Память у меня, вообще-то, ни к черту. Или, утешу сам себя, специфическая. Вот, скажем, с книгами: и спустя десятилетия помню смысл прочитанного романа, авторский, как сейчас выражаются, месседж могу без хлопот восстановить. А как звали главных героев и поженились ли они в конце концов – убей бог, не помню.

То же и в жизни. Вернусь, бывало, с каких-нибудь литературных посиделок, говорю жене, что встретил там такую-то. «И в чем она была одета?» – натурально интересуется жена. «Ммм», – тушуюсь я. «Нет, а все-таки, – не отстает спутница моей жизни. – В юбке или в брюках?» Начинаю припоминать, видел ли я коленки нашей общей приятельницы, но и это не всегда помогает, ибо что длинная юбка, что брюки, по мне, без разницы.

«Это, – объясняет мой друг-прозаик, – потому что память у тебя не писательская». Ну, не писательская так не писательская; я со своим недостатком уже вполне свыкся.

Пока не впал, как видите, в мемуаристский азарт, и то одно, вроде бы совсем стершееся, стало из памяти выниматься, то другое. Не вплоть, конечно, до фасона юбок, но все-таки.

«Ведь можешь же, когда хочешь», – как говорит мне обычно жена, когда я храбро берусь за починку… ну, не утюга, понятное дело, чего-нибудь попроще, но все-таки.

* * *

В ту пору, когда всё в нашей венценосной семье было, надо думать, еще благополучно, Людмила Александровна Путина решила, как это и подобает первой леди, взять шефство над чем-нибудь гуманитарным. И выбрала школьных библиотекарей. Вернее, библиотекарш, ибо какой же это мужчина согласится на такую низкооплачиваемую и, что уж говорить, малопрестижную работу?

Так что собрали – от Москвы до самых до окраин – этих подвижниц просвещения в роскошных столичных интерьерах. И о библиотечных проблемах разговаривать, и лекции слушать. В том числе мою – о современной русской литературе. А вечером всех нас – и библиотекарш, и лекторов – повезли ужинать в кремлевский зал, только-только отреставрированный рачительным Пал Палычем Бородиным. Люстры сияют, зеркал и золота в преизбытке, и за каждым столом – помимо лекторов и милых наших женщин – еще непременно по зарубежному послу, по депутату с медийной внешностью да по народному артисту. «Запоминайте, будет о чем дома рассказать», – шепнул я соседке, которая, мы успели к тому времени познакомиться, никогда даже в Красноярске, своем краевом центре, не бывала, а тут – Москва, люстры, послы с народными артистами!.. «Да я запоминаю, – она мне в ответ. – Но кто же мне поверит?!»

Про угощенья, про тосты и речи рассказывать незачем. Лучше о том, что ближе к концу ужина, когда подавали уже десерты, по залу будто ветерок пробежал. Все обернулись – а в дальних дверях Путин Владимир Владимирович лично и пальцем левой руки так характерно постукивает по часам на запястье правой: время, мол, пора, жена и гости дорогие, по домам собираться.

На глазах у полюбившихся мне библиотекарш слезы – умиления, конечно. Кому же из них этот мужнин жест не знаком?..

И что гадать, удачная ли это была придумка кремлевских имиджмейкеров, чтобы сиятельные образы утеплить, или оно действительно само собою так получилось?..

* * *

В начале 1990-х я был на «ты» и по имени с министром культуры и всеми тремя его заместителями. Большой пользы «Знамени» это не принесло, но сам стиль эпохи, когда казалось, что мы одного рода-племени с важными государственными чиновниками, вселял, скажу так, надежды.

Теперь этот стиль, разумеется, переменился. К людям, принимающим решения, удается пробиться, если удается, только через плотную толщу секретарей, референтов, помощников, советников и проч. и проч. Именно что «проч(ь)». Да и с бывшими своими добрыми знакомцами, что во власти уцелели, говоришь теперь по-другому: без прежней короткости и понятно, что на вы, со всем почтением. Они и перезванивают-то не всегда. Далеко не всегда.

Простецкий стиль 1990-х среди людей при должности сохранили немногие. Может быть, только Владимир Ильич Толстой, советник президента. И, уж безусловно, Владимир Викторович Григорьев из Роспечати.

Иду я как-то с сыном, тогда еще школьником, по коридору, а навстречу Владимир Викторович с Леонидом Парфеновым, что был как раз в самом зените славы. Тормознули, обменялись рукопожатиями. «А это, – говорю, – мой сын. Звать Костей». Тогда Григорьев и ему руку подал, а за ним Парфенов. «Володя, – говорят, – Леня…»

Чепуха, казалось бы, малость. А сын до сих пор помнит. И я, как видите, помню.

* * *

Странная вещь, непонятная вещь: смотришь, бывает, на наших государственных мужей (и жен) по телевизору, и скулы сводит. Между тем рассказывают, что в личном общении люди это почти всегда исключительно приятные, даже образованные, с полуслова все схватывают.

О Путине, во всяком случае, лет пятнадцать назад, когда он в роли еще главы правительства ходил представляться писателям в ПЕН-клуб, участники этого сборища говорили если не с воодушевлением, то с надеждой. Да и Медведев в ту пору, пока он не пробовался еще на амплуа президента, произвел самое благоприятное впечатление на прогрессивных литераторов, приглашенных отужинать с ним в 8-й комнате Центрального дома литераторов.

Утверждают, впрочем, что умение нравиться входит в число обязательных для политика качеств. Не знаю, у меня своего опыта общения с самыми высокими персонами нет.

Не считая двухминутного разговора с Медведевым на книжной ярмарке позапрошлого года в Гаване.

И не считая встречи с Валентиной Ивановной Матвиенко, тогда еще вице-премьером по социалке, на Форуме молодых писателей в Липках. Молодые писатели на этой встрече, правда, явно скучали, зато их убеленные сединами руководители так и рвались в бой. И неудивительно, ведь разговор шел ни о какой не идеологии, да и о духовных скрепах тогда помину не было. Говорили о пенсиях, о социальном и медицинском обеспечении немощных литераторов, о том, как бы сделать так, чтобы пишущие не побирались в старости и болезнях.

Разговор продолжился за совместным то ли обедом, то ли ужином, весьма скромным, где мы с нею оказались сидящими рядышком. И говорили, говорили… Очень неглупа, думал я, помнится, и даже – с разнесением отрицательной частицы и определяемого слова – очень не глупа.

Разгоряченный, я даже спустя несколько дней отослал на имя Валентины Ивановны памятную записку со своими собесовскими и прочими идеями.

С тех пор прошли годы. И, разумеется, мне никто за эти годы так ничего и не ответил.

* * *

Были, рассказывают, мемуары, которые начинались фразой: «С Львом Толстым я никогда не встречался. Это произошло так. Я родился в обедневшей дворянской семье…» Ну, и далее еще страниц триста увлекательного повествования.

Я вот с Сергеем Михайловичем Мироновым, бывшим в оно время главою Совета Федерации, тоже никогда не встречался. Но письмо на его имя посылал. Это произошло так – люди из Роспечати, желающие «Знамени» только добра, как-то попеняли мне, что плохо, мол, мы работаем с регионами. Вот «Наш современник» знается с регионами, с губернаторами и местными заксобраниями – у него поэтому и тираж чуть ли не выше, чему «Знамени» с «Новым миром», вместе взятыми.

Меня, признаюсь, это задело. Но где мы, где губернаторы? А тут еще подсказка, уже не из Роспечати: «А почему бы вам не обратиться с каким-нибудь интересным для провинциальных читателей проектом прямо к Миронову? Сенаторы ведь представляют интересы своих республик и губерний, так неужели же они не захотят заработать очки на культурном окормлении своего электората?»

Ну, проект – дело недолгое, их у меня в шкафу уже две с половиной полки. Так что звонит мне спустя малое время советник Сергея Михайловича, в изысканных выражениях благодарит за чудо как интересные предложения, говорит, что его патрон всецело за, но… «Вы же понимаете, что у нас нет возможности давать сенаторам указания… А собственного бюджета у Совета Федерации кот наплакал…»

Что ж, кот так кот. Я говорю спасибо и уже собираюсь прощаться. А мне из трубочки: «Слушайте, меня вот только сейчас озарило. Перепишите-ка вы письмо на имя Сергея Михайловича, но уже не как спикера, а как главы партии „Справедливая Россия“, и он точно пойдет вам навстречу. Может даже статью написать специально для „Знамени“, на открытие номера»…

* * *

Получая ордена или премии из рук государства, писатели-патриоты обыкновенно приосаниваются, и грудь, что называется, вперед: мол, заслужили. А либералы чуть-чуть, или чуть более чем чуть-чуть, стесняются монаршей ласки. И говорят, как правило, что и не ждали совсем, ничего о выдвижении не ведали и, наверное, от награды бы отказались, но поздно уже, и кому он нужен, лишний скандал?..

Охохонюшки хо-хо, скажу я вам на это. Поскольку и самому случилось уже при Путине орден получить, и в распределении Государственных премий (ельцинского, правда, еще образца) поучаствовать, то точно знаю: процедура такова, что не ведать про свое выдвижение невозможно. Претендент обязан не только предварительно сообщить о своей готовности стать почествованным, но и, как правило, поставить личную подпись под теми или иными документами из наградного дела.

Или вот хотя бы не государственная вроде, но всё же и не так чтобы уж очень от государства удаленная, премия «Большая книга». Во всяком случае, письменное согласие участвовать в конкурсе и тут от претендента требуют.

Что полезно иметь в виду, сталкиваясь с яркими гражданскими жестами. Ну, вы помните, как Евгений Евтушенко в 1993 году громко отказался от награждения орденом Дружбы народов в знак протеста против войны в Чечне. Или как Юрий Бондарев – ни разу, правда, не либерал, но тоже в ту пору оппозиционер – уже в 1994 году отказался от такой же награды, заявив в телеграмме президенту, что «сегодня это уже не поможет доброму согласию и дружбе народов нашей великой страны».

Зачем же, спросите, они раньше-то заявляли о своем согласии, зачем дали наградному делу дойти до самого финиша? Вопрос глупый, ответят вам те, кто тоже питает склонность к ярким гражданским жестам, а говоря по-новорусски, к самопиару.

Я такой склонности не питаю. И отказываться от поощрений со стороны высшей власти своего государства отнюдь не призываю. Но глубоко уважаю тех, кто не считает для себя возможным в тех или иных исторических условиях брать награду от власти, которую они, наоборот, глубоко не уважают. Свободу выбора, в том числе и ошибочного, у нас никто ведь не отнимал, правда же?

Поэтому в пример можно, конечно, поставить Александра Солженицына, который в ельцинском 1998 году отказался от ордена Андрея Первозванного («…от верховной власти, доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния, я принять награду не могу»), зато при новой уже верховной власти принял-таки в 2006 году Государственную премию России.

Но мне лично почему-то милее пример Людмилы Петрушевской. Ее как прозаика в 1990-е выдвинули на соискание Государственной премии. Она не возражала, но, узнав, что должна самолично заполнять так называемый «Личный листок по учету кадров», свое согласие забрала. Это что же, сказала, я, значит, сама должна просить у начальства награду? Не буду, и всё тут.

А что потом? Потом Людмила Стефановна все-таки получила лауреатскую медаль, но уже в составе группы создателей спектакля «Московский хор». И необходимые документы, надо думать, скреплял своей подписью Лев Додин, руководитель постановки.

* * *

Лет десять тому назад дочь, работавшая тогда в одном из издательских домов, привозила мне журнал «Штаб-квартира», очень толстый и очень красивый, посвященный дизайну жилых помещений. Читать этот шедевр полиграфии мне было некогда, да и незачем, а вот картинки, если дочь, разумеется, наводила на что-нибудь особенное, мог и просмотреть. Так что листаю как-то и дохожу до интерьеров в особняке одного из хедлайнеров (во как!), а, говоря по-старому, одного из воротил российского книгоиздания. Гостиная – чудо как хороша.

Прихожая – вне сравнений, вне конкуренции. Спальня – ну а чего бы вы хотели? Рабочий кабинет…

И нигде – вы понимаете, нигде! – ни одной книжки. Даже в кабинете.

Может, оно и правильно; с грустью оглядел я свою комнату, заваленную книгами и журналами, журналами, еще раз журналами – своими, чужими, полученными по подписке, купленными в ларьке у метро или просто приблудившимися.

* * *

И снова – и в который уж раз! – с грустью прошел мимо книжных стеллажей в своей комнате: ведь треть же не читана, если не больше. Зачем покупал, спрашивается? А как же, отвечу, не купить, если книга – не факт, но потенциально, может быть, интересная – сама в магазине подвернулась или кто-то, вызывающий доверие, предложил ее выменять.

Саша Агеев в годы, для него уже последние, затеялся написать историю собственной домашней библиотеки. И мне, помнится, присылал несколько первых десятков страниц – ну, как вам? Я отнесся прохладно: не вижу, мол, издательской перспективы. Но он, похоже, на нее и не рассчитывал. Просто, я думаю, ему удовольствие доставляло само это зависанье над каждым потрепанным томиком. И я тоже… тоже ведь помню происхождение едва ли не каждой книги из тех, что у меня тогда осели.

Библия? Куплена у «жучка» за 50 рублей – чуть меньше половины тогдашней моей зарплаты. Райнер Мария Рильке? Привезен из таджикского города Курган-Тюбе. Цветаева? Выменяна на трехтомник Юлиана Семенова плюс два детектива, шведский, кажется, и канадский. «Белая» Ахматова с Модильяни на суперобложке? Украдена, то есть как бы утеряна без возврата, в поселковой библиотеке еще школьных моих лет.

Ну, и Книжная лавка писателей, конечно. О, эта железная лестница на второй этаж! По вторникам и по пятницам, в дни завоза! Когда больше одного экземпляра в одни руки не давали и очередь сзади напирала, так что выбирать было некогда, и, помимо того, что точно хотел, я, как и многие, мёл всё – и то, что в переводе с английского-французского-немецкого (дома только выяснялось, что купил роман новозеландского коммуниста или сборник стихов поэта из Ботсваны), и, это уж само собою, любые «Литературные памятники», любые томики «Жизни в искусстве», любые книги из «Библиотеки поэта» – вплоть до…

Вплоть до всего. Как с этим теперь расстаться? Жене, которая делала вид, что сердится на такую библиофагию, виновато объяснял, что это еще, дескать, и выгодное вложение денег. Пройдут, мол, годы… И действительно в эпоху перестроечного ажиотажа в «Книжном обозрении» даже объявления такие появлялись: меняю – ну, скажем – «москвич» на полный комплект «Библиотеки всемирной литературы».

Эта эпоха сошла, как морок. Поэтому в начале 1990-х собрался я наконец с духом, сложил несколько десятков уж точно лишних книг (двойные там экземпляры, тот же лирик из Ботсваны…) в рюкзак да сумку на колесиках… И в путь, в «Букинистический», кто помнит, на Сретенке.

Товаровед глянул мельком, две, может быть, даже три-четыре отобрал; остальное, говорит, забирайте. «А что, – спрашиваю, – эти книги вам не нужны?» «Эти, – выделил он вразрядку, – э т и больше никому не нужны».

Неужели, в самом деле, никому?

* * *

Нахватанность – вот слово, которое компьютер подчеркивает, будто ошибку, красненьким, и значение которого нынешние 20-30-летние представляют себе, поди, весьма туманно. А между тем годков 40–50 назад мало о чем так печалились требовательная советская печать и взыскательная советская школа, как о том, что подлинно образованных, культурных молодых людей в стране негусто, зато не счесть нахватанных.

То есть тех, кто в поэзии, конечно, не разбирается, а всего-то и может, что прочесть милой девушке полдюжины, от силы дюжину стихотворений на память. Тех, кто с «Маленькой ночной серенадой» знаком только по радиопередаче «В рабочий полдень», а – ну, надо же – тоже считает себя «подкованным», было тогда и такое словцо, в классической музыке. Тех, у кого книжек в домашней библиотеке всего штук сто, не больше, да и те сомнительного достоинства. И тех, наконец, кто, толком не зная ни театра, ни кинематографа, ни живописи, запомнил пару десятков имен, так что сумеет с видом знатока поддержать любой разговор об искусстве.

Ух как же их порицали, как стыдили!..

«Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество», – как мантру, повторяли одни изречение узника Мавзолея. Другие это некошерное имя на язык, конечно, не брали, зато, выхватив из самиздата неологизм «образованщина» (хотя Солженицын вообще-то совсем иное имел в виду), хлестко припечатывали им всех, кто учился понемногу чему-нибудь и как-нибудь, а если что и знал, то лишь в границах джентльменского набора.

Сменились поколения, и нахватанные как-то сами собой исчезли. Культура, как и правда, путешествуют нынче без виз, знания отовсюду хоть бульдозером греби, и я ни за что не брошу камень в нынешних красивых двадцати– или тридцатидвухлетних. Уж такие есть среди них умницы, такие эрудиты и книгочеи, энциклопедисты и полиглоты, что залюбуешься. И обзавидуешься.

Одна беда: их по-прежнему что-то маловато. Или это так только кажется? Как кажется, что основную, статистически значимую массу составляют молодые люди, которые не только Малера от Дюрера отличить не могут, но и нисколько этим сегодня не смущены: живут себе и девушкам нравятся без всякого там джентльменского набора. И ладно бы одни технари, один офисный планктон, так ведь и от абитуриентов, студентов, выпускников гуманитарных вузов такое иной раз услышишь, что…

Ох, хоть дюжину бы им стихотворений на румяные уста! И «Маленькую ночную серенаду» из репродуктора! Пусть обзаведутся не культурным минимумом даже, а одной лишь потребностью в нем. Чтобы между интеллектуалами, каких во всем мире мало, и неисправимыми неуками, каких повсюду более чем достаточно, располагалось, опять же как во всем мире, пространство, заселенное людьми с не бог весть какой, но все-таки начитанностью, средненькими, зато эстетическими вкусами и скромными, но тем не менее имеющими быть духовными порываниями и культурными запросами.

То есть теми людьми, которых у нас и называли забытым ныне словом – нахватанные. Или, безбожно перелицовывая Солженицына, образованщиной.

Я к этой полупросвещенной прослойке, вспомню еще один старинный мем, всегда относился, что уж теперь скрывать, не без высокомерия. А теперь думаю: пусть они будут – те, кто хоть что-то читает. Кто об Аннушке Керн знает, может быть, только то, что Пушкин ее с божьей помощью… А про Маяковского помнит лишь то, что он, дескать, любил смотреть, как умирают дети… Но все-таки что-то знает, что-то помнит и еще чем-то готов пополнить свой джентльменский набор.

Хотя бы затем пусть они будут, чтобы не стояли – без всякого зазора между собою и с мест не сходя, как Восток и Запад, – а если сходились, то не врукопашную две неравновесные России: одна умников, другая неуков.

* * *

Как заглянет в редакцию Игорь Иванович Шкляревский, так, слово за слово, и приведет к случаю какую-нибудь особо «вкусную» цитату из «Трех мушкетеров».

«Сколько же раз вы этот роман перечитывали?» – спросил я как-то. «Мне, – говорит, – перечитывать не надо. Я его открываю только за тем, чтобы напомнить себе то, что и так знаю почти наизусть. Это ведь как стихи».

Здесь мне разговор поддерживать трудно, но помню, помню, как на одном из дней рождения у Андрея Немзера, где одни только филологи и были, пламенные «дюмисты» едва не врукопашную сошлись с безудержными «скоттами», то есть с теми, кто «Трех мушкетеров» литературой не считают, зато «Квентина Дорварда» готовы цитировать на память – страницами, ну, буквально страницами.

В русской литературе таких книг, что порождают и фэнов, и фэнфики, вроде бы нет.

Хотя почему же нет? А «Двенадцать стульев» с «Золотым теленком»? Тоже, казалось бы, литература не очень серьезная, скорее для подростков, но на несколько десятилетий растянулась эпоха, и прошла ли она, когда не только несмышленые первокурсники, но и сиятельные филологи перебрасывались, будто в пинг-понг играли, фразочками оттуда. И какой же прекрасный, просто сказка, путеводитель по этим романам написал Юрий Константинович Щеглов – бесспорно, один из лучших лингвистов нашего времени!

Про «Мастера и Маргариту» я вообще молчу. Многие современники (Ахматова, Арсений Тарковский…), знающие толк в литературе, к этому роману относились не без высокомерия. Но вот поди ж ты – и комментариев многопудье, и десятки mot от Бегемота, от Коровьева, от Воланда разбежались по нескольким уже поколениям ничуть не менее круто, чем крылатые слова из грибоедовской комедии.

С книгами, что не ушли в сферу подросткового, юношеского чтения, так не бывает. С Львом Толстым не пошутишь, Томаса Манна на поговорки не пустишь. Вот и выходит: живем литературой больших идей, выстраиваем ее историю по вершинам, а разговариваем – если, что называется, без галстуков, в своем кругу – на языке Дюма-папы, Ильфа с Петровым или Вальтера нашего Скотта.

Люблю иногда поныть, что жизнь, мол, прожил удивительно скучную. Школа – университет – аспирантура – и работа, работа, работа: в первой редакции, во второй, в третьей. Одна страна, одна жена, одна профессия. За запахом тайги на комсомольские стройки не устремлялся, ни в диссидентах, ни в депутатах не побывал, в бизнесе себя не попробовал. Даже в армии не служил. Не о чем, словом, в старости будет школьникам рассказывать– если позовут, конечно.

Но Юрий Владимирович Давыдов, перед которым я однажды этак разнюнился, меня осадил. «Она, – говорит, – у всех, кто в литературе чего-то хочет добиться, скучная». – «Ну, – я перечу, – вам ли, морскому офицеру, лагернику, так говорить?» «Это, – отвечает, – товарищу Сталину спасибо, конечно, за тревожную молодость. Но я-то хотел всю жизнь только вот этого: чтобы в архивы, в библиотеку, а потом – к столу. И снова, и опять, хоть в тысячный раз: в библиотеку, в архивы и – за работу».

И я не то чтобы успокоился, но утешил себя, что и у большинства моих товарищей биография не ярче. Разве лишь у кого образование поэкзотичнее: Володя Маканин и Саша Иличевский вон, на математиков учились, Андрей Битов – на горняка, Михаил Айзенберг – на архитектора, Женя Рейн – на технолога, Андрей Волос – на нефтяника, Женя Попов – на геолога, а Саша Кабаков – и вовсе на ракетчика. С тем чтобы, как только возможность представится, бросить свою профессию – и вперед, к приключениям за письменным столом.

Увы, но человеку с литературными амбициями рано или поздно приходится делать выбор: между бурной жизнью и пресным, если со стороны, сочинительством, сатиновыми, простите мне эту метафору, нарукавниками. Причем литература – дама мстительная, измен не прощающая: стоит только кому-то чересчур уж жизнью увлечься, как слова либо идти перестают, либо идут, но очень уж какие-то жиденькие. Самый броский пример здесь, конечно, Эдуард Лимонов, но он ли один?

Исключения, конечно, есть, как без исключений? Но я ведь о правиле.

* * *

Едва скажешь, что толстые литературно-художественные и общественно-политические ежемесячники – это наш российский специалитет и национальное достояние, тебе тут же возразят: а «Нью-Йоркер»?

Ну, отвечу с прохладцей, «Нью-Йоркер» – журнал, во-первых, не ежемесячный, во-вторых, не толстый, а в-третьих, не вполне литературный. Но к черту подробности, успех кружит головы, и кому, наверное, в мире не хотелось бы его повторить, создав журнал, где каждая заметка будет написана как новелла, а каждая рецензия будет читаться как стихотворение в прозе?

Вот и нашим хотелось. Причем разным и не раз. Один раз даже мне довелось присутствовать при рождении отечественного «Нью-Йоркера».

Звали его, помнится, «Новым очевидцем», и никаких прямых отсылок к прототипу вроде бы не было. Но в остальном – белая обложка, рисунки вместо фотографий, два рассказа в каждом номере, две-три маленьких стихотворных подборки, горстка рецензий, и платят всем щедрее, чем во всех прочих местах! – ну, чистый «Нью-Йоркер». Так что очередь из потенциальных авторов стала расти с угрожающей быстротой. Тем же, кто на авторство не претендовал, но был, как я, например, руководителям проекта чем-либо симпатичен, тем рассылали подарки. Или приглашения на презентации, их много было, этих праздников у новорожденного журнала.

Так что плывем мы как-то, авторы и гости, на специально зафрахтованной барже по Москва-реке, пьем шампанское, слушаем речи. И выступает итальянка, игравшая какую-то важную роль в проекте. Рассказывает, что ее дедушка, еврейский негоциант, вынужден был бежать из России в самом начале двадцатых годов, но перед отъездом успел замуровать свои сокровища в стены особняка, что на Чистых прудах. Поэтому русский язык наша итальянка учила по тетрадке с описью этих сокровищ, и первым пунктом там стояли двенадцать платиновых портсигаров. Почему именно платиновых, она не объяснила, наверное, и сама не знала, но речь свою закончила очень эффектно. «Давайте же, – сказала, – поднимем бокалы за то, чтобы каждый писатель мог на наши гонорары купить себе платиновый портсигар. Хотя бы один!»

…И я там был, мед-пиво пил. А вот дальнейшее знаю с чужих слов, возможно, не вполне правдивых. Просуществовав в этом составе чуть более четырех месяцев, собрались руководители журнала на посленовогоднее заседание. Обсуждают планы номеров, спорят, горячатся, как вдруг в приоткрытых дверях нарисовалась чья-то фигура, чуть ли не в ушанке, и пальчиком поманила к себе главного редактора. Тот вышел, а вернувшись спустя минут десять, объявил: «Журнал закрыт. Все свободны».

А вы говорите: «Нью-Йоркер», мол. Если уж начистоту, то успевшие выйти номера «Нового очевидца», при всей щедрости финансирования, были бледноваты. Хотя, дай ему время, журнал этот, может, и стал бы в перспективе красой и гордостью отечественной прессы, укором обедневшим «толстякам», но… в российских селах не танцуют твиста, поэтому здесь неприглядный вид.

