Предисловие

Эти записи были найдены в комнате одного человека. Кто он был, спросите вы? Первое, что кажется при первом знакомстве с его письменностью – почерк мелкий, заниженная самооценка, наклон влево, говорит о его упрямстве, много хвостиков и в «д», и в «у», и в «з» – максимализм верховодит. Еще бы – ведь он был очень молод. В городе, который он посетил, до сих пор говорят об этом. О том, что он написал. Но они не подозревают всего того, что знает лишь он. Да уж, он был не так прост, как казался. Что помнят жители города на границе с Европой? О том, что приехал чужой и пытался навязать им свою культуру, за что и был наказан. По их словам справедливо. Что кажется мне – сейчас пожимаю плечами, но не от незнания, а скорее от сомнения. Они знали его, здоровались, слышали голос и знали его манеры, я – не видел его, не знал, есть ли у него запах изо рта, каков цвет глаз и даже имя оставалось для меня загадкой. Но я все же решил открыть глаза. Им и не только. В какой-то степени себе, а также тем, кто не знал его. Пусть и я и не был с ним знаком раньше. Просто я приехал в этот город, только несколько позже, и по странным стечениям обстоятельств снял ту же комнату, что и он. Там и нашел старый дневник в одном из отделов письменного стола. И началась моя бессонница. Я читал эти строки и не спал вместе с ним, главным героем. Он не давал мне возможности закрыть тетрадь, пока не закончится усталая ночь. Потом я ходил по тем же улицам, что и он, обращал внимание на те же объекты и старался понять его состояние. Но мне было чуждо то, что он испытывал, наверное, как и всем другим. Я как горожанин, который уже и не помнит об этом, как о очередной заурядной новости, и только старожилы припоминают, да и те, кто очень любопытен. Это история в письмах напоминает библию. В ней исповедуется человек. Он не напоминает ни бога, ни дьявола. Он ни ангел, ни бес – в нем есть пороки и добродетель. Просто он жил здесь и прожил эти ночи особенно. Не так, как все. И я не мог это не опубликовать. Он писал не для себя, а для всех, кто попытается докопаться до истины. Что значит его жизнь, его судьба, его восемнадцать ночей. И почему он так быстро устал. Хватит…я не вправе что-то писать, так как его ночи сами за себя скажут.

Две недели я в этом городе. Тихо как. По дорогам вместо машин – молодежь на роликах и женщины с колясками. Машины есть – редкие, словно привидения, останавливаются как в горном ауле перед отарой овец, с усилием надавливая на клаксоны. Сравнение с домашним животным не случайно. Бродят бездомные собаки, спят около универсама и большого гипермаркета, лениво озираясь по сторонам. Прохожие идут, не обращая внимания на тех, кто лежит на пыльном асфальте, выбрав для себя роль попрошайки.

– Она у меня слепая, – говорит мужчина в темных очках про свою собаку. Рослый далматинец выглядит резвым, имеет пружинистый хвост, и не скажешь, что он не видит ничего кроме своего хозяина, да и то созданного им в своем, однако цветном воображении. Она прекрасно обходится без поводка, хозяина и будоражит прохожих своими частыми столкновениями. Те спокойно воспринимают е выходки, так как знают уже не первый год, как ее, так и хозяина этого питомца. Угощают конфетой, а то и котлета перепадет. Но в основном это сладости, которые она с радостью поглощает, не смотря на оберточную бумагу.

Мальчик в инвалидной коляске разворачивает конфету. Он так увлечен, не смотря на посторонний гвалт – это лакомство в тот самый момент является всем, и если бы прогремел взрыв, упал каменный рыцарь с особняка старинного дома, поставленный туда архитектором для красоты, на тротуар, он бы продолжил, ибо нет ничего лучше тянучки. Все ради сладкого удовольствия. Все ради того, чтобы не думать, о том кто ты.

Мужчина, раздающий на улице веники. Березовые, дубовые, еловые, смешанные. Для бани естественно. И совершенно бесплатно. А люди берут как-то неуверенно, словно им вручают нечто вредное, страшное, мерзкое. Они идут на работу, разве там им нужен веник. Они идут в магазин, разве веник им поможет осуществить покупку. Они идут в баню, но все равно не берут, потому что неестественно вот так вот просто брать веник и отдавать соответственно тоже. Или здесь это в порядке вещей? Тогда и продавец понимает это, но упорно стоит, потому что обязательно найдется один или несколько, кто поблагодарит и побежит этим самым веником колошматить свою спину и другие части тела, выгоняя из себя неприятное.

…А этот, что рисует на стене всех домов в переулочках без названий желтые трусы. Заглянул в переулок, а там горят – желтеют предмет нижнего белья для мужчин. Я еще понимаю, если женские, но мужские. Не правильно это, по-моему. Говорю я и вижу бабушку, бросающую с балкона горшки с цветами. Они летят вниз – грохот, люди расходятся, еще один – в полете и снова очередной шок. И у меня, и у других. Даже птицы здесь летают не так как в других местах. Они не любят одиночных перелетов. Обязательно парами, а то и больше.

Странные люди. То ли так казалось только мне и поэтому они были такими или же это на самом деле самый странный город с самыми что ни на есть не похожими ни на кого людьми. Они же продолжали поливать цветы на балконах, рисовать мелом несуществующие предметы и удивлять меня. Они чинили свои пылесосы прямо на проезжей части, а разговаривали по телефону, не выходя из ванной комнаты. Они были красивы, но продолжали оставаться для меня странными.

До этого мне приходилось жить в четырех городах. В первом я родился, во втором – влюбился, в третьем – узнал великую тайну (тогда она мне казалось особенной), в четвертом я живу и поныне.

Этот город я не могу назвать пятым, потому что если я пребываю в городе менее года, то это не значит, что я в нем живу. Например, еду я в Коктебель, чтобы два раза искупаться в море и поговорить с девушкой на пляже с целями, о которых хочется умолчать, не буду же я утверждать, что жил там.

Жить – это значит познать город. Окунувшись в соленую воду и обмолвившись парой двусмысленных фраз, которые тут же забываешь, с незнакомкой не узнаешь про то, как на второй недели одолевает тоска. Пренеприятное чувство. И не знаешь, как с этим бороться, когда ты ограничен городом. Можно вырваться, но спустя две недели город удерживает тебя, ухватив тебя за руку или нарисовав тебе дом, красивый забор, несколько деревьев, конуру, пса Трезора и разные радости в виде кресла-качалки и баскетбольного кольца во дворе. Все это изображено простым карандашом на фоне цветного города, и ты тоже кажешься черно-белым в этом соцветии горожан. Немного смоченный недельной непогодой.

Сейчас накрапывает дождь – я его не вижу, но отчетливо слышу. Он как живой организм – отстукивает по карнизам свой мокрый мотив сдобренный какой-то информацией. Я привык думать, что во время дождя общаются родственные души. Мои – далеко. Примерно там, откуда льет дождь. По расстоянию (не подумайте чего другого).

Сейчас мне грустно, как и всегда. Я больше грустный, чем веселый. Такой у меня тип. Меланхолик, интроверт, люблю грызть ногти и запираться в комнате. Все это не должно разглашаться, эта информация звучит только во мне, но поговорив со мной, люди делают такой вывод почти сразу. Достаточно спросить меня, как я спал. Или про погоду на улице. Я, конечно, скажу, но то, что в этот момент меня будет возмущать то, что солнце слишком сильно светит и от него спасу нет, разве что в метро. Про то, что всем бы так спать как мне – это п…ц. По-другому и не скажешь. Два раза падаю с кровати, встаю, иду в туалет. Пью воду, ругаюсь с кем-то (каждый раз новые персонажи). Читаю прессу за месяц, жгу газеты в раковине, плюю с балкона (форточки), рисую в тетради кресты (плюсики для оптимистов), жду, когда наступит рассвет, чтобы поставить чайник и приготовить овсяную кашу, но обязательно пропускаю, заснув на мгновение, очнувшись от солнца, залившего мне лицо.

Сейчас я жую плохо прожаренную котлету. Я ее все же съел – взял со сковороды. Остались еще три, поэтому я взял (без угрызения совести). Если бы было меньше, то скорее всего съел только нижнюю часть – этому я научился еще в Москве, когда жил в коммуналке и не всегда удавалось поужинать. Зато всегда был хотя бы один жилец, приготовивший что-нибудь жареное. Снимался нижний слой, а верхний – не трогался. Так я жил почти месяц, надо же. Знали бы они, повесили бы. Ну, обошлось бы без линчевания, но по всей строгости, точно. Тут ребята помягче. Один заливает регулярно, поэтому не помнит, что ел вчера, а что завтра. Маша угощает, потому что она… Маша. Но если вдруг Серега выйдет и посмотрит на сковороду, то не сразу поймет. Внешне-то ничего не изменилось. К тому же мой сосед вряд ли на это обратит внимание. Пьет второй день. Серьга. Так зовут соседа. Соседка, что слева от него, Маша, носит ему смоченное водой полотенце.

