Есть чтение принудительное – у редактора это, понятно, рукописи. Есть то, какого, обычно для перечитывания, требует душа. И развлекательное (вернее, отвлекательное) чтение тоже есть.

А это – попутное, и мне хотелось бы, отступая от рецензионного канона, не столько проанализировать книги, в случайном порядке оказавшиеся в поле зрения, сколько передать впечатления, ими вызванные.

Владимир Рецептер. День, продлевающий дни…

Книга стихов 2009–2013. – СПб: Журнал «Звезда», 2014.

Они дружили почти полвека – московский критик Станислав Рассадин и питерец Владимир Рецептер, актер, режиссер, пушкинист, прозаик и конечно же поэт. Два года назад Рассадин ушел из жизни, и Рецептер на похоронах дал себе (и нам) слово, что напишет о друге роман без вранья, основанный на их переписке и разговорах, тех самых, которым, казалось, не суждено будет никогда исчерпаться… «Знамя» ждет этот роман, зная, как силен и искусен наш давний автор именно в стилистике свободного повествования о собратьях – людях театра и отечественной словесности.

Другое дело, что такие книги не вдруг пишутся. Поэтому вперед высланы стихи, и цикл «На смерть друга» стал естественной сердцевиной новой книги поэта, где в частотном словаре первенствуют глаголы «прощать» и «прощаться» со всеми их производными и всею своею аурой.

Отрокам и отроковицам, чей день только начинается, эти стихи ни к чему. Зато у тех, у кого, как и у поэта, как и у многих из нас, «за два года прибыло пять смертей», они вызовут несомненный отклик. Петроград – Ленинград – Петербург теперь открывается Рецептеру прежде всего как некрополь, и мысленный разговор с ушедшими (от Елены Шварц до Алексея Германа) стал, похоже, для него важнее, чем попытка войти в резонанс с поколениями, еще только едущими на ярмарку.

Сергей Каледин. Черно-белое кино. Рассказы. – М.: ACT, 2013.

Что Сергей Каледин – писатель от бога, стало понятно уже после «Смиренного кладбища» и «Стройбата». Отметив изрядный творческий потенциал, умноженный еще и энергией профессионального правдолюбца, от него многого ждали. А он взял да и убыл лет двадцать назад в глушь (не слишком, впрочем, дальнюю, скорее дачную), изредка выныривая из нее с рассказами. Всегда мастеровитыми, свидетельствующими о твердой руке и точном взгляде, но какими-то, прости господи, необязательными.

Чаще всего байки, россказни и бывальщины – из жизни окрестных мужиков, полукрестьян-полубомжей. И, это в особенности, из жизни бесчисленных родственников и свойственников самого автора, где все так перепутано, что без бутылки, истинно, не разберешься. Каледин и не зовет нас разбираться, давая понять, что эта вот мешанина, чехарда и чересполосица, этот сор судеб и есть жизнь. А совсем не то, что мы о ней думаем, что пишут в газетах и что мы помним по русской классике.

Читаешь – и раздражаешься: ну, на какой мне, простите, ляд все эти Лены, Мани, Оли, Андрей Иванычи и Михал Петровичи с их мелкими грехами и орлиными (обычно с похмелья) воспарениями?.. Эх, кабы, думаешь, такой, как у Каледина, дар рассказчика да оборотить бы на существенные цели…

С другой стороны – читать почему-то все равно интересно. И время, что ушло на чтение, не кажется потраченным напрасно. Поэтому, может, и выбрал он, Сергей Каледин, свой образ жизни и свой литературный маршрут в свое время верно – но только не по нашим ожиданиям, а по себе?.. Дух, в конце концов, дышит, где хочет, а не там, где мы его рассчитываем встретить.

Татьяна Кузовлева. Мои драгоценные дни: Стихом разбуженная память. – Нижний Новгород: Деком, 2013.

Со стихами Татьяны Кузовлевой у меня как-то не срослось. Умом их достоинство понимаю, но… что ж поделать, если нет во мне, по-видимому, органа, который отзывался бы на душевность и сердечность – импульсы, для нее ключевые.

Так что и за эту книгу я брался с некоторой опаской: пойдет ли, мол, чтение? А оно вдруг пошло, да еще как! И душевность, куда ж ей деться, не раздражая, вошла в состав доброжелательности, доброй памятливости, с какими рассказывается и об именитых собратьях по перу, и о не слишком именитых, и о мало кому известных. К именитым, кстати сказать, особенно к именитым женщинам, Кузовлева как раз построже; черта чисто женская – целуясь и секретничая с подругой, не упустить из виду, вдруг пригодится, и неудачный фасончик ее наряда, и интрижку, о которой лучше бы никому не знать. Но это так, мимоходом, поскольку главное в этой книге – хвала ушедшим. Спасибо, что все они были и составили судьбу автора – от Михаила Светлова до Бориса Васильева, от Юлии Друниной до Риммы Казаковой.

Ловишь себя на острой зависти: повезло, мол, автору всю жизнь прожить в кругу добрых людей. И осекаешься: да нет, это надо иметь такое счастливое устройство зрения и – да, да! – души, чтобы каждый встреченный на пути человек увиделся и запомнился добрым, а каждый день – драгоценным.

Энциклопедия литературной жизни Приамурья XIX–XXI веков. Составление, редактирование, вступ. статья А. В. Урманова. – Благовещенск: Изд-во БГПУ, 2013.

«На Амуре в дореволюционное время, – пишет, предваряя этот безукоризненно подготовленный том, профессор Урманов, – не появилось ни одного литератора, получившего всероссийское признание…»

Не появилось, продолжим эту мысль, и позже. Союзы писателей, разумеется, действуют. Действуют и писатели – так что всем им – от слагателей многопудовых исторических романов до девочки, выпустившей свою первую книгу в двенадцатилетнем возрасте – нашлось место в энциклопедии, и у каждого есть, оказывается, своя творческая индивидуальность, за каждым числится больший или меньший вклад в отечественную словесность.

И беда не в том даже, что имен литераторов Приамурья (как, равным образом, литераторов Ставрополья или Оренбуржья) почти не знают за пределами своих регионов. Дело хуже: рискну предположить, что и в самих этих регионах если что и читают, то по преимуществу все тех же Пелевина – Акунина – Сорокина. Или милорда глупого, да хоть бы даже и не глупого.

Исход поединка региональной команды со сборной всего литературного мира предрешен. И что же делать? Очень просто: смотреть на словесность не как на арену для состязаний и схваток, а как на среду, где никто не лишний и у каждого писателя есть свой шанс, своя линия в общем спектре. Не срываясь в пустую похвальбу, от которой так трудно удержаться региональным патриотам: мол, «в Белогорске живет прозаик, равного которому нет в Приамурье», тогда как NN – «может быть, самый проникновенный лирик Приамурья». Но и воздавая всем, кто взялся за перо, должное.

Ю. А. Говорухина. Русская литературная критика на рубеже XX–XXI веков. – Красноярск: Изд-во СФУ, 2012.

Книжки из Красноярска в Москву идут долго. Даже если их специально разыскиваешь. А монографию Юлии Говорухиной я именно что разыскивал, здраво предполагая, что найду в ней и самого себя, и своих товарищей по литературно-критическому промыслу.

Нашел, конечно: в книге детально, куда уж подробнее, разбирается практика «Знамени», «Нового мира», «Октября» и «Нашего современника». Наталье Ивановой, Владимиру Бондаренко, Марку Липовецкому Вячеславу Курицыну, Дмитрию Быкову посвящены отдельные главы. Не забыты и десятки других, знакомых по периодике.

Знакомых, но в исследовании Говорухиной как-то не опознаваемых. Всё вроде бы правильно, часто умно и дельно, коммуникативные стратегии на месте, интенции расчислены, прагматический эффект учтен; в общем – процитирую разок – «рефлексия на затекст оказывается по объему значительнее собственно рефлексии на текст». Так что искомую степень и я бы автору присудил не колеблясь.