А на память мне оставался, пока куда-то не пропал, симпатичный оранжевый шарфик, присланный «новыми очевидцами» в аккурат к Новому году. И белая фаянсовая кружка, на бочке которой, едва нальешь горячей воды, до сих пор проступает знакомый логотип.

* * *

Но вернемся на минутку в 1980-е. В Дубулты. На семинар молодых критиков, где я уже среди руководителей. И гуляем мы, помнится, с Володей (ныне, конечно, Владимиром Ивановичем) Новиковым вдоль шоссе, никак наговориться не можем.

О чем? О литературе само собою, о чем же еще? И о том, какую удачную профессию мы с ним выбрали: никогда не надоест. В толк, правда, никак взять не можем, отчего это старшие товарищи по ремеслу то на прозу переходят, то сборники стихов выпускают, то на преподавании сосредотачиваются. Разве же можно бросить такое веселое, озорное, такое затягивающее занятие, как слежение за современными писателями и деятельное с ними сотворчество?

И не так уже много лет остается до 1992-го, когда Володя в «Независимой газете» напечатает жесткую статью, едва не памфлет, «Алексия», где первым объяснит, почему не только ему, но и всему, похоже, читающему сословию невмоготу вдруг почему-то стало в руки брать книги нынешних поэтов и прозаиков. «Заметки бывшего читателя» – вот какой был у той и сейчас не позабытой статьи подзаголовок.

Так что я и не удивился, а только позавидовал, когда пошла у Владимира Ивановича проза, пошли в «ЖЗЛ» и «Высоцкий», и «Блок», а теперь вот уже и «Пушкин».

Профессии на век не хватило. Да вот смотрю и на других былых коллег по Академии русской современной словесности, то есть, если попросту, по Союзу литературных критиков. Кто нынче Александр Архангельский по преимуществу – телевизионщик и романист. Кто Павел Басинский – тоже никак не критик в первую голову. Чем занят Саша Генис – травелогами, как Михаил Золотоносов – расследованиями в области криминальной истории русской культуры. И Дмитрий Бавильский – тоже в романистах побывал, а теперь больше о музыке пишет. И Слава Курицын с Борей Кузьминским, уж на что таланты, с поля ушли. Или Андрей Василевский – какой же он теперь критик, стихотворец скорее. Про Андрея Зорина, Карена Степаняна и Михаила Эпштейна говорить нечего – филология и еще раз филология. Даже Андрей Немзер и тот с видимым облегчением сбросил опостылевшую обозревательскую лямку, вернувшись к родному Жуковскому; знать, Василий Андреевич его не обманет.

Да и сам-то я, много ли в последние два десятилетия оперативной критикой занимался? Объяснения этому у меня, конечно, есть, и убедительные, но и у других, поди, объяснения не хуже.

Лета, что ли, всех нас клонят в сторону от текущей словесности?

* * *

Затеяв национальную премию «Поэт», советники Анатолия Борисовича Чубайса по РАО «ЕЭС России» пригласили в жюри несколько уважаемых критиков и историков литературы из Москвы и Петербурга. И меня тоже позвали – на роль члена жюри и координатора премии (или, как в уставе написано, исполнительного директора).

Впрочем, полномочия полномочиями, а для того, чтобы провести первую церемонию награждения, решено было нанять людей, в этом ремесле поднаторевших. Выбор тут пал на Юлия Соломоновича Гусмана, который к тому времени уже очень лихо развернул кинематографическую премию «Ника».

И вот весенним ясным днем 2005 года приезжаю я – в роли заказчика этой самой церемонии – в уютный особнячок этой самой «Ники» принимать сценарий. Всё вроде бы неплохо, местами даже хорошо – креативненько, как подсказал мне Юлий Соломонович. Что-то из их задумок я все-таки отбил, что-то отбить не удалось, ну и шут с ним, но что же, спрашиваю, будет в финале. «Песня, – мне отвечают. – И очень хорошая, о том, что все добрые люди должны в наши дни быть вместе». Я, признаться, несколько пугаюсь и переспрашиваю, кто же для такой чудесной песни слова написал.

Никто не помнит. «Может, Рубальская?» – слышен голос. «Да нет, точно не Рубальская, – возражает еще одна участница нашего совещания. – Скорее уж Дементьев. Точно, точно – Андрей Дементьев!»

Надо ли говорить, что в финале нашей церемонии звучало все-таки что-то из оперной классики – и на итальянском, я настоял, языке?

Но это я забегаю вперед, так как надо было решить еще вопрос о ведущем. «Бэлза, к сожалению, как раз в этот вечер занят», – грустят мои собеседники. И тут Гусман принимает волевое решение: «Вот вы и будете вести, Сергей Иванович. Да, да, вы!» Я снова пугаюсь, посмотрите, мол, на меня, говорю. «Ну и что? – напирает Юлий Соломонович. – А вы на меня посмотрите. Я мало того что тоже, как и вы, не красавец, так у меня еще и с фикцией проблемы. А ведь веду же!..»

Вот, собственно, почему я десять лет подряд выходил на сцену Политехнического ли, другого ли большого зала столицы, чтобы открыть торжественную церемонию награждения очередного лауреата премии «Поэт».

И еще, надеюсь, выйду.

* * *

На торжественных церемониях вручения премии «Поэт», а их было уже десять, зал вставал дважды.

Первый раз, когда награду получала Инна Львовна Лиснянская – и это понятно: прекрасная поэтесса и человек исключительный, так что о ней в нашей стране просто некому было сказать дурного слова.

А второй раз, когда премией увенчали Виктора Соснору и это решение как раз раскололо литературную публику, ибо значительная ее часть и ныне на дух не принимает не только его поэтику, но и тот романтический образ стихотворства, что в Сосноре воплощен.

Тем не менее, когда, впервые после восемнадцатилетнего, кажется, отсутствия в столице, он, окончательно потерявший уже не только слух, но и голос, появился на сцене Политехнического, встали все. И восторженные его поклонники, и завзятые скептики, и те, кто в зале оказался случайно.

Встали перед Поэтом. И простите мне заглавную букву – без нее не обойтись, когда говоришь о человеке, вся долгая мучительная жизнь которого ушла в стихи, и только в стихи, пусть даже они, случалось, были записаны и сплошной строкой.

«Я все понимаю, конечно, – сказал уже после вечера Евгений Абрамович Бунимович, – и я тоже, конечно, встал.

Но вообще-то мне это кажется неправильным. Нет, не так: архаичным и каким-то допотопным. Ведь поэты – такие же люди, как все, а перед обычными людьми не встает никто. Верно ведь?»

Да, я знаю, есть и эта точка зрения, что среди детей ничтожных света, быть может, всех ничтожней именно поэт и что вести он себя должен, соответственно, скромнее и на отношение к себе рассчитывать не патетическое.

Всё так. «Но, – ответил я Евгению Абрамовичу, – каждый поэт, близки нам его стихи или нет, имеет право хоть раз в жизни увидеть, как люди встают при его появлении».

Пусть это допотопно, но я и сейчас так думаю.

* * *

Вернемся, впрочем, к господам сочинителям, которых если что и оправдывает, то разве что вот это – они же дети.

Прекрасный поэт не так давно опубликовал в «Знамени» свою подборку. Заезжал неделею раньше за авторскими экземплярами, а теперь завернул вот за гонораром. Заглянул и ко мне – чтобы уважение оказать. Душа-человек, говорун, обаяшка, так что на огонек собрались и мои товарищи.

Разговариваем. И он вдруг с неожиданной тревогой спрашивает: «А куда NN подевался? Что-то я его уже несколько лет в печати не вижу». Мы переглядываемся, и я беру со стола свежий номер журнала. «Вот, – говорю, – видишь: твои стихи открывают номер, на третьей странице. А со страницы 46-й идет как раз подборка твоего (и нашего) NN…»

Это я рассказываю в ответ на замечание, что, в отличие от прозаиков, поэты не просто пишут друг о друге, но еще и читают друг друга.

Верно, скажу я. Читают. Но кто по преимуществу? Поэты молодые или, как бы это выразиться, не вполне статусные, не вошедшие еще в совершенные лета. Что же до артистов в силе, то исключения, конечно, встречаются, как им не встречаться?

Но я сам не раз видел, как до колик пугается замечательный XY, когда на какой-нибудь литературной вечеринке к нему движутся с книжкою наперевес. Или вот YZ. Уж сколько уговаривал я его о совместном ведении липкинского семинара. Год за годом – ну ни в какую. А тут вдруг вроде поддался. Я усиливаю напор, и, видно, переборщил. «Погодите, – говорит, – но это же значит стихи читать надо…» – «Да ладно вам, – отвечаю я, уже поняв, что дела опять плохи. – Не обязательно съедать весь арбуз, чтобы почувствовать его вкус. Я почитаю, конечно, повнимательнее, буду ассистировать, а вам достаточно в рукопись заглянуть, чтобы понять, поэт ли перед вами и что ему сказать».

Не прокатило. Так что вели в этот год семинар совсем другие люди – отличные, понимающие поэзию, но не настолько, как мы с YZ, измученные сомнительными чужими стихами.

* * *

Читаю воспоминания шестидесятников, воспоминания о шестидесятниках и, грешен человек, завидую.

Тому, как тесно у них в одной компании сплетались поэты и архитекторы, актеры, музыканты, физики, художники, да кто угодно, телефонными перезвонами, совместными гулянками и скоротечными перекрестными романами подтверждая единство среды. И даже, простите мне эту высокопарность, единство культуры.

У нас, это я говорю уже о своем поколении, не то. И люди из соседней сферы, если они, конечно, не чьи-либо однокашники, в писательском застолье редкость. Ими хвастаются, их берегут, их ценят, но с ними, вот что я заметил, почти не разговаривают: вроде бы и не о чем. Интересуются только своим и своими – ну, в лучшем случае, прозаики поэтами, а поэты прозаиками. И все вместе, хотя уже более прохладно, критиками – исключительно, правда, литературными, благо в нашем поколении еще почти все критики с равным успехом (или неуспехом) пишут и о стихах, и о прозе.

Тогда как у тех, кто помоложе, совсем беда. Как на автобусной экскурсии: девочки – налево, в кустики, мальчики – направо, в березняк. То есть если в городе N одновременно проходят поэтический фестиваль и какие-нибудь посиделки прозаиков, можно быть уверенным: в одну компанию они не сольются. Даже на предмет выпивки и всё тех же скоротечных романов. И презентации у всех свои, отдельные, и премиальные церемонии тоже, и критику поэзии почти совсем не о чем больше говорить с критиком прозы.

Это, объясняют мне, тренд естественный – ко всё пущей специализированности и – как это по-русски? – фрагментированности культурного поля.

Может быть. Но позавидовать тем, в чьей жизни всё было иначе, тем более хочется.

* * *

На Форуме молодых писателей (на этот раз не в Липках, а в пансионате «Звенигородский») кто-то подарил свою первую книжку. И в аннотации – сам же, как это у нас принято, автор, наверное, и написал – сказано, что имярек, мол, «дерзко ворвался в современную поэзию».

Ну-ну И дело не в самохвальстве, оно-то как раз простительно. «Скромность – самый верный путь к неизвестности», – любил повторять Сергей Владимирович Михалков, и как с ним не согласиться?

Дело в том, что времена, когда в литературу врывались и можно было действительно, проснуться знаменитым, кажется, давно миновали.

На что уж дерзок Виктор Пелевин, но и то… Наш журнал, зная, что идет на риск, напечатал его первую повесть «Омон Ра». И что? Тишина в зале, только буркнул кто-то, что «Знамя» опустилось до фантастики. Тогда напечатали «Жизнь насекомых». На этот раз отклики, в основном бранчливые, а то и ернические, появились, конечно, и какая-то известность у Пелевина образовалась – но среди литературных критиков по преимуществу.

Можно, разумеется, сказать, что русские, дескать, дураки, своих гениев вовремя оценить не умеют. Но и французы… Тогда, в ранние 1990-е, европейские издатели делали ставку на новых писателей из России, и у «Знамени» совместно с одним французским издательством был даже проект «Дом на Никольской», где вышло три или четыре книжки наших молодых авторов. А вот Пелевина наши французские партнеры отвергли. Да ну, – сказали, – фантастика какая-то. Несерьезно, мол…

И как же они, должно быть, кусали себе локти, когда роман «Чапаев и Пустота» вдруг пошел – да не только в стране, но и за ее пределами, так что деньги за уступку авторских прав надо было платить совсем другие.

Поэтому не врываться, да еще и дерзко, приходится сейчас молодым писателям, а мало-помалу приучать к себе, к своей манере, к своей неизбежности, а если судьба будет особенно милостива, даже необходимости. Выигрывать не нокаутом на первой же минуте, а по очкам.

Как Михаилу Шишкину, подлинный – и отечественный, и европейский – успех к которому пришел только с третьей его книгой. Или как Борису Рыжему – ведь блистательной подборке «From Sverdlovsk with love» в «Знамени» за 1999 год, принесшей ему и Антибукеровскую премию, и всероссийскую славу, предшествовали очень даже неплохие публикации в «Урале» и «Звезде», мало кем замеченные, но этот успех готовившие.

Так что, скажу я наставительно, не только талант надобен нынешним молодым честолюбцам, но терпение и еще раз терпение. Постоянство усилий. И воловье упорство.

* * *

Роман «Больше Бена» о похождениях в Лондоне двух обалдуев без паспортов и денег, написанный Павлом Тетерским и Сергеем Сакиным, едва не нашумел на заре 2000-х. Во всяком случае, он в первом же сезоне взял премию «Дебют», и мы в «Знамени» охотно согласились рассмотреть новый роман Сергея Сакина, уже без соавторства, который назывался, кажется, «Умри, старушка».

А рассмотрев, пригласили 25-летнего в ту пору автора в редакцию. И он, едва войдя в комнату, повел себя в точности так, как должны вести себя анфан террибли в благонравном обществе – попросил алкоголя в ответ на предложение налить чаю, а достойных редакционных дам норовил называть по имени, без устарелых отчеств. Что же касается наших советов какую-то сюжетную линию развить, а какие-то сцены вовсе убрать ввиду их художественной ненадобности, то эти советы вызывали у автора только раздраженное хмыканье. В итоге, поинтересовавшись, что за гонорары мы платим, он просто-таки вскипел: «Никак не пойму, зачем мне вообще печататься в журнале?» – «Затем, – мягко объяснили ему, – что публикация в журнале с хорошей репутацией явится подтверждением литературного качества этого вашего текста, если он, разумеется, будет доработан, доведен до ума, и вообще вашего писательского потенциала». И тут юный строптивец вконец озлился: «А я считаю, что критерий качества книги всегда один и тот же – касса, которую она приносит».

На том и порешили. Поэтому я ни на что, разумеется, не намекаю, а просто спрашиваю, помнит ли кто-нибудь теперь неплохо задуманный, но, как мы говорим, недотянутый роман «Умри, старушка», чей выпуск отдельным изданием даже сопровождался, что у нас редкость, агрессивной рекламной кампанией.

И Сергей Сакин как-то исчез из поля моего зрения. А жаль, человек способный и, это тоже для писательской карьеры важно, амбициозный. Это ведь он, Сергей Сакин, десять лет назад говорил в одном из интервью глянцевому журналу: «Я считаю себя не менее крутым автором, чем какой-нибудь Фаулз. Наверное, это беда моей страны и моего языка, что я, в отличие от него, не двигаюсь по миру, что меня не переводят на все языки и проч. Это обязательно случится в ближайшие годы, и моя цель – стать всеевропейским автором. Я пробью эту стену и уже сейчас отношусь к Фаулзу как равный к равному».

* * *

За старыми редакторами, и я здесь не исключение, такое водится: сигнал очередного номера ты открываешь на полосе с самой дикой опечаткой, самым грубым (и уже непоправимым) ляпом, а в свежей рукописи первым делом утыкаешься во фразу, в абзац, тебя либо мгновенно притягивающие, либо так же мгновенно отталкивающие.

Исключения из этого правила, бывают, конечно. Но на то и опыт, что ошибаешься редко. Знаешь, что, если фраза не глянулась, дальнейшее чтение уже скорее всего ничего не изменит. А если порядок слов тебя зацепил, то есть шанс, что всё у тебя (и у журнала) с этим автором получится.

Это я к тому, что лет десять назад позвонил мне Андрей Немзер. «Слушай, – говорит, – я тебя когда-нибудь за кого-нибудь просил?» – «Да вроде нет», – отвечаю. «И сейчас не прошу, – продолжает Андрей Семенович. – Но посмотри все-таки сам один текст». И называет имя автора, вернее, авторицы, мне в ту пору ничего не сказавшее.

Спрашиваю в отделе. «Да, – ответствуют. – Собираемся как раз возвращать вместе с рецензией нашего постоянного читчика». Поэтому начинаю я, понятное дело, с рецензии. А там говорится, что данное произведение посвящено сугубо церковной проблематике, и это профилю «Знамени» никак не соответствует, так что что лучше бы, мол, автору адресоваться прямо в «Журнал Московской патриархии».

«Ишь ты», – думаю и открываю рукопись на странице, допустим, одиннадцатой. Где коротенький, в один буквально абзац, рассказик начинался с фразы: «А один батюшка был людоед».

Не знаю, как вы бы отреагировали, а я бурно захохотал и успокоиться не мог, пока не дочитал до конца чудную новеллку про богобоязненного священника, который, при всей экзотичности своего рациона, в пост скоромную человечинку все ж таки не вкушал.

Так что уважаемому «Журналу Московской патриархии» ничего в этот раз не обломилось. Сами мы это «Чтение для впавших в уныние», как гласил подзаголовок, напечатали, и ежегодной премией за лучшую публикацию отметили, и переиздается «Современный патерик» с тех пор постоянно, а сама Майя Кучерская (речь именно о ней, конечно) стала одним из самых любимых, смыслообразующих авторов «Знамени». Спасибо, выходит, Андрею Семеновичу?

* * *

Со мною не согласятся, но мне вдруг показалось, что судьбу писателя определяют женщины, уже вышедшие или – еще чаще – стремительно выходящие из детородного возраста.

Глупость, конечно, но попробуем разобраться непредвзято.

Младое создание сочиняет свои первые опусы и либо несет их в литстудию (ими руководят обычно чадолюбивые дамы), либо отсылает на конкурс, где координатором обычно – вы угадали – женщина, стремительно выходящая из детородного возраста (ЖСВИДР).

Года идут, талант молодого писателя крепнет, заставляя его тыкаться в журналы либо в издательства, где вопрос о том, напечатать или отклонить, как правило, решают все те же стремительно выходящие. (Встречаются среди редакторов, конечно, и молоденькие, но они чаще в младших редакторах или веса того не имеют; встречаются и мужчины, но они чаще либо в начальниках, либо в подкаблучниках, что в нашем литературном мире обычно одно и то же.)

Дальше – больше.

Книжка вышла, и у оптовиков (а это с ними согласовывают тиражи и каналы распространения) на ключевых ролях – опять же женщины, стремительно покидающие детородный возраст. Они, именно они, как установлено опросами, любят серии, благоволят к исторической и психо-любовной литературе, считают, что все мужчины – чистые дети и оттого будто бы предрасположены к крутым сюжетам, а главное ценят те книжки, что цепляют, но не грузят.

Книжка в магазине, и только от женщины, стремительно выходящей и успевшей дослужиться до товароведа или начальницы отдела, зависит, ляжет ли эта книжка на видное место или ее поставят на нижнюю полку магазинного стеллажа, поближе к плинтусу.

Книжка попала в редакцию, где на нее могут откликнуться, а могут сделать вид, что не заметили. Рецензенты пока, разумеется, чаще мужеского пола, хотя юные критикессы и тут подпирают (Алиса Ганиева, Валерия Пустовал, Елена Сафронова, ау!), но решение заметить или пропустить чаще всего принимает все-таки – правильно, женщина, стремительно выходящая.

Книжку надо бы перевести на другие языки. Ну и кто же из знающих русский язык, по вашему мнению, состоит в советчиках у западного издателя, кого, если принято решение, зовут в переводчики?

И наконец читатели. Мужчины, может быть, и тратят на книжки больше денег, но женщины, вне сомнения, чаще ходят в магазины, проводят там больше времени и, уж во всяком случае, больше говорят меж собою о книжках, чаще ими обмениваются и т. п. – то есть создают то самое общественное мнение, которое писателю либо даст имя, либо вовсе нет.

Молоденькие в роли управительниц процесса, конечно, тоже хороши, так как могут влюбляться в автора или его книжку. Но стремительно выходящие из детородного возраста, понятно, предпочтительнее, ибо тут не позабытое умение влюбляться вступает в биохимическую связь с проснувшимся материнским инстинктом, и можно только завидовать удачнику, который как должное примет оказанную ему честь.

* * *

Чуть ближе к декабрю начинается сезон однотипных журналистских просьб: «Назовите лучшего писателя года… Попробуйте составить тройку самых запомнившихся вам романов… Если бы вы формировали писательскую сборную на манер футбольной, то кого бы поставили центрофорвадом, а кого голкипером?..»

Умом я понимаю потребность в ответах на такие вопросы. Людям, не так измученным чтением, как профессиональные критики и редакторы, наверное, и в самом деле нужно, чтобы кто-то навел их на самое-самое. И тем не менее я, сколько могу, от игр в рейтинги уворачиваюсь. Шучу обычно, что по роду своей деятельности лишен возможности выделять кого-то особо: назовешь, мол, одного, а девяносто девять других (и тоже достойных) авторов «Знамени» на тебя обидятся.

Но дело даже не в том, что редактор, говоря о писателях, должен, как и врач, держаться зарока: «Не навреди» (не себе, конечно, лично, а журналу). Дело в свойстве, органически присущем мне как читателю. Я никогда – ну, может быть, за исключением кратковременного, еще по-студенчески пылкого увлечения жизнью и творчеством Николая Гумилева – не был мономаном. И книги мне всегда нужны были разные, и для разного. Ведь понятно же, что в романтическую прогулку по тенистым аллеям лучше всего брать с собой Пастернака. А в минуты, когда тебе нехорошо, будешь бормотать сквозь зубы все-таки Ходасевича. Ну и так далее.

В литературе для меня – если стиля держаться ернического, а говорить серьезно – всякая блоха не плоха, и все они для чего-то посланы в сей божий мир. И как бы ни подавлял своим величием Лев Толстой, русская проза была бы иной и без Николая Успенского], а Серебряный век не понять не только без Блока, но и без Александра Тинякова.

Взгляд этот, если уж выбирать подходящий термин, можно, видимо, назвать экологическим.

Поэтому и сейчас мне не столь интересно обсуждать выбор, допустим, букеровского лауреата, часто случайный или ситуативный, сколь состав финальной шестерки, ибо он больше, чем одно, пусть самое безусловное имя, говорит и о квалифицированности высокого жюри, и о специфичности именно этого переживаемого нами литературного момента.

Всего лишь момента. А ведь есть еще и большое время, часто умаляющее героев этого самого момента, зато вынимающее из тени фигуры, что в нынешних ежегодных рейтингах почти не возникают.

Поэтому, если уж спрашивают, назову-ка и я всего одно имя.

Пока с нами Фазиль Искандер, он был и пребудет первым.

Вместе, правда, с Андреем Битовым. И Владимиром Маканиным. И, может быть, вместе с Людмилой Петрушевской.

* * *

Напечатав в «Знамени» главы из своего первого (и, увы, оставшегося единственным) романа «Ложится мгла на старые ступени», Александр Павлович Чудаков проснулся не то чтобы знаменитым, но писателем. И тут же стал обживаться не то чтобы в новой для себя роли, но в новом для себя пространстве.

Не ленясь и не чинясь, соглашался ходить на все, куда позовут, литературные сборища. Причем, тонкий аналитик «говорящих» деталей у Чехова, у Пушкина, он интересовался не столько общим устройством мира современной литературы, сколько подробностями. Спрашивал у меня, а потом, надо думать, еще и у других, уточняя, переспрашивал, who is who в этом мире. И почему XY состоит во вражде с YZ. И чем – чем конкретно – «Знамя» отличается от, допустим, «Нового мира». И можно ли выстроить алгоритм премиальной лотереи.

Никакого корыстного умысла – ну, желания завести, например, полезные связи – в этой любознательности, разумеется, и тенью не было. Желания накопить материал для следующего романа, что молодым авторам свойственно, – тем более. За ролью писателя, которую он неожиданно примерил, проглядывало естество, натура прирожденного исследователя, который десятилетиями пробовал проникнуть в тайное тайных творческой психологии художника, а теперь – почему бы и нет? – решил поставить эксперимент на самом себе. И сам к себе теперь прислушивался.

Мы выдвинули эту книгу на Букеровскую премию и очень, помнится, за него переживали. Тогда как Александр Павлович, это заметно было, относился ко всему происходящему на букеровском обеде скорее как включенный наблюдатель, а совсем не как фаворит премиальной гонки. И когда объявили, что премия года уходит к Людмиле Улицкой, а вовсе не к нему, особенно, мне кажется, не расстроился. Горестные сожаления Юрия Владимировича Давыдова, который в том сезоне был председателем жюри, но не сумел на первое место «пробить» роман Чудакова, Александр Павлович, разумеется, принял, но… Был как-то рассеян и, повторюсь, все время будто бы пытался сторонне зафиксировать свои ощущения: так вот что, оказывается, должен чувствовать писатель, к которому шла удача, но на полшага не дотянулась.

И кто знает, написал бы ли он еще что-либо, по литературному достоинству сопоставимое со своим первым романом. О планах, во всяком случае, иногда проговаривался, но… век его уже был измерен…

А для книги «Ложится мгла на старые ступени» наступило Большое время. И горьким триумфом стало известие, что именно этот роман, так и не вышедший из шорт-листа, признан теперь «Букером десятилетия», то есть лучшим из всего, что было написано в нулевые годы.

Как и роман Георгия Владимова «Генерал и его армия», лучшее из того, что появилось на русском языке в 90-е годы.

* * *

Кому как, а Феликсу Светову в литературе выпало три жизни.

Первую он прожил критиком – печатался в «Литературной газете», но заметнее у Твардовского в «Новом мире», выпустил даже сборники статей с названиями, звучащими сейчас смешновато, но в точности соответствовавшими тогдашним стандартам – «Ушла ли романтика?» (1963), «Поиски и свершения» (1965).