Снова лежу в темноте, только белая полоска света из прихожей не становится темнее. Лежу и думаю о человеке, который пил на спор около концертного зала «Парус». Он выпил бутылку «Русского меда», и сказал, что меда в этой водке нет. Сделал вывод. Правда, потом упал. Как подкошенный. Вокруг стояли друзья и матюгались. После падения они ретировались в сторону. Когда тот очнулся, то обнаружил рядом с собой пятнадцать бутылок пива и одну бутылку (ту самую, которую опорожнил). Но так как при падении ударился, то увиденное придя в сознание, принял за чистую монету – он выпил пятнадцать пива и одну сорокоградусную. Захотелось… нет, не пить, есть…

Надо бы снова сходить за котлетой, точнее за нижней ее частью. Иду, хрипит сосед. Вхожу на кухню, свет мигает, широченный красный плафон, отклоненный в сторону и подвязанный (Серега – метр девяносто, потолки – два десять, плафон свисает). Открываю сковороду, появилась Маша, заметила, как я переворачиваю котлеты. Отворачивается, делает вид, что не заметила, зашла к Серьге, положила новый компресс. Что делать? Хоть сейчас иди на улицу, лови бродячую собаку и делай из нее котлеты или ежики. Странно была одна собака, а стало много ежиков. Нет, не пойдет, лучше я выпью кофе. Банка полупустая. Эти вечные гости. Пьют, едят. Я уже стал продукты подписывать, прятать под рукомойник. Положу в двойной целлофан и около мусорного ведра поставлю. Никто. Главное, чтобы на мусорку не снесли. Но я слежу.

Почему она так на меня посмотрела? Как будто я убил кого. Я никого не убил. У меня были только мысли про собаку, а на самом деле я бы сам на это не решился. Для меня это слишком серьезно. Как жениться в первый раз? Как в первый раз выйти на работу? Как сделать что-то от тебя не зависящее впервые? Хотя все зависит от тебя, кроме несчастного случай и снов. Хотя последнее зависит от пары факторов. Например, от того, кто с тобой спит. Жена или кошка.

Кот ходит, как комендант этой коммуналки. У него нет красной повязки, но зато есть важная походка и большие зоркие глаза. Этого зверя мои соседи зачем-то приволокли с улицы. Пожалели оставлять без крыши при местном суровом балтийском климате. И вот он ходит, а днем сидит на окне и ковыряется в горшках с алоэ. Не дом, а цирк.

Сейчас три ночи, а мне не хочется ложиться. Кровать твердая и постельное белье пахнет хозяйственным мылом. Тринадцать дней спал на полу, подкладывал голову медведя. Я сплю на голове медведя. Если бы я убил собаку, то можно было спать на голове овчарки или лайки (последних много около рынка). В детстве у нас в зале висела голова оленя, пока в ней не завелись блохи.

Блохи – это такие противные насекомые. Например, актеры – это блохи. Не важно, кино, театр или реклама. Прыг-скок. Прыгскокунчики. Хочешь поймать одну, не выходит, но когда все же получилось, она в твоих руках и ты хочешь ее сдавить, не получается. А кусает то как…Вот и сейчас, вернувшись в комнату, я боюсь ложиться. Какая-то мелкая тварь поджидает меня в пододеяльнике и хочет всадить в меня свой хоботок, чтобы напиться крови. А…не дам! Да чтоб тебя, сколько их. Я одергиваю одеяло, снимаю, простынь, встряхиваю, пытаюсь найти, при этом чешется рука и такой сильный зуд на спине, в той самой точке, до куда сложно достать рукой. Помогает спинка кровати. Но все равно они где-то здесь. Надо открыть окно, да что же оно такое. Заклеено скотчем. Пытаюсь его сорвать. Невозможно. Устал, весь запрел. Сижу на полу, подложив под себя два пуфика, взяв в руки кошелек, в котором лежат деньги. Начинаю считать.

Меньше двух тысяч. Говорил жене, что не буду пить. Спасало кофе – на три дня хватило. Пиво – чуть боле недели, хочется…но деньги кончаются. Тушенка за четверть сотни и макароны за пятнашку. Иногда фрукты, Но это редко. Сколько впереди…две-три недели. Буду подворовывать, точнее брать. Ничего, не обеднеют.

Когда я приехал, то меня так встретили. Вручили паек – растворимое кофе, апельсиновые дольки и мешок для мусора с комплектом белья и даже подштанниками. А разговоры-то все какие – позвольте, вы наша надежда и улыбочки, к ним шикарный обед – три сардельки с соусом «табаско» и несколько анекдотов, не совсем смешных, но что важно – про меня, точнее про мою профессию. Запомнил только один – в нем я вынужденно себя убиваю, чтобы сделать свой любимый чай каркаде. Только что в нем смешного?

Серьга кашлянул. Маша ответила. Они так переговариваются. Вроде парень сегодня не в форме, но утром обязательно прозвенит будильник – какая-то песня про роботов, он встанет и выйдет из дома. Серега ходит на рыбалку. Хочет произвести на меня впечатление. Ну конечно, если он будет вставать каждое утро в пять утра, оставлять мне тарелку с завтраком и отправляться на озеро, возвращаться с уловом или нет, то я задумаюсь. Про завтрак я только мечтаю, но, наверное, если бы это был завтрак и предложение поработать за меня, тогда бы…ну что я говорю?

Я не могу позволить ему режиссировать. Ему нет, это моя профессия. Да, я простой режиссер. И вот, как только я хочу сказать «Сергей, твоя задача», а он «позвольте, а как же завтрак, и не забудьте, что я вчера, сегодня и завтра на озеро щуку ловил. То, что не поймал, это другой вопрос» и у него козыри. Он молодой и, кажется, весь обклеен этими козырями.

Что касается Маши, то она по-другому влияла на меня. Она пела. Не сказать, что очень плохо. У нее хороший голос, но когда я дома, то она всегда поет. Кажется, что она не может говорить обычно, словно всю информацию, которую она хочет передать, находится в песне. Сейчас все спят (во всяком случае, время обязывает), но и сейчас мне кажется, что я слышу ее голос.

Соседи меня любят…изматывать. Я идеальный человек для этого. Сам я, конечно, не такой идеальный. Когда меня первая девушка спросила: ты легкий человек, я сказал, что средний, потом был вопрос про идеального, я сказал, что идейный. Идей у меня всегда предостаточно, но чтобы они была первого сорта – не факт. Как только я начинаю думать о творческом процессе – о том, что нужно, что не хватает, как сделать так, чтобы все было идеально, у меня появляется страх, что не получится. Страх со мной всегда. В это момент сердце учащенно бьется. Чем глубже ночь, тем сильней заводишься. Поэтому человек ночью и спит, чтобы не лопнуть от натуги. А я как натянутая пружина. Чуть что…

Прилягу, может. Как бы сердце успокоить. Прижать, не помогает. Нужно подумать о чем-нибудь спокойном. О пустыне – так тихо…и медведи, но откуда же они там? Тихо…тихо…тихо…как странно самому себе петь колыбельную. Эх, голова моя…медвежья. Интересно, где его туловище?

Я смотрю на мокрое окно и слышу, как женщина шлепает по лужам. По-детски, ей богу. Ее ядовито-желтые сапоги смело, но безрассудно бороздят глубокие выемки, создавая водоворот. Прошел второй, мужчина в джинсовом наборе – джинсы, куртка, проматерился. Сказал что-то о верхах. О президентских. Его кроссовки ужасно чавкали. На втором этаже слышно все – проезжает автобус на Неман, вопят голодные коты, воркуют голуби, чавкают прохудившиеся кроссовки.

Жутко жарко. Батареи холодные, но комната, в которой я нахожусь, в одиннадцати квадратах сегодня напоминает склеп по затхлости воздуха. То ли мой нос забит, возможно, несколько раз переходил дорогу и удивлялся, как мое лицо не покрылось сажей, когда я прохожу два места – ремонт дороги (пары горячего асфальта) и завод с большими трубами (не знаю названия).

Я вновь попытался открыть заклеенное окно. Удивительное по открываемости окно. Оно было сделано по моим соображениям пару веков назад, когда еще не знали про возможности европейских окон. Про их удобство и вред. В результате была открыта форточка, напоминающая оконце в готическом замке. Сетка с заляпанными мухами и грязью, свежий воздух с привкусом свежескошенной травы, возможность крикнуть и остаться незамеченным. Сегодня кричать не хочется. По крайней мере, сейчас не получится, я знаю. У мухи тоже не получается кричать, когда ее убивают. То же самое происходит с другими мелкими тварями. Они, конечно, кричат, но это может быть слышно только среди своих. Мы же их не слышим. Хотя чем труднее становится, тем как бы примыкаешь к тому низшему классу. Труднее в смысле плохо, чувствуешь себя униженным, оскорбленным, уязвленным и под грузом каких-то ненужных тебе обязательств. Это про меня.

На меня сегодня давит притяжение. Как-то особенно сильно. Со всеми метеоритами, магнитными и прочими труднопроизносимыми аномалиями. Смотришь наверх – не видишь, но зато как чувствуешь. Как будто несешь пятидесятикилограммовый мешок с мукой без видимой цели. Разве для того, чтобы куда-то идти.

Стекло чем-то заляпано. Возможно, на нем были приклеены снежинки или часто прикасались всей пятерней. Кто жил в этой комнате раньше? Ребенок или взрослый? Семейная пара или одинокая девушка? Маразматик или настоящий гений? Остается догадываться. Слой пыли и окна в запущенном виде, но это не мешает мне смотреть в окно и обозревать окрестности.

Деревья напоминают свадебные букеты. Через мгновение на этом же месте я вижу искусственные цветы. Они торчат из мокрой земли и топорщатся. Сегодня суббота. Мне встретилась мокрая заплаканная невеста. К чему бы это?

Между деревьями примерно по три метра. Если между ними повесить цепь, получится треугольник. Если его поджечь – огненный треугольник. Подпалить одну грань, будет два выхода, две – один. Но тут вот что важно – если горит одна сторона, то вторая в скором времени тоже будет пылать. Мне кажется, что если я выйду на улицу и скажу случайному прохожему про то, что через сутки из города будет вывезено все продовольствие, отключат воду, свет, то пройдет совсем немного времени, чтобы эта информация дошла до нужных и ненужных, и вот уже бабушки около памятника солдату с девочкой на руках обсуждают эту новость. Я приехал сюда, тем самым подпалил одну грань, начал работать – вспыхнула вторая, про третью я пока ничего не знаю, но это дело времени.

