Адама от странного решения.

— Не знаю, увязалась за мной — и все!

— Как там у вас с мостом?

— Этого мальчика я беру к себе, — повторил Адам.

— Постой-постой!

— Так я и сделаю! Решено!

Адам подошел к мальчику, погладил его ладонью по щеке и слегка повернул к себе:

— Нравится? — показал он на собаку.

Мальчик кивнул и спросил:

— Как ее зовут?

— Курша!

— Что за имя Курша?!

— А ты бы как ее назвал?

— Я? — Гага немного подумал. — Мурия.

— Ладно, с сегодняшнего дня пусть будет Мурия.

— Правда? — обрадовался ребенок. — Правда, дядя Адам?

— А откуда ты знаешь, как меня звать?

— Знаю, мне тетя Тина сказала, вы часто стоите возле нашего дома.

Адам так и застыл, не будучи в силах вымолвить ни слова.

— Я и то знаю, что вы строите мост и что вы самый сильный, — стрекотал мальчик.

— Дай-ка мне спички, — сказал Мамия Адаму. Спички у него были, просто он хотел замять возникшую неловкость.

— На, — Адам протянул ему спички, потом рассеянно провел рукой по лицу и тихим голосом очень утомленного человека спросил:

— Ты пойдешь ко мне?

— Пойду! — тотчас отозвался Гага.

— Тогда пошли!

— Адам? — Мамия положил руку ему на плечо.

— Одну минуточку! — эти слова принадлежали тому типу, который прежде спал на скамье, а теперь сидел, не сводя с них глаз. О его существовании Мамия давно забыл.

— Одну минуточку! — человек предостерегающе поднял руку.

— А это еще кто? — спросил Адам.

Мамия пожал плечами.

— Я птичка! — сказал мужчина и улыбнулся совсем по-дружески.

— Кто?

— Птичка. А вы — крокодил!

— Он что, того? — Адам взглянул на Мамию.

— Неужели вы не слыхали, что существует такая малюсенькая птичка, которая выщипывает из зубов крокодила кусочки мяса, застрявшие там, и этим живет.

— Ну и что? — нетерпеливо спросил Адам.

— И крокодил ей никакого вреда не причиняет, — человек безмятежно улыбался, — о, как велика природа! — Мужчина возвел глаза к небу и повторил: — Как мудра!

— Чего тебе надо? — Адам совсем близко подошел к мужчине. — Не понимаю, чего ты хочешь?

Мужчина быстро вскочил и заслонил лицо рукой, словно Адам намеревался его ударить. Адам растерялся и не знал, что делать дальше.

— Пойдем, — позвал его Мамия, — пошли!

— Одну минуточку! — мужчина отвел руку от лица.

— Тебе, видно, делать нечего! — сказал Адам резко.

— Вы абсолютно правы, у меня уйма времени.

— Скажи, наконец, что тебе надо? — спокойным тоном спросил Мамия и одновременно потянул Адама за рукав: — Идем!

— Разумеется, я никого не выдам, — сказал мужчина, — если мне достанется кусочек мяса…

— Да, но кого ты можешь выдать?

— Хи-хи-хи-хи, — захихикал мужчина.

Смешок был грязный, словно непристойный рисунок на стене. Мужчина прикрывал рот рукой, как бы стыдясь своего смеха. Адам вышел из себя, вцепился мужчине в плечо и сильно его встряхнул. Тот вскочил на скамейку, жалобно съежился и плаксиво заныл:

— Бьете меня, да, бьете? Меня же еще бьют!

— Оставь его, — сказал Мамия Адаму, — он на самом деле сумасшедший!

— Тогда будем говорить спокойно, — сказал мужчина и спрыгнул со скамейки, — и мы прекрасно поймем друг друга. Надеюсь, вы не считаете меня старикашкой, мне всего лишь тридцать, — он провел рукой по поредевшим волосам и опять улыбнулся им по-приятельски.

— Говори, что тебе надо, говори! — Адам постепенно приходил в ярость.

Мамия чувствовал, что еще немного — и Адам выбросит этого типа в окно, как мяч.

— Брось, Адам, пойдем, — сказал он, — мало ли проходимцев!

— Возможно, — подхватил мужчина. — Вполне возможно, что я негодяй, но выслушайте меня. Только не драться, — и он с улыбкой погрозил пальцем Адаму: — Я ведь все понимаю, а вы думаете, что я ангел, слетевший с неба? Нет!

— Говори, говори! — сказал ему невозмутимо Мамия. Невозмутимо он говорил ради Адама, а так он и сам был раздражен до крайности. Но Адам мог не сдержаться.

— Я все слышал, — начал мужчина, развалившись на скамейке, — у вас, кажется, сигареты недурственные…

Мамия протянул ему сигарету.

— Спасибо, — сказал мужчина и посмотрел на Адама: — Садитесь, почему вы стоите?

Адам не ответил. Он тоже вынул сигарету и закурил.

— Вы хотите похитить этого мальчика! — выпалил мужчина.

— Что?

— Да, да, это именно так… Ничего не поделаешь… Все бывает в жизни. Это не страшно.

— Что ты несешь! — закричал Адам.

— Как хотите называйте это дело, но это есть факт похищения ребенка! Но только, — тут мужчина снова поднял руку, — не бойтесь, все слабости человека мне понятны. Мы сумеем поладить!

Адам повернулся и взял Гагу за руку.

— Идем!

— Знаешь, что я тебе скажу? — Мамия шагнул к мужчине.

Тот встал, вежливо кивнул головой и сказал:

— Меня Вахтангом зовут, но вы можете называть меня просто Вахи!

Мамия махнул рукой и пошел догонять Адама.

— Теперь пеняйте на себя! — крикнул вслед ему мужчина. — Отныне у меня руки развязаны!

Когда они вышли со станции, Мамия остановил Адама:

— Ты что, серьезно берешь мальчика?

Адам повернулся к Гаге:

— Ты пойдешь со мной?

— Пойду!

— Ну вот и пошли, — успокоенно проговорил Адам, — всего, Мамия!

— До свидания!

Мамия остался один. Он раскрыл зонт и побрел к дому.

На порядочном расстоянии от станции, у лесосклада, в тупике стояли три вагона, выкрашенные в ярко-красный цвет. В этих вагонах жили строители.

Адам и Гага поднялись в вагон. Здесь во всю длину стояли железные койки. А в самом конце вагона, возле железной времянки, за столом двое рабочих играли в домино. Они так кричали, словно ехали на грохочущем мотоцикле. Увидев Адама, они встали, но Адам рукой показал им, чтоб они сидели. Они продолжали играть, но кричать перестали.

Мальчик оглядел вагон. Стены были оклеены плакатами и вырезками из журналов.

— Вон космонавты! — сказал мальчик, указав на пеструю стену.

— Да, — ответил Адам и сел на койку. — Садись, — сказал он мальчику.

Мальчик присел рядом и сложил руки на коленях. Затем, спохватившись, торопливо сдернул с головы шапку.

— Вот здесь я живу, — проговорил Адам, — тебе нравится?

Мальчик кивнул.

— Есть хочешь? — спросил Адам.

— Нет.

— Ты не стесняйся!

— Нет, я правда не хочу.

«Что делать, — думал Адам, — кажется, я опять что-то напутал. Вот заварил кашу! А с другой стороны, как я должен был поступить? Ребенок бежал, а я его забрал; почему он должен думать, что он бездомный, никому не нужный! Но Тина!.. Что скажет Тина? Я не знал, что мальчик был ее приемным сыном! Честное слово, не знал. Почему он сбежал от них? А вот я возьму его и выращу как родного сына. Все равно одна койка свободна. Потом повезу его в Тбилиси, а почему бы и нет? Каждый поступил бы так на моем месте, и Мамия поступил бы так, несмотря на то, что у него дети, он тоже взял бы его к себе. А у меня нет детей. Вот он и будет моим сыном, будет называть меня отцом. Хотя это и не обязательно: если не хочет, пусть не называет. Но почему это именно их приемыш, люди непременно будут болтать, что я умышленно его увел. Пусть говорят! Ее муж не смог удержать родной дочери, и она сбежала. Очень хорошо, что сбежала. И этот тоже сбежал…»

Адам улыбнулся мальчику, но тот не понял его улыбки и удивленно на него взглянул.

— Сними пальто, — сказал Адам, — здесь жарко!

Мальчик сейчас же встал и разделся, видно, он запарился в пальто, но стеснялся сказать.

— Положи вон на тот стул, — сказал Адам.

Мальчик положил пальто и шапку на стул, вернулся и снова присел на кровать.

Адам уже несколько раз сдерживал себя, ему страшно хотелось заговорить о Тине. Хоть бы мальчик произнес просто одно ее имя: Тина. И в то же время Адам стремился спрятаться от этих любимых, но приносящих боль звуков, а так хотелось слушать их бесконечно, беспрерывно.

Но все же он не справился с соблазном и дрогнувшим от волнения голосом, почти шепотом, произнес:

— Тина…

Он боялся, что теперь произойдет что-то невероятное! Рабочие, игравшие в домино, сорвутся с мест, перевернут печку, мальчик вскочит и убежит. Но ничего такого не произошло. Его это весьма удивило: никто не услышал его голоса, даже мальчик.

— Я не знаю, как тебя зовут? — обратился он к мальчику.

— Гага!

— А в школу ты ходишь?

— Нет.

Адам почувствовал, что мальчик ждет от него чего-то необыкновенного. Ведь Тина говорила ему, что я самый сильный. Сильный! — усмехнулся он про себя. — Нашла борца!

Значит, Тина говорила с этим ребенком о нем, и теперь Гага владеет частицей тайны, которой для него была окружена Типа. Но почему же Типа говорила о нем?.. Неужели?.. Нет, наверно, просто случайно. Мальчик спросил ее, кто он такой, и она ответила.

Да, все это хорошо, но справится ли он с мальчонкой? Или это был просто театральный жест — и больше ничего? Ведь он совсем один на всем свете. Была бы хоть мать жива, она бы воспитала Гагу. А самого его куда только не кидала жизнь, то по вагонам, то по баракам. Нет, раз он уже взял ребенка, то должен сам его и вырастить, любой ценой.

В это время в вагон вошел директор столовой. Столовая находилась в следующем вагоне. Директор был долговязый и тощий. С Адамом он всегда разговаривал с излишним почтением, и у Адама после разговора с ним всегда оставался неприятный осадок. И хотя он вообще любил все говорить прямо в лицо, но почему-то этому человеку сказать ничего не мог. Только однажды он решился: «Не называй меня бога ради уважаемым!». Директор столовой пожал плечами и развел руками, как угодно, но по-прежнему называл Адама «уважаемым».

Адам испытывал неловкость, когда старший по возрасту, седой человек называл его «уважаемым», рабочие смеялись, а он сердился: что тут смешного.

— Уважаемый Адам, — обратился к нему директор столовой. — Вас разыскивает милиционер! — последнее слово он произнес значительно, с расстановкой. Стараясь сохранить вежливую мину, долговязый не смог скрыть злорадства.

Адам и раньше чувствовал, что директор его недолюбливает, но сейчас эта злорадная улыбка, которую даже не очень старались скрыть, насторожила его.

Его всегда больно ранили случайно пойманный взгляд, полный зависти и ненависти, или случайно подслушанное недоброе слово. На секунду он становился беспомощным и думал: чем я это заслужил?

— Что надо от меня милиции, уважаемый Симон?

— Не знаю, — теперь в улыбке Симона сквозила явная насмешка, — милиционер не один, с ним какие-то граждане.

— Граждане? — удивился Адам.

— Да, граждане! — Симон повысил голос и слова разделял многозначительными паузами.

— Гага, подожди меня здесь! — Адам встал.

В дверях Симон уступил ему дорогу.

— Нет, что вы, уважаемый Симон! — Адам демонстративно поклонился. — Сначала вы, а я за вами.

— Нив коем случае. Прошу вас!

— Благодарю вас, большое спасибо, — и Адам вышел из вагона первым.

У лестницы стоял милиционер, старший лейтенант. Поодаль стояли Тина и Андро, а возле них на насыпи стоял тот самый тип, которого Адам видел на станции: пеняйте на себя! Сгорбившись и заложив обе руки в карманы, он держал в уголке рта окурок.

Адам сразу все понял.

«Когда он успел?» — подумал он и посмотрел на милиционера.

— Спускайтесь сюда! — закричал на него милиционер.

— Что вы сказали? — словно не расслышав, переспросил Адам.

— Сюда спускайтесь, — понизил голос милиционер.

Адам спустился по лесенке.

— Вы меня искали?

— Да, вас! Где ребенок?

— Ребенок? — Адам притворился удивленным, у него вдруг появилось желание шутить. — Какой ребенок? — И, поймав встревоженный взгляд человека, стоявшего на насыпи, он погрозил ему пальцем — Ах, Вахо, Вахо!

Вахо отвернулся.

— Мне не до шуток! — сказал милиционер и поднялся на одну ступеньку. Он и так был низкого роста, а сейчас, рядом с Адамом, казался еще меньше. — Выведи ребенка!

— Что случилось? — наивно спросил Адам.

— Это мы выясним потом! Выведи ребенка!

— Да, но где же граждане? — Адам посмотрел на Симона, стоявшего в дверях. — Я думал, что меня встречают с оркестром и транспарантами!

Симон замялся и что-то буркнул, Адам не расслышал, да его и не интересовало. Сейчас он был весь напряжен и поэтому шутил, хотя совершенно не хотелось шутить: все происходило помимо его воли, на себе он чувствовал взгляд Тины.

— Выведи ребенка, я говорю! — милиционер терял терпение.

— Чего вы кричите?

— Я не кричу, выводите ребенка!

— Вот так-то лучше, но почему я должен его вывести?

— Потому что у него есть дом!

— Дом? — Адам только теперь взглянул на Андро и Тину. Он прямо натолкнулся на взгляд Тины и не смог вымолвить ни слова.

Вдруг Тина сорвалась с места и закричала:

— Гага! Гага!

Гага, оказывается, выглядывал в окно, и Тина увидела его.

— Гага!

Андро тоже шагнул вперед.

— Выходит, что у вас свои собственные законы, да? — кричал милиционер, голос которого дошел до Адама очень не скоро. — Как хочешь, так и поступаешь, да? Но этот номер не пройдет, дорогой, не-не, не пройдет!

Адам собирался сказать, что мальчик хотел сбежать из дому и потому он взял его к себе, но не смог. Он стоял и улыбался. Он сам понимал, что улыбка дурацкая и что она только приводит милиционера в бешенство, но ничего с собой поделать не мог.

Милиционера, как видно, подняли с парикмахерского кресла, одна щека у него была недобрита, и на ней белели высохшие остатки мыла. Свои белые пухлые руки милиционер засунул под ремень, плотно охватывающий его шинель, и значительно поигрывал большими пальцами. Если глядеть издали, это ему придавало весьма миролюбивый вид. Вообще никак нельзя было предположить, что у этого человека окажется такой мощный голос.

Адам понимал, почему он так кричал: ведь похищение ребенка дело нешуточное! Ему так сказали, и он примчался сюда. Конечно, он будет кричать, а что же ему еще делать!

Адам хотел объяснить милиционеру, что мальчика он не похищал и лучше бы ему выяснить, почему мальчик сбежал из дому, но вместо этого он продолжал улыбаться. В это время на лестнице появился Гага.

— Гага, иди ко мне, иди! — позвала его Тина.

Гага на секунду заколебался, потом сбежал по лестнице и бросился к Тине.

Адам обернулся к мальчику:

— Гага, — сказал он дрогнувшим голосом, кладя руку ему на плечо.

— Что ты хочешь, что? — подняла на него глаза Тина. Она крепко обнимала мальчика. — Почему ты не оставишь меня в покое, скажи, чего тебе от меня надо!

Она громко заплакала и, неожиданно наступая на Адама, закричала сквозь слезы:

— Откуда ты взялся такой, почему не даешь мне покоя. Оставь меня, разбойник, оставь!

Адам попятился назад. Слезы Тины словно громом его поразили. И тут он почувствовал прикосновение чьей-то руки, слава богу, иначе он готов был и сам расплакаться. Это были рабочие, которые играли в домино. Они вышли на шум и стали рядом с Адамом.

— Что случилось, что вы хотите от этого человека? — набросились они на милиционера.

— Не ваше дело! — кричал вконец взбешенный лейтенант.

— Что значит — не наше дело? Ты знаешь, на кого ты кричишь? Это наш инженер! Ты что, не знаешь его?!

— Прошу вас, пройдемте, — сказал милиционер Адаму, — пройдемте с нами.

— Что? — Адам протер глаза. — Что вы сказали?

— Я вас прошу пройти со мной.

Милиционер больше не кричал и был заметно расстроен: Адам и в самом деле не походил на похитителя детей.

— Я вас знаю, — только теперь милиционер узнал Адама, он вспомнил, что несколько раз видел его на строительстве моста, — давайте пройдем и спокойненько во всем разберемся.

— Если можно, оставьте меня в покое, — очень мирно попросил Адам и присел на ступеньку. Он весь как-то обмяк и ослаб. Будто ему сразу заложило уши — все доходило до него смутно и неразборчиво. Только одно он услышал ясно и отчетливо:

— Я думал, что кто-то чужой увел ребенка. Если бы знал, не стал беспокоиться… — Это был голос Андро, мужа Типы.

Адам медленно поднял голову и встретился со взглядом Андро, с его холодными, окаменевшими глазами. Они долго смотрели друг на друга. Потом Андро повернулся и пошел догонять Тину и Гагу. Адам понял, что он знает все… все…

Он не заметил, как все разошлись и как опять пошел дождь. В сердце он чувствовал тяжесть, глухую боль. Он был уничтожен и посрамлен. «Разбойник! Разбойник! Оставь меня в покое! Что тебе от меня надо, разбойник…»

Постепенно он пришел в себя, и ему показалось, что он очнулся после долгого сна. Перед ним, прямо в грязной дождевой луже, кто-то стоял. Вначале он увидел рваные ботинки и мокрые заляпанные грязью брюки, затем поднял глаза и узнал Вахо. Подняв воротник пальто и скрестив на груди руки, он что-то бормотал. Адаму показалось, что он видит его впервые — небритый, красные воспаленные веки без ресниц, с печально обвисших усов стекают капли дождя, поверх рубахи в красную полоску — запятнанный, засаленный галстук.

— Не обижайся, братец, — шамкал он, — что мне было делать? Я ведь бродяга. Птичка! Я всего боюсь.

— Чего? — спросил его Адам. Он совершенно не сердился на этого человека.

— Да всего, не знаю…

Вдруг глаза его заблестели:

— Хочешь, сыграем в бильярд, на пари. Дам тебе фору, повеселишься!

— Уходи, — сказал ему Адам, — убирайся отсюда.

— Куда мне идти, куда? — заныл опять Вахо. — Собака я, что ли? А хочешь, залаю? — И он в самом деле залаял: гав-гав-гав!

 

Кафе, снежная баба. Аккордеонист. Заира. Папуна. Хулиганы. Заза решает ехать в Москву

Едва проснувшись, Заза подошел к окну и отодвинул занавеску: снег больше не шел!

Мальчишки со школьными сумками шумно бежали по подъему, перебрасываясь снежками. Из-под цепей, надетых на колеса проезжающих автомобилей, летели крупные комья грязноватого снега. Провода провисли под тяжестью снега, и казалось, что до них можно достать рукой. И невзирая на ребячий гомон и шум моторов, в воздухе была разлита непривычная тишина — такая тишина бывает только при большом снеге, который лежит неподвижно и своей холодной синеватой поверхностью поглощает шум. В снегу звуки сразу гаснут, как брошенный в лужу окурок.

День был словно обведен стеной тишины, и в этих стенах, как в церкви, неуместными и странными казались голоса людей и автомобилей.

Заза открыл дверь в коридор. Мужчина все сидел на стуле. Он спал, неловко уронив голову на грудь. В руке его осталась потухшая папироса. Колени побелели от осыпавшегося пепла. Заза взял полотенце и вышел в коридор. На цыпочках, осторожно он обошел спящего и вошел в ванную. Зажег свет и пустил воду. Рядом с зеркалом на гвозде висел журнал с оторванной обложкой. На последней странице — кроссворд, заполненный химическим карандашом. Заза почему-то заинтересовался, мокрыми руками снял журнал с гвоздя и стал читать слова, вписанные в клетки: Архимед… Псков… Гарибальди… Рамзес… Домино… Все клетки были заполнены. Заза снова повесил журнал. Архимед… Псков… Гарибальди… Велосипед… Рамзес… Эти слова с невероятной точностью и в то же время с невероятной бессмысленностью рассекали и дополняли друг друга. Все буквы были на своих местах, все было старательно вписано и завершено. Кто-то уже все досказал, кажущейся сложности клеток напрямик выложил все, что хотел сказать. В клетках, обладающих мгновенной одурманивающей силон наркотика, разложено было все но порядку, как тряпье в сундуке старухи, которое она сама величает имуществом. И Заза как будто только сейчас, в эту минуту понял, что его уважаемый сосед умер, что его больше нет, что он всю свою забитую, запуганную жизнь втиснул в красный деревянный ящик так же, как раньше втискивал написанные химическим карандашом буквы в клетки кроссворда.

«Каких только нет кроссвордов, прекрасных, занимательных, — думал Заза, — и все же они все одинаковые, закупоренные, замкнутые, как яйцо! Если попадешь туда, никак не пробьешься и не выкарабкаешься. А вот цыпленок пробивается… А ты… Им движет инстинкт… А ты… Так и умрешь в яйце… Один… Домино… Рамзес… Архимед…»

— А может быть, и ты? — спросил он у своего отражения.

Оно высоко вздернуло брови, вытаращив глаза, словно чего-то испугавшись.

Заза нагнулся и подставил затылок под струю воды. Подняв голову, он снова проговорил вслух:

— Да, ты! А ты что, собственно говоря? Думаешь, что представляешь из себя что-то особенное?

Он вытер лицо полотенцем и стал причесываться. В коридор выходить не хотелось, и он не спешил. Открыв дверь, Заза увидел, что жена уважаемого Валериана тормошит своего спящего родственника. Заза кивнул ей, хотя она на него даже не взглянула. Заза не знал, как следует поступать в подобных случаях. Остановиться и что-нибудь сказать женщине или поскорее запереться в своей комнате. А может быть, следует спросить, не нужна ли ей помощь, может ли он быть ей чем-нибудь полезен. Но он не смог вымолвить ни слова. Как дурак стоял на месте с полотенцем в руках. Это еще усиливало чувство неловкости.

Все то, чего он до сих пор ничуть не стеснялся и считал чем-то обычным в отношениях между соседями, теперь показалось ему грубым и неприличным, словно красная майка, вылезшая из-под костюма оперного певца. Эта скорбная и несколько торжественная обстановка, которую принесла с собой смерть, требовала чего-то особенного: надо было иначе ходить, разговаривать. Сейчас уже Заза не смог бы перейти коридор, шаркая шлепанцами, теперь ему придется ходить, скорбно опустив голову. Уже не было безразлично, что и как сказать, надо было произнести какое-то исключительное слово, соответствующее этой новой обстановке. И если даже это слово не раз сказано прежде другими, если оно имело уже свою выразительную мимику и интонацию, то теперь все равно оно будет звучать как сказанное впервые. Нужных слов было всего лишь несколько, и точное знание этих слов было так же необходимо, как знание формул в математике, потому что и у смерти есть своя математика. А Заза этих слов не знал.

Некоторое время он стоял, не двигаясь и чувствуя, что мешает женщине. Она все пыталась разбудить спящего, а в присутствии Зазы стеснялась тормошить его сильно. Видно, и она чувствовала себя неловко. Больше всего Зазе мешало полотенце, которое он никак не мог спрятать за спину. Хотя эта женщина каждое утро видела его с полотенцем. Наконец Заза, опустив голову, двинулся по коридору, он украдкой заглянул в комнату, где покоился уважаемый Валериан, и увидел зеркало, завешенное простыней.

Выйдя на улицу, Заза пошел по спуску. Тротуар был скользкий, раскатанный мальчишками. Вначале он, подражая другим прохожим, попытался идти по самому краю, где был навален снег, убранный с тротуара, ноги погружались в глубокий снег и не скользили. Но потом ему стало почему-то стыдно, может быть, потому, что он шел по пятам за какой-то старушкой. Он перешел на тротуар и, когда поскользнулся, разогнался и, как мальчишка, скользя, доехал до самого низа.

Репетиция начиналась в одиннадцать. До одиннадцати оставалось еще два часа. Заза решил позавтракать, а затем пройтись пешком по проспекту Руставели. На это как раз ушло бы оставшееся время. Он поравнялся с Кировским парком, перешел улицу и поднялся в кафе «Газапхули».

Выходя из кафе, он посмотрел на часы — до начала репетиции оставалось еще сорок минут. Присутствие на репетиции не доставляло ему особенного удовольствия, так как там ему нечего было делать. Он был помощником режиссера Сандро Канчавели, приглашенного из другого театра. Обязанности его заключались в том, чтобы сидеть молча. Ему сказали: садитесь и смотрите, у Канчавели есть чему поучиться! И он сидел и смотрел. Сандро ставил «Гамлета». В этом спектакле были заняты лучшие силы театра. Собирались усилить оркестр и пригласить из оперы хористов, но для чего — никто понять не мог. Спектакль оформляли три художника с помощниками. Декорации были поистине грандиозны. Эльсинорский дворец перед ними, наверно, показался бы жалкой хижиной. Художники взяли курс на позолоту. По замыслу режиссера, дворец должен был блистать и сверкать.

Композитор, писавший музыку, видимо, предназначал ее для оперы, во всяком случае, добрая половина оперы была уже написана.

На репетициях толпилось так много людей, что всех невозможно было запомнить. В общем, репетиция напоминала подготовку к физкультурному параду. Режиссеру приходилось громко кричать, иначе его распоряжения не доходили до всех. Время от времени он замолкал, откидывался на спинку стула и сидел так несколько минут, скрестив руки на груди и прикрыв глаза.

По словам режиссера, это должен был быть «громкий спектакль». Многие из артистов не понимали смысла этого выражения и поэтому на репетициях читали текст слишком громко. Членов художественного совета Канчавели на репетиции не допускал, и потому совет возлагал на спектакль большие надежды.

Фехтованию обучали здесь же, в углу сцены. Учитель фехтования, худой, рябоватый мужчина, выпрямив спину и положив руки на колени, спал, сидя на стуле. Бледный, с закрытыми глазами, он казался вылепленным из воска.

«Эта мрачная и кровавая трагедия, — говорил режиссер, — должна быть озарена искрами рапир».

Оглушенные и испуганные артисты с побелевшими от страха глазами читали монологи. Больше всего боялся режиссера сам Гамлет — Анзор Чачава, хотя Сандро Канчавели привел его с собой из своего театра. Этого Заза видел еще раньше — на первомайской демонстрации. Стоя на разукрашенной машине, он возглавлял колонну театра. Тогда он тоже был в костюме Гамлета и, весь промокший от дождя, робко курил в кулак.

Режиссер не смел покрикивать только на двух актеров: на директора театра Георгия Гобронидзе, который исполнял роль короля, и на Офелию, заслуженную артистку республики Ию Сихарулидзе, муж которой был очень влиятельным театральным критиком. Ия говорила, что Сашико (мужа ее звали Александром) уже готовит рецензию. Хореограф театра Биби сидел без дела рядом с Зазой. Пока еще никто не знал, кто и почему должен танцевать в этом спектакле. Но режиссер требовал его присутствия на всех репетициях. Биби приносил с собой польский журнал «Экран» и терпеливо перелистывал его.

Директор Георгий Гобронидзе являлся на репетиции в костюме короля. Хотя до пошива костюмов оставалось еще много времени, его костюм был уже готов.

Когда директор в пышном костюме, с короной на голове появлялся на репетиции, на некоторое время водворялась могильная тишина: во-первых, потому, что это был директор, а во-вторых, королевский костюм он носил с большим достоинством.

— Ого? — позади себя Заза услыхал удивленный женский возглас.

— А-а, — обернулся Заза, — Заира!

— Не делай вид, что ты меня не видел!

— Честное слово…

— Хотел небось мимо прошмыгнуть!

— Да нет же…

— Где ты пропадаешь?

— Нигде.

— Ты куда-нибудь уезжал?

— Нет, я все время здесь…

— Ты потерял номер моего телефона?

— Нет…

— А впрочем, меня самой здесь не было…

— Вот видишь!

— Можно подумать, что ты мне звонил!

— Где же ты была?

— В Москве.

Заза только сейчас догадался, почему он сразу не узнал Заиру — она выкрасила волосы, ровно подстриженная челка отливала синевой.

— Тебе нравится? — Заира поймала взгляд Зазы на своих волосах.

— Тебе очень идет.

— Или раньше было лучше?

— И раньше было хорошо.

— А все же как лучше?

— И так, и так.

— А все-таки! — пристала Заира.

— Пожалуй, теперь красивее…

— По-моему, тоже, — удовлетворенно вздохнула Заира.

— Там покрасилась? — спросил Заза.

— Да.

— Тебе определенно к лицу.

Заира достала из сумки темные очки и надела их:

— А так?

— И так прекрасно.

— Куда ты направляешься?

— В театр.

— Спешишь?

— У меня репетиция.

— Тебе нравится мое пальто?

— Очень. И его ты там раздобыла?

— Да. Здесь я еще таких не видела.

— Когда ты приехала?

— Два дня назад.

— Понятно…

— У тебя нет телефона?..

— Нету…

— Режиссер! — насмешливо протянула Заира.

— Что поделаешь? — с улыбкой развел руками Заза.

— Я шучу… Большое дело!

— Большое! — повторил Заза.

— Сегодня вечером мы всем семейством приглашены к дяде, а завтра я свободна.

— А завтра я как раз еду в Москву.

— Не может быть!

— Представь себе!

— Надолго?

— Нет.

— А все-таки?

— Не знаю.

— Хочешь, я не пойду к дяде?

— Нет, ты обязательно должна пойти. Что скажут родственники?

— Если ты хочешь, я не пойду.

— И не думай об этом, твой дядя сойдет с ума!

— Это не твое дело! Скажи — хочешь?

— Ты непременно должна пойти, непременно!

— Ах, вот, оказывается, почему ты не звонил!

— Почему?

— Ты не хотел меня видеть!

— Кто тебе сказал?

— А разве об этом надо говорить?

— Заира…

— Замолчи!

— Ладно, замолчу!

— Куда хочешь, туда и езжай!

— Понимаешь…

— Ну вот и иди, я тебя не держу.

— После репетиции я должен пойти на похороны, у меня умер сосед, а потом…

— Я тебя не спрашиваю: меня не интересуют твои дела!

— А вечером у меня опять репетиция.

— Ненавижу, когда люди лгут!

— Я не лгу!

Заза взглянул на часы.

— Иди, — сказала Заира, — чего ты стоишь?

— Да, мне пора!

— Прощай!

— Заира!

— Ты боишься, что я получу разрыв сердца?

— Почему ты должна получить разрыв сердца?

— Хватит!

— Когда я приеду из Москвы…

— Позвонишь? Да? Ах, большое тебе спасибо!

— Как хочешь…

— Как я хочу?!

— Может, ты не хочешь?

— А тебе все равно, да?

— Что?

— Звонить или не звонить.

— Нет, почему же…

— Хорошо, хорошо, ты опоздаешь!

— Да, я опаздываю.

— Всего!

У Заиры были длинные стройные ноги. Она размахивала сумочкой. И походка ее казалась безмятежной. Вдруг она поскользнулась, но устояла и невольно оглянулась на Зазу. Заза почему-то помахал ей рукой. Заира, будто не заметив этого, продолжала идти.

— Заира! — окликнул ее Заза.

Заира остановилась, Заза подошел к ней. Он сам не знал, зачем позвал ее, что должен был ей сказать.

— Что случилось? — вопрос прозвучал холодно.

— А ты не боишься снежков? — вот все, что он сумел придумать.

Заира в своем ярком наряде была завидной мишенью.

— Я обожаю, когда в меня кидают снежки! — сказала Заира.

Взгляд ее был таким безразличным, что Заза на секунду усомнился — Заира ли это на самом деле.

— Ну, что еще скажешь? — спросила Заира.

Она немного постояла и, не дождавшись ответа, повернулась на каблуках и ушла.

Заза пошел в театр, из театра он возвратился домой.

Там была панихида по его соседу, Валериану. Потом приехали автобусы. Людей было мало, народу едва хватило на два автобуса. Процессия двинулась к новому кладбищу. На кладбище лежал большой снег. Люди пошли по нетронутому снегу, только отпечатки огромных резиновых сапог шли до самой могилы. Эти следы, вероятно, оставил могильщик. На кладбище совсем не было деревьев. Снег так заботливо замел все могилы, что можно было подумать, что в этой голой степи хоронят только одного Валериана. Никто не плакал. Не было и музыкантов. Земля у края могилы была совсем сухой. Снег еще не успел промочить землю. Тут же, опираясь на лопату, стоял могильщик. У него были большие красные руки. Потом к Зазе подошел тот самый мужчина, который ночью спал в коридоре, он взял его под руку, отвел в сторону и доверительно проговорил:

— Вот, дорогой, что ждет нас всех!

Заза ничего не ответил.

— Пока мы живы — об этом не думаем, — продолжал мужчина. Потом он бросил папиросу в снег и старательно затоптал ее ботинком.

С кладбища Заза тоже поехал на автобусе. На развилке он пересел в такси. Доехав до проспекта Руставели, он почувствовал, что голоден. Вначале решил что-нибудь купить в гастрономе и поесть дома, но потом вспомнил, что там будет полно людей в связи с поминками.

Вечерело. Голые деревья на проспекте Руставели были облеплены стаями воробьев. Воздух дрожал от их звонкого чириканья. Перед Кашветской церковью дети вылепили снежную бабу.

— Что ты тут стоишь? — услыхал вдруг Заза. Он обернулся и увидел Папуну.

— О-о, — воскликнул Заза, — привет, Папуна!

— Кого-нибудь поджидаешь?

— Нет, я просто так. Посмотри, какая снежная баба!

— Я спал до полудня, — объявил Папуна. — Что за поганое было вино! Я головы не мог поднять!

— Тяжелое было вино!

— Не люблю я такие вина!

— И я тоже.

— Я помню, что вы насильно заставили меня пить!

— Я заставлял? Ты же сам был тамадой!

— Давай не будем!

— Эх, Папуна, Папуна!

— Что случилось?

— Да ничего.

— Так чего же ты здесь все-таки стоишь? — повторил свой вопрос Папуна.

— Думаю, где бы поесть!

— Приглашаю тебя на хинкали.

— Я хочу чего-нибудь жидкого…

— Харчо!

— Это можно!

— Тогда пошли!

— Куда?

— Пойдем со мной.

Папуна взял его под руку:

— Я скольжу, как на коньках, — и добавил: — Терпеть не могу снег!

— Куда ты меня ведешь? — спросил Заза.

— А вот море я люблю по-настоящему. Только плавать не умею! — не умолкал Папуна.

— Все же куда мы идем?

— Потому, наверно, и люблю, что не умею. Не выношу загорелых кретинов, которые умеют хорошо плавать, вот спустимся сюда…

Они спустились по лестнице и вошли в полутемный ресторанчик.

— Я уже и забыл о существовании этого духана, — сказал Заза.

— Ну вот видишь! — почему-то эти слова Папуна произнес с особой значительностью.

Потом он торжественно поздоровался с буфетчиком, хлопотавшим за прилавком:

— Мой привет дядюшке Аквсентию, как жизнь?

— Спасибо, голубчик, спасибо!

— Попотчуешь нас чем-нибудь?

— Садитесь, голубчики!

— А харчо у вас есть?

— А как же! — огромное удивление прозвучало в голосе дядюшки Аквсентия.

Папуна подмигнул Зазе.

— Я же говорил!

— Еще изжарю вам добрый шашлык из совсем молодого поросенка! — самолюбиво добавил Аквсентий.

— Значит, из начинающей свиньи, — сказал Папуна, — вроде, как я начинающий художник!