Затем – и это была жизнь вторая, – прокляв подцензурные страницы, закапанные соусами от Дюссо, Феликс Григорьевич с головой ушел в сопротивление правящему режиму – печатался за границей, а дома подписывал коллективные письма, облитые горечью и злостью, написал покаянный «Опыт биографии» и безоглядно искренние, хотя литературно не слишком удачные романы «Отверзи ми двери» и «Тюрьма». Претерпел, естественно, – и из Союза писателей был исключен, и год провел под следствием в «Матросской Тишине», и отправлен в ссылку на Алтай – туда, где уже отбывала срок его жена Зоя Крахмальникова.

В тех жизнях я Феликса Григорьевича не знал. Застал в третьей – когда «узость чисто художественного взгляда на литературу», которую он так порицал в карбонарскую пору Resistance, неожиданно и, наверное, впервые открылась ему всем богатством своего спектра. И он вновь почувствовал себя писателем – прежде всего и по преимуществу. Да не просто писателем, а начинающим, раз и навсегда заняв место младшего рядом с Юрием Владимировичем Давыдовым, жадно прислушиваясь к мнению всех, кто в рукописях или уже в журнале читал новую его прозу.

Что осталось? Неплохой, хотя и не более того, Феликс сам знал это, роман «Мое открытие музея». Несколько отличных повестей о любви – ни о какой не о политике, а вот именно что о любви! И два безусловных шедевра – рассказы «Чистый продукт для товарища» о Юрии Домбровском и «Русские мальчики» о переделкинских соседях Давыдове, Анатолии Жигулине и Юрии Карякине.

Достаточно, чтобы остаться в русской литературе.

О чем я, собственно, и написал в 2002 году – не слишком, наверное, взвешенно, но с сердечной тоскою и благодарностью – в преамбуле к его первой (а оказалось, единственной) посмертной публикации.

Вот эти строки, никогда и нигде мною не печатавшиеся:

«Это, – наверное, последнее, что написал Феликс Светов.

Или почти последнее.

Балагур и выпивоха, эпикуреец, любитель (и любимец) женщин, он – теперь-то это понимаешь – в остатние свои годы еще и работал поразительно много.

Вот именно что на разрыв аорты.

Будто знал, что истекают сроки. И прощался. Спешил. Досказывал начатое. Брался за все новые и новые сюжеты. Сторонился вымысла, поскольку был уверен: жизнь богаче и щедрее всего, что мы можем ей предложить.

Рассказывал о себе. А значит, – вот она, избирательность памяти благородного человека, – рассказывал только и исключительно о тех, кого любил и чьей любовью был счастлив.

Мерзость жизни, ее тягостность и мука его с годами занимали все меньше, а чужие, не способные стать своими, не интересовали совсем.

Поэтому световские рассказы и повести прощального десятилетия прочитываются как поэма о близости. И о близких.

Об отце. О сестре. О Юрии Домбровском и Юрии Давыдове, Анатолии Жигулине и Юлике Крелине… В общем, о товарищах – Феликс дорожил этим старым и редко кому теперь на ум приходящим словом.

И конечно же – о женщинах, женщинах, снова и еще, еще раз о женщинах, последней ласкою смягчивших горечь рокового часа.

Он был зорок в своих наблюдениях и бесстрашен в своих оценках. Но – глаза, что ли, так были устроены? – в близких видел лишь то, что поднимает ввысь. И побуждает к благодарной нежности.

Мир никогда не открывался Феликсу Светову своей праздничной или – спаси нас и помилуй – парадной своей стороной. Но мир этот самый взял да вдруг и открылся ему как мир добрых людей, стоящих любви и любовью же отвечающих на любовь.

Будем считать, что ему повезло.

И что нам повезло тоже.

Всем, кто был с ним знаком и дружен.

И всем, кто сейчас читает последние его строки».

Вот что я написал, но оказалось, что такое представление писателя никак не совпадает с той легендой о стойком диссиденте и неутомимом борце с тиранией, которая уже сложилась в сознании его близких. Они обиделись. И ладно бы только на меня (почувствовав неудовольствие, я снял, разумеется, свое предисловие, так что публикация появилась в журнале без неуместных комментариев). Но мне почудилось, что близкие Феликса Григорьевича как-то и третьей жизнью своего отца и деда не вполне довольны. Ну, зачем в самом деле он память о себе как о пламенном трибуне и рыцаре без страха и упрека не то чтобы затмил, но потеснил моцартианским образом гуляки праздного, художника и только художника?

Может быть, я и ошибаюсь, конечно, но, во всяком случае, переиздав «Опыт биографии» (2006), правообладатели позднюю – озорную, чувственную и живую – прозу Феликса Светова оставили втуне.

И это уже мне как читателю обидно. И вам, наверное, тоже будет обидно, если вы в «Журнальном зале» войдете в двенадцатый номер «Знамени» за 1997 год и откроете для себя рассказ «Русские мальчики».

Он того стоит.

* * *

А вот с Юрием Федоровичем Карякиным дружбы у нас не получилось. То есть в общих застольях у Давыдова Юрия Владимировича, у милой его Славы всё было прекрасно. Но наедине…

Хотя мы, раз жили в Переделкине через дом друг от друга, пробовали ведь сблизиться. То я к нему зайду по-соседски, то он однажды наведался. Понятно было, что поговорить. С папкой под мышкой, а в папке – рисунки Гойи.

С них и начали, но я серьезный тон разговора о материях, как в романах у Достоевского, серьезных долго не выдерживаю.

Так что скоренько своротил к каким-то – не помню уж, политическим или литературным – новостям, рассказал к месту забавную историйку, о чем-то спросил. Юрий Федорович, отдам должное его снисходительности, откликался охотно, но вообще-то смотрел на меня с некоторым недоумением. Явно не понимал, стоит ли тратить время на пустяки, если можно говорить о Гойе, о «Дон-Кихоте». И о «Братьях Карамазовых», конечно.

Отказался даже от рюмки. Сложил иллюстрации обратно в папку, и мы простились.

А спустя несколько лет, когда Юрия Федоровича уже не стало, я рассказал об этом визите Ире Зориной, его вдове. И повинился, что не смог соответствовать уровню. «Да перестаньте, Сережа, – отмахнулась она. – Это, значит, Карякин как раз статью тогда писал, именно о Гойе и Достоевском. Он ведь, когда был в работе, никого не слышал и ничего понимать не хотел. Хоть гром греми – только Гойя, только Федор Михайлович».

* * *

Такая уж мода: в каждом втором, ну третьем московском ресторане непременно есть теперь полка, а где так и стеллаж, с книжками. Чаще случайными: либо задешево купленными на развале у метро, либо, а почему нет, собранными по квартирам у официантов. И очень разными – в диапазоне от тургеневской «Аси» до антологии поэтов Западной Африки. Но почти всегда это издания не нынешние, а советской поры.

На днях вот, ожидая, пока принесут салатики, столкнулся с читаным-зачитанным романом Ивана Шевцова «Во имя отца и сына». Еще – прошелся глазами по рядам – «Война» Ивана Стаднюка, «Имя твое» Петра Проскурина, «Все впереди» Василия Белова…

«Sic transit, – молвил, следя за мною, приятель. – А ведь как шумело, и никому теперь оказалось не нужным».

Ой ли? Писатели откровенно плохие, герои разоблачительных фельетонов перестроечной поры сегодня очень даже переиздаются, и кто-то же их раскупает. И Проскурина, и Анатолия Иванова, и Асадова берут с лету, а уж Юлиан Семенов или Валентин Пикуль и вовсе выходят так часто, что Захар Прилепин может обзавидоваться.

В отвал, в небытие – говорю об этом с великой печалью – ушли как раз неплохие. Не самые, может быть, яркие, но, безусловно, достойные. Работавшие честно. И сделавшие немало.

Где, спрошу я вас, новые издания Владимира Тендрякова? Сергея Антонова? Виля Липатова? Виталия Семина? Бориса Можаева? Владимира Дудинцева? Сергея Залыгина? Даже Федора Абрамова?

Некому похлопотать, – это я понимаю. А с другой стороны – есть ли кому их сегодня читать?

Не диссертации писать – с этим-то вроде бы проблем нет, и университетский курс без героев вчерашних дней не обойдется. А вот так вот, просто – чтобы сначала купить, а потом прочесть?

Не уверен. И ведь понимаешь, что литература беспощадна, что выдергивает она под софиты совсем не многих, а удерживает в своей памяти всего лишь единицы, и не обязательно лучших, но все равно больно.

* * *

Зависнув в размышлении над рукописью, очень свежей, артистически изящной и, как говорят, питательной, но доступной, безусловно, не всякому восприятию и, значит, не имеющей перспективы в сколько-нибудь широкой читательской среде, нет-нет да и вспомню, как на читательской конференции в районной библиотеке спросил: «Так какая же литература вам все-таки нужна?»

И услышал в ответ: «Такая, чтобы цепляла, но не грузила».

Надо ли переводить эти слова на нормативный литературный язык?

И надо ли к ним прислушиваться?

Вроде бы надо. И не исключено даже, хотя вряд ли, что именно тогда к нам вернутся читатели и счастье придет. Но унаследованное представление о том, что такое настоящая литература, сильнее минутного соблазна. Оно… все одно что привычка. А, напомню, привычка свыше нам дана: замена счастию она.

Так что – и эту трудную рукопись в печать. Пусть грузит тех, кто, как и мои товарищи по редакции, поверил, что душа обязана трудиться. В конце концов, Господь не посылает нам испытания, какое было бы нам не по силам.

* * *

Мария Степанова, Настя Строкина, Иван Волков, Данил Файзов, да и другие поэты, прошедшие сквозь наш с Татьяной Александровной Бек семинар в Литературном институте, наверняка помнят, как я бранился, когда кто-то из студентов свое новое стихотворение начинал читать по бумажке.

«Если вы собственные стихи не в силах запомнить, – говорил я обычно, – то отчего же надеетесь, что их запомнят другие, ни в чем не повинные люди?»

Я, признаться, и сейчас так думаю. Хотя и отношусь с пониманием к тому, что поэты, даже и многоопытные, читают себя, конечно, по памяти, а книжку или блокнотик – на всякий случай – все-таки в руках держат.

Но вот 2007 год. Апрель. Белла Ахмадулина отмечает свой юбилей в Музее изобразительных искусств имени Пушкина. В зале полумрак. И только неброский луч высвечивает прекрасное в своей измученности лицо поэта.

Белла Ахатовна читает. Часа два, как мне запомнилось. Без перерыва. И никакой книги в руках нет. А ведь стихи у нее, все знают, обычно не короткие.

Иногда, конечно, запинается. И тут, опережая Бориса Асафовича Мессерера, он-то всегда наготове, ей обязательно подсказывают из зала.

Может ли признание у стихов быть большим?

* * *

2000-е, самое начало. Андрей Андреевич Вознесенский чувствует себя уже неважно. Совсем неважно. Ходит с трудом, а главное – голос почти потерял. Если и говорит, то на ультразвуке, и помню, мы вместе участвовали в одной из телепередач, звукоинженеры часа полтора настраивали аппаратуру, чтобы до слушателей хоть что-то долетело.

А тут звонит мне из Дома литераторов Наталья Алексеевна Познанская, заботница о всех русских и нерусских писателях, прежде всего хороших. С предложением провести вечер Вознесенского.

В Малом зале.

«Почему же в Малом?» Эта идея мне кажется как-то даже и обидной для поэта, что Лужники в горсти держать привык. Но Наталья Алексеевна объясняет, что Андрей Андреевич чувствует себя неважно и… Словом, все понятно, и я всё понимаю, когда перед началом вечера меня просят провести его покороче и к Вознесенскому микрофон особенно не подталкивать.

Ну, с Богом! Андрей Андреевич читает. Читает совсем новое, и даже я, сидящий рядом, разбираю лишь часть строк, выговариваемых вот именно что на ультразвуке.

Как быть? Гляжу в зал, а там, в первых, по крайней мере, рядах поэты. Одни поэты. Даже Юнна Петровна Мориц, которая, помню, ходить по чужим вечерам не большая охотница. Цеховое, знаете ли, братство. И я, чтобы Андрей Андреевич хоть немного передохнул, их выпускаю к микрофону. Как они говорили, как на память читали особенно ими любимые стихи Вознесенского!

Э, думаю и снова прошу Андрея Андреевича почитать. И голос у него, слышу, уже откуда-то взялся – слабенький, конечно, но голос. Понятно, что не сворачивать надо вечер, как меня просили, а совсем наоборот – разворачивать. Так что снова зову поэтов, одного за другим, к микрофону, а на финал опять Вознесенского.

И читает он, прощаясь и совсем почти как в молодости, только то, что вошло уже в классику. Вплоть до «Ты меня на рассвете разбудишь…», от которого у меня, сколько бы ни слушал, сердце колет.

Две морали.

Первая – канифоль потребна не только смычку музыканта.

И вторая – любите, современники, своих поэтов, просто любите – и все у вас с ними получится.

* * *

Имейл имейлом, но со времен старого, еще при Твардовском, «Нового мира» закрепилась норма, согласно которой «свой», любимый и постоянный автор рукопись в редакцию приносит непременно ножками и первым делом идет в отдел, к «своему» редактору. И уж только после того, как «текст сдан – текст принят», можно заглянуть в главную редакцию, что называется, пообщаться.

Не то чтобы это было обязательным, но норма именно такова. И вот – начало лета 2008 года, когда ко мне в кабинет вбегают: «Вознесенский приехал!..» Тороплюсь навстречу и вижу, по длинному-длинному нашему коридору, уже из комнаты, занятой Ольгой Ермолаевой, что ведает в «Знамени» стихами, действительно движется Андрей Андреевич. С ужасом вспоминаю, что редакция квартирует на высоконьком втором этаже и, разумеется, без лифта. Говорю: «Ну, зачем же вам было трудиться?.. Могли бы и по-соседски занести…» (тут важно знать, что наши с Вознесенским дачи в Переделкине разделены лишь забором, и не часто, но мне случалось захаживать к ним с Зоей Борисовной по какому-нибудь срочному делу).

Андрей Андреевич только светло улыбается и шелестит, что ему-де в редакцию приходить всегда в радость.

Смотрим распечатку, а она буквально усеяна поправками и пометками. Одна строка перечеркнута, другая вписана, слова заменены, ну и так далее. А поскольку пальцы у Вознесенского слушались тогда уже не очень, то разобраться мудрено – хоть вдвоем смотрим, хоть уже втроем, с Ольгой Юрьевной. Словом, мучение, и тут Андрей Андреевич досадливо шелестит: «Лучше к машинистке». И действительно, только наша наборщица Наталья Васильевна, которую мы по старинке зовем машинисткой, способна совладать с писательскими почеркушками. Но тут и ей не все сразу удалось, так что сверку, и он опять усеивал ее поправками, мы читали уже у Андрея Андреевича под навесиком на дачном участке.

Эта подборка – «Нельзя не ждя» (2008, № 8) стала для Вознесенского в «Знамени» последней. Стихи в ней, понятно, разные, но есть и пробирающие:

Вижу скудный лес возле Болшева… Дай секунду мне без обезболивающего! Бог ли, бес ли, не надо большего, хоть секундочку без обезболивающего!

* * *

Всех, кто в 2006 году прилетел из Москвы в Баку на Фестиваль русской книги, сразу же из аэропорта повезли на Аллею шахидов. Возложить венки, заранее приготовленные, постоять в скорбном молчании у могил – и жертв наведения конституционного порядка в Баку 19–20 января 1990 года, и тех, кто погиб на войне в Карабахе.

Тень войны, беспощадного противостояния двух народов и дальше шла за нами по следу. Нет, не на парадных церемониях, не на встречах с читателями и, уж конечно, не на приеме у Ильхама Алиева – человек, как мне показалось, европейски образованный, он говорил исключительно о сотрудничестве в сфере культуры.

А вот случайные попутчики в автобусе, что вез нас в Шамаху или соседи за банкетными столами о войне вспоминали непременно. И в гостиничном номере каждого из нас ждала стопочка книг, листовок и журналов об израненном Карабахе.

Наконец, финал – праздничный вечер в прекрасном беломраморно-хрустально-зеркальном зале Бакинской филармонии. В партере и ложах – знатные люди Азербайджана и их спутницы, все в жемчугах, бриллиантах, вечерних платьях. На сцене только поэты из всех (почти всех!) бывших советских республик, артисты, медийно опознаваемые лица. И принимают их овациями, в том числе Сергея Никитина, этот концерт замыкавшего. Одна песня – бурные аплодисменты, другая… Пока Сергей Яковлевич не говорит: «А на прощанье – песня, которую во имя мира и взаимопонимания народов написал Булат Окуджава, сын грузина и армянки…».

Спел – кажется, «Виноградную косточку в теплую землю зарою…». И тишина в зале, только редкие хлопки не всё сразу понявших гостей фестиваля.

А в фойе, куда я, чуть припоздав, вышел, вижу: Никитина уже взяли в плотное кольцо несколько женщин в черном (и откуда они на празднике вдруг появились?), что-то ему кричат, руки вздымают…

Не знаю, чем бы это могло кончиться. Но вмешались секьюрити…

* * *

А вот лето 2008 года. Киев – единственный в своем роде, несравненный город, в котором, наверное, так удобно жить.

Мы с Олегом Григорьевичем Чухонцевым и Инной Булкиной ужинаем в одном из ресторанчиков на Подоле. И вдруг шум, гам, тарарам, все выбегают, мы тоже – а по улице идут танки! Бронетранспортеры!.. Оказалось, что вся эта военная техника, я в ней не разбираюсь, в течение нескольких вечеров величественно и без видимой цели блуждала по центральным улицам великого города, что на языке украинских военных называлось репетицией парада.

Ну предположим, танки можно и в Москве встретить, хотя мне, после августа 1991 года, не доводилось. Но чтобы вот так, вблизи, на улицах, заблаговременно не перекрытых силами безопасности!.. А вот чего в Москве точно и предположить нельзя, так это ликования, с каким беспечные (тогда) киевляне – и в особенности киевлянки – встречали едущих на броне солдатиков, тоже (тогда) беспечных, не обремененных какой бы то ни было заботой и уж тем более тяжкой думой.

Единственная, по личным впечатлениям, известная мне аналогия – Израиль.

Страны-подростки.

Во всяком случае, тогда, жарким августовским вечером 2008 года, мне казалось именно так.

* * *

Киевское лето 2008 года. Мы с Олегом Григорьевичем Чухонцевым только что вышли из ворот Киево-Печерской лавры. Жарко, ну просто страсть как жарко, и я, заприметив симпатичный павильончик подле автобусной остановки, говорю поэту: «Там вода, похоже… Купить и вам бутылочку?»

«Мне?.. – выходит он из глубокой задумчивости. – Не знаю даже… Пожалуй, можно… Хотя… Да нет, спасибо». Что ж, вольному воля, и я, нырнув в облюбованный павильон, тут же выныриваю оттуда с запотевшей бутылью «Миргородской». Свинчиваю крышку, подношу к губам и… Олег Григорьевич больше не колеблется и тоже исчезает за заветной дверью.

Минута, другая, седьмая, кажется, одиннадцатая… Пока, осознав, что жиденькая поначалу очередь к водопою угрожающе густеет, я не спешу к своему старшему другу на выручку. Продавщица спокойна – знать, и не таких видала. А на лице поэта – муки. Муки выбора. Ведь мало того что сортов у родниковой, минеральной и артезианской несколько, так еще и привычная пара «с газом» – «без газа» пополнена загадочными «слабогазированными» и «сильногазированными» напитками.

Для вас это не было бы проблемой? Ну, тогда вы не лирический поэт. Во всяком случае, точно не Чухонцев. У него ведь и со стихами так. Пишет он сейчас или держит паузу, неведомо даже самым близким. Что пишет, тайна за семью печатями. И никогда по собственной воле свежего стихотворения из своих рук не выпустит. Чтобы оно попало все-таки на редакционный стол, надо вести долгую, планомерную осаду. Отчетливо понимая, что тут-то оно – ад для редактора, корректора и наборщицы – и начнется. Потому что правку Олег Григорьевич в свои стихи вносит на каждом этапе: верстка, сверка, оригинал-макет. И, когда тираж уже печатается, как правило, звонит с вопросом, нельзя ли остановить, так как он снова хотел бы поменять…

Обычно точку с запятой на, допустим, запятую-тире. Так уж Гражданин Колеблющийся, как я его обычно зову, устроен, что в главном – в смысле стихотворения, в его звуке, в линии своего литературного и гражданского поведения – он, как мало кто, тверд, строг и неуступчив. Зато в пустяках дает себе полную волю. Какую – Инна Булкина помнит – выбрать вышиванку из мириада продающихся на Андреевском спуске. Какой – Александр Кабанов не даст соврать – салатик заказать себе за обедом. И что в самом деле лучше – точка с запятой или запятая-тире?

* * *

Лет пять тому. Прага. Большая книжная ярмарка. Близится ее открытие, и вдруг прибегают посольские с известием, что российский стенд неожиданно решил посетить президент Чешской Республики. И, соответственно, он должен коротко побеседовать с самым именитым нашим писателем, а тот в качестве ответного жеста подарит президенту свою книгу.

Быстро объясняют задачу момента Битову Андрей Георгиевич не сразу, кажется, понимает ответственность своей миссии, но потом все же кивает: ладно, мол.

И вот – беседа уже состоялась, Битов раскрывает книжку, выводит на титульной странице, как положено, слово «Уважаемому…» – и поднимает голову к президенту: «А как вас зовут, простите?» – «Клаус», – отвечает тот чуть оторопело. «Да нет, – досадливо отмахивается Андрей Георгиевич. – Я спрашиваю, как ваша фамилия?»

Немая сцена. Посольские в обмороке. А члены нашей делегации, как по команде, вздымают большие пальцы кверху: русский писатель всегда найдет, что сказать, чтобы действительно запомниться.

* * *

В связи с неуклонным сегментированием современной культуры и в связи с неуклонном ростом невежества, все неуклоннее выдаваемого публикой уже и за достоинство, некоторые оценочные эпитеты стали выглядеть комично.

Например, известный – «известный микробиолог» (это кому же он известен, кроме микробиологов?).

Или знаменитый – «знаменитый валторнист».

Даже простое вроде бы слово популярный, и оно под вопросом.

Такие эпитеты, как крупный, выдающийся, значительный, неординарный, еще чего-то стоят. Впрочем, гораздо меньше, чем стоили раньше.

И – праздник сегодня у эпитетов, которые выделяют не масштаб (известности или таланта), не сумму сделанного тем или иным человеком, а его (уже почти безоценочно) уникальность.

Этот, мол, – единственный в своем роде – поэт или, простите покорно, мудак.

Это, мол, – эксклюзивный прием.

Эта, мол, – неповторимая красавица или, извините, дура.

Иными словами, значит сейчас что-то не оценка человечеством (читателями, экспертами etc.) и даже не самооценка («Я гений, Игорь…» etc.), а возможность (или невозможность) представить того или иного человека в телепередаче типа «Минута славы».

Там ведь действительно одни уникумы, единственные и, слава богу, неповторимые.

* * *

Известный поэт написал свое первое прозаическое произведение.

Долго не решался выпустить его из рук. И наконец решился.

«Вот, – сказал он, кладя папочку на стол. – Вот вещь, за которую не стыдно и Нобелевскую премию получить».

* * *

Спускаюсь по памятной многим лестнице Овального зала Библиотеки иностранной литературы, а навстречу, с низко опущенной головой, Александр Абрамович Кабаков. Поднял на меня глаза, в которых, как обычно, многовековая скорбь еврейского народа, и тихо просит: «Сережа, скажи мне что-нибудь хорошее…» А я, будто черт меня дернул, переспрашиваю: «Саша, мы ведь с тобой уже лет двадцать знакомы, так?» «Так», – отвечает Кабаков, еще не понимая подвоха. Но я напираю: «И ведь все эти годы я тебе по много раз говорил что-нибудь хорошее, так?» «Ну…» – слышу я в ответ и торжествующе говорю: «А теперь вспомни, сказал ли ты мне за эти годы хоть что-нибудь хорошее. Может, сейчас попробуешь?..»

И проношусь мимо, оставив своего друга в некотором недоумении.

Уж сколько воды с той поры утекло, а мне до сих пор стыдно. Будто ребенка обидел.

* * *

О, сколько же открытий чудных свершил я, когда начал в 90-е собирать биобиблиографические сведения о живущих ныне русских писателях. Сначала занося эти сведения на каталожные карточки, несколькими годами позже вводя в компьютер, а уже в 2000-е обнародуя их в составе литературных словарей и путеводителей. Первое, конечно, открытие – это как же нас, оказывается, много. А я ведь человек эпохи Гутенберга и сетевых удальцов стараюсь не трогать. Беру лишь тех, кто выпустил хотя бы одну собственную книгу стихов, прозы или критики. Тысячи, многие тысячи, десятки тысяч имен и, помню, Настя Строкина, моя любимица по тогдашнему литинститутскому семинару, полистав внушительные тома, прямо-таки ахнула: «Я и не знала, Сергей Иванович, что в русском языке есть столько фамилий».

Второе открытие – внезапно (для сторонних людей) обнаружившаяся партийность того или иного вполне себе приличного литератора. Сейчас-то это, разумеется, никого не волнует, а на выходе из СССР многими еще воспринималось как выразительная характеристика личности, и людям зачем-то хотелось знать, что такой-то светоч нашего (впрочем, позднейшего) освободительного движения вступил, оказывается, в КПСС в 1987 году, еще, считай, подростком.

Но Бог с ней, с партийностью, тем более что из последующих словарных изданий я эти сведения удалил как малозначащие. Поговорим о других кульбитах судьбы. Я вот, например, вспомнил сейчас Петра Агеевича Кошеля, которого знал в 1980-е еще Петей и который мне казался тогда весьма многообещающим поэтом. А тут – смотрю в 1990-е, смотрю в начало нулевых – прямо-таки книжка за книжкой: «История телесных наказаний в России», «История российского терроризма», «История российского сыска»…

Не хочу ни в кого бросать камень. Тогда чего только не составляли, чего только не писали для заработка. Я и сам, уже случалось рассказывать, переводил корейские духовные песнопения. Так что Пете, тонкому в молодости лирику, никакого укора нет. Но почему все-таки именно сыск, именно телесные наказания?