Блоха подкована, и велика ли беда, что в результате аналитических процедур она перестала подавать признаки жизни? Наука в ее диссертационном изводе, что тут скажешь, знает много гитик, и лишь одно ей, похоже, недоступно: передать живое биение авторской индивидуальности, неповторимость писателя – а кто же, если говорить всерьез, критики, как не писатели?

Елена Невзглядова. Блаженное наследство: Заметки филолога. – СПб: Журнал «Звезда», 2013.

Елена Невзглядова – прирожденный педагог. Во всяком случае, она так ясно, с таким знанием дела и с такой убежденностью рассказывает о Баратынском и Чехове, о мемуарах Федора Фидлера и жизнепонимании отца Александра Шмемана, о достоинствах лирики Александра Танкова и Ксении Дьяконовой, что ее увлеченность несомненно передастся…

Кому? Тем, разумеется, кто смотрит на жизнь и поэзию так же, как сама Елена Невзглядова. Или тем, кто готов как свой принять именно этот символ веры. Им, наверное, тоже, как автору этой книги, ясно, что стихи Велимира Хлебникова имеют с поэзией мало общего, а прославленное «Бобэоби пелись губы / Вэоэми пелись взоры» тоже кажется «бессмысленно-смешным, а не блаженно-бессмысленным». И они тоже подойдут к лирике Елены Шварц как к «вторичному такому, пожилому обэриутству». А стихи Аркадия Драгомощенко, Елены Фанайловой или Марии Степановой, по-видимому, будут читать вслух, «развлекая гостей, за чаем: смеются до упаду!».

Как? Неужели эти авторы могут быть хоть кому-нибудь близки, недоумевает критик. «То, что их успех – не случайный казус, так странно, что невозможно с этим смириться. Нет объяснения!»

И не будет – до тех пор, пока взгляды и вкусы, не совпадающие с нашими, будут казаться нам «странными» и нуждающимися в немедленном исправлении.

Увы или ура, но это не по силам даже такому неуступчивому, хотя, разумеется, опытному и просвещенному стражу классических устоев, как Елена Невзглядова.

А. П. Квятковский. Поэтический словарь.

3-е издание, исправленное и дополненное. – М.: РГГУ, 2013.

Мало какая книга сыграла в моей жизни такую роль, как эта. Школьником, и, что важно, далеко не столичным, я выписывал из нее стихотворные цитаты, по Квятковскому выстраивая для себя именослов русской поэзии: от Хераскова и Языкова до Сельвинского и Хлебникова. А выбрав профессию, увидел в «Поэтическом словаре» столь редкий у нас пример возможности безоценочно, вне иерархий и вкусовых заморочек быть благодарным не только большим поэтам, но и поэтам малым.

Этот – весь в закладках – томик выпуска 1966 года и сейчас стоит у меня на полке, ближней к рабочему столу. А рядом теперь разместилось издание новое, заботливо подготовленное Ириной Бенционовной Роднянской. Заботливо – то есть с добавлениями, которые успел сделать сам Квятковский, готовивший словарь к переизданию сразу после его выхода в свет. А также с расширением репертуара стихотворных иллюстраций за счет текстов, какие были либо недоступны автору, либо смущали идеологическую цензуру того времени. Главное же – с внесением в текст поправок, какие предложил Михаил Леонович Гаспаров, откликнувшийся на первое издание не рецензией, а многостраничным («объемом с брошюру», – указывает Роднянская) личным письмом автору. И с присовокуплением к основному корпусу (опять-таки многостраничной и опять-таки личной) переписки Александра Павловича Квятковского с прославленным математиком и стиховедом Андреем Николаевичем Колмогоровым.

Господи, думаешь, были же времена, были же люди, для которых чужая работа становилась поводом не к кратенькому импрессионистическому отклику, как вот у меня сейчас, а к самостоятельному и глубокому, именно что фундаментальному соисследованию!..

Алексей Алехин. Временное место. – М.: Время, 2014.

На эту книгу «Литературная газета» отозвалась фельетоном.

Что лестно: если «Литгазета» в последние годы что-либо хвалит, то достоинства книги, замеченной ее авторами, чаще всего под большим вопросом, зато уж если бранит, то читать, как правило, стоит.

И читать Алехина действительно стоит – даже тем, кто (как я, грешник) к верлибрам обычно равнодушен. Вникая в его относительно пространные полуновеллы-полурацеи, я и здесь, признаться, начинаю скучать, зато алехинские миниатюры (часто в две, от силы в пять строк) меня, как говорят сейчас подростки, и цепляют, и грузят одновременно. Будь то сценка, перевешивающая едва не любое обширное сочинение на эту болезненную тему, как «Вербное воскресенье»:

Назареянин на белом ослике въезжает в город через Яузские ворота

а навстречу Ему патриарх в мерседесе с охраной осанна

Или будь то сгустки опыта, нажитого долгими размышлениями. Ну вот, к примеру, «Больница»:

это школа где люди учатся не быть

Или, трудно остановиться, еще:

без поэта мир почувствовал бы себя несчастным как женщина без зеркальца.

Александр Нилин. Зимняя дача. – М.: Навона, 2013.

В «Знамени» одно время был даже такой раздел Non fiction, куда мы ставили произведения, безусловно, невымышленные, опертые на имена, пароли, явки, но написанные, как любит говорить Наталья Борисовна Иванова, на сливочном масле и поэтому, столь же безусловно, принадлежащие к самой что ни на есть художественной литературе.

«Зимняя дача», как и другие книги Александра Нилина, – из этого разряда. И мне примерно все равно, в точности ли переданы слова и поступки Ахматовой, Фадеева или дачного ассенизатора Гиви, других фигурантов нилинской памяти. Важнее, что в книге будто сами собою, будто безо всякого труда нарисовались их образы, и нарисовались они стереоскопически объемными, живыми, что доступно только хорошим прозаикам.

Вот тебе и Йокнапатофа – в пространстве, вбирающем в себя и Ордынку, и писательское Переделкино.

А теперь с особой строки. Принято считать, что писатель – это стиль. Кто бы спорил, но я добавлю, что в книгах такого – воспоминательного – рода всё решают даже не лучшие слова в лучшем порядке, а интонация. И она Нилиным найдена – несколько отчужденная, как положено умному человеку, и снисходительная, как положено человеку порядочному, по отношению ко всем, кто встретился на жизненном пути. Единственный, кому не дается никакой потачки, так это он сам, автор-повествователь. И на этот – припомню кстати строку Сергея Гандлевского – «самосуд неожиданной зрелости» не откликнуться невозможно.

Ирина Алексеева. Ода Самарканду: Переводы на 62 языка. Предисловие Анатолия и Владимира Ионесовых. – М.: Журнал «Юность», 2013.

Чего только не бывает на белом свете! Ирина Алексеева, живущая в Запрудне Московской области, написала сравнительно небольшое, в шесть катренов, стихотворение, а семьдесят один поэт перевел его на шестьдесят два языка мира, в том числе на такие экзотические, как эве, гаэльский, талышский, пангасинанский, вплоть до эсперанто и разных диалектов цыганского. Невольно чешешь в потылице: то ли стихотворение получилось таким уж вдохновляющим, то ли организаторские способности автора текста и менеджеров проекта «Самаркандиана» выше всех похвал?

Как бы то ни было, перед нами, безусловно, тот случай, когда литературному критику лучше умолкнуть, а тем, кто исчисляет рекорды по шкале Гиннесса, самое время, наоборот, заняться делом.

Интересная все-таки у нас, как сказал бы Андрей Витальевич Василевский, литературная жызнь…

Кирилл Ковальджи. Моя мозаика, или По следам кентавра. – М.: Союз писателей Москвы, Academia, 2013.

Кирилл Ковальджи – поэт. Но еще и учитель поэтов, и я не сомневаюсь, что он еще напишет книгу о своих учениках, прошедших под его началом школу хоть давней студии при журнале «Юность», хоть нынешних Форумов молодых писателей в Липках. Иных уж нет, другие далече – и от Ковальджи, и от поэзии, но для каждого его уроки прошли не зря, и я опять-таки не сомневаюсь, что ученики Кирилла Владимировича еще соберутся, чтобы написать книгу о своем старшем товарище по судьбам, по стихам.