— Что ты говоришь! — почему-то обиделся дядюшка Аквсентий. — Какой же ты начинающий…

— Тогда остаемся! — поднял руку Папуна.

— Да, голубчик, да!

Заза и Папуна сдали пальто гардеробщику. Папуна справился, конечно, о его здоровье. Затем, потерев руки, он снова обратился к дядюшке Аквсентию:

— Ну, мы садимся!

— Конечно, голубчик, конечно!

— Только у вас немного холодно!

— Согреетесь, голубчик, согреетесь!

Заза и Папуна вошли в зал. Зал был почти пустым, только в самом углу за двумя приставленными друг к другу столами сидела подвыпившая компания. Париям было лет по семнадцати-восемнадцати. Их лица, совсем детские, уже покраснели, и глядеть на них было неприятно, как всегда неприятно глядеть на пьяных подростков. Заметив вошедших, ребята повскакивали с мест и церемонно раскланялись с Папуной. Один из них выразительно приложил ладонь к груди, а другой патетически развел руками и воскликнул:

— Уважаемый Папуна, если вы нами не побрезгуете…

— Сейчас, сейчас! — снисходительно улыбнулся Папуна.

— Будем очень рады, если и ваш друг…

— Сию минуту! — Папуна быстрыми шагами направился к ним, а Зазе незаметно для парней дал знак рукой, чтобы он оставался на месте.

Заза сел за первый попавшийся пустой столик, Папуна подошел к ребятам. Они до краев налили большой бокал и подали его Папуне.

Папуна что-то сказал, все засмеялись, продолжая стоять, выражая этим особое почтение к пьющему. Двое из ребят заметно пошатывались. Один из них посмотрел на Зазу бессмысленными, ничего не видящими глазами. Папуна и ему что-то сказал, и все опять засмеялись. Затем Папуна молодецки осушил бокал. Один из парней взял прислоненную к стене гитару и заиграл, остальные запели довольно пронзительно и нестройно. Папуна смотрел на них восторженными глазами. Пока они не кончили петь, он не двинулся с места. Потом попрощался с ними, а один из парней положил ему руку на плечо, притянул к себе и смачно поцеловал в губы. Папуна опять что-то сказал, и ребята опять засмеялись. Потом Папуна вернулся к Зазе.

— Ух, — сказал он, — кажется, спасся!

— Кто это? — спросил его Заза.

— Тише, — Папуна испуганно обернулся к ребятам, а потом шепотом добавил: — Потом скажу.

Официант накрыл стол.

— Мы все сказали дядюшке Аквсентию, — фамильярно улыбнулся Папуна официанту, — а вас как величать прикажете?

— Давидом, — пробурчал официант, как видно, не очень настроенный на праздные разговоры.

— Значит, так, уважаемый Давид!

— Вы не заказали вина!

— Давай не будем пить вина, — предложил Заза.

— Выпьем чуточку, холодно!

— Какое вино вам принести? — спросил официант.

— У вас есть имеретинское?

— Нету!

— Тогда принесите «Мукузани».

— Кто такие все же эти ребята, — спросил опять Заза, — которые называли тебя уважаемым Папуной?

Папуна намазал на кусочек грузинского лаваша красную икру и аккуратно положил себе в рот.

— Уважаемый Папуна, вы мне не ответите?

— Что? — переспросил Папуна, хотя отлично слышал, о чем его спрашивали.

— Что с тобой?

— Эти ребята — отъявленные хулиганы, — шепотом сказал Папуна, он наклонился вперед, лицо его вдруг изменилось, — известные всему городу!

— Да, но откуда ты их знаешь?

— А я всех знаю.

— Брось!

— Клянусь тебе, они настоящие бандиты, в кармане у каждого нож.

— А что у тебя общего с этими молокососами?

— Они учатся с Темуром, моим двоюродным братом.

— А на гитаре они здорово…

— А ты не знаешь, что сейчас в моде музыкальные хулиганы, и не только у нас, везде, они, как звери, с ума сходят по музыке.

— Да ну их…

— Тише!

Потом они долго сидели молча и ели. Наконец Папуна заговорил:

— Сегодня я встретил Заиру, вот это девушка!

— Я тоже ее видел.

— Ты просто молодчага!

— Ты обратил внимание — она выкрасила волосы?

— Ей это безумно идет.

— Не знаю…

— А что такое?

— Да ничего.

— Она уже тебе не нравится?

— Папуна, ты помнишь Магду?

— Ты и вчера ночью мне звонил насчет этой Магды!

— Когда я был у тебя в мастерской…

— Магда… Магда… Не помню!

— Ты знаешь, завтра я улетаю в Москву!

— Чего ради?

— А просто так.

— Просто так не ездят.

— А я вот еду.

— Магда… Магда… Это не та, которая была с тобой в театре?

— Нет.

— Ты что, бросил Заиру?

— Не знаю…

— Ну, дорогуша, ты просто дурак!

Потом «хулиганы» поднялись и ушли. Уходя, они помахали Папуне. Папуна встал и тоже помахал им рукой.

— Зачем ты встал?

— А что?

— Вы, кажется, боитесь, уважаемый Папуна?

— Если даже и так, разве это непонятно?

— И долго ты будешь стоять?

— Да, вот все время буду так стоять, — вдруг закричал Папуна, — все время! Как швейцар! — он деланно поклонился. — Пожалуйте! Большое спасибо! Пожалуйте! Приходите к нам еще!

— Ты что, уже надрался?

Папуна сел. Некоторое время он сидел, опустив голову, а потом тихо спросил:

— А ты… Ты никогда не встаешь?

— Когда считаю нужным, встаю…

— Понятно. А когда ты считаешь нужным?

— Стараюсь не попадать впросак.

— А вот я попадаю. А раньше не попадал. Теперь я определенно боюсь хулиганов. Ты думаешь, это самые страшные хулиганы? Нет, они еще ангелы — перед другими. Ну и что с того, что у других нет в кармане ножа, зато у них есть язык, перо и должность. Сотрут с лица земли… а у меня жена…

Вдруг лицо его изменилось, и он уставился на Зазу:

— Ты знаешь, как я несчастен?

— Не поверю…

— Ты даже не можешь себе представить… Я должен тебе все сказать… Должен…

Папуна вдруг сильно заволновался.

— Не надо, не говори.

— Ты знаешь, что для меня не существует другой женщины, кроме Лейлы. Я ухаживаю за всеми, но люблю только ее одну, люблю, очень люблю…

— Знаю…

Папуна одним духом опорожнил стакан, отставил его в сторону и дрожащим голосом произнес:

— И вот, кажется, я гибну…

— Гибнешь?

— Лейлу каждый раз провожает какой-то парень. Лейла обожает концерты. Я прихожу домой уставший, и никуда идти не хочется. И вот какой-то парень все время провожает ее…

— Ну и что?

— А то, что я спросил Лейлу, кто такой этот парень, и знаешь, что она мне ответила? Ревность, говорит, признак бескультурья. Ну, скажи мне, неужели так уж некультурно ревновать…

— Не знаю…

— Убью!

Билетные кассы находились на втором этаже аэровокзала. В зале было пусто. За стеклянной перегородкой кассиров не было видно. Заза сидел за столиком в кресле. Он курил и смотрел на чей-то портфель, оставленный без присмотра. Кожаный черный портфель лежал на столе тяжело, как пишущая машинка. У портфеля были блестящие металлические замки, нижние углы портфеля были зажаты тоже блестящими железками. Некоторые дрожат над своей кладью, сидят на чемоданах и дремлют вполглаза, как зайцы, чтобы не украли их бесценный багаж. А другие бросают свои вещи без надзора и преспокойно где-то расхаживают, коротая время. Как раз у таких людей ничего никогда не пропадает.

Оказывается, человека можно раскусить по его багажу. У одних багаж красивый и пестрый, как будто даже без всяких запоров, дотронешься до него рукой — он раскроется, как шкатулка иллюзиониста, и из него посыплются разные предметы, легкие и веселые, как детские игрушки. А вот багаж других, хотя на взгляд и не велик, кажется тяжелым, будто в нем хранится каменная соль. И все замки защелкнуты, и крышка пригнана насмерть — так нет, на нем еще висит основательный замок, а весь чемодан перетянут толстой ворсистой веревкой.

У Зазы багажа не было совсем. Он вышел налегке, так, словно собирался немного погулять и вернуться обратно. Хотя, говоря по правде, быстрее долететь до Москвы, чем добраться с одного конца города на другой.

Итак, Заза направлялся в Москву, вечером он должен был вернуться обратно. Сегодня воскресенье, из-за утреннего спектакля репетиции нет, и этот день он может провести, как ему заблагорассудится.

Открылась дверь, и за стеклянной стеной показалась молодая женщина, закутанная в белую шаль. Она постучала по стеклу, пальцем поманила Зазу и села.

Заза встал и со страхом двинулся к кассе: он боялся, вдруг ему скажут, что рейс отменяется. Собственно, ничего удивительного, если в такой снег отложат полет. При виде кассирши с перевязанной щекой Заза испугался еще больше. У нее было такое лицо, что можно было подумать — на этом свете авиации вообще не существует. Заза подошел к кассе, женщина взглянула на него, и он понял, что у нее болит зуб. Заза показал ей руками, что ему нужен один билет, как будто и ему тоже трудно было разговаривать.

Кассирша что-то ответила, он не расслышал, но понял, что она назвала стоимость билета. Заранее зная, сколько он стоит, Заза торопливо достал бумажник, отсчитал деньги и отдал их кассирше.

Та что-то писала, Заза терпеливо ждал, хотя ему и не терпелось получить билет: как будто, если билет будет у него в кармане, рейса отменить не смогут.

Кассирша положила билет перед самым носом Зазы, встала, ткнула пальцем в голубую бумажку и что-то сказала. Заза взглянул на то место, куда она указывала: там было написано время отправления самолета. Женщина сердито выдвинула ящик и бросила туда деньги. Потом она посмотрела на Зазу примерно с таким выражением: хоть теперь оставьте меня в покое!

Заза вежливо поблагодарил, сунул билет в бумажник и собрался уходить. Но женщина опять постучала ему по стеклу. Заза повернулся, удивленный, она что-то пробормотала, держась за щеку. Заза кивнул ей головой, хотя и не разобрал ни слова. Женщина догадалась, что он кивает ей просто из вежливости, а на самом деле ничего не понимает, выглянула в полуоткрытое окошечко и с трудом проговорила: «Автобус!» Жест рукой должен был означать: автобуса ждите здесь. Заза опять поблагодарил ее, отошел и сед в кресло.

Сидел он долго и курил сигарету за сигаретой. Ему казалось, что время остановилось. Он спешил и волновался. Он всегда волновался, когда уезжал куда-нибудь далеко. Он волновался еще потому, что не знал, как его встретят там, куда он так стремился. И потом, так давно и так далеко…

— Вы тоже в Москву? — вдруг услыхал Заза.

Заза поднял глаза. Перед ним стоял хорошо одетый мужчина среднего роста, лет пятидесяти. Пальто у него было распахнуто. Из-под пальто выглядывали дорогой темно-синий костюм и белоснежная сорочка. С зажима на галстуке свисала тонкая золотая цепочка. Когда он нагнулся за портфелем, показалась лысина — маленький блестящий кружок.

Заза встал:

— Да!

— Тогда пойдемте, автобус уже подали.

— А мы полетим? — Заза волновался, не отменили ли полет.

— Ха-ха-ха! — почему-то засмеялся мужчина.

Шофер подогнал автобус к самой лестнице. Они поднялись в автобус и сели рядом. Спутник Зазы положил портфель на заднее сиденье, которое было свободно. Кроме них, в автобус поднялось еще пять человек: солдат с небольшим деревянным сундучком, муж с женой, которые так явно были мужем и женой, что даже походили друг на друга, их сын, маленький мальчишка, и высокая худая женщина с сумкой, из которой торчала косматая голова болонки. Глаза болонки блестели, как металлические пуговицы. Женщина положила сумку на колени и погладила собачку по голове. Солдат почему-то остановился у кабины шофера.

— Садись! — бросил ему шофер, лениво поднимаясь в кабину и берясь за руль с таким выражением, которое ясно говорило, как ему неохота ехать в аэропорт.

— Я постою? — спросил солдат.

— Ну, стой! — великодушно согласился шофер.

— Мамочка, посмотри — собачка! — воскликнул мальчик.

— Поехали? — спросил шофер.

— Поехали! — радостно отозвался солдат.

— Подождите! — сказал отец мальчика.

— Езжайте, езжайте! — махнула рукой его жена. Потом она повернулась к мужу и сказала с упреком: — Шалико!

Мужчина виновато опустил голову.

Автобус тронулся.

— Мамочка, я хочу собаку! — захныкал мальчишка.

Хозяйка болонки грозно взглянула на ребенка. Видимо, она не считала свою собаку детской игрушкой.

— Тсс, — зашептала мамаша ребенка, — молчи, а то я не возьму тебя в самолет.

— И очень хорошо сделаешь, — пробурчал мужчина:

— Шалико?!

— Мамочка, я хочу собаку!

— В самолете тебе дадут конфетку! — пыталась успокоить ребенка женщина.

— Конфеты? — спросил муж.

— Да, конфеты!

— А это еще зачем?

— Надо сосать, чтобы уши не болели.

— Уши?

— Да, уши! — у женщины почему-то заблестели глаза. — Уши!

Муж теперь и вовсе скис, жена толкнула его локтем:

— Шалико!

— Раз уж нам ехать вместе, давайте познакомимся, — сосед протянул Зазе руку: — Давид Гамкрелидзе!

За за пожал протянутую руку:

— Заза Кипиани!

— Где работаете?

— В театре… я режиссер.

Заза обрадовался тому, что этот человек, в отличие от других, не сказал ему: а-а, мол, слыхал, слыхал. Так ему говорило большинство людей, с которыми он знакомился, хотя по всему было видно, что имя и фамилию Зазы они слышат впервые. Но раз Заза режиссер, каждый считал своим долгом сказать, что слыхал о нем. С такой публикой Зазе трудно было разговаривать: они лгали с самого начала.

Давид Гамкрелидзе оказался врачом. Сейчас он ехал на какую-то научную конференцию в Москву.

— У меня товарищ — врач, — сказал Заза.

— Кто? — заинтересовался Давид.

— Торнике Гобронидзе, может быть, слыхали?

— Торнике? Как же, как же, — Давид внимательно посмотрел на Зазу. — Значит, вы приятель Торнике?

Заза почему-то почувствовал себя страшно неловко и, стараясь не смотреть собеседнику в глаза, ответил:

— Да, мы вместе учились в школе.

— Торнике, Торнике! — Давид отвернулся.

Теперь уже заинтересовался Заза:

— Вы знакомы с Торнике?

— Разумеется!

Залаяла болонка, словно только для того, чтобы доказать, что она живое существо, а не игрушка. Мальчишка снова завопил:

— Собачку хочу, собачку!

Хозяйка болонки смотрела в окно. Ее напряженная поза говорила о том, что мальчишка действует ей на нервы.

Солдат нагнулся, открыл свой сундучок, вытащил оттуда губную гармошку, приложил к губам и дунул в нее, не сводя глаз с мальчика, в ожидании, что она приведет ребенка в восторг. Но мальчишка мельком взглянул на гармошку и снова повернулся к собаке.

Та опять залаяла. Хозяйка погладила ее по голове, словно говоря: будь умницей, не связывайся!

— Да, но почему у меня должны заболеть уши? — спросил Шалико как можно тише.

— Это совсем не обязательно, не бойся! — женщина явно гордилась своим превосходством.

— Не могла сказать мне раньше? — с упреком шепнул Шалико.

Хозяйка болонки вытащила ее из сумки и приложила мордочкой к стеклу, словно что-то ей показывая. Мальчик сполз с колен матери, пересел на ту же сторону, где была собака, и тоже стал смотреть в окно.

Эта маленькая болонка, у которой от чрезмерного ухода лоснилась шерсть, невольно вызывала печальное сочувствие к своей суровой хозяйке.

Автобус выехал за город и покатил по ведущему на аэродром шоссе… Мимо плыли заснеженные поля.

— Какой снег! — проговорил Давид.

— Наверняка не полетим! — это был голос Шалико.

— Шалико! — сердито одернула его жена.

— Что «Шалико», что?

— Тсс!

— Ты же всегда ездила без меня!

Жена деланно улыбнулась.

— Я не знаю, для чего было тащить ребенка?

— Хорошо, хватит!

— А вообще самолет не полетит из-за пяти пассажиров.

— Будут и другие, — повернулся к нему с улыбкой Давид.

Заза тоже улыбнулся.

— Поехал бы лучше в деревню, два года матери не видел, — проворчал Шалико.

— Хватит тебе наконец, что с тобой случилось?

— Хорошо, хорошо, молчу.

Наконец автобус добрался до аэропорта.

— Приехали! — радостно воскликнул солдат.

— Да уж точно, приехали! — пробурчал Шалико.

— Возьми эту сумку, — велела ему жена.

— Ясно возьму, здесь не оставлю!

— Перестань!

На аэродроме к ним присоединились новые пассажиры, и собралось человек двадцать. Затем их повела за собой высокая, светловолосая стюардесса. Они направились к самолету, стоящему ближе всех.

— Какой громадный, — сказал Заза громко, чтобы слышал Шалико, — вполне возможно, что он свалится.

Шалико шел, опустив голову, и, казалось, ничего не слышал.

— Застегните ремни! Не курите! — сказала стюардесса.

Шалико обеими руками вцепился в ручки кресла. Жена застегнула на нем ремни.

— Удивительно, — сказал Давид, — именно в этот момент мне всегда хочется курить.

Заза и Давид в самолете сели рядом.

— Где же конфеты? — прошептал Шалико.

Потом Шалико замолк и молчал до самой Москвы.

— Сейчас мы есть абстракция! — сказал Давид.

— Что вы сказали?

— За этим иллюминатором небо, — продолжал Давид. — Вы знаете, каких размеров оно, это самое небо?

Говорил он так, словно сам только что его намерил. Хорошо еще, он не ждал ответа, иначе что бы ему ответил Заза? Давид уверенно закончил свою мысль:

— Огромных!

Он громко засмеялся жизнерадостным смехом здорового человека.

Заза невольно улыбнулся. Наверно, потому что его удивило — как сразу изменился этот степенный, солидный, уверенный в себе мужчина.

— Гляньте, какое солнце! Какой синевой сверкает небо! А внизу, на земле, лежит снег, невероятно!

 

Москва. Воскресенье. Магда уехала за город, Заза вспоминает, как он встретил Магду на выставке. Мастерская Папуны. Ресторан «Берлин»

На земле лежал снег. Снег покрывал все: дороги, улицы, крыши. Когтями вцепился он в голые ветви деревьев. Упорно и спокойно лежал он на ветках, словно собирался остаться здесь навсегда. С водосточных труб и крыш свисали длинные сосульки, словно замки, наложенные зимой. Зазе казалось, что все, кто сидит сейчас в самолете, тоже думают о снеге. И вглядываются в следы, оставленные на снегу. Не перестают думать и тогда, когда стюардесса раздает завтрак и когда после завтрака закуривают сигарету, или просматривают журнал, или играют в шахматы, или просто дремлют в кресле.

Самолет приземлился во Внуковском аэропорту. Все направились к зданию аэропорта и терпеливо встали в очередь за багажом. А Заза пошел к выходу.

— Заза! — крикнул ему Давид. — Куда вы?

— На автобус!

— А багаж?

— У меня нет багажа.

— Подождите, пойдем вместе!

— Хорошо.

Заза опустился в кожаное кресло. Мимо него прошествовало семейство Шалико. Он держал в руках два большущих чемодана — лицо у него было счастливое, он о чем-то возбужденно говорил жене. Она тоже, как видно, была в прекрасном настроении.

— Я же тебе говорила, говорила! — твердила она.

Потом мимо Зазы прошел солдат, он улыбнулся и кивнул Зазе, побежал к выходу, туда, где его ждала пожилая женщина, повязанная большим белым платком, в больших неуклюжих валенках. Солдат хотел поднять женщину на руки, та отбивалась, смущенно смеясь. Затем солдат вынул из своего сундучка гармошку и вдохновенно задул в нее. Женщина прикрыла ему рот ладонью, испуганно оглядываясь по сторонам.

Наконец появился и Давид. В одной руке он держал портфель, в другой огромный чемодан, который время от времени подталкивал коленом.

Заза встал:

— Давайте, я вам помогу.

— Вот, возьмите этот портфель!

Заза взял у него портфель, и они вышли из здания.

— Кто сказал, что в Москве холодно? — Давид сложил губы трубочкой и с силой выдохнул — изо рта струился пар.

— Автобус, по-моему, здесь останавливается, — Заза указал на небольшую группу ожидающих пассажиров.

— Поедем на такси, — сказал Давид и, засмеявшись, продолжал: — Отсюда я всегда еду на такси, а когда возвращаюсь — на автобусе.

На остановке такси собралась длинная очередь. Но машины подкатывали одна за другой.

В машине они сидели молча. Молчание опять нарушил Давид:

— В какой гостинице вы остановитесь?

— Я должен вернуться обратно сегодня вечером.

— Сегодня вечером?

— Да.

— Я буду в гостинице «Москва».

— Прекрасная гостиница — и в центре, — Заза как бы продолжал недосказанную Давидом мысль.

Они снова замолчали.

— Буду рад, если вы зайдете ко мне, — спустя некоторое время проговорил Давид, — разумеется, если у вас останется время.

— Благодарю.

— До семи часов я буду у себя.

— Большое спасибо.

— Вот и хорошо. А теперь — куда вам ехать?

— Я тоже сойду у гостиницы.

— Почему? Скажите, куда вас подвезти?

— К гостинице, это рядом.

— Как угодно.

«Что может быть лучше знакомства с хорошим человеком, — думал Заза. — Как он просто держится, словно мы с ним ровесники. Если бы все были такими… А может быть, все это наигранно? Нет, такие не притворяются! Интересно все же, что он думает о Торнике? Он даже избегает говорить о нем. А как он радовался, когда увидел небо. Нет, такие не умеют притворяться!»

Обойдя памятник Марксу, Заза перешел к гостинице «Метрополь» и зашагал по подъему. Снег сгребали с тротуаров, и тротуары были до удивления чистые и сухие. Мерзли руки, и лицо стыло на морозе. Он выбросил сигарету: курить в такой холод было неприятно.

«А многие играют! Им могут позавидовать первоклассные актеры. Куда актерам до них! Как они мастерски гримируются, надевают маску. Как искусно изображают понимание и сочувствие. Даже плачут, а как смеются? Смеются так искренне, так сердечно, а сердце у них такое же пустое и равнодушное, как почтовый ящик. Да-да, как почтовый ящик. А я в него опускаю письма и, как дурак, пишу в них все, что думаю, все…

Неужели для того, чтобы жить, обязательно надевать маску? И как здорово они подбирают маски! У одних — маска веселья, у других — мудрости, а третьи прилаживают шутовскую, шутам многое сходит!»

Заза завернул в маленький тупичок. Там стояло несколько зданий, безликих, как школа или родильный дом. Тупик был завален снегом, и тротуара под ним не было видно. Номер дома, который он искал, оказался Прикрепленным к самой верхушке деревянных ворот. В воротах была вырезана небольшая дверь. Заза толкнул дверь и очутился в темной подворотне, где было два подъезда, друг против друга. Заза почему-то выбрал левый подъезд, наверно, потому, что он шел по правой стороне. В подъезде тускло горела лампочка и в конце трехступенчатой корявой лестницы виднелась другая дверь. Заза позвонил. Спустя некоторое время послышался звон ключей, щелканье открываемого замка, и в дверях появилась невысокая женщина в очках. Заза спросил Магду. Да, она действительно жила здесь, но в настоящее время ее дома не было, она поехала за город кататься на лыжах.

— Сегодня ведь воскресенье, — сказала женщина и улыбнулась, словно хотела сказать этой улыбкой: кто же в воскресный день останется в городе!

Для Зазы это было полной неожиданностью. Он нарочно выбрал воскресный день, рассчитывая непременно застать Магду дома. Ему и в голову не приходило, что Магда может отправиться на лыжную прогулку. Он не знал, что ему теперь делать, и продолжал стоять, словно не веря, что Магды нет дома.

— Когда она вернется? — спросил он.

— Поздно, — женщина, кажется, заметила, что он опечален, — позвоните ей завтра утром. — Она продиктовала номер телефона.

— Вы, случайно, не брат Магды?

— Нет.

Хотя у Магды нет брата.

— До свидания… извините!

— До свидания, позвоните ей завтра утром, — крикнула она вслед.

— Спасибо.

Заза повернулся и вышел на улицу. Ему просто в голову не приходило, что Магды может не оказаться дома.

После Кикети он долго не встречал Магду. Пожалуй, он даже забыл о ней… Как-то Лизико сказала ему, что Магда учится в Москве. Однажды на проспекте Руставели он мельком увидел ее — она сидела в машине Бадри. И это все. Целых три года он ее не видел. Как-то, перебирая книги, он нашел ту карточку, которую случайно захватил на даче.

Долго он смотрел на фотографию, словно старался возвратить старое, минувшее настроение. Но так и не вспомнил ничего такого, что могло бы взволновать его.

Он упорно вертел ее в руках, как старый ни к чему не пригодный листок календаря. Он даже удивился, как до сих пор не потерял этого фото. Но потом он взял ножницы и решительно разрезал фотографию пополам, теперь оставалась одна Магда.

Встретились они совсем неожиданно, на весенней выставке молодых художников. Заза стоял перед скульптурой Очиаури, когда почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он обернулся и увидел рядом высокую девушку. Заза опять повернулся к скульптуре, где что-то подбивало его оглянуться. Девушка продолжала смотреть на него, и взгляды их встретились.

— Здравствуйте, — сказала она.

Нет, он не узнал ее.

— Здравствуйте, Заза, — повторила она, догадавшись, что он не узнает ее, и улыбнулась.

Заза вгляделся внимательнее.

— Магда?

— Узнали наконец?

— Магда…

Она очень изменилась, даже как будто выросла, на высоких каблуках она была одного с ним роста. И волосы подстрижены коротко, свободное темно-синее платье не скрывало смелости ее оформившегося тела.

И глаза ее как будто совсем изменились, взгляд стал вдумчивее и трезвее, наверно, поэтому он сразу и не узнал ее. Магда держала, прижав к подбородку, маленькую белую книжечку, и больше всего понравилось Зазе именно то, как она держала книгу, словно на целом свете только одна Магда могла так прижимать книгу к подбородку.

— Как вы выросли! — невольно вырвалось у Зазы, он совсем не собирался давать ей почувствовать, что тогда, в Кикети, он считал ее ребенком.

— Выросла? А разве я когда-нибудь была маленькая?

Эти слова Заза слышал уже сквозь туман, который внезапно окутал его сознание.

— Вы учитесь в Москве? — спросил ее Заза.

— Да, в Москве, — голос шел откуда-то издалека, словно рождался в глубине зала и постепенно приближался к нему.

— Три года…

— Три года? — Магда догадалась, что хотел сказать Заза.

— Три года, — повторил Заза.

— Я здесь уже во второй раз, — сказала Магда.

Наконец Заза снова увидел Магду, до этого он не мог разглядеть ее из-за слепящего, режущего глаза света, который излучала она сама.

— Как вы выросли! — повторил Заза и почувствовал, что голос не подчиняется ему.

— Я похожа на жирафа! — засмеялась Магда.

— Нравится? — спросил Заза, протянув руку к карч тинам.

— Очень! — ответила Магда.

— Как вы выросли…

— А вы все такой же.

— Да, я такой же.

— А я правда выросла?

— Вы изменились.

— Я этого не чувствую.

— Три года…

— Я учусь в Москве, — опять сказала Магда.

— Вы во второй раз на выставке?

— Да, я была утром.

— Давайте сядем, — Зазе вдруг очень захотелось сесть, как будто, если он сядет, что-то непременно изменится.

— Давайте.

Они сели на длинную скамейку, стоявшую посреди зала. Заза, не спросясь, взял у Магды из рук книгу. Получилось, что он почти вырвал ее. Магда удивленно посмотрела на него и книгу выпустила не сразу.

«Что это со мной, — подумал Заза, — что я делаю?»

Он поспешно возвратил ей книгу.

— Оставьте себе, — улыбнулась Магда.

Заза растерялся: казалось, говорить не о чем, хотя он и чувствовал непреодолимое желание говорить без конца. Он страшно боялся, что Магда встанет и скажет, что она уходит. Больше всего на свете он боялся этого. Ведь он не знал, как ее удержать, если она захочет уйти… До каких пор может продолжаться этот бессвязный разговор? Ну, три минуты, ну, пять? А дальше?

— Вы, кажется, учитесь на математическом факультете, верно? — спросил Заза, только чтобы не молчать.

— Верно.

Зазе показалось, что Магде стало скучно, «Сейчас она уйдет», — подумал он.

— Когда окончите, вернетесь в Тбилиси?

— Вернусь непременно.

— А вы скучаете по Тбилиси?

— Очень.

Вот-вот порвется нить этого дурацкого разговора.

— Интересная выставка! — уцепился Заза за новую тему.

— Я не знаю ни одного художника.

— Все они мои товарищи.

— А я никого не знаю. Я никогда не была ни в одной мастерской.

— Хотите, сходим к одному из них.

— Вы серьезно?

— Вполне. Давайте прямо сейчас и пойдем.

— А они не сердятся?

— Как это?

— Когда к ним приходят гости?

— Этого еще не хватало!

Заза встал:

— Пошли?

Магда взглянула на него, и Заза отвел взгляд, боясь в эту минуту сотворить какую-нибудь глупость.

Потом Магда сказала:

— Пошли! — и встала.

Когда они вышли из галереи, она спросила:

— Нам куда?

— В Сабуртало.

— Сядем в автобус.

Некоторое время они ехали стоя, но потом места освободились, и они смогли сесть.

— Вы совсем не вспоминали меня? — вдруг спросила его Магда.

— Как же.

— А я вас вспоминала. — Лицо у Магды было такое, будто ничего особенного она не говорила, а у Зазы от ее слов сердце так и ёкнуло.

Потом Магда вынула из сумки конфету.

— Хотите?

— Нет.

— Пополам.

Она надломила конфету и половинку протянула Зазе.

— Люблю ездить в автобусе, — сказала Магда, — сидишь, как в театре, и смотришь на людей.

— Я не люблю, — ответил Заза.

Теперь Заза сердился на Магду, сам не зная за что. Может быть, потому, что не мог смотреть ей в глаза и не мог разговаривать с ней непринужденно.

Магда говорила об одном, а он отвечал ей совсем другое.

Магда смотрела в окно. На Зазу вдруг напал страх, что Магда раздумает ехать, вот встанет и выйдет из автобуса. В чем дело? Ни с одной девушкой он не чувствовал себя таким скованным. Это его еще больше обозлило, и он повторил слишком громко:

— Да, не люблю я автобуса!

Магда спокойно обернулась к нему и улыбнулась понимающей и успокоительной улыбкой. Все это время, пока они ехали, какой-то мужчина не отрываясь смотрел на Магду. Заза заметил это позже, чем следовало.

Мужчина был молод. Может быть, на несколько лет старше Зазы. Он стоял прямо над их головами, выпятив толстый живот. В одной руке он держал авоську, набитую болгарскими консервами из зеленой фасоли, а другой рукой вцепился в металлический поручень.

«Пусть смотрит, сколько влезет», — раздраженно подумал Заза.

Магда вдруг резко обернулась и посмотрела на мужчину, словно почувствовав на себе его липкий упорный взгляд. Он и сейчас не сводил с нее глаз. Магда снова отвернулась к окну.

Заза встал:

— Садитесь, пожалуйста! — сказал он толстяку и указал ему на свое место.

— Заза! — воскликнула Магда.

— Садись давай, не слышишь? — Заза грубо перешел на ты.

Мужчина вдруг завопил отчаянным голосом:

— Что ты от меня хочешь, что?

— Проваливай!

«В самом деле, что я к нему прицепился!»

Пузатый стал пробираться вперед и остановился возле кабины шофера. Он мрачно косился в сторону Зазы, и Заза услышал, как он сказал:

— Кругом одни хулиганы!

— Заза, что с вами? — спросила Магда и взяла его за руку: — Садитесь!

— Ничего, — пробормотал Заза, — извините меня.

Автобус остановился.

— Хулиган! — смело крикнул пузатый, спрыгивая вниз. Когда автобус отъехал, он еще долго грозил вслед кулаком.

«Откуда я знаю, — думал Заза, — что из себя представляет Магда. Этот Бадри… Мало ли с кем она познакомилась в Москве, с кем бывает. Я ведь ничего не знаю…»

Шли дни, а я все чего-то ждал. Сам не зная чего. Это ожидание наполняло мою жизнь смутными надеждами. Я все думал: завтра должно что-то случиться. Завтра… Завтра… Непременно завтра, или послезавтра, или после-послезавтра… В общем, когда-нибудь… И я радовался и на многое закрывал глаза. Ну и что же, что мне чего-то недостает или нет у меня того, чего очень хочется? Я твердо знал: всему, что должно когда-нибудь случиться, отведено свое место и время. Безликие дни, которые незаметно мелькали в ожидании, обретут свой четкий облик, и я начну новую жизнь. Каждый день, проведенный в ожидании, должен повториться со своим ветром, солнцем, дождем. Я снова пойду сквозь этот дождь, но я буду тогда совсем другим…

— Вы что-то сказали? — отвернулась от окна Магда.

— Ничего.

— А мне показалось, вы мне что-то сказали.

Автобус уже ехал по улице Павлова.

— Мы почти приехали, — заметил Заза.

— Скажите мне, к кому мы едем, чтоб я знала.

— К Папуне Кавсадзе.

— Он давно здесь живет?

— Здесь у него мастерская.

Мастерская находилась в мансарде восьмиэтажного дома. Лифт не работал.

— Что же делать? — огорчился Заза.

— Вы о чем? — спросила Магда.

— Лифт не работает.

— Ну так что же?

— Поднимемся пешком?

— Можем вернуться, как хотите, — улыбнулась Магда.

Они стали подниматься по лестнице. Заза обычно взбегал на самый верх, ни разу не останавливаясь, без передышки, но сейчас из-за Магды он поднимался медленно.

— Не выношу, когда молодые люди берут у девушек сумки и таскают их, — сказала Магда.

Заза протянул руку:

— Давайте я понесу.

— Я говорю серьезно — просто терпеть не могу.

— Давайте, давайте!

— Пожалуйста, если вы так хотите! — и она облегченно вздохнула: — Оказывается, я напрасно не любила, это совсем не так плохо.

Наконец они поднялись. У дверей Магда отобрала у него сумку:

— Спасибо! — Заза постучал.

— Войдите!

Толкнув дверь, Заза пропустил Магду вперед. Они вошли.

Мастерская была большая, с верхним светом. Вдоль длинной стены тянулись полки из неструганых досок. На полках лежали коробки с магнитофонными лентами и пластинками. На остальных стенах висели рисунки. В углу стояла низкая кушетка, покрытая ветхим красным пледом. Подушка валялась на полу, рядом с ней — вымазанные известкой резиновые сапоги. За кушеткой были свалены пустые бутылки. Раскоряченные, как малярные лестницы, стояли мольберты. Посреди комнаты на стуле, водруженном на деревянную тахту, сидела девушка. Она невозмутимо перелистывала журнал. Она только на секунду подняла голову, взглянула на вошедших и опять взялась за журнал.

Самого художника они не сразу заметили и потому, несколько растерявшись, остановились в дверях.

— Что же вы там стоите? — раздался наконец голое хозяина мастерской.

Девушка тоже обернулась, и взгляд ее красноречиво выразил следующее: неужели вы не знаете, как себя следует здесь вести! Заза, сбросив со стула груду бумаг, придвинул его к Магде. Магда осторожно присела и аккуратно положила сумку себе на колени. Она сидела прямая и напряженная, как сидят посетители в больничном коридоре. Заза сел на кушетку и достал сигарету. Магда знаком дала ему понять, что и она хочет курить. Заза протянул ей сигарету. Магда положила сумку на пол и закурила. Эго словно придало ей смелости — она осмотрелась по сторонам. Одна стена была сплошь завешана портретами той самой девушки, которая сейчас восседала посреди мастерской.