Истинно, скажу я вам, истинно неисповедимы писательские пути на переходе от развитого социализма в недоразвитый капитализм.

* * *

Выверяя сведения для очередного «Путеводителя» по новейшей русской литературе, позвонил очень известной писательнице, одной из первых – скажу максимально обтекаемо – в нашей жанровой прозе. И писательница, избалованная восторгами миллионов своих читательниц, была, мне показалось, тронута вниманием человека из толстожурнального мира, в общем-то от нее очень далекого. Слово за слово, шутка за шуткой, так что, когда разговор подошел уже к концу, она неожиданно предложила: «А давайте я вам свою книжку подарю. Но, – и тут она помедлила, – именно ту, какую вы у меня больше всего любите. Говорите же быстрее – какую?»

Ваши действия? Невозможно же вот так вот взять и признаться, что ни одной ее книжки я не читал, вернее, начинал читать одну, потом другую, и обе на полпути к миттельшпилю бросил. Или все-таки возможно?

Но чуткой собеседнице и этого моего минутного замешательства было довольно. Поэтому простились мы, разумеется, вполне корректно, но никакой книжки в подарок я, как вы догадались, не получил.

* * *

И еще о писательской любознательности и доброжелательности по отношению друг к другу.

Ко мне в редакционный кабинет входит очень даже неплохой прозаик, давний автор «Знамени». Но никак не мой приятель, что в контексте этой новеллы важно.

Здороваемся, и он спрашивает, да нет, скорее утверждает: «Вы только что издали очередной путеводитель по современной литературе». «Верно», – соглашаюсь я. «И вроде бы я тоже туда попал», – напирает мой собеседник. «Да разве же вы могли туда не попасть?» – развожу я руками. «И он продается у вас в первой комнате у входа». Я и тут не могу поспорить, и писатель, глубоко в нашей редакции уважаемый, меняет тональность на просительную: «А нельзя для меня ту страничку, ну, где про меня, отксерить?»

«Ксерокопировать», – мысленно поправляю я ненавистное мне слово. А вслух говорю: «Вся книга вам, значит, не нужна?»

«Да на какой они мне все!» – отмахивается мой визитер от нежданной напасти.

* * *

Автор что курица. Снеся заветное яичко (выпустив книжку), безумно нервничает, прихорашивается, квохчет, – обратите, мол, внимание, полюбуйтесь, прочтите, ведь эта книжка для того и написана, чтобы многое, почтенные граждане, изменить в ваших взглядах.

В эту пору автор смешон. И почти непереносим для окружающих, так как способен с увлечением говорить только о своем дитятке и все человечество делит на две (увы, неравные) части: на тех, кто его книжку уже прочитал или, по крайней мере, купил, и тех, кто ее никогда не купит и никогда не прочтет. Причем автору (почти) все равно, хвалят его или бранят – главное, чтобы прочли, обратили внимание.

Потом начинают идти рецензии, – как правило, неравнодушные, толковые, иногда блестящие, но трепетный автор видит, что полюбоваться-то полюбовались, но ничего, ну решительно ничего ни в мире, ни даже во взглядах рецензентов не переменилось. Книжка ими уже поставлена на полку – с тем, чтобы никогда уже более к ней не возвращаться.

И автор как-то скучнеет. А к дитятку своему охладевает. Даже забывает, что именно он написал – ну, не в целом, конечно, а в подробностях, в деталях, которые, как ему казалось, уж из его-то памяти не уйдут ни при каких обстоятельствах. В этом смысле я верю поэтам, которые при публичной читке перевирают свои собственные старые стихи и благодарно изумляются, если кто-то из зала начинает им подсказывать. Мне и самому уже по необходимости случалось несколько раз забираться в «Жизнь по понятиям», чтобы вспомнить, что там написано о том или ином предмете.

Мой диалог с Россией опять не состоялся, глумливо повторяет автор сам себе золотые слова Сергея Юрьевича Юрского. Ничто ведь, оказывается, не изменилось – даже в жизни самого автора. А он-то думал, он-то рассчитывал, он-то горячился!..

Что же остается? Сладкое воспоминание о времени, когда эта книга писалась, и автор сам про себя в особо удачные часы тихонечко вскрикивал: ай да, сукин сын, ай да… И ясное понимание, что только эти часы в его жизни и были счастливыми.

* * *

Вот ведь как интересно – за последние два десятилетия почили в бозе едва ли не все гиганты советской книжной индустрии. Рухнул «Прогресс». С молотка ушел «Московский рабочий». Дало деру от «Литературной газеты» ее фантастически богатое издательство – со складами, автопарком, домом творчества и дачными городками. Дотлел «Современник». И «Советскую Россию» не спасла перекостюмировка в «Русскую книгу». Давно ничего хорошего не слышно о «Правде». Лишь редко-редко подает жиденький голосок «Художественная литература». И разве не скукожились – по отношению к прежнему своему величию – «Молодая гвардия» и «Детская литература»?

Все расхищено, предано, продано?.. Может, и продано – но, сколько я слышал, почти всегда за какую-то чепуху, за копейки, ничтожные в сравнении хотя бы с рыночной стоимостью тех зданий, какие когда-то занимали мамонты пятилеток. Даром ли даже и громких судебных процессов никто в связи с этим затевал.

Единственное известное мне исключение – издательство «Советский писатель», которое последний его директор (и, разумеется, романист патриотической складки) Арсений Ларионов сумел-таки тишком приватизировать. И ведь пострадал, бедолага, – 16.01.2008 он был признан обвиняемым по уголовному делу, возбужденному по статье 159 ч. 4 УК РФ (мошенничество в особо крупных размерах), а 6.07.2010 решением Пресненского районного суда Москвы осужден на шесть с половиной лет лишения свободы.

Разумеется, условно.

К чему я об этом рассказываю? К тому, что за эти же сумасшедшие десятилетия в Москве не погиб ни один (вы слышите – НИ ОДИН!) толстый литературно-художественный журнал. Уж сколько нас хоронили, а мы всё (и все) живы. Не смейтесь – но даже «Молодая гвардия», известная исключительно своим жидоморством, и та жива, о чем нам не забывает напоминать одна, правда, только нынешняя «Литературная газета».

Ergo? Да хоть два «ergo»!

Первое – мы еще расчихаемся на ваших похоронах.

И второе – за эти десятилетия на освободившемся пространстве выросли новые книжные гиганты: «ЭКСМО», «ACT», «ОЛМА», «Центрполиграф», иные всякие. А новые журналы, хоть и появлялись во множестве, настоящими конкурентами классическим «толстякам» не стали. Может, потому что свято место как было, так и остается занятым.

* * *

Очень любопытно следить за тем, как солидный бизнес, пойдя ad marginem в поисках дополнительных источников прибыли, цивилизует, легализует, словом, делает респектабельным и почти добропорядочным то, что еще совсем недавно воспринималось как нечто маргинальное и едва ли не зазорное.

Пример. «Баню» Алексея Толстого ротапринтной выделки или непристойные романы более поздней книжной серии «Улица красных фонарей» приличному человеку прилично было держать все-таки в ящике письменного стола, что называется, в непрозрачном пакете, а не на полке, не рядышком с Пушкиным и Генри Миллером.

И совсем другое – академически строгие книги «Ладомира», роскошно изданные тома Института соитологии (видел, например, в одном из магазинов «Эротические приключения Гулливера» – без шуток, образец полиграфического искусства!). Содержание решительно то же, а прятать уже отнюдь не обязательно, можно и барышне подарить, и начальнику, и стоматологу.

То же с литературой, допустим, антисемитской. Пока она, да еще на газетном срыве, продавалась только у музея Ленина, да вдобавок еще и агрессивными старушонками, цена ей была одна. А возьмите респектабельные издания «Алгоритма», читатель которых чувствует себя уже не маргиналом и лишенцем, а, напротив, интеллектуалом, человеком, допущенным к некоему высшему знанию? Хотя написано в этих томах решительно то же, что и в газете «Пульс Тушино», которую, до сих пор помню, жена мне в доме держать запретила.

Отсюда вопрос: лишается ли при этом «обуржуазивании» своего яда, деструктивной энергии то жало, которое содержится в этих книжках? Ну, как, например, А. Т. Иванов и В. Л. Топоров, при деятельной поддержке «Независимой газеты», лет десять назад перевели Проханова из глашатая кастрюльных демонстраций в амплуа артиста, почти Набокова. Или все-таки нет?

* * *

Отсюда и совет авторам и издателям радикальных книжек: если вы хотите, чтобы вашу продукцию воспринимали как подрывную, экстремально альтернативную, издавайте ее только и исключительно бедно, на газетном срыве – даже если денег хватает и на верже.

В 2003 году одна из моих книжек шла в издательстве «ОЛМА-Пресс». Время было уже вполне интернетовское, так что текст я отправил электронной почтой. И вопросы с редактором Диной Кондахсазовой снимал тоже по имейлу. Ну, или по телефону.

Но на финальном этапе нам все-таки потребовалось встретиться лично. И Дину Робертовну явно не устроили мои слова о том, что заеду, мол, во вторник после обеда. «А точнее?..» – выспрашивала она. – Еще точнее?..» Подивившись еще, помню, таким тевтонским пристрастием моего милого редактора к точности, я пришел (живу неподалеку) на Звездный бульвар, поднялся на нужный этаж и вступил… Скажу уж лучше по-своему: вступил я в залу, уставленную рабочими местами: стол с компьютером, стул для редактора – и всё, так как стула для посетителя, то есть для автора, было уже не предусмотрено.

А переговаривались мы в переговорной, на посещение которой составлялся (тогда, во всяком случае) особый график. И мешкать в беседе было непозволительно, так как в холле у лифта (а где же еще?) уже топтался очередной автор, ожидая очередного редактора.

Мамочки мои! И я вспомнил, что Ляля (Лиана Степановна) Полухина, моя добрая подружка по «Литературной газете», начинала свою карьеру еще в 1950-х, в Литдраме Всесоюзного радио. И начальником там тогда был внебрачный, как шептались, сын товарища Сталина, построивший и режим работы девчонок-редакторш в согласии со своей генетической предрасположенностью: больше двух не собираться, о всякой беседе с автором писать отдельную рапортичку. «Я уж думала сбегать», – рассказывала мне Ляля. Но тут в Литдрам пришел новым начальником Феликс Феодосьевич Кузнецов, совсем тогда молодой и, на волнах XX партсъезда, совсем обаятельный и либеральный. И первым делом спросил: «А что это, девочки, к вам авторы не ходят?» Да вот, начинают они ему объяснять. А он не слушает. «Нет, – говорит, – пусть все приходят, когда хотят, и сидят, сколько хотят. Ведь самые хорошие идеи у автора и редактора появляются или за чашечкой кофе, или… – Здесь железный Феликс мечтательно прижмурился. – Или в постели».

Алисе Ганиевой и другим молодым редакционным дамам читать этот текст, конечно, совершенно не обязательно. Хотя – сужу по наблюдениям издалека – нынешние литературные мачо так безостаточно озабочены своей жизнью в искусстве, что вполне могут удовлетвориться и совместным кофепитием.

* * *

75-летие Владимира Войновича его издатели решили отпраздновать в концертном зале при гостинице «Космос». В зале, хоть часть билетов и поступала в свободную продажу, довольно много свободных мест, и всем распоряжаются… нет, не издатели, а телевизионщики. То так скомандуют публике рассесться, то этак. Чтоб картинка, знаете ли, была.

И, чтобы картинка была, когда всех по уму рассадили и вечер все-таки начался, на сцену выпустили… нет, не писателей, которые могли бы, наверное, Владимиру Николаевичу сказать добрые слова, а эстрадных звезд. И поют они на фоне чонкинского ероплана, выставленного перед зрителями, и пляшут, и пересмешничают… А самые задорные – девичья группа, кажется, «Стрелки» или, кто их там разберет, «Блестящие» – спорхнули со сцены к первому ряду, где Войнович сидел, и вытащили его таки к себе, наверх, чтобы тоже поплясал под телекамерами.

Едва дотерпев до антракта, спешу к Владимиру Николаевичу, чтобы выразить ему свое сочувствие. Но юбиляр моего сочувствия не принимает. «Это, – говорит, – у вас понятия, что для писателя позволительно, до сих пор совковые. В Европе, вон, чтобы книги хорошо продавались, авторы давно что хочешь спляшут. Гюнтер Грасс, на что нобелевский лауреат, и то в книжных магазинах плясал. А мы чем же лучше?..»

И устыдился я своей непродвинутости. Как и сейчас стыжусь, когда узнаю, что акция «Писатели играют в футбол», только что затеянная, должна, оказывается, увенчаться международным турниром. Где команда российских writer будет сражаться с командой голландских или там германских schriftsteller, а читатели на трибунах рукоплескать, чтобы после матча выстроиться в очередь за книгами самого талантливого левого полузащитника.

* * *

Звонят, более десятилетия уже прошло, а помнится ясно, из группы компаний «Пальмира». Просят о встрече. А как встретились, сразу берут быка за рога: «Мы знаем, как спасти современную литературу, то есть знаем, как вернуть ей современных читателей!»

«Да что вы?» – изумляюсь, хотя чего-чего, но у нас все, похоже, знают, и как футбол отечественный на должную высоту поднять, и как Россию-матушку с колен на ноги поставить, ну и современную литературу спасти. «Да, – говорят. – Все дело в том, что у нынешних русских писателей плохо с сюжетами». У меня прямо от сердца отлегло: «Это, – интересуюсь, – вы, наверное, Льва Лунца начитались?» Но собеседники мои на «Серапионовых братьев» не повелись; знай, свое гнут. Про то, что решили они широким неводом пройти по Руси, по книжкам, которые либо печатного станка не достигли, либо, хоть и напечатаны где-нибудь в провинции, на столичные прилавки все же не попали. Поэтому всего-то и надо, что извлечь на божий свет самые из них сногсшибательные посредством масштабного конкурса «Российский сюжет», затем издать максимально высокими тиражами (цифры я даже сейчас страшусь вспомнить) и, соответственно, распродать.

Переспрашиваю, понятное дело, чем эта группа компаний вообще занимается. Не сразу, но ответили мне, что, в частности, изготавливает и продает модельную обувь. И тут же снова в атаку. «Не сомневайтесь, – говорят, – ведь в XXI веке главное не что продавать, а как продавать. Здесь у нас опыт, и креатива тоже в достатке».

Я и не против, тем более что от меня и Андрея Василевского, редактора «Нового мира», ничего вроде не требуется, кроме моральной поддержки и присутствия на финальной церемонии.

Поэтому, как только жюри, и совсем, кстати, не плохое, отработало, зовут нас в Большой зал Центрального дома литераторов. В фойе какие-то умельцы гигантский пазл собирают, всюду воздушные шарики, а на сцене… На сцене-то, батюшки мои, виселица в натуральную величину и пьедестал почета. Нас с Андреем Витальевичем усаживают под сценой за столики с зелеными лампами, публика тоже расселась, и пошли чинные речи.

Очень быстро, правда, прерванные, поскольку в зал ворвалась ватага странных существ, предводительствуемая наголо обритым, босым и в коротенькой тунике господином. Потом-то мне рассказали, что по сценарию это был, оказывается, Муз, то есть Муза мужского рода, а в миру актер Гоша Куценко, чья звезда только что взошла в сериалах. И всё бы хорошо, но никто из литераторов, собранных на церемонию, сериалов не смотрел, о существовании Гоши Куценко тогда не подозревал, поэтому, когда Муз подступил к Андрею Витальевичу (слава богу, не ко мне) с хамскими вопросами, в зале истошно закричали: «Уберите хулиганов!!!»

А креатив крепчал. Не помню уж, повесили ли на сцене графомана или его чучелко, как было задумано. Но век не забуду, как победительница по номинации «Любовный сюжет» воздела руки и прямо с пьедестала крикнула в зал: «Вот видишь, мама, а ты не верила!» Или как актер, кажется, из Брянска, чей роман взял первое место в разряде сюжетов исторических, вместо того чтобы пожать руку Валерию Золотухину, руку эту, к ужасу Валерия Сергеевича… поцеловал.

Снимки, где актер актеру, писатель писателю руку целует, на следующий день обошли все газеты.

Чем, собственно говоря, дело и закончилось. Книги, действительно изданные фантастическими, по нашим дням, тиражами, зависли, говорят, на складах. И имен победителей, что должны были проснуться авторами бестселлеров, никто, боюсь, сейчас не вспомнит.

Нет, романы – все-таки не штиблеты. Их так ловко не распродашь.

* * *

Свои книги литераторы друг другу дарят. Иногда щедро, что называется, налево и направо, и это означает, что экземпляры (бывает, даже весь тираж) они получили от издателя взамен гонорара, и их все равно же нужно куда-нибудь пристраивать, так что дарение равно книгораспространению. А бывает, что дарят с разбором, далеко не каждому потенциальному читателю, подвернувшемуся под руку, и это означает, что гонорар, каким бы ничтожным он ни был, выплачен, и собственные книги автору издателя должен покупать. И пусть по отпускной, как говорят, цене, но она все равно кусается, так что оплатишь несколько десятков экземпляров на презенты, и гонорар, считай, истрачен.

Но принято все-таки дарить, и это ставит одаренных перед трудным вопросом. Что делать с книжкой, ставшей теперь твоею – после того, как трогательный инскрипт прочитан, и, полистав, ты видишь, что идти от страницы к странице тебе совершенно не хочется? Да и незачем.

Не будем брать совсем уж клинические случаи – писатели постарше помнят, как, возвращаясь из поездок по республикам, они увозили с собою вязанки книг на чистейшем каракалпакском или хоть бы даже удмуртском языке. Возьмем день нынешний, когда даритель, а по-другому не бывает, ждет от тебя отклика, причем желательно печатного, в форме благожелательной, а лучше всего, восторженной рецензии.

Один раз я попался. Сунул мне в кулуарах одного из литературных собраний какой-то хмурый малый свою книжку. Я, естественно, поблагодарил, по дороге домой просмотрел, понял, что не моё, даже не «знаменское», и тоже сунул куда-то, в один из книжных курганов моего редакционного кабинета. Казалось бы, инцидент исчерпан, но спустя несколько месяцев хмурый малый возник в моих дверях с вопросом, опубликована ли уже рецензия на его книгу. «Да нет, – говорю я с показным сожалением. – Ваша книга нас не заинтересовала». – «Ну раз так, – слышу в ответ, – то книгу мне, пожалуйста, верните. Я ее, – продолжает посетитель, – не для вашего развлечения давал, а для отклика». Я и рад бы вернуть, но… с ужасом глядя на книжные курганы, понимаю, что не найду. Во всяком случае, быстро. «Тогда, – напирает предприимчивый автор, – оплачивайте полную стоимость книги, если найти не можете».

Пришлось, не смейтесь, мне раскошеливаться. А рассказав эту печальную историю коллеге из другого журнала, я вскорости узнал, что и у них этот хмурый малый побывал. И тоже ушел с деньгами. А что, неплохой, замечу в скобках, способ отбить хотя бы часть затрат, ушедших на издание своей – и, казалось бы, никому не нужной – книги.

* * *

Присылают бандероли, иногда с особым цинизмом – на домашний адрес и наложенным платежом. Отстоишь в очереди, откроешь, а там – да, да, вы не ошиблись – увесистая рукопись. Либо роман. Либо стихи. Реже философский трактат.

И непременно в сопровождении льстивого письма, что только вы, мол, многоуважаемый, способны оценить мой труд, и только вам я поверю.

Или в гости придешь неосторожно. Выпиваете, закусываете, всё хорошо и безопасно, но только собрался уйти, как тебя притормозят подле вешалки: «Вот я как раз случайно тетрадочку захватил с собою… Плоды, знаете ли, бессонных ночей… Не посмотрите ли?..»

Жизнь наша, пишут в газетах, давно уже не литературоцентрична. И в журналах никто вроде бы больше не хочет печататься. Ну, не знаю, не знаю… Меня вот один генерал так в прихожей притиснул к пальто и шубам, что косточки едва не хрустнули. Лампасы, говорит, отдам за публикацию в «Знамени».

Отсюда и вопрос: а как бы вы в этих случаях поступали, будь чтение у вас, как у меня, как у моих товарищей, на протяжении многих лет давно уже не приятным досугом, а работой, от которой звереешь и от которой не отвертишься – и по роду редакторских обязанностей, и по профессиональным интересам литературного критика?

Взвешиваешь обеими руками то, что тебе от всей души поднесли, и думаешь: значит, у тебя опять хотят отнять несколько вечеров под чтение того, что тебе скорее всего не понравится, и вдобавок отнять душевное спокойствие, потому что с этим автором придется ведь еще разговаривать, и разговаривать очень аккуратно, чтобы а) не обидеть и чтобы б) не вселить в него напрасные надежды. Почему напрасные? Да потому что, как правило, красавице юбку задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.

При Советской власти были литконсультации – разумеется, бесплатные. После нее их попробовали опять запустить – уже, разумеется, на платной основе. Не прижилось. Ибо зачем же деньги платить, если можно разослать рукописи всем известным литераторам, по списку – и сладко грезить в ожидании благожелательного ответа?

И это странно. Ведь когда, вы, готовясь к экзаменам, с репетитором разбираете, допустим, «Горе от ума», то вы понимаете, что это работа, за которую положено платить. И гастроэнтерологу, когда вы приходите к нему со своим гастритом, платить тоже нужно. Хотя репетитор затратит на вас от силы два часа, а врач и того меньше. А тут – отбираете сразу несколько вечеров! Помилосердствуйте, братцы!

Но только, я вас умоляю, не пробуйте сулить ни мне, ни другим известным мне литераторам деньги. Пошлем подальше. Пусть легенда о том, что сидит где-то великий критик и берет за чтение по прейскуранту, так легендою и останется.

* * *

Или вот еще книжка, отправленная по моему домашнему адресу, но в расчете, надо полагать, на рецензию, зачем же еще? Наверное, хорошая. Во всяком случае, толстенькая, сияющая копеечным глянцем.

И в аннотации сказано, что «автор с прихотливой фантазией смешивает сатирический реализм с интеллектуальным мифом…».

А прямо напротив аннотации первая фраза, с какой книжка начинается:

«Света Кувшинникова пукнула».

Это, я так понимаю, меня зацепить решили, взять, знаете ли, на крючок.

И вы меня осудите, конечно, но рецензировать эту книгу уже не захотелось.

Читать, впрочем, тоже.

* * *

И чуть-чуть статистики. Разумеется, только по официальным данным.

Тиражи Дарьи Донцовой в 2004 году составили почти 16 миллионов экземпляров, в 2008 году сошли до 9 миллионов 764 тысяч экземпляров, в 2012 году упали до 3 миллионов 728 тысяч экземпляров и, наконец, в 2014 году сравнялись с 1 миллионом 683 тысячами экземпляров.

Тиражи Александры Марининой в 2007 году доходили до 2 миллионов 647 тысяч 800 экземпляров, в 2011 году снизились до 1 миллиона 532 тысячи 800 экземпляров и, наконец, в 2014 году составили 661 тысячу 200 экземпляров.

Юлия Шилова в 2007 году имела 2 миллиона 729 тысяч 500 экземпляров, в 2014 дошла до 506 тысяч экземпляров.

У Татьяны Поляковой в 2006 году было 2 миллиона 177 тысяч 200 экземпляров, в 2011 году стал 1 миллион 789 тысяч экземпляров и, наконец, в 2014 году сравнялись с количеством в 663 200 экземпляров.

Татьяна Устинова в 2008 году выпустила 3 миллиона 210 тысяч 900 экземпляров, в 2012 году опустилась до 958 800 экземпляров и, наконец, в 2014 году затормозила на 593 тысячах 500 экземплярах.

Тиражи Бориса Акунина в 2010 году составляли 1 миллион 432 тысячи экземпляров, а в 2014 году подошли к 377 тысячам 500 экземпляров.

Полины Дашковой, Виктора Доценко, Александра Тамоникова, Сергея Лукьяненко, Михаила Веллера и других миллионщиков недавних лет в перечне рекордсменов 2014 года уже нет.

Средние тиражи «небрендовых» авторов фантастики, дамских романов и книг криминального жанра не превышают 5 тысяч экземпляров.

Воля ваша, но похоже, что страна незаметно для себя перестает читать и это.

* * *

Но вот, хотя литературоцентричность, по всеобщему мнению, и приказала в России долго жить, поток рукописей, поступающих в редакцию, не убывает. Что-то мы – мгновенно или после многочасовых обсуждений – принимаем к публикации, что-то готовы принять, если автор согласится на радикальные сокращения и доработку, но большую часть вынуждены все-таки отклонять. И понятно, что необходимость отказывать людям, часто очень славным, а иногда и связанным с нами долгими дружескими отношениями, каждый из сотрудников «Знамени» воспринимает как тяжкую повинность. Которую хорошо бы сбросить – например, на главного редактора.

Вот и сообщаешь – по телефону ли, письмом ли, при личной ли встрече, – что ваше произведение нам, простите, не подошло. Точка. Ну, иногда многоточие – если рукопись не безнадежна и ты советуешь показать ее другому потенциальному публикатору.

Профессионалам этой короткой фразы, как правило, достаточно. Говорят спасибо – и либо разрывают отношения со «Знаменем» навсегда, либо, спустя срок, приносят в редакцию свою новую вещь, дай Бог удачную.

Но «как правило» не значит «всегда». Случается, что автор желает узнать подробности, причины, по каким его дитятко завернули, и, может быть, поспорить, переубедить или усовестить редактора.

И разговор тогда превратится в чистое, причем обоюдное, мучение. Так что пускаться в него я избегаю и, бывает, в ответ на сакраментальное «А почему?» переспрашиваю: «Вы ведь понимаете, что каждая следующая моя фраза будет для вас все обиднее? И тут-то мы уж точно окончательно рассоримся?»

* * *

И о стихах.

Не в том беда, что их пишут сегодня сотни тысяч людей, худобедно, а иногда и вполне сносно овладевших версификационной грамотой. Беда (для редакторов, конечно, для издателей) в том, что тысячи – или пусть хотя бы сотни – из них пишут стихи вполне пристойные, небезынтересные и, что называется, на уровне.