А пока суд да дело, он вспоминает – истории иногда грустные, но чаще забавные или, во всяком случае, согретые дружелюбной, понимающей улыбкой. Либо размышляет о чужих стихах, какие не тем, так этим задержали его внимание. А на большей части страниц просто беседует с нами – о том о сем, о существенно важном и о пустяках. Мозаика, как и было сказано, своего рода table-talk, знаете ли. А раз table-talk, раз слово к слову вяжется, то нам, наверное, и незачем выковыривать изюм из булки, отличая то, что полезно будет узнать каждому, от того, ради чего, может быть, и не стоило беспокоить читателя.

Валентин Резник. Будни бытия: Стихотворения.

Предисловия Г. Русакова, К. Ковальджи, Е. Евтушенко. – М.: Content-Press, 2013.

Жизнь прожита со стихами. Чужими, в первую очередь, и я уверен, что этот – цитирую издательскую аннотацию – «слесарь-инструментальщик шестого разряда», этот – цитирую уже самого Валентина Резника – «начитанный в Монтене и Псалтыри <…> дитя детдома и литстудий» смело потягается с остепененными знатоками по количеству проштудированных книг, отслеженных журнальных и альманашных поэтических подборок.

И как, скажите на милость, при такой упорной воле к культуре самому не писать стихи? Которые могли бы быть книжными, а вышли – простите мне это позабытое слово – жизненными. Темы разные и повороты разные, клонящие то в патетику, иногда, на мой вкус, чрезмерную, то в юморок, для меня утомительный, но смысл один – своя судьба и судьба тех интеллигентов с рабочей косточкой, что десятилетиями изнывали под имперской пятой, а теперь страдают оттого, что, хоть империя и рассыпалась в пыль, а нынешнее небо все равно отнюдь не в алмазах.

И я, и многие из нас видывали на своем веку иное, чем Валентин Резник, и думаем, наверное, о многом по-иному, чем он. Но как не повторить вслед за поэтом: «Из того, что мне было обещано, // И десятая часть не сбылась». И нам, от жизни тоже защищавшимся стихами, как вместе с ним не повторить еще одно:

Не мне судьбу свою охаивать И над несчастной долей плакать. Я жил во времена Ахматовой, Твардовского и Пастернака.

Анатолий Королев. Эрон. Послесловие Игоря Кондакова. – Пермь: ИЦ «Титул», 2014.

Лет двадцать назад, когда избранные страницы «Эрона» легли на страницы «Знамени», я, помнится, сравнивал этот роман с «Генералом и его армией» Георгия Владимова. Предлагая читателю сделать свой выбор между химически чистым владимовским реализмом и химически чистым постмодернизмом Королева. Мне казалось, что так оно отныне и пойдет в литературе – путем конкурентного противоборства двух равно значимых, как мне опять же казалось, начал.

И разумеется, я ошибся. Видимо, химически чистые явления не только в природе редкость, так что в нашей прозе победила конвергенция – модерна и постмодерна, хмурого жизнеподобия и прельстительной дьявольщинки, чудес и документа.

«Генерал и его армия» ушел, как и положено классике, в рекомендательные программы для юношеского чтения, взял «Букера десятилетия». А «Эрон», в полном своем объеме, так и оставался неизданным. Теперь, слава Богу, наконец-то вышел: 900 страниц, как одна копеечка.

И вот смотрю я на этот фолиант: прочтут ли? Заглядываю вовнутрь, то один эпизод выхвачу, то другой: текст по-прежнему жив, удостоверяю, и по-прежнему жжется. Воспринимаясь, на фоне нынешнего принуждения к благонравию, даже еще более возмутительным, шоковым, чем в лихие девяностые.

Его бы читать. Но – произнесу в разрядку – девятьсот (!) страниц, и материя никак не юношеская. Так что, хотел бы ошибиться, книга станет скорее достоянием доцента, наглядным пособием для никогда не лишних размышлений о том, что могло бы случиться с нашей прозой, но не случилось.

Литературный памятник, как и было сказано.

Энциклопедия. Уральская поэтическая школа: информационный арт-объект. Автор проекта и главный редактор издания В. О. Кальпиди. – Челябинск: Издательская группа «Десять тысяч слов», 2013.

Уже во вводной заметке «От редакции» Виталий Кальпиди едко проходится по адресу «центральной/московской культурной иерархии, способной переваривать и включать в свои ряды только разве что одиночек, выдергивая их из любой подвернувшейся под руку провинциальной парадигмы». Тогда как, по глубокому убеждению автора проекта, «четыре поколения поэтов, сконцентрированные на тридцатилетней временной площадке, сжатой периметром трех городов», заслуживают того, чтобы гуртом, ватагою вломиться в эту самую центральную иерархию, предъявив себя как некое необходимое и нерасторжимое единство.

Что ж, цели ясны, задачи определены – за работу, товарищи! И товарищи, с которыми Виталий Кальпиди осуществлял этот проект, потрудились действительно на славу. Ничто не забыто, и никто не забыт – от регионального классика Алексея Решетова (1937–2002) до удальцов рождения уже 90-х годов. И ужасно жаль, что этот отлично подготовленный и безупречно изданный том заполучат только семьсот счастливцев.

Хотя, может быть, такой тираж и достаточен. Чтобы попасть в руки самих участников проекта – как набор персональных пропусков в бессмертие. И как справочник – в руки считаного числа специалистов, которые, простите великодушно, Виталий Олегович, первым же делом расслоят это нерасторжимое единство, отделив подлинно крупные дарования от поэтов, чье значение в литературе пока проблематично, а иногда и вовсе иллюзорно.

Увы или ура, но высокая культура в самом деле иерархична, и выдергивают в нее действительно очень немногих и исключительно поодиночке – хоть из уральской парадигмы, хоть из самой что ни на есть московской.

Таких, как Борис Рыжий.

Или сам Виталий Кальпиди.

Евгений Бунимович. Когда заасфальтировали небо. – М.: Время, 2014.

Интерпретаторам раздолье – не одну страницу можно отдать под рассуждения о том, в каких непростых отношениях между собой находятся лирический персонаж, рассказчик, его представляющий, и подлинный автор этих стихов. Бунимович пишет вроде бы исключительно о себе, но почти всегда будто со стороны – так, напомню, души смотрят с высоты на ими брошенное тело:

буни – говорите, – мович как же был такой да весь куда-то вышел.

Лиризм неизменно гасится самоиронией, пафос под запретом, о вдохновении и волшбе нет и помина. Стесняется он, что ли, – рубаху рванув на груди, сполна раскрыться перед читателями? Может быть, школа повинна в этой закрытости – сначала средняя, где Евгений Абрамович много лет вел математику, а потом школа публичной политики, где, как и учителю, тоже надо постоянно держать марку и держать дистанцию?

«Сами сшили по смирительной рубашке…» – это из стихотворения 1971 года, самого раннего в книжке. Душевности, как вы понимаете, взяться здесь неоткуда. Но она и ни к чему читателям поэта, который, как и они, самодисциплину ума и сердца ценит несравненно выше лирической отвязности.

Илья Фаликов. Евтушенко: Love story. M.: Молодая гвардия, 2014. -ЖЗЛ: Биография продолжается…

Когда в мае этого года Евгений Евтушенко впервые после долгого отсутствия явился московской публике, люди в зале встали. Не все, конечно, – достоинство стихов, что пишутся им в последние десятилетия, по-прежнему не для каждого очевидно. Но с харизмой не поспоришь, и никого не изумило, что именно Евтушенко, первому из ныне живущих русских поэтов, отдан семисотстраничный том в библиотеке о жизни замечательных людей.

Фигура он действительно замечательная – во всем богатстве смысловых оттенков этого слова. Оценивать ее потомству, а пока Илья Фаликов правильно делает, что, лишь изредка пускаясь в филологические тонкости, сводит воедино все, что мы уже сейчас знаем об этой жизни. Не забывая и того, что поэта явно не красит. Но в главном следуя словам Беллы Ахмадулиной, предусмотрительно вынесенным в эпиграф к книге:

И все же он, гуляка и изменник, не вам чета. Нет. Он не вам чета.