Это было в характере Папуны: пристанет к кому-нибудь, и кончено — рисует, пока не надоест. А надоедало не скоро — стены заполнялись портретами одной и той же особы.

Заза бывал здесь часто. И свидании с Заирой почти всегда происходили здесь.

Заза знал, куда Папуна прячет ключи, и являлся в мастерскую без спросу. Но только, конечно, по вечерам, потому что в это время Папуна никогда не приходил сюда — Лейла не пускала.

Обычно Заира, включив свет, разглядывала рисунки и картины. Она сердито показывала язык девицам, изображенным Папуной, критиковала их волосы, носы, глаза. «Хотела бы я знать, где Папуна выкапывает этих уродин!» Сама живопись для Заиры не имела никакого значения, она не разбиралась в ней. Но, в отличие от других девушек, этого не скрывала. Она целыми часами могла бы говорить об уродстве этих несчастных девушек, но губы ее были крепко сжаты, а глаза устремлены на портреты, словно это были фотографии ее злейших соперниц. С каким-то непонятным злорадством отмечала их недостатки. Насмешливая улыбка играла на ее лице — ну, разумеется, она сама за пояс заткнет всех этих чудовищ, которых с таким усердием рисует этот «дурак» Папуна.

После, когда они лежали в постели, она со страхом в голосе, впрочем, тщательно скрываемым, спрашивала: может, и тебе нравится это страшилище? Заза молчал. Заира колотила его в грудь кулачками, умоляла, сердилась: скажи, скажи, может, она и тебе нравится! Заза брал ее за плечи: перестань, довольно! И она внезапно умолкала. Ее крепкое, упругое, как пружина, тело безвольно расслаблялось. Жаркой, ищущей ладонью водила она по его лицу и пересохшими губами шептала ему в ухо одно и то же, горячо и упорно: поцелуй меня, поцелуй…

Заира ни разу не обмолвилась ни словом о том, чтобы Заза женился на ней. Только раз, когда Заза познакомил ее с Лейлой, она сказала: «Оказывается, и я могу выйти замуж!» «А разве ты в атом сомневалась?» — спросил ее Заза.

Заира долго молчала, не сводя с него глаз, а потом медленно проговорила:

— Может, ты думаешь, что я круглая дура?

— Я думаю?

— Ты знай одно — если я чего-нибудь захочу, если мне что-нибудь понравится… — «Что-нибудь или кто-нибудь», — про себя поправил Заза.

— …если я приму какое-то решение, на все пойду, а своего добьюсь!

Говоря это, она медленно сжимала кулачок. У нее были длинные ярко-красные ногти, и казалось, она безжалостно вонзает их в невидимого врага.

— А ты, — часто повторяла Заира, — ты сам не знаешь, чего хочешь. Ты на семь лет старше меня, а я в этой жизни разбираюсь куда лучше! Почему ты молчишь? Говорить разучился?

— Да…

— Да! Да! Да! Нет! Вот все, что ты знаешь!

— Ничего…

— Слушай, я просто выцарапаю тебе глаза!

— Давай.

— Поцелуй меня! Скорее! Скорее!

Заза только сейчас увидел Папуну, тот стоял на коленях и мыл в ведре кисти. Он встал, повернулся к гостям, кивнул Магде. Он был босиком, в белых полотняных брюках, заляпанных красками. Он подошел к мольберту и стал рисовать.

В мастерской стояла тишина. Художник, наверное, привык к посетителям и обращал на них мало внимания — он даже не смотрел в их сторону.

Девушка бросила журнал на тахту и посмотрела на Магду.

Магда рассматривала картины, которые висели поближе к ней.

— Здорово! — сказала она громко. Папуна даже ухом не повел — он, видно, и к этому привык.

Зато девушка не сводила с Магды глаз.

— Папуна! — вдруг позвала она недовольным тоном капризного ребенка.

— Чего тебе? — отозвался Папуна.

— Дай мне сигарету! — тоном приказа произнесла девушка.

Этим было сказано все: во-первых, она здесь не просто какая-нибудь натурщица, а во-вторых, гения, от которого все в таком восторге, она заставляет плясать под свою дудку, вот!

Папуна подал ей сигарету. Только он направился к мольберту, она крикнула, продолжая сверлить глазами Магду:

— А спички?!

Папуна зажег ей спичку, затем нагнулся и включил магнитофон, стоявший тут же на тахте. С первыми звуками музыки Папуна обернулся к Магде… И Магда поняла, что это было сделано для нее, и благодарно улыбнулась.

— Стравинский, — сказала она.

Папуна невозмутимо кивнул, продолжая писать, однако время от времени он кидал на Магду внимательные взгляды. Видно было, что он удивлен и заинтересован.

— Я очень люблю Стравинского, больше всех, — проговорила Магда, и Заза понял, что не из желания похвастать своим знанием музыки она это сказала — просто вырвалось.

Папуна все рисовал. У ног его стояла литровая бутылка с водой, к которой он то и дело прикладывался. Магда наконец решилась и встала со стула; она ближе подошла к картинам, развешанным на стенах.

Заза смотрел на Магду и чувствовал, как где-то, в самой глубине его сердца, зарождается радость. Радость была ясной и светлой, как солнечный день. Все становилось чудом: и эта пыльная мастерская, и небо, синеющее сквозь грязные стекла в потолке.

— Слушай, кто эта девушка? — услышал Заза шепот Папуны.

Заза обернулся к Папуне, который вдруг незаметно очутился рядом с ним.

— Это Магда!

Сияющий Папуна подмигнул Зазе:

— Вот это я понимаю!

На площади Ленина Заза и Магда вышли из автобуса. Картины Папуны понравились Магде, и она всю дорогу делилась с Зазой своими впечатлениями.

Магда говорила очень громко, отчаянно жестикулируя. Можно было подумать, что Заза был другого мнения и она старалась его переубедить. Заза улыбался.

Они уже перешли площадь и теперь шли по одной из улиц старого города.

— Только он рисует все время одинаково, — сказал Заза.

— Что? — Магда не поняла его.

— Сколько я его знаю, он все время так рисует.

— Ну и что же, разве это плохо?

— Он что-то нашел — и успокоился, хотя то, что он нашел, мне очень нравится, — признался Заза.

И в эту самую минуту возле них остановилась «Волга».

— Магда! — позвали из «Волги», и Магда обернулась. А Зазе не надо было оборачиваться, он и без того сразу догадался, кто это мог быть.

«Бадри! Бадри! Бадри!» — тревожно застучало сердце.

— Бадри? — услышал он удивленный голос Магды.

Заза отошел в сторону и закурил сигарету. Потом он все же повернулся к машине: Бадри и Магда разговаривали.

Магда сделала шаг в сторону Зазы, но Бадри остановил ее и что-то сказал, Магда мотнула головой и снова собралась уходить. Бадри загородил ей дорогу.

«Может, мне надо подойти?» — подумал Заза.

Магда молча и упрямо рванулась, тогда Бадри уступил. Не оглядываясь, Магда подошла к Зазе.

— Магда! — крикнул Бадри.

— Пошли! — сказала она Зазе и взяла его под руку.

— Магда!

— Идемте же! — повторила Магда.

Заза нехотя двинулся: все это очень походило на трусливое бегство.

Дверца «Волги» озлобленно хлопнула, машина сорвалась с места и промчалась мимо них.

Магда крепко держалась за него и молчала. Потом Заза спросил ее только для того, чтобы нарушить это невыносимое молчание:

— Ну что, значит, мне брать билеты?

Перед этим они договорились пойти в кино.

— Что? — Магда даже остановилась.

— Я спросил, взять ли мне билеты?

Он почувствовал, что не мог придумать ничего нелепее этих билетов!

Магда отпустила локоть Зазы и пошла вперед. Она шла и размахивала сумкой, а Заза ждал ответа.

Да нет, не ответа он ждал: ему хотелось, чтобы Магда сказала что-нибудь, потому что его идиотский вопрос сделал и без того неловкое молчание еще более напряженным. Магда уже отошла довольно далеко. Теперь молчание растянулось между ними, как резина.

Мимо них промчались велосипедисты. Потом у Зазы кто-то попросил прикурить. А потом получилось так, будто до сих пор он ничего вокруг не замечал, а очнувшись, увидел очень близко, прямо перед собой, Магду. Значит, Магда ждала его.

— Какие билеты? — спрашивала Магда.

— Никакие.

И вдруг Магда стала такой чужой и далекой, словно он с ней и не разговаривал никогда. Чужой и далекой, а еще непонятной и недосягаемой. Исчезло и то чувство счастья, которое не покидало его с самой мастерской Папуны.

— Здесь я живу, — сказала Магда.

И она тоже изменилась. Теперь у нее было усталое лицо, и она больше не улыбалась. Прислонившись плечом к стене, она сказала:

— Ужасно болит голова!

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Заза, — до свидания.

— До свидания, — ответила она, безучастно подавая ему руку. Если бы Заза вовремя не подхватил эту усталую безвольную руку, так безразлично ему протянутую, она, наверное, упала бы. Теперь уже ни к чему говорить о кино. Да и Зазе не хотелось заводить об этом разговор — не стоило. Заза повернулся, собираясь уходить.

— Если будете в Москве…

Заза остановился, Магда продолжала стоять, прислонившись к стене.

— Если будете в Москве, заходите, — она назвала адрес.

— Спасибо.

— Жутко болит голова, — сказала Магда и попыталась улыбнуться.

Заза шел очень быстро, разве что не бежал.

Наступило время позаботиться о гостинице. Было уже четыре часа. А он стоял на Красной площади и думал, что делать. Вернуться сегодня в Тбилиси он не мог, не мог он уехать из Москвы, не повидав Магду.

«Не велика беда, пропущу одну репетицию. Все равно я там ничего не делаю. Выговор объявят? Да в конце концов я могу сказать, почему не смог явиться. Будут смеяться. Ну и пусть себе смеются. Это ничего. Главное, что мне не поверят. Ясно, не поверят. Хотя я и сам не стану рассказывать обо всем. Кому это надо? Все равно не поверят. Когда ты твердо знаешь, что тебе не поверят, зачем рассказывать правду? Лучше сказать, что был болен. Вероятно, и этому не поверят. Но по крайней мере я буду знать, что не поверили моей лжи. Конечно, это куда лучше! Никогда никого не надо ставить в такое положение, чтобы не поверили тебе, когда ты говоришь правду. Тогда… Скажешь правду, а для других она все равно будет ложью. Нет, они будут смеяться, скажу лучше, что был болен».

Он проголодался и зашел в кафе, расположенное на первом этаже гостиницы «Москва», Пообедал. Купил сигареты и зашел в вестибюль гостиницы: попытаю счастья, авось окажется номер. Но в гостинице, как и следовало ожидать, свободных номеров не было. Только он собрался выходить, как вдруг у газетного киоска заметил своего давешнего попутчика — Давида Гамкрелидзе. Заза остановился: ему показалось нечестным пройти мимо, не подойти, не заговорить. А тут как раз и Давид обернулся в его сторону: «Кого я вижу!» — он протянул Зазе руку, словно они давно не виделись.

«Вы тоже устроились в этой гостинице?», «Нет», «Обедали?», «Только что». «А я хожу голодный, как черт, и только собрался пойти в ресторан. Вы повидались, с кем хотели?», «Нет». «Знаете, что мы сделаем? Немного пройдемся, а потом зайдем в ресторан, конечно, если у вас есть время. Я еще даже на улицу не выходил. Идет?»

Они вышли из гостиницы. Было морозно. Давид надел перчатки.

— Почему вы без перчаток?

— Никак не привыкну.

Они довольно долго гуляли по улицам, а потом зашли в ресторан «Берлин». Народу там было предостаточно, и они едва отыскали свободный столик. В зеркальном потолке отражался весь зал. Заиграл оркестр, появилась женщина, немолодая и некрасивая, стала петь, а посетители ресторана парами, чинно, пошли танцевать.

Давид проявил такой незаурядный гастрономический вкус, что сразу очаровал официанта. Он таинственно читал Давиду на ухо невероятно сложные названия блюд, а Давид слушал с серьезным лицом, и когда что-нибудь приходилось ему по душе, торжественно поднимал палец, и официант, благоговея, что-то записывал в свой блокнот.

— Я ничего есть не буду, — предупредил Заза.

— Не зарекайтесь! — улыбнулся Давид.

— Нет, ей-богу, я просто не в состоянии.

Официант стал накрывать стол, время от времени поглядывая на Давида, словно боясь допустить какую-нибудь ошибку. Но Давид одобрительно кивал головой. Официант был молодой высокий парень, его тщательно прилизанные волосы были зачесаны назад и открывали лицо с бесцветными глазами. Ставил он тарелки на стол так виртуозно, словно исполнял па из классического балета, — так опускают на пол поднятую в воздух партнершу. Потом к их столику подсели еще двое. Они вежливо справились, свободны ли места, затем взялись за меню и усердно приступили к его изучению.

Официант сначала сделал вид, что недоволен, что вновь пришедшие стеснили таких почетных посетителей. Но потом и их стал обслуживать с тем же подчеркнутым вниманием и, весь превратившись в слух, записал их заказ: осетрина на вертеле и водка. Потом ему пришлось вернуться и приписать еще парочку лангетов. Очень скоро стол был так заставлен, что не оставалось места даже для пепельницы.

За соседним столиком сидели мужчина и девушка. У мужчины была внешность старого дирижера, длинные седые волосы гривой лежали на худых узких плечах. А голова была так велика по сравнению с туловищем, что казалось, будто он напялил на себя маску льва. Девушка, вернее, девочка была светловолосая, с курносым носиком, усыпанным веснушками. Губы ее были слегка приоткрыты то ли от восторга, то ли от удивления. Держалась она напряженно, но пыталась изобразить на своем лице беззаботную улыбку. По поему было видно, что в ресторане она впервые. Одета она была просто, как школьница, да нет, не так уж просто, а именно так, как обычно наряжаются девочки дли выпускного вечера. Певица на эстраде все время поглядывала на них, а мужчина приветственно махал ей рукой и разражался смехом, напоминающим конское ржание. Девочка застенчиво улыбалась.

— Вот теперь можно выпить по одной, — сказал Давид, откладывая вилку. — Почему вы ничего не едите?

— Я ведь только что пообедал.

— Ладно, когда выпьете, и у вас появится аппетит.

Они чокнулись.

— За наше знакомство! — провозгласил Давид.

Хоть ресторан и казался переполненным, парод непрерывно прибывал. Выстроившись у стены, пришедшие терпеливо дожидались, когда освободятся места. Оркестр гремел, почти все танцевали, кроме Зазы, Давида и их соседей, у которых лица уже побагровели; развалившись на стульях, они разглядывали танцующих.

«Дирижер» в львиной маске и девочка тоже танцевали, но только тогда, когда оркестр играл вальс.

Мужчина отплясывал бойко и с громкими выкриками кружил свою барышню. А та просто умирала от смущения.

— Торнике, Торнике, — услышал Заза голос Давида, — значит, Торнике ваш школьный товарищ?

— Да, мы учились в одном классе. Вы о нем хотели сказать что-нибудь?

— Я? Давайте выпьем еще по одной.

Потом он продолжал:

— Пожалуй, лучше с вами быть откровенным, не знаю, почему-то я так думаю, и буду страшно огорчен, если мое мнение окажется ошибочным.

— Да, но…

«Интересно, что такое он может сказать, если так долго не решается?»

— Я как раз недавно читал одну книгу и вычитал там фразу, которая выражает именно то, что я хочу сказать. Вот послушайте. Вы слушаете меня?

— Ну, конечно!

— «Умелое использование сомнительных возможностей вообще не заслуживает одобрения, однако оно, как правило, приносит больше славы, чем истинные достоинства…»

— Чем истинные достоинства, — повторил Заза.

— Да, чем истинные достоинства. Теперь же этот талант выявился у многих. Я прав?

— Чем истинные достоинства, — опять повторил Заза.

Затем перед его глазами удивительно ясно предстал Торнике — в темно-коричневом замшевом пальто, с солидным портфелем в руках, он спешит к машине и ищет в кармане ключи.

— О, Заза, салют! Ты совсем забыл старых друзей! Так не годится, а ты по-прежнему режиссер?

— Да, я по-прежнему режиссер.

«Все еще не взялся за ум!»

— А я совсем не хожу в театр, ни минуты времени, научные сессии, конференции, ты же знаешь.

— Знаю, Торнике, знаю.

— Ты не видел мою новую машину?

— Не вид ел.

— Как-нибудь прокачу!

— Тебе же некогда, Торнике: конференция, сессии…

— Да брось ты, а впрочем — извини, я бегу, меня ждет министр.

— Заза! — услышал он голос Давида. И одновременно с этим, как разорвавшаяся бомба, обрушился на Зазу разноголосый ресторанный шум. Оказывается, до этого момента он просто ничего не слышал, поглощенный своими мыслями.

— Заза! Познакомься… Это наши новые друзья.

Те двое, что сидели за их столом, улыбались и протягивали ему руки. Когда Давид успел познакомиться с ними?

— Извините, — сказал слегка сконфуженный Заза.

Новые друзья оказались коренными сибиряками, в Москву приехали в командировку и завтра возвращаются обратно. Давид провозгласил тост за их здоровье.

В коридоре, прижавшись к стене, стоит Торнике. Из носа у него течет кровь, ладонью он старается прикрыть разорванные на колене брюки.

— Что случилось? — строго спрашивает директор. Тут же стоят мальчишки, мрачные, молчаливые.

— Мне подставили подножку, — всхлипывает Торнике.

— Кто?

Торнике показывает на ребят: они.

— А почему они это сделали?

— Потому что я не хотел удирать с уроков, — отвечает Торнике.

— Попятно. Ступай умойся.

— А они?

— Что — они?

— Вы их не накажете?

— Ступай, тебе говорят, умойся.

— Тогда завтра я приведу папу!

— Приведи! Приведи! Приведи! — кричит директор.

— Человек может не быть знаменитым, — говорил Давид, — за это его никто не осудит, но он должен стараться стать настоящим человеком! Верно, Заза?

— Верно, — отвечал Заза.

Он вдруг развеселился, и ему захотелось вслух, во всеуслышание, рассказать о Торнике, но в последнюю минуту он раздумал. Все, о чем бы он ни вспоминал, казалось ему смешным, но в то же время он чувствовал, что ничего смешного в этом не было. Он сегодня впервые разобрался и понял, что не любил Торнике. Раньше он над этим просто не задумывался. Разве только один Торнике? Он отошел от многих своих школьных товарищей и не жалел об этом. Это происходило само собой, почти незаметно, может быть, потому, что все, что в детстве выглядело безобидным — просто ребяческой шалостью, теперь всплывало в памяти, становясь отчетливым и значительным. Оно обнажалось, лишенное спасительного покрова — возраста, который в наших глазах является самым веским оправданием.

Оказывается, человеческая память ничего не забывает. Хоть и с большим опозданием, но все же со всей готовностью осуждает она ябеду, доносчика, предателя, И тогда возвращается горечь слез, пролитых на подушку, тогда, в детстве, когда тебя предали в первый раз.

— Вы знаете, как плачут дети?.. — спросил он громко и тут же, столкнувшись с удивленным взглядом Давида, потупился, пристыженный.

За столом наступило молчание. Не поднимая головы, Заза все же чувствовал, что все смотрят на него. Чтобы рассеять неловкость, он взял себя в руки и со смехом произнес:

— Я окосел, братцы!

И тогда все ожили, откровенность в таких случаях всегда вызывает веселье.

Все рюмки вмиг были наполнены и опрокинуты: ничего ты не пьян, давай выпьем!

Давид поманил пальцем официанта. Тот подлетел и получил заказ на черный кофе.

— С пьянством надо бороться, — провозгласил Давид с улыбкой.

— Вот вы врач, — воодушевился сибиряк, — скажите, это правда, что водка вредит сердцу?

— Да вранье все, — сказал его товарищ, уставившись на Давида. — Мы этому не верим!

— И я не верю, — ответил Давид.

— Но и пользы она не приносит, вот беда.

— Беда, — подтвердил Давид.

— Так как же мы должны лечить это несчастное сердце? Вот я всегда ношу валидол в кармане.

— Валидол? — засмеялся Давид. — Разве валидолом вылечишь раны, нанесенные любовью, завистью, ненавистью!

— Вот и я говорю! Если бы вы у нас жили, были бы самым знаменитым доктором!

— Я как влезу в белый халат, — сказал Давид, — все это из головы вылетает. Поэтому, наверно, я не знаменит.

Загремела музыка, Заза встал и подошел к девочке за соседним столиком. Она страшно покраснела, когда Заза пригласил ее танцевать.

Танцуя, Заза заметил, как певица помахала рукой девочке.

— Это моя мама, — смущаясь, проговорила девочка.

— А с вами сидит ваш отец, верно?

— Да, папа. Я в ресторане первый раз, сегодня день моего рождения.

Из ресторана они вышли поздно. Заза попрощался с Давидом, солгав, что идет спать к товарищу. Ему хотелось побыть одному. Набродившись вдосталь, он наконец вспомнил, что остался без ночлега. Ходить до рассвета по улицам он не мог, было холодно.

«Может, пойти на вокзал?» И только он успел это подумать, как вдруг над ним вспыхнула разноцветная реклама: Гостиница «Будапешт». Несколько шагов, и он очутился у входа в гостиницу.

В вестибюле свет был погашен. Только перед администратором горела маленькая настольная лампа. Заза приблизился к столу и молча остановился.

«Глупости, — думал он, — тут наверняка ничего не будет…»

Администратор, светловолосая женщина с удивительно симпатичным лицом, подняла голову, и Заза вдруг воспрянул духом. Они почти одновременно улыбнулись: Заза улыбнулся потому, что не осмеливался задать вопрос, а женщина — потому, что поняла причину его нерешительности.

— Вы завтра утром освободите номер, — проговорила она.

— Что вы сказали? — Заза не поверил своим ушам.

— Вам повезло, у нас есть один номер, но только утром вы должны будете освободить его.

— Непременно, ведь я утром уезжаю.

— Ну вот видите, как хорошо.

Заза на лифте поднялся на пятый этаж и получил у дежурной ключ.

— Пятьсот двадцать седьмой, направо.

Заза шел по коридору и читал написанные на дверях номера:

— Пятьсот двадцать один, пятьсот двадцать три, пятьсот двадцать пять… Вот он!

…Он открыл дверь, вошел и лег; все это он проделал, не зажигая света, и почти сразу заснул.

Номера над дверями светились в темноте фосфорическим светом:

521.

522.

523.

524.

525.

526.

Заза одну за другой отворяет все двери и заглядывает в комнаты — и везде он видит себя самого с неестественно вытаращенными глазами.

— Извините, — говорит Заза и смущенно прикрывает дверь, — извините!

А коридор такой длинный!

— Магда, Магда! — кричит Заза.

— 521, 522, 523, 524, 525, 526,— считает кто-то за его спиной.

— Пятьсот двадцать один, пятьсот двадцать четыре! — объявил диктор.

Заза бежит по баскетбольной площадке. Бадри забрасывает в корзину мяч, он машет Зазе рукой; а Заза будто не замечает этого:

— Магда! Магда! Магда!

— Я не люблю вальс, — говорит ему девочка, с которой он познакомился в ресторане, — а отец мой дирижер.

— Стоковский, Тосканини, Ферреро, — Заза начинает перечислять имена всех дирижеров, которых знает.

— Нет! Нет! — смеется девочка и отрицательно качает головой.

На трибунах стадиона вместо зрителей расположился симфонический оркестр. Оркестром дирижирует мужчина, тот самый, в львиной маске, он энергично взмахивает руками, но никто не играет.

Тишина.

На пустой площадке стоит один Бадри и бросает в сетку мяч.

— 521, 522, 523, 524,— считает кто-то все так же громко.

— И мечтать я не умею, — говорит девочка, — и веснушки эти мне совсем не идут!

— Магда! — кричит Заза. — Магда!

Потом все исчезло. Теперь Заза бежит по пляжу или пустыне? Если пляж, то почему не видно моря? Торнике — в плавках, с вышитым якорем — лежит в яме, которую вырыл в песке, и осыпает себя песком. Вот-вот он совсем исчезнет, но вдруг поднимает голову и говорит Зазе:

— Человек может не быть знаменитым, за это его никто не осудит, но он должен стараться стать настоящим человеком.

— Это ведь я должен был сказать тебе? — удивляется Заза, и к горлу его подкатывает клубок слез. Он чувствует, что его обманывают. Но почему его должны обманывать так бессовестно?

— Ха-ха-ха-ха, — хохочет Торнике, — я обскакал тебя, болван. Вообще все вы, люди искусства, глупцы. Это подтверждается всей историей.

— Какой еще историей?

— Ха-ха-ха-ха, — хохочет Торнике, уходя все глубже в песок, и его смех, как вода, просачивается сквозь песчинки.

Заза хочет подойти и вытащить его, встряхнуть, поставить на ноги, но не может двинуться с места, хочет ему что-то сказать и не может вымолвить ни слова.

На раскаленном от солнца песке стоит ледяная хижина. В хижине сидит Магда.

— Магда! — радуется Заза.

— А-а, — тянет Магда, — а-а!

— Что это? — спрашивает ее Заза и показывает на ледяной домик.

— Это ледяная хижина, — отвечает Магда, глядя в сторону, — эскимосская хижина.

— А для чего тебе она?

— Мне холодно.

— А разве она согревает тебя?

— Неужели ты не знал, что лед излучает тепло?

— Не знал…

— Эскимосы всю жизнь живут в ледяных хижинах.

— А где ты раздобыла лед?

— А льда у всех достаточно вот здесь, — Магда приложила руку к груди. — Я из своего собственного льда построила этот домик, потому что мне холодно.

— Взгляни, какое солнце! — говорит ей Заза.

А Магда вместо ответа начинает громко считать: 521, 522, 523, 524, 525…

И Зазе страшно хочется быть похожим на кого-то другого, не на себя самого. Он выходит на баскетбольную площадку и старается забросить мяч в корзину, но из этого ничего не получается. Не подчиняются ему руки — и все.

С трибуны доносится смех. Заза поднимает голову. Папуна, Торнике, Лейла, Магда, Бадри — все сидят в ряд и смеются. И Заза готов сквозь землю от стыда провалиться. Он ищет, где бы спрятаться, но куда денешься на пустой площадке?

— Иди сюда! — слышится ему голос девочки из ресторана «Берлин». Она держит в руках зонт. Они прячутся под зонтом. Идет дождь.

— Разве ты не Нинико? — спрашивает ее Заза и внимательно в нее всматривается.

— Нет, — шепотом отвечает ему девочка и краснеет.

— Значит, ты и Магду не знаешь? — спрашивает Заза.

— Нет. Давай лучше танцевать.

— Дождь…

— Это снег! Снег! Снег! — кричит девочка и бежит по снегу.

— Снег? — удивляется Заза. — Снег? — Будто он до сих пор никогда не видел снега.

 

Магда

Утром, не завтракая, он побежал к Магде. Дверь ему открыла та же женщина, что и вчера.

— Вы знаете, Магды опять нет дома.

— Как это?

— Она в университете. Я сказала ей, что вы приходили. Она обещала вернуться пораньше. Заходите, пожалуйста, и подождите ее.

— Нет, спасибо…

Женщина явно сочувствовала Зазе.

— Почему вы не позвонили утром?

— Не знаю.

Он и не сообразил, что можно позвонить. Он вышел на улицу.

«Куда деваться?»

Позавтракаю, решил он, а к тому времени она вернется из университета.

«Вот если бы вчера не напился, сегодня бы встал пораньше и застал бы ее дома. А я за весь вечер даже не вспомнил о ней!»

Скорее всего он боялся о ней думать. И сейчас, когда он шел сюда, сердце его наполнялось страхом, потому что он не знал, что скажет ей.

«Скажу, что приехал в командировку и зашел случайно, просто так».

В последний раз Магда с ним рассталась так холодно, что ему было не на что рассчитывать. И сам он долго был сердит на нее. И был уверен, что никогда больше и думать о ней не станет. Одно время ему казалось, что он прочно позабыл о ее существовании. Потом он встретил Лизико, и та напомнила ему о Магде. Он сам навязался проводить Лизико до консерватории в надежде, что она еще заговорит о Магде. Но Лизико больше ничего не сказала. В кино он увидел Бадри с какой-то девицей.

«Ага, — заметил он, — а я ведь думал, что Бадри в Москве. А может, Магда вовсе не любит Бадри?» Эта мысль немножко приободрила его, хотя он и чувствовал, что просто обманывает себя. Потом пошел снег. Как раз этот снег все и напутал, он напомнил ему о Магде, которую он, как ему казалось, совсем забыл. Теперь во всем он винил снег.

Заза позавтракал и медленным шагом вернулся к дому Магды. Он знал, чувствовал, что она еще не пришла, но предпочитал ждать ее возле дома, как будто это могло ускорить ее возвращение.

В маленьком тупике дворники счищали снег с тротуаров. Один разбивал примерзший к тротуару снег, а другой сгребал его лопатой. Заза смотрел на них, притоптывая замерзшими ногами, — он совсем продрог. Увидев прислоненную к стене лопату, он подошел и взял ее:

— Давайте, ребята, помогу!

Те только посмотрели на него и ничего не сказали. Заза снял пальто, бросил его на тележку и начал сгребать снег. Он быстро устал, руки у него прямо отваливались от усталости и холода, но он не выпускал лопаты. Они молчали и даже не смотрели на него. Первая усталость прошла, и дело пошло на лад, ему стало жарко, пот с него лил градом. Он уже собрался скинуть свитер, когда услышал голос Магды:

— Заза!

Он поднял голову и увидел Магду. У нее было удивленное лицо. Заза ей улыбнулся, и Магда ответила улыбкой. Именно эта улыбка придала Зазе смелости. Он оставил лопату, взял с тележки свое пальто и подошел к Магде.

— Здравствуйте!

— Что вы здесь делаете? — спросила Магда.

— Вот, работаю.

— Это вы вчера у меня были?

— Я.

— Вы давно в Москве?

— Давно.

— Где вы остановились?

— В «Будапеште».

Магда достала из сумки ключи и открыла дверь. В передней было темно. Магда зажгла свет. На вешалке места не оказалось.

— Пальто снимете в комнате, — сказала Магда.

У стены стояли лыжи.

— Это ваши?

— Нет.

Они зашли в комнату Магды. Там тоже было довольно темно, и Магда опять щелкнула выключателем. В тесной комнатушке стоял диван, стол и книжный шкаф. На стене висел портрет Хемингуэя, вырванный из журнала. На полу стоял магнитофон. Магда сняла пальто и перекинула его через спинку стула.

Заза продолжал держать свое пальто в руках, Магда отобрала его и тоже положила на стул.

— Я думал, что вы обязательно будете в желтой шапочке, — сказал ей Заза.

— В желтой шапочке?

— Ну да, в высокой вязаной шапочке.

— Я вообще не ношу шапки, — сказала Магда.

— Хорошая комната, — Заза обвел комнату взглядом.

— Да, хорошая.

— В этой квартире живут ваши знакомые?

— Нет, я просто снимаю комнату. Что ж вы не садитесь?

Заза сел, вытащил пачку сигарет и протянул ее Магде.

— Не хочу, — сказала Магда, — спасибо.

Зазе показалось, что она изменилась, как будто даже похудела. Она была в сером свитере грубой вязки.

Наступило молчание.

«Зачем я пришел?» — мучительно думал Заза.

Магда сидела, положив руки на колени. Глаза ее были устремлены в одну точку. Заза курил сигарету за сигаретой и не сводил глаз с Магды. В комнате стояла напряженная тишина. Такая тишина наступает тогда, когда люди чувствуют, что каждое фальшивое слово разнесет вдребезги оконные стекла, комнату… дом…

Потом зазвонил телефон. Магда не шелохнулась. Телефон упрямо продолжал звонить, Заза хотел встать и подойти к телефону, который стоял рядом со шкафом на маленьком столике, — до этого Заза его не замечал. Он собрался встать, но вдруг понял, что этот звонок его никоим образом не касается. Просто настойчивость и упорство, с которыми телефон звонил, заставили его потянуться к трубке. Потом телефон умолк. Заза встал, подошел к окну, но ничего сквозь него не увидел, стекла были сплошь покрыты морозными узорами.

Снова зазвонил телефон. Магда опять не двинулась.

«Что она, оглохла, что ли? — подумал Заза. — Кто ей звонит? Я же ничего не знаю, ведь я совершенно посторонний…»

Это он подумал потому, что продолжительный и настойчивый звонок как бы давал знать, что тот, кто звонил, имел право быть требовательным и беззастенчивым. «Да, но до каких пор он может так звонить?» — Заза посмотрел на Магду и обомлел — Магда плакала. Она плакала, хотя, может быть, и сама этого не замечала, потому что продолжала сидеть, уставясь в одну точку.

— Магда!

Она не шелохнулась.

Заза присел на диван:

— О чем ты плачешь, Магда?

Он поймал себя на том, что обратился к ней на «ты», но не стал отступать и продолжал:

— Скажи мне, почему ты плачешь?

Потом он обнял ее. Магда сидела, все так же выпрямившись, и лицо ее заливали слезы.

— Не плачь, не надо! — он прижал Магду к груди. — Не надо!

И тут голова у него пошла кругом, и он, сам не сознавая, что делает, стал целовать волосы Магды, ее мокрые щеки.

— Не плачь, не плачь…

Соленые и горячие слезы обожгли ему губы, и он вдруг опомнился, понял, что Магда просто не ощущала его поцелуев. Она славно унеслась куда-то очень далеко, откуда могла возвратиться только сама, по своей воле. И эта отдаленность была настолько очевидной, что Заза еще раз счел себя совершенно лишним, чужим, просто невольным свидетелем слез Магды. Расстроенный и растерянный, он поднялся с дивана, закурил сигарету и посмотрел на телефон, почему-то уверенный, что он все еще продолжает звонить. Но телефон молчал.

— Какая я дура, — раздался наконец голос Магды, — прости меня…

Заза не отозвался, потому что не знал, что ответить.

Магда встала:

— Сейчас я вскипячу чай.

— Я не хочу, спасибо.

— Больше у меня ничего нет.

Заза опять закурил. Магда выдвинула стул, приставленный к столу, и села:

— В Тбилиси тоже снег?

— Да… снег…

— А здесь снег лежит с первого ноября…

«Ей не о чем говорить со мной, — подумал Заза, — да и что она может мне сказать?»

— Ты в Москву надолго?

— Нет, сегодня уезжаю.

— Да-а.

Затем опять наступило молчание.

«Может быть, она думает, я прилетел сюда снег счищать с тротуаров! — разозлился вдруг Заза, хотя сознавал, что не имеет никакого права злиться. — Она думает, что я приехал сюда снег скрести».

— Давай пить чай, — сказала Магда, — он вскипит быстро.

Она вышла из комнаты. Зазе еще никогда не приходилось быть в таком глупом положении. Он мечтал поскорее выбраться отсюда, но какая-то сила удерживала его.

Может, это было самолюбие: он не хотел верить, что все так сразу кончилось. Труднее всего поверить в это, до последней минуты хранишь какую-то надежду. Дескать, может, я ошибаюсь, а на самом деле все прекрасно. И ты ждешь чего-то, не ждешь, а по самое горло увязаешь в трясине, которая называется глупостью.

Но самое удивительное другое — ты сознаешь, что увяз по горло, и все же опять на что-то надеешься.

Вошла Магда, поставила на стол стаканы, принесла тарелки.

— Я должна шлепать в стоптанных мужниных башмаках и хлопотать по хозяйству, — она смеялась. — Математика, кибернетика, счетные машины — все это поза, я не должна расставаться с веником или, на худой конец, не отходить от лоханки с бельем.