Их можно напечатать – и ничего ужасного не произойдет. А можно отклонить – и тоже русской литературе особой убыли не будет.

Напор же страшенный, папки – и бумажные, и виртуальные – забиты на годы вперед, и единственный «Знаменский» редактор, на которого мне, где бы я ни появился, непременно пожалуются, – это Ольга Юрьевна Ермолаева, ничего, мне говорят, в стихах не понимающая и мало кого из армии поэтов хотя бы раз не обидевшая.

Так же, знаю, и у соседей. Вот Андрей Витальевич Василевский на одном из Форумов молодых писателей России едва не взмолился публично: прозу, говорит, присылайте, статьи, рецензии, тогда как стихов, я вас очень прошу, не надо, шансов у них в «Новом мире» нет.

Да и в «Знамени», по совести говоря, не много. Вот, если предаться арифметическим подсчетам, рассудите: мы в каждом номере печатаем по четыре обычно поэтические подборки, что в год дает пятьдесят, предположим, публикаций. Казалось бы, достаточно. Но! Есть десять, может быть, пятнадцать поэтов, публиковать которых ежегодно для нас честь и счастье. Есть и еще поэтов тридцать – сорок, которых мы тоже понимаем как «Знаменских» и печатаем пусть не всегда, но уж самыми удачными, на наш взгляд, подборками непременно. Что же остается, если учесть, что то главный редактор, то Наталья Борисовна Иванова, курирующая у нас раздел поэзии, устав от потока катренов, оперенных перекрестными да хоть бы даже и смежными или кольцевыми рифмами, начинают требовать чего-нибудь странного, ни на что в подлунном мире не похожего.

Вот вам и все шансы. Хотя… Пришли же вот в 1999 году с Урала стихи никому из нас не ведомого 25-летнего автора, и мы их немедленно огромной подборкой поставили в номер, уже практически сданный в типографию, что Борису Рыжему, а говорю я о нем, конечно, тут же принесло антибукеровскую премию «Незнакомка», а журналу «Знамя» – славу.

Выходит, и небывалое возможно.

* * *

Торопясь по Моховой на вечер университетской студии «Луч», нечаянно подслушал разговор двух женщин, направлявшихся явно туда же.

Первый голос (раздраженно). Ну и куда это, Таньк, мы премся?

Второй (с увещевающими нотками). Я же тебе говорила: стихи идем послушать.

И опять первый. Кому же это на хрен стихи твои нужны?

Ну, а теперь на коду. Да ладно тебе ворчать! Ведь стихи тоже интересные бывают…

Вот и думай теперь, а бывают ли, действительно, интересные стихи?

Если это стихи действительно настоящие.

* * *

Пришел на работу. А на столе еще одна бандероль. Некий прозаик прислал новое сочинение и с ним письмо, где он пространно жалуется на неуспех своих прежних попыток напечататься в «Знамени».

«Я уже не знаю, – суммирует наш потенциальный автор, – на какой козе к вам подъехать, хотя коза, в общем-то, одна – деньги. Но если опубликуете, – тут я удваиваю внимание, – то наши спонсоры, глядишь, и выделят сколько-нибудь денежек, – внимание редактора, естественно, утраивается, – на публикацию моей новой книжицы».

Sic!

* * *

Вот вопрос, который наверняка не приходил в голову большинству господ сочинителей, а между тем, мне кажется, небезынтересен.

Разговариваем мы как-то с Семеном Натановичем Файбисовичем. Известный художник, он одно время ходил и в писателях, печатался в «Знамени», выпустил не одну книжку, так что мог со знанием дела судить о разнице в авторской психологии представителей и первой, и второй профессии.

И я ему говорю, что картину или скульптуру у художника может купить, предположим, фермер и увезти ее, допустим, в Новую Зеландию, так что ни сам автор, ни потенциальные зрители это произведение ума и таланта уже никогда не увидят. «Это ведь нормально?» – «Нормально», – отвечает Семен Натанович.

Но я не унимаюсь: «А вот если речь пойдет о романе? Если к вам придут и посулят неправдоподобные деньги только за то, чтобы вы свой роман никогда не публиковали и никому даже не показывали, вы согласитесь?»

Что сказал мой собеседник, я до времени подержу в тайне. А вот к своим читателям-писателям с этим вопросом обращусь. Что скажет Алиса Ганиева, если ей – за изрядные, разумеется, деньги – предложат никому более не показывать свою «Праздничную гору»? Или, того круче, тот роман, что у нее пока на жестком диске?

Ведь не может же быть, чтобы все зависело только от суммы обещанного вознаграждения?

Или есть все-таки предложения, от которых не отказываются?

* * *

Покупать билеты – за свои деньги – на встречи с писателями почти никогда не нужно. Вход либо по приглашениям, иногда строго по приглашениям, либо… Пустят и так, лишь бы пришли.

Такова норма, сложившаяся в постсоветской России и отличающая литераторов от музыкантов, вообще от артистов, в мире которых классическую фразу: «Бесплатно только птички поют», – никто пока не отменял.

Назначать цену за свои выступления перед публикой могут только немногие. Ну, Евтушенко. Ну, Радзинский. Ну, Вера Полозкова. Говорят, еще Дмитрий Быков… Сатириков, а они в России всегда популярны, договоримся пока не трогать; тоже ведь, слава Богу, в значительной степени артисты.

И вот что интересно: именно писателей, чья публичная известность проверена рынком, в литературной (и окололитературной) среде, как правило, недолюбливают. И критики, особенно хорошие, о них пишут редко, и профессиональные (цеховые) премии если им и им достаются, то вызывая обычно неудовольствие как собратьев, так и строгих экспертов.

Вопрос: почему? Не из-за одной же ведь зависти? И не из-за представления, что истинные ценности доступны только истинным знатокам, а пиплу ни к чему, – представления, укоренившегося у нас, однако, очень плотно.

Тогда почему?

* * *

Единственная телевизионная передача, в которую меня аккуратно зовут, это «Игра в бисер» Игоря Волгина. И я так же аккуратно отказываюсь, поскольку не располагаю специальными познаниями ни относительно «Севильского цирюльника», ни относительно «Горя от ума», а своему мнению об этих или иных произведениях, знакомых мне только по-читательски, не доверяю.

Но своих товарищей, которые, чуть попросят, высказываются по радио или по телевизору и о «Гильгамеше», и о войне в Ираке, о проигрыше нашей футбольной сборной, нимало не корю. В конце концов, каждый сам определяет зону своей компетенции. Тем более что иногда у них получается интересно, а часто – например, в случае Дмитрия Быкова – еще и прикольно.

* * *

По Невскому бежит собака, За ней Буренин [584] , тих и мил… Городовой, смотри, однако, Чтоб он ее не укусил!..

«Ведь как про вас написано», – прочтя вслух эту эпиграмму, сказал я питерскому зоилу Виктору Леонидовичу Топорову при первой же нашей встрече. Ему понравилось.

Что называется, в быту, при нечастых наших пересечениях он действительно был тих и мил – подобно Владимиру Вольфовичу Жириновскому, который, как рассказывают, в личном общении просто душка. Однажды, после какой-то совсем уж дикой выходки в мой адрес, Виктор даже обеспокоился: «Надеюсь, вы тоже не путаете наши симпатичные человеческие отношения с профессиональными».

«Тоже» меня растрогало, и я в самом деле следил за тем, чтобы как-нибудь нечаянно, поддавшись минутной ярости, ему не ответить. В конце концов, от мишени, на его озлобленье не реагирующей, Топоров, знаю примеры, мог и отвязаться, а от тех, кто ему возражает и вообще подает признаки жизни, не отвязывался уже никогда.

Меня мое христианское всепрощение тоже (именно что тоже!) никак, впрочем, от топоровских нападок не оберегло. Видно, «Знамя», которое отождествляют с моим именем, мишень слишком крупная, чтобы вывести ее из сектора атаки.

Но я все равно отмалчивался. Тем более что Виктор Леонидович никогда не попадал в места, которых нам (мне) действительно стоило бы стыдиться, в которых мы особенно уязвимы, а бил как бы скользяще, куда придется. Чтобы бой, им навязываемый, был выигран не разовым нокаутом, после которого все разочарованно расходятся, а по совокупности очков, где каждый вроде бы не меткий удар еще и еще усиливает подзуживающий рев разрастающейся толпы его поклонников.

Не сдержался я лишь единожды – когда Виктор Леонидович, прицепившись к какой-то вполне проходной газетной заметке моей дочери, стал рассуждать о папенькиных-маменькиных дочках в нашей литературе. И Топоров, видимо, как хочется мне думать, почувствовавший, что вступил в зону, совсем уж табуированную, ответный ход пропустил. Потом еще один, прежде чем приняться за старое. В конце концов, не мы ведь играем свою роль, а она нами играет.

Когда Виктор Леонидович Топоров неожиданно умер, его проводили в последний путь как ни одного, наверное, критика в нашей несчастной стране. И это правильно: случись выборам, он наверняка был бы признан королем критиков, как и Жириновский едва не был признан президентом России.

* * *

Принято считать, что о книгах поэтов сейчас лучше всего пишут другие поэты.

Согласились, как сказал бы Владимир Викторович Григорьев, попечитель всего бумажного в Российской Федерации.

Одна только малозначащая деталь.

Это явление было широко распространено и в советские годы, но называлось оно тогда взаимоопылением. Поэт, скажем, X пишет, скажем, о поэте Y – в надежде, а чаще в твердой уверенности, что в ответ получит адекватный литературно-критический жест. В несколько особом положении находились разве лишь пишущие стихи заведующие журнальными или газетными отделами поэзии – им отдариваться рецензиями было не обязательно, так как чудодейственная надпись «В набор» котировалась гораздо выше самой прочувствованной рецензии.

И не надо, я вас умоляю, не надо кидаться в меня чернильницей! Я ведь отнюдь не подозреваю прекраснодушных поэтов – как вчерашнего, так и нынешнего дня – в пошлой расчетливости. Я не сомневаюсь, что поэт откликается на чужие стихи только тогда, когда они ему действительно близки, а, соответственно, автору отрецензированных чужих стихов становятся близки ваши, и в этом нет решительно ничего дурного. Более того, я абсолютно уверен, что только поэту дано по-настоящему проникнуть в чужой поэтический мир, понять его гармонию и, если хотите, даже просодию – что бы это слово ни значило!

Но вот посмотреть таблицу, где стрелочками свяжут соотносительные пары (ты – обо мне, я – о тебе), было бы все равно любопытно.

* * *

А вообще-то классно сейчас все-таки пишут рецензии на поэтические сборники:

«Автор не пробирается по словам (как по снегу) – он скользит лыжником или серфером. (…)

Метафора здесь напоминает ловкое цветное пятно на черно-белой гравюре, которое и создает настроение картины. (…)

Пахнущая несвежим после внезапного праздника бельем глумливость в этих стихах не противоречит чистой и почти спасительной ночной влюбленности: автор любит с божбой перемешанный мат».

Я, увы, так не умею.

* * *

Пьем с двумя друзьями-прозаиками и одним другом-поэтом кофе в пансионате «Липки», где по зову Сергея Александровича Филатова в течение многих лет собирался Форум молодых писателей России. И что-то, видно, меня в том разговоре задело, что я спрашиваю: «Знаете, чем вы, поэты и прозаики, отличаетесь от нас, критиков? Тем, что мы вас читаем, а вы нас нет». «Да брось, – не слишком, впрочем, уверенно отвечает мне друг-прозаик. – Вспомни лучше, как ты написал о моем романе, а я тебе позвонил, и мы целый час очень интересно разговаривали?» «Верно, – соглашаюсь я. – Но вспомни и ты, что мы целый час разговаривали о достоинствах твоего романа, а вовсе не о том, как хороша моя рецензия».

И – вроде бы по косой к этому сюжету. Льву Александровичу Аннинскому однажды вспомнилось, как к нему подошел читатель со словами, что он, читатель, раньше писателя NN не ценил, но теперь, по прочтении статьи Льва Александровича, всегда за этим NN следить будет. Так что, мол, дорогой мэтр, ваша цель, как всегда, достигнута. Увы, возражает Аннинский, моя цель, как всегда, не достигнута. Я ведь хотел, чтобы вы не за новыми сочинениями NN следили, а чтобы не пропускали впредь, что я напишу.

Самоумаление входит, конечно, в число профессиональных добродетелей критика, но… Я вот, может статься, и за эти побасенки взялся, чтобы меня наконец прочли Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров, Денис Драгунский, Максим Осипов и другие уважаемые мною писатели. Ну и затем, естественно, чтобы мои скромные труды заметили Алиса Ганиева и другие восходящие звезды российской литературы.

* * *

В 2004-м, кажется, году нам с Анатолием Васильевичем Королевым довелось побывать в Краснодаре. Mania grandiosa нет ни у меня, ни вроде бы у Анатолия Васильевича, но… москвичи в этот маленький Париж, как назвал свой город Виктор Лихоносов, наезжали в ту пору, видимо, столь редко, что на встречу с нами в писательском клубе собрался полный зал. И немногочисленные краснодарские либералы, тогда их еще называли демократами, пришли, и многочисленные патриоты, тех включая, что с ельциноидами на одном гектаре раньше не садились.

Мы с Королевым говорим о литературных событиях, нас слушают. Но как-то вяло – пока из зала меня не срезают: «Да что вы со своим постмодернизьмом!.. Лучше объясните, почему настоящих писателей, корневых, патриотов то есть, к печати не допускают?»

«Почему же это не допускают? – изумляюсь я. – Вот уже полгода идет дискуссия о новой повести Валентина Распутина „Дочь Ивана, мать Ивана“, не очень, мне лично кажется, удачной, но привлекшей всеобщее внимание. Да вы читали, – говорю, – ее, конечно».

Шевеленье в зале, и понимаю, что нет, не читали. «До нас, – кричат, – книги из Москвы вообще не доходят». – «Да опять я изумляюсь, – не доходят? Повесть напечатана в журнале „Наш современник“, на который все вы, наверное, подписаны, тут же была повторена „Роман-газетой“, да и книжные издания подтянулись. Одно из них я сам вчера в аэропортовском киоске видел…»

Молчат. По отношению к чужакам-постмодернистам и дерьмократам враждебно, по отношению к вроде бы своим, но выбившимся из провинциального плена, без всякого интереса. Что им, в самом деле, Распутин, и я вспомнил, как в 70-е еще годы познакомился на пляже в Пицунде с прозаиком из Самары, тогда еще, разумеется, из Куйбышева. Очень он мне по душе пришелся, и говорить с ним было интересно – обо всем, кроме современной литературы. Я ему, допустим, про новый роман Трифонова, но он Трифонова не читал и вряд ли будет – зачем, собственно, если у них, в писательской организации, свой «Трифонов» есть и тоже о том же вроде бы пишет, и гнобят его, соответственно, как Юрия Валентиновича? И даже авангардисты в Куйбышеве, оказывается, свои, так что московских или питерских не надобно.

Живут, прижавшись друг к другу, будто в добровольном гетто, только друг другом и интересуясь, хотя и то… вряд ли книги друг друга читая. И давно уже, выходит, так живут.

* * *

И еще – чтобы два раза не вставать – о встрече с региональной литературной общественностью. Усвоив после нескольких проб и ошибок, что о книгах с писателями говорить бесполезно, я все-таки сменил тему. Заговорил о Литфонде, о пенсиях, о грантах и пособиях – о том, в общем, что у нас называется социальным обеспечением. Если в одном слове, то собесом.

И – батюшки вы мои! – как же оживленно потекла наша беседа. Сколько голов, столько и мнений. Споры, предложения, проекты. И вопросы, вопросы…

Оно и понятно: базис, знаете ли, всему основа. А книги… Ну, что книги – всего лишь надстройка.

* * *

Но обновим регистры, хотя я по-прежнему говорю о 2000-х, самом их начале. Каждый мужчина, которому случалось тогда с командировочными целями ездить по России, наверное, помнит: стоит только зайти в гостиничный номер и сбросить шапку, как непременно раздавался телефонный звонок: «С девочками отдохнуть не желаете ли?»

Здесь в моем опыте никакой особой специфичности нет. Хотя… Занес вот нас с Евгением Анатольевичем Ермолиным поиск новых талантов для липкинского Форума молодых писателей в Горно-Алтайск. И уже на рецепции спрашивают: «Вам номера какие – люксы или полулюксы?» – «А в чем разница?» – «В люксы, – нам было отвечено, – подают горячую воду, а в полулюксы когда как». Ну, выбор вроде бы предрешен, я тянусь за кошельком, но лучше меня знающий жизнь Евгений Анатольевич все-таки уточняет: «А сейчас-то горячая вода в люксе будет?» – «Нет, – говорят нам со вздохом. – Сейчас не будет. Авария на теплотрассе. А вот с понедельника точно будет». Но я, впрочем, не о проблемах теплоснабжения. А о том, что, войдя в свой полулюкс после очередной встречи с молодыми дарованиями, услышал в трубочке знакомое про не желаете ли с девочками. «Нет, – говорю, – спасибо». – «Ну и зря, – прозвучало мне в ответ. – У нас как раз сегодня скидочки неплохие».

* * *

Ужинаем это мы лет десять назад в Алма-Ате. Или, по нынешней политкорректной моде, я тоже должен теперь говорить – в Алматы? Неважно. Важно то, что и ресторанчик чудный, и компания отменная – поэтессы, прозаики из круга незабвенной Ольги Борисовны Марковой, и хоть фамилии у кого казахские, у кого нашенские, но все, как один, русскоязычные, и каждый надеется свою малую лепту внести именно в русскую литературу. А поскольку, спасибо Интернету, им и то, что происходит в Москве, в Петербурге, хорошо известно, то разговор идет на равных.

Но я гость, я старший и, понятное дело, солирую. То наставительное что-то скажу, то поддену кого-то из своих молодых сотрапезников беззлобной шуткой. Ну с чувством юмора у них все в порядке, так что реагируют как надо. Пока я, к случаю, не рассказал какую-то историю, вроде этих фейсбучных, где сам выгляжу не в лучшем, а если по правде, то попросту в комичном виде. Я, и мои френды это уже знают, такие самоироничные сюжетики сочинять о себе люблю, и друзья алматинские тоже вежливо посмеялись. Но – переглянулись, а часом позже один из них, провожая меня уже в гостиницу, смущенно спросил, может ли он эту историю пересказать тем своим друзьям, которых с нами не было.

Почему нет, удивился я. Ну как, говорит, я же ведь не хочу ваш авторитет подмочить.

На том расстались, и я провел эту неловкость по линии почтительности к старшим, на Востоке еще сохраняющейся. Но в Москве-то она давно выветрилась! Между тем стал я отмечать, что и столичные вьюноши с барышнями над шутками хохочут охотно и шутками же отвечают – но ровно до той поры, пока ты сам о себе что-то смешное не расскажешь. Тут – цепенеют, переглядываются. И – обратите внимание – никогда о самих себе с самоиронией не говорят. Не только в жизни, но и в стихах, в прозе нынешние тридцати-, сорокалетние могут к самим себе отнестись по-всякому – от самообожествления до самооплевывания, но уж точно без юмора. Вслед Бродскому свою продукцию они, может быть, «стишками» и окрестят, но авторитет свой ни сами не подмочат – самоиронией, ни другим не позволят. Да вы на Фейсбук посмотрите – как вспыхивают, в какую ярость впадают литераторы из начавших в двухтысячные, когда кто-то над ними подшутит. Оскорбление простят легко, но не иронию. Не шутку.

Der tierische Ernst – вот как это называется, и со мною наверняка не согласятся, но мне все равно почему-то кажется, что и эта звериная серьезность по отношению к самим себе, и это отсутствие даже намека на самоиронию отличают нынешнюю, как раньше выражались, творческую молодежь от тех, кто помнит еще и об оттепели, и о том, что Пушкин – вообще-то имя веселое.

* * *

Романов, даже фейсбучных, без любви не бывает. Так что и я не обойду эту волнующую тему, сказав, что любого (ну, почти любого) писателя можно отбить у любой (ну, почти любой) жены. Всего-то и надо а) восторженно и подолгу смотреть в глаза; б) искренне возмущаться тем, что бездарному S. опять поднесли «Большую книгу», а проныру Z. по блату перевели на суахили; и главное – в) читая новое сочинение своего избранника, не забывать указывать, что фраза на странице 429-й, шестая строчка снизу даже сильнее, трепетнее, волшебнее, чем фраза, которой заканчивается 11-я глава того вашего давнего-предавнего сочинения, которое уже успело испариться из вашей памяти.

Ибо ничто так не льстит писателю, как хорошее знание его текстов.

* * *

На ком женятся молодые писатели, значения не имеет. Да на ком угодно, как и все мужчины!.. А вот писатели в возрасте и в силе (творческой) – совсем иное дело. Зазнайки, конечно, на молоденьких – ибо, простите мне эту пошлость, ничто так не украшает амбициозного мужчину, как прелестная спутница. Большинство, разумеется, на хороших домоправительницах или таких, знаете ли, железных канцлершах, чтобы, по крайней мере, ни ремонт в квартире, ни переезд, ни выгодные знакомства, ни зарабатыванье денег в голову не брать, а отдавать себя литературе, литературе и еще раз литературе. Те же, кто совсем от жизни устал, женятся на медсестрах, чтобы всё под рукой было: и шприц, и массаж, и стакан с водою.

А самые умные, тут и спору нет, женятся на своих будущих вдовах. Чтобы было кому позаботиться сначала о достойных проводах, а потом весь оставшийся век хлопотать о переизданиях, учреждать мемориальные фонды, выбивать у властей памятные доски и ходить, ходить по школам с рассказами: «Знаете, каким он парнем был?»

И не подлавливайте меня на иронии. Перебирая в памяти имена прекрасных писателей, что ушли из жизни в последние двадцать лет, думаешь; «Да, с женой ему повезло, а вот вдовой она оказалась так себе. Не то что, – и тут называешь про себя другое имя. – И собачилась вроде бы с мужем то и дело, и житья ему не давала, зато с каким достоинством несет высокое звание вдовы большого художника слова. И книги покойного, что ни год, появляются на магазинных полках, и имя никем не забыто». А есть ли что-нибудь, кроме этого, для писателя важнее?

* * *

Лет в сорок я приобрел привычку говорить что-то типа «Мне как человеку уже немолодому…». И смущаться, когда прелестные создания начинали бурно протестовать. Мне это, уж признаюсь, нравилось, и я как-то пропустил рубеж, после которого прелестные создания бурно протестовать перестали. А спохватился только тогда, когда какой-то молодой человек в метро предложил мне учтиво: «Садись, дедуля!»

Случай этот, кстати, так и остался единственным. Заметили ли вы, что у нас в транспорте если и уступают место не самым молодым согражданам, то исключительно прехорошенькие девушки? А их галантные спутники сидений, естественно, не покидают.

* * *

Мое 60-летие отмечали в ресторане «У Корша». И было классно – Александр Абрамович Кабаков взял на себя обязанности тамады, Евгений Анатольевич Попов пел про Ванинский порт, Олег Григорьевич Чухонцев танцевал с микрофоном… И так мы, должно быть, понравились гардеробщику, что он, закончив с раздачей пальто и шубок, попросил разрешения – и грянул оперные арии. Одну, потом – совсем без перерыва – другую.

Чаевые, впрочем, принял с благодарностью.

* * *

Что в молодых писателях всегда восхищает, так это избирательность памяти: запоминают только главное. А еще чаще – самое нужное.

Вот сценка о двух актах.

Акт первый. Липки. На мастер-классе, который я в тот год вел, кажется, с Максимом Альбертовичем Амелиным, разбираем стихи прелестной молодой женщины. В видах конспирации назову-ка я ее Ксенией. Алиса Ганиева и Лера Пустовал маску, вне сомнения, опознают, а остальным ни к чему. Достаточно сказать, что Ксения пишет верлибры и на Форум молодых писателей приехала из дальнего города вместе с мужем, многообещающим прозаиком, и он тоже сейчас в зале.

Липчане – вообще-то народ милейший, но не милосердный, и, дорвавшись до возможности в своем кругу поговорить о стихах, друг друга шпыняют довольно основательно. Досталось и Ксении, поэтому, подводя итоги, я, как обычно, произношу что-то примиряющее. Что стихи у нашей героини, конечно, и в самом деле среднеевропейские. И что верлибр к русской поэзии за два столетия так пока и не привился, но, кто знает, возможно, еще лет через двести и у нас все будут писать вне рифм и регулярных размеров.

Занавес, и акт второй. Месяца через полтора-два в одном интернет-издании появляется рассказ мужа нашей Ксении о липкинских бдениях, где сказано, в частности, что именно ее стихи вызвали на Форуме особый ажиотаж и Сергей Иванович Чупринин даже заявил, будто Ксения пишет на уровне лучших европейских образцов, и так, как она сейчас пишет, русские поэты станут писать только лет через двести.

В первую минуту я, признаться, рассвирепел. Но крыть-то нечем: я ведь и про Европу действительно что-то говорил и русской поэзии еще двести лет на переход к верлибру тоже отводил.

* * *

Это, наверное, знакомо всякому хоть сколько-нибудь известному человеку – прибивается вдруг к тебе почему-то (по закону избирательного сродства?) некий вьюноша (или барышня), ходит за тобою следом, ловит каждое твое слово, а ты с конфузливым приятством ловишь вдруг в его речи свои собственные интонации, манеру шутить, свои речевые обороты. Не то чтобы он (она) твой ученик и не то чтобы от тебя чего-то хочет, на что-то надеется, но ты сам, и опять же с приятством, как-то незаметно для себя втягиваешься в эти необременительные (и лестные, лестные для самолюбия!) отношения, немножечко помогаешь юному спутнику: ну там, денег ссудил, когда потребовалось, с кем-то (полезным) на бегу познакомил, кому-то отрекомендовал, помог напечататься или устроиться на работу…

Так может идти годами – до тех пор, пока тебя неожиданно спросят: «Слушай, а ты повесть-то читал, которую про тебя накатал твой подопечный?»