Алексей Налепин, Татьяна Померанская. Poзaнoв@etc.ru. – Псков: ГППО «Псковполиграф», 2013.

Что значит гений – принимаешь и то, чего другому сроду бы не простил: от юродства и великодержавного шовинизма до «Обонятельного и осязательного отношения евреев к крови».

У Леонида Андреева – эта цитата из его письма Горькому не раз всплывает на книжных страницах– наверное, были основания бросить в сердцах: «…Что за охота тратить время и труд даже на пощечины для этого ничтожного, грязного и отвратительного человека. Бывают такие шелудивые и безнадежно погибшие в скотстве собаки, в которых даже камнем бросить противно, жаль чистого камня».

Ну, пусть шелудивый; нам-то что до того?.. Если понятно, что гений и что именно розановская традиция в русской прозе XX века оказалась настолько влиятельной, что породила мириады охотников собирать в короба хоть крохотки, хоть затеей, хоть мгновения, а ныне опознается даже в фейсбучных блогах. И если, наткнувшись в книге на выписку, допустим, из «Опавших листьев», тут же, чтобы продлить удовольствие, тянешься к книжной полке, где, как у всех, стоят и «Уединенное», и «Мимолетное», и «Апокалипсис нашего времени», и всё-всё-всё, не раз перечитанное.

Алексей Налепин и его спутница Татьяна Померанская с этим удовольствием живут уже не первое десятилетие. Ими многое сделано – и для публикации розановского наследия, и для его изучения. Что, собственно, и составило этот том – статьи общего плана и исследования более конкретные, тексты самого Василия Васильевича (например, его грандиозная по интеллектуальной насыщенности переписка с К. Леонтьевым и П. Перцовым) и литераторов его круга.

Вплоть до раздела «Последние письма 1917–1919 гг.», где из письма в письмо идут рвущие душу окликания: «Господи, что же сталось с нашей Россией. Кто ждал?», «Прощайте, целую, люблю», «Обнимаю вас всех крепко и целую вместе с Россией дорогой, милой. Мы все стоим у порога, и вот бы лететь, и крылья есть, но воздуха под крыльями не оказывается», «Я постигнут мозговым ударом. В таком положении я уже не представляю опасности для Советской республики», «…Ни на кого ни за что не имею дурного, всех только уважаю и чту», «Благородную и великую нацию еврейскую я мысленно благословляю и прошу у нее прощения за все мои прегрешения и никогда ничего дурного ей не желаю и считаю первой в свете по назначению», «Не могу больше жить, не могу больше писать», «Совсем ничего не могу писать. Целую всех»…

Лена Добужинская. Мои дорогие мальчики. – USA: Franc-Tireur, 2014.

Лена вспоминает о Гене. Вдова – о своем покойном муже, писателе Геннадии Абрамове (1941–2011).

Я с ним не то чтобы дружил, но мы знались в течение трех десятилетий, и могу подтвердить: человек был и умный, и тонкий, и чуткий, и энциклопедически образованный, и неизменно добротворный. Замечательный, если уж одним словом. Из самых лучших.

И вот это как раз, боюсь, помешало ему, как должно, утвердить свое имя в литературе. Такое она, увы, поле, что без амбициозности и воловьего, ничего и никого вокруг не видящего упорства не выживешь. «Все зависит от силы пробоя», – говаривал наш с Геннадием Михайловичем давний приятель, и так ли он был не прав?

А Гена весь ушел в любовь и виноватился – Лена об этом вспоминает, – когда слишком надолго, ему казалось, изменял любимой женщине с неподдающейся повестью. Или с романом.

Так что и эта книга вышла не как обычно у писательских жен – о книгах, о литературных связях и взаимоотношениях, о друзьях и недругах, – а о любви. Слава Богу, взаимной.

Творческую биографию писателя по воспоминаниям Лены Добужинской не восстановишь. А вот позавидовать – и ему и ей – можно.

Михаил Веллер. Любовь и страсть. – М.: ACT, 2014.

Странные штуки выкидывают подчас русские писатели: пускаются, например, под старость пасти народы и/или учиться грамоте у крестьянских детей.

Вот и Михаил Веллер. Ведь как славно начинал – остроумными «Легендами Невского проспекта», памятной повестью «Ножик Сережи Довлатова» в «Знамени». Выпустил несколько десятков книжек разного достоинства, и вдруг… Вдруг не только стал звездой телевизионных ток-шоу но и – шутка сказать, единственный, может быть, у нас случай – трехтомным трактатом утвердил собственную философскую систему, именуемую энергоэволюционизмом.

Литературные критики – по крайней мере статусные – писать о нем перестали. И в номинационных списках заметных литературных премий его имени тоже нет. Да и как номинировать, предположим, «Любовь и страсть», если Веллер в этом роскошно изданном фолианте задался целью не литературе послужить, а обучить науке страсти нежной вот именно что «крестьянских детей». Или тех, кто замещает сейчас эту вакансию, то есть неуков, книжек вообще-то не читающих, но согласившихся узнать самые ходовые библейские и античные легенды, а также получить, в кратком пересказе, представление о десятках сюжетов мировой классики – от «Тристана и Изольды» до, разумеется, «Лолиты».

Сомневаюсь, что на эту книгу появятся более пространные, чем моя, рецензии в литературной печати. Но не сомневаюсь, что ее с жадностию проглотят те, кто в радио– и телеэфире привык Михаила Иосифовича слушать.

И слушаться.

Борис Примеров. И нецелованным умру я… Стихи и поэмы. Предисловие Марины Кудимовой. – М., 2013.

И в жизни, и в литературе мы с ним были антиподами. Как земляки, здоровались, конечно. Но… В наши молодые 1960– 1970-е он исступленно, до взвизга, клял то, что тогда называли «книжной поэзией» и что в моих глазах только и было поэзией. А в 1990-е, когда ненавистная мне советская власть наконец-то приказала долго жить, выбил, будто на меди, чеканные строки:

«Когда-нибудь, достигнув совершенства, Великолепным пятистопным ямбом, Цезурою преображая ритмы, Я возвращусь в Советскую страну, В союз советских сказочных республик, Назначенного часа ожидая, Где голос наливался, словно колос, Где яблоками созревала мысль, Где песня лебединая поэта Брала начало с самой первой строчки, И очень грубо кованые речи Просторный возводили Храм Свобод. Там человек был гордым, будто знамя, Что трепетало над рейхстагом падшим…».

Воля ваша, так, но очень редко, бывает. Все – чужое, все кажущееся тебе фальшивым, и все – поэзия. Как случилось, может быть, только у Александра Межирова в его – что ни говорите, а все-таки бессмертном – стихотворении «Коммунисты, вперед!».

Вот и сейчас, листая книгу, вышедшую спустя почти двадцать лет после смерти Бориса Примерова, я, совсем как в молодости, ежусь от несовпадения и наших чувств, и наших мыслей, и наших культурных, простите мне ученое слово, приоритетов. Но глаз нет-нет да и выхватит сильную строку, потом другую, остановится на строфе, которую стоило бы обдумать, а еще лучше – запомнить, вернется назад, снова двинется вперед – от стихотворения к стихотворению…

Не мой поэт. Совсем не мой. Но поэт.

Леонид Шевченко. Саламандра. Предисловие Елены Ластовиной, составление и послесловие Сергея Калашникова. – Волгоград, 2014.

Когда поэт умирает, его стихи укрупняются. И даже в том, что казалось биографическим «сором», угадывается задним числом некий высший Промысел.

Леонид Шевченко – а я помню его по семинару, который мы с Татьяной Бек вели в Литературном институте – очень торопился. Все успеть, все попробовать, на все нанести свою мету. Будто знал, что век его уже измерен и надо свои дни заполнить стихами. Результат – прижизненные книги с выразительными названиями «История болезни», «Рок» и вышедший спустя год после нелепой смерти сборник «Мистерии». А теперь вот – «Саламандра», вся составленная по рукописям 1997 года.