Прошли три зонтика. Под ними джинсы, белые кроссовки и сланцы. – Домой не пустят, – говорит один, второй смеется, а третий что-то шепчет, отчего говоривший выдает, – да идите вы, трахнутые в одно место.

Я часто слышу здесь разное. На улице холодно, но я не закрываю форточку – она мне позволяет не чувствовать себя одиноко.

Я сижу на столе в комнате с выключенным светом и смотрю в окно. Сегодня я не ужинал. Можно сказать, что мой ужин состоит из тарелки наблюдений, заправленных холодным воздухом. Иногда таким бывает и завтрак. На обед я стараюсь что-нибудь проглотить из продуктов. Магазин недалеко в этом же доме, где я живу – спустится, одев кеды, пол минуты, но я этого не сделаю, мне не хочется совершать ненужных телодвижений, тогда нарушится мой образ жизни. Дело в том, что у каждого человека есть какой-то принцип, по которому он живет. Один любит ночные прогулки. Для него пойти в два ночи на озеро и просидеть там до семи утра вполне обыденное дело. Другой заслышав про это будет с непониманием взирать на того, кто ночью не спит, как все нормальные, по его мнению, люди. Я же не выхожу после одиннадцати в магазин, не мешаю себе думать мыслями о еде, не выношу мата. Последнее терпимо, если из десяти сказанных слов – хотя бы шесть-семь приличных. Но из прошедшей сотни за эти дни я наблюдал преимущественно для меня невыносимый жаргон с примесью битых бутылок и сивушным запахом.

Автобус с белой полоской проезжает четвертый раз за час. Раньше я его не видел. Слышал, но не видел. В этом месте он идет медленнее обычного. Здесь такая ямка – рабочие перекопали.

Кто едет в такой час? Одинокие. Не сказать, что я очень одинокий. У меня множество друзей. Дело в том, что для того, чтобы мне почувствовать себя счастливым, они мне не нужны. Они мне часто звонят, и если я не хочу с ними разговаривать, то не говорю, если вдруг понимаю, что надо бы и перемолвиться с ними, а то совсем отвернуться. Вот этого не хочется. Боязно как-то.

Стоит темно-зеленая машина. Вчера она была темно-красной. Позавчера на этом месте стояла карета, запряженная тройкой. Конечно же, в моем воображении.

У меня много времени, до самого утра, и я могу не торопиться. Торопливость мне ни к чему. Говорят, что те, кто спешит, обязательно кого-нибудь да насмешит. Так повелось уж. И надо мной смеялись. Как помню свой день рождения, почти первый, точнее второй или третий, когда я стал понимать, что я – человек и у меня есть преимущества в виде помыкания.

Я был ребенком. У меня были родители. Почему были, они есть. Только сейчас они думают, что я….не хочу об этом. Может быть, когда-нибудь и вернусь к этому, но пока не могу. Ну, это ничего, – так бы сказала моя мать, застав меня в комнате с выключенным светом. Отец бы махнул рукой, ему давно все равно, что со мной происходит. Только мать делает вид, что интересуется моей жизнью. Иногда звонит и мешает мне думать так. Есть еще бабушка, которая является единственным человеком, который одинаково ко всему относится. Она не разделяет людей на плохих и хороших, успешных и неуспешных, с зубами или без зубов, она любит всех. Любимая фраза моей бабушки «все впереди». Я тоже так думал, пока не приехал сюда. Этот город вошел в меня как-то болезненно. В дороге я подхватил простуду, чихал пару дней. На меня смотрели, как на прокаженного. Никогда я такого не испытывал. Но я и это вынес. Думал, умру, ан нет – силен, оказался.

Выкарабкался и без лекарств. Одним лимоном и свежим воздухом. Правда, воздух здесь, наверное, слишком свежий.

Город хороший, но не отличный. Мне никогда не попадаются отличные места. Так повелось. Словно я не заслуживал этого. Шел вдоль всего и даже когда кушал самую вкусную пиццу, ломал зуб или у меня болел живот. Я верю в странное существо внутри меня. Оно располагается между кожей и телом. Оно не длинное, оно точно такое же, как и моя кожа, только не защищает меня, а не позволяет многое. Мне кажется, что мне не позволяет слишком многое.

Дом, в котором я живу, напоминает корабль. Во всем, что я жил, напоминало каких-то монстров. У меня не было обычных домов. Первый дом напоминал петуха, второй – яйцо, третий – лопоухого ребенка. А этот длинный, непонятно где начинается и когда заканчивается. В нем много магазинов, есть ночной клуб и отделение банка. Странно, что эти части одного организма существуют автономно. Вот и я сейчас сижу, уже через секунду встаю, иду на кухню, чтобы сделать кофе, а где-то на другой палубе этой посудины танцуют вуги и лакают виски. А где-то и любовью занимаются под включенный боевик.

Я пил кофе и мне сказали, чтобы я там не стоял. На вопрос почему, мне не ответили, хмыкнули… Это я, конечно, представил, соседи мои безобидны. Пока. Но если бы между этими автономными подразделениями был проход… Из клуба могли попасть прямо в квартиру или из сауны, которая были в носовой части прямо в бар «Три семерки». С этими мыслями я дошел до кухни.

На кухне плита Маша отказывалась работать, После пятнадцати минут борьбы со спичками и вентилем, я понял, что газ отключен. Ключа нет на месте, у меня нет ничего сподручного, чтобы повернуть. Стою в растерянности. Открываю холодильник без имени, но с приглашением отведать пиццу в один из ресторанов города по очень смешной цене. Достаю молоко и отпиваю четверть пакета. Не совсем то, что хотелось, но я насыщаюсь.

Иногда не важно, чем заполнить пустоты. Молоко не самый плохой вариант. Оно напоминает новое дело, которое мне предстоит.

Завтра встреча с труппой театра…Знакомство, рассказы о себе, первые симпатии и проколы. Проколы будут. Это так очевидно для меня. Мне всегда не везло в первый день. Мама рассказывала, что когда я пошел в первый класс, то наш допотопный утюг сжег мою рубашку и брюки. Этого я не помню, но точно знаю, что был не такой как все в этот день. Тогда нашлась какая-то замена. Но разве всегда все можно предугадать. Сейчас не мог сделать себе кофе, нашелся – выпил молоко. Что дальше? Сон? Кто-нибудь влезет в окно?

Или все будет завтра? Сразу, оптом. И костюм, пропогоденный дождем, и знакомство с кислыми актерскими улыбками, по которым легко читается «еще один идиот, которого надо будет слушать».

Не хочу сейчас об этом думать. Будет еще время. Впереди не одна ночь я-то знаю. Там я успею перемыть косточки каждому. Они же мои косточки успеют раздробить. Это в лучшем случае.

Я знаю, что я сделаю. Самый лучший способ – не спать всю ночь, слушать громко тяжелую музыку, например группу «Kiss», лечь под утро, но не спать, а позволить только отдохнуть глазам, потом ванная, кофе и легкий завтрак. Что в результате – хриплый голос, брутальный взгляд и некое равнодушие от бессилия проявлять какую-либо эмоцию.

Мне всегда его не хватало. Есть чему позавидовать тем, кто хладнокровен. Перед ним человека на кусочки кромсают, а они посмеиваются и идут в «Елки-палки». По телевизору обсуждают последние новости про танкер с нефтью в океане, а он планирует свой отдых на море и думает о том, чтобы снять домик.

Я уже начинаю дрожать. Нужно пойти в комнату. Дрожать в комнате спокойнее. И чего я дрожу. Чаще всего от незнания того, что будет. Ну не съедят же они меня. Прихожу, а они уже салфетку подвязали, в одной руке вилка, в другой нож, все с оскалом – мол, смотрите, у нас есть зубы.

Какие они? В прошлый раз мне всю ночь не давал спать работающий кран. В смысле он мне снился. Этот кран не был простым механизмом на стройке – он напоминал робота-трансформера и был ужасно строптивым. Я сидел в стеклянной будке, и нажимал на кнопки, которые должны были управлять им. Но нажимая на кнопку, например, поднять, он сопротивлялся. Я понимал, что его нужно объездить. И я, желая что-нибудь поднять, сперва нажимал «опустить», он дергал вверх, я же резко давил на зеленую («поднять»). Того актера, что не давал мне покоя, я сравнивал с краном. Как только я вижу кран, то вспоминаю его и наоборот (последнего к счастью не было).

Нужно ни о чем не думать. Но это очень сложно ни о чем. Необходимо какое-нибудь физическое действие. Отжаться. Раз-два. Еще и еще. Упал на ковер. Слабый я стал. Поднялся. Совершить пробежку?

Я вышел на улицу. Темнота, холодный после дождя воздух, кладбище заснувших голосов. Палисадник уже оккупирован кошками. Плетеный ивовой изгородью был пастбищем для своры местных хвостатых. Я пошел в неизвестном направлении. Вдоль дома.

Старичок с палочкой вздрогнул, словно пожал плечами, увидев меня. Я дошел до магазина «Сосед», зашел в него, походил вдоль стеллажей, долго стоял около банок с бобами в томатном соусе, вспоминал, какого они могут быть вкуса, так и не вспомнил. Прямо как в детстве, стоишь перед витриной, например, с велосипедом, на котором никогда не ездил, и представляешь, как ты на нем лихачишь. Но только это ощущение скупое, оно становится более основательным, когда ты уже попробовал, а потом на долгое время лишился. Это как секс, как любовь, как все, что угодно. Здесь слишком светло, надо выйти.