И ты, вмиг обо всем догадавшись, и без всякого уже приятства, читаешь…

Не желая участвовать в рекламе нечистого дела, имя автора и место публикации я все-таки не назову. Скажу лишь, что она пока не обо мне, а о моем друге, замечательном писателе, и я легко воображаю, как он эту повесть читал – изумляясь, думаю, в первую очередь недоброй памятливости своего долголетнего спутника. Всё-всё, оказывается, складывалось в гроссбух, всё готовилось к продаже: и удачные mot, и неудачные, и стойкие твои мысли, и случайные обмолвки, и секреты – хотя какие, спаси Христос, у нас с вами могут быть секреты…

А потому легко воображаешь, что хоть Провидение и упасло от знакомства именно с этим автором, зато от других знакомств не упасло, что и я еще прочту (да и читал уже), что пишут обо мне «из другого поколенья» те, кому я, кажется, не сделал ничего плохого, хотя и особо хорошего, по правде сказать, не сделал тоже.

И вы, друзья мои, о себе прочтете тоже. Чтобы в который уж раз изумиться: надо же, как памятлив, оказывается, этот мальчишка.

Или, если угодно, как памятлива эта барышня.

* * *

Отличный поэт затеялся писать романы. Не очень, на мой взгляд, удачные, стихам уступающие, но один мы все-таки напечатали, и он даже имел некоторый успех – не столько у читателей, правда, сколько у критиков.

А следующий уже вернули – с реверансами, конечно, ведь поэт отличный, но все-таки вернули. И он исчез со «Знаменского» горизонта. Раз я ему позвонил на мобильный, два – не откликается; недаром же определитель номера изобретен.

И вдруг, много воды уже утекло, мы случайно встретились – чуть ли не на овощном рынке. Я к нему разбежался: «Дорогой XY, куда же вы пропали?»

На мое приветствие он, конечно, ответил. Но разговор поддерживать не стал. «Я, – говорит, – вас еще не простил».

И еще больше воды утекло, а так и не разговаривает. Пока не простил, значит.

* * *

А вот – для сюжетной рифмы – еще одна обыкновенная история.

Представляю не так уж давно группу российских писателей на Венской книжной ярмарке и говорю, что, вот мол, NN в начале 1990-х начинал печататься в «Знамени», но затем выбрал, вероятно, для себя другие мировоззренческие и эстетические ориентиры и, побыв какое-то время автором журнала «Москва», сотрудничает теперь не с нами, а с «Новым миром», с «Октябрем». Дело, рассуждаю я вслух, обычное – каждый писатель ищет и находит издание, что его убеждениям ближе.

NN соглашается: дело, говорит, действительно обычное. Только ни мировоззрение, ни убеждения здесь ни при чем. Просто, продолжает, в 1992 году вы вернули мне рассказ, и я не то чтобы обиделся, но решил в «Знамя» больше никогда не ходить.

Так, скажу уже от себя, он за двадцать три года ничего нам ни разу и не предложил. И от наших настойчивых приглашений неизменно уклонялся. Дело, если вы хотя бы чуть-чуть понимаете ранимую авторскую душу, в самом деле обычное.

* * *

Не важно, есть ли у тебя последователи, А важно, есть ли у тебя преследователи, так может сказать только очень молодой, азартный человек. В зрелости, клонящейся в старость, никакие «преследователи» уже не нужны. Они наскучивают. Хочется учеников, своей школы. Хотя бы только затем, чтобы проверить, а не наскучат ли и они?

Но этого всего в критике (да, наверное, и вообще в литературе) не бывает. Чай, не наука с ее внятным понятием о преемственности поколений и о благодарности тем, кто поставил глаз и руку.

* * *

Побывал я тут как-то на дивном концерте в Камерном зале филармонии.

Татьяна Тихоновна Гринденко озорничала.

Ее оркестранты обаятельно хулиганили.

Лев Семенович Рубинштейн шалил.

Музыкальные инсталляции Александра Моисеевича Бакши были необыкновенно остроумны.

Словом, все эти чрезвычайно достойные и уже, увы, не очень молодые люди вели себя, как разыгравшиеся подростки.

И маленький, человек на сто, зал отвечал им полным пониманием. Готов был и к шалостям, и, простите высокопарность, к сотворчеству.

Еще бы – ведь в этом зале собрались тоже очень достойные и тоже, увы, не очень молодые люди.

Оглядываясь, я искал глазами тех, кто мне (и участникам этого чудесного концерта) сгодился бы в дети.

Нашел… два, нет, все-таки, кажется, три свежих лица. Человек, повторяю, на сто.

На литературных-то сборищах это разделение по возрастам уже привычно.

Выходит и в музыкальной среде тоже.

А как у живописцев? У людей театра? У архитекторов, наконец?

Конфликта поколений вроде как и нет. Но то, что младшенькие делами старшеньких не интересуются, в их компанию стараются не ходить и к себе не зовут, факт, похоже, медицинский.

* * *

Вы, конечно, меня попродвинутее, но я, ей-богу, до сих пор обижаюсь, когда врач, просмотрев анализы и – да, да – добросовестно простукав меня, где положено, тут же выписывает рецепты, дает рекомендации и – до свиданья, уважаемый, попросите, пожалуйста, ко мне следующего.

А поговорить?

А проявить участие, пусть даже и показное? А продемонстрировать – ну, хотя бы видимость интереса не только к тому, что у меня повредилось, но и ко мне как к человеку, единственному и, хочется верить, неповторимому?

Жалуюсь на это как-то Максиму Александровичу Осипову – писателю, здесь я ручаюсь, отличному и врачу, говорят, очень даже достойному. А он досадливо морщится. «Да зачем вам, – спрашивает, – эти сантименты? Легче, что ли, вам от них станет?»

«Конечно, легче», – бурчу я про себя, вспоминая, как в когдатошние времена в поликлинике Литфонда врачу важно было не только то, что у тебя болит, но и то, что ты сейчас пишешь и как, к примеру сказать, относишься к свежему нашумевшему роману.

А Максим Александрович, будто подслушав, гнет свое, и так оно выходит, что это не врачи стали бездушнее, как мне с перепугу показалось, а я, вот уж консерватор, никак не могу отказаться от замшелых привычек – то ли староземских, а то и вовсе, свят-свят, старосоветских. На дворе же, – говорит он, – XXI век, и я уныло соглашаюсь, что – да, да – отношения между хорошим врачом и вменяемым пациентом должны быть сугубо технологическими, без этих вам мерехлюндий и сопливостей.

Оно ведь и в литературных делах часто уже так – технологично. Автор шлет текст имелькой, имелькой же снимает вопросы, у редактора возникшие, гонорар получает перечислением на банковскую карточку и, бывает, даже за журнальным номером со своей публикацией в редакцию не заходит. Зачем? В Журнальном зале и так всё видно.

Удаленный, знаете ли, доступ. Высокие, с вашего разрешения, технологии.

А мне, хоть и знаю, что от века отстал, все равно грустно. Как же без «поговорить», думаю.

И в тех случаях, когда продвинутый автор так выстраивает свои отношения со мною как с издателем.

И в тех, когда продвинутый издатель тоже держит меня, уже автора, на удаленном доступе.

* * *

Разговаривали как-то в своем кругу, почему по телевидению так редко показывают писателей, а если и показывают, то обычно неудачно. За исключением пяти-шести персон, что стали медийно, а значит и нам с вами, хорошо известны именно благодаря камере и микрофону.

И, помнится, Александр Архангельский – а уж он-то в этой сфере знает всё – заметил: «А как вас показывать? Вы же ведь думаете прямо на экране. Задают вам вопрос – думаете. Начинаете говорить – тоже предварительно подумавши. А экран этого не переносит. У нас надо, чтобы слова слетали с языка, опережая мысль».

* * *

Мало что в молодости так нас бесило, как разделение литературы, хоть бы даже и XIX века, первой четверти XX, на прогрессивную и реакционную, на звавшую Русь к топору и звавшую в красивые уюты. И мало о чем мы так мечтали, как о том, что едва рухнет цензура, и расколотая ею современная русская литература вновь сольется в единый поток: безотносительно к политическим убеждениям писателей, их моральному облику, национальности и стране проживания.

Не вышло. То есть печатаются, конечно, все, у всех есть свои группы поддержки, а у кого-то так даже и читатели. Но целостной картины русской поэзии хотя бы, например, второй половины только что отвоевавшегося столетия как не было, так и нет. Вот вышла лет пять назад двухтомная, в полторы тысячи страниц антология «Русские стихи 1950–2000» (М., 2010), и что же? Если ограничиться лишь поэтами на букву «А», в канон – и, наверное, слава богу – введены и Айвенго, и Алексей Александров, и Лидия Алексеева, и Мария Андреевская, и Марина Андрианова, и иные многие. Что, готов предположить, справедливо: должен же ведь кто-то и им воздать должное. Зато в антологии нет, будто никогда в истории русской поэзии и не было, ни Татьяны Бек, ни Петра Вегина, ни Риммы Казаковой, ни Виталия Кальпиди, ни Анатолия Кобенкова, ни Марины Кудимовой, ни Олеси Николаевой, ни Николая Панченко, ни Алексея Пурина, ни Геннадия Русакова… Оборву, чтобы не расстраиваться, список.

И думаешь: ну, что Сергея Наровчатова, Татьяну Глушкову и Станислава Куняева не заметили – это понятно, они плохо себя вели, а остальные-то за что преданы остракизму?

Когда в журналах, на фестивалях, в премиальных жюри привечают «своих», а «не своих» в упор не видят, таких вопросов не возникает: в конце концов, межклановую конкуренцию и литературную борьбу еще никому отменить не удалось. Но за что же былое-то так; и особенно досадно, что намерение переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал, исходит сейчас не от чинуш с докторскими степенями и не от каких-то там отморозков, а от людей очень даже рафинированных, с прекрасной филологической выучкой. Которые – я сейчас имею в виду ряд авторов журнала «Воздух», интернет-ресурса «Colta» и издательской империи «НЛО» – стремятся не только извлечь из забвения подземную классику XX века, за что честь им и хвала, но и вытеснить ею те имена, что уже несколько десятилетий у всех на слуху. Леонид Аронзон, кто бы спорил, поэт достойный, но только зачем его стихами выталкивать стихи Давида Самойлова, а ведь выталкивают же.

Неужели, по дурной отечественной традиции, у нас, как и почти столетие назад, вновь воспроизводится коллизия нестареющего студенческого анекдота? Ну, вы помните, конечно…

Экзаменатор, потеряв надежду хоть чего-нибудь добиться у экзаменуемого, спросил: «Ну, а Льва Толстого-то вы, по крайней мере, знаете?» И услышал в ответ: «Э, профессор… У вас своя компания, а у нас своя».

* * *

«Не хотите ли вы поехать на Пушкинский праздник в Михайловское?» – позвонили мне несколько лет назад.

Как не хотеть! В тех местах я, конечно, бывал, но еще в поздние 1970-е, когда в Успенском соборе пел Иван Семенович Козловский, а во всем Пушкиногорье царил и правил Семен Степанович Гейченко. И праздник помню – бескрайнюю-бескрайнюю поляну, на которой собирались тысячи, без преувеличения, человек, с детьми, с внуками, с родственниками и сослуживцами, – чтобы послушать стихи.

Стихи, естественно, звучали тогда разные – от прекрасных до совсем, что называется, не в ту степь, хотя тоже патетических.

«А сейчас, – говорят мне, – мы кое-каких не возьмем, так что с вами поедут только хорошие поэты». И группа наша, действительно, подобралась что надо.

Пристрелочную встречу в Пушкинских Горах провели вроде бы неплохо, и вот он – сам праздник. Занимаю место на скамеечке поближе к дощатым подмосткам, откуда стихи пойдут, оглядываюсь… Ну, не тысячи уже, конечно, но все-таки сотни ни в чем, как я обычно говорю, не повинных людей, куда больше, чем могли бы вместить Дом литераторов или Политехнический. Ждут, а поэты…

Поэты – будто назло, будто в видах эстетического протеста – читают только то и только так, как привыкли они читать в «Билингве», скажем, или в «Даче на Покровке», где сходятся только свои, понимающие, числом человек тридцать. Один поэт решил на поляне показать что-то эзотерически глубокое, другой блистательно ерничает, третий пустился в фельетонную публицистичность о том, что не надо, мол, детей Кавказа и Центральной Азии называть «чучмеками», и тогда на это еще один, уже псковский стихотворец, ответствовал в рифму, что русских-де тоже всюду обижают… В другом месте и в другое время тут, может быть, что-то и заискрило – но не на поляне же и не в день рождения Пушкина.

И провал был бы полным, не спаси положение Владимир Андреевич Костров – поэт не самый мною, наверное, любимый, но опытный в обращении с доверчивой публикой. Прочел стихи о том, что жизнь такова какова и более никакова, удачно пошутил, обратился с задушевными строками к Пушкину, к России-матушке…

* * *

«Вот, – говорю я на обратном пути в Москву друзьям-поэтам, – а вы…» Что, впрочем, они… Стихи, какие можно читать глазами, сейчас пишут, причем часто отличные. Стихов, предназначенных для чтения в университетской, предположим, аудитории, тоже предостаточно. А вот так вот… чтобы на поляне, да в полный голос, для тысяч, в поэзии не искушенных, но к ней, хотя бы только в праздник, потянувшихся…

Чего нет сейчас в нашей поэзии, того нет.

Говорят, что писатель перестал быть сегодня властителем дум. А я обычно отвечаю, что это смотря, мол, какой писатель.

Вот Михаил Иосифович Веллер несколько лет назад позвал меня на свой юбилей. Я поинтересовался, где дело будет, и, узнав, что встреча назначена в Большом (и действительно, очень большом) зале Дома литераторов, аж языком прицокнул: «А что ты там делать будешь? Чем людей займешь?» На что старый мой товарищ ответил не слишком определенно: «Поговорим сначала немножко, а потом, как полагается, для своих фуршетик».

Ну, его праздник – его и риски, думаю. А сам движусь потихоньку от «Баррикадной» к Большой Никитской, путь многим известный, и где-то уже в районе Садового все чаще начинаю встречать людей с букетиками и букетищами. Непосредственно же перед входом в ЦДЛ толпа, и оттуда, едва не растерзанный, вырывается Сергей Александрович Филатов. «Даже и не пытайтесь, – на бегу советует он мне. – Просто подарок передайте – и всё».

Заинтригованные донельзя, мы с женою ныряем в фойе и – о боже! Лестница наверх, где Большой зал, запружена, как река льдинами. Гвалт немолчный, и по отдельным репликам я понимаю, что кто-то на встречу с любимым писателем приехал из Рязани, кто-то из Тулы, а кто-то очередь, чтобы попасть сюда, занимал с восьми утра. Слава богу, опытная Наталья Алексеевна Познанская нас и Эдуарда Николаевича Успенского со спутницей сумела каким-то волшебным образом втиснуть в ложу, а сама, пока мы продирались сквозь толпу, этой же толпе внушала: «Не беспокойтесь, все всё услышат. Фойе радиофицируем, а может, и на улицу звук пустим».

В зале же… – я много где бывал, но такого столпотворения еще не видел. Что за люди? Самые обычные – «бабы, слобожане, учащиеся, слесаря»… А на сцену выходит Веллер вместе с Владимиром Молчановым, популярным в конце XX века телевизионным ведущим, который не то чтобы управляет течением вечера, а ассистирует Михаилу Иосифовичу, передает ему поступающие от публики записки с вопросами.

И Веллер – его, наверное, все хотя бы раз, но видели по телевизору, – не теряя несгибаемой уверенности, отвечает. И о своем отношении к Григорию Распутину, и о том, чем хорош постмодернизм, и надо ли смотреть сериалы, и как нам обустроить Россию. Зал внимает, при самых удачных репризах писателя разражаясь долгими, не смолкающими, как говорили в нашей с Мишей юности, аплодисментами.

И вот кода. Молчанов из вороха на столике выуживает последнюю записку и громко читает: «Михаил Иосифович, скажите, а есть ли Бог?»

И Веллер ответил. На этот вопрос он ответил тоже.

* * *

Чем дольше разматываю я клубок своих воспоминаний, тем больше чувствую себя кем-то вроде пожарного, который увлеченно, со знанием дела пишет о пожарах и способах их тушения. Что, может быть, и представляет познавательный интерес для ширнармасс, то для есть широкого читательского круга, но по-настоящему понятно только таким же, как я, пожарным и только нас одних и волнует.

«Всё у вас, Сергей Иванович, в фейсбучном романе хорошо, умно и остроумно, – сказала мне на днях замечательная писательница, еще непростительно молодая, но уже гораздо более искусная, чем я, в сюжетоплетении. – Плохо лишь то, что вы пишете о мирке, предельно узком и замкнутом исключительно на себе. Другим в этот герметичный мир не войти, да и захотят ли еще они в этот мир входить, другие?»

Всё правильно. Литература, спасибо перестройке и Интернету, в наши дни стала занятием, доступным каждому желающему, то есть одновременно и расползлась, утратив какие бы то ни было границы, и скукожилась, свернулась в кружок то ли любителей селфи, то ли вышивальщиков болгарским крестом.

Что делать? Смириться, конечно. Умом я это понимаю, но сердцем, сердцем-то я помню, что еще совсем недавно, в годы, когда я только начинал, именно литература была одним из важнейших дел в стране. И чтение не разъединяло, как нынче, людей (муж читает/пишет одно, жена другое, дети, если вообще читают/пишут, то третье), а именно что объединяло людей.

В числителе у всех и раньше было, слава богу, разное, а знаменатель был общим, и как мне с этим проститься?

«Может быть, вы попробуете посмотреть западные телесериалы, – посоветовал мне на книжной (!) ярмарке в Вене прозаик Андрей Геласимов. – Они, поверьте, сейчас гораздо интереснее и уж точно продвинутее, чем романы и даже чем полный метр».

Спасибо, Андрей Валерьевич. Я попробую. И мне, наверное, понравится. Но останусь я, боюсь, все же с романами и стихами. А остальное – пусть будет, конечно, но только уже после меня.

* * *

Не хотелось, но сказать придется: не верьте истинам, данным вам в непосредственных ощущениях.

Да вот пример. Возвращается лирический поэт из поездки – неважно куда, допустим, в Строгино или в Иркутск. И сразу же: «Неправда, что люди охладели к поэзии, неправда – и всё тут! Меня так слушали, такие умные записки присылали!» И не надо счастливца остужать бестактным вопросом, сколько, мол, человек пришло на встречу с вами. Тридцать? Или, бери выше, шестьдесят? Он обидится: испортил, скажет, песню, дурак. И уж тем более нельзя интересоваться у поэта, отчего же это его сборник, вышедший пять лет назад тиражом в 700 экземпляров, так до сих пор и не раскупили.

Пример zwei. Входишь в столичный книжный магазин – в «Москву» ли, в «Фаланстер» ли, – и такое ощущение, что не только книг завались, но и посетителей. Да не посетителей, что это я, – покупателей! Потому что и к кассам не протолпиться, и у каждого второго-третьего не по одному томику, а по несколько. Кое-чего (например, твоей собственной книжки) даже и нет уже в продаже. Всё разобрали, и не надо только, раздуваясь от тщеславия, уточнять, много ли экземпляров было выставлено. Много, – тебе ответят. Десять. А то, шутка ли, двадцать.

И третий пример. На журнальные праздники, на большие литературные вечера, в организации которых мне случается принимать участие, обычно не каждый желающий и попадет, пропускать приходится по спискам – только для приглашенных. И всё бы хорошо, но вот как-то, обведя глазами родные лица, я взял да и спросил, а много ли в зале подписчиков «Знамени». И… все в ответ мне добродушно рассмеялись.

Знаете, что всё это напоминает? Эпоху застоя, когда, в какой дом ни приди, тебя такими деликатесами накормят, так попотчуют, что нельзя даже и вообразить себе, что в магазинах-то пустым-пустехонько, и очереди за шпротами в километр, и за «Краковской» колбаской люди из области электричками ездят.

Нет уж, друзья мои, копить и холить свои непосредственные ощущения, конечно, можно. Но верить лучше статистике.

* * *

Сообщив на пресс-конференции, что высокому Букеровскому жюри пришлось в этом году прочесть семьдесят три романа, Игорь Олегович Шайтанов сказал: «Сейчас их раздадут каждому из вас».

Оговорился, конечно.

Но собравшиеся в зале оцепенели от ужаса.

Каждому! Читать! Да по семьдесят три романа! Причем русских! Когда июльское солнышко светит так ласково и ветерок свеж, как поцелуй младенца…

…Это – вы уже догадались – я так шучу. И никакой оговорки многоопытный Игорь Олегович, разумеется, не допускал. И раздали присутствовавшим, само собою, не книги, а только их перечень, причем милосердно ужатый до двадцати четырех позиций.

Но двое из моих коллег в антракте признались, что искренне сочувствуют членам жюри, а третий молвил: «Какой ужас!»

* * *

«Конечно, – прослушав мои жалобы и пени на то, что никто ничего не читает, а если читает, то читает не то и не так, соболезнующе сказала славная и ооочень еще молодая писательница, – конечно, вы тоскуете по временам, когда тиражи были фантастическими и отношение к чтению объединяло, а не разъединяло людей, как сейчас. Конечно. Как же вас не понять? Но мы-то ведь родились уже при этих тиражах, и, ей-богу, одной тысячи читателей – но только своих, на меня похожих – мне более чем достаточно. А гонорары? Ну, что гонорары? Заработаем на чем-нибудь другом, чтобы писать и гонорарами не заморачиваться».

Снисходя к моей мафусаиловой памятливости, она улыбнулась, а я… Я, что уж тут, почувствовал себя ровесником плезиозавров и птеродактилей. Они вымерли, а я еще нет. И брожу вот теперь среди теплокровных, конечно, но таких маленьких-маленьких, и как-то мне не по себе.

* * *

Замечено, что писательскому успеху больше способствуют не деньги, вложенные в раскрутку, а хорошие знакомые, берущие эту раскрутку на себя. Казалось бы, глупость, но посмотрите на бизнесмена и романиста Александра Потемкина: деньги на саморекламу и рекламу – ну, хотя бы на «Эхе Москвы» – истрачены изрядные, а где тиражи, где высокая репутация – в глазах публики или хотя бы литературного сообщества?

И противоположный пример – «Духless», первый и, кажется, единственно успешный роман виноторговца Сергея Минаева.

«Я, – говорит Минаев, – не обивал пороги издательств, не вступал в схватки с редакторами – ничего этого я не делал. Так получилось, что мой хороший знакомый познакомил меня со своим хорошим знакомым, владельцем «ACT», который прочел мою рукопись и сказал: «Я ничего не понимаю в том, о чем вы пишете – у вас тут мат и всякий там кокаин, – но давайте издадим, мне кажется, интересно». Издали, никто не закладывался на успех, стартовый тираж был маленький. Но книжку продали за неделю».

Почему продали? Слово опять-таки Минаеву: «Если говорить о грамотном пиаре, мне очень повезло, что мне помог в этом мой друг, наиболее грамотный, на мой взгляд, продюсер в российском Интернете».

Хотя, возможно, не обошлось все-таки и совсем уж без денег – надо же было замотивировать книготорговцев, чтобы книжки Минаева встречали вас в каждом магазине и чтобы выкладывали их опять-таки грамотно. «Мне, – в последний раз дадим писателю слово, – безусловно было бы сложно продаваться, если бы моя книга была представлена на задних полках двух магазинов». А тут уж одними хорошими знакомыми, кажется, и в самом деле не обойтись.

* * *

Просматривая свой «Большой путеводитель» по современной литературе – как элитарной, так и массовой, – обнаружил, что довольно много писателей, бывших совсем недавно первачами или казавшихся ими, покинуло освещенную авансцену.

По-английски, не прощаясь, ушел из литературы феерически талантливый Дмитрий Бакин.

Саша Соколов и Александр Морозов тоже прекрасно обходятся без нас, читателей.

Ирину Денежкину помнят только переводчики, изрядно на ней подзаработавшие.

Никаких литературных новостей от Арсена Ревазова и Сергея Кузнецова.

Кто такие Оксана Робски и Сергей Сакин, надо теперь долго объяснять.

О Викторе Доценко напоминает только судебная хроника.

Где Сергей Бабаян, первый лауреат премии за лучшую русскую повесть?

Михаил Харитонов и Кирилл Бенедиктов, казавшиеся мне самыми многообещающими в кругу фантастов, как фантасты замолчали.

Александр Еременко и Иван Жданов, каждый по-своему, повторили подвиг Артюра Рембо.

Выцвел Илья Стогофф.

Сдулся Сергей Минаев.

О Баяне Ширянове и помина нет.

Разумеется, ни на ком из живущих нельзя ставить крест. Все еще возможно. Однако какая ротация, какая, сказал бы российский президент, смена элит…

* * *

Давненько это было, но было. Меня, как и нескольких столичных журнальных редакторов, пригласили в Потсдам на традиционные, что на месте уже выяснилось, русско-немецкие писательские встречи. Их участниками стали Татьяна Толстая, Виктор Ерофеев, Лев Рубинштейн, покойный Дмитрий Александрович Пригов, Борис Гройс, нагрянувший, кажется, из Вены, еще кто-то – первые (во всяком случае, по немецким понятиям) лица русской литературы, ее la crème de la crème.

И среди них московская писательница, чье имя, благодаря нескольким очень популярным детективным романам, тогда гремело не только у нас, но и в Германии. Так что никто и не удивился тому, что фойе здания, где проходили встречи, было увешано постерами с портретом этой писательницы и эффектной фразой: «Принцесса русского крими». Чуть более удивительным было то, что именно ей президент Федеративной Республики, открывавший встречи, первой предоставил слово на пленарном заседании. При этом, правда, он – спичрайтеры, должно быть, напортачили – назвал ее автором исторических романов. Но ничего. Писательница с достоинством поправила президента, сказала, что подлинным королем детективного жанра был Достоевский, уместно процитировала в своей речи, кажется, Ортега-и-Гассета, и конференция плавно пошла по накатанным рельсам.

А на последний день, уже после всех докладов, всех круглых столов, запланирована была экскурсионная поездка в Берлин.