Читать трудно. И не только потому, что тебе известна трагическая подкладка самых безмятежных, казалось бы, стихов, благо, безмятежности в книге совсем не много. Больше надсады, и голос чаще звучит, будто сорванный до хрипа, и нет ни секунды на то, чтобы притормозить и довести эту лихорадочную стенограмму мыслей и чувств до уровня лирического шедевра.

Кто знает, будь Леониду Шевченко отпущено подольше, он бы еще, возможно, вернулся к этим стихам, сделал их суше, точнее, короче. Оставив только шедевры и то, что прочитывается как свидетельство – о времени и о себе:

Когда я Слуцкого пролистываю том, Я вспоминаю сумасшедший дом, Где я валялся. Во-вторых, державу, Где вырос я и собирался жить. Потом ее решили упразднить, Не объясняя, по какому праву. Все кровь и пот, все это кровь и пот, Я больше не поэт, не патриот, Я психбольной, испуганная крыса. Не время трехголовое мое Меня волнует, а небытие, В которое отправили Бориса.

Давид Самойлов. Памятные записки. Составление Г. И. Медведевой и А. С. Немзера, предисловие Г. И. Медведевой, сопроводительная статья А. С. Немзера. – М.: Время, 2014.

Откликаться на переиздания у нас не принято. А «Памятные записки» выходят уже в третий раз, все приращиваясь и новыми страницами из архива поэта, и новыми посильными соображениями публикаторов. Так что открыл я книгу лишь затем, чтобы оценить труды вдовы – Галины Ивановны Самойловой-Медведевой и Андрея Семеновича Немзера, ставшего в последнее десятилетие авторитетнейшим интерпретатором самойловского стиха и самойловской мысли.

Но Самойлов – из тех авторов, которого как откроешь, так и будешь заново читать, пока не доберешься до выходных данных издания. А потом уже, по закладкам, опять пройдешь к соображениям, что всегда внове, но сейчас вдруг особенно актуализировались.

Например, вот к этому:

«Ничто больше не сближает нашу правящую проходимскую элиту с нашей страждущей интеллектуальной эссенцией, чем презрение к народу.

Не знаю, достоин ли каждый народ своего правительства, но уж наша уксусная эссенция вполне достойна именно нашего правительства.

Ибо хамско-элитарный взгляд на народ вполне соответствует хамско-элитарному устройству власти.

Что, дескать, за народ, и кто он, и где он есть, если как бы вовсе и не существует, если можно с ним и так и эдак?»

Сказано еще в 80-е. Нет, что ни говорите, а умнейшим человеком был Давид Самойлович Самойлов, и как нам теперь оставить без внимания этого, вспомним цветаевское, умнейшего мужа России?

Язык переводческой науки: Терминологический компендиум научной отрасли «транслатология». Составитель, ответственный редактор – доктор филологических наук, профессор В. И. Шаповалов. – Бишкек, 2014.

Название этого «инновационного проекта МОиНКР / КРСУ НИИ ИР № 0006982» звучит устрашающе. И объем – 1228 страниц энциклопедического формата, более тысячи словарных статей с отсылками к тысячам опять же источников на многих языках мира – повергает в почтительный трепет.

А между тем мало какая книга может стать столь увлекательным чтением для филологов, теоретиков и практиков, работающих в сфере межкультурных коммуникаций, как эта (назовем ее наконец по достоинству) «Энциклопедия перевода». Группа ученых из Кыргызско-Российского Славянского университета под водительством профессора В. И. Шаповалова не один, надо думать, год работала над сбором и упорядочиванием, систематизацией разнородного материала, вводила твердый терминологический костяк внутрь многоязыкой художественной плоти, искала способы наиболее адекватно передать опыт, накопленный поколениями переводчиков на всех континентах. Результатом и явилась эта книга, эпиграфом к которой могли бы стать слова: «Все, что вы хотели узнать о художественном (как, впрочем, и деловом) переводе, но не знали, у кого спросить».

Спросите теперь у профессора, поэта и переводчика Вячеслава Шаповалова. Перед нами ведь и коллективный труд, и, безусловно, авторский проект. Я в транслатологии, как называется эта отрасль научного знания, почти ничего не понимаю. Но в состоянии, как каждый из нас, читателей, оценить и отвагу исследователя, взявшегося на неподъемное дело, и изящество, с каким он, максимально избегая гелертерской сухомятки, проясняет самые темные места и излагает не только общепринятые истины, но и собственный взгляд на профессию, связующую народы и культуры.

Юлий Дубов. Лахезис: Роман. – М.: Книжный Клуб Книговек, 2014.

Роман «Большая пайка» (М., 1999), давший сюжетную основу нашумевшему фильму Павла Лунгина «Олигарх», и повесть «Теория катастроф» («Знамя», 2000, № 9), наверное, и посейчас остаются самым впечатляющим художественным исследованием российского капитализма эпохи первоначальной мясорубки. Еще бы – ведь эти книги написал не сторонний наблюдатель, а ближайший сотрудник Б. А. Березовского, один из руководителей памятного «ЛогоВАЗа». И написал он эти книги так, как только и должно: без плетения словес и без досужих экивоков, ясно, прозрачно, твердой рукой, так что их и нынче смело можно рекомендовать новому поколению: прочтите – и вы получите не только удовольствие, но и знания, а они всегда не лишни.

«Лахезис» (так, если кто забыл, в античной мифологии звали одну из трех богинь судьбы) – совсем иное дело. Новые сведения о жизни, уникальный, штучный опыт, который отличает именно этого автора от всех прочих, и в новом романе, конечно, содержатся, но их приходится выковыривать, будто изюм из булки. Так что вздрогнешь иной раз от поразительно точных оценок сегодняшней действительности, порадуешься пластически выверенным сценам, обычно связанным с детством и юностью героя-рассказчика, и вновь погружаешься в такой спутанно-перепутанный клубок триллероподобных страстей, психоложества и чернухи, фантасмагории и мистики, что его, боюсь, никакая мойра, никакой Голливуд не разберут на нити внятного повествования.

Помилуйте, мне возразят, но ведь так замысловато вообще нынче пишут романы, когда хотят, чтобы они выглядели современными. Я знаю. Оттого и грущу. То обращая и к Юлию Дубову и ко всем, кто романы пишет по-современному, раздраженную пушкинскую реплику «Да говори просто – ты довольно умен для этого», а то и вовсе и вовсе извлекая из памяти совсем уж архетипическое: «Будь проще, и народ к тебе потянется…»

Я бы хотел, чтобы к Юлию Дубову писателю, вне сомнения, одаренному, потянулись. И поэтому жду, что последует дальше – не похожее ни на «Большую пайку», ни на «Лахезис».

Андрей Турков. На последних верстах: Книги. Судьбы. Споры. – М.: Новый ключ, 2014.

В девяносто лет, а эта книга вышла в аккурат к юбилею, писатели, кто дожил, обычно подводят предварительные итоги. Дело хорошее, но явно не по Андрею Михайловичу Туркову Седой мальчик, он вновь «на тысячу ладов» пускается в «неоконченные споры» (словами, что в кавычках, назывались, напомню, давние и сейчас, впрочем, не остывшие турковские книги).

Газетные статьи, журнальные рецензии, едкие реплики, некрологические заметки, комментарии – всё то, что сошлось в сборнике «На последних верстах», – движимы надеждой: «Всё минет, а правда останется». И движимы ясным знанием: для того, чтобы о былом осталась к завтрашнему дню именно правда, надо снова и снова напоминать, уточнять, объяснять, осаживать профессиональных лгунов и поддерживать тех, кто правду тоже ищет, хотя и по-своему.

Меня эта неустанная задиристость восхищает. Как восхищает и удивительная, едва ли не одному Туркову присущая интеллектуальная деликатность: говорить только то и только о том, в чем он уверен, не втягиваясь (почти нигде) в толковище о книгах и писателях, появившихся в последние два десятилетия. О героях нашего времени пусть пишут другие – те, что моложе на поколения. На чужое поле Андрей Михайлович не зайдет, но своего не оставит.

Совсем как герой классического рассказа Леонида Пантелеева «Честное слово».

Я же ведь вам уже сказал: седой мальчик.