На улице все тот же мрак, тройка полуночных верзил-фонарей и далекий лай собаки, которая не может успокоиться от проехавшего мотороллера.

Устал. Сяду. Присел на остановке. Я оказался не один здесь. Парень ест яблоки. Быстро, одно за другим, как будто у него хотят их отнять. В этой тиши хруст кажется таким отчетливым, до звона в ушах. Скамейка кажется грязной и сырой. Мне хочется встать и найти другое место. Встаю, но парень меня останавливает. Он говорит и его невнятный прокуренный голос заставляет меня повернуться и выслушать его.

– Порвал брюки. Мама не хочет зашивать, – с этого он начинает. Теперь я его точно разглядел. Он оказался старше, чем я думал. Ему за сорок точно. Поцарапанный нос, действительно порванные брюки, заплывшие глаза. Странный.

Я ничего не сказал. Мне не хотелось говорить. А он продолжал про свою маму, даже показал ее фотографию. Черно-белая. Женщина на фоне берез. Прищурилась то ли от солнца, то ли подмигивает фотографу. Я тяжело вздохнул, вспомнил, что обещал маме сделать фотографии. Цифровое фото лишило эту потребность.

Я встал и пошел. А он продолжал говорить. Последнее, что я услышал, был всхлип. Было в этом что-то театральное. Завтра наверняка его встречу в магазине. Тогда я уже точно познакомлюсь. Не с ним. С труппой.

Я не сплю сейчас. Если бы я спал, то не смог бы сказать. Это скорее походило на бред. Хотя многое из сказанного можно отнести в этот раздел. Не все ли сказанное мной – бред? Не надо. Если начинать о чем-то думать, то лучше с приятного. В темноте, где только отблеск стекла в серванте и уличные огни от проезжающих авто рисуют на потолке спецэффекты, мысли не самые радужные. Зато слух обостряется, можно закрыть глаза, все равно темно, – блики стандартны. Что я слышу? Хруст. А, знаю, это мышь, она грызет сухарь, оставшийся от моего обеда, и будет, стерва, его грызть всю ночь. Нет, он не такой большой, просто ей тоже одиноко и таким образом она оповещает меня о своем небезразличии. Странно, что крыса думает о человеке или же ей все равно о ком думать – важно другое: живое существо, оно рядом позволяет тебе не забыть о том, что ты существуешь.

На кухне гремят посудой, а я не могу выйти. Мне хочется выпустить своего пса на прогулку, но я не могу. Там ходят друзья, они же актеры, которых я уже сегодня видел. Если я выйду в своих домашних кальсонах и вытянутой футболке, то будет как-то нехорошо. Несолидно. Утром – костюм, а вечером – кальсоны с пузырями. Можно конечно переодеться, но будет тоже глупо идти в туалет при параде. Засмеют. Лучше потерпеть. Второй этаж, я бы мог и в форточку, если бы она не была оббита сеткой. И окно не открывается. Камера – студия без удобств.

Я сижу на подоконнике, как в детстве, когда нечего делать, ты смотришь в окно, наблюдая за прохожими, пролетающими птицами и пытаешься угадать номер троллейбуса, который идет мимо. И если вдруг появляется заблудившийся автобус, сроду не ходивший в твоем районе, ты злорадствуешь, что сейчас не только водитель, но и десяток пассажиров ломают голову, думая, а чего это они свернули сюда. И для них приключение, и для меня развлечение. Здесь автобусы ходят по расписанию. Пешеходы и те – по два-три человека каждые пять минут.

Слышу залп. Вдалеке вспыхнули огни взлетевшей петарды, осветив стоящие тополя.. Деревья напоминают банные веники – при сильном ветре они словно хлещут стену дома около которого стоят, немного задевая тот дом, в котором сижу я. Я бы вышел, но сегодня у меня мигрень. Полез в аптечку, а в ней кроме одноразовых шприцов и мази-звездочка ничего нет. Я выпил воды. Мало. Нужно еще. Второй стакан был лишним, но я все равно допил – мне хотелось как-то успокоиться. Вспомнилась поговорка про ведро воды, заменяющее стакан сметаны. А сколько воды нужно выпить, чтобы опьянеть? Хотя после двух стаканов водопроводной воды мне стало казаться, что как-то все стало кругом не таким каким было раньше – большим и мягким, воздушным, стены пружинят, и тебя несет по воздуху и вот ты уже в комнате на незаправленной кровати и видишь то, что происходило утром…мнимая реальность.

У меня дрожал голос. Да, наверное. И врожденная картавость мне мешала говорить уверенно. Я сказал, здравствуйте, я помню, говорил про себя, кто я….правильно – все по бумажке, на которой написал. Они смотрели на меня, и стояла такая гробовая тишина. А мне нужно было, чтобы хоть кто-то ну подал знак, что меня слушает и одобряет, едва ли не после каждой фразы. Но все молчали и сидели в какой-то затравленной позе, выжидающе, что несколько раз оценивал их расположение, как некое посягательство на мое выступление. Им не нужно было говорить, они всем своим видом, взором и дыханием говорили мне, что им не хочется слушать, что я говорю, что они вынуждены это делать, так как работают пока здесь, но это временно, их ждут, и они без пяти минут признанные гении. Но решили проиграть свою лебединую песню и отправиться в вольное плавание. Не все, но троих я узрел в таком соотношении.

Остальные слушали, скрипели стульями, шептались, я не слышал, но моя манера додумывать мешала мне и создавала такие зычные диалоги, что я невольно морщился, кашлял, одергивая от этой отстраненной привычки. Было несколько выкриков – по поводу перекура, времени репетиций. Туда же попал вопрос моего происхождения и длинных волос. Они смешали все в кучу. Я решил ответить кратко. Они не были довольны. Считали, что я должен им все рассказать о себе. Я же считал, что это излишне. Кто-то успел поморщится. Кажется самый полный, антипод мне по длине волос. Он был лыс.

Я читал пьесу. Свою. Написал ее месяц назад. Все думали, что я буду читать Шекспира, так планировалось. А я читал свою. Долго, с тремя перерывами. Никто не обратил на это внимание. Они не слушали, значит? Я мог читать инструкцию для овощерезки, она прошла бы с таким же успехом.

Может быть, еще, поэтому я волновался. Они думали, что Шекспир написал пьесу «Горе» о семье, попавшей под влияние несуществующего бога, которого выдумал отец семейства, и, понимая, что могут попасть впросак, кивали головой, что знают ее. Все, без исключения – литчасть, актеры, молодые и старперы тоже. Смотрели на меня наивно, а я читал, с каждым словом погружаясь во мрак происходящих событий. Никто не обратил внимания на то, что в пьесе мелькают современные словечки. Все были погружены в сон. Поэтому я иногда срывал голос, доводя его до истерии. Они просыпались. Жаль, я не запомнил имена, и пока мелькают свои обозначения. Животные. Так проще. Медведь, суслик, белка, такса. Да что там, блохи. Эти блох…актеры знают, когда могут спать, а когда производить впечатление (не скажу что хорошее).

Я снова погружался в чтение, они снова засыпали. Я не замечал, кто спит. Не все же они попали в объятия Морфея. И никто не был так увлечен, как хотелось мне. Хотя бы один. Удивление, испуг, ирония, смех – все это есть в пьесе. Почему они не реагируют должным образом. Почему они безразличны к стенаниям женщины, не вздыхают тяжело об утонувшем сыне. Разве это не должно вызывать каких-то душевных мук. Им же это играть. У меня дрожал голос, я два раза кашлял, мне подносили чай, потом кофе, я не запомнил кто – тоненькая ручка с браслетом, немного дрожащая.

Потом я остановился. Пьеса закончилась. Я сказал «занавес» и поднял голову. Двое спали точно. Стол буковой Т, как на свадьбе, рядом выпитое кофе – не помню, когда я успел и обертка от лимонной конфеты (не помню, не помню).

Только пульсация в руке, которой я держу ручку. Почему дрожит стол? Шары-светильники надо мной и темно-зеленые бархатные портьеры, со стороны смотрели угрожающе.

Первым захлопал мужчина в белом. Зачесанные назад волосы, картофельный нос, хитрый взгляд. Вторым – полный. Не помню ни его волос, ни носа, он расплывался передо мной. Их было трое. Шесть рук смыкались и размыкались. Девять секунд, у меня дернулась губа. Остальные кукольно сидели.

Вопросы не задавали. Задал я – спросил про время. Не философский вопрос, а про то, когда лучше репетировать – с продленкой (продленная репетиция) или утро-вечер ( с большим обедом). Они пожимали плечами и смеялись. Я что-то не так говорю. Мой внутренний голос побеждал меня.

А потом мы разошлись. Я поднялся в режиссерскую, они по своим машинам и велосипедам, припаркованным у театра. Я сел в кресло и просидел там два часа. Ко мне подходили разные люди (не помню), в том числе и директор, спрашивая, как прошло заклание, я что-то отвечал, думая о том, что сильно хочется есть.

Апельсины лежали на столике рядом с вазой, в которой стояли искусственные цветы. Там же огурцы и кусочек колбаски. Кофе, сахара не было. Все разошлись, я съел имеющийся провиант и вышел на сцену. Сегодня я четыре раза проходил здесь. Монтировщики комплектовали тряпки. Посмотрели на меня. Во второй раз я замер. Говорили обо мне, точнее о тех, кто я. Не здоровается, мы – пустое место. Я зашел в туалет, в который нужно входить нагибаясь, опустил стульчак, сел и стал думать. Как меня приняли? Хорошо или не очень. Наверное, рано об этом думать. Домой, точнее туда, где мой временный дом.