Магда это сказала так весело и легко, что Заза подумал, что она его на самом деле не любит. Так можно разговаривать с тем, кого считаешь просто приятелем.

— Ну и что же тебе мешает? — Заза старался, чтобы его голос звучал как можно насмешливей.

— Что мне мешает? — Магда некоторое время не сводила с него внимательного взгляда, затем отвернулась и сказала: — Ничего!

Она быстро вышла из комнаты.

«Ничего, конечно, ничего!»

Вдруг он почувствовал внезапное облегчение, словно избавился от тяжелого груза.

Вошла Магда с чайником и, разливая в стаканы чай, продолжала прерванный разговор:

— Ничего мне не мешает, но я сама какая-то, как бы тебе это сказать… Странная, что ли… Ты опять будешь смеяться (она уловила, значит, тогда его насмешку), а я совсем не хочу быть странной, совсем не хочу. Всем кажется, что я притворяюсь, ведь сейчас модно быть странной. А я тебе говорю — я самая обыкновенная, но только очень боюсь холода…

— Тогда почему ты в Москве, здесь разве не холоднее?

Магда придвинула к Зазе стакан и села.

— Положи сахар.

Заза послушно насыпал в стакан сахару.

— Возьми печенье, правда, оно немного сухое… Иногда мне кажется, что я сойду с ума. Так хочется в Тбилиси…

Она отпила глоток:

— Кажется, он не закипел! Но ничего… Ты удивился, что я плакала? Удивился?

— Не знаю…

— Я и сама удивляюсь. Никогда не думала, что могу плакать при ком-нибудь. Я плачу, когда я одна, когда бываю совсем, совсем одна…

— Не лучше ли тебе вернуться в Тбилиси, там тоже можно изучать математику.

— Заза, знаешь, ты мне очень нравишься.

«Сейчас она скажет: останемся на всю жизнь друзьям»», — подумал Заза.

— Нет, я вовсе не шучу. Я сама не знаю, почему ты мне нравишься, ведь я даже как следует не знакома с тобой, но ты мне по-настоящему нравишься… Вот сейчас, когда я плакала, ты мне еще больше понравился. Сначала я забыла, что ты в комнате, а когда очнулась, ты мне сразу понравился.

Зазе показалось, что Магда это слово — нравишься — повторяла кому-то назло, только раздражение и желание кому-то досадить заставляли ее говорить об этом. Он почувствовал себя оскорбленным, и когда Магда ему сказала: я знаю, что и я тебе правлюсь, он жестоко ответил:

— С чего ты взяла? Ты мне не нравишься.

— Не нравлюсь? — Магда опять внимательно посмотрела на него, и по ее лицу прошла очень веселая, но не очень естественная улыбка — ага, значит, я тебе не нравлюсь?

— Нет, не нравишься, — он говорил и сам чувствовал, какая ребяческая глупость им руководила сейчас.

Лицо Магды постепенно менялось, вначале оно приняло удивленное выражение, потом несчастное и беспомощное, и она почему-то еще раз повторила, уже машинально:

— Значит, не нравлюсь?

— Не нравишься.

Зазе казалось, что Магда играла с ним, как кошка с пойманной мышью. Это раздражало его, и он ненавидел, презирал ее.

— А я думала, — сказала Магда, — я думала, что…

— Нет, Магда, ты никогда мне не нравилась…

И тогда он увидел, что Магда опять плачет.

— Что это с тобой творится! — раздраженно спросил Заза, он и не старался скрыть злости. — Что с тобой происходит?

Магда, казалось, не слышит его.

— Хватит! — закричал Заза. — Хватит притворяться!

Магда встала, достала из сумки платок и снова вернулась к столу.

— Да, ты прав, — проговорила она негромко, — с меня хватит…

— Да, хватит, — повторил Заза. Но голос у него дрогнул, и слово получилось нетвердым, дребезжащим. Он понял, почувствовал, что Магда по притворялась.

— Господи, ну для чего мы столько лжем? — Магда взглянула куда-то вбок, словно в комнате находился еще кто-то третий и она обращалась к нему за помощью.

«Опять она за свое!» — подумал Заза.

— Нет, я совсем о другом, — сказала Магда, словно разгадав его мысли. — Вот я сегодня получила письмо от мамы. Это уже десятое письмо, которое я даже не вскрывала… Потому что боюсь неправды. Презираю!

Заза молчал. Какое ему дело до того, почему Магда не читает писем от своей матери?

Он встал:

— Мне пора.

— Уходишь? — спросила Магда.

— Да, уже время.

— Хочешь, я тебя провожу?

— Нет, до свидания…

— Заза, — Магда немного помолчала, словно обдумывая, что ей лучше сказать, — не обижайся на меня…

— А на что я, собственно, должен обижаться? — спросил Заза как можно равнодушнее.

— Да, да, не обижайся. Такая уж я чудачка. Ты помнишь, как хорошо было у Папуны?

— Помню.

— А почему ты не женишься? — спросила Магда. — Уже время.

Этот неуместный вопрос ледяной водой обдал встрепенувшуюся было в нем надежду.

Прощаясь, он твердо решил сказать ей, что без нее просто не может жить. Эта мысль почти без его участия зародилась в нем наперекор раздражению и показной беспечности. Она созрела — и Заза чуть не сделал еще одной глупости.

«Хорош бы я был», — подумал Заза и согласился:

— Да, уже пора жениться, женюсь, наверно, — а потом добавил — Скоро!

— Вот, например, Лизико, какая она прелесть, на твоем месте…

— Лизико?

— Да, Лизико. Знаешь, как ты ей нравишься, с самого детства.

— Нравлюсь?

— Я так люблю Лизико. Больше всех на свете! Она такая добрая, хорошая.

— Лизико? — Заза не мог скрыть удивления.

— Прости меня, — сказала ему Магда, когда они стояли в дверях, — ты не должен был приходить ко мне… Я ведь такая… как лед…

И потом, когда Заза шел к самолету через замерзшее летное поле, он про себя повторял одно и то же: «Как лед… лед… лед…»

Затем самолет медленно и плавно взмыл в воздух, и он услышал голос стюардессы: «Наш самолет ТУ-104 летит на высоте восьми тысяч метров. Скорость самолета семьсот километров в час. Температура воздуха в кабине нормальная. Температура за бортом…»

Он не дослушал, сколько градусов было за бортом, потому что внезапно ему с невероятной силой захотелось вернуться к Магде.

 

Часть вторая

 

Пятнадцать минут из жизни Георгия Гобронидзе

Георгий Гобронидзе брился в ванной перед зеркалом. Эленэ, Торнике и Лизико еще спали. Георгий был уверен, что его никто не слышит, и поэтому тихонько, про себя, напевал. Если бы кому-нибудь из домашних довелось услышать это мурлыканье, он, по всей вероятности, был бы крайне удивлен.

Сейчас Георгий был один. Одиночество для него означало свободу. А свободным он бывал только по утрам, в ванной комнате. Здесь его никто не видел.

Георгий Гобронидзе строил гримасы перед зеркалом, и, представьте себе, он даже показывал язык своему отражению! Больше всего любил Георгий Гобронидзе эти пятнадцать минут своей свободы. Может быть, потому он и поднимался так рано. Он уже успел побриться и теперь, двумя пальцами оттягивая кожу, машинально водил но лицу бритвой. Прикосновение холодной стали к гладкой, упругой, как резина, коже доставляло ему удовольствие. Он был доволен, что лицо у него такое молодое. Ведь уже больше тридцати лет накладывает он на лицо грим!

Георгию Гобронидзе было пятьдесят восемь лет. Еще два года, и ему, наверно, справят юбилей. Сам Георгий был всегда готов к этому торжеству и давал почувствовать эту готовность всем коллегам, сотрудникам, просто знакомым. «Если ты сам себя не будешь ценить, другие тем более тебя не оценят, — думал Георгий. — Какой бы высокой ни была награда, не удивляйся. Знай, что ты ее достоин! Скромных не уважают. Скромность — черта гения, а гении больше не рождаются!»

И тем не менее, оставаясь наедине с собой, он удивлялся, что скоро ему стукнет шестьдесят. Он, как юноша, был полон энергии и желаний. Он не чувствовал усталости и не жаловался на болезни. Он даже не знал, где у него сердце. Мог взбежать по лестнице, как мальчишка, мог плавать, танцевать, не спать ночами. Но об этом знал только он один! Другие видели его утомленным, пожилым, обремененным множеством забот, как и полагается в таком возрасте.

Сейчас он был раздет до пояса и с нескрываемым удовольствием разглядывал свое тело, мускулистые руки, широкую грудь, покрытую чуть седеющими волосами, белую крепкую шею, на которой надежно и уверенно сидит круглая маленькая голова. Волосы — густые, упрямые, гребенка трещит, когда он причесывается.

«Ха-ха-ха-ха, — смеется про себя Георгий, — ведь я совсем молод! Моложе, чем Торнике!» От мурлыканья он постепенно перешел к пению, все более и более громкому, он словно видел, как звук выходил из его горла, надувался и сверкал, как мыльный пузырь.

Георгий не курил! Георгий не пил!

«Ах, — пело внутри, — ах, какой я еще молодец!» Он положил бритву на полку, отвернул кран, подставил под струю обе пригоршни и облил лицо водой. Потом мокрой ладонью обтер шею и плечи.

«Ох, ох, ох, — блаженно крякал Георгий, — юбилей… юбилей…»

Затем он перешел на фальцет и тоненько пропищал:

— Юби-ле-е-е-й!

Здорово он их всех провел! Где слыхано справлять юбилей такому молодому человеку? Хотя, кто знает, что я молод? Это и ни к чему! Он и эту фразу пропел:

— Ник чему-у-у!

Таким веселым он бывал каждое утро. Таким он был бы, наверно, всегда…

Мог бы сыграть Гамлета. Если дело пойдет на принцип — он сыграет! Но немного неловко перед другими. Ведь они считают его пожилым. Пожилым…

Нет, роль короля лучше роли Гамлета. Если бы ему предоставили выбор, он все равно выбрал бы короля. Так солиднее. Он не любил Гамлета. Вероятно, так же, как в пьесе король не любил своего племянника.

Георгий считал Гамлета выскочкой и ветреником, таких и теперь уйма по улицам шатается. Они его раздражали своей смелостью и любопытством.

«Нет, Торнике совсем другой, — думал Георгий, — Торнике весь в меня, хоть я и моложе его, на самом деле моложе. А что вы называете молодостью? Ревность? Ха-ха-ха-ха! Любовь? Ха-ха-ха-ха! Мечты? Нет, Торнике весь в меня…»

Потом он вспомнил свою жену Эленэ. Она еще в постели — спит лицом вверх, вся вытянувшись. Постарела! Как быстро постарела Эленэ!

При этой мысли Георгию стало грустно, и в то же время он почувствовал какую-то тайную радость: вот Эленэ постарела, а он…

Конечно, Эленэ пока еще не чувствовала старости. Женщины, которые особенно не утруждали себя воспитанием детей, так легко не мирятся со старостью. Несмотря на то что они вечно сидят перед зеркалом, все же ничего не замечают: ни морщин, ни седины. Словно старость была выдумана только для других. Те комплименты, которыми их частенько осыпают, воспринимаются ими в прямом и полном смысле, они верят тому, чему хотят верить.

А время не ждет. Торнике уже тридцать лет. Кем был Георгий в тридцать лет? Никем. Несчастным актеришкой. Георгий содрогнулся, как, впрочем, всегда содрогался при мысли, что мог на всю жизнь остаться простым актером.

Простым актером…

Медленно, упорно, уверенно продвигался он вперед:

Заслуженный артист республики!

Народный артист республики!

Лауреат Государственной премии!

Директор театра! Это звучало наиболее солидно!

Директор!

Директор!

Директор!

Где-то, в одном из уголков его сознания, под грохот барабанов и звуки фанфар кто-то восторженно выкрикивал:

— Народный артист! Директор театра!

Одна только мысль о том, что он мог остаться простым актером, наполняла его ужасом. Он знал, что создан для административной деятельности, а не для искусства.

Но об этом знал только он одни!

В свои тридцать лет Торнике уже заместитель директора института. О чем говорить, он пойдет еще дальше. А представить себе, если бы Торнике остался простым врачом, простым районным врачом! Нет, Торнике никогда не стал бы работать в поликлинике.

«Весь в меня! — думал Георгий, — Он пойдет в гору, непременно министром станет! У него все впереди».

А Эленэ постарела. Да что там Эленэ, у Торнике уже побелели впеки. Торнике изо всех сил старается не быть похожим на своих сверстников, ничем не походить на них. Это ему так удается, что на вид ему дашь не меньше сорока. А сорок лет — это самый подходящий возраст для солидной должности.

Торнике мешает то, что он не женат. Семья нужна обязательно. Холостяк вызывает недоверие. А чтобы получить хорошее назначение, нужно быть идеальным, без недостатков.

Эленэ мне сказала, будто Торнике правится Нинико. Странно, почему именно Нинико? Девушек теперь — пруд пруди! Но все же ничего… Может быть, это и к лучшему. Но только Нинико должна помириться со своим отцом… Мне не нужна бездомная невестка! Может быть, я заставлю ее и из театра уйти. Возможно… Посмотрим… Она с радостью покинет сцену. Ну что ж, Нинико так Нинико! Нинико, Циала, Мзия, Нана — все равно, лишь бы у Торнике была жена! Откладывать больше нельзя. Сегодня же спрошу, чего он тянет.

Эленэ… Эленэ… И Эленэ была актрисой, певицей. Недурно, между прочим, пела, Георгий почему-то улыбнулся и пропел:

— Элен-э-э-э!

Эленэ поверила тому, что она идеальная хозяйка. Уверовала она и в то, что должна посвятить детям всю свою жизнь. Верила, хотя Георгию это обошлось недешево. Эленэ стала устраивать домашние концерты.

Георгий, конечно, мог ей это запретить: Эленэ легко подчинялась его воле, но он ей не запрещал — на этих вечерах собирались такие люди, от которых многое зависело.

Лизико тоже, пожалуй, будет походить на мать, станет такой же сговорчивой и уступчивой. Иначе нельзя! Она уже очень изменилась. Кому это виднее, чем отцу! Мы — порядочные люди, нас знают в городе. Вот про Нинико говорят, что она странная девушка. Это ничего. С возрастом пройдет. Странная… Гм… Странная.

Эленэ тоже была странная. Помнишь, Эленэ, когда у тебя был какой-то поклонник? Помнишь? Да, поклонник. Ты сама называла его своим поклонником. Такой юноша с растрепанными волосами. Кажется, он стихи писал. Ха-ха-ха-ха, стихи! А я делал вид, что ничего не видел, что я ослеп. Помнишь? Ты получала письма, читала их по ночам и плакала. А меня вроде это не интересовало, и букетов я старался не замечать, а сколько их было, букетов, помнишь? Я же не мог тебя спросить: чьи, мол, эти письма, это не принято в порядочном обществе. Я как будто и не ревновал вовсе. И вот теперь — ты только и знаешь, что преданно смотришь мне в глаза. Правильно я поступал? Правильно, и для тебя оно так лучше!

Георгий обтер лицо полотенцем, вышел в спальню и стал одеваться. В комнате был полумрак, плотные занавеси на окнах были задернуты.

«Канчавели именно сейчас понадобилось заболеть, — думал Георгий — инфаркт! Значит, спектакль должен заканчивать Заза! Так постановил худсовет: надо доверять молодым… молодым. Хотя пусть продолжает, что там осталось, спектакль почти готов!»

Георгий подошел к гардеробу, завязал галстук и оглядел себя в зеркале. Затем ладонью провел по животу, прикосновение накрахмаленной, отутюженной сорочки было прохладным и приятным. Живота у него совсем не было. Он повернулся, взял повешенный на спинку стула пиджак и, не отходя от зеркала, надел его. Застегивая пуговицы, он все так же не сводил глаз со своего отражения. Он был в хорошем настроении, но это следовало искусно скрывать в течение целого дня. Никто не должен догадываться, что народный артист республики, лауреат Государственной премии, директор театра Георгий Гобронидзе в душе напевает:

— Я молод! Мол-о-о-д! Мо-о-о-л-о-о-д!

Эленэ открыла глаза. Слегка повернув голову, посмотрела в сторону гардероба. Так она просыпалась всегда, каждое утро, и видела всякий раз одну и ту же картину: ее супруг перед зеркалом поправлял галстук.

Эленэ не могла так сразу расстаться с тем теплим мирком, откуда она только что вынырнула. Глаза у нее слипались, сон тянул ее снова в свои объятия. Только и такой момент — в момент пробуждения — она сознавала, что в доме все равно все пойдет споим чередом, если даже она будет лежать в постели до самого вечера. Пожалуй, мешать она могла бы всем, а вот пользы от нее — никакой. Поэтому лучше всего — опять заснуть. Да, но если она заснет, то перестанет испытывать то блаженство, которое она ощущает, сознавая, что может спать сколько угодно. А это было наслаждением почище самого долгого сна. Поэтому лучше не поддаваться соблазну! Когда эта минута подходила и Эленэ уже окончательно просыпалась, она совершенно преображалась. Эта Эленэ, в отличие от прежней, была убеждена, что без нее в доме все пойдет вверх дном. И чем дольше она будет лежать в постели, тем больше несчастий обрушится на семью.

Като (так звали домработницу) наверняка забыла взять молока, а если взяла, то оно у нее выкипело. Като небось сейчас на кухне раскладывает пасьянс и, если выпадет трефовый король, плачет от радости.

Эленэ огорчилась, что муж поднялся раньше ее. Так она огорчалась каждое утро. Это огорчение давно стало приятной привычкой, потому что оно являлось частью со мнимой суетливости и заботливости.

Точно так же ее волновала грязная рубаха Торнике, которую приходилось стирать Като, обед, который в конце концов готовила Като. Эти огорчения были для нас заменой всей ее деятельности.

«Ой-ой-ой, — думала со страхом Эленэ, — и завтрак надо приготовить!»

Страх пробежал по всему ее телу легкой, приятной дрожью — и тотчас бесследно исчез.

Потом Эленэ внимательно посмотрела на мужа:

«Надел ли он свежую рубаху?»

И об этом она сразу забыла, потому что взгляд ее был пленен молодецким видом мужа. Сердце ее наполнилось радостью. Она подумала, что, вероятно, и она выглядит так же.

— Георгий! — тихо позвала она и проснулась окончательно.

— Да! — откликнулся Георгий, не оборачиваясь.

Он не любил смотреть на заспанное лицо жены.

— Ты уже встал? — спросила Эленэ, не найдясь, что сказать.

— Да…

— Знаешь что?

Эленэ замолчала. Георгий терпеливо ждал, пока она скажет, что ей нужно.

— Если хочешь, я встану, — сказала наконец Эленэ.

— Лежи.

— А завтрак?

— Като приготовит.

— Ах, что ты, что ты! — возглас был таким категорическим, что можно было подумать, будто каждое утро завтрак готовила она сама.

— Лежи, — повторил Георгий и еще туже затянул галстук. Для этого ему пришлось приблизиться к зеркалу на один шаг.

Эленэ все-таки встала. Она прямо на ночную сорочку надела халат и сунула ноги в теплые домашние туфли. Георгий увидел в зеркале, как она направилась к нему, ее длинная ночная рубашка волочилась по полу.

Словно раздумав, она присела на стул, поправила растрепанные волосы и спросила:

— Снег?

— Да…

— Знаешь что?

Георгий отошел от зеркала. Подошел к тумбочке, стоявшей у кровати, взял ключи и бумажник и положил в карман.

Вдруг у Эленэ заблестели глаза. Вероятно, ей наконец пришла в голову мысль, которая могла заинтересовать Георгия.

— Знаешь что?

— Да? — теперь уже с нетерпением спросил Георгий.

— Завтра, — начала Эленэ и замолчала, ожидая, когда муж к ней повернется. Но поскольку муж медлил, она сказала: — Повернись же наконец сюда!

Георгий взглянул на жену. Эленэ молча улыбалась ему, словно на ее лице было написано все, что она хотела сказать, а ему, Георгию, оставалось только это прочесть.

— Что такое? — спросил Георгий и опять отвел взгляд.

— Завтра день рождения Лизико!

— Знаю!

— Что-нибудь приготовить?

— Я уже сказал Като!

— Боже мой, да разве Като может?

— Я ей все уже сказал.

— Георгий!

— Да?

— Надо будет пригласить Зазу.

— Что-о?

— Хочу, чтобы ты пригласил Зазу.

— Что за новости!

— Вчера меня Лизико попросила…

Эленэ замолчала. Георгий подошел к ней совсем близко. Эленэ обрадовалась, что ей удалось заинтересовать Георгия. Теперь она нарочно молчала.

— Что ты сказала?

Георгий о чем-то думал. Эленэ не отрывала от него глаз.

— Нив коем случае! — проговорил Георгий!

— Что?

— Чтобы я больше не слышал об этом, понятно?

— Понятно, — ответила испуганная Эленэ, — понятно.

 

Спиридон у Адама. Адам встречает на станции невесту Учи. Бежан. Лаврентий. Вахо

Шел дождь. У Адама замерзли руки. Он еще немного постоял и посмотрел, как сбрасывали бревна с грузовика, а затем повернулся и ушел. Там, где начинался мост, стояла наскоро сколоченная деревянная сторожка. У будки было одно окно, через которое высовывалась труба. Из трубы уютно струился дым, словно приглашая Адама войти.

Адам как раз собирался немного обогреться, а потом снова вернуться на стройку. Он вошел в сторожку. Здесь никого не было. В раскаленной докрасна печурке потрескивал огонь. В будке стояла железная кровать и один колченогий стул. У кровати стоял перевернутый ящик из-под бутылок. Строителям он заменял стол — на нем были разбросаны головки чеснока и куски хлеба. На кровати валялся бараний тулуп с раскинутыми рукавами. Можно было подумать, что на постели лежит пьяный.

В будке было тепло. Несмотря на щели в стенах и земляной пол, огню все же удалось согреть ее. Адам придвинул стул поближе к печке и сел. Он расстегнул пальто, а вскоре снял его совсем, блаженно прислонился спиной к стене, протянул ноги к самому огню, и его мокрые сапоги начали шипеть, от них пошел пар.

— Едва отогрелся, — проговорил он вслух. От тепла его потянуло ко сну. Это случалось с ним всегда — стоило только согреться; он постоянно недосыпал. Чтобы не задремать, он достал сигарету, щипцами выхватил из огня головешку и прикурил от нее. Он долго смотрел на тлеющие уголья.

«Похоже на сердце, — думал Адам, — ей-богу, похоже на сердце. На маленькое сердце, рассерженное и надутое».

Головешка и впрямь словно пульсировала: то потухала, то разгоралась.

Адам подул на нее — она ярко вспыхнула и заалела.

Он бросил головешку обратно в печку.

Пора уходить. Бревна, наверно, уже разгрузили. Теперь надо проследить, чтобы их уложили. Он всегда так волнуется, как будто без него не сделают.

«Уважаемый Адам, — говорил ему Симон, — авторитет надо беречь!»

«А что такое авторитет? Что вы называете авторитетом?»

«О, авторитет это большое дело, большое!»

Адам попытался встать, но даже и приподняться не сумел, казалось, огонь не отпускал его.

«Еще побуду немного, — сделал себе поблажку Адам, — совсем немного… минут пять».

Дверь отворилась, и кто-то вошел в будку. Адам даже оборачиваться не стал — был уверен, что это сторож. Но шаги вошедшего ему показались незнакомыми, он обернулся и увидел зубного врача. Решив, что Адам спит, тот застыл на месте, боясь разбудить его. Он пришел сюда, чтобы узнать, где найти Адама, и наткнулся прямо на него.

Появление врача удивило Адама, он встал и пошел ему навстречу.

— Чем могу служить? — Адам предложил гостю единственный стул. Врач сел, опершись на палку с такой силой, что ее острый металлический наконечник вонзился в земляной пол.

— Холодно!

Адам кивнул, не переставая удивляться: что привело сюда этого человека?

Врач снова повторил:

— Холодно.

И Адаму показалось, что он обращается не к нему, а к огню.

Затем врач двумя пальцами извлек из кармана сигарету.

— Есть ли у вас спички, молодой человек?

Адам зажег спичку и почтительно поднес ему, старику даже не пришлось наклоняться. Он прикурил, глубоко затянулся и спустя некоторое время произнес удовлетворенно:

— Так!

— Да-а! — не совсем понимая, о чем речь, подтвердил Адам, чтобы не обидеть гостя.

Зубной врач показался Адаму очень изменившимся. Он как будто еще больше постарел, поседел.

«Болеет, наверно», — подумал Адам.

Старик и впрямь был похож на больного. Или беда какая с ним стряслась, и тает он от нее, как свеча?

«Если он болен, чего на стройку пришел?»

— И дождь заладил — не остановишь!

— Что? — Адам не был уверен, что врач обращался к нему; может, он сам с собой разговаривает?

— Дождь! — сказал старик.

Адам бросил сигарету в печку, тут же достал другую и закурил.

— Лучше бы уж снег пошел, — сказал он больше для того, чтобы проверить — к нему ли в самом деле обращается старик.

— А здесь тепло, — старик сделал неопределенный жест рукой, в которой держал сигарету.

В это время в дверях показалась чья-то голова:

— Адам, слушай, где ты?

— Здесь, а что случилось?

— Бревна под дождем оставлять?

— Сейчас приду.

Голова исчезла.

— Вы уходите?

Нет, нельзя так оставлять старика!

— Подождут, — сказал Адам и присел на кровать.

Старик долго молчал.

Адам терпеливо ждал. Он понял, что зубной врач не хотел его отпускать.

Гость вдруг закашлялся, бросил сигарету, достал из кармана похожий на обрывок афиши большой зеленый платок и прикрыл им рот. Лицо его покраснело, на висках и на лбу выступили и набухли жилы. Адам невольно нагнулся к нему, старик рукой подал ему какой-то знак, Адам его не понял, старик перевел дух и сказал:

— Воды, пожалуйста!

Адам, не найдя стакана, подал ему воду прямо в кувшине. Старик с трудом поднял кувшин, на секунду приложился к горлышку и тут же вернул Адаму. Кувшин был тяжелый, и у старика дрожали руки.

— Вы испугались? — он взглянул на Адама с улыбкой.

— Нет…

— Это все курение, — проворчал он.

— Конечно.

— Вы много курите?

— Много!

— Не годится…

Его голос никак не соответствовал внешности, он был бодрый и совсем не хриплый. Словно он подносил ко рту невидимый микрофон, который изменял его голос.

— Я тоже много курю, — сказал старик, — очень много… И по ночам тоже… Всю ночь напролет… Ведь я же не сплю…

— Не спите?

— Я никогда не сплю! — холодно ответил старик, словно обидевшись, что кто-то до сих пор об этом не знает.

— Разве это возможно? — Адам удивился, чтобы сделать гостю приятное, в душе он сразу ему поверил.

— Возможно! — сказал старик с довольным лицом. — Поверьте мне… Я никогда не сплю.

У старика был большой лоб и ввалившиеся виски. Он так близко придвинулся к печке, что почти прикасался коленями к ее раскаленному боку, но, казалось, не чувствовал жара.

Адаму почему-то припомнился один старик, живший с ним по соседству в Тбилиси. Несколько лет назад сын привез его из деревни, и он целыми днями просиживал у окна. Адам всегда отводил от него глаза, потому что жалел его. А почему жалел — и сам не знал. По правде говоря, старика жалеть было не за что. Он не походил на заброшенного, оставленного без внимания, на нем была белоснежная рубаха, темно-красный галстук, завязанный толстым узлом, он всегда был чисто выбрит.

Странно, может, Адам жалел его только потому, что он целыми днями сидел у окна?

«Неужели старость означает одиночество?»

Адам бросил в печку несколько поленьев и снова сел. Старик, казалось, совсем забыл про него. Жалкий, сгорбленный, сидел он на колченогом стуле. Палка его все так же вонзалась в землю. Обеими руками он крепко опирался на нее. На руках покоился его подбородок.

Но вдруг он выпрямился, снял шапку и огляделся, не зная, куда ее положить. Потом отодвинул в сторону головки чеснока и хлеб и положил шапку на ящик.

В сторожку вошел промокший до нитки Вахо.

Он ежился от холода и, стараясь согреться, прятал руки под мышки. С ног до головы он был вымазан в грязи.

Ни на кого не обратив внимания, он вошел, направился к печке и присел возле нее на корточки.

Старик посмотрел на Вахо:

— Здравствуй!

Вахо небрежно кивнул.

— Вы его знаете? — спросил Адам старика.

Теперь Вахо кивнул Адаму: да, он меня знает.

— В бильярд больше не играешь? — спросил старик у Вахо.

— Эх, — вздохнул Вахо.

— Что ты тут делаешь?

— Я тут исправляюсь, — усмехнулся Вахо, — перевоспитываюсь, уважаемый Спиридон!

Потом он торопливо поднялся и вышел из будки, но вскоре опять появился в дверях.

— Я совсем забыл, — обратился он к Адаму, — вас зовут!

— Скажи, что я скоро приду.

Вахо почтительно приложил руку к груди и осторожно прикрыл за собой дверь.

— Я сейчас уйду, — негромко проговорил врач.

— Ничего, они и без меня справятся…

Снова заметив в пальцах у старика сигарету, Адам вынул коробок со спичками. Спиридон протянул руку и взял у него коробок, высыпал все спички на ладонь и коробок вернул Адаму обратно. Потом он взял шапку и надел ее, а на место, где она раньше лежала, высыпал спички. Адам с удивлением смотрел: что он собирается делать? Спиридон с большим усердием стал раскладывать спички, выводил связанные друг с другом треугольники, потом нервным движением руки разрушал их и опять начинал сначала. При этом он даже не смотрел в сторону Адама. «Он хочет мне что-то сказать и не решается!» — понял Адам. Из вежливости он сделал заинтересованный вид, наклонился вперед и стал смотреть на разложенные спички. Старик взглянул на него:

— Ну-ка, и вы попробуйте!

Адам взял одну спичку, подержал ее немного, как бы выбирая для нее место. Этим он хотел показать, что игра, затеянная стариком, его в самом деле увлекла.

— Положите вот сюда! — Спиридон постучал пальцем по ящику, словно если не положить спичку точно на это место, ничего не получится. Вокруг первой спички Адам разложил другие, у него получилась более сложная комбинация, чем у старика, хотя Адам и не думал состязаться с ним.

— Ого? — старик удивился.

— Это получилось случайно, — Адам оправдывался, — второй раз я так не сумею.

— В серединку кладешь одну спичку, так? — спросил старик.

— Да.

— Потом?

— Не помню, — улыбнулся Адам, — честное слово, не помню… кажется, так!

Теперь они вдвоем принялись раскладывать спички.

— Ничего не получается, — сказал Адам.

— Получится!

Ничего у них, конечно, не получилось.

— Теперь можно закурить, — сказал старик. Он осторожно собрал спички и подал их Адаму: — Положите обратно!

Адам сложил спички в коробку, предложил старику сигарету.

— Благодарю, — ответил Спиридон, — у меня есть! Он вынул из кармана сигарету. Адам зажег ему спичку.

Чем дальше, тем все большей симпатией проникался к старику Адам.

«Честное слово, он что-то хочет мне сказать», — думал Адам. Он не знал, как себя повеет, чтобы старику легче было высказаться. Не успел он об этом подумать, как Спиридон проговорил:

— Вас, наверно, удивляет мой визит…

Адам не ожидал такого прямого вопроса и растерялся:

— Да… то есть…

— Сегодня день рождения моего сына, — сказал старик.

— Сына? — Адам удивился еще больше — он никогда прежде не слыхал, что у Спиридона есть сын.

— Да, сына… Ему сегодня сорок два года…

Адам собрался спросить Спиридона, где его сын, но тот опередил его:

— Его звали Уча, — несколько раз повторил, — Уча… Уча… Уча…

Адам открыл было рот, но старик опять прервал его:

— Вот потому я и пришел сюда!

— Да-а, — сказал Адам, как будто ему сразу все стало понятным. На самом деле он решительно ничего не понимал.

— Может быть, это со мной происходит по старости, — продолжал Спиридон, — ведь война давно кончилась.

— Да, давно кончилась, — Адам начинал кос о чем догадываться, — давно…

— Нет, — вдруг очень твердо произнес старик, — война так скоро не кончается!

— Двадцать лет, — сказал Адам, — она кончилась двадцать лет тому назад…

— Нет, война не кончается так быстро! Вот поэтому я и пришел сюда… Не удивляйтесь… Потом я должен пойти на станцию, приезжает невеста моего сына… Который час?

— Половина четвертого.

— Ровно в пять я должен быть на станции… она всегда приезжает…

Он как будто вспомнил, что так и не назвал причины своего визита, и едва слышно добавил:.

— Вы мне напоминаете сына.

— ?

— Он тоже был, как вы… Высокий… Решительный… И он, как вы… Господи, что это я говорю? Для чего все это…

— Говорите! — попросил Адам.

— В ту ночь, когда у вас болел зуб, помните?

— Помню.

— Когда вы уходили, я не хотел вас отпускать, сдержался, еле сдержался, чтобы не показаться вам сумасшедшим… Так темно было.

— Темно? — улыбнулся Адам. — Я ведь не маленький.

— Разумеется, но… Я всегда так боялся, когда мой сын куда-нибудь уходил… Странно, я смотрел и не верил, что он существует на самом деле… И вы такой же… «Не смейтесь! Это не старческий бред, ведь так и случилось — он исчез… — Он немного помолчал и потом повторил:

— Исчез!

Наступило молчание. Столько боли было заключено в этом слове, столько горечи и сожаления, что для другого слова просто не оставалось места.

Послышался громкий плач, беспомощный, сдавленный, так неумело обычно плачут мужчины.

Да, в отличие от Адама он мог плакать, наверное, он был мягче и жалостливее. Он знал еще много такого, о чем Адам даже и представления не имел. И еще — он боялся смерти, о которой Адам до сих пор ни разу не думал. Смерть казалась ему такой чепухой, что он вовсе не считал ее неизбежной. Казалось, что однажды он уже пережил смерть и потому отлично знал, что это такое.

— Мой сын плакал всегда как ребенок. Я часто слышал, как он рыдал, повалившись на постель в своей комнате, когда его предавали товарищи или он сталкивался с чьим-нибудь горем… Он был… как бы это сказать, как свеча, что ли… И я знал, что он скоро угаснет. Мне хотелось постучать ему в стенку и крикнуть: «Не плачь, такова жизнь, и слезами тут не помочь!» Но я не мог вымолвить ни слова, боялся причинить ему еще большую боль… Вот и нету его… Нету… Нету…

— Адам, — откуда-то издалека донесся голос Спиридона.

— Что…

— Адам… — старик встал и старался открыть окно.

— Что с вами? — спросил Адам.

— Мне плохо, — сказал Спиридон.

Адам едва успел поддержать его, осторожно уложил на кровать и расстегнул ворот. Старик был бледен как полотно.

— Ничего, — с трудом шевельнул он побелевшими губами, — пройдет… так бывает… Пройдет…

Адам выскочил из будки: машину, машину!

Машин возле моста не было. Они проходили здесь редко, старое шоссе было далеко отсюда. Наконец вдали он увидел мотоцикл, который медленно переезжал через старый деревянный мост. На мотоцикле сидел милиционер. Адам помахал ему рукой.

— Что случилось? — спросил милиционер, притормозив.

Адам узнал его, это был тот самый лейтенант, который однажды ворвался к нему в вагон. Но сейчас выражение лица его ясно говорило о том, что он-не намерен вспоминать ту неприятную историю и готов исполнить любую просьбу Адама.

— Нашему зубному врачу плохо, Спиридону! — Адам волновался. — Я должен отвезти его в больницу.

— Где он? — спросил милиционер.

— В будке.

— Тогда чего же мы ждем?

Они вошли в будку. Спиридон уже сидел на кровати и виновато улыбался.

— Все прошло!

— Уважаемый доктор, — обратился к Спиридону милиционер, приложив руку к козырьку и пристукнув каблуками, словно перед командиром. — Вы должны последовать за нами!