Андрей Назаров. Прочерни. – USA: Franc-Tireur, 2010.

Андрей Назаров печатается редко. Так редко и такими коллекционными тиражами в таких обычно труднодоступных местах, что его имя, боюсь, уже стали подзабывать. Я не о шир. нар. массах, конечно, – их любовью писатель, живущий последние десятилетия в провинциальном Копенгагене, сроду не дорожил и сроду к ним не адресовался.

Я – о знатоках, о гурманах. О тех, кто выше сюжета, порою даже больше масштабности художественной задачи ценит именно фразу – ее летучую тяжесть, ее кичливое благородство. Обеспечиваемое исключительно порядком слов.

Николай Гумилев – вы, конечно, помните – любил цитировать формулу Кольриджа, что поэзия – это лучшие слова в лучшем порядке. Так и тут: замысел, тянущий, предположим, на повесть, спрессовывается в новеллу – иногда на страничку, а часто и на один всего абзац. Короче, еще короче. Правило о чередовании плотностей текста, обязательное для прозы, уступает у Назарова первенство закону тесноты стихового ряда, такой тесноты, что и шильце между слов не просунешь.

Наскоро эту маленькую книжечку не пробежишь. Читать придется медленно, время от времени откладывая в сторону, чтобы передохнуть. И чтобы вновь отправиться в увлекательное путешествие – от слова к слову, от смысла к смыслу.

Аркадий Штыпель. Ибо небо. – М.: ОГИ, 2014.

Поэта Аркадия Штыпеля знают, я думаю, человек триста. Да и как большему числу узнать: в статусных журналах, исключая «Арион», он со стихами появляется крайне редко, сборники выпускает еще реже. Так что знаменит скорее как колоритная фигура литературной Москвы и литературной Украины: берет, трубка, борода. То ли артист, то ли ребе. Непременный завсегдатай того, что называют тусовками. И победитель, говорят, всевозможных слэмов – это когда стихотворцы, сойдясь в круг, соревнуются в декламации и жестикулировании.

А на бумаге?..

На бумаге стихи Штыпеля чаще всего выглядят недотянутыми. Какие-то, прости Господи, экспромты – обычно остроумные, блещущие находками – и рифменными, и метафорическими, и смысловыми. Но все-таки экспромты, и, кажется, требуется всего одно, последнее усилье, чтобы лирическая миниатюра превратилась в лирический chef-d' uvre.

Прирожденный версификатор, чуткий интерпретатор чужого слова (тут подтверждением вошедший в книгу блистательный перевод пушкинского стихотворения «Мороз и солнце; день чудесный!» на украинскую мову), Аркадий Штыпель, вне сомнения, мог бы совершить это усилие. Но он его не делает. Потому, рискну предположить, что бережет живую спонтанность стихоговорения и осознанную небрежность (как бы, якобы небрежность) предпочитает тщательности отделки. «Всяко разно», – выставлено в колонтитул страниц, где русские стихи, и действительно – всяко разно.

Мне как читателю это не близко. Но – если с умом и талантом, – то и так можно. А ум и талант автора проявлены в стихах с несомненностью. Поэтому жаль, что и после этой книги Аркадия Штыпеля запомнят человек триста. Во всяком случае, тираж сборника именно таков: 300 экземпляров.

Ефим Вершин. Дикое поле: Документальная повесть о приднестровской войне / Послесловие Г. С. Померанца – М.: Книга по требованию, 2014.

В книгах по требованию тираж не указывают. Какой уж тут тираж – сколько спросят, столько и отпечатают.

А между тем перед нами случай, когда спросить стоило бы. О той войне незнаменитой, что прошла будто в тени между Карабахским конфликтом и случившейся чуть позже кампанией по замирению Чечни, свидетельств в русской литературе почти не осталось. Если кого и вспомнят, то бравого генерала Лебедя. Если что и возникнет при упоминании Приднестровья, то размытая, без деталей картинка выморочного, как многим кажется, существования самопровозглашенной республики, что уже более двух десятилетий рвется в Россию, перемогаясь в тисках между Молдовой и Украиной.

А ведь там люди живут. Молдаване (31,9 %), русские (30,3 %), украинцы (28,8 %), гагаузы (0,7 %), всякие люди. И тогда жили, когда, выстраивая модель мононационального государства, новые кишиневские власти первым делом опубликовали подготовленный Союзом писателей Молдовы (а кем же еще?) проект закона «О функционировании языков на территории Молдавской ССР», согласно которому за использование в официальном общении русского языка предусматривалась административная, а в некоторых случаях и уголовная ответственность.

Вот грабли, на которые, похоже, раз за разом наступают на пространстве бывшего СССР. И вот не единственная причина, конечно, но, уж безусловно, достаточный повод для того, чтобы на узкой полоске суши вдоль Днестра вспыхнуло безумие – с братоубийством, кровавыми жертвами, разрушением всех привычных связей и обоюдной ненавистью.

Аргументы молдавской стороны Ефима Вершина не интересуют. Он – не историк, не политолог и даже не классический журналист, который добру и злу внимает равнодушно. Он – свидетель защиты. Страстный, вплоть до пристрастности, стремящийся каждому из тех, кто на той войне не был, честно передать свои впечатления и собственное понимание происшедшего.

Это, повторюсь, только свидетельство. Которое надо бы сопоставить с другими. Но прежде всего – услышать. Удастся ли? Не уверен – ведь книга Ефима Вершина уже выходила первым изданием в 2002 году и… прошла почти бесследно. Нации «двоечников», как в послесловии к «Дикому полю» назвал всех нас Григорий Соломонович Померанц, не до чужих свидетельств о чужой войне, даже предельно честных. И теперь то же – печать по требованию… Чьему?

Только ли того полумиллиона человек, что по-прежнему живет на узкой полоске земли, прижавшейся к Днестру?

Да и они – захотят ли вспоминать?

Алексей Козлачков. Запах искусственной свежести. – М.: ЭКСМО, 2014.

Начинал Козлачков стихами и даже, как он сам сказал, какое-то время в 1990-е учился у меня в Литинституте. Я этого, грешен, не помню и стихов его не помню. «Да их и не обязательно помнить», – улыбнулся Алексей, когда повесть «Запах искусственной свежести», поступившая самотеком, была «Знаменем» уже напечатана, и автору только полшага оставалось до того, чтобы получить за нее премию Ивана Петровича Белкина.

«Читайте лучше прозу». Что ж, последуем этому совету. И убедимся, прежде всего, в том, что Алексей Козлачков – прирожденный рассказчик. Из тех, кому цены нет в дружеском застолье. Он видел многое – два с половиной года прослужил офицером-десантником в Афганистане, одну за другой затевал газеты в подмосковном Жуковском, а ныне из Кельна возит русскоговорящие экскурсии по всей Европе. И он, это тоже важно, каждую жизненную ситуацию, каждую свою встречу с людьми умеет подать как пружинно сжатую, занимательную новеллу.

Качество среди нынешних прозаиков редкое. Но и опасное – велик риск заболтаться и о какой-нибудь, простите великодушно, чепухе рассказывать с тем же азартом, с той же вовлекающей читателя энергией, что и о важном, не вдруг обдуманном. Чтобы фильтровать базар, тоже нужен опыт, который Алексей Козлачков пока только накапливает, отчего и книга получилась неравноценной. Ее лучшие страницы – военные. То есть необязательно про боестолкновения и потерю друзей, совсем необязательно. Но те, на которых, будто водяные знаки, проступают неразъемно соединившиеся стоицизм и бесшабашность во взгляде на мир, в отношении к жизни. Офицерская, знаете ли, этика, офицерский, знаете ли, шик. Меня, штафирку, они одновременно и пугают, и притягивают. Напоминая и военные страницы у Лермонтова, у Бестужева-Марлинского, и то, что в 50-е годы назвали «лейтенантской прозой».

Не знаю, хороша ли эта этика для мирной жизни, но как литературный ориентир для писателя, давно уже не молодого, но по-настоящему только начинающего, она годится несомненно.

Виктор Шендерович. Соло на флейте: Конец света в диалогах и документах. – М.: Время, 2015.