Улица нагрелась. Не было солнца, но булыжники были теплыми, казалось, что под землей есть работающий генератор. Ноги не слушались. Мне не хотелось идти по асфальту как все. Хотелось спуститься в метро… мне это помогало там. Хочется уйти под землю – я много раз уходил, порой надолго. Там я похоронил свою юность. Я так всегда считал. Спустился вниз, увидел то, как мужчина ушел из жизни, вышел совсем другим. Помнится три квартала прошел, чтобы осознать произошедшее. А сколько раз я часами путал себя, что разобраться в происходящем. Садился на Кольцевой и бороздил. Потом пересаживался на одну из радиальных и всматривался в лица. Деловые на международной, простые – на Речном вокзале. Выходил на улицу с ответом. Иногда вконец запутавшись. Но это был процесс. Здесь вперед по улице Победы вдоль старых домов, где заблудиться так же сложно, как и вспомнить названия всех американских штатов.

Шел и смотрел все, что виделось на уровне трех метров. Два раза сталкивался с прохожими, бурчащими и грубыми. Обвалившаяся штукатурка, старые балконы с цветами, старинные вазоны и лепнина в виде ангелочков. Кружится голова.

Пришел и упал. Проснулся совсем недавно. Снилась картавая рыба. Она мне что-то говорила, но я ее так и не понял.

Третье окно сверху и слева. Горит ночник. Не спит. Его тоже что-то мучает. Парень в таких же, как у меня кальсонах. Да и рост почти мой. Открыл окно, забрался на подоконник. Нашел время. Если хочется. Мне какое дело? Лучше отвернуться, вдруг…Зачем? Что он хочет сделать? Подышать воздухом? Не самый удачный способ. Я знаю, что он задумал. А мне то что? Нужно отойти в дальний угол, подальше от окна, сесть, закрыть глаза и подумать о чем-нибудь другом. У меня была собака – она любила есть дерьмо на улице.

Сколько ни говори, она все равно найдет – застывшее и не очень, средних размеров…Дерьмо, не могу. Он же там, наверняка…нет, стоит. Надо его… Эй, ты. Да что же ты. Так он может напугаться. Надо его остановить. Сейчас, сейчас. Где мои ботинки? Мне не в чем выйти на улицу. Снова Серьга одел их. Тапочки. Пойду в них.

Он еще на окне. Не надо, миленький. Я сейчас, сейчас. Надо будет поймать его, если он все же решится. Надо взять что-то мягкое. Подушку. Да, точно. Лучше две. На всякий случай одеяло. Его нужно натянуть, тогда он не разобьется. Только если с прохожими повезет.

Я выбежал на улицу, не сразу сообразил, где находится этот дом. Наконец, вот он. Окно…третье сверху и слева…нет никого. Окно закрыто, свет выключен. Он уже лежит? Нет, трава даже не примята. Он должен был упасть на дорожку, перекрыв движение. Его не было. Мне показалось? Да что же это. Вот мое окно, из которого я его видел. Вот то самое, их которого….бред.

Я вошел в дом. Мои ботинки стояли на месте. Что за… Серега дома? Я подошел к его комнате, прислонился ухом, услышал его храп. Спит. Сколько я отсутствовал? Пять минут или больше? Часы «Слава» показывали без пятнадцати пять. Это много или мало?

Я вошел в комнату и упал на кровать. Спать мне не удалось, я стал говорить специальную считалочку для сна – сорок актеров стояли на сцене, играли свою роль, один из них подавился солью, и вот их уже тридцать девять. Тридцать девять актеров стояли на сцене, играли свою роль, один из них сошел с ума, и вот их уже тридцать восемь…

Путники бродят около дома. Время за полночь, а они все ходят. Пугает то, что они ходят по одному, не разговаривают и, кажется, ждут того, кто не знает того, что они ждут. А ведь они будут стоять. Это точно. Я смотрю на них. Этот белобрысый нервно курит и дергает ногой, словно пританцовывает. Второй в стороне. Они вряд ли знакомы, но по странному поведению схожи. Тот величественно смотрит на балкон, где его дом, жена, девушка или дорогой велик. Третий на другой стороне обозревает окрестности. За одну секунду его голова проделывает полный оборот вокруг своей оси. Он кого-то ищет. Все они кого-то ждут, разыскивают и нуждаются. Они в чем-то родственные души мне. Только те – на показ, все их видят, а я – в коморке, на втором этаже, за пыльной тюлью, которая пахнет керосином. Им холодно, а мне жарко. Хотя я не уверен, что температура тела как-то влияет на внутреннее состояние.

Ухает филин. Сегодня утром он тоже ухал. Это местный будильник. По нему я проснулся, сделал зарядку (дотянулся до потолка и пробежка на месте) и когда варил овсяную кашу, и она у меня подгорела, понял, что сегодня выходной. Этот запах гари словно пробудил меня. Немного передышки перед большой работой. Я это заслужил.

Устрою марафон по незнакомому городу, посижу в кафе, познакомлюсь с местными старожилами, и пойму чем дышит этот маленький городок. Свои особенности, чудаки, зазнавшиеся знаменитости и просто богатые люди. Те, с кем предпочтительно здороваться и те, кого можно отнести в когорту среднего населения. Может быть, это мне поможет в контакте с труппой театра. А то я слишком разнервничался. Не перегибаю ли я палку. Волнуюсь, растрачиваю силы. Так нельзя. Сегодня вдохну этот чистый воздух, рядом река и озеро, и усну крепко, чтобы утром проснуться полным сил и энергии.

Серега не вписался в дверь и проматерился. Я внутренне простил его, но Маша через стенку поругала его сильным стуком. Тот в ответ, прозвучавший через пять минут, заиграл на банджо и запел. «Сердце, тебе не хочется покоя, сердце как хорошо на свете жить…»

Как спокойно. Сердце бьется в такт моим положительным мыслям. Я режиссер, у меня все хорошо. Классная жена, друзья и работа. Мне все по силам… так я думал утром в то время как ел овсяный завтрак. Я не знал, что со мной может произойти. Да, сейчас, после того как заблудился…

Сегодня заблудился. В маленьком городе. Смешно, но это так. Улица Баумана, Дружбы… все перемешалось. Черепичные крыши, голуби на них, флигелек. Дома с высокими окнами…я тут был…уже дважды. Он мне сейчас только попадался. Я жевал бутерброд (запасся из дома) и этот дом, эти окна, не постучишь. Забор из трухлявых досок и тупик. Двор-инвалид – дом перекошен, туалет, сарай – все смотрит вправо с наклоном в 20 градусов. Старик, кряхтя добирается до гаража, открывает с жутким скрежетом покосившуюся дверь, заходит, включает свет. Грохот, вспышка – лампочка перегорела. Он ругается, я тихонько прохожу и задеваю дрова, накрытые полиэтиленом. Просыпается собака, ребенок. Последний смеется, собака надрывается, я бегу в одну арку, другую, в носу гниль и кислый запах газа.

Еще один двор. Улица Мамина-Сибиряка, переулок без названия, улица Пушкина, еще один переулок и еще один без имени. Старушки, рецепты и похмелье на скамейках. Они в ряд. Пять скамеек – старых, потертых, занятых до сантиметра.

Я устал. Понятия не имел в какую сторону двигаться. Знал только одно – хотелось пить, есть, спать. Рано встал, чтобы проделать это променад. Мне кажется, чем раньше начнешь это делать, тогда заметишь то, что другим не под силу. Ты хочешь быть единственным, не хочется ни с кем делиться. Ты немного эгоист в этом. Как и любой турист, мечтающий узреть редкость, как и любой творческий человек обнаружить идею. Все прочь от моей сокровищницы. Руки прочь!

Я выпил. У меня правило – не пью с бомжами и с актерами. Это помимо того, кто мне не приятен. А тут выпил. Вино. С местными старожилами. А что? Я же хотел. В кафе. Но ни одно приличное кафе мне не попалось, разве что на улице. Они пустовали. Какие-то скучные пары сидели за столиками и пили пиво. Попытка поговорить не обвенчалась успехом. Они странно на меня посмотрели, словно я глухонемой торговец нецке. В пиццерии было пусто, одному мне не хотелось вкушать пусть и очень аппетитную пиццу. В «Лакомке» ко мне пристал старик, пытающийся объяснить причину старения.

– Мы не стареем. Мы меняемся. Если наша душа, которая похожа на это пирожное, будет в порядке, то есть свежей, например приготовили только ночью, и во время приготовления звучала музыка и шли положительные разговоры, тогда и тело будет напоминать это самое пирожное. Если же…

Я его не дослушал. Такого рода галиматью я наслушался в одной сетевой компании, куда попал совсем случайно, по причине безысходности. Я не знал, что мне делать. Позади был один институт, впереди нелюбимая работа и армия. Я бегал от военруков и ждал чуда. На дворе была очень и чудеса не торопились происходить. Появилась леди в синем деловом костюме и впихнула в меня талмуд рукописей с китайским уклоном. Я подсел под эти сиропные речи. На целый месяц, потеряв энную сумму денег и время.

Их было пять. Они чем-то были похожи друг на друга. Сперва мне показалось, что они родственники. Потом я понял, что их объединяет грязная одежда и взгляд, который нельзя было долго терпеть. Он выражал негодование. Зачем я остановился? Хотел приобщиться к их компании? Они меня пригласили. Увидели, что я неторопливо иду. Мой потерянный вид их смутил. Решили помочь.