И вот забираемся мы, la crème de la сrème, в туристический автобус, зовем, естественно, писательницу, что речь произносила первой. И оказывается, что мы-то поедем вместе, а за нею из Берлина прислали – издатели, наверное, – особый «мерседес». И он так и прошелестел мимо нашего автобуса, обгоняя…

Давненько это было. Кого-то из участников той встречи уже нет в живых. Состав русской делегации пополнили бы теперь другие фигуры. И писательница, о которой я почему-то вспомнил, в последние годы выпускает совсем другие романы, и они уже не так фантастически популярны, как те прежние, криминальные…

Вот я и спрашиваю, а прислали бы ли сейчас за нею специальный «мерседес», чтобы наглядно показать qui est qui или, если хотите, who's who в современной русской литературе?

* * *

К бумагам, что наросли за жизнь, я отношусь небрежно. В этом Пастернак, конечно, виноват: «Не надо заводить архива, над рукописями трястись…» Вот, к изумлению коллекционеров и ужасу историков литературы, мы и не трясемся. Ни над собственными рукописями; Бог уж с ними. Ни над чужими письмами, а среди них у всякого литератора были ведь и замечательные, и от замечательных людей. Ни над документами, всем тем бумажным сором, цена которому сегодня полкопейки, а спустя десятилетия цены, возможно, не будет.

Помню, как однажды известный библиофил (и по совместительству руководитель Федерального агентства по печати) Михаил Сеславинский передавал в дар Гослитмузею полуслучайно купленный им архив Алексея Суркова, поэта, о котором если что сейчас и знают, так это то, что он «Землянку» написал. В десятках коробок, что в зал ввезли на тележке, чего только не было! И черновики сурковских стихов, конечно, – но к ним все как-то отнеслись без большого пиетета: что ушло, то ушло. А вот выдержки из протоколов, заботливо сохраненных Алексеем Александровичем, из писем, которые он как один из руководителей Союза писателей получал, допустим, от брошенных писательских жен, или из доносов одного писателя на другого, шли на ура. И правильно – в каждом блокноте, в каждой квитанции, в каждой обветшавшей записке хоть одна «говорящая» деталь да найдется.

Даже если это бумаги не Пушкина, не Бродского, а вполне себе рядового литератора – всё может оказаться дорого историкам. А мы не дорожим. Я, скажем, не без скептической иронии отношусь к тем, кто сохраняет у себя копии писем, отправляемых и друзьям, и по инстанциям. Но вот недавно позвонил поэт NN с просьбой вернуть ему письма, что он отсылал мне лет…надцать назад. Он, мол, за мемуары сел, и письма те ему бы пригодились, если я их, конечно, сохранил.

Но я ведь не сохранил! И стыдно мне стало.

* * *

Пришло вдруг в голову, что поэзия как явление более архаическое, с феодальными (аристократическими) корнями строго иерархична, то есть требует, чтобы поэты рассчитались на Первого, вторых и третьих и всяк сверчок знал свой шесток, тогда как проза – первенец демократии и, соответственно, устроена по схеме парламента, где голос одного оратора весит столько же, сколько голос другого и первые – отнюдь не сюзерены, а всего лишь сменяемые лидеры той или иной фракции – например, новеллистической или социального романа.

Потому-де и нравы у прозаиков менее истребительны, менее братоубийственны, чем у поэтов, которые априорно встречают друг друга надменной улыбкой.

Поэты – всегда соперники, прозаики (иногда) встречаются и миролюбивые.

Прозаики могут договориться, поэты – никогда. Parabellum, вооруженный нейтралитет суверенных сверхдержав – вот максимально возможная для поэтов форма дружелюбия по отношению друг к другу.

Глупость, конечно, но и в ней, мне кажется, что-то есть.

* * *

Да вот, извольте. Пришли как-то, давно уже, к нам в гости два поэта, ранее лично не знакомых друг с другом. Имен не называю, но вы уж поверьте: из самого первого в России ряда. И, как откушали, дернула же меня нелегкая предложить: «А теперь, может быть, почитаете?»

И – началось. Один, читая, напирает. Другой, в свой черед, атакует, хоть стихи вроде и элегические. Один побагровел, другой… И ведь не остановить уже.

О, этот двух соловьев поединок!

Ну, или, если хотите, армрестлинг.

Кто – кого. И не велика важность, что в судьях только мы с женою. Расставаясь, они, разумеется, учтиво обменялись телефонами, но, сколько я знаю, друг другу никогда не звонили. И даже, кажется, в общих поэтических вечерах до сих пор предпочитают не встречаться.

…Теперь-то я учен. Если поэт за столом один, пусть читает невозбранно. Если трое или больше, то и это всем только в радость. А вот так чтобы врукопашную – Боже сохрани!

* * *

«Как человек я говно, а стихи пишу хорошие», – сказал известный поэт. Без заносчивости, но и без смирения. Принимайте таким.

Что делать, принимаем.

* * *

Фантасты мною, кажется, не интересуются. И правильно – я ведь о них не пишу, хотя в обычном для читающего человека выборе факультативной страстишки – между детективами и фантастикой – я с младых ногтей взял сторону книг про небывшее и небывалое. Знакомился даже, Господи помилуй, с романами Немцова и Казанцева, кто их помнит, пока не сосредоточился, в переводном изводе, на Станиславе Леме и англоамериканцах, а в изводе русском – на всем, что в нашей словесности шло от братьев Стругацких.

Читательский стаж тем самым изрядный – уже более чем полувековой. Но никак не профессиональный, так как я с самого начала решил хотя об этой сфере своего опыта публично не высказываться и читать себе позволяю отнюдь не всё, а только то, что нравится.

Что, вне сомнения, не профессионально. И к нижеследующим моим суждениям тоже прошу отнестись как к безответственным. Тем более что суждений этих всего два.

Первое, о переводах. Когда пал железный занавес и мы, поклонники Азимова, Шекли, Гаррисона, Каттнера, Саймака или даже первой в моих глазах Урсулы Ле Гуин кинулись читать те их вещи, что до нас ранее не доходили, то как-то сразу обескураживающе выяснилось, что лучшее у них, оказывается, на русском языке было благополучно опубликовано при советской власти. Действовала, выходит, в «Молодой гвардии», «Мире» и «Знании» селекция не только идеологическая, ее-то не жалко, но и эстетическая. Поэтому что остается любителю – перечитывать старые, уже вконец поистрепавшиеся книжки своих любимцев в бумажных обложках.

И – это второе суждение – остается возможность перечитывать то, что было написано русскими фантастами в 90-е годы и на самой заре 2000-х. Золотое, скажу я вам по секрету, десятилетие, ну полуторадесятилетие в истории отечественных небывальщин! Как хорош был Олег Дивов, как изобретательны Сергей Лукьяненко и Александр Громов, как крупен Михаил Глебович Успенский, как стилистически ярок Александр Зорич, какие надежды подавали Михаил Харитонов и Кирилл Бенедиктов, а роман Марины и Сергея Дяченко «Vita Nostra» не получил, на мой взгляд, премии «Русский Букер» или «Большая книга» лишь потому, что не был на них номинирован.

И куда это все делось? Зайдешь в соответствующую межстеллажную щель магазина «Москва», к примеру, а купить нечего.

И даже книжки на полках стоят не по авторам, а, Господи Исусе, по сериям. Как это можно!

Про издателей-вредителей, что не допускают в фантастике ничего неформатного, я, конечно, знаю. Но есть у меня подозрение, что ничего по-настоящему стоящего и не пишется. Во всяком случае, как купишь неосторожно новые книжки своих былых кумиров, как откроешь – право слово, лучше бы деньги поберег!

* * *

Весь XVIII век писатели жили монаршей милостью да подачками с барского стола. Сочинил удачную оду на восшествие – вот тебе табакерка. Ударил Ювеналовым бичом сатиры – бери перстенек. А уж за трагедию из античной истории, перепертую на язык родных осин, можно было и деревеньку запросить.

Я, конечно, утрирую. Комикую, хотя суть, мне кажется, схвачена верно. Как верно и то, что явился Пушкин, наше всё, как известно, и всё переменил. Не продается, сказал, вдохновенье, но можно рукопись продать. За деньги, естественно, в дальнейшем именуемые гонораром.

Так русские писатели два века и прожили – на гонорары. Пока, вослед перестройке и гласности, не рухнули тиражи, а с ними и гонорары. Если раньше издавали книгу, чтобы в том числе и заработать себе на пропитание, то теперь часто зарабатывают, чтобы оплатить издание собственной книги. Или издатель снизойдет к почтенному автору и его облагодетельствует: мы, мол, денег с вас, дорогой вы наш, не возьмем, но и вам, конечно, ни гроша не дадим. Ну, а если гонорар все же возникает, то, ей-богу, чаще всего сиротский, одни только слезы…

Вот и вернулись к нам, будто из Средневековья, табакерки с перстеньками, именуемые нынче литературными премиями.

Чем «Большая книга», особенно первой степени, не деревенька?

И чем прожить поэту, если за стихотворные сборники нынче не платят никому? Или почти никому?

За премии бьются, ссорятся насмерть – или соискатель с соискателем, или оба они с бездушными членами жюри. А как не биться? И многим ли лучше, когда величественно отстраняются (делают вид, что отстранились): я, мол, на своем вдохновении не зарабатываю?

Мне самому случалось быть то членом, то председателем жюри, то есть брать деньги из одних рук и передавать в другие. Ловя на себе взыскующие, а иногда и просто ненавидящие взгляды тех прекрасных писателей, что так и не вышли из лонг-листа.

Ох, уж этот рынок по-российски, не к ночи будь помянут, от которого и премиальной сетью не защититься: слишком уж она крупноячеиста, а то и дырява.

* * *

В новой «Литературной газете», уже при Полякове, но еще на Костянском, я бывал всего один раз, и то давненько.

Юрий Михайлович пригласил тогда нас, главных редакторов литературных журналов, поговорить о том, как всем выживать– вместе или поодиночке. Мы и пришли, расселись вокруг стола в комнате на втором этаже, где в старые времена собиралась редакционная коллегия, Юрий Михайлович тоже присел, но не во главе стола, а как-то сбочку, демократически, и завел, помнится, какой-то туманный разговор о том, что, при всем несовпадении позиций, литературные издания соединяет большее, чем разъединяет, ну и так далее. Мы, редакторы, только переглядывались, не вполне понимая, зачем нас собрали.

Но минут через пятнадцать дверь открылась, и появившийся на пороге человек – никому из нас не известный, а представиться не потрудившийся – энергично прошел вперед и занял за общим столом руководящее место. «Так, – сказал он, обведя редакторов глазами. – Я думаю, пора сливаться». – «В каком смысле? – спросил кто-то. «Во всех, – рубанул так и не представившийся нам господин. А то, что господин, видно было с полувзгляда. – Мы образуем единый газетно-журнальный холдинг.

Так? И каждой редакции предоставляем по две-три комнаты в этом здании». – «А что с нашими нынешними помещениями будет?» – опять спросил кто-то. «Это как раз ясно, – было отвечено. – Сдадите в холдинг, и мы найдем вашим конурам эффективное применение. Так? И бухгалтерии ваши тоже сольем – зачем каждой редакции своя? И бумагу вместе будем покупать, да мало ли?»

Редакторы зашевелились, готовясь покинуть этот гостеприимный зал. Но тут Юрий Михайлович Поляков, отлично, как опытный редактор понявший перемену в настроении своих коллег, перехватил инициативу. И заговорил о том, что сливаться мы будем, конечно, не завтра с утра, а пока давайте-ка под запись проведем общее редакторское заседание за круглым столом, поспорим о том, куда же плыть нашей литературе.

«А вот это без меня», – отрезала решительная Ирина Николаевна Барметова, редактор журнала «Октябрь». А я, как человек, во всем стремящийся к компромиссу, заметил, что поспорить, конечно, можно, но только в том случае, если Станислав Юрьевич Куняев, редактор журнала «Наш современник», даст предварительно обещание не называть, как у них водится, журнал «Знамя» жидомасонским, а период ельцинского правления – оккупационным. «Ну, это уж как разговор пойдет!» – заносчиво бросил мне, да и всем, Станислав Юрьевич.

Так что и этому интересному начинанию тоже не суждено было случиться. А спустя какое-то время и редакция «Литературной газеты» поменяла доставшийся ей от Чаковского в наследство шестиэтажный дом на что-то более скромное, я даже не знаю точно где.

* * *

Люди – очень разные.

Всем, кто меня окружает, известно, что эту фразу я произношу чаще прочих. И обыкновенно наставительно прибавляю, что вот, мол, главный итог моих наблюдений по жизни.

А звучит вроде бы банально. Спорить не с чем.

Так ведь спорим же! Требуя, чтобы стихи, например, были непременно похожи на мое, Ивана Ивановича, представление о стихах. Или провидя предосудительную подоснову чьих-то не нравящихся нам высказываний и поступков. Или полагая отклонением, шокирующей перверсией тот образ мысли и поведения, какого мы сами не придерживаемся.

Хотя сказано же: что немцу здорово, то русскому смерть.

Вот хоть Пушкин. Сказал же вроде: «Ты царь; живи один…» А сам был существом чрезвычайно контактным и не просто тянулся к общению в своей – профессиональной, сейчас бы сказали – среде, но и создавал ее. От лицейского круга и «Зеленой лампы» до участия в «Литературной газете» и создания – ну, не для денег же одних – «Современника». Тогда как Евгению Абрамовичу Баратынскому среда эта была, кажется, ни к чему, а тоже ведь стихотворец не из последних.

Так и сейчас: одни преохотнейше ходят по фестивалям, презентациям, Липкам, а другие приглашениями такого рода пренебрегают. И первые нормальны, и ко вторым не обязательно посылать психоаналитика, или я не прав?

И – чтобы посыпать нравоучение мемуарной солью – знавал я как редактор писателей, твердо держащихся максимы «Живи один». Например, Виктора Олеговича Пелевина. В редакции он, пока шли «Омон Ра», «Жизнь насекомых», «Чапаев и Пустота», еще появлялся. Но, когда пришел его черед получать журнальную премию с произнесением, соответственно, как мы ее называем «Малой нобелевской речи», вдруг забеспокоился. Вел, помню, особые со мной переговоры, чтобы минимизировать свое участие в многолюдной церемонии.

Поэтому в Овальном (знают многие) зале он появился, нацепив огромные черные очки, а вызванный за дипломом и конвертиком просто постоял перед публикой, не произнеся ни слова. Так что в журнале, где мы печатаем речи лауреатов, пришлось оставить несколько квадратных сантиметров пустого места. Нормально? Мне кажется, даже красиво.

А вот Дмитрий Бакин – один из самых, на мой вкус, одаренных авторов «Знамени» – даже и от похода в Овальный зал наотрез отказался. Принял премию у меня в служебном кабинете, особо настояв, чтобы никого из журнальных работников при этом не было – кроме Ольги Васильевны Труновой, его единственного редактора.

Так что – вздену-ка я поучающий палец – люди, и писатели здесь не исключение, действительно очень разные. Чем, собственно, и интересны.

* * *

«Ты бы уж как-то определился, что ли. Или в партию вступай, как люди, – еще в 70-е пенял мне приятель, сам недавно из соображений благоразумия обзаведшийся членским билетом. – Или к этим своим иди, к диссидентам. А то болтаешься, как…». – И он, разумеется, добавил, где и как что я болтаюсь.

Жизнь прошла с той поры, а призывы во что-нибудь вступить, к чему-нибудь присоединиться звучат всё так же настойчиво.

Вот и в перестройку я, беспартийный, сильно, помнится, уступал в антикоммунистических руладах тем, кто из этой партии (Коммунистической, если кто забыл) только что благоразумно вышел. Оно и понятно: ни один ведь из природных атеистов так не хулит церковь, как эмансипированные поповны и поповичи или попы-расстриги.

Вот и сейчас: то спросят испытующе, Шарли я или не Шарли, то проверят на отношение к георгиевским ленточкам. Кто не с нами, скажут, тот против нас. А то и добавят многозначительно: мол, если не встроишься в одну из колонн, тебя уничтожат.

Репутационно, разумеется, только репутационно.

И не ответишь же, что с детства пуглив и в толпе, даже если это толпа единомышленников, чувствуешь себя неуютно. И не признаешься, что при окрике: «На первый-второй рассчитаись», – тебе хочется отойти в сторону. Быть третьим. Чтобы слезы из глаз не стали, по крайней мере, общими.

Неполное примыкание – вот как это, наверное, называется.

* * *

Когда жена или дочь повышают голос, прибегают к сильным выражениям или намереваются заплакать с целью всего лишь в чем-то меня переубедить, я тупо твержу: «Стиль полемики важнее предмета полемики».

Эта великая (в моих глазах) фраза Григория Соломоновича Померанца, наверное, не универсальна. И есть – может быть, но не уверен – предметы, в споре о которых все средства позволительны. И есть оппоненты, с которыми вообще незачем вступать в дискуссию.

Всё так, но я ведь не об исключениях. А о том, что эти исключения стали у нас общим правилом. Если спорим о стихах, то не допуская самой возможности иметь иной вкус или иную точку зрения. Если говорим: «На том стою и не могу иначе», то будто к врагам относимся ко всем, кто занял место в сторонке от нашего. И в первых полемистах у нас числятся не умеющие договариваться, а готовые перекричать, унизить, растоптать и в пыль растереть любого оппонента. Телевизионные ток-шоу – вот сегодня школа ненависти, и я с изумлением вижу, сколь многие вполне себе разумные люди, вступив на тернистые фейсбучные тропы, претендуют на амплуа отличников в этой школе.

И возникает вопрос: а чего вы, друзья, собственно говоря, хотите: доказать, что все инакомыслящие непременно идиоты (как вариант, мерзавцы), или попытаться найти способ решения той либо иной проблемы, волнующей вас и тех, кто с вами не согласен, волнующей тоже?

Понимаю, что поздний опыт зрелого ума возрасту иному не годится, и вполне снисходительно отношусь к юношам (еще лучше, к девушкам) бледным со взором горящим. Были, мол, когда-то и мы рысаками и тоже гордились своей неуступчивоcтью, собственной, черт бы ее побрал, принципиальностью. Теперь же я взаимоистребительных споров на дух не переношу и стараюсь не то что в них не участвовать, но даже и не присутствовать при них. Мне иная полемика дороже, целью которой является дело, какое можно совершить только путем сложения усилий. И ценою… ну, пусть не уступок, максималисты вы мои родные, но хотя ценою признания, что человек с иной, чем ваша, позиция, не обязательно дурак или подлец.

Заметил же ведь один умнейший человек, что и с национальной (не к ночи будь помянута) идеей у нас ничего не получается, потому что ею может стать только то, что Собянину не сделать без…э… Навального, а Дмитрию Кузьмину без…э… Игоря Шайтанова.

* * *

Побывав несколько лет назад на каких-то литературных посиделках в Москве, замечательный петербургский критик Саня (Самуил Аронович) Лурье заметил мне с тревогой: «Страшно тут у вас, в столице. Ходишь, будто по битому стеклу».

То есть? «Ну, как то есть, – отвечает. – Стоит только сказать что-нибудь не аккуратно, семь раз не подумав, – и сразу попадаешь в не свои».

Фейсбук – не исключение. Затеялся я вот размещать в нем свои байки с рассказцами, как мой добрый товарищ, двумя поколениями, впрочем, моложе, меня и тормознул: «Что-то я не пойму, Сергей Иванович, вашу авторскую позицию. Такое впечатление, – говорит, – что ностальгируете вы по советским временам. И не стоит ли вам, чтобы позиция прочитывалась отчетливо, вынести в эпиграф пушкинский стих: «И с отвращением читая жизнь мою…». Или хотя бы вот этот: «Но строк печальных не смываю…».

Э, думаю, если такой квалифицированный читатель, прекрасно и сам владеющий словом, интересуется, как и во время оно, моей авторской позицией и хочет, чтобы она была поотчетливее, действительно, значит, плохи дела в нашем королевстве. Видно, и впрямь мы вползаем (уже вползли?) в атмосферу советской цивилизации, раз нужно каждому народному дружиннику предъявлять свидетельство о своей идеологической благонадежности.

* * *

А я вот съездил в Вену. И поздним вечером 30 апреля стал нечаянным свидетелем манифестации местных радикалов. По одной из неглавных улиц Ринга, т. е. все-таки в самом центре города, двигалось несколько сотен, а может быть даже и тысяч молодых людей. Шли, к моему изумлению, с зажженными свечами, но тем не менее громко, как и положено, скандировали антиглобалистские лозунги (ну, типа «Socialismus forever», «Руки прочь от Ирака»), несли портреты Че Гевары, Мао и Pussy Riot (стремительно занявших свое место в ряду культовых революционеров), орали песни – кажется, антифашистские, 20-30-х годов. Обочь с интервалом в сто – двести манифестантов вразвалочку фланировали полицейские с резиновыми дубинками наголо.

Было ужасно…э-э-э… прикольно. Но по-настоящему чувство острой зависти к австриякам нахлынуло, когда оказалось, что колонну манифестантов замыкают, помимо машины «скорой помощи», еще и мусорщики с желтыми метелками и совочками, которые тут же уничтожают все следы революции, сбрасывая их в неспешно ползущий позади мусоровоз.

Неужели и мы когда-нибудь доживем до таких бессмысленных, но отнюдь не беспощадных бунтов?

* * *

Или вот – из другой совсем оперы – провел три дня в обществе прелестных молодых женщин. Старшей – около тридцати пяти, младшей – подле двадцати пяти. Хорошо обеспечены, много читают, но не имеют прямого отношения к литературе.

Я, конечно, все больше токовал о раньших временах. О том, например, что сорок лет назад в ритуал ухаживания непременно входило обчитывание потенциальной избранницы стихами. Мандельштамом или там Сашей Черным.

И выяснилось, что у старшей это тоже было. Правда, всего один раз и очень-очень давно. Зато младшей стихи не читали – никто и никогда.

Никто и никогда!

Бедные вы, бедные, подумал я, разумеется. Прибавив вслух, что чтение стихов было в нашем поколении не только дешевым и быстрым средством охмурежа, но еще и тестом на «своя» – «не своя». Если при стихах зевает, а Хармса путает с Асадовым, то «в койку» (так мы тогда выражались), конечно, годится, но не может быть и речи о том, чтобы завести серьезный роман или пригласить в «свою» компанию.

Мои очаровательные собеседницы задумались на сутки. А потом сказали, что у барышень в их поколении и их страте различительный критерий по отношению к мужчинам тоже есть. Даже целых три критерия:

– надо послушать, умеет ли он хорошо говорить по-русски;

– надо присмотреться, культурно ли он ест и пьет;

– надо отметить аксессуары, мелкие детали его одежды; не обязательно, чтобы все было дорого, но важно, чтобы все было с умом и вкусом.

Бедные мы, бедные, приуныл я, оглядывая окрестных русских поэтов. И на себя взглянув тоже.

Одно утешает: говорить-то на русском литературном мы умеем.

Но как же этого, оказывается, мало…

* * *

Щуплым я никогда не был. Но был, в отца, сухопар, пока на шестом уже десятке меня не разнесло… в нечто, скажем так, фундаментальное.

До сих пор сам себе удивляюсь. Но нынешняя моя среда другим меня не помнит. Знает только вот этого, в точности соответствующего представлению о том, как должны выглядеть литературные начальники советского еще образца. И относится, разумеется, соответственно.

Один вот сочинитель свежего призыва даже написал, кажется, в «Живом журнале», как, направляясь в мужской туалет, столкнулся в дверях с Чуприниным. «Ну, не объехать… Не обойти… Такие вот и в литературу не пропускают».

Плюнуть вроде бы. Ан нет; все равно обидно.

* * *

Попадая в Ростов-на-Дону – город, если кому интересно, моей юности – всякий раз радуюсь цивилизационному отставанию ростовчанок от москвичек. Или, прости Господи, шведок.

Смотрите сами. Из десяти женщин (девушек), встреченных на московских улицах, восьмеро будут одеты в брюки. Ну, или в просторные и удобные, то есть бесформенные, джинсы. А Ростов?.. Почти все в юбках. Причем не как в Москве – чтобы до середины колена или сильно, сильно ниже. А в агрессивные мини, по самое не могу, и не имеет ни малейшего значения – семнадцать лет обольстительнице или 50+. Если же все-таки джинсы (моду никто не отменял), то непременно в облипочку.

И обувь. Плоские каблучки в Москве – и высоченные шпильки в Ростове, хоть самым ранним, промозглым утром, но шпильки. Вопреки всему и всем – шпильки.

И надо ли говорить о прическах, о макияже, о бровках-губках-ушках!..

Конечно, если мерить американскими или скандинавскими стандартами тендерного равноправия, то дикость, глубокое средневековье и вообще сексизм.

Но женщины в Ростове по-прежнему хотят нравиться. И нравятся.

Мне, во всяком случае.

И вам, не будьте ханжами, признайтесь, они нравятся тоже.

* * *

Куда только не занесет судьба по командировочной надобности! Меня вот поселили в гостинице «Amaks», в девичестве бывшей «Туристом». Но теперь за дело взялись турки, и турецкий акцент чувствуется несомненно – по «Корану» на русском языке в каждой прикроватной тумбочке.

Но все-таки мы не в Стамбуле, моя дорогая, так что новорусский акцент еще отчетливее. Изрядная часть первого отельного этажа отдана под заведение с многообещающим названием «Баня № 1». Работающему, это к слову, двадцать четыре часа в сутки.

Турецкие ли там бани, финские, русская ли парилка – не знаю. Но, выходя утром покурить в 15-ти, как и предписано законодателем, метрах от гостиничного входа, каждый раз видел чуть-чуть, конечно, помятых, но, надо надеяться, чистеньких чаровниц, что выходили из банных врат и неверными стопами двигались к машинам, где их уже ждали непроспавшиеся шкафоподобные конвоиры.

Сказано ведь: мы не в Стамбуле. Мы в России, и это многое объясняет.

* * *

Не стоит село без праведника, а город без энтузиаста.

Вернее, стоят, конечно, и горя не знают, но настоящим литературным центром город становится не благодаря тому, что в нем появились небезынтересные писатели, а только в силу того, завелись в нем или не завелись люди с даром общительности, кипучей энергией и безусловным нравственным авторитетом. В городе может быть даже один такой человек – часто и этого довольно.