Большие полотна с пейзажами и любовными интригами, что называется, с психологией Виктору Шендеровичу удаются не всегда. Он – мастер сценки, эпизода, отточенного и, как правило, головокружительно смешного обмена репликами. Ну, «Куклы» ельцинских времен, наверное, все помнят.

Или вспомнят, едва начнут следить за историей о том, как жизнь в России в очередной раз едва ли не оборвалась. Сюжет, а он здесь стремительный, из больничной палаты взмывающий в заоблачные высоты державной власти и вновь возвращающийся в занюханный райотдел полиции, я нарочно не пересказываю. Прочтите сами, это и займет-то у вас всего часа два, чтобы и узнать привычную действительность, данную нам в непосредственных ощущениях, и открыть ее для себя в неожиданных ракурсах и в смелых метафорах.

Социального оптимизма, о пользительности которого нам безуспешно напоминают по телевизору, это чтение, конечно, не прибавит. Впрочем… кто знает? Может быть, и впрямь не только над прошлым, но и над настоящим надо посмеяться – чтобы от его тирании освободиться? Хотя бы в мыслях. Пусть только в мыслях.

И неожиданный для современного книгоиздания бонус. Каждой страничке в книге Виктора Шендеровича соответствует рифмующаяся с ней иллюстрация Дениса Лопатина. Тоже очень смешная. Или, если приглядеться повнимательнее, ужасно грустная.

Роман Тименчик. Последний поэт: Ахматова в 60-е. Издание 2-е, исправленное и расширенное. В 2 тт. – М.: Мосты культуры / Гешарим, 2014.

Об этом труде не мне бы, наверное, писать. Почетный профессор Еврейского университета в Иерусалиме Роман Давидович Тименчик знает об Ахматовой все, и ему, смею допустить, по-настоящему интересно мнение только тех, кто знает почти столько же. А я что же – прочел безупречно изданный двухтомник как роман. И нашел, что оторваться от него, если уж взялся, невозможно.

И благодаря обилию живописных подробностей, «вкусных» деталей, каждая из которых дает никак не меньше, чем академически бесстрастный вывод. И в силу того, что исторический «промежуток между 5 марта 1953 года, днем смерти Сталина, и 5 марта 1966 года – днем смерти Ахматовой» удивительно перекликается с днями нынешними.

Но главным образом потому, что Тименчик, хронист и комментатор, не пытается вывести себя за горизонт описываемых событий или встать, простите, над схваткой, но лично присутствует «в многофигурной толпе бурнопогодного прошлого» и, хоть помнит «о возмущающем эффекте недремлющего наблюдателя», однако нимало им не смущается. «Мы комментируем тексты автора и комментируем себя. И в этом наша последовательная филологичность. Ибо этот род деятельности, из комментария возникнув, к комментарию же в своем пределе и стремится».

Так более чем тысячестраничный научный труд, ровно пополам разделенный между исследованием и собственно комментариями, что названы здесь «сносками и выносками», становится еще и прозой. Филологической, конечно, но прозой – с героем-рассказчиком, со сквозными мотивами, с разветвленным, но оттого ничуть не менее ясным сюжетом. Следовать за которым так же интересно, как и за мыслями умного человека – благо, этих мыслей у Тименчика предостаточно и изложены они никаким не птичьим, простите за выражение, языком, а по-человечески.

Со мною не все, вероятно, согласятся, но я вот подумал, что не только литературная критика, взятая в лучших ее образцах, но и наука о литературе, если она, разумеется, не гелертерство, а сотворчество, в пределе стремится стать литературой.

Книга Романа Тименчика литературой стала. Напомнив о тех нормах, что почти столетие назад были заданы Тыняновым и Эйхенбаумом, иными немногими. И ничуть, соответственно, не утратив своей последовательной филологичности.

Юрий Манн. «Память-счастье, как и память-боль…»: Воспоминания, документы, письма. 2-е издание, дополненное. – М.: РГГУ, 2014.

Если поэт интересен своими стихами, то историк литературы, наверное, собственными исследованиями.

Впрочем, почему «наверное»? Назвав Юрия Владимировича Манна, каждый филолог тут же извлечет из памяти и его фундаментальные труды по русскому романтизму, и «Поэтику Гоголя», и вереницу академически строгих изданий классики, уже навсегда связанных с этим именем. И только самые близкие к нему люди знают, что всегда вроде бы невозмутимый профессор не только умен, но, оказывается, еще и удивительно остроумен.

Я вот, хоть шапочно и знаком с Манном уже более сорока лет, этого не знал и, шаг за шагом следуя по его биографической канве, временами тормозил, чтобы, запомнив, пересказать друзьям и эту остроту, и ту, и еще вот эту. Что родились, например, на Кунцевской овощной базе, где мы, имлийские аспиранты, вместе с молодыми в ту пору, но уже блестящими Александром Павловичем Чудаковым, Сергеем Георгиевичем Бочаровым и (да, да!) Юрием Владимировичем Манном перебирали подгнившие капустные кочаны. Или за кофе-брейком на научной конференции где-нибудь в Нью-Гэмпшире. Или при случайной встрече в журнальной редакции с машинисткой, которая упорно писала слово экспрессионизм через дефис: экспрессионизм. «По-видимому, – меланхолически прибавляет автор, – она полагала, что это сионизм быстрого развертывания».

Ну, и как тут не подосадовать, что замечательная, советских еще лет, книжная серия «Ученые шутят» пресеклась, не дойдя до филологов!..

И еще одно. Книга Манна удивительно густо населена. И ладно бы только первыми лицами отечественного (и мирового) литературоведения. Так еще и теми, чьи имена теперь в памяти, увы, немногих: от ярко одаренной и прожившей всего тридцать пять лет саратовской исследовательницы Татьяны Ивановны Усакиной до жовиального Ульриха Ричардовича Фохта, который «писал неохотно, буквально из-под палки», зато «был влюбчив, и женщины, в том числе и его аспирантки, платили ему ответным чувством».

И каждому – доброе слово. Даже патентованному мерзавцу Александру Михайловичу Еголину, что взял журнал «Звезда» после ждановского погрома, а, придя в Московский университет, нанял Манна, тогда студента, своим, сказали бы сейчас, рерайтером – писать статьи и доклады под его, разумеется, еголинским, именем. Чтобы, несколько лет спустя, вляпаться в скандал с тайным притоном для ответственных партийных, научных и писательских чинуш.

И вот тут-то – внимание! – когда телефонный номер выброшенного из номенклатуры Еголина «забыли» все недавние друзья и сподвижники, Юрий Манн ему позвонил, поскольку – еще раз внимание! – «мне показалось, однако, непорядочным совершенно отвернуться от попавшего в беду человека, который ничего мне не сделал плохого, наоборот – даже проявил некоторое участие…».

Кто бы, спрошу, так еще поступил? Никто, кроме русского интеллигента. Или, скажу еще точнее, кроме Юрия Владимировича Манна.

Владимир Леонович. Деревянная грамота. – М.: 000 «Аз Буки Веди», 2014.

Странно он жил. И для близких, я думаю, мучительно. Не как все. Немецкий и английский знал будто родные, переводил грузинских и иных всяких поэтов, дружил с Высоцким и Окуджавой, но больше всего – «заочный москвич», по собственной аттестации, или, вот еще, «крестьянин последнего призыва» – любил плотничать, складывать печи, ставить – непременно где-нибудь в глуши – часовенки и памятные кресты. А лет двадцать тому, да что там – раньше, куда раньше, и вовсе ушел, как в схиму, всё глубже и глубже: Кострома… Кологрив… село Илешево…

За полвека с лишним работы в поэзии всего пять книжек, редким пунктиром: 1971–1983 – 1986–1993 – 1997. Эта– шестая. И тоже странная, помнящая, что родилась из «самсебяиздатского», собственноручно переплетенного рукописного сборника.

Стихи в ней – и выдернутые из давних десятилетий, и написанные, надо думать, в последние годы – идут вперебивку с прозаическими записями, иногда проясняющими то, что в рифму, чаще же отлетающими куда-то в сторону, к воспоминаниям и мыслям, настолько задушевным, что они и в стихи не легли.