Подходи, говорит. Мы, говорит, сидим около игрового клуба три семерки и пьем. Пропиваем клуб, говорит. Мне показалось, что они вполне приличные люди. Да и пить так хотелось – после этой беготни, а тут как в сказке – добрые молодцы с уже наполненным стаканом.

Говорили о том, что никто не застрахован в этой жизни от несчастного случая – от… В основном говорил небритый мужик. У него были гнилые зубы и здоровенная дырка в кофте. Я знал, что часто одежда к ним попадает не совсем чистым путем – от убитых, трупов.

Много говорили. Я спрашивал про городскую элиту, они смеялись. Про олигархов. Они показали на крайнего мужика, который нервно открывал очередной пробочный портвейн и прошептали, словно поделились некой тайной. «Он бывший владелец дрожжевого завода». Вот они где все старожилы. Спились и занимают места на городских скамейках, ожидая следующую реинкарнацию.

Они мне что-то подмешали. Я очнулся на траве. Было темно. Вдалеке светился мост и табличка – белым по синему «граница поста стоянка машин и ловля рыбы запрещена 5 м». Где это я? Холодно-то как. Ноги-то словно из льда. Что же это? На мне не было одежды. Ничего, даже нижнего белья.

Вот он выходной день. Хотел узнать город, а он меня поставил на колени. Откуда у меня кровь на губе. Они что меня были? Не помню. Пили, говорили, смеялись. Вино заканчивалось, но тут же появлялось вновь. Хорошо, что я не взял с собой много денег. Но у меня была сумка, фотоаппарат, в нем тетрадь с моими рабочими записями. Вернули бы только тетрадь, остальное – не важно.

Я испытал такое унижение. Как я после этого появлюсь в городе? Он слишком маленький, чтобы этот инцидент прошел незамеченным. Так хотелось сесть на поезд и уехать к жене. Но я не мог этого сделать. Слишком много я ставил на этот спектакль. И он стал произрастать в моей душе. Там не было голого человека, оставшегося без лоскутка материи в километре от дома. Но также там не было в помине и этих «олигархов», от которых несло дешевым никотином. Но было горе, которое имело в своем зачатке неприятность, порождавшую за собой еще одну и еще…

Меня унижали неоднократно. Перед классом в школе, называя маменькиным сынком, в спортивной секции называя «голубым» за голубые штаны в обтяжку, в институте, когда я не мог вспомнить Карамазовых. Надо мной смеялись, смотрели надменно и не уважали. Я убегал, запирался в туалете, раздевалке и никогда не отвечал, принимая это. Словно это была правда. То, что я слишком изнежен, нетрадиционно направлен и не знаю Достоевского, которого прочитал еще в шестнадцать лет. Я просто не мог дать отпор. Был слаб. Во мне не было той силы, которая была у моих одноклассников. Они были глупы и на вопросы отвечали еще хуже моего, но у них была сила, которая им помогала. Они легко выходили из самой трудной ситуации, а я спотыкался на ровном месте.

Из будки выглянул охранник. Сейчас он меня заметит. Заметил, подошел. Спросил в чем дело. Я заплакал. Не хотел, но у меня вырвалось. Слишком сильная горечь была во мне. И обида тоже. Меня отвезли домой. Серега и Маша видела меня, обернутым в бушлат. Унижение. Двойное унижение за сегодняшний день.

Я закрылся в комнате и дрожал. Меня колотило, и я не мог успокоиться. Укрылся двойным одеялом и стал посматривать в окно. В каждом прохожем мне мерещился неприятель.

Зубы стучат, в коленях такая дрожь как никогда. И это все потому, что меня унижает этот город. Я уже его не смогу полюбить. Со мной так. Если не перекликается, то все. Захожу в магазин – соевой тушенки «выгодно» нет, – пустая полка, помидоры только сливообразные (те дороже), колбаса только по двести. Магазин – адъютант городской. Не отдает честь, не отпускает даровые продукты – значит не жалует меня. И это только одна инстанция. Но остальными я пользоваться не буду. Разве что коммунальными услугами, которые тоже могут себя повести не так. Не будет горячей воды, газ могут отключить и отопление дать не вовремя. Когда жарко. И милиция, с которой я не хочу связываться, хотя произошел инцидент, достойный внимания органов.

Прошел старик в дождевике. Что-то бормотал под нос. За стенкой тишина. Но мне слышно, как все обсуждают мое происшествие. Голоса нет, но мое внутреннее я успело придумать слова, состряпать самый настоящий диалог, целый эпизод из спектакля и сейчас его играют, за стенкой.

– Представляешь, сегодня видел нашего соседа. Голопьяным.

– Не может этого быть.

– Вот те зуб. Он лежал на берегу и пел песню. Сердце тебе не хочется покоя. Сердце…

–Хватит. Ты все придумал.

– Не веришь. Сходи, посмотри.

Кто-то подошел к двери, она скрипит, появилась маленькая щелочка, сейчас, сейчас…мяу. Кот заглянул ко мне, нашел в темноте мой профиль, хотел было подойти, потом видя мое сооружение, не осмелился и вышел. Я плотно закрыл дверь, укрылся с головой и попытался уснуть. Сперва мне это не удавалось. Мешали диалоги из той самой пьесы, скрипучие двери и мяуканье, которое заставляло несколько раз одергивать одеяло. Кота не было, были чавкающие следы под окном и шум в голове, который прекращался, когда накрываешься с головой. Я нырнул под одеяло и до утра не вылезал, найдя в этом ту самую частицу выходного расслабления, которое мне так было необходимо перед понедельником.

А ведь я понял, почему я не сплю. Если я усну, то утром проснусь в беспомощном состоянии и через некоторое время встречусь со своими врагами, будучи неподготовленным. Как на ринге, они-то в силу своей профессии, могут настроиться в считанные минуты, я же не таков. Мне нужна ночь, день, порядочное время. Так уж я устроен. На восстановление уходит энергии в два раза больше чем при использовании этой самой энергии.

Ночь мне дана, чтобы подготовиться. Настроиться. Три чашки кофе, съедены все продукты…ну как это мне поможет, я не знаю. Я только знаю одно, что верю в то, что мое тело может себя неожиданно так проявить, от чего я буду рад, а для этого нужно не спать. Это самое меньшее, что я могу сделать.

Как я ни старался думать по-другому ничего из этого не вышло. Мое доброе отношение не воспринимается, и я так понимаю, что я для них еще один аттракцион, необъезженная лошадь. Впереди время веселья и только для меня это работа, которая станет не приятным времяпровождением, не домом отдыха, а рутиной заводской. Я работал на заводе. Штамповал болванки. Трудно и пусто. Приходишь домой, выжатый и голодный. До всего голодный. До еды, до знаний. Голодный-то голодный, но где же взять сил для того, чтобы зачерпнуть хоть толику. Берешь книгу, а она у тебя из рук падает. Читаешь первую строку, а она тебе кажется пустой и непонятной. Как будто на иностранном пишут. Забросил я в тот год книги. Только и оставалось сил, чтобы поднимать ложку. И то неоднократно за столом укладывался. Перед включенным телевизором. А там – новости, чаще неприятные, оттого и сны были беспокойные. Мать ругалась, что я свет жгу. Будила и отправляла спать. Не всегда я ее слушал.

Сегодня то же самое произошло в этом квадрате комнаты. Я приготовил из оставшихся продуктов – суп, пронес мимо рта, испачкал несколько страниц книги, которую я читал, когда пил кофе, опрокинул одну чашку себе на колени. Было горячо, я вскрикнул, пообедал в ванную и под холодной струей успокоился. Заодно и проснулся. Никто меня не ругал, но мне этого не хватало. Когда ругает свой человек, как-то даже и приятно. Знаешь, что он делает это не со зла, просто слушаешь его голос, знаешь, что через некоторое время тон изменится, станет более нежным и наконец выльется в родное звучание, которое всегда остается в памяти, где бы ты не оказался. С незнакомцем по-другому. Ты не знаешь его мотивов. А незнание порождает страх и мысль о том, что тебе угрожает опасность. То есть ничего хорошего.

Они поздоровались сегодня, словно я их нелюбимый учитель, который будет сейчас на них упражняться. Они лениво садились, вставали в тот момент, когда я говорил о причине, побудившей автора написать этот текст. Сижу, говорю, он встает, подходит к кофе-машине и делает кофе, потом спрашивает «вам сколько?», у меня спрашивает. А ведь только я хотел вспылить. А он видимо знает, как себя вести. Мы встретились взглядом. Он положил к чашке кофе конфету и сахарное печенье, моя слабость. Помреж ушла незаметно. Я остался один, не понимая, что здесь происходит. Неведомые для меня законы. Я спросил. Мне ответили. У нас так. А у вас? Я объяснил, что в театре важен ансамбль, где все союзники. В этот момент кудрявая уже пожилая женщина подняла руку. Я дал ей слово, она стала говорить о том, что в ее квартире ставят евроокна и она очень обеспокоена, что может сорвать репетиционный процесс. Об этом мы говорили пятнадцать минут. Потом поднялась еще одна. У нее четверо детей и она просила время от времени приводить их на репетиции. Третья жаловалась на прошлого мужа, кстати, в прошлом художественного руководителя этого театра. Он ей оставил дом, но, не сказав о том, что за него надо платить налог в размере ста тысяч и она на этой почве нуждается в понимании. Она и после ко мне подходила, у нее дрожали руки, губы и казалось, что она под кайфом. Репетиция походила на пьесу Беккета, где каждый был сам по себе, вел свою линию, игру, не обращая внимания друг на друга. Я крикнул. Да, первый раз. Я должен был остановить это безобразие. И меня послушали. Зашептались, прикрикнули на самых неугомонных, и я замер в тишине. Все хорошо – тихо, атмосфера располагает, но для меня она показалось некомфортной, слишком тихо тоже нехорошо. Я слышу, как беспокойно ведет себя мой желудок и как одна пожилая дама, прямо по курсу тяжело вздыхает. Она своим дыханием меня смела и смяла под собой. Я отпил кофе, неосторожно приблизив чашку, крепко саданув себя по зубам. Неприятно. Отпил, услышал еще один вздох, ракетой пронесся в воздухе и прямо в мою чашечку, в мой глоток. Конечно, я поперхнулся и стал объектом для того, чтобы мне стукнули по спине. Первый, второй, кто следующий? Не надо меня колотить, я сам. Остановились. Репетиция продолжилась. Во время нее продолжали ходить, пить кофе, курить и говорить на посторонние темы. Не громко, шепотом. Они все делали тихо, но не переставали это делать.