В Ростове-на-Дону 1960-1990-х таким средоточием всего живого был Леонид Григорьян. И таким же зерном, вокруг которого будто сам собою нарастает контекст, стал в конце прошлого века для Тамбова Сергей Бирюков с его Академией зауми, а для Челябинска Виталий Кальпиди с его, один другого безумнее, проектами. И я не раз шутил, что своего рода центром русского авангарда долгие годы был Ейск Краснодарского края – пока оттуда в Германию не эвакуировались Анна Ры Никонова и Сергей Сигей.

Должностей у таких людей, как правило, нету, денег тоже. Но есть квартира, куда всегда может прийти молодой, и не только молодой, писатель – взять редкую книжку «на почитать», показать свое, а главное – просто поговорить, может быть, даже, простите меня, потрепаться, пожить хоть пару часов в родной для себя среде.

Так что зовет меня, помнится, в Алма-Ату (или, на нынешний манер, в Алматы) какой-то фонд «Мусагет». Что за «Мусагет», думаю, но собираюсь в дорогу. И уже там, на месте, выясняю, что весь фонд – это, на самом деле, Ольга Борисовна Маркова. Молодая, обаятельная, остроумная и с раннего детства прикованная к инвалидному креслу. Тоже пишет – и филологические исследования, и вполне себе качественную прозу. Но ей этого мало. Ей не хочется быть одинокой и не хочется, чтобы одинокими чувствовали себя молодые ребята, которых с умом и талантом, а главное с русским языком, угораздило родиться в Казахстане.

Что делать? Сочинять, естественно, проекты и заявки на грант. На которые казахские власти, увы, не откликаются, как не откликаются – ну, вы сами догадались – и российские. И плохо было бы дело, не отзовись отделение фонда Джорджа Сороса в Казахстане. И не найдись голландцы, которые к литературе, собственно, глухи, зато – внимание! – поддерживают инициативы людей с ограниченными возможностями.

Поэтому не сразу, не без скрипа, но дело у Ольги Борисовны завертелось – и фонд вышеозначенный, и журнал «Аполлинарий», ничем не хуже московских, и конкурсы, конференции, мастер-классы. То Андрея Василевского на них позовут, то Наталью Иванову, то Дмитрия Кузьмина, да мало ли кого. И я ведь тоже дважды там побывал, проведя в общей сложности, наверное, неделю в кругу Ольги Борисовны, ее бескорыстных помощников и благодарных учеников.

Никакой смешной или поучительной истории, связанной с этими встречами, в моей памяти не сохранилось. Но осталось желание сказать спасибо.

Которое теперь и сказать некому. Несколько лет тому назад Ольга Борисовна Маркова ушла из жизни. И хотел бы ошибиться, но Алматы, город, где и сейчас живут несколько очень одаренных русских писателей, перестал, кажется, быть местом сбора рассеянных сил нашей литературы.

* * *

Целомудренные думцы не так давно повелели на каждой единице хоть печатной, хоть аудиовизуальной продукции выставлять циферку, означающую возрастное ограничение (12+, например, или 18+). Оно бы и ладно, хотя смешно, конечно. Но, войдя во вкус, те же думцы под страхом санкций (самый ходовой у нас сейчас варваризм, не правда ли?) запретили публично употреблять четыре слова – вместе с производными от них, разумеется.

То есть, говоря по-русски, запретили материться.

И пошла, пошла наша национальная потеха – в стремлении объегорить дуру-начальницу. Последний роман Виктора Пелевина, я слышал, кое-кто покупает исключительно затем, чтобы полюбоваться, как он этой самой начальнице козью морду показывает. Да и другие авторы, а вместе с ними издатели, с позволения сказать, креативят: то опасное «е» в начале слова на смиренное «и» заменяют, то оставляют вместо строчки только точки, то еще как резвятся.

Я-то свое мнение на этот счет давно высказал, еще в 1992 году в журнале «Столица» у Андрея Мальгина.

А потом повторил, уже в толковом словаре «Жизнь по понятиям». Если вкратце, то, на мой взгляд, это классическая проблема свободного выбора каждого из нас и классическая же проблема контекста – ну, понятно ведь, что при детях сквернословить нехорошо, и с телевизионного экрана или в радиоэфире тоже.

А в остальном – все мы свободные люди в свободной стране, не правда ли? Я вот, например, не матерюсь. Сроду. И особой своей заслуги в этом не вижу. Зато с удовольствием вспоминаю, как лихо, в дни молодости, матерились некоторые наши сверстницы. Демонстративно, знаете ли, громко. Чтобы сразу было видно – вернее, слышно, – что они свою разговорную практику советской власти не подчиняют, поскольку та власть, как и царская, как и нынешняя, обсценную лексику совсем не жаловала. Это раз. А два – так минимальным набором слов, все те же четыре корня, можно было подать свой голос и против сексизма, и за тендерное равноправие. И наконец, мы же филологи!.. Фраза великая, она и сейчас в ходу.

Оставим, впрочем, хаханьки. Поговорим о проблемах профессиональных, цеховых и именно что филологических. Современных писателей и их публикаторов, конечно, жаль, но они уж как-нибудь вывернутся, найдут способы и невинность, то есть закон, соблюсти, и капитал приобрести, то есть расковать свою языковую фантазию.

А вот как быть ныне с изданием классиков? Неужели и впрямь вновь нагрянули времена, когда «Заветные русские сказки» А. Н. Афанасьева проникали к нам из-за кордона, что твой «Колокол»? Пушкин опять же… Лермонтов… Да и Лев Николаевич одно, по крайней мере, из табуированных в этом году слов употреблял в своих романах невозбранно… А уж каким ругателем был Салтыков-Щедрин, это же пером не передать, и пусть всего лишь в письмах – их ведь тоже из собрания сочинений не выбросить.

Или все-таки выбросят? И вернется к нам диссидентство – только уже языковое?

* * *

Уж сколько лет прошло, а всё вспоминается, как ездил в родную деревню на очередную (и оказавшуюся, скорее всего, последней) годовщину школьного выпуска.

Наш 11 «Б» класс был, как теперь видно, удачным: во всяком случае, из 31 выпускника ординарной сельской (ну, если точнее, поселковой, райцентровской) школы 26 получили высшее образование. Большинство, разумеется, техническое – в разбросе от МВТУ до Ленинградского института точной механики и оптики.

Из тех, кто жив, приехали не все, конечно, но приехали все-таки многие. И вот тут – о грустном.

О людях, чьи судьбы оказались напрочь порушены тем, что когда-то назвали перестройкой и что лично мне дало чувство новой жизни, а у них его отняло…

У партработника, к 35 годам ставшего первым секретарем райкома, в одночасье сломалась карьера. Лет через десять вроде бы всё наладилось – пристроился, куда положено, деньги есть, связи и навыки, то-се, – но тех ослепительных перспектив, что открывались N лет назад, уже не вернуть.

Коммунистов, особенно карьеристов, кто же пожалеет?.. Туда им и дорога.

Но вот другие.

Двое успешно работали на оборонку, в почтовых ящиках, что конечно же рассыпались в прах.

Еще один был начальником цеха на заводе, который, разумеется, лег, десять лет пролежал лежмя, потом, правда, поднялся, перепрофилировался – но уже, понятно, без моего однокашника, оказавшегося к этому времени выстарком.

Девочка, первая красавица класса, стала кандидатом хим. наук, потом долго-долго торговала цветами и теперь «техничка», а если проще, то уборщица в некой фирме…

Молчу о тех, кто спился, сгорел. Грех так говорить, но они, допускаю, спились бы и сгорели без всякого исторического повода.

Говорю только о вполне успешных, рассчитанных на долгую плодотворную жизнь и подшибленных в самые лучшие свои, самые золотые годы.

Жертвы перестройки энд гласности. Исторического процесса, высокопарно говоря, что шел и идет, разумеется, по живому.

Это я к вопросу о мировой гармонии и слезинке – ну, не ребенка, конечно, а мужика в расцвете сил или чудной работящей бабы, умницы и, само собою понятно, красавицы.

Боже же ты мой, Боже же ты мой…

* * *

Вроде и климат в России не такой уж едкий. А вот поди ж ты: всё, что ветры к нам ни занесут, отчего-то сразу превращается в какую-то жуткую гадость.

Вот демократия… едва случились у нас первые, а может быть, и единственные за всю историю честные выборы – я говорю про осень 1993 года, когда административный ресурс либо вовсе не задействовали, либо был он рассредоточен, – и что? Как что, Жириновского получили, конечно, forever, и я отнюдь не уверен, что прозрачные, с равными возможностями для всех кандидатов, стерильно справедливые выборы, о которых так сладко грезилось на Болотной, на проспекте Сахарова, дадут нынче лучший результат.

Или, скажем, правовое государство. Разве же не о верховенстве закона и порядка мечтали мы четверть века назад? Пожалуйста: за что боролись, на то и напоролись. Разговариваешь с чиновником о каком-нибудь хорошем деле, теперь они все проектами называются, а чиновник как цыкнет: «У нас же правовое государство», – и ты сразу понимаешь, что тебе отказано, и другим тоже будет отказано, и третьим, ибо, если строго держаться наших законов и наших подзаконных циркуляров, сделать в России нельзя ничего. Совсем ничего. Или, уж во всяком случае, ничего хорошего.

Что до оптимизации, то у нас ею теперь только малых детей пугают. Больше уже пугать некого, так как врачи, библиотекари, ученые, преподаватели средней и высшей школы, не говоря уже обо всех, кто связан с художественной культурой, при одном звуке этого слова давно тянутся за валидолом. Хорошо бы не фальшивым.

Консерватора чуть поскреби – сразу либо даст России звучное имя Иосифа Виссарионовича, либо полстраны для ее же, страны, блага усадит в столыпинские вагоны, либо – если уж вам в XX веке выбрать нечего – отошлет куда-нибудь к Алексею Михайловичу Тишайшему.

А либерализм, моему сердцу привычно милый? Тоже, знаете ли… У нас ведь либералами теперь слывут те, кто – с прекрасным оксфордско-гарвардским образованием, с МВА, с запасными аэродромами в Майями или на Коста дель Браво – готовы в родной стране оптимизировать всё живое. Да и те, что ждут великих потрясений, что Русь-матушку зовут… ну пусть и не к топору, но хотя бы к горящим покрышкам и коктейлям Молотова… тоже, знаете ли…

…Всё еще только начиналось, а Давид Самойлов уже записал в дневнике: «В России непостижимо как, из дурного образуется хорошее, а из хорошего преотвратительное» (15 августа 1987 года).

Ну, относительно первого пункта я с Давидом Самойловичем мог бы, пожалуй, и не согласиться: как-то не припомню, чтобы из дурного образовывалось что-то хорошее. А вот что касается преотвратительного, то поспорьте лучше вы. Попробуйте.

* * *

А вот Капков, имя не одним москвичам известное. Узнав о его удалении от столичной культуры, мои молодые друзья, успешные, креативные и заточенные на европейские стандарты, враз приуныли. Вон же ведь как он либерализовал первопрестольную – и Wi-Fi в парках, и книги в них же, и сокрушительное омоложение руководящих кадров в сфере – простите мне мой французский – предоставления досуговых услуг населению (ну, например, в театрах), и лавочки… Конечно же, лавочки, которых на наших улицах отродясь не было, а теперь появились, так что Москва в этом отношении стала даже комфортнее большинства мировых столиц: там нельзя, а у нас можно, притомившись, посидеть просто так, не заказывая себе кофе или воду расторопным официантам.

Ну, скажут мне, лавочки – это идея (или по-нынешнему – проект) вовсе не руководителя департамента культуры, а совсем других чиновников. Возможно, но я ведь не о нем лично, а о нарождении в России целого класса успешных, креативных и заточенных на мировые стандарты менеджеров, которые взялись развернуть отечественную культуру лицом к таким же, как они сами, успешным, креативным и заточенным на европейские стандарты горожанам. То есть библиотеки, куда успешные вроде бы не ходят, укрупнить и превратить в очаги мультимедийности, в музеях завести кафешки с магазинчиками, книжные магазины совместить с фитнес-центрами, да и театры сдвинуть в сторону entertainment.

Плохо ли? Вот я и говорю, что хорошо. Вернее, говорил, пока не понял, что в этой картине нового бравого мира не предусмотрено место ни для меня, ни для мне подобных. То есть для тех, кто музеи оценивает по их коллекциям и выставочным программам, а не по тому, вкусно ли можно там перекусить. Кто книжку покупает, потому что ему именно она нужна, а не откликнувшись на особо изобретательный бизнес-план по ее продвижению. Кому литературные журналы интересны своим – скажу уж и я по-новомодному – контентом, а не количеством лайков, которые они собирают в социальных сетях. Для тех, словом, для кого культура – это никак не развлечение и уж точно не только одна из бесчисленных форм досуговой активности.

Культура лайт, написано на хоругвях нынешних менеджеров. Наверное, и она должна быть, но не она же одна. И не брюзжал бы я, видит Бог, если бы не чувствовал, как эта лайтизация ласково, но неумолимо вытесняет мое представление о культуре и мне подобных. Куда?

Ну тех, кто построптивее, в резервации, конечно; унесем, мол, зажженные светы.

А остальных… Да на лавочки, на лавочки же – даром, что ли, расставили их по всей столице. Отдыхайте, мои дорогие, мои неуспешные, – и приветственным гимном встречайте тех, кто и вам наконец-то нашел достойное вас место.

* * *

Позвонила как-то одна литературная дама – поздравить меня с Днем защитника Отечества.

– Спасибо, – говорю, – но я вообще-то не военнообязанный и никакого оружия, опаснее рогатки, сроду в руках не держал.

– Это неважно, – отвечает. – Можно ведь Отечество защищать и духовно.

– Да я, – бормочу, – по духовной части тоже как-то не очень.

– А разве, – мне в ответ, – ваш журнал, как Брестская крепость, не защищает нас всех от варваров?

И я умолк, потрясенный величественной фантазией моей симпатичной собеседницы.

* * *

– Здравствуйте, – еще один милый девичий голос в телефонной трубке.

– Здравствуйте, – отвечаю.

– Это из журнала «Русский пионер» вас беспокоят. Хотим пригласить вас на наше… – Звучит название мероприятия и место его проведения.

– Спасибо, – отвечаю. – Но вы ведь, надеюсь, приглашение еще и пришлете – по имейлу или там на бумаге.

– Да, конечно, с курьером. Вам, наверное, удобнее в театр, как обычно?

– Какой такой театр?!

– Ну, в «Современник». Вы ведь Галина Борисовна Волчек?

– Извините, – говорю.

– Ой, это вы меня извините, – вежливо отвечают мне.

В трубке длинные гудки. Отбой. Так что у этой сценки и название есть – «Не задавайся».

* * *

Есть люди умные. Есть дураки. А также есть непримиримые, принципиальные и бескомпромиссные. Иметь с ними дело – Господь не приведи. Уж лучше с дураками.

* * *

Ноябрь 2013 года. Университет дружбы народов. Российское литературное собрание, затеянное Владимиром Ильичем Толстым.

Оглядываю писательскую толпу: «Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте сразиться с нами!»

Встретились люди, которые, случается, двадцать лет до этого не здоровались друг с другом. Обнимаются, обмениваются книжками (а на то и писатель, что своя книжка у него всегда при себе). И тут же – я ведь сказал: на то и писатели – лезут в спор.

Вполне, кстати, цивилизованный. Без привычного мордобоя. Было впечатление, что все настроены очень благожелательно – даже по отношению к власти.

Но это в кулуарах. А вот когда собрались в зале, и Путин приехал, и речи пошли, возникло, мне показалось, напряжение: нами опять вроде бы пробуют командовать.

И я вспомнил фразу из не пошедшей в «Знамени» статьи: «Писателями управлять – все равно что кошек пасти».

* * *

Чувствую себя что-то неважно, настроение подавленное… «Что же удивительного, – говорит мне приятель, – если не исключено, что год литературы окажется последним для того дела, на какое ты жизнь потратил».

«Да нет, – возражает другой добрый мой товарищ, – мало ли чем нас пугали, вот Великий пост пройдет, даст Бог, и на этот раз переможемся».

«Будет вам сокрушаться, – вступает третий. – Ничего, на самом деле, личного нет, ничего возвышенного. Всего-навсего заурядный весенний авитаминоз, да к тому же магнитные бури никто не отменял».

И слушаю я это своих друзей-умников, а сердцу неймется. Откуда бы, право, такая хандра?.. Да не хандра это, сам себя поправляю, а тоска.

Русская тоска.

Слово, говорят, не переводимое ни на какие иностранные языки – как «спутник», «погром» и «перестройка».

И так, боюсь, знакомое, так без перевода понятное всем, кого угораздило здесь родиться…

* * *

Уже не всё успею.

И не впрыгну уже в поезд, набирающий скорость. И – для первой же юбки – не порву повода. И былой уверенности в себе не обрету.

Не жаль.

И только одно теперь вызывает у меня досаду: что не жаль.

P.S. Не пугайтесь. Это стихотворение. Наверное, в прозе. Но не исключено, что и верлибр. Лирический.

* * *

И тоже к вопросу о русской тоске. Конец уже 2014-го. Очередное многошумное писательское сборище, и я, заскучав, выхожу покурить. А на ступеньках сталкиваюсь с давним своим товарищем – поэтом, и, разумеется, прекрасным. Глянул он на меня острым глазком и спрашивает, будто пароль, заговорщицким голосом: «Путин – х…о?»

Я только посмотрел на него поверх очков.

Но товарищ мой не унимается: «Ты ватник, что ли?»

И снова я на него посмотрел, чтобы нарваться на вопрос следующий и уже, спасибо, последний: «Нет, ты мне все-таки скажи – ты за Россию или за Украину?»

Что я ответил, неважно. А теперь думаю, мог ли бы другой, но тоже, разумеется, прекрасный поэт меня вот также вот проверить вопросом: «Крымнаш?»

Наверное, мог бы.

Но… так меня пока что еще не проверяли.

* * *

Если что меня и изумляет в согражданах, то это укоренившаяся манера всех, кто исповедует иную, чем наша, веру, считать непременно либо недоумками, либо подонками. Чуть шаг, чуть два в сторону от того, что мы полагаем истинным / нравственным, как мы сразу же подозреваем нечистоту помыслов, рабью натуру, умственную слепоту или прямую своекорыстность.

Встречаются ли подонки и недоумки в жизни? О да, и я тоже предпочитаю сводить общение с ними к гигиеническому минимуму. Как, равным образом, отношения с перевертышами, что еще вчера преданно служили власти, а ныне, впав в немилость, бросают ей безопасный (для себя) вызов или, наоборот, от фрондерства, всегда кажущегося привлекательным, съезжают к такому уж охранительству что святых выноси.

Но их, слава богу, все-таки не много. Куда больше тех, кого стоит считать своими противниками, пусть даже врагами, но уж никак не недоумками. Потому что они тоже жизнью – своей единственной и неповторимой – платят за убеждения, представляющиеся нам ложными и, может быть, опасными для окружающих.

Сражаться с ними или хотя бы не принимать их – наше неотъемлемое право. Придумывать им позорные клички, мне кажется, ребячество.

Тем более что у бранных слов и позорных кличек, которыми мы так охотно обмениваемся, ресурс в общем-то небольшой. Во всяком случае, недолгий.

Вот, например, когда Союз писателей СССР еще в 1991 году распался надвое, Союз писателей России, что на Комсомольском проспекте, тут же назвали фашистским, тогда как альтернативный Союз российских писателей тут же прослыл жидомасонским.

Сначала, конечно, и тем и другим было обидно, но потом как-то пообвыклись. Поэтому, спросив случайно встреченного аполитичного литератора, в какой он, собственно, писательской организации состоит, обычно слышишь: «Да я уже даже и не помню». – «Ну, а все-таки?..» – не унимаюсь я. «Кажется, в фашистском. А может, в жидомасонском. Какая, в сущности, разница?»

Разница есть, но так он говорит это, знаете ли, безмятежно, что и тебе на минутку примстится, что, в сущности, никакой.

Или вот еще – красно-коричневый. Всем, казалось бы, кличкам кличка. Кое-кто из обозванных и в суд, кажется, подавал – за клевету. Пока Александр Проханов не заявил публично: «Да, я красно-коричневый» – и даже одноименный роман выпустил. Так что слово утратило позорные коннотации, а потом и вовсе вышло вроде бы из употребления.

Сейчас-то, после победы очередного Майдана и известных перемен как в Украине, так и в среде российской интеллигенции, языковое творчество масс совсем распоясалось. С одной стороны – укропы, бандеровцы и майдауны. С другой – колорады, оккупанты и вообще ватники. И что? О рок-группе «Ватники» я уже слышал. И можно только пожалеть, что Александр Андреевич Проханов не за Майдан. А то ведь напечатал бы уже автобиографический роман «Бандеровец». Или, еще лучше, «Жидобандеровец».

* * *

Этим летом я должен был быть в Карабихе, на ежегодном Некрасовском празднике. Не сложилось. До сих пор обидно. А сказать там я хотел примерно вот что.

Сейчас просвещенное российское сословие расколото – как и 150 лет назад. Тогда, загляните в Википедию, в очередной раз замиряли взбунтовавшихся поляков, и Николай Алексеевич Некрасов на одном из собраний прочел свою оду Муравьеву-вешателю. Его, понятно, заклеймили, и позорное это стихотворение, чтобы не бросало тень на светлый облик, до сих пор можно найти отнюдь не в каждом собрании сочинений. Как и оду Иосифа Бродского «На независимость Украины», без которой обошлось его эталонное издание в «Библиотеке поэта».

Мы и сейчас всех наших учителей учить горазды – причем с обеих сторон. Одних не устраивает, что Пушкин с жестокой радостию видел смерть царских детей, другие, что он же, наше всё, отчего-то написал шинельную, как сказал Вяземский, оду «На взятие Варшавы» и «Бородинскую годовщину». И Лермонтов подкачал: в одних глазах тем, что любил Отчизну и с чеченами воевал, в других, что любил какой-то странною любовью, а то и вовсе что-то лихое бросил про страну рабов, страну господ. И Достоевского с его «Либеральной кадрилью» тоже ведь как-то некстати экранизировали…

А я вот думаю: почто, по слову поэта, кусать нам груди кормилиц наших? Только потому что зубки прорезались?.. Так они, еще почти столетием раньше, прорезались у казенных советских литературоведов. Помните ведь про прискорбный политический индифферентизм Чехова и вопиющие заблуждения Толстого? Фраза «Мы имярека любим не за это», – недаром стала в советские годы едва ли не поговоркой.

И мы, еще студентами, этих литературоведов, что классиков превзошли, безоговорочно презирали и книгами их старались руки не пачкать. Так что же сами-то теперь поумнели? И не вернее ли признать: на то они и классики, тем они от нас, людей с однозначной гражданской позицией, и отличаются, что в объем их мировидения, в их космос неразъемно входят… Тираноборчество – и горделивое восхищение победами русского воинства. Поздняя христианская лирика – и «Гавриилиада». Очевидная (нам) глупость – и неоспоримое величие.

Учиться бы у них этой объемности, этой колдовской неслиянности и нераздельности их мыслей. А не умеем, так давайте хотя бы признаем за русскими гениями право быть на нас не похожими.

* * *

В конце 1980-х письма в редакцию «Знамени» поступали мешками. Теперь – тоже мешками, но уже виртуальными. И содержание писем несколько изменилось. Теперь чаще пишут так:

«Здравствуйте,

по каким расценкам принимаются – проза и поэзия?

(„Современность и традиции“).

А в эл. виде?

тел. 8 916 215….

Екатерина».

* * *

Возвратившись с работы домой, я обычно неразговорчив. Жена и так ко мне и этак, пока в раздражении не махнет рукою. Или пока я не напомню ей: «Прости, моя хорошая, но я весь день работал собеседником».

К журнальному редактору действительно только за тем в кабинет и ходят – поговорить. Роскошь человеческого общения, конечно, но устаешь ужасно. И еще больше устаешь от того, что день за днем, и вот, оказывается, уже двадцать пять лет, работаешь оценщиком. Причем случаи, когда рукопись, поступившая в редакцию, очень уж хороша или очень уж плоха, – из самых простых. Тем более что совсем плохое до меня, как правило, не доходит – опыту и квалификации сотрудников «Знамени» можно доверять смело. Вкусы у нас, само собою, разные, и споры иногда вспыхивают нешуточные, но все-таки не вокруг тех вещей, которые, безусловно, «да» или, безусловно, «нет», а вокруг тех, которые «может быть». Если напечатать, убытку большого не будет; если отклонить, тоже не будет. Кроме того, что, отклоняя, ты наносишь смертельную обиду автору, который над своим романом сидел, бывает, годами и который – ты это знаешь или по характеру текста догадываешься – человек в высшей степени достойный, и ты с ним и детей бы крестил, и в разведку бы пошел, а вот печатать… ну, никак не хочется.

Ищешь максимально щадящие слова, говоришь, как ты хорошо к нему относишься. Но на кой ему твое хорошее отношение!

Мне ведь и самому случается быть автором, и помню, как Лена (Елена Даниловна) Шубина, еще в «вагриусовскую» эпоху, вела мою книгу, которая у нее вызывала, скажем так, много вопросов. И, намереваясь задать самые из них для меня неудобные, Лена обычно начинала так: «Сережа, вы ведь знаете, как я к вам хорошо отношусь…». А я, сцепив зубы, про себя бормотал: «Лучше бы вы к моей книге лучше относились, чем ко мне лично».

Словом… Никуда не денешься от того, что в работе журнального редактора это и есть главное – оценка текста. Страсть как хочется поэтому передышки, тайм-аута, отдушины.

Такой отдушиной и стал для меня в последние лет пятнадцать словарный промысел. Где я абсолютно сознательно и, надеюсь, последовательно отключаю свою оценочность с тем, чтобы показывать либо всё, что есть сегодня в нашей литературе, либо то, что в ней наиболее заметно. Не наиболее мне симпатично или там талантливо, а наиболее заметно – почувствуйте разницу.

И этот фейсбучный роман, что, слава богу, приблизился к концу, для меня отдушина тоже. Я, если заметили, никому не даю в нем оценок и своих заветных убеждений не утверждаю. Просто говорю, как оно было. Или что надумалось.