Но характер и в стихах, и в прозе один и тот же – узластый (то есть, подсказывает Даль, весьма стойкий, упорный), коряжистый, своенравный. Словно у деревьев в чащобе – некрасивых, зато могучих. И то переживших, и это.

Деревьям как самому точному символу всего живого, естественного эта книга – последняя предсмертная, первая посмертная – собственно, и посвящена. Будут, надо думать, и другие, более полные и более доступные читателям. Хотя – рад бы ошибиться, но ошибусь вряд ли – стихи Леоновича так и останутся – прекрасными, живорожденными и всё же живущими на отшибе от поэтического мейнстрима.

Как сам он, полунищим и полузабытым, жил в последние десятилетия. И кто виноват? Власть ли, которую Владимир Николаевич сроду не жаловал: «Нам – вас кормить, а вам – нас убивать»? Общественное ли равнодушие? Или сама его натура – русского мужика, всегда в роду старшего и всегда ребенка:

Он принимает назначенный труд: вот уж на дыбу его волокут, вот и в купели — в черном котле, что кипит не шутя, варят его — он глядит, как дитя из колыбели.

Александр Кабаков. Стакан без стенок: Повесть, рассказы. – М.: ACT, 2014.

Можете со мною не соглашаться, но классность писателя и, может быть, даже направленность его усилий лучше всего проявляет не главная книга, не opus, знаете ли, magnum, а сборничек вроде бы и проходной, сложившийся по принципу: чем случайней, тем вернее.

Такой, как этот. В «Стакане без стенок» чего только ни понамешано: и чертовщинки с лихвою, и бытовых сценок, и классического психологизма, не к ночи будь помянут, и прямой речи. Повесть, рассказы, некрологические очерки, колонки, словно снятые с журнальной или газетной полосы, путевые зарисовки, – всяко, в общем, разно.

Будто в жизни. Будто в вагоне дальнего следования провел несколько дней наедине со случайным попутчиком. Вся Россия окрест, а разговор как бы и не о ней. То одно вспомните, то о пятом спросите. Или в спор пуститесь, ясно при этом понимая, что судьбу вам и дальше коротать вместе. И значит, не разойтись, и придется отныне (вот оно, воздействие сильного писателя!) вбирать в себя и этот опыт – опыт человека, который смолоду жил сердцем, то есть и в радикалах побывал, и торопился, и гордиевы узлы разрубал с налета, а к старости склонился в сторону ума и не сердцем уже, а умом, сыном ошибок трудных, нас всех теперь жалеет.

Себя, конечно, в первую очередь. Потому что жизнь сложилась так, как она сложилась. И ничего в ней уже не переменить. И пусть литература никому вроде бы больше не нужна – всё равно «никакой другой жизни, кроме литературы (…) не существует». И пусть скудеет в жилах кровь, но не скудеет…

Нет, совсем не нежность. Одна только жалость – к правым и виноватым, к грешникам и страстотерпцам, к победителям и проигравшим. Поскольку, по Кабакову, в проигрыше рано или позже окажутся все. И прежде всего те, кто сейчас торопится, пришпоривает прогресс, жить без перемен не может.

Выйдя из вагона дальнего следования на перрон, вы, может быть, и стряхнете с себя это наваждение. Но не благодарность – этому охлажденному уму, этому классному писателю.

Равиль Бухараев. История российского мусульманства: Беседы о северном исламе / Послесловие Мудариса Валеева. – СПб: Алетейя, 2015.

Прожив всю жизнь в ладу с христианкой, он никогда, как вспоминает Лидия Григорьева, не пытался перевести ее в свою веру. И книга, ставшая посмертной, начинается с размышлений Равиля Бухараева о том, «как построить эти беседы, чтобы его собеседник, будь он христианин, мусульманин или атеист, не подумал бы тотчас, что его просят расстаться со своими убеждениями…».

От себя, впрочем, не уйдешь. Так что вводная глава, где сопоставляются ценности ислама и христианства, все равно прочитывается как раздумчиво тихое и, рискну сказать, деликатное прославление Корана – последней из священных книг человечества. Зато дальше… Дальше историк, безусловно, берет верх над теологом, и начинается подробный (а для верхоглядов, вроде меня, изматывающе подробный) рассказ о том, как ислам от аравийских песков продвигался к волжским берегам. Сотни незнакомых (мне) имен, тысячи фактов, полемика, цитаты, отсылки к источникам… И лишь изредка поэт дает себе волю, емкой метафорой сокращая дистанцию между точными сведениями и адекватным их пониманием. И еще реже, но по-человечески всякий раз как-то очень трогательно научная добросовестность расступается перед заветными убеждениями автора.

Читаешь, скажем, про то, как киевский князь Владимир медлил, выбирая между иудаизмом, исламом и православием, и видишь, что Равиль Бухараев не то чтобы жалеет, но чуть-чуть досадует, что выбор склонился в пользу византийской пышности и прямых военно-политических выгод. А ведь мог бы… мог потянуться и к кораническому Откровению, дав Руси совсем иной шанс, а русским – совсем иную историю. Или вот еще, когда разговор доходит до ордынского нашествия. То, что оно в этой книге предстает не игом, не оккупацией славянских земель, а благодетельным союзом, нынешнему читателю уже не в новость. Но вот упоение, с каким автор рассказывает об уникальном государственном устройстве Золотой Орды, об утонченности ее культуры, о стихах (и в том числе любовных!), что, оказывается, были рождены «в течение XIV века – блистательного века золотоордынской истории», истинно завораживает.

От себя, действительно, не уйдешь. Не ушел и Равиль – гражданин мира, человек европейской культуры и русский поэт, ни на секунду, как по этой книге видно, не забывавший о том, что он, вообще-то, татарин и, хвала Всевышнему, мусульманин.

P.S.

В октябрьском номере «Знамени» за 2014 год были опубликованы рассказы Ирины Турченко. Эта новая для нас писательница родилась в 1972 году в п. Усть-Поча (Кенозерье). В 1989 году окончила школу. В настоящее время живет в г. Мирный Плесецкого района Архангельской области, работает помощником воспитателя в детском саду. Рассказы ее публиковались в литературном журнале «Двина», в областной литературной газете «Графоман».

И вот мой короткий постскриптум к этой подборке:

«Я и не знал, что так по-прежнему пишут: любовно подтрунивая над своими незадачливыми соседями и пряча слезы при мысли, что этот диковинный говор, этот едва не первобытный способ понимать мир, этот неправдоподобный уклад уже уходят, но все никак, вот ведь горе, не уйдут в предание.

Я и не знал, что так по-прежнему живут. Но, побывав по случаю и спустя более полувека после отъезда в своей родной деревне Усть-Шоноша, что от Плесецкого района чуть южнее, подтверждаю: да, живут. Уже, конечно, с мобильниками и микроволновками, но и с платом узорным до бровей, с картофельной ямой, с русской печью и ухватом, которым так удобно охаживать подгулявшего мужа.

Помните, как у Юрия Кузнецова: „В окне земля российская мелькает, Обочь несется, дальше проплывает, А далее стоит из века в век“? Книжек в этом мире не читают. О правах человека еще не слышали. К очередным, сколько их уже было, выкобенькам власти относятся, будто к явлениям природы: если завьюжило, надо одеваться потеплее и чай с малиной заваривать – только и всего.

Там, предполагаю, никогда и не узнают, что о них Ирина Турченко, помощник воспитателя в детском саду (sic!), понарассказывала.

Бежать, бежать из этого уютного, добросердечного, сонного мира, бежать без оглядки! Потому что, если оглянешься, никуда уже тебе не деться от понимания, что – кроме Дубны и Высшей школы экономики, помимо „Жан-Жака“ и „Фаланстера“ – есть, и стоит из века в век, нас, скорее всего, переживет, еще и эта Россия.

Что многое в нашей сегодняшней, да и в будущей жизни объясняет.

Кому-то герои и героини этих непритязательно забавных рассказов – ватники. А Ирине Турченко они родня. И мне родня тоже».