Я вернулся в комнату. На улице – ночь, в комнате свет. Включил еще и ночник. Пусть горит. Мне так спокойнее. Открыл ящик стола. Мой стол – две тумбочки, поставленная сверху столешница. Там лежали пустые бутылки. В этой комнате пили и складывали тару в ящики стола. Говорили об искусстве, о новых идеях, которые наверняка уже воплощены. О том, что могло быть, но, увы, не сбылось. Философия и маразматика в одном флаконе. Хорошие напитки употребляли. Коньяк армянский, вино грузинское домашнее. Откупориваю пробку, еще пахнет. Остался только запах. Все до последней капли выпито.

Люблю пить тот или иной напиток, согласно книге, которую я читаю. Для вина больше подходит Моэм, Пушкин. Голсуорси. Пиво – для Кафки, коньяк для Ремарка и Хемингуэя, водка – Достоевскому и Пелевину.

Открыл Теннеси Уильямса. Сейчас бы крепленного вина. Загнутый уголок пятидесятой страницы. Мне нравится. Это та самая книга, которую я читаю. Начал еще в поезде. Его рассказ про чернокожего массажиста. Массаж до самой смерти. Мне делали массаж. Приятный и такой…сперва мама, бабушка, сестра, девушка, жена…не помню. Приятные ощущения забылись. Они как нечто чужеродное мне. Тело словно забыло об этом. Прикосновения. Не хочу об этом.

Я прислонился к стене, постарался вспомнить…при этом закрыл глаза, только боль – упала чеканка с совой и дрогнул пол. Сова, которая ухала продолжала ухать и утром и иногда ночью, а эта сделанная по образу и подобию то ли птицы, то ли человека теперь лежала на полу как убитая на охоте утка.

Я думал, что тоже буду лежать, но меня вызволили из комнаты совершенно неожиданно. По странной причине. Серега утроил застолье. Маша ему в этом деле помогала. Они решили устроить грандиозное событие в честь моего прибытия. Были и другие актеры. Тот полный, еще один – седой, играющий Иванушку-дурачка (я видел записи, когда отбирал актеров). Все ряженые в какие-то странные одежды, как на масленицу. Пели песни. Два раза про «вечер», три про «березу». Они угостили меня чаем, попытались налить водку – возможность узнать про меня все. Я был непреклонен. Им казалось, что в этой непринужденной обстановке я должен был себя показать простым парнем, который любит выпить и поговорить о том, что когда-то было и если было, то я должен был рассказывать с присущим творческому человеку талантом. Много образов, метафор, не забывая про красивые тосты. Но все вышло по-другому.

На этот счет у меня была легенда. Нельзя говорить чистую правду. Они должны знать только то, что должны знать. Эта неправда должна помочь справляться с ними. Если они будут знать про меня истину, то я пропаду. Мне нравится так делать. Этому меня научила сестра. У меня их две – одна слишком правильная, другая – напротив. Я затесался между ними.

Когда я уходил ночью в клуб, и половину ночи проводил там, а другую в гостях у Витьки за городом, то родители знали только про клуб, остальное оставалось при мне. Когда меня кинули на вокзале (лохотрон по сбору денег за звонок домой) и я остался без копейки, то родители узнали о том, как я хорошо провел время в незнакомом городе. Для родителей эта схема срабатывала. Актеры разных театров, где я уже успел поработать, получали примерно такую же информацию. Обо мне – кратко, без подробностей. Ставил в городах России. Школа такая-то. Надеюсь, сработаемся. Они спрашивали про города (я вертел головой), про школу (пожимал плечами). Они ждали подвоха, но получили то, что я для них приготовил. Пироги без начинки.

Разошлись около двух ночи. Странно так попрощались. Долго говорили в прихожей и под окном. Я уже был в ванной и чистил зубы. Они мне устроили прием, а я им только спасибо и только мерси. Не ожидали, господа актеры. Думали, что завтра будет, что в кулуарах обсуждать. А тут получается, что они голодными остались. Правда, водки накушались. Ой, накушались.

Лягу я. Устал от гостей. Словно я их принимал у себя дома. А что хорошая квартира. Четыре комнаты. С удовольствием бы ее перенес в столицу. Там у меня маленькая квартирка. В больших просторах города она кажется еще меньше. А тут эти апартаменты кажутся королевскими.

Не спится. Что-то не дает покоя. Со мной всегда так, когда открываюсь кому-то. Словно меня вскрыли, как консервную банку, увидели все мое нутро и пусть я был очень осторожен в своей биографии, все равно чувствую себя раздетым. Прямо как вчера. Только не буквально.

Ничего, ничего, сейчас успокоюсь. Приложу руку к сердцу. Это помогает. Сегодня сердце обнаружило какой-то ритм. Он с улицы точно, проезжал парень на велосипеде и напевал про радиостанцию в каждом ухе. Я запомнил. И какая заразная может быть песня. Вот уже с трех часов дня, сейчас первый час ночи – почти десять часов я не могу избавиться. Даже когда ел спагетти, а это то самое блюдо, которое требует особой сосредоточенности, все равно слышал. Ведь так можно сойти с ума. А парень сейчас спит и знать не знает, что стал виновником этой катастрофы. Так ненароком сам можешь стать причиной чей-либо смерти. Нужно быть осторожным.

Я вошел в темную квартиру и долго не мог нащупать выключатель. Я пришел поздно. Долго не мог выйти из театра. Вахта не отпускала. Пожилая женщина долго рассказывала мне о режиссерах, посетивших их почти европейский городок. Они приезжали с женами, собаками, заводили любовниц и устраивали пожар. Являлись на репетиции пьяными, полураздетыми, плачущими, орущими, но что удивительно, она это подчеркивала, всегда доводили дело до конца. Публика оставалась довольной. Она все подливала мне молочный чай, и я его пил, вприкуску с «батончиками». Наконец, режиссеры закончились, я же лишь слушал, не желая рассказывать незнакомому человеку свою подноготную. Хотя она в чем-то мне напомнила маму. Наверное, в том, как она наливает чай, до самого краю.

Когда я вышел, было поздно. Решил изменить маршрут. Пойти не как обычно – через парк, где я уже видел сбившиеся в кучки компании, от которых можно было что угодно ожидать, а через рынок, который к тому времени спал. Автостоянка со спящими автомобилями, бродячий пес и палатки, только каркасы, словно скелеты в анатомическом музее. Тихо, как нигде. Приклеенные ценники. Дыни-торпеды. Я представил как мужчина с вороватым лицом восточного типа расхваливает свой товар, приговаривая «мои торпеды получше американских». Рынок напоминал лабиринт – несколько рядов, не параллельно расположенных, без указателей, были только странные таблички с объяснением, торчащие над палатками. Было боязно идти по этому спящему месту, которое напоминало кладбище. Слишком тихо. Каждый звук, доносящийся со стороны, вызывал тревогу. Пробежал человек, проехала машина, отдаленные обрывистые звуки, здесь они были редкими, пока я не вышел на главную, улицу Победы.

Эта улица в отличие от рыночной площади не спала. Напротив она бодрствовала. Пела даже. Из одного окна доносился саксофон. То ли в живую, то ли в записи. Человек играл для своей любимой симфонию, которую написал за одну ночь. Предыдущую. Он отсутствовал. Она волновалась. Думала незнамо что. А он был с ней. С музыкой.

Из другого окна звучала скрипка. Город, который классически подкован. Они занимаются на ночь глядя, едва не на балконах, забыв про ужин и телефонные трели. Все дело его в его размере. В нем могут поместиться только те, кто успеет занять место. На этом этаже занимает место девушка, знающая, что такое адажио, анданто, модерато и прочее. Здесь она чаще адажио, чем аллегро.

Из магазина доносится приятный бархатный голос. Расслабляет. Сегодня хорошо. Мне нравится, когда Синатра поет теперь в голове, так и просится спеть про его Нью-Йорк или про то, как он любит тоже, как и я не спать ночью и думать о своей бывшей подружке. Синатра не опасен.

Есть опасные музыканты, от которых хочется совершить негатив. Просится наружу их слова-лозунги. Их много. От панк-рока до въедливой попсы. Если первые хотят, чтобы мир не стоял на коленях, а действовал – например, бросал глупых женщин в пропасть и линчевал жирных бюрократов, то последнее напротив всех любит и просит поселить всех кошек и собак, плюс голодных кенгуру у себя на восьми сотках. И от каждого хочется сойти с ума. Они диктуют. Они входят мозг, пройдя всего один несложный коридор в ухе и найдя ту самую область, которая ждет своего заполнения. А вокруг все кричит – заполни мной, мной. Главное не поддаваться искушению. Крики они будут продолжаться всю жизнь. И если ты однажды ответишь на письмо-приглашение положительно, то тебя ждет увеселительная прогулка, в конечной точке которой ждут саблезубые тигры. Тебе хорошо, пока ты не знаешь о финише. Но тебе говорят об этом сразу после старта. Ты уже бежишь и уже нельзя повернуть, потому что ты не один. Остановка – тоже смерть. Только та смерть, что впереди она где-то там далеко, ее не видно и кажется чей-то злой шуткой. Но внутри тебя что-то подсказывает, что это не шутка и все произойдет, как тебя предупреждал. «Мы не ошибаемся!» – кричит злой рок.