— А в чем я провинился? — улыбнулся снова Спиридон.

Милиционер недоуменно посмотрел на Адама.

— Мы должны отвезти вас в больницу, — вступил в разговор Адам, — мотоцикл стоит у двери.

— Нет, — замахал руками Спиридон, — только не милицейский мотоцикл, не буду я на старости лет людей смешить, — он опустил ноги на пол, — я и сам прекрасно доберусь, — но тотчас лицо его исказилось от боли, и он схватился за сердце.

— Помогите-ка мне, — кивнул милиционеру Адам. Они взяли Спиридона под руки и вывели из будки.

— Я должен пойти на станцию, — сказал Спиридон и взглянул на Адама. — Вы же знаете, что я должен пойти на станцию!

— На станцию пойду я, — ответил Адам, — и встречу ее, не волнуйтесь.

— В больницу я не поеду, — сказал Спиридон, — отвезите меня домой. Так будет лучше.

— Хорошо.

Милиционер козырнул Адаму, потом повернулся и сел на свой мотоцикл.

— Мне уже совсем хорошо, — сказал Спиридон, намереваясь вылезти из коляски. Милиционер положил руку ему на плечо и вопросительно взглянул на Адама. Адам подал знак ехать. Мотоцикл затарахтел и двинулся.

К пяти часам Адам был на станции, он прогуливался по платформе в ожидании поезда. Курша улеглась у забора возле хлебного ларька.

— Кого поджидаешь, инженер? — спросил Вано.

— Да знакомый один должен приехать…

— Как мост?

— Ничего…

— Надоел этот дождь…

— Да…

— Поезд вот-вот подойдет.

— Он долго здесь стоит?

— Три минуты.

— Хорошо, — сказал Адам, — очень хорошо.

— Здесь Мамия был, — сказал Вано.

— Да?

— Он каждый день приходит, стоит и смотрит. В чем дело, не пойму!

— А что тут понимать, стоит человек и смотрит.

— Ну да, стоит и смотрит…

— Ну и что с того?

— Ничего, ничего, извини, если не то сболтнул.

Тут как раз подошел поезд. Кроме одной женщины, с поезда никто не сошел. Пока поезд не тронулся, Адам не решился подойти к ней: он ждал, может, еще кто-нибудь появится. И потом, женщина совсем не была похожа на ту, которую он себе представлял. Воображение рисовало ему молодую девушку, а этой не меньше сорока. Она была высокая, начинающая полнеть, лицо бледное, измученное, вероятно, не выспалась в поезде; на ней было черное измятое пальто с потертым меховым воротником. Выйдя из вагона, она, не опуская чемодана на платформу, оглядывалась по сторонам.

«Какой же я дурак, — подумал Адам. — Разве его невеста сейчас может быть молодой?»

Когда поезд отошел, Адам направился к женщине:

— Вы приехали к доктору Спиридону?

— Да, — женщина удивленно взглянула на него. Видно было, что перед тем, как выйти из вагона, она второпях напудрилась, и на кончике носа, а также в глубоких морщинах оставались следы небрежно наложенной пудры.

Адам отвел от нее свой взгляд. Он не мог отделаться от чувства, что встретил другую женщину, совсем не ту, которую ждал.

— Позвольте мне чемодан… — протянул он руку.

— А где же Спиридон? — спросила женщина, не выпуская чемодана.

— Он ждет вас дома, дайте, я понесу чемодан!

Женщина недоверчиво опустила руку.

— Пойдемте, — сказал Адам, потому что она опять не двигалась с места и оглядывалась по сторонам, видимо надеясь на появление Спиридона.

— Ну что же, пошли? — женщина вопросительно взглянула на Адама. — Что-нибудь случилось?

— Нет…

— А все же? — она попыталась улыбнуться.

— Вы промокнете, — Адам шагнул, надеясь увлечь ее за собой.

— Если он болен, вы лучше скажите мне сразу, — «она удержала его за рукав.

Но Адам только зашагал быстрее, женщина едва поспевала за ним. Собака поднялась и побрела следом. Женщина несколько раз испуганно оглянулась на собаку.

— Это моя собака, — успокоил ее Адам, не оборачиваясь назад.

— Меня всегда встречал Спиридон, — тяжело дыша, сказала женщина, видно было, что она не могла идти так быстро.

Адам пошел медленнее. У выхода в город он столкнулся с Вано. За спиной Вано стоял какой-то низенький человек, укрывшийся от дождя мешком. Они уступили дорогу Адаму и его спутнице. Адам услышал, как Вано бросил низенькому:

— Неужто невестка Спиридона прибыла?

— Она каждый год приезжает, — отозвался тот.

— Мы пойдем пешком, — обернулся Адам к женщине, — тут недалеко!

— Я знаю, — сказала женщина, — напрасно вас побеспокоили! — Этим она хотела сгладить то недоверие, которое проявила к Адаму вначале.

— Ну что вы, какое это беспокойство! — ответил Адам.

«Может быть, для него эта женщина по-прежнему молода, — думал Адам, — потому что он живет воспоминаниями. Неужели можно жить одними воспоминаниями?

Наверно, можно. Человек остановит время там, где пожелает. Но и к этому надо привыкнуть. Трудно? Пожалуй. Надо быть все время одному, чтобы суметь так жить. В полном одиночестве. А это ужасно. Хотя совсем не обязательно, чтобы человек был счастливым… Чего только не придумали люди, а себе помочь не могут. А может, и не надо никакой помощи. Просто мы думаем о жизни одно, а она — совсем другое. Вот эта женщина: у нее, наверно, муж, дети. Зачем же она приезжает сюда? А приезжает потому, что и она живет воспоминаниями. Выходит, что у нее две жизни, если, конечно, и воспоминания называть жизнью. А кто знает, может, для этой женщины именно воспоминания являются настоящей жизнью, а вовсе не ее теперешняя семья. Все это как мост. Тем, кто не знает сути дела, кажется, что мост стоит на быках. На самом же деле он опирается еще на многое другое, даже на собственную тяжесть».

В доме зубного врача их ждали, это было заметно хотя бы по тому, что дверь была оставлена открытой. Адам все же постучал, но никто не отозвался. Женщина не вытерпела и вошла в коридор. Адам последовал за ней. Он закрыл за собой дверь и Куршу в дом не впустил. Когда они вошли в комнату, раньше всего увидели милиционера, сидевшего у стены.

Милиционер встал и вежливо прищелкнул каблуками.

— Все в порядке! — поспешил он обрадовать Адама и улыбнулся.

При виде милиционера женщина вздрогнула и остановилась. Потом она сорвалась с места и влетела в кабинет Спиридона.

Адам поставил чемодан на пол. Милиционер поднялся, взял чемодан и отнес его в угол комнаты. Он изо всех сил старался завоевать расположение Адама.

— По пути ему стало лучше, — сказал он и, увидев у Адама сигарету, неодобрительно покачал головой. Но когда Адам собрался положить сигарету обратно в пачку, он великодушно позволил: а впрочем, курите, ведь и доктор курит. Адам закурил и предложил милиционеру сигарету, но тот отказался, гордо улыбнувшись:

— Не курю!

Адам присел на краешек стула. Милиционер пристроился возле него.

— А вы знаете, как меня зовут? — спросил он Адама.

— Что? — очнулся от своих мыслей Адам.

— Меня зовут Бежан! — сообщил милиционер и тут же предупреждающе поднял руку, чтобы его не опередили: — А ваше имя Адам, верно?

— Верно…

— Моего деда тоже звали Адамом, — радостно засмеялся милиционер.

— Что вы говорите? — улыбка у Адама получилась деланная. Все его внимание было обращено к той комнате, куда вошла женщина.

— Представьте себе, его на самом деле звали Адамом! — смеялся милиционер. — Только он был паромщиком…

— Паромщиком?..

— Однажды он переправлял на пароме цыган. Ему понравилась одна девушка, и он женился на ней.

— Кто?

— Да мой дед, вот я и говорю, бабушка моя была цыганка. И сейчас помню, как она напевала под бубен…

«Нет, я определенно помешаюсь, — подумал Адам. — Что я буду делать, если он сейчас заведет «цыганочку»!..»

— Так вот, значит, деда моего звали Адамом…

— А как звали вашу бабушку? — осведомился Адам.

Милиционер не успел ответить, дверь открылась, и из кабинета вышла старуха. Дверь за собой она оставила полуоткрытой. Милиционер встал и подошел к старухе, чтобы спросить, как дела. Она что-то ответила ему и посмотрела на Адама, который тоже успел встать и подойти к двери. Спиридон лежал, вернее, не лежал, а сидел, высоко поднятый тремя пухлыми подушками. Сейчас он выглядел так же бодро, как и в ту ночь, когда у Адама болел зуб. В одной руке он держал зажженную сигарету, вторая его рука лежала на коленях у женщины. Она сидела у самой кровати. Прижимая к лицу скомканный платочек, она громко всхлипывала. Над кроватью висела большая фотография, которую Адам в ту ночь не заметил. Юноша лет восемнадцати-девятнадцати в легкой сорочке с отложным воротником доверчиво улыбался.

Адам прислушался, женщина говорила сбивчиво, и он с трудом разбирал слова.

— Автандил на будущий год кончает школу… Младшего хотим определить на завод, все равно он учится плохо… А Степанэ… Целыми днями стучит по своим колесам… Жаль мне его, бедняжку. У него ведь ноги больные… Ему в Цхалтубо надо. А где у нас деньги! Столько лет мы в одной комнатенке задыхаемся, никак очередь не подойдет, все обещают, обещают, а толку мало… Что делать — не знаю…

— Я же сказал тебе, переезжайте и живите здесь, — тихо сказал Спиридон, — такой дом громадный и совсем пустой…

— Не соглашается Степанэ… Упрямый — подбросит камень и сам подставляет под него голову.

— А он ничего не говорит, когда ты меня навещаешь?

— Нет, как он может что-нибудь сказать! У него такое сердце! Он меня заставил повесить в комнате портрет Учи…

— Хороший человек Степанэ…

— Эх, появились какие-то новые папиросы, он купил и прислал вам, может, говорит, ему понравятся…

— Большое спасибо, Маро!

— Да не за что!

Адам повернулся, подошел к старухе и милиционеру.

— Пошли, Бежан?

— Пошли.

— Куда вы? — всполошилась старуха. — Спиридон велел вас не отпускать. Вы же знаете, какой сегодня день?

— Я никак не могу остаться, спасибо, у меня неотложное дело.

Бежан поддержал Адама:

— Ты же знаешь, мать, мою службу: воры и всякие темные личности только и ждут, чтоб я уши развесил!

— Хорошо, сынок, — старуха уступила мужчинам, обремененным столь важными делами. — Что поделаешь, Спиридон будет очень огорчен, но…

Когда они вышли, Бежан предложил Адаму подвезти его на мотоцикле.

— Нет, я пешком, — ответил Адам, — на стройке все равно уже никого не будет.

— Ну, счастливо! — махнул ему рукой Бежан.

Адам шел под дождем.

За сегодняшний день он многое пережил. Ему было очень жаль старика врача, и эту женщину, и старуху, которая смотрела всем в глаза в страхе — не случилось бы с ее сыном беды.

«Сколько таких трагедий разыгрывается вокруг нас, а мы ничего не замечаем. И близко не подойдем, пока не услышим крика о помощи. А человек горд. Уж не знаю, что должно случиться, чтобы он позвал на помощь. Да, но если он не позовет, как же узнать, что ему надо? На лице у него не написано, счастлив он или несчастлив. Вот я, например, как бы мне ни было плохо, а кричать не буду. Разве можно помочь горю Спиридона? Нет, конечно, но и оставлять его одного тоже нельзя.

Вот и я знаю, что мне никто не поможет, и никого не могу просить об этом, потому что моя любовь — это безумие. И все же мне хочется, чтобы кто-нибудь выслушал меня, хочется рассказать вслух о моей злосчастной любви. Но только, чтобы он не смеялся, даже про себя не смеялся, в лицо мне и так никто не смеется. Ведь может же быть на этом свете кто-то, перед кем я смог бы так же смело произносить имя Тины, как произношу его в душе. А сказанное в душе, про себя, складывается, как камни — в каменную кладку, тяжелеет и вот-вот разорвет сердце. А когда тебя кто-то выслушает, ты как будто вынимаешь из сердца эти камни, освобождаешься от них, отбрасываешь их подальше и вздыхаешь наконец свободно и глубоко. Может, так и должно быть, может, каждый должен сам, в одиночку справляться со своим горем, может, от людей он требует больше того, что им под силу. Да, но почему же тогда пришел сегодня ко мне Спиридон? Почему… Почему… Почему?!..»

Адам обернулся. Курша больше не бежала за ним; он остановился, задумавшись, куда она могла пропасть? Потом решил, что она осталась там, в доме Спиридона. Почему-то мысль, что собака осталась именно там, была ему чрезвычайно приятна.

Шел дождь… Уже стемнело, и уличное освещение было включено, желтые пятна лампочек мутно светились в зимних сумерках. К станции вела узкая улочка. По одну сторону улицы стояли в ряд новенькие одноэтажные домики. Вдоль другой стороны тянулась садовая ограда, щедро выбеленная известкой. Одни домишки были заперты, в других горел свет. Свет, льющийся из окон, расстилался по тротуару лоскутами блестящей клеенки. Портной, сапожник, плотник, ювелир, гробовщик и парикмахер трудились на этой улице бок о бок. Сейчас свет горел только у гробовщика и парикмахера. И еще в одном доме светились окна, дом этот стоял в самом конце улицы и замыкал вереницу мастерских. На нем была большущая вывеска, на которой была изображена гроздь винограда и неровными буквами было выведено «Столовая».

Перед столовой стоял мотоцикл, Бежан разговаривал с парикмахером в белом халате. Парикмахер словно не замечал, что идет дождь, он оживленно размахивал руками и громко смеялся.

Стоило Адаму поравняться с ними, как Бежан вдруг повернулся к нему, словно только и ждал, когда он к ним приблизится.

— Адам!

Адам остановился. Бежан подошел к нему и сказал:

— Я вас поджидал, знал, что вы здесь будете проходить. Если вы не очень спешите…

Бежан рукой показал в сторону столовой. Адам не смог ему отказать.

Парикмахер некоторое время продолжал стоять на улице, видимо, не теряя надежды на возвращение собеседника.

Но когда Бежан взял Адама под руку и новел его к столовой, он махнул рукой и вернулся в свою парикмахерскую.

В столовой было пусто. Только в углу сидел почтальон Лаврентий. Облокотившись на стол, он смотрел перед собой широко раскрытыми трезвыми глазами. Можно было подумать, что те две пустые бутылки, которые стояли перед ним, выпил кто-то другой.

При виде Бежана Лаврентий встал и вытянулся, потому что в душе считал себя не почтальоном, а сотрудником милиции. Однажды он даже попросил у Бежана разрешить ему носить красные погоны и был крайне удивлен, когда тот выпроводил его.

— Только на один день повесили бы мне кобуру на бок, нашил бы я красные погоны и постоял перед райкомом — большего мне не надо, — говорил Лаврентий. Свою профессию он считал насмешкой судьбы и к обязанностям своим относился спустя рукава, было похоже, что со дня на день его могут уволить. Бежан избегал встречи с ним и считал его сумасшедшим. Лаврентий был одинок. Если кто и знал всю его подноготную, то эго была вдова пожарника.

Пьяный Лаврентий являлся к ней обычно среди ночи, вдова открывала ему дверь и раздевала его, как ребенка. Говорили, будто она даже купала его собственноручно. А Лаврентий будто при этом кричал: посмотрите на меня, я Христос, Христос! Говорили еще, что вдова только потому опекает Лаврентия, что считает его милиционером. Когда Лаврентий начинал кричать, что он Христос, вдова хлопала его по голове: кто слыхал про Христа-милиционера! Из дома вдовы доносились дикие вопли, потом обычно ссорящиеся замолкали, обессиленные дракой.

Когда Бежан и Адам уселись за стол, Лаврентий, раскрыв объятия и просияв, направился к ним. Бежан вовремя заметил это и крикнул ему леденящим голосом;

— Стой на месте, Лаврентий, иначе!..

Лаврентий на какое-то время застыл без движения, потом горько улыбнулся, повернулся и сел на свое место. Он постучал вилкой по бутылке, из кухни выглянул официант. Лаврентий рукой указал ему на вошедших, мол, обслужи клиентов. Официант, увидев Бежала и Адама, быстро подошел к ним.

— Здорово! — кивнул ему Бежан.

— Привет, — ответил официант.

Официант был стройный малый, его длинные волосы были расчесаны на пробор, такой ровный, что казалось, выводили его по ниточке. Он больше походил на танцора, чем на официанта.

— Что у вас есть? — спросил его Бежан.

— А что может быть в такой поздний час?.

— Все же?

— Лобио.

— И кроме лобио, ничего?

— Ничего, но лобио приличное.

— Ну, что же, давай лобио, — Бежан устремил на Адама извиняющийся взгляд. — Вино какое? — обратился он опять к официанту.

— «Одесса»!

— А другого нет?

— Прекрасная «одесса»!

Официант, разумеется, знал Бежана, но держался так, словно видел его впервые. Он знал, что так больше угодит Бежану, который терпеть не мог подхалимажа на людях.

— Принеси водку, — сказал Бежан, — что нам твоя «одесса»!

Официант принес вино, лобио, горячее мчади и маринованный лук.

— А водка? — напомнил ему Бежан.

— У нас чача, очень крепкая! — предупредил официант.

— Слушай, парень, если бы мы хотели выпить воды, — засмеялся Бежан и посмотрел на Адама, — мы бы сюда не заходили!

— Хорошо, сейчас принесу.

Адам был голоден. Лобио с орехами и уксусом ему понравилось. Потом они опрокинули по первой. Когда Бежан собрался налить по второй, Адам выразительно накрыл рукой свой стакан, мол, я больше не могу. Тогда Бежан принялся разливать в чайные стаканы вино.

— Давно я хотел поговорить с вами вот так, по душам, — обратился он к Адаму. — Будем здоровы! Иногда, когда заладит дождь, я не знаю, куда себя девать… Гоняю на своем мотоцикле то вверх, то вниз по грязище…

Адам молчал, слушая Бежала.

«Никогда нельзя доверяться первому впечатлению, — думал он. — Бежан мне казался совсем другим».

Бежан спешил наполнять стаканы. Сам он пил до дна и хотя Адама не заставлял, но все-таки давал ему понять, что пить следует до конца.

— Дома я храню бубен моей бабки, — говорил он тихо, стараясь не выдать слишком скоро наступившего опьянения. Он словно прислушивался к каждому своему слову и, только убедившись в значимости сказанного, произносил следующую фразу. Он близко наклонился к Адаму, стараясь говорить ему прямо в ухо. — Возьму бубен и бью по нему как полагается. А знаешь, почему? Нет, откуда же тебе знать? У меня жена больная, прикована к постели: у нее паралич. Это после родов… И ребенка у нас не осталось… Сижу и колочу в бубен… Что мне еще делать? Скажи, что?

Лаврентий снова сделал попытку подойти к ним. Но Бежан вовремя это заметил и остановил его.

Тогда Лаврентий крикнул им издали:

— Позвольте выпить за ваше здоровье!

Бежан даже не повернулся к нему, Адам кивнул, он не был знаком с Лаврентием.

В это время в столовую вошел Вахо. Он остановился в дверях — никак не ожидал встретить здесь Адама. Вахо был пьян.

— Моя милиция меня бережет! — Он изобразил на лице улыбку. Потом заплетающейся походкой направился к ним. — Удивительно, милиция охраняет тех, кто совершенно в этом не нуждается. А вот я, несчастный, нуждаюсь в охране… Но на меня никто не обращает внимания…

Бежан взглянул на Адама, так как понял, что эта ирония относилась к нему. Адам тяжело поднял голову и спросил Вахо, подошедшего совсем близко:

— Когда ты успел?

— Ха-ха-ха-ха, — захохотал Вахо, — это успеть нетрудно, это же не мост? Можно, я к вам подсяду, начальник?

— Нет, — отрезал Адам, — ступай домой!

— В вагон, да? Ты это называешь домом, да? Разве ты не знаешь, что у меня нет дома? Может, ты и того не знаешь, что я тебя ненавижу! Да, ненавижу! Презираю!

Вахо был пьян, и все же его слова задели Адама за живое.

— За что, Вахтанг, за что ты меня ненавидишь? — Адам искренне удивился.

— За что? — Вахо весь изогнулся, изображая почтительность, и обратился к Бежану: — Разрешите ему ответить?

Бежан недоуменно уставился на него. Неожиданная беззастенчивость Вахо совершенно сбила его с толку. Вахо, не дожидаясь ответа, повернулся к Адаму.

— Почему? Потому что ты развлекаешься! Потому что ничего не боишься… Потому что хочешь меня исправить! Да, исправить! Словно я обезьяна! А ну-ка, Вахо, прыгай! А ну-ка сделай это, Вахо! Молодец, Вахтанг! Нет, дорогой! Я не нуждаюсь в твоем благотворном влиянии! Позволь мне жить, как я хочу!

Потом он взял стакан Бежана и залпом опрокинул его, пролив вино на рубашку.

— Не понимаю, — сказал Адам, — я не понимаю, что ты говоришь!

Вахо обтер рукавом рот, не отводя глаз от Адама.

— Интересно получается: если глубокоуважаемый Бежан увидит меня пьяным, всю ночь заставит меня торчать в милиции. А с тобой… С тобой он вместе угощается. Вам можно все. Не понимаешь?

— Нет, ей-богу, не понимаю.

— Может, ты и того не понимаешь… — Вахо остановился, и Адам почувствовал — сейчас он скажет что-то такое, что выведет его из равновесия, поэтому он предостерегающе поднял руку:

— Вахтанг!

— И этого не понимаешь? — У Вахо заблестели глаза, и он торопливо выпалил: — А как поживает Тина, а?

Не успел он договорить, как Адам вскочил. Бежан успел перехватить его поднятую для удара руку. Адам смотрел на Вахо. Его сердце наполнилось презрением. Вахо тихо попятился, потер лицо руками, словно трезвея.

— Ха-ха-ха-ха! — расхохотался в углу Лаврентии. Но было ясно, что он не слышал ни слова из того, что сказал Вахо, и смеялся так, без всякой причины, может быть, просто напоминая о своем присутствии.

Появился официант и стал теснить Вахо к двери.

— Постой, — тихо сказал Адам.

— Постой, — повторил за ним Бежан.

— Я ни в чем не виноват, — сказал Вахо, глядя на Бежана.

— Да, но я… что я тебе сделал плохого? — голос у Адама дрожал.

— Ты? Ничего! — пожал плечами Вахо и улыбнулся так, словно ничего не произошло.

— Ничего? — Адам, казалось, думал совсем о другом. — Значит, ничего?

— Ничего…

— Хорошо, — Адам сделал шаг в сторону Вахо.

— Адам! — схватил его за рукав Бежав.

Вахо ударился об стену, глаза у него расширились, затем он едва слышно прошептал: — Помогите. — И тотчас вслед за этим истерически завопил: — Помогите! Помогите! Убивают!

Адам остановился.

— Чего орешь?

Вахо пополз по степе, шаря руками в поисках двери и не сводя глаз с Адама.

— Стой! — сказал ему Адам спокойно.

Вахо нащупал дверь и пулей вылетел на улицу с криком:

— Помогите! Помогите!

 

Дача Заириного папы. Раз, два, три, четыре… Колодец

Над самым морем поднимались две высокие бетонные стены, одна и за ней вторая. Наверно, из-за этой стены голос моря казался необычным: оно глухо стонало.

Вода была грязная и мутная, цвета глины.

Маленькая речушка, впадающая в море, несла с собой ил, и дождь к тому же не прекращался. Ничего не может быть тоскливее дождя на море. Над морем повисла туча — громадная медуза небесного океана, — она волокла свой рваный хвост по морской глади. Когда на секунду сквозь нее прорывалось солнце, она переливалась, сверкала, играла всеми цветами радуги.

Шум дождя постепенно возрастает. Шум этот надоедливее самого дождя. Он беззастенчив, подобно звонку керосинщика на заре, бесследно рассеивающему сладкий утренний сон. И кажется, что этот шум существует независимо от дождя: дождь идет сам по себе, а у шума как будто своя задача — отомстить тебе за твой секундный покой, растормошить тебя в полночь и цепкими ледяными пальцами вытащить из теплой маленькой пещеры, которая зовется сном.

— Не кури! Хоть по ночам не кури!

— Оставь…

— Спи!

— Сплю! — вдруг закричал он.

Заира затаилась и долго не подавала голоса.

Море стонет. Ночью его совсем не видно. Только иногда далеко, очень далеко, во мраке вспыхивает сухумский маяк.

«Если бы не эта стена, — думал я, — если бы не эти две бетонные стены, тогда, может, море одолело бы дождь…»

— Разве мы приехали сюда, чтобы ссориться, — тихо начала Заира.

— Да…

— Наши думают, что я в Сухуми у тети…

— А если они проверят?

— Она скажет, что я в Сухуми. Ты не знаешь мою тетку!..

— Скажет?

— Да, я ей позвонила.

Мы разговариваем шепотом, потому что и дождь сейчас шепчет. Он шепчет, поверяет нам свои тайны, а мы ничего не понимаем. До нас доходят только пустые, абстрактные звуки.

— Да, но… значит, она солжет?

— Дурачок! — расхохоталась Заира.

Я отчетливо увидел накрепко скованные между собой стальные звенья лжи, цепь тесно обхватила мою шею, к я чуть не задохнулся.

— Спи, глупый, — сказал опять голос Заиры.

— Оставь, я же просил…

— Чего ты кричишь?

— Дождь… — я беспомощно, как ребенок, пытался оправдаться.

— Да, дождь… Ну и что же?

— А ты-то почему не спишь?

В комнате темно. В углу стоит холодильник, словно беременная женщина в ночной рубашке.

Мы с Заирой третий день на море, и третий день идет дождь. Всякий живет по-своему, по-своему отдыхает. Люди не похожи друг на друга, но есть одно: из источника счастья каждый пьет ту воду, которая предназначена только ему, вернее, ту, которой он достоин.

— Который час? — спрашивает меня Заира.

Я протянул руку, взял со стула часы и близко поднес их к глазам:

— Половина одиннадцатого.

— Как далеко еще до рассвета!

«Как далеко еще до рассвета… Как далеко еще до рассвета, — повторял я про себя, — как далеко еще до рассвета…»

— О чем ты думаешь?

Почему-то мне не хочется ей отвечать, все, что бы я ни сказал, ей покажется глупостью. А может быть, все это и на самом деле глупость, все то, о чем я думаю…

— Я тебя, кажется, спрашиваю, о чем ты думаешь? — Заира боится что-нибудь упустить, боится, что я скрываю от нее что-то, она упряма и любопытна. И все же я говорю, говорю медленно, как будто думаю вслух:

— У одного древнего народа существовало такое поверье: душа умершего выбирает какое-то живое существо и вселяется в него.

— Ну и что? — заинтересовалась Заира. Я почувствовал, как она притихла. Так с ней бывало всегда, когда она ждала, что ей скажут. Глаза ее сузились, в уголках губ появилось что-то похожее на улыбку, словно она заранее приготовилась выслушать мою очередную ребяческую глупость. Но когда я замолчал, медля с рассказом, она не удержалась:

— Дальше, дальше?

Я замолчал и больше ничего не говорил, то, что я сейчас переживал, было для меня незнакомым и неожиданным.

— Ты начни считать вслух и сразу уснешь, — посоветовала Заира.

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть…

Я снова замолчал; вероятно, меня остановила бессмысленность этого счета вслух.

— Семь! — подсказала мне Заира, как будто я замолчал потому, что не умел считать дальше.

— Семь, восемь, девять, десять; раз, два…

— Не так, считай как следует: одиннадцать, двенадцать…

— Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать…

Может быть, это души вместе с дождем спускаются с неба? С неба… с неба…

— Восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один, Архимед, Псков, Гарибальди, велосипед, Рамзес… Заира… Заира… Заза…

— А это о чем? — спросила Заира. — Велосипед, Рамзес?

— Это кроссворд! — ответил я. — Кроссворд! Архимед… Псков… Гарибальди… велосипед… Рамзес…

Заира рассмеялась…

— Заира плюс Заза! — сказала она.

Я видел мелко написанные химическим карандашом буквы: Заира! Заза! Заира! Заза!

«Ты просто дурак, — сказала мне Заира, когда мы сюда приехали, — если мы захотим, отец нам подарит эту дачу. И машину купит… Ладно, ладно, молчу…»

— Заира! Заира! Заза!

Какие только кроссворды не выдуманы на этом свете! Оказывается, существует кроссворд из стальных колец. Стальная цепь лжи. Красивая и холеная, как спящая на солнце змея. Разве может что-либо сравниться с блаженством спящей на солнце змеи?

Архимед, Псков, Гарибальди, велосипед, Рамзес, Заира… Заза…

— Ты знаешь, что мне кажется? — спросил я вдруг громко.

— Что? — немедленно отозвалась Заира.

— Что я — глубокоуважаемый Валериан!

— Кто-о?

— Начинающий Валериан.

— Ты смешной, и больше ничего, — засмеялась Заира и передразнила меня: — Начинающий Валериан! Что это за Валериан, в первый раз слышу.

— Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, — продолжал я считать вслух. Мысль о том, что в моем существе поселился кто-то чужой, привела меня в ужас. Он пока еще был безликим, его обволакивала слизь, как зародыш цыпленка в яйце, но он уже излучал собственное настроение и, как метастазы, охватывал все тело, грудь, руки, живот.

«Мне тридцать лет, — думал я, — а я еще ничего не сделал. Сижу на стуле помощника режиссера и в ус не дую. Скоро я, наверно, буду засыпать, сидя на этом стуле, как учитель фехтования. Сижу и чего-то жду. А может быть, и не жду, а обманываю себя и постепенно забываю, о чем думал раньше, что хотел сделать. Вот и Магда… Разве я понемногу не забываю о ней? Как будто ее покрывает снег… Снег… Снег…»

«Если мы захотим, — говорит Заира, — то дача будет нашей. Папа купит машину». Разве для некоторых моих приятелей это не предел мечтаний? Неужели все кончается этим? Облачись в теплую пижаму, сунь ноги в удобные шлепанцы, возьми в руки журнал и читай, не думай ни о чем, да и о чем тебе думать? Все блага появились сами по себе, тебе подали их на тарелочке, подали все, чего ты сам должен был добиться. Куда же девались те мечты, которые ты так любил и которые внушали тебе уважение к самому себе? А может быть, правда, лучше закрыть глаза и плыть по течению? Жизнь сама понесет тебя, и пока ты живешь, всегда будешь нежиться на солнышке, как сытая змея. И вся твоя жизнь от начала и до конца будет разгадана и заполнена, как кроссворд. Ни одной самой маленькой клеточки для сомнений и пожеланий… И ты увязнешь и замкнешься в однообразии расшифрованных понятий. Сплошной блаженный процесс пищеварения, беззаботная, благословенная пора. Нет, сюда ничего не проникнет — ни звук, ни цвет, ничего такого, что могло бы хоть на мгновение нарушить твой покой…»

На площади остановился фургон. Это был длинный двухосный фургон. Вернее, домик на колесах, сквозь крышу которого выглядывала труба. От усталых лошадей валил пар. Высокий бородатый мужчина соскочил с козел. Он так легко коснулся земли, словно прыгнул на мат с опилками. Мужчина широко раскинул руки, затем сложил их на затылке и аппетитно потянулся.

Стены фургона были разрисованы — мужчины и женщины в масках. Одни веселые, другие грустные. Но и в тех, и в других лицах проглядывала клоунская улыбка, ярко-красная, как крыло диковинной тропической птицы. Этот красный цвет призывал людей так упорно и настойчиво, как пастуший рожок собирает разбредшееся стадо. Мужчина был голоден. Скитания по дорогам и бездорожью измотали его, но он знал, что публике он должен казаться веселым и полным сил, разумеется, если кто-нибудь придет поглядеть на его мастерство; поэтому он заранее улыбался, чтобы привыкнуть к улыбке, к самой трудной и неподатливой из всех масок. Он наклонялся пониже и касался руками земли, пытался обессиленному от голода телу возвратить былую гибкость.

«Это не так уж трудно, — думал он, — только бы кто-нибудь пришел…»

Но на площади никого не было видно.

Все невыносимее становился голод. Мужчина едва сдерживался, чтобы не закричать — идите, посмотрите на меня, — но это уже слишком походило бы на попрошайничество. Ведь он артист и требовал только вознаграждения за свое искусство. Хотя никто не мог дать ему столько, сколько на самом деле оно стоило! Он получал ничтожную толику — гроши, кусок хлеба, чтобы не умереть с голоду. Он знал, что ему мало платили не потому, что он большего не стоит, а потому, что не знали цены его мастерству. Да и он сам не знал, потому что он доставлял людям счастье, а цену счастью в этом мире не знает никто…

Наконец со скрипом отворилась дверь одного из домов, и показалась женщина, закутанная в шаль, под фартуком она что-то прятала. Она огляделась по сторонам, словно боялась быть кем-нибудь замеченной, и нерешительно шагнула к фургону, по пути она опять заколебалась, но затем устремилась к мужчине, окаменевшему от ожидания.

Мужчина улыбнулся. Эта улыбка придала женщине смелость. Когда женщина подошла к нему совсем близко, он громко выкрикнул какое-то непонятное слово, из-за этой непонятности таинственное и блистательное, и сделал в воздухе сальто и снова сальто, по на этот раз он стал на вытянутые руки. Он на руках поднял свое большое тело, вытянул и плотно прижал друг к другу ноги. Так он стоял долго и неподвижно, потом на руках обошел вокруг обомлевшей женщины.

— Хорошо, хватит! — прошептала женщина, доставая из-под фартука завернутый в полотенце хлеб. От запаха свежеиспеченного хлеба у него закружилась голова, и он едва не упал, но удержался и снова описал круг на руках.

«Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь», — считал он про себя.

— Хорошо, хватит, — услышал он опять.

Цены его искусству эта женщина не знала — это ясно, но, оказывается, она и цены хлеба не знает! Сколько чего должен сделать человек, чтобы добыть этот хлеб! Как самый настоящий крестьянин, он должен посеять, сжать, смолоть и испечь. А он пока только-только приступил к жатве.

«Девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать…»

— Довольно! Довольно!

Сейчас он поднимался в гору, нес зерно на мельницу, мешок давил на плечи, как тяжелая медвежья туша. Па вершине стояла ветряная мельница, но мужчина се не видел, потому что не в силах был поднять голову.

«Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один…»

— Довольно тебе, хватит, — умоляла женщина.

Теперь он обратно с горы пес смолотое зерно. Огромная ветряная мельница за его спиной постепенно уменьшалась. Она бессильно махала крыльями и, как заходящее солнце, тяжело опускалась за гору.

«Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять…»

— Довольно, больше не надо! — умоляла женщина, но по всему было видно, что она хотела, чтобы он продолжал: ведь то, что он делал, напоминало ей труд отца, брата, мужа.

Теперь мужчина опрокидывался в глубокое тонэ, обжигая лицо и опаляя волосы. Раскаленные докрасна угли на дне печи напоминали пекло самого ада.

«Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять…»

— Хватит!

А мужчина словно только сейчас увидел буханку хлеба, румяную и теплую, как земля на восходе солнца.

Этот хлеб теперь принадлежал ему!

Он перевернулся в воздухе еще раз, коснулся ногами земли и кивнул женщине в знак благодарности.

Глаза женщины наполнились слезами. Мужчина и за это благодарил ее, хотя она этого не поняла. Она сделала несколько шагов назад, повернулась и убежала. Отворяя дверь, она еще раз оглянулась на мужчину, который жадно принялся за буханку.

— Выпей вина и уснешь! — сказала Заира.

Она встала, босиком, в одной рубашке подбежала к холодильнику и вытащила бутылку:

— Вот нашла, уже початая!

Так же бегом она возвратилась к кровати.

— Холодно! — И посмотрела на бутылку: — «Мукузани»! То, что ты любишь!

Заза чуть не закричал, что он ничего не любит, ничего, и хочет только, чтобы его оставили в покое, что он и так сыт по горло… Но он не сказал ни слова.

Заира зубами вытащила пробку, отпила один глоток прямо из горлышка и протянула бутылку Зазе:

— Пей!

— Не хочу.

— Не хочешь? — она удивилась.

Это означало провал целого кинематографического кадра, которому она даже название подыскала про себя: «Влюбленные, бежавшие из города, пьют в постели вино».

— Не хочу.

— Ведь ты сам просил купить именно это вино?

— Ну, просил…

— А почему же не пьешь?

— Не хочу.

— Выпей и сразу заснешь.

«Отец мой ложится в одиннадцать, — говорила Заира, — но зато в семь утра он уже на ногах. Ты тоже должен засыпать раньше, должен соблюдать режим…»

«Режим… Режим, — думал Заза, — я должен соблюдать режим».

— Папуна тоже любит «Мукузани», — сказала Заира, — помнишь, в мастерской мы видели у него бутылку.

— Помню…

— Он пьет втихомолку… Лейлу боится!

— А почему он должен бояться?

— Он импотент! — сказала Заира.

— Что-о? Кто это импотент?

— Да твой Папуна! Когда он встречает меня на улице, делает вид, что не узнает.

Заза вспомнил, что Заира это слово употребляла не в прямом смысле. Когда она хотела кого-нибудь обругать, обязательно называла импотентом.

— Холодное как лед, — сказала Заира, — ну-ка отпей!

— Для чего тебе холодильник в такой мороз?

— О-о-о! Что ты понимаешь!

Потом она поставила бутылку на пол, легла, прижалась щекой к щеке Зазы и тихо спросила:

— Я тебе нравлюсь?

К стальной цепи прибавилось еще одно звено. Она стала еще крепче и лязгала, смыкаясь у горла.

— Нет! — Заза отстранил руку Заиры.

Заира тихонько засмеялась и снова положила руку ему на грудь:

— Значит, нет?

— Нет! — Заза убрал руку Заиры, привстал на постели и повторил:

— Нет!

— Заза!.. — в голосе Заиры слышалось удивление.

Он не ответил. Надел сорочку и свитер, взял со стула сигареты и спички и положил их в карман.

— Куда ты идешь? — спросила Заира.

— Я уезжаю…

— Куда? — Заира вскочила и зажгла свет.

— В Тбилиси!

— В Тбилиси?

— Да, в Тбилиси.

— Ты что, рехнулся?

— Не знаю…

Он вдруг почувствовал себя в прекрасном настроении. Он знал, что никакая сила не заставит его передумать и отложить отъезд. Заира повисла у него на шее:

— Заза!

Он терпеливо ждал, когда она уберет свои руки.

— Скажи, что произошло?

— Ничего, что могло произойти? — спокойно улыбался Заза.

— Ты шутишь, да?

— Нет.

Заза наконец высвободился из ее рук, открыл дверь и сказал:

— До свидания!

Теперь Заира схватила его за локоть.

— Куда ты? Я не пущу тебя!

— Я уезжаю.

Заира выбежала за ним. Балкон был засыпан мокрыми увядшими листьями. Когда он открыл дверь, море так взревело, словно он открыл окно поезда, проезжавшего через тоннель.

— Заходи, простудишься! — повернулся он к Заире. — Какой сильный дождь! — проявленное о ней беспокойство ободрило ее: может, он все-таки не уедет!

Она дрожала от холода.

— Идем в комнату, я замерзла.

— До свидания! — сказал Заза и сбежал по лестнице.

— Ты оставляешь меня одну? Я боюсь! Заза! Заза! Я боюсь! — Заира припала к перилам. — Заза, вернись! Заза!

Он как будто не слышал.

— Бессовестный! Бессовестный! Вернись! Я боюсь!

Заза шагал по тропинке. Казалось, она покрыта ковром, так легко и бесшумно утопала йога в ворохе мокрых листьев.

Шел проливной дождь.

В темноте он разглядел колодец. Схватился за ворот, опустил ведро, наполнил его и медленно поднял. Затем обеими руками ухватился за полное до отказа ведро и поднес его к губам. Вода потекла ему за пазуху, но он даже не почувствовал, потому что дождь уже успел промочить его до нитки. Напившись, он сразу выпустил ведро из рук и перегнулся в колодец, чтобы проследить за падением ведра в глубину. Ведро сорвалось в воду, и Заза почему-то обрадовался, словно в этот бездонный колодец должен был свалиться он сам, но чудом спасся. Он должен был упасть туда с цепью на шее…

— Бац! — воскликнул Заза громко. — Вот так!

— Заза! — кричала Заира.

— Вот так! — повторил он, отворяя калитку. Выйдя на дорогу, он увидел море, оно пряталось за бетонной стеной, и только пенистые чубатые волны выдавали его присутствие.

Заза долго шел под дождем и наконец вышел на шоссе. Деревня спала. На покрытой щебнем дороге стояли необъятные лужи. Их можно было заметить, только подойдя к ним совсем близко, в темноте лужа блестела, как спина лягушки. Когда он ступал в нее ногой, она чмокала по-лягушачьи и исчезала, и потом снова объявлялась впереди, и получалось, что лужи скачут. Потом он выбрался на асфальт. Отсюда до Сухуми было девять километров. Если не будет машины, вполне можно дойти пешком. Идти под дождем было даже приятно, вот только холодно.

«Если шагать быстро, холода не почувствуешь!» Долго ему идти не пришлось. Сзади загромыхал грузовик, Заза неуверенно поднял руку. Грузовик не убавил скорости. И когда Заза уже подумал, что машина не остановится, как раз в это мгновение она резко затормозила. Вероятно, шофер вначале не хотел останавливаться, но потом передумал.

Машина дала задний ход и, поравнявшись с Зазой, стала. Шофер толкнул дверцу кабины:

— Влезай!

Заза поднялся в кабину и захлопнул дверцу. Дождь не проникал сюда, было сухо и тепло.

— Жаль, думаю, беднягу, — улыбнулся шофер.

Заза вытащил сигареты и протянул шоферу, тот отказался: только что курил. Сигарета размокла. Заза опустил стекло и выбросил ее. Потом вынул носовой платок, тщательно вытер руки, взял новую сигарету, закурил и, выпуская дым, сказал:

— Ну и дождь!

— Да, — кивнул ему шофер, — в Сухуми едешь?

— Хочу поспеть на поезд.

— На какой?

— Все равно. Утром я должен быть в Тбилиси.

Шофер довез его до станции. Заза выбежал на перрон и, на счастье, увидел поезд. В дверях одного из вагонов стоял проводник с зажженным фонарем в руках.

— Какой поезд? — крикнул Заза.

— Ереванский.

— До Тбилиси довезешь?

— Почему нет, а билет у тебя есть? — И торопливо добавил: — Поднимайся, билет купишь здесь.

«Начало недурное!» — подумал Заза, сам не зная твердо, что он имел в виду.

 

Театр

Дома его дожидалось письмо: срочно вызывали в театр. Число стояло вчерашнее. Заза поспешил в театр. У входа за стеклянной перегородкой сидел вахтер, угрюмый, как бюст Гиппократа в аптеке.

— Вах, Заза! — при виде Зазы он так и подскочил. — Весь театр тебя разыскивает, где ты?

— Что случилось?

— Почем я знаю. — Он засуетился: — Пойду доложу!

Он побежал тяжело и неуклюже, словно нес посуду, которую боялся уронить. Заза улыбнулся. Наверное, дело серьезное, иначе вахтер не стал бы бегать. Он направился к кабинету директора.

В дверях он столкнулся с вахтером:

— Входи, входи, — зашептал он.

Георгий Гобронидзе был один. Вначале он вроде и не заметил, что вошел Заза, даже головы не поднял. Потом взглянул на Зазу и спросил:

— Явились?

Он опять вернулся к бумагам и небрежным жестом предложил ему сесть. Заза опустился на стул.

Георгий Гобронидзе отложил бумаги в сторону, снял очки и взглянул на Зазу:

— Вы, вероятно, слышали, — начал он, — что Сандро Канчавели заболел…

Заза, разумеется, знал об этом. Потому-то он и взял отпуск: это был первый случай, когда в середине сезона кто-нибудь уходил в отпуск.

— Да, я знаю, — ответил Заза.

— М-да, — Георгий помолчал, он как будто не ожидал, что Заза знает об этом.

Наступило молчание.

— Вы сейчас в отпуске, верно?

— Да…

— Есть решение, чтобы вы продолжили работу над спектаклем.

— Я?

— Мы надеемся, что вы серьезно отнесетесь к делу.

Этого Заза никак не ожидал. Он прямо остолбенел от неожиданности и не знал, что отвечать.

— Вот так, — произнес директор, давая попять, что разговор окончен.

Заза встал.

— Да, по…

— Посмотрим, на что молодые способны. Хотя делать там уже нечего, и я надеюсь, что вы ничего изменять не станете.

— Тогда зачем же я нужен? — спросил Заза.

— Нет, вы меня не так поняли…

— Я прекрасно вас понял…

— Машина уже двинулась, — сказал Георгий Гобронидзе, — не можете же вы ей на ходу менять колеса? — засмеялся он. — Вы должны немного подтолкнуть ее.

— Но ведь я в отпуске.

— Вы должны вернуться. Так нужно для театра. Свой отпуск используете потом. Кстати, учтите, вас прикрепили к этому спектаклю по моему предложению.

— Благодарю.

— Я надеюсь, вы оправдаете доверие, — директор тоже поднялся, — вы можете сейчас же приступить к делу, актеры уже предупреждены.

Заза ничего не ответил.

Полоний: Если через час я не уйду…

Горацио: Свидание?

Полоний: Я должен взять билеты в цирк для детей…

Горацио: Завидую тебе!

Офелия: А эта девочка что тут торчит?

В самом углу съежившись сидела Нинико.

Королева: Откуда я знаю! Ты видела Этери?

Офелия: Видела.

Королева: Ну и что?

Офелия: Тот отрез на платье она возвращает обратно, тс-с!

Вошел Заза и сел за режиссерский столик.

Король: Начнем?

Заза кивнул.

Король: Как здравствует принц крови нашей, Гамлет?

Гамлет: Верите ли — превосходно. По-хамелеонски. Питаюсь воздухом, начиненным обещаниями. Так не откармливают и каплунов.

Король: Этот ответ без связи, Гамлет. Он ко мне не относится.

Гамлет: А ко мне и подавно.

Заза: Почему он с ним так разговаривает?

Гамлет: Простите?

Заза: Я спрашиваю, почему Гамлет так отвечает ему? Хорошо, продолжайте!

Гамлет: А ко мне и подавно (Полонию). Милорд, вы играли на сцене в бытность свою в университете, не правда ли?

Полоний: Играл, милорд, и считался хорошим актером.

Гамлет: Кого же вы играли?

Заза: Живее!

Гамлет: Вы что-то сказали?

Заза: Я сказал — живее!

Гамлет: Ясно!

Заза: Продолжайте!

Зазе иногда казалось, что эти знаменитые актеры с ленивыми движениями льва проглотят своего новоиспеченного режиссера, как глотают львы надоевшего дрессировщика. Он их боялся так, как боятся дети с нотными папками — маленькие музыканты — уличных мальчишек. Но он понимал, что ни в коем случае не должен дать почувствовать своего страха артистам. И он боролся с ними изо всех сил, боролся с застенчивостью, неуместной сейчас, и потому становился чрезмерно строгим.

Заза: Я сказал — продолжайте!

Офелия: Чего ради эта девочка тут торчит!

Заза: Она смотрит и учится.

Офелия: Ах, учится! А я не хочу, чтобы на меня смотрели посторонние!

Заза: Она не посторонняя!

Офелия: Не знаю, кому как…

Заза: Продолжайте!

Офелия: Я не могу так работать!

Странная девушка Нинико. Когда она смеялась, можно было подумать, что она на самом деле счастлива. Но достаточно было внимательно присмотреться к ней, чтобы заметить, что она постоянно о чем-то думает. И при этом у нее бывало такое лицо, словно она напряженно и сосредоточенно слушает кого-то невидимого и не может понять, что он ей говорит. Торнике несколько раз наведывался к ней в театр. Катал ее с подругами на машине. Иногда он как бы случайно встречал ее на улице и, не переставая ежеминутно поглядывать на часы, все же провожал ее до самого дома.

Нинико: День-то какой хороший!

Торнике: Какой хороший день!

Нинико: Снег белый какой!

Торнике: Какой белый снег!

Нинико: Значит, так нельзя, Торнике?

Торнике: Нельзя.

Нинико: А мне почему-то хочется разговаривать именно так. А если ты обижаешься, я замолчу.

Нинико чувствовала, как внезапно изменились к ней все. До сих пор, пока она дожидалась за кулисами своей немногословной роли, все ласково называли ее: «Нинико! Нинико!» — и говорили: «Чудесная девушка эта Нинико». Теперь же все отвернулись от нее. Может, это случилось оттого, что нарушилось раз и навсегда установленное правило: выдвигали того, кто должен был остаться позади. Беда в том, что у нее не было никаких претензий.

Совсем другое дело, когда претендуешь на что-то и сам говоришь о своих способностях, тогда все смотрят на тебя с уважением.

Розенкранц: Девушка! — словно до сих пор он не знал Нинико и сейчас увидел ее впервые. — По нерешительным шагам вашим чувствуется, что вы начинающая актриса. А-а-а! Вы же будущая Офелия! Узнал вас, узнал!

Нинико: Здравствуйте!

Розенкранц: Хорошенькая карьеристка!

Нинико: Что вы сказали?

Розенкранц: Карьеристка! Удивляетесь? Не надо удивляться! А ну-ка взгляните на меня! Скок, скок, скок! Сначала простая актриса, потом заслуженная, потом народная, потом… Ты знаешь, что это значит? А это значит, что, как бы плохо ты ни играла, все равно все твои роли будут являться достижением. А это покой, блаженство, счастье. О, мое юное, хорошенькое дитя, твой рассудок и душа полны сейчас самыми тщеславными помыслами. Ты хочешь играть роль Офелии! Нет, нет! Не перебивай. Разве это плохо? Совсем не плохо, но мне тебя жаль, ты кажешься такой наивной! Где твои стальные коготки, почему я их не вижу?

Нинико: Какие коготки? Я что-то не понимаю…

Розенкранц: О бедная, начинающая Офелия! Мне тебя жаль! Почему ты так смотришь на меня? Я ненавистен тебе, потому что говорю правду. Меня называют театральной крысой, я знаю каждый уголок театра, все его темные норки. Вот послушай меня и запомни: пока ты достигнешь исполнения своих желаний, ты должна будешь истоптать все дороги между радио, телецентром и киностудией, ты должна дублировать кинофильмы, читать стихи и рассказы в концертах, играть роли барсука или барашка на радио, а потом томиться в очереди за гонораром. И если после всего ты сможешь подняться по этой лестнице, окажешься такой пустой, как я. А ну-ка, посмотри на меня, разве я похож на артиста? Я крыса, сорокасемилетняя крыса! Пока еще есть время, спасайся, спасайся! Что может быть лучше пара, клубящегося над стиркой, детского плача, храпа плотно пообедавшего мужа. Поверь мне, бедная детка, поверь…

«Неужели конец, — думала Нинико, — конец одиночеству? Неужели исполнилась моя мечта? Я же чувствовала, что-то должно случиться. Вот и я готова! Но может быть, мне все это кажется, или… меня обманывают? Да, но для чего им обманывать меня? Разве можно так жестоко обманывать? Нет, нельзя. Вот, если до этого угла окажется пятнадцать шагов, мечты мои сбудутся… Какая я дура! Разве можно так испытывать судьбу!

Лишь бы мне не пропасть, не затеряться во мраке, где возятся крысы… Света… Света… и… Чего тебе еще надо, чего? Боюсь… «Вот вам укроп, вот водосбор. Вот рута. Вот несколько стебельков для меня. Ее можно также звать богородицыной травой. В отличие от моей, носите свою как-нибудь по-другому. Вот ромашка… я было хотела дать вам фиалок, но все они завяли…»

Заза, король и королева:

Король: Он говорит, Гертруда, что нашел, на чем ваш сын несчастный помешался.

Королева: Причина, к сожалению, одна: смерть короля и спешность нашей свадьбы.

Король: Увидим сами.

Заза: К чему здесь такой спесивый и гордый тон?

Король: Я король, а она — королева!

Заза: Нет!

Король: А как?

Заза: Вы — братоубийца, она — распутница!

Король: Но мы венценосцы!

Заза: Вы думаете, что венец скрывает преступление?

Король: А как же мы должны разговаривать?

Заза: Шепотом, пряча глаза, со страхом. Вы должны быть напряжены, как ночью, в джунглях.

Король: Но здесь они одни!

Заза: Тем более! Теперь они без масок!

Король: Я понимаю это не так!

Заза: А я хочу, чтобы это было именно так!

Король: Ах, вы так хотите? Но я, если помните, предупреждал вас, машина уже тронулась, и не время менять на ходу колеса.

Заза: Помню.

Король: Очень хорошо… (Вдруг заметив Нинико):

— А вам что здесь надо?

— Я попросил ее прийти, — вмешался Заза, — а вам лучше разговаривать шипя, как змеи.

— Формализм! — определил Георгий, отводя взгляд в сторону.

— Разве змеи разговаривают? — засмеялась королева.

Заза смотрел на Нинико. Вся съежившись, она стояла, опустив голову, испуганная и побледневшая. Он вдруг разозлился, что Нинико так испугалась, что он должен молчать, должен делать то, что ему не нравилось. «Машина уже тронулась!» И впрямь все походило на машину. На огромную, чугунную, позолоченную машину, которая ползла на гусеницах и оставляла на сцене свой тяжелый и глубокий след. Заза чувствовал, что не остановить ему этой машины, ему не хватило бы голоса, чтобы перекрыть этот шум и грохот, не достало бы сил, чтобы преградить ей путь. Эта машина была собрана, как робот, могла говорить, петь, даже танцевать, но слова ее, пение и танцы были тяжелые, как чугун… чугун… чугун…

А Нинико боялась…

«Чего ты боишься, почему дрожишь? — хотелось крикнуть ей. — Почему мы должны бояться. Почему должны стоять съежившись, как бедные родственники, почему мы так покорно выслушиваем наставления, словно боимся, что нам не нальют щей! Почему они не боятся, они — чугунные актеры, чугунные директора, с чьих уст не сходит это словечко — «формализм». Разве их чугунная машина не есть настоящий формализм?

А мы боимся…» — рассердившись на самого себя, он закричал на Нинико:

— Почему вы опоздали?

Нинико совсем стушевалась и, казалось, стала еще меньше.

Заза повернулся к Георгию и сказал:

— А вы, пожалуйста, запомните, что змеи тоже разговаривают!

Нисколько не меняясь в лице, Гобронидзе медленно и отчетливо произнес:

— Вы забываете, что я директор театра!

— Нет, не забываю, напротив, я всегда помню, Вы слишком часто напоминаете мне об этом.

Затем он повернулся к Нинико и крикнул ей:

— Садись!

Стоя, она выглядела еще более жалкой и беспомощной. А Зазе хотелось, чтобы она была такой же смелой, как там, среди своих товарищей. Что с ней творится? Неужели она не чувствует, что по-настоящему талантлива, что Офелию в этом театре может сыграть только она одна. Эта вера должна придавать ей силы. Тогда Заза смелее вывел бы ее вперед и бросил бы всем в лицо: вот, смотрите, смотрите, смотрите, разве это не настоящая Офелия?

Нинико нерешительно присела на стул и положила руки на колени. Губы се дрожали, казалось, она вот-вот расплачется.

— Вот и этот факт! — сказал Георгий Гобронидзе. — Разве вы не должны были меня спросить?

— О чем?

— О том самом! Как я вижу, вы готовите Нинико на роль Офелии.

— Вы угадали…

— А я против!

Раздражение заставило Георгия высказаться столь определенно. Он совсем не собирался говорить об этом в присутствии Нинико. Но даже сейчас его трезвый и тренированный рассудок сработал безошибочно. Рано или поздно ему пришлось бы сказать это во всеуслышание: по театру ходили слухи, что роль Офелии дают Нинико потому, что она будущая невестка директора.

— Почему? — спросил его Заза. — Почему вы против?

— Я объяснюсь с вами после, теперь не время и не место!

— Вы, я вижу, на самом деле возомнили, что вы король? — бросил ему в лицо Заза и почувствовал, что пенал в самое больное место.

Георгии побагровел, шагнул в сторону Зазы, но вовремя сдержался и очень спокойно ответил:

— Нет, я всего лишь директор театра!

Это было сказано тоном человека, который ни перед чем не останавливался. Титулы, предшествовавшие его фамилии, придавали ему такую же угрожающую силу, как копье закаленному в боях воину. Вообще от такого лучше держаться подальше. Об этом говорило надменное выражение его лица: смотри не оступись, иначе не знать тебе пощады. Однако в последнее время Георгий Гобронидзе чувствовал себя несколько растерянным, в особенности после своего выступления на партконференции. Когда заседание кончилось, секретарь райкома сказал ему: пора отказаться от старых методов, товарищ Гобронидзе! Это он сказал ему совершенно серьезно, без всякого намека на улыбку… «Старые методы, — думал потом Георгий, — что он знает, этот только что вылупившийся птенец… Старые методы…»

В это время к ним подошел артист Амиран Багдавадзе. В этом спектакле Амиран исполнял роль Лаэрта. Он был председателем месткома и считал своим долгом принимать участие в решении всех спорных вопросов. Он издали услышал разговор Зазы с директором. И теперь, когда они ненадолго замолчали, решил вмешаться.

— В конце концов мы имеем дело с классикой! — сказал он.

— Что вы хотите этим сказать — не понимаю? — обернулся к нему Заза.

— Я говорю о пьесе, — Амиран замолчал, заложил

?уки за спину и посмотрел на директора. Удивленный аза пожал плечами:

— Не понимаю…

Амиран ухмыльнулся:

— Вот я тоже молод, — продолжал он с таким выражением лица, словно сам удивлялся своей скромности. — но с классикой надо быть осторожнее!

— Верно, — согласился Заза, он все еще не понимал, куда клонит Амиран.

— Насчет Нинико, — сказал Амиран и снова посмотрел на директора, — конечно, против самой Нинико мы ничего не имеем, но… Ия Сихарулидзе — опытная актриса, а времени для экспериментов у нас не осталось.

— Вы правы. К сожалению, времени у нас не остается, — ответил в тон ему Заза, — иначе я вас непременно бы заменил!

Амиран опешил: такого он не ожидал. Весь его апломб исчез, он попытался улыбнуться, но безуспешно.

— Это не ваше дело!

Амиран опять посмотрел на директора, словно просил его о помощи.

Георгий глядел в сторону. Он не любил мелких карьеристов. Они были совершенно иной породы. У них не было своего собственного голоса. Для приведения в порядок своих личных дел они нуждались в ком-то другом, кто бы указывал им путь, вел их за собой. Они чувствовали себя хорошо только тогда, когда следовали за кем-то другим, раболепно заглядывая ему в глаза. Но делали это с видом, выражающим чрезмерную принципиальность. Ими хорошо усвоен старейший, многократно проверенный метод: товарищам они в лицо говорили об их недостатках и, не стесняясь, делали замечания (разумеется, если на все остальное закрыть глаза, это не так уж плохо, но здесь имеет значение — кто делает замечание); но поскольку читать нотации — дело трудное и мало приятное, к тому же не все это могут, и не всякий позволит себе это, таких людей начинают бояться все больше и больше. На собрании они могли выкрикнуть что-нибудь такое, что могло публично опозорить человека: сказать во всеуслышание о вещах, о которых обычно умалчивают.

И все это делается с высоты самой благородной принципиальности.

— Вот, например, — сказал Зазе Амиран, — вы не женаты.

— Ну и что? Что вы этим хотите сказать?

— Ничего, — Амиран при этом состроил такую мину, словно скрывал что-то ужасное.

— И все же? — настаивал Заза.

— Ничего… Ничего… — Амиран многозначительно улыбнулся, повернулся и ушел.

Наступила тишина. У всех было такое чувство, что он сказал какую-то непристойность.

Нинико встала и подошла к Зазе:

— Заза… Я пойду…

— Куда? — очнулся Заза. Ему казалось, что его опустили в темную протухшую яму. — Куда ты пойдешь?

— Пойду, — тихо сказала Нинико. — Я пойду!

— Садись на место! — вдруг закричал Заза. И тотчас почувствовал, что срывал досаду на Нинико, которая этого меньше всего заслуживала. И жалость нахлынула на него, он обхватил ее за плечи и повел к стулу: — Никуда ты не пойдешь, Нинико, куда тебе идти?

Куда тебе идти, Нинико? Единственное место, где мы можем говорить о своих мечтах, — оно здесь. Разве где-нибудь еще существует такое место? Нет, нигде. Этот свет, этот бархат, эти старинные кулисы, полные скрипучих декораций, эта тяжелая и холодная, как луна, свисающая с потолка люстра, эти прожектора, сидящие на перилах, словно химеры, эти распятые на пожарном стенде сверкающие топор и лом — самые драгоценные, самые неповторимые предметы на этом свете. И только здесь, только в этих стенах, мы можем почувствовать, что мы не одни, что с нами все, что создано сердцем и разумом человеческим. Куда ты можешь уйти, Нинико, куда? Разве ты не знаешь, что сцена усыпана осколками бутылок? Но вспоротая осколками ступня болит меньше, чем разбухшее от невысказанных слов сердце. Мы здесь останемся до тех пор, пока наше сердце не освободится, пока мы не выскажемся до конца… До конца… До конца…

— До конца! — сказал Заза. — Пока мы не выскажемся до конца.

Нинико вскинула на него удивленные глаза. Теперь они были одни в комнате. Рука Зазы лежала на плече Нинико.

— Ты о чем-то думал? — спросила его Нинико. — И ничего не слышал…

— Я произносил речь, — улыбнулся Заза, — я стоял на площади и перед целым океаном людей держал речь.

— Заза, — нерешительно сказала Нинико, словно опасалась, что он опять на нее накричит.

Заза подошел к столу, взял сигарету и закурил.

— Заза…

— Что?

— Может, из меня ничего не получится… Может…

— Все может быть, — сказал Заза, — может, и ничего не выйдет…

— Может, они правы?

— Может…

— Тогда зачем ты упрямишься?

— А как ты думаешь? Главное то, что ты сама думаешь.

— Не знаю… Может, они и правы… Тогда все должно кончиться…

— Как это все?

— Тогда у меня ничего не останется!

— Глупости!

— Да, все кончится.

— Не дури.

— Я убежала из дому, потому что думала, что я совсем другая, не такая, как все. Я, как звездный мальчик, ненавидела своих родителей. Мне казалось, что я не могу жить с ними. Если эти люди правы, значит, я неправа… Я обманывала других, и все было у меня выдуманное и фальшивое: и вязанье, и слезы за кулисами. Все.

— А я верю, что выйдет!

— Ты думаешь, я брошусь в Куру? Нет, ничего со мной не случится, просто я буду презирать себя за то, что лгала себе и обманывала других.

— Хватит об этом!

— Куда я могу уйти, — начала снова Нинико, — некуда мне уходить. Знаешь, теперь в театре меня все ненавидят, главным образом мои сверстники. До этого я для них для всех была горячо любимой Нинико и исполняла бессловесные роли. Теперь же я — Офелия! Все думают, что это по милости Торнике. Представляешь? Хотя… Может, это так и есть. Может, и ты из-за Торнике делаешь это? Скажи мне, скажи, не скрывай от меня!

— Ты что, совсем спятила?

— Хотя Торнике умоляет меня оставить театр. Элеоноры Дузе из тебя все равно не выйдет, говорит он мне. Я же не могу кричать, не могу каждому доказывать, что я справлюсь с этой ролью, что я… я…

Видно, горечь подступила к самому ее сердцу, она не могла продолжать дальше. И у Зазы невольно вырвалось:

— Что ты похожа на Офелию, да?

— Что?

— Что ты похожа на Офелию…

— Вот видишь, и ты смеешься надо мной.

— Нет, я в самом деле так думаю… Офелия, наверно, была такая же…

— Такая же некрасивая? — прервала его Нинико с печальной улыбкой, но в голосе ее звучала надежда, потому что в глубине души она вдруг поверила Зазе.

— Да, такая же некрасивая, как ты! — твердо ответил Заза.

Сейчас он говорил правду. Офелия представилась ему худенькой, невзрачной девушкой. Он решился так прямо сказать Нинико, что она некрасива, потому что понимал — сходство с Офелией больше обрадует ее, нежели признание ее самой красивой девушкой в театре.

— Да. Офелия, наверно, не была красивой, — начал Заза, — худенькая, веснушчатая… Наверно, у нее были большие глаза, удивленные и печальные. Вообрази себе ангела во власти карьериста и льстеца или слепую — в одной камере с убийцами. Представь себе девушку, которая боится любви, потому что тот, кого она любит, сам насмехается над своей любовью. Представь себе мрачный Эльсинорский замок, бедный царский двор, а они явно были не богаты. Королеве, небось, приходилось штопать рубашки королю. Здесь я не вижу расфранченной и расфуфыренной царской челяди, не вижу шута — этого любимого шекспировского персонажа. Йорик скончался двадцать лет тому назад, после него другого шута не нанимали, значит, было не до веселья. Появление бродячих актеров вносит в замок оживление, пожалуй, это единственное развлечение. Представление посещает весь дворец.

Я вижу мрачные коридоры, витые каменные лестницы, факелы и летучих мышей в их свете, множество черных сталактитов. Ночами по опустевшим коридорам с писком бегают крысы. Офелия сидит перед узким окном, забранным решеткой, встревоженная и напряженная… Холодно, тускло мерцает тонкая свеча. Замок Эльсинор похож на эскимосскую хижину. Стены его из снега, из черного снега, окаменелого и еще более холодного, чем лед.

Погляди, ома вяжет так же, как и ты, и со страхом прислушивается к звуку шагов. Это по пустынным коридорам ходит одетый в черное, измученный бессонницей Гамлет, ходит как грядущее возмездие. Бродит бездумно и бесцельно, как лунатик. Офелия постоянно мечтает о цветах! Вероятно, потому и гибнет она с цветами в руках.

Нет, пи на одну минуту не допускай мысли о том, что она безумна! Нет… Как и у Гамлета, ее безумие было притворством, потому что, выросшая во мраке и одиночестве, она побоялась признаться, что увидела свет. На несколько веков раньше срока ее озарил тот свет, который зовется свободой, и она погибла, как гибнет под снегом ранний подснежник.

Офелия — тот же Гамлет, лирическая частица его души, которую Гамлет заглушал своим философским скептицизмом, скрывал и даже потешался над нею. И все же с великой болью он чувствовал, не мог не чувствовать, что это частица его души, без которой немыслима жизнь. Интересно и то, что Гамлет и Офелия напоминают нам больше брата с сестрой, чем возлюбленных. Это новый вариант Электры и Ореста. Это классическая пара, созданная человечеством для того, чтобы судить виновных родителей.

— Ты знаешь, как странно, — вдруг засмеялась Нинико, — мне всегда казалось, что ты мой брат.

Заза словно не расслышал этих слов и продолжал:

— Вместе с тенью Гамлета появляется Офелия со своими белыми цветами, теплом и нежностью.

— Появляется, чтобы потом снова вернуться в реку? — тихо спросила Нинико.

— В реку?

— Да, чтобы снова вернуться в реку! — повторила Нинико.

Так они разговаривали долго. Потом Нинико ушла домой. Зазе не хотелось уходить. Он поднялся на второй этаж в концертный зал. Дежурная узнала его и впустила. Играла Элисо Вирсаладзе. Зал был набит битком. Заза стал около стены. Он постарался напрячь все свое внимание, но усталые мысли разбегались и с трудом подчинялись организованной эмоции, тонко отграненным и прозрачным, как хрусталь, звукам музыки Моцарта, которые разбивались о черную поверхность рояля.

Потом Заза почувствовал на себе чей-то настойчивый взгляд. Он медленно повернул голову и увидел Лизико. Лизико сидела совсем близко, в последнем ряду, она поманила его рукой: рядом с ней было свободное место. Заза подошел и сел.

— Привет! — шепнула ему Лизико, — Куда ты пропал?

— Работа… Хорошо играет?

— Очень! Знаешь, Магда приехала!

— Что?

— Насовсем приехала, она должна была прийти на концерт вместе со мной, но у нее разболелась голова.

«Приехала Магда! Магда приехала! Магда! Магда!»

Он чуть не вскочил и не выбежал из зала, он не мог больше тут сидеть, заерзал на стуле и почувствовал, что ему жарко. Лизико надела очки. Заза подумал, что она надела их, чтобы получше видеть, что с ним творится, но Лизико смотрела не на него. Заза невольно повернулся в ту же сторону.

— Магдины предки! — шепнула ему Лизико. — Видишь?

Мужчина был уже седой. Заза часто встречал его на улице, замечал восторженные и слегка удивленные взгляды, которые прохожие бросали ему вслед. Это был известный физик. Он обычно проходил по проспекту Руставели со спортивной сумкой, означающей, что он возвращается с теннисных кортов.

— Неужели это отец Магды! — удивился Заза.

— Да, — Лизико наклонилась к Зазе, — а эта особа ее мать!

Рядом с мужчиной сидела красивая женщина. Ее черные блестящие волосы были гладко причесаны и заколоты на затылке маленьким алмазным бантиком. На ней было темно-зеленое платье без рукавов, а рука с широким серебряным браслетом покоилась на ручке кресла. Кисть руки безвольно свисала с бархатного подлокотника, и Заза разглядел длинные белые пальцы с ярко-красными выхоленными ногтями. Мужчина время от времени украдкой поглаживал эту слабую, нежную руку, будто случайно касался ее, сжимал и внезапно отпускал, словно женщина сама вырывала ее: однако рука оставалась неподвижной и свисала безжизненно, как у манекена.

Заза взглянул на Лизико, решив, что она шутит. Такая молодая женщина не могла быть матерью Магды. Но у Лизико было такое любопытное лицо, так иронически поджимала она губы, что Заза ни о чем не стал спрашивать. Взгляд Лизико был устремлен на эти руки, такие осторожные и все же выдававшие самые сокровенные чувства. Потом, словно прочитав мысли Зазы, Лизико шепнула ему:

— Да, это ее мать! — она улыбнулась, словно хотела что-то еще сказать, но предпочла воздержаться.

— Красивая…

— Да, — Лизико сняла очки и взглянула на Зазу, — красивая…

И повторила:

— Красивая…

От этого многозначительного повтора слово звучало как секретный шифр. Заза должен был разгадать его и понять, что подразумевается под ним.

— А Магда чудачка, — снова сказала Лизико, видимо убедившись, что Заза не разбирается в секретных знаках, — не хотела приезжать в Тбилиси…

— Почему?

— Чудачка…

Лизико не терпелось растолковать все непонятливому собеседнику, но именно непонятливость его мешала ей сделать это.

Заза не владел искусством беседы одними намеками с неуловимой сменой интонаций. Ему надо было все выкладывать прямо. Если бы Заза был из круга Лизико, она говорила бы с ним примерно так:

— Красивая… — сказала бы она, приподняв брови кверху. После короткой паузы она опустила бы брови и повторила уже веселее:

— Красивая…

Потом, помолчав немного, заключила бы очень серьезно:

— Красивая…

И Зазе все стало бы ясно. Но, к сожалению, Заза не понимал этого языка. Поэтому Лизико еще ближе склонилась к нему, приблизилась к самому его уху и прошептала:

— Магда просто ненормальная, она переживает, что ее мать изменяет своему мужу. Ну, скажи — не чудачка?.. Магда сама не знает, чего хочет, — говорила Лизико, — как будто сама… — Она замолчала и с улыбкой добавила — Моя подружка слишком много на себя берет!