Сегодня я принес продукты. Открыл консервы, закинул макароны и сел за стол, думая над вопросом из кроссворда местной областной газеты. Для какой военной операции нужно ангельское терпение? В голове вертелось спектакль, пьеса. Но военная. Немного не то, но мне казалось, что сегодняшний день напоминал начало битвы. Сегодня было первое сражение. Они мне дали это понять.

Они как-то узнали, что я приехал раньше, но разве я мог им это сказать. Нет, они вспомнили меня в городе. Ходившего по магазинам, бродившего, правда чаще по ночам и вечерам, но меня кто-то один из труппы (этого достаточно) заметил. Он так и сказал. Я вас видел, говорит, в гастрономе. Вы сосиски, говорит, самые дешевые покупали. Во, черт. Я этого не сказал. Я почувствовал, что меня поймали, и решил стоять на своем. Это был не я, вы меня перепутали. Я тут недавно. Тогда второй наблюдательный нашелся и тоже подтвердил, что я шел по улице Герцена и ел банан. Помню этот день. При этом он отметил, что на мне была та же одежда и походка у меня такая специфическая, ни с кем не перепутаешь. Да, бог наградил меня особой походкой. Морской. Я всегда иду вразвалочку, как на теплоходе. Вот меня и приметили. Да и этот заинтересованный взор на каждого. Я же осматривался, конечно. Я же не шел конкретно, как и любой прохожий. Его-то не приметишь. Он идет и идет, взгляд туда, куда он направляется. Я же шел без определенной цели.

Я не стал им объяснять. Остался при своих. Они тоже. Вот еще, буду я объяснять причину, побудившую меня приехать заблаговременно. Мне было нужно. Я всегда это делал заранее, снимал номер, наблюдал за людьми. Пытался понять, как они живут в этом городе. Я не клеил усы, как персонажи шпионских романов, просто не брился до этого целый месяц.

Почему же меня пригласили в этот городок. До этого я был не на самом лучшем счету. Были проблемы. Конфликты в других театрах. Причины – не сдержанность, попытка воспитать взрослого человека и даже окунул женщину шести десятков в бочку с холодной водой. Меня не прощали – ставили крест, помещали в черный список и я оказывался не удел. Три года без конкретной работы. Разгружал вагоны с ящиками, вдыхал гниль и продукты обмена, был бит неоднократно за правду, которая рвалась из меня неустанно. Театры про меня забыли, думая о том, что связываться со мной не стоит, и я был забыт. Скитался по столице по сферам услуг, где платили гроши, а изматывали так, что я, грезивший о творческой самореализации, стал потихоньку забывать о своей мечте и превращаться в обыкновенного рабочего человека, который так похож на всех остальных. И тут…приглашение.

Они же купились на то, что я поставлю спектакль за две с половиной недели. Они купились. Минимум полтора месяца нужно, к этому они привыкли, когда руководитель сего процесса расслабленно не напряженно делает свое дело, успевая выпить самовар кофе, проиграть в бильярде свои штаны и попробовать на вкус молодых актрис. А тут меньше двадцати дней. Экономия!

Про это мне говорила вахта, я же пил кофе, подпитывался их колбасой и даже брал сахар в режиссерской. На меня влиял город. Я был голоден практически всегда. Я бы мог наверное из-за стола не выходить, уплетая одно блюдо за другим. Но блюд было мало и в основном из серьезных – это макароны и рис с соевой тушенкой и колбасой за 99 рублей. В ней было столько специй, что мясо, которое является основой для этого вида продукции напоминало химический порошок, спрессованный в однородную массу.

Я положил себе макароны с красными кусочками фарша и приготовился есть. Я посмотрел на темную прихожую, на окно, в котором тоже было мрачно и уныло и мне стало жаль себя. Я не мог есть, у меня катились слезы и было странно, что эти слезы льются. Я не всхлипывал, они просто лились, освобождая запасы соленой влаги. Со мной это случалось. Неожиданно на улице, увидев бродячего артиста, зябнувшего на холоде или в метро калеку просящего подаяние или просто места, которые тебе напоминают что-то из прошлого. И ты плачешь, не потому, что у тебя горе. Эти слезы врываются наружу, потому что эти случайные картинки помогли прорваться этому потоку. Это может быть со всеми, только картинки у всех разные.

Пришла Маша, увидела меня. Поздоровалась и прошла на кухню. Села рядом и долго не могла ничего сказать. Так мне несколько раз признавались в любви. Да, вот так подходили, садились напротив и долго не могли начать. Потом говорили и при этом почему-то плакали. Сейчас плачу я, а Маша не может вымолвить ни слова. Мои макароны стыли, и я оплакивал это. Наконец, девушка произнесла первое слово, потом второе. Я слушал. Оказалось, что она думала о роли, которая ей досталась. И ей было неловко спрашивать меня, режиссера, который сейчас сидит перед миской с незамысловатым изделием, в домотканых штанах, да еще и плачет. Это ее и вовсе смутило. Я ее уверил, что это ничего, мне попала соринка. Это часто бывает в очень старых домах. Они рушатся частично, по соринкам. Поэтому часто у жителей плохое зрение и красные зрачки.

Маша говорили о девушке, которую ей придется играть. Дочь, которая понимает, что бога, которого придумал отец, нет, и она даже пытается его уверить в этом. Но уговорить отца очень трудно. Он слишком одержим. При том у нее нет союзников. Она одна думает так. Она в смятении. Маша говорила о себе, что сейчас она так же себя ощущает. Недавно в труппе, сразу после выпуска. Разные люди, но в основном верующие в то, что театр – это не закрытые двери, чему ее не учили в стенах института. Есть еще и другая жизнь. Как ее объять, спрашивала она. Мне хочется работать, познавать жизнь, быть лучшей, но мне предлагают шампанское без повода и заняться любовью в кармане. Она говорила, словно плакала. Но слез не было. Ей претило все это. Но то, что она видела на сцене, все то, что она когда-то видела на сценах, ее манило. Вот он бог. Этот ее тянул. Но не он был главный. Как выяснилось. Я не совсем понимал ее. Думал, что еще освоится. Все же чужбина. Ей всего двадцать один.

Я так и не съел свой ужин. Оставил на утро. Тогда я еще не знал, что мой ужин достанется коту. Я вернулся в комнату, забыв о том, что купил карамельки к чаю. Не до карамелек сейчас.

Я лег на пол, постелив матрас и положив под голову подушки. Естественно я не спал. Маша думала о своей роли. Сергей ко мне подходил еще утром. Спрашивал про то, как оно бывает, когда поезд сходит с рельс. Я испытал это. Как он узнал об этом. Об этом конечно писали. Журналисты не дремлют. ЧП. В живых только двое. Он – работник типографии и я. Остальные – все полегли. В холодных могилах. Дело зимой было. В канун моего дня рождения. А мог бы с ними… Об этом я мог говорить долго. Но Сергею хотелось это услышать за тот короткий перерыв, который у него был. Через четыре минуты он сорвался. Я только начал вспоминать это. Когда я очень далеко, где-то на Дальнем Востоке. Мои родные на другой стороне света, ходят вниз головой.

Вот сейчас как начал вспоминать, так сразу вспомнились все близкие, да и не только самые близкие. Те, которых я еще помню. Когда люди далеко друг от друга, кажется, что они не едят, не ходят в туалет, они запоминаются в памяти такими. Своего соседа Мишу я вижу на одной ноге, тетю Катю в повозке, накрытой брезентом, идет дождь. Повозка едет наоборот – не вперед, а назад. Мою маму, сидящей на завалинке, говорящей по телефону. Отчим точит косу. Сестра несет к столу жаркое, другая – бежит за поездом, что-то мне хочет передать в узелке. Я до сих пор не знаю, что там. Наверное, что-то очень важное.

Маша не спит, я знаю. Мне иногда хочется видеть сквозь стену. Чтобы понимать, как себя чувствуют мои соседи. Как они спят, на каком боку. Тем более это не просто мои соседи, но и актеры моего будущего спектакля. Возможно, они во сне делают что-то такое, о чем не знают в реальности. Я бы им подсказал. А так придется догадываться… лежит на правом боку и смотрит на стену, на узоры на обоях. Ни о чем не думает. Зачем ей думать? Она еще слишком юна. Ее поезд не сходил с рельс, и она не отвечала положительно на письмо-приглашение. Хотя ответила. Сергей спит на животе, накрыв голову подушкой. Так, по его мнению, сны мягче.

Я не знаю. Меня тошнит. Дважды вырвало. Прямо на пол. Вытер своей футболкой. Нехорошо, но я не видел, что было под рукой. Туман застил глаза.

Какие вокруг все смешные. Это что это? Почему стена. Как трудно найти свою дверь. Эта ванная комната. Надо посидеть. Подумать. Как это правильно звучит. Подумать. А что я делаю? Все время думаю. Мне кажется, что мне не хватает времени для того, чтобы составить список того, о чем я думаю. Мои мысли летают, как вихрь, я за ними как за стаей гончих. В глазах одни кружки и полоски. Полоски и кружки. Немного страшно от них. Они напоминают первый американский мультфильм, который я видел. А нем было много спецэффектов