Заза внезапно с поразительной ясностью почувствовал, что Лизико просто-напросто ненавидит Магду.

Нинино жила в новом районе, в новой однокомнатной квартире. Сейчас она сидела перед зеркалом. Тут же на столике стояла маленькая елочка, не елочка, а скорее еловая ветка, которую Нинико убрала разноцветными игрушками. Елочка отражалась в зеркале. Нинико хотелось есть, но усталость так ее одолела, что она была не в силах встать, чтобы приготовить себе еду.

«Так и умру, — думала Нинико, — здесь перед зеркалом…»

Она очень любила зеркало. Оно было ее другом и хранителем всех ее тайн. Нинико положила руки на стол, уронила на них голову. Теперь елочка казалась гораздо выше. И получалось, что лежит она под елью.

— В еловом лесу такая тишина, — послышался ей чей-то шепот, — там лежит белый-белый пушистый снег…

И Нинико шла по снегу. Какой странный снег, — думала она, — как он блестит…

Потом она увидела на снегу разбросанные цветы и совсем не удивилась. Напротив, она была уверена, что увидит цветы. И на самом деле снег был устлан цветами. Нинико принялась собирать: «Вот розмарин — это для памятливости, возьмите, дружок, и помните. А это анютины глазки: это чтоб думать…»

Громкий стук заставил ее встрепенуться и открыть глаза. Кто-то яростно колотил в дверь. Нинико с трудом заставила себя встать, голова ее словно была налита свинцом. Она никак не могла прийти в себя, ей казалось, что она еще идет по снегу, только цветов уже не было видно. Она добралась до двери и открыла ее. Перед ней стоял высокий мужчина в вылинявшем зеленом кителе, в брюках «галифе», заправленных в носки, и в галошах. Сразу было видно, что он живет в том же доме, в таком наряде издалека он прийти не мог.

Мужчина, задрав голову, к чему-то принюхивался.

Когда Нинико открыла дверь, мужчина едва не угодил ей пальцем в глаз:

— Это здесь! — объявил он, бесцеремонно отстранил ее в сторону и вошел в квартиру.

Удивленная Нинико последовала за ним. Мужчина устремился в кухню, закрыл газ и широко распахнул окно. Затем снова подошел к газовой плите, что-то там проверил и только теперь обернулся к Нинико:

— Как так можно, девушка, это же просто недопустимо!

И тут Нинико догадалась: у нее остался открытым газ. Поэтому воздух в комнате показался ей таким тяжелым, когда она вернулась домой. Но ей было не до того, она села перед зеркалом и, наверно, уснула.

Сосед вышел из кухни:

— Окно пусть будет открытым! Я поднимался из подвала и почувствовал запах… Разве так можно!

Нинико стало стыдно: этот незнакомый человек бог знает что может о ней подумать.

Мужчина последовал в комнату:

— И здесь открой окно!

Нинико открыла окно. И ей вдруг стало холодно, она взяла шаль с кушетки набросила себе на плечи.

— Садитесь, пожалуйста! — нерешительно предложила она мужчине. Он стоял вытянувшись и, казалось, о чем-то думал.

— Присядьте, пожалуйста, — повторила Нинико.

Гость не садился и продолжал осматривать комнату.

— Я ваш сосед, живу прямо над вами.

— Очень приятно, — Нинико стало еще холоднее, — можно, я закрою окно?

— Закройте! — тон у него был повелительный. Нинико закрыла окно. Мужчина продолжал стоять, но уходить не собирался.

— Это кто? — ткнул он пальцем в фотографию с рамке, висевшую на стене.

— Сара Бернар!

— Кто-о?

— Сара Бернар… Французская актриса.

— Понятно… А я Платон Курдиани! — неожиданно представился мужчина, будто Нинико назвала ему себя.

Затем он повторил:

— Понятно…

— Что вы сказали?

— Ничего, кушетка, книги, картины, магнитофон, — спокойно перечислял он обстановку, как будто разглядывал предметы через бинокль и докладывал об увиденном присутствующим.

— А куда выходит эта дверь?

— На балкон… — Нинико поражало, почему его так подробно интересовало убранство ее квартиры.

— На балкон… Вы спите на этой кушетке?

— Да…

— Сколько вам лет?

— Двадцать четыре!

— Где-нибудь работаете?

— В театре.

— Прекрасно, я очень люблю театр. Так почему же, детка, ты так неосторожна?

Потом он внимательно посмотрел на Нинико:

— Испугалась? — и повернулся к дверям: — Ну, я пошел, а ты будь внимательнее! — Он погрозил ей пальцем.

— Спасибо, — Нинико теперь на самом деле испугалась и почему-то всей душой желала, чтобы сосед поскорее ушел.

Она крепко заперла за ним дверь, прислонилась к ней спиной и облегченно вздохнула.

Она содрогнулась при мысли о том, что могла умереть во сне.

После концерта за сестрой приехал на машине Торнике, Заза не поехал с ними и домой пошел пешком.

Проспект Руставели был завален снегом, казалось, что его только что привезли откуда-то запакованным в вату и еще не распаковали. Подмораживало, и местами тротуар блестел, как зеркало.

Возле оперы Заза встретил супружескую пару, живущую по соседству. Они так прогуливались всегда, исправно посещали кино и театр. Муж с благоговением вел жену под руку, чтобы она, не дай бог, не поскользнулась на льду. Они шли медленно, блаженная улыбка играла на их лицах, словно им было известно что-то такое, чего никто никогда не узнает. Заза только один раз поднимался к ним, даже не помнит зачем. Кажется, для того, чтобы отнести им газету, по ошибке брошенную почтальоном в его ящик.

Супруги называли друг друга «мамочкой» и «папочкой». Они жили в одной комнате, и видно было, что это их весьма угнетало, хотя на словах они гордились тем, что у них была одна комната, словно самый факт тесноты подтверждал их непоколебимую порядочность.

«Если бы мы по примеру других прибегали к помощи лжи, можете быть уверены, мы не оставались бы в одной комнате». «Если бы папочка был карьеристом, мы бы тоже обитали во дворце!» «Пожалуйте, пожалуйте к нам, в тесноте, да не в обиде!» «Войдите! Папочка всегда был покровителем молодежи, потому и остались в этой конуре!» «Мамочка, ложись, не то простудишься, у нас не топят!»

Заза пробыл у них совсем недолго и ушел с таким чувством, будто был виноват в том, что они жили в одной комнате.

Да, они явно жалели, что в свое время не прибегли к помощи лжи, что не позаботились вовремя о карьере, хотя это они, разумеется, тщательно скрывали. Теперь оба они уверовали в то, что были истинными мучениками за правду. Если послушать их, то получалось, что все только и делали, что лгали из самых корыстных целей: врачи, режиссеры, инженеры, почтальоны и милиционеры.

Не мог же он с ними спорить! Они все равно остались бы при своем мнении… Сейчас они не заметили Зазу, и он обрадовался, что избежал встречи.

«Мы с мамочкой были в кино. О, как лгут эти прославленные кинорежиссеры!»

Окна маленького кафе так запотели, что через них нельзя было разглядеть посетителей. Его стеклянные запотевшие стены походили на желтый шероховатый занавес, за которым ощущалась невидимая глазу суета, как в театре перед началом спектакля. У самых дверей стояли какие-то парни, они поочередно выглядывали на улицу. Они были в пальто и, видно, собирались уходить, но кого-то ждали. У них были такие унылые лица, словно их заперли снаружи. Заза перешел площадь перед кафе «Метро». Удивительно, он совершенно не думал о Магде. Сразу прошла, погасла первоначальная радость. Словно ничего не произошло. До сих пор он со страхом ожидал приезда Магды в Тбилиси.

И вот Магда приехала! Он завтра же мог ее увидеть. Но что он ей скажет? Они так расстались, что Зазе не следовало больше думать о встрече с ней. Но он все же думал. Ночью, перед сном, когда все невозможное кажется возможным, когда мечты приближают далекое и недосягаемое, он прогуливался с Магдой по тбилисским улицам, растерянный и счастливый, потому что Магда любила его. А наутро все принимало реальный облик: Магда была далеко, и, наверно, им никогда не встретиться.

Папуна выходил из гастронома в пальто нараспашку. Обеими руками он обнимал бутылки шампанского и спешил к машине, стоявшей у самого тротуара и, по всей видимости, ожидавшей его.

— Папуна, — окликнул его Заза.

— О, Заза, поехали ко мне! — лицо у Папуны так и сияло.

Шофер открыл ему дверцу. Папуна бросил бутылки на заднее сиденье и повернулся к Зазе:

— Поехали?

— Что случилось, чему ты так радуешься?

— Заза, я счастлив, ты понимаешь, счастлив!

— Да?

— Ты помнишь того парня?

— Которого?

— Садись, расскажу по дороге.

— Я не могу, скажи, какого парня?

— Который провожал Лейлу.

— Ну?

— Сейчас он у нас!

— Что-о?

— Он у нас. Поехали, Заза! Если бы ты знал, как я счастлив!

Заза решительно ничего не понимал.

— Постой, — сказал он, — как же так?

— Такси ждет, — сказал Папуна, — едем, я все расскажу тебе по дороге.

— Ладно, я доеду до площади, — Зазе очень хотелось узнать, что случилось.

— Черт с тобой, поехали!

Они сели в машину. Папуна хлопнул рукой Зазу по колену:

— Помнишь? Я же тебе рассказывал!

— Помню…

— И вот сегодня я возвращался домой… Вхожу в переднюю, а дверь в комнату приоткрыта. Слышу — разговор, узнаю его голос. Я чуть не упал… Понимаешь?

Он что-то хотел сказать, но, видно, не нашел подходящего слова.

— Понимаю, — сказал Заза нетерпеливо.

— Так вот, я тихонько подхожу к двери. Знаю, знаю, что некрасиво, но… — Папуна поднял вверх обе руки: — Что делать! — он смущенно улыбнулся. — Грешен!

— Дальше! — торопил Заза.

— Дальше… Ты не можешь себе представить. Ну-ка, угадай, что я услышал?

— Понятия не имею.

— Ну, так и быть… Я услышал голос Лейлы, голос Лейлы! — с такой радостью воскликнул Папуна, словно Лейла до того момента была немой.

— Потом?

— Что потом? Да… слышу я голос Лейлы…

— Об этом ты уже говорил.

— И ты знаешь, о чем она беседовала с этим парнем?

Папуна с улыбкой вглядывался в лицо Зазы: угадает он или нет.

— Не знаю!

— Обо мне! Обо мне! Представляешь, о моих картинах! Восхваляла их до небес. Я не знал, что мои работы так ей нравятся. Я же дикарь, варвар, едва не ворвался и не убил ее. Думаю, войду, брошусь перед пей на колени и попрошу прощения. Скажу ей, что я самая, самая некультурная свинья! Ведь правда же, я свинья? Скажи, ну разве не свинья?

Он смотрел на Зазу такими глазами, что Заза был вынужден сказать ему, что он и впрямь свинья.

— Я же хотел ее убить! — Папуна громко рассмеялся, гордо и беззаботно, смехом счастливого человека.

— А сейчас что ты намерен делать? — спросил Заза.

— Я выскочил, купил шампанского, ведь он гость все-таки…

— Остановите! — сказал Заза шоферу.

— Ну поедем, Заза, не ломайся!

— Нет, спасибо, Папуна!

— Не забывай нас, — крикнул ему Папуна, — захаживай, Лейла будет очень рада!

 

Торнике приезжает в гости к Андро. Торнике и Адам. Званый вечер у Андро. Тина

Для жителей маленького городка местом развлечения служит вокзал. Если где-то гуляют в парках, на улицах, здесь все заменяет станция.

Закончив свои дела, молодежь обычно устремляется к вокзалу. И не только молодежь. Если те, кто помоложе, разгуливают по платформе, то люди пожилые, солидные усаживаются на скамейку, выкрашенную зеленой краской, перед зданием вокзала или собираются у пивного ларька и беседуют. Здесь всегда бывает свежее пиво. Бочку с пивом выкатывают из вагона, продавец тут же открывает ее, ставит насос — и готово: пожалуйте, пейте свежее пиво. Сию минуту открыл бочку!

Девушки и парни прогуливаются отдельно: девушки в обнимку друг с дружкой, парни чинно, группами. Поравнявшись с девушками, парни со смехом кинут им словцо-другое; у девушек на лицах — полнейшее равнодушно. Они даже не смотрят в сторону ребят. Иногда они дружно расхохочутся, словно стая птиц вспорхнет. От этого смеха парни деревенеют, каждый думает: в чем дело? Уж не надо мной ли смеются?

Девушки похожи на заговорщиков. Когда поезд останавливается, они продолжают гулять и почти не глядят в его сторону. Даже непонятно, для чего они вышли на перрон?

Парни — напротив: долго смотрят на состав. Поезд всегда полон тайн. Он может увезти тебя далеко, и ты очутишься совсем в другом городе. С поезда сходят пассажиры. Одни бегут к пивному ларьку, другие прохаживаются по перрону, разминая ноги. Если с поезда сходит красивый парень, девушки поворачиваются как по команде в его сторону.

Так вот почему выходят они к поезду! Но нет, они так же равнодушно проходят мимо незнакомца, хотя тот нечаянный поворот все же не остается незамеченным местными ребятами. Лучше уж этому приезжему парню поспешить в вагон, хватит с него и того…

— Чего?

— Да того, что он едет в поезде!

Со станции ползут в городок всякие новости и сплетни. Весь город знает о том, кто уехал или к кому приехали гости. На перроне всегда полно людей. Но только в хорошую погоду. Впрочем, некоторые приходят сюда и в дождь, по привычке, купят газету, постоят в зале ожидания. Если заметят приезжего, тут же выяснят, кто он и по какому делу прибыл. Мамия приходит на станцию почти каждый день. После уроков он направляется прямо сюда. Раскрывает свой зонт и стоит.

На этой станции поезда останавливаются часто, но очень редко кто-нибудь приезжает.

Вдруг Мамия увидел Торнике. Он даже не узнал его сперва, до такой степени не ожидал увидеть здесь.

Торнике только что сошел с поезда. Он был в дорогом черном пальто, с дорогим черным портфелем. Очутившись на перроне, он вынул из кармана берет, надел его, поднял воротник пальто и направился прямо к Мамии, потому что Мамия стоял у самого выхода. Когда он подошел ближе, Мамия окончательно убедился, что это Торнике. Он часто встречал его в Тбилиси. Ведь Заза и Торнике учились в одном классе! Он и потом приходил к ним. Прежде чем окликнуть Торнике, он сложил зонтик: постеснялся предстать перед столичным жителем с зонтом:

— Торнике!

Торнике остановился, посмотрел на Мамию, любезно улыбнулся, но, видно, не узнал его.

— Здравствуй, Торнике!

Торнике не растерялся, подошел к Мамии вплотную и пожал ему руку:

— Здравствуйте, как поживаете? Простите, я спешу!

Он повернулся, направился к выходу и обернулся еще раз с улыбкой.

Мамия так и застыл на месте.

— Торнике?!

Торнике остановился, потом повернулся и подошел к Мамии:

— Простите…

Улыбка не сходила с его лица.

— Не узнаешь? — спросил его Мамия.

— Как же, как же!

— Я Мамия, брат Зазы!

— Что ты говоришь? Мамия! — Торнике всучил Мамии портфель, обеими руками схватил его за плечи и затряс. — Мамия!

После этого он взял у него свой портфель обратно.

Мамия никак не ждал от товарища Зазы, что тот схватит его за плечи и так фамильярно затрясет. Друзья брата разговаривали с ним всегда почтительно, Мамия был старше, а впрочем, теперь они уже сами стали мужчинами. Напрасно ты обиделся, Мамия!

Мамия улыбнулся:

— Да, это я, Мамия!

Он никак не мог отделаться от неприятного чувства, возникшею, когда Торнике сделал вид, что узнал его.

— Невероятно! — с чувством произнес Торнике. — Зайдем в помещение, мы промокнем.

— Здесь все время дождь.

— Что ты говоришь?

— Да, все время.

— А в Тбилиси снег.

— Ты Зазу не видел?

— Как же, как же! У него все в порядке, все хорошо.

— Он там, кажется, что-то ставит?

— То есть как? Не что-то, а «Гамлета», он ставит «Гамлета»! Скоро премьера.

— Я, может, приеду.

— Непременно, ты непременно должен приехать! — Как будто Мамия спрашивал у него совета.

В зале ожидания Торнике положил портфель на скамью, сам подошел к окну и выглянул на улицу.

— Замечательный городок! — повернулся он к Мамии с воодушевлением.

— Так себе.

— Всю жизнь мечтал работать в таком городке, — вздохнул Торнике, — обыкновенным врачом в маленькой провинциальной больнице. — Говоря это, он пристально вглядывался в лицо Мамии: верит он или нет его словам.

Мамия, разумеется, верил.

— Но разве тебя отпустят, — печально улыбнулся Торнике. — Разве я хотел быть заместителем директора института, какой из меня администратор? Пусть направят меня куда-нибудь в поликлинику, вот мое призвание! — Он давал понять Мамии, что является заместителем директора института.

— Ты, оказывается, большой человек.

— Какой там большой человек… А ты что поделываешь?

— Учительствую, что мне еще делать.

— Отлично, отлично. Вот оно, самое благородное дело!

— Кто его знает…

— Хоть бы и я был учителем! — сказал Торнике и снова положил руку на плечи Мамии.-Нет, нет, — воскликнул он, — мое истинное призвание быть учителем!

Мамия подался назад, сделав вид, что хочет достать сигареты, и осторожно высвободился из объятий Торнике: ему не нравилось, когда его хлопали по плечу.

— Зачем ты приехал сюда? — спросил его Мамия. — Небось в командировку?

— Сюда? — ухмыльнулся Торнике. — Нет, по личному делу.

Мамия постеснялся расспросить подробнее.

— Ты знаешь Андро Бардавелидзе? — спросил Торнике.

— Андро? Кто же не знает Андро?

— Вот я к нему и приехал.

— Ты приехал к Андро? — удивился Мамия.

— Да, к Андро. А почему ты так удивился?

— Где ты с ним познакомился?

— Я не знаком с ним. А что он за человек?

— Не знаешь?

— Нет.

Торнике сел на скамью, заложил ногу за могу.

— Мамия, мне незачем скрывать от тебя…

Мамия сел рядом с Торнике.

— Я женюсь, — объявил Торнике. — Приехал к будущему тестю.

— Ты собираешься жениться на Нинико?

— Да, а ты что, знаешь ее?

— Знаю.

— Да, я женюсь на Нинико. Дело это решенное. А теперь я хочу поговорить с родителями, понимаешь, как-то некрасиво…

— Ты прав…

Торнике лгал. Нинико и слышать не хотела о нем. Потому он и приехал сюда, в надежде на помощь ее отца. Торнике знал, что Нинико сбежала из дому, и поэтому был уверен, что ее отец сделает все, чтобы это уладить.

Тогда Андро поймает двух зайцев: помирится с дочкой и обретет хорошего зятя.

. — Какой он человек? — спросил Торнике.

— Обыкновенный.

— А мать?

— У Нинико нет матери, она умерла.

— Но, кажется, Андро женат. Я слыхал, что…

— Да, жена у него есть, Тина…

— Тина… Ага!

— Он женился три года назад… По соседству с ним жила девушка-сирота, на ней он и женился. У нее мать была прикована к постели, Андро чего только не делал для них…

— Ах, вот как!

— Потом он женился на этой девушке, а мать ее умерла, бедняжка…

— Прекрасный человек Андро, оказывается, — сказал Торнике, — благородный!

— Тина немногим старше Нинико…

— Ты посмотри на него!

— Ты знаешь, здесь еще Адам!

— Кто?

— Адам, он учился вместе с вами!

— Что ты говоришь! А что он здесь делает?

— Мост строит.

— Молодец! Обязательно повидаюсь с ним, если успею.

— С ним повидаться нетрудно, он живет тут же.

— Нет, дело — прежде всего!

— Разумеется, разумеется! Но Адам был бы рад.

— Я завтра должен вернуться в Тбилиси. Будь моя воля, я с удовольствием остался бы здесь.

Мамия не мог понять, что так понравилось Торнике. Ведь пока, кроме зала ожидания, он ничего не видел.

— Гостиница далеко отсюда? — обратился к Мамии Торнике.

— Зачем тебе гостиница?

— А как же… Я же должен где-то остановиться.

— А разве у меня нет дома?

— Что ты говоришь, Мамия, как я могу тебя беспокоить?

— Что значит беспокоить? Пойдем, и мама будет рада!

— Мама разве здесь? Как поживает тетя… — Торнике замялся, и Мамия понял, что он позабыл имя их матери, и подсказал ему:

— Тамара…

— Тетя Тамара! О, какая она превосходная женщина! Она была матерью для всех нас, для всех! Не забудь передать ей привет.

— Ты сам его передашь, пошли!

— Нет, Мамия, не обижайся, но я никак не могу пойти к вам. Я должен остановиться в гостинице, обязательно!

— Почему это так обязательно?

— Есть причины, поверь мне! Я еще приеду сюда, тогда обязательно остановлюсь у вас. Куда же мне идти, если не к вам!

Если бы Торнике довелось еще раз приехать сюда, то он, вероятно, остановился бы уже у Андро.

«Зачем он столько лжет? — подумал Мамия. — Для чего нужна ему эта ложь?»

— Если ты остановишься в гостинице, Адам тоже обидится, — сказал Мамия.

— А где живет Адам?

— Недалеко… в вагоне… Для строителей поставили вагоны.

— Вагоны! — Торнике встал и повторил с пафосом — Вагоны! О, боже, как романтично! А я лишен всего этого!

— Значит, ты к нам не пойдешь? — спросил Мамия. Его стала раздражать болтовня Торнике.

— Нет, дорогой Мамия, я же тебе сказал, в следующий раз я обязательно остановлюсь у тебя!

— Как хочешь, — сказал Мамия, — тебе видней.

Торнике отказался от гостеприимства Мамии, потому что про себя решил, что этот несчастный школьный учитель наверняка спился. Он слыхал, что в провинции все пьют безбожно, а ему нужно было явиться к Андро… Там, наверно, тоже накроют стол. Он берег себя. Для того, чтобы его не заставляли пить, он всегда носил в кармане трубочку с валидолом; вынет, покажет всем, что у него болит сердце, — и все. На самом же деле он и не знал, с какой стороны у него сердце.

Известие о том, что Адам здесь, его совсем не обрадовало. Помимо того, что Адам ему не нравился вообще, ему не хотелось иметь свидетеля, который так хорошо знал его. С Адамом ему пришлось бы вести себя как со старым другом, а это превратило бы его в глазах окружающих в обыкновенного человека. Если кто-то говорит с тобой на «ты», хлопает тебя по плечу — тогда и другие перестают с тобой церемониться.

Главное, чтобы никто тебя не знал, тогда все думают, что за твоей скромной улыбкой кроется какая-то таинственная сила, которую подтверждают, укрепляют телефоны на твоем столе — не один, а несколько — и неприступная секретарша у двери.

— До гостиницы отсюда далеко? — снова спросил Торнике.

— Нет, напротив станции.

— Тогда пошли.

— Ну, раз ты настаиваешь…

Они вышли из зала ожидания и перешли улицу. Гостиница на самом деле оказалась тут же, метрах в пятидесяти.

Мамия не раскрывал зонт, ему было почему-то неудобно перед Торнике идти с раскрытым зонтом. Маленькое двухэтажное здание гостиницы было вновь отстроено. Торнике отворил дверь и вошел. Мамия последовал за ним. Они вошли в большой светлый вестибюль. Стены еще не были докрашены. Посреди стояла малярная лестница, в углу — железная бочка и ведра с известью. Пол весь был заляпан известкой. Одна стена была выкрашена красной краской, до остальных стен еще не дотрагивались. На одной из неокрашенных стен красной краской было выведено крупными буквами: «Котико».

— Вот и гостиница! — сказал Мамия.

— Администратор здесь имеется?

— Как же, имеется…

— Котико! — громко позвал Торнике. — Котико!

Появился мужчина в накинутом на плечи пальто.

— Это вы — Котико? — спросил Торнике.

— Нет, — мужчина внимательно, с ног до головы, оглядел приезжего.

— Вы здесь работаете?

— Да, я администратор.

— Та-ак, понятно! Понятно! — повторил Торнике.

Администратор испуганно посмотрел на Мамию, словно спрашивая его, не ревизор ли приехал? Все, кто приезжал из Тбилиси, казались ему ревизорами.

Мамия удивленно следил за Торнике. Торнике всучил портфель администратору, снял с головы берет и стряхнул с него капли дождя.

— Понятно, — он бросил взгляд на выкрашенную стенку, — в красный цвет красите, значит?

— Да, — испуганно подтвердил администратор и снова посмотрел на Мамию.

Мамия пожал плечами.

— Понятно, — сказал Торнике, — м-да… У нас есть свободные номера?

— Есть!

— Люкс?

— Люкс!

— М-да…

Он обернулся к администратору:

— На втором этаже?

— На втором!

— Пошли!

— Прошу вас.

Администратор прошел вперед, Торнике и Мамия последовали за ним.

Они поднялись по лестнице и очутились в довольно темном коридоре. Администратор поспешил зажечь свет. В коридор выходило несколько дверей. Они остановились перед последней дверью. Администратор вынул из кармана ключи, отпер дверь и уступил дорогу Торнике:

— Пожалуйста.

Торнике вошел в номер, администратор и Мамия вошли вслед за ним. Администратор и тут зажег свет, хотя здесь было совсем не темно, Торнике внимательно оглядел номер.

— Всего одна комната?

— Нет, что вы, — улыбнулся администратор. — Он раздвинул тяжелые бархатные портьеры и опять улыбнулся:

— Здесь спальня!

Торнике вошел в спальню:

— М-да…

Затем он жестом велел администратору положить портфель на стул. Администратор поспешно выполнил распоряжение.

Комната была не маленькая, но так набита вещами, что в ней трудно было повернуться. Чего только тут не было! Два шкафа, два стола, шесть тяжелых стульев, пианино, два мягких кожаных кресла, телевизор, большущая радиола. На письменном столе стоял телефон. Посреди стола высилась громадная бронзовая чернильница. По обеим сторонам от нее лежали бронзовые львы. Видно было, что этот номер был гордостью гостиницы. Впечатление создавалось такое, будто для того, чтобы заполнить номер, администратор все вещи притащил из дому. Торнике снял пальто и небрежно бросил его на кресло. Администратор открыл шкаф, взял вешалку и благоговейно повесил пальто. Торнике начал рассматривать вещи. Когда он подошел к радиоле, администратор остановил его:

— Не работает!

— Так.

Потом Торнике снял крышку с чернильницы, в чернильнице валялась мертвая бабочка.

— Эта чернильница бывшего председателя исполкома, — пояснил администратор, — новый председатель подарил ее гостинице.

— Интересно, сколько она весит? — Торнике взял чернильницу в руки.

— Четыре кило, я ее взвесил самолично!

— Молодец! — оценил Торнике.

Администратор застенчиво опустил голову.

— Такой пепельницы ни у кого нет! — похвастался он. — Во всем районе!

— Вот мой паспорт! — Торнике вынул из внутреннего кармана паспорт и протянул его администратору. — Завтра я уезжаю!

Администратор почтительно принял из рук Торнике паспорт и вышел. Через некоторое время он приоткрыл дверь и пальцем поманил к себе Мамию. Мамия вышел в коридор.

— Мамия, — прошептал администратор, судорожно глотая слюну.

— Да?

— Кто этот человек?

Мамия улыбнулся и вместо ответа произнес:

— О-о-о!

Администратор заглядывал ему в глаза:

— Пугаешь?

Мамия снова повторил!

— О-о-о!

Администратор удалился, разговаривая сам с собой.

Мамия вошел в номер.

— Зачем ты его напугал? — с улыбкой спросил он Торнике.

— Кого?

— Администратора. Он, бедный, ни жив ни мертв!

Торнике самодовольно улыбнулся. Сам он по природе был труслив, и когда ему удавалось нагнать страх на других, это ему доставляло огромное удовольствие.

«Что может быть легче, чем напугать человека, — думал он, — главное, знать, как на кого действовать».

— Он спросил меня кто ты такой, — засмеялся Мамия, он все еще думал, что Торнике шутит.

— А что ты ему сказал? — Торнике делал вид, что на самом деле шутит. Совсем не обязательно, чтобы все догадывались, о чем ты думаешь.

— Ничего…

Торнике обиделся: «Что значит — ничего?»

— Где живет Андро? — спросил он после паузы.

— Я проведу тебя, — ответил Мамия, — в котором часу ты пойдешь?

— Если пойти к семи? — спросил Торнике, словно собирался поступить только так, как скажет Мамия.

— Не знаю, — смешался Мамия, — значит, мне прийти к семи?

— Что ты говоришь, Мамия, зачем тебе беспокоиться?

— Как хочешь.

— Не обижайся, дорогой, приходи непременно, я буду ждать тебя!

Торнике терял превосходного проводника, потому так быстро отступил, но ухитрился сделать это так, будто Мамия сам навязался, а ему пришлось уступить.

— Значит, я тебя жду!

— Хорошо.

Выйдя из гостиницы, Мамия почему-то почувствовал себя одураченным, словно над ним насмехались в течение целого часа. Однако он постарался побыстрей избавиться от этого неприятного ощущения.

Торнике сначала словно бы в шутку стал бывать с Нинико, он сам удивлялся — что ему могло понравиться в этой девушке? Все остальное у Торнике было заранее продумано и намечено, а вот в любви он определенно дал маху. Он чувствовал, что Нинико совсем не та, на которой ему следовало бы жениться. Уж не говоря об остальном, Нинико обладала ничем не примечательной внешностью. А Торнике знал, что красивая жена — это трамплин, с которого можно далеко прыгнуть.

Сначала он внушал себе, что просто развлекается, а сам из кожи вон лез, чтобы понравиться Нинико. Его удивляло, что Нинико никогда не искала с ним встреч, даже скорее избегала их. Торнике не мог поверить, что не нравится Нинико. Ни на секунду не мог представить себе, что он в самом деле ей безразличен. Нинико как-то ему сказала, что любит другого. Торнике, разумеется, не поверил. Всех, кто знал Торнике, поражало это его увлечение. Сам он тоже был удивлен. Однажды кто-то ему сказал, что Нинико влюблена в Зазу, Торнике только пожал плечами, потому что знал от Лизико, что Заза с ума сходит по Магде, об этом он часто говорил в присутствии Нинико, рассказывал подробности романа Зазы и Магды. Подробности эти сочинил он сам.

Нинико слушала его молча и никак не реагировала. Торнике хотелось, чтобы Нинико оставила сцену, и он говорил ей об этом. Нинико в ответ только смеялась. Этот смех бесил Торнике, почему-то ему казалось, что она смеется над ним. Это ощущение неизменно сопутствовало всем его встречам с Нинико. Оставшись один, он готов был порвать с Нинико. Чем он заслужил насмешки глупой девчонки? Кто дал право этой жалкой актрисе насмехаться над заместителем директора института, кандидатом медицинских наук, человеком с большим будущим! Эта злость обычно превращалась в желание снова увидеть Нинико, доказать ей, что он непременно станет большим человеком. Его поражало, что на Нинико абсолютно не действовал блеск его головокружительной карьеры. Я люблю другого, твердила она, другого. Это упрямство Торнике объяснял влиянием театра и искусства вообще. Поэтому он ненавидел и театр, и искусство. Неведомую любовь Нинико он считал выдуманной и ложной, потому что не мог себе представить: как можно полюбить кого-то другого, когда он, Торнике, рядом!

Торнике сознавал, что его увлечение было ошибкой. Это было единственное в его жизни, что не могло принести ему никакой выгоды. И вдруг его, готового на такую жертву, сбивает с пути нелепое упрямство Нинико. Ему казалось, что не только Нинико, а все смеются над ним. Особенно стыдился он своего отца, который молчал, но по всему было видно, что крайне не одобрял его выбора. Торнике во всем подражал отцу, даже соревновался с ним. Он тайно вынашивал мечту превзойти отца. Он не любил его, не любил потому, что отец всегда вызывал в нем страх, Георгий подавлял его и без того слабую волю. С возрастом этот страх не исчезал, а рос. Хотя дома Торнике старался делать вид, будто детский страх давно уже предан забвению, все же он сам понимал, что отца ему не провести. Отец видел все. Торнике душила злоба, по он не в силах был высвободиться из-под влияния отца: ему казалось, что он стоит перед отцом голый, трусливый и безвольный.

Отец с сыном никогда не говорили о Нинико, но Торнике казалось, что отец в душе смеется над ним, словно зная, что Нинико и близко не подпускает его к себе.

— В чем дело, почему ты так на меня смотришь? — сказал однажды отцу Торнике. Эта нежданная смелость опять-таки была вызвана страхом.

— Хм, — ухмыльнулся Георгий.

— Торнике? — Эленэ сделала большие глаза. — Торнике?

— Торнике, Торнике! Я уже не ребенок.

— Хм, — опять усмехнулся Георгий.

— Не ребенок! — как можно тверже повторил Торнике.

— Ого, — это голос Лизико.

— Ты мой маленький мальчик, — сказала мать, — мой хорошенький сыночек.

— Чего ты смеешься? — повернулся Торнике к отцу.

Георгий бросил салфетку на стол, встал и прошелся по комнате, Эленэ тоже встала:

— Като!

Лизико взяла яблоко и показала Торнике:

— Хочешь?

Торнике не знал, что ему делать.

— Торнике, принеси мне газету, — сказал вдруг отец, — она на моем столе!

«Не принесу, — подумал Торнике, — ни за что не принесу!»

Но не успел он об этом подумать, как невольно поднялся. «Но ведь я не хам какой-нибудь!»

Он пошел и принес газету.

— А очки? — Георгий взял у него газету.

Торнике вернулся за очками.

— Торнике, держи! — крикнула Лизико и бросила ему яблоко.

Это произошло так неожиданно, что Торнике инстинктивно поймал яблоко, если бы он успел подумать — не стал бы ловить, потому что это на нет сводило всю его твердость и смелость.

Лизико бросила ему яблоко, и он, как бы соглашаясь на игру, поймал его. А это означало, что он забыл свой дерзкий тон и просит извинения.

Торнике, держа яблоко в руке, тупо уставился на Лизико.

— На что это похоже? — закричал он на сестру, — Как ты себя ведешь?

Лизико удивленно взглянула на него. Торнике продолжал кричать:

— Ты что, старшего от младшего не отличаешь? Не соображаешь, с кем и как надо вести себя! Коза! Коза! Коза! — Он с удовольствием отлупил бы ее, но это было бы слишком.

— Торнике, — Эленэ подошла к Торнике и пальцем коснулась яблока, в которое он вцепился обеими руками, — что это такое?

— Это? Яблоко.

— Тебе его бросила Лизико?

— Да.

— Вот видишь, какая хорошая девочка Лизико. Ну-ка, подойди и поцелуй ее, ступай! — она даже слегка подтолкнула его.

— Коза! — повторил Торнике.

— Что? — не поняла Эленэ.

— Ничего.

— Лизико, иди сюда! — позвала она Лизико. — Подойди и поцелуй брата!

Лизико подбежала, повисла на шее Торнике и поцеловала его в щеку.

— Георгий, Георгий, ты только взгляни на них! — крикнула умиленная Эленэ мужу.

Георгий снял очки и повернулся. Торнике потупился, ему было стыдно. Лизико не отставала и продолжала его целовать. Точно в такой позе засняты они на фотографии в Боржоми. Торнике тогда было пятнадцать лет. Лизико так же висела у него на шее и так же его целовала. Торнике показалось, что и сейчас ему те же самые пятнадцать и что он на всю жизнь останется пятнадцатилетним. Вне дома он всячески старался отбросить это неприятное чувство и поэтому с товарищами держался высокомерно. Это ему давалось ценой большого внутреннего напряжения, но зато он был удовлетворен. Сам он считал, что у него твердый характер, на самом же деле был ласков и обходителен и поскольку мягкостью добивался лучших результатов, нежели твердостью, то в конце концов уверился в том, что он всех обманывает и никто об этом не догадывается.

Но вот Нинико он не сумел обмануть! Не то что обмануть, а он как собачонка бегал за ней и готов был исполнить любое ее желание. Он часто приходил в театр, хотя знал, что отцу было неприятно его присутствие на репетициях.

Нинико не походила на других исполнительниц роли Офелии, слащавых и томных, лепечущих что-то по-кукольному.

Нинико словно боролась с кем-то, ободряла. Когда Нинико начинала говорить, все прикусывали языки и не сводили с нее глаз. При этом лица у них были напряженные и задумчивые.

Георгия охватывал жуткий страх, ему казалось, что актеры, разъяренные, вдруг бросятся на него одного и ни на кого другого. И хотя он понимал, что это не более чем нелепая навязчивая идея, все же в душе твердо решил уволить Нинико из театра.

Торнике же казалось, что Нинико поднималась все выше и смотрела на него откуда-то сверху, становилась недосягаемой, а он оставался стоять внизу, маленький и незаметный. Он с наслаждением изорвал бы в клочья этот бархатный занавес, вдребезги разнес бы прожектора, которые делали Нинико еще более недоступной, он сделал бы это с наслаждением, но…

В семь часов Мамия зашел за Торнике. Торнике, видно, только что поднялся с постели, умылся и теперь держал в руках полотенце.

— Я даже поспать успел, — сказал он.

— Я привел Адама, — сказал Мамия.

— Да что ты? — Торнике изобразил на лице радость. — Где же он?

— Сейчас поднимется.

— Разве я мог подумать, что встречу здесь столько знакомых, — сказал Торнике, направляясь в спальню.

— Садись! — крикнул он оттуда.

Мамия присел на стул. В это время в номер вошел Адам и остановился, услышав из другой комнаты голос Торнике.

— Уже семь лет, как я не видел Адама, — говорил Торнике, — последний раз я встретил его на улице, он сказал мне, что куда-то уезжает, не помню, куда. В школе мы очень дружили; Заза, я и Адам — неразлучная тройка. Нам хотелось все время быть вместе — днем и ночью. Адам был зачинщиком всех драк, — Торнике засмеялся, — хотя и Заза не отставал от него. Я тоже был порядочным драчуном, — он вдруг замолчал, словно почувствовал, что там, в другой комнате, Мамия не один. — Мамия! — окликнул он его.

— Что?

— Ничего… Да, о чем это я? Всю школу мы вверх дном переворачивали, а потом… Потом разошлись по разным институтам. По правде сказать, меня совсем не увлекала медицина… Что поделаешь… Мамия! — позвал он снова, чтобы проверить, слушает он или нет.

— Да?

— Я говорю, медицина не увлекала меня… А где же Адам?

— Он уже здесь, поднялся!

— Адам! — с распростертыми объятиями выскочил Торнике из спальни. Он уже успел одеться. — Адам!

Адам протянул ему руку:

— Здравствуй, Торнике!

Торнике обнял и расцеловал его, затем отступил на шаг и оглядел Адама с ног до головы:

— Ты еще больше вырос!

Он хотел положить руку ему на плечо, но это оказалось не так-то легко, поэтому ткнул его пальцем в живот:

— Ну, как дела?

— Да так, — Адам развел руками.

— Садись! Что ты стоишь? — Торнике уселся в кресло и положил ногу на ногу. — Мы часто вспоминали о тебе. Я даже знаю, что ты строишь здесь мост…

Мамия заерзал на месте от смущения: ведь Торнике от него узнал про Адама не ранее чем сегодня.

— Быть инженером — это большое, благородное дело, — сказал Торнике, — вот и я должен был стать инженером. Это было моим настоящим призванием, — произнося эту фразу, он старался не смотреть на удивленного Мамию, — ты умница, Адам, ты просто умница. Ну, что поделываешь, семьей обзавелся или нет?

— А ты на самом деле приехал сюда жениться?

— Это Мамия? — улыбнулся Торнике. — Да, уже пора, братец, пора! Может, ты знаешь Нинико?

— Нет.

— Не знаешь? — удивился Торнике.

— Не знаю.

— И отца ее не знаешь?

— Отца знаю.

— Мамия сказал мне, что он хороший человек.

— Должно быть…

Наступила тишина.

— Значит, мост строишь? — спросил некоторое время спустя Торнике.

— Да, строю мост.

— Значит, пока не женился?

— Да, пока не женился.

— М-да, — Торнике ладонью хлопнул по ручке кресла и встал: — Что ж, пошли?

— Пошли, — согласился Мамия, — уже пора.

— Вы будете моими дружками. Адам, ты пойдешь с нами?

Мамия взглянул на Адама и ответил за него:

— У Адама дело, и он пойти не сможет.

— Какое такое может быть у него дело? Умоляю: не бросайте меня сегодня, — потом он обнял обоих за плечи, — вы мои шаферы!

— Извини, — сказал Адам, — но я никак не могу пойти!

— И слышать не хочу! — Если вначале Торнике не хотел, чтобы его сопровождали, то сейчас он струсил и не представлял себе, как явится к Андро один.

Торнике долго упрашивал Адама. Мамия молчал, он был уверен, что Адам не пойдет.

— Ладно, пошли, — согласился вдруг Адам.

Мамия удивился:

— Что ты сказал?

— Пойду, а в чем дело? — обернулся Адам к Мамии.

— Вот и прекрасно! — воскликнул Торнике.

— Адам, — начал было Мамия, но Адам не дал ему договорить:

— Я иду, и кончено!

Мамия пожал плечами:

— Как хочешь.

Адам и сам не знал, как у него это получилось, как он так сразу решился идти. Но, согласившись, он уже не мог отказаться.

Они вышли на улицу и направились к дому Андро Бардавелидзе.

По дороге Торнике шутил, смеялся и называл себя зятьком. Адам и Мамия шли молча.

Когда они подошли к воротам, Мамия дернул за проволоку. В глубине двора зазвонил звонок.

Адам вынул сигарету и закурил.

Мамия смотрел на Адама.

— Может, мне лучше вернуться, пока не поздно? — нервно засмеялся Торнике.

На звонок выглянул Гага.

— Дома ли наш дорогой хозяин? — Торнике потрепал мальчика по щеке и ступил во двор.

Мамия и Адам последовали за ним.

— Дядя Адам! — пролепетал мальчик. И вдруг завопил во все горло:

— Тетя Тина, дядя Адам пришел!

Адам вздрогнул, Мамия взял его за руку, а Торнике растерянно улыбнулся.

— Дядя Адам! — продолжал кричать мальчик. — Дядя Адам!

На лестнице показался Андро. Он застыл на пороге, и лицо его исказилось.

— Привет, Андро! — крикнул Мамия. — Принимай гостей.

— Прошу, прошу! — Андро не двинулся с места.

— Гость из Тбилиси, — говорил Мамия, поднимаясь по лестнице, — хочет тебя видеть. — Мамия торопился дать понять Андро, что они с Адамом тут ни при чем, что они просто указали гостю дорогу.

— Я рад! — сказал Андро, не сводя глаз с поднимающегося по ступенькам Адама.

На лестнице Мамия всех опередил, и пока Торнике и Адам поднимались, он успел что-то шепнуть Андро. Андро кинулся навстречу Торнике:

— Прошу дорогого гостя!

Он кивнул и Адаму. Адам крепко держал Гагу за руку. Внезапно мальчик вырвался и влетел в дом с криком:

— Тетя Тина, дядя Адам пришел!

Адам повернулся к выходу и собрался уходить, но Мамия остановил его.

Мамия представил Торнике хозяину, и Андро повел их в дом:

— Входите, пожалуйста! Входите!

Адам ничего не слышал, он был словно в дурмане и очнулся только тогда, когда Торнике произнес его имя.

— Адама, конечно, вы знаете? — спрашивал Торнике.

— Еще бы…

— Мы вместе учились в школе.

— Что вы говорите?

Адам огляделся по сторонам. Все сидели за столом. Он не помнил, как они вошли в дом, как сели за стол, словно его притащили сюда спящего и он только теперь проснулся.

Андро встал:

— Я вас на одну минуту оставлю.

— Если позволите, я пойду с вами, — попросил Торнике.

— Пожалуйста.

Они вышли в другую комнату, и Мамия заметил, как плотно Торнике прикрыл дверь, он не хотел, чтобы их разговор был слышен.

— Адам!

— Что?

— Может, мы пойдем?

— Пошли, — Адам продолжал сидеть и осматривать комнату.

Свисающий со стены ковер покрывал кушетку. На кушетке лежали две большие мутаки и вышитая подушечка, на стене поверх ковра висели две фотографии: Андро и какая-то пожилая женщина. Рядом с кушеткой — пианино. На пианино целый караван мраморных слоников. У стены возвышался книжный шкаф. Рядом со шкафом висел большой портрет Шота Руставели. Пол, выкрашенный красной краской, так и сверкал. Его, видимо, неустанно натирали теми кусками войлока, которые сейчас валялись у дверей.

Дверь скрипнула, и вошел Гага.

Держась за ручку, он нерешительно остановился на пороге. По тому, как он тер глаза, было видно, что он плакал.

— Гага! — позвал его Адам.

Мальчик даже не взглянул на него, то открывая, то закрывая скрипучую дверь.

— Гага, иди ко мне!

— Нет, — ответил мальчик.

— Почему ты плачешь?

— Тетя Тина… — мальчик стал было снова всхлипывать, но сдержался.

— Скажи мне, что с тобой случилось!

— Тетя Тина на меня рассердилась.

— Поди ко мне.

— Нет, — мальчик повернулся и закрыл за собой дверь.

— Сыграем в нарды, что ли, — Мамия поднялся, взял с подоконника нарды, — сыграем?

— Сыграем! — сразу согласился Адам.

В комнату опять кто-то вошел. Адам не поднял головы, сердце и так подсказало, что это была Тина. И словно в подтверждение раздался голос Мамии:

— Как поживаете, Тина?

— Хорошо, — ответила Тина.

Адам так уставился на кости, которые держал в руках, словно только что нашел их. Тина что-то взяла со стола. Наступила тишина, Адам чувствовал, что Тина все еще в комнате.

— Бросай! — раздался голос Мамии.

— А? — Адам поднял голову. И вдруг понял, что Тины в комнате уже не было.

— Бросай, говорю!

Теперь в комнате появился Торнике, и проигравший Адам уступил ему место. Сам подошел к книжному шкафу и взял с полки первую попавшуюся книгу. Он отошел и сел в уголке, стараясь быть как можно незаметнее. Положив книгу на колени, он взглянул на обложку, это оказался «Таинственный остров». Адам открыл книгу и начал читать. Не понимая ни слова, он все же продолжал читать. Почему-то он считал, что, пока сидит за книгой, его никто не замечает, не видит. Он не помнил, сколько прошло времени. Кто-то входил и выходил. Временами до него доносился громкий смех. Потом загремели костяшки нард, видно, их убирали со стола. К нему подошел Мамия и что-то сказал. Адам кивнул, хотя не слышал, что ему говорили. Затем Мамия положил ему на плечо руку, видимо, хотел ему на что-то указать, но Адам головы не поднял. Теперь он услышал голос Торнике:

— Адам, что ты читаешь?

Адам выпрямился и в тумане (ему показалось, что и комнате стоит непроглядный туман) отыскал лицо Торнике и улыбнулся ему. Этой улыбкой он хотел отделаться от Торнике, но тот не отставал:

— Ты с самого детства любил читать! Ха-ха-ха-ха!

Адам снова улыбнулся и вернулся к книге. Торнике злоупотреблял тем, что они вместе учились в школе, и позволял себе смеяться над ним. Может быть, в комнате сейчас находилась и Тина; лишь бы не было Андро.

Вокруг него в тумане сновали, скользили, мерцали предметы и люди.

Голоса, доносившиеся издали, постепенно росли и оглушительно взрывались возле самых ушей Адама. По громче всех был смех Торнике, беззаботный, вольный, ничем не сдерживаемый, смелый…

— «Таинственный остров»? Ха-ха-ха-ха! — смеялся Торнике. — Молодец, Адам, молодец.

И вдруг в этом густом тумане отчетливо и ясно он увидел класс, себя самого, на последней парте, в поношенной дядиной шинели. Он еле умещается за партой, потому что выше всех ростом и ровесники едва достают ему до плеча. В классе полумрак, за окном осенний дождь. Учитель, тощий, низенький, выводит на доске формулу, поднимаясь на цыпочки, пиджак его задирается кверху, обнаруживая распоротый задний карман брюк. Адам читает «Таинственный остров», именно «Таинственный остров» — это он помнит точно. Книга старая, вся изорванная. Адам сидит боком, книга лежит у него на коленях.

— Уважаемый учитель! — раздается голос Торнике. — Адам читает книжку, постороннюю книжку. — Он знает, что Адам может поколотить его, и все же ябедничает.

— Ха-ха-ха-ха! — смеется Торнике. — Медведь научился читать, слыханное ли дело!

Торнике теперь ничто не сдерживало, он ничего не боялся. Удивительно, как он понял, что Адам связан по рукам и ногам, что даже на глазах у него повязка. И мишенью для своих острот он избрал Адама. Наверно, надеялся, что насмешки над таким богатырем зачтутся ему за храбрость.

Адам вынужден был сносить все молча. И Торнике об этом знал!

Посторонним обычно кажется, что товарищи по школе непременно закадычнейшие друзья. Так уж принято считать!

Гости смеются. Адам никак не может их разглядеть — когда только собралось столько гостей?

— Адам читает постороннюю книгу!

Адам прячет книгу в парту.

— Читает постороннюю книгу! Постороннюю!

Эти слова звучат угрожающе. Ученики в оцепенении смотрят на Торнике и боятся смотреть в сторону Адама. Почему-то именно сейчас они вспоминают, что родители Адама далеко, очень далеко. Ими овладевает страх, хотя они сами не понимают, чего боятся.

— Адам, выйди из класса! — кричит учитель.

Адам видит, как у него дрожит рука, в которой он держит мел.

— Прошу к столу! — приглашает Андро.

— Адам, очнись! — шепчет ему в ухо Мамия.

Адам поднял голову.

Стол уже был накрыт. И в комнате стоял разноголосый гул. Адам увидел Вахо. Он расставлял на столе бутылки с вином. Адам удивился: ему-то что здесь надо? Вахо почувствовал на себе его взгляд, повернулся и кивнул ему. Вахо был неузнаваем: в белой сорочке и новом галстуке. С того дня, как Адам едва не избил его, он на стройке не показывался, и Адам считал, что он уехал.

Вахо хлопотал весело и охотно. Видно было, что в этом доме он свой человек. Он вносил бутылки с вином и, вероятно, успел немного хлебнуть, лицо его разрумянилось, хотя пьян он не был.

В одном из углов комнаты сгрудилась вся местная интеллигенция. Директор банка что-то рассказывал, остальные слушали его с напускным вниманием, украдкой поглядывая на уставленный блюдами стол.

В дверях стоял Бежан и разговаривал с Торнике. Когда Адам повернулся в его сторону, Бежан помахал ему рукой, а потом снова повернулся к Торнике:

— Да, зима так и прошла, совсем не было снега.

— А в Тбилиси большой снег…

Потом Андро пригласил гостей к столу. Сам он уселся во главе стола и рядом с собой посадил Торнике.

Он встал, положил руку на плечо Торнике и сказал:

— Хочу вам представать моего желанного гостя…

Андро представил будущего зятя, Торнике вскочил, сделал общий поклон и широко развел руки в стороны:

— Очень приятно, очень-очень приятно!

— А теперь за дело, — обратился к гостям Андро, — угощайтесь, прошу вас.

Все дружно принялись за еду, и наступила некоторая пауза: раздавался только звон ножей и вилок. Вахо опять принес вино, оглядел стол и увидел, что места для бутылок не осталось.

— Садись, Вахо! — крикнул Андро.

Вахо показал на бутылки: что с ними делать?

— Поставь их возле кушетки, а сам садись!

Гости потеснились, и Вахо сел, взял белоснежную салфетку, ловким взмахом развернул ее, постелил себе на колени; потом взял бутылку и наполнил бокалы соседей.

В комнату вошла Тина. Она ежеминутно входила и выходила, потому что помощников у нее не было. Она даже ни разу не взглянула на Адама. Он тоже на нее не смотрел. Но ни одно ее движение не укрывалось от него. Тина на ухо что-то сказала Андро, Андро кивнул ей в ответ. Когда Тина открыла дверь и собралась выйти из комнаты, Бежан остановил ее:

— Разве так можно, дорогая хозяйка! Посидите хоть немного с нами!

Типа что-то ответила, но так тихо, что ее никто не услышал.

— Она сейчас придет, — сказал за нее Андро.

Тамадой, конечно, избрали Андро. Он начал пить маленькими стаканами, а потом незаметно перешел на большие. После нескольких тостов Адам очнулся и осмелел. Вино он пил с удовольствием, ничем не закусывал, тарелка его все время была пуста.

— Я сам делал это вино и приберег его для сегодняшнего дня, — хвалился Андро.

Гости обращались с Торнике почтительно. Когда Андро выпил за его здоровье и назвал его зятем, все встали и обратились к Торнике с длиннющими тирадами.

Торнике стоял, опустив голову, изображая смущение. Когда Андро кончил говорить, он обнял Торнике, и они расцеловались.

— Спасибо, папочка, спасибо!

За тостом последовала песня. Запевалой был Вахо. Он сидел, отодвинувшись далеко от стола, и ни к чему не притрагивался, словно и не сидел вовсе за столом. Гости стали ему подпевать, и загремело «мравалжамиер». Тина остановилась в дверях, она стояла и смотрела на поющих, словно не решалась подойти к столу, пока звучит песня.

Бежан встал, не прерывая пения, подошел к Тине, взял ее под руку и подвел к столу. Андро осушил довольно вместительный рог, снова наполнил его и передал Торнике. Торнике пить не стал и рог передал Адаму:

— Моему дорогому Адаму!

— Ты же еще сам не выпил, — запротестовал Адам.

У Торнике сразу нашлось множество защитников: ему нельзя, для него сделаем исключение!

И Вахо покачал головой: нет, нет, не будем его заставлять!

Адам медленно, с передышками, опорожнил рог. Он мог выпить его одним залпом, но постеснялся, потому что Андро одолел этот же рог с большим трудом. Адам передал рог Бежану и, садясь, шепнул Мамии:

— Вино нынче не берет меня!

— Ты бы закусил чем-нибудь — посоветовал Мамия.

«Странно, вот я трезв, — думал Адам, — а петь мне страшно хочется. Хоть бы кто-нибудь начал».

Он размяк и почувствовал себя счастливым. Взглянул на Тину, она глядела в тарелку и улыбалась.

«Хоть бы кто-нибудь начал…»

Он чуть было не попросил Вахо, но Вахо стоял с рогом в руке. Выражение лица у него было такое, словно он ждал наступления могильной тишины.

— Дайте же сказать Вахо! — тщетно призывал к порядку Андро. Бежан подмигнул Адаму, Адам улыбнулся.

— Почтенное общество, — сказал Вахо, но тут же замолчал, потому что директор школы именно в эту минуту потянулся за сациви; он стоял, перегнувшись через стол, с тарелкой в одной руке и ложкой в другой. Когда наступила тишина, он вопросительно взглянул на Вахо.

— Берите, дорогой, берите, — ободрил его Вахо, — не смущайтесь!

Директор школы положил себе на тарелку сациви, виновато улыбнулся и сел.

— Почтенное общество, — повторил Вахо, — я счастлив, что сегодня нахожусь среди вас, — он посмотрел на Торнике, — рад, что за нашим столом присутствует такой замечательный человек, достойный сын своего замечательного отца и сам — личность замечательная! Позвольте мне выпить за здоровье этого человека.

— За него мы уже выпили, — напомнил ему Бежан.

— Позволите вы мне или нет? — обратился Вахо к Андро.

— Ради бога, дорогой, — засуетился Андро, — пей.

Торнике засмеялся:

— Разве это так необходимо?

Вахо подошел к Торнике:

— Пью за вас с большим уважением! — он припал к рогу.

— Очень вам признателен, — ответил довольный Торнике.

Вахо наконец опорожнил рог, взял со стола редиску и поднес ее ко рту.

— Ведь я тоже артист, — он неожиданно икнул, — прошу прошения! Я настоящий артист!

Гости дружно обернулись к директору местного театра, тот солидно кивнул головой, подтверждая, что Вахо артист.

— Если хотите, я могу вам прочитать стихи, — Вахо с чувством положил руку на грудь и качнулся, — позвольте вас расцеловать, — обратился он к Торнике и потянулся к нему.

— Не стоит беспокоиться, — Торнике отодвинул свой стул назад, — я люблю стихи, — добавил он.

— «Встретил я раз печенега», — начал Вахо.

— Вахо, садись! — приказал ему Андро.

— Вы замечательный человек! — сказал Вахо Торнике.

— Благодарю вас, — Торнике засмеялся и окинул присутствующих победоносным взглядом.

Вахо усадили. Андро выпил за здоровье Бежана. После Андро слово взял Торнике.

— Вот самое благородное дело, — сказал он, — в детстве я мечтал стать милиционером. — По столу пробежал сдержанный смех. — Быть бдительным стражем порядка — это великое дело!

— Что он за тип? — тихо сказал Мамия Адаму. — Всем говорит одно и то же.

— «Птичка-горлинка летела, оу рануни», — заорал вдруг Вахо.

— Вахо, пригляди за вином! — прикрикнул на него Андро.

— «За орла ее я принял, оу рануни», — подхватил Бежан.

Тогда Андро сделал Вахо знак рукой: не вставай и продолжай петь.

Адам пел самозабвенно. И вдруг почувствовал, что поет он один. Ему стало ужасно стыдно. Что же Мамия меня не одернул, подумал он, и тут же услышал голос Мамии:

— В древних Сиракузах, оказывается, был такой обычай, — говорил Мамия, — в древних Сиракузах… Я знаю, вы будете смеяться, но…

«Готов!» — подумал Адам.

— Дайте мне точку опоры! — провозгласил Мамия.

— Мамия, — потянул его за рукав Адам.

— Оставь!

Но Мамию никто не слушал. За столом уже образовалось несколько групп, одни разговаривали между собой, другие пели и никого не слушали, а на тамаду и вовсе внимания не обращали. Андро это мало тревожило. Обняв Торнике за плечи, он что-то горячо доказывал ему. Торнике пытался как-нибудь отстранить руку Андро. Ему уже все порядком надоело и хотелось в гостиницу, спать.

— Я знаю, все вы смеетесь надо мной, — сказал Мамия и вдруг закричал — Архимеда убил варвар, варвар!

Торнике помахал Мамии рукой, хотя и не слышал, о чем тот говорил.

— Ты тоже, — Мамия указал на Торнике, — ты тоже смеешься надо мной!

Торнике не разобрал, что сказал ему Мамия, стараясь, чтобы Андро не заметил, он делал Мамии знаки, что пора уходить.

Поднялся директор школы:

— Мамия, я люблю тебя как родного брата, ты же знаешь это!

— Нет! — ответил Мамия. — Нет!

— Я хочу спеть цыганский романс, — твердил Бежан.

Начальник почты, положив голову на стол, сладко спал, на его лице играла блаженная улыбка. Во сие он стучал пальцем по тарелке. Можно было подумать, что он сидит за телеграфным аппаратом.

«Вот все опьянели, — думал Адам, — а я абсолютно трезвый!»

На самом деле он-то был пьянее всех. Его настолько развезло от вина, что ему вдруг захотелось провозгласить тост, и это желание подняло его на ноги. Он наполнил большой бокал и оглядел всех сидящих за столом.

— Ого! — воскликнул Торнике и ободряюще кивнул ему, решив, что Адам будет пить за здоровье тамады.

Сейчас Адам любил всех на свете и хотел сказать что-нибудь такое, что бы всех обрадовало. Дрогнувшим голосом он начал:

— Я хочу, чтобы все мы долго жили. Пусть вечно существует небо, хлеб, песня… Главное, чтобы человек был счастлив…

— Ого! — воскликнул снова Торнике. — Медведь заговорил.

Вахо расхохотался:

— Медведь! Медведь! Ох, умираю! Ха-ха-ха-ха!

Адам продолжал:

— Как хорошо, когда ты не одни, когда идет дождь. Пусть себе идет, не беда! Хорошо, когда ты слышишь чей-то голос, хотя бы голос дождя…

И тут он сам почувствовал, что пьян, собственный голос показался ему чужим и странным. Так он никогда не разговаривал.

— Медведь защебетал! — не унимался Торнике. Он как будто шутил, на самом же деле злился на Адама за его бесконечно длинный тост, так некстати начатый.

Кроме Вахо засмеялись и другие. Хмыкнул и Андро, но так, чтобы Адам не заметил.

Мамия разговаривал сам с собой; Бежан все порывался петь; директор школы, насупив брови, смотрел на Мамию; начальник почты спал; Вахо так и ел глазами Торнике и, что бы тот ни сказал, начинал хохотать.

— Ты кончил? — спросил исполкомовский секретарь у Адама.

— Вот и сейчас я счастлив, — продолжал Адам, — сам не знаю отчего…

— Он счастлив! — смеялся Торнике.

— Ха-ха-ха-ха! Умереть можно! — смеялся Вахо.

— Что тут смешного, не понимаю? — очень тихо, почти про себя проговорила Тина.

Но эти негромкие слова услышали все. За столом наступила тишина. Проснулся начальник почты, словно его разбудила эта внезапная тишина.

Адам посмотрел на Тину, она сидела потупившись. Все старались не смотреть на нее и, словно сразу проголодавшись, начали ковыряться в своих тарелках.

— Тина! — закричал Адам. — Тина! Я люблю тебя, Тина!

Он сорвался с места и выскочил из комнаты.

Некоторое время спустя, уже на улице, его догнал Торнике. Он тоже выбежал без пальто.

— Что ты со мной сделал, что?! — закричал он издали.

Адам не остановился и даже не обернулся.

— Адам!

— Чего тебе? — повернулся Адам.

— Что ты со мной сделал?

— При чем здесь ты?

— Разве так ведут себя в приличном обществе?

— Отстань!

— А я думал, что ты мне друг.

— Отстань, говорю. Отстань!

— Что ты из себя воображаешь, — разгорячился Торнике, — но и на таких, как ты, найдется управа!

Не успел он это произнести, как Адам угодил ему кулаком прямо в лицо. Торнике отлетел и растянулся в луже. Адам повернулся и ушел.

Через некоторое время к Торнике, лежавшему в луже, подскочил Вахо:

— Уважаемый Торнике!

Торнике открыл глаза. Вахо склонился над ним и попытался его поднять, но сам поскользнулся и упал.

— Я очень рад был с вами познакомиться, — говорил Вахо, оттирая рукой налипшую на лицо грязь, — очень рад…

Торнике наконец поднялся.

— Уважаемый Торнике, — попросил Вахо, — дайте мне руку, я не могу встать!

— Босяк, — процедил сквозь зубы Торнике.

Вахо проводил удивленным взглядом удалявшегося Торнике, а потом громко запел:

— «Птичка-горлинка летела, оу рануни…»

 

Эпилог

У входа в палату Зазу остановила медсестра.

— Долго оставаться у больной нельзя.

— Хорошо.

Заза отворил дверь и вошел.

В маленькой комнате царил полумрак. Свет проникал только через застекленную дверь. В комнате стояла одна кровать, возле кровати — стул и низенькая белая тумбочка.

Нинико лежала с закрытыми глазами. Зазе показалось, что она спит. Он тихо сел на стул, цветы положил на тумбочку.

Нинико открыла глаза.

— Здравствуй, Нинико, — сказал Заза негромко.

Нинико молчала.

— Я принес тебе цветы…

— Знаю, — сказала Нинико.

— Ты же не видела? — улыбнулся Заза. Он старался разговаривать с ней как можно непринужденнее.

— Все приносят цветы…

— Нинико…

— Не надо, Заза, не надо… Разве ты виноват? Вероятно, так было нужно. Какая я была дурочка.

— Почему ты плачешь?

— Я не плачу…

— Все будет хорошо, вот увидишь! Мы еще много спектаклей поставим с тобой! Все главные роли будут твои! Вот увидишь, как все будет хорошо!

— Знаю…

Некоторое время они молчали.

— Я никогда не буду больше плакать, — сказала Нинико, — Заза!

— Я слушаю тебя…

— В Тбилиси есть крематорий?

— Не знаю, кажется, нет. А почему ты спросила?

— Мне все время снится Торнике, как будто он кричит: надо отвезти ее в крематорий.

— Тебе уже хорошо, мне сказал врач… Оставь эти глупости.

— Пусть Торнике не приходит сюда. Заза, предупреди всех… Я очень тебя прошу.

— Не придет, обещаю тебе.

Нинико закрыла глаза и больше ничего не говорила.

Заза снова подумал, что она уснула. В это время в дверь заглянула медсестра и знаком велела Зазе выйти, Заза встал и вышел на цыпочках.

— Как она сегодня? — спросил Заза.

— Лучше. Она чудом спаслась, — медсестра с явным удовольствием болтала с Зазой, — еще хорошо, что подоспели вовремя, газ очень опасен. Как все же она оставила кран открытым?

— Бывает, — сказал Заза, — все бывает…

— Ну, конечно, — медсестра смотрела Зазе прямо в глаза. — Вы ее хорошо знаете?

— Мы с ней друзья.

— Может, она любила кого-нибудь? — спросила медсестра, таинственно оглядываясь по сторонам, словно боялась, как бы кто-нибудь не услышал ее вопроса.

— Любила, — Заза понял, что так легко от любопытной девицы не отделаешься. Пожалуй, разумнее хотя бы частично удовлетворить ее любопытство.

— Любила? О, боже! — медсестра прижала руки к груди. — Ну и что?

— Вы о чем?

— А он ее тоже любил?

— Нет.

— Он любил другую, да?

— Да, — с трудом выговорил Заза. Он чувствовал, что говорит медсестре правду.

— А этот мужчина — ее отец, — сказала медсестра, Заза повернулся и увидел мужчину в белом халате, он сидел, скрестив руки на груди, затылком упираясь и стенку.

— Он все время сидит и плачет, — сказала медсестра, — а к дочке войти не может!

Заза попрощался и вышел.

На улице было темно.

У телефонной будки Заза остановился, постоял немного и пошел дальше. Не пройдя и двадцати шагов, он вернулся и открыл дверцу будки.

— Танцы! Танцы!! Будем танцевать! — девушка вскочила на стул и взмахнула руками: — Все танцуют!

Включили магнитофон.

Долговязый парень начал танцевать. Вокруг него сразу образовался круг, видно, парень танцевал лучше всех. На него смотрели с восторгом. Одни — потому, что им на самом деле нравилось, как он танцует, другие — чтобы кто-нибудь не подумал, что им не правится.

— Танцы! Танцы! — кричала девушка, стоя на стуле.

Она была босиком, в белом платье в синюю полоску, с вышитым на груди якорем. Девушка соскочила со стула, прорвала круг и тоже стала танцевать. Ничего не видящими глазами она смотрела перед собой, губы ее дрожали, словно она что-то твердила про себя.

В углу сидели двое с пустыми бокалами в руках. Можно было подумать, что им лень подняться и поставить бокалы на стол. Они не знали друг друга и рядом очутились случайно. Один — поэт, другой — футболист. Футболист был в шикарном костюме. Из-под распахнутого пиджака выглядывала пестрая сорочка. Встретили его криками восторга и сразу же забросали вопросами, на которые он отвечал кивком головы. У него такая привычка — прежде чем ответить на вопрос, он сначала непременно кивнет, а потом ответит. А сейчас он успевал только кивать, впрочем, его ответы никого не интересовали. Наверно, потому, что присутствующие знали футбольных новостей больше, чем этот прославленный футболист.

Потом все оставили его в покое и вовсе позабыли о нем. Он сам подходил к гостям с улыбкой, кивал головой и начинал:

— Вот Гарринча, например… На два сантиметра…

— Что? — спрашивали его ради приличия.

— На два сантиметра ниже меня.

— Да что вы, не может быть! — И снова продолжали прерванный разговор.

Тогда футболист подходил к другому. Он был добрый малый и хотел всем доставить удовольствие. В ответ на него глядели с нескрываемым удивлением, чокались с ним, словно он только для этого подходил. Так он постепенно обошел всех гостей, со всеми перечокался и опустился на стул, удивленный и растерянный.

Поэта никто не знал. Впрочем, сам он был уверен, что его знают все. Он сразу же разобрался в обстановке и уселся в углу.

Если его знают, подумают — какой он скромный, если не знают — тоже лучше сидеть одному.

Вот они и сидели с пустыми бокалами в руках и смотрели на танцующую пару.

Футболист умел танцевать. В своей компании он всегда танцевал. Здесь же он стеснялся обнаружить свое умение. У него было такое выражение лица, словно танцы он видел впервые.

«Странно, — думал поэт, — неужели я так постарел?»

Потом поэт заметил телевизор, стоявший прямо на полу. Экран светился, но звук не был включен. На экране он увидел знакомое лицо, выступал довольно известный поэт, похоже было, что он читал стихи, он размахивал руками и оттого, что голоса слышно не было, казался смешным… «Ага! — обрадовался поэт. — Давай, читай, читай!»

Он рукой указал футболисту на телевизор. Тот его не понял, но на всякий случай улыбнулся.

В это время в дверях показалась какая-то женщина:

— Магда! Магда, тебя к телефону!

Босая девушка выбежала в переднюю и взяла трубку.

— Слушаю, — после танца она тяжело дышала, — слушаю — да, да, Магда. Кто говорит? Заза? А-а-а, помню, помню… я? Хорошо… алло! Алло! Ничего не слышно! Алло! Да, позвоните… как-нибудь… Всего!

Магда положила трубку и постояла некоторое время, не отнимая от телефона руки. Она о чем-то думала. Затем вошла в комнату и надела валявшиеся в углу туфли на высоких каблуках. К ней подошел долговязый парень.

— Магда, — спросил он, — кто это был?

Магда ничего не ответила. Когда она поравнялась с поэтом и футболистом, парень догнал ее и схватил за руку повыше локтя:

— Магда!

— Что?

— Я больше так не могу!

— Идиот! — сказала Магда.

Она подошла к поэту и спросила его:

— Вы знаете Зазу Кипиани?

Тот улыбнулся:

— Зазу Кипиани?.. Слыхал…

Потом Магда подошла к футболисту:

— Может быть, вы его знаете?

— Нет, — ответил футболист.

Тогда она обернулась к длинному:

— И ты тоже не знаешь?

— Магда, я ведь люблю тебя! — заныл тот. — Так нельзя!

Пять лет его мысли были заполнены Магдой, а теперь все кончилось. Сердце подсказывало ему, что рано или поздно это должно было случиться. Целых пять лет он любил ее и, наверно, будет любить вечно.

Вешая трубку, он понимал, что, хотя все и кончено, ничто никогда не сможет занять место этой любви. Любовь эта вдруг превратилась в воспоминание, и этим воспоминанием можно было жить.

Снег оставался только на крышах, и то местами, лежал неровными темными пятнами. На улицах снега уже не было. И небо, до сих пор скрытое снежной пеленой, теперь вдруг прояснилось, усеянное множеством звезд. И воздух изменился, утеряв привкус мороза.

Под лунным светом матово поблескивали окна домов, словно вместо стекол в них были вставлены жестянки.

На Мтацминде телевизионная мачта стояла среди самых звезд. Ветер гнал обрывки облаков, и от столкновения с ними она как будто слегка покачивалась.

С водосточной трубы двухэтажного дома свисали сосульки. Заза заметил, как с них каплет вода. Так вот он откуда, этот звук, который он слышал давно, слышал, когда входил в телефонную будку и тогда, когда разговаривал с Магдой.

Он подошел и подставил под сосульку ладонь. Капли звонко срывались одна за другой и наполняли пригоршню студеной водой.

— Вот, — сказал Заза громко, протягивая вперед руку, словно показывая кому-то настоящее чудо. — Вот кончилась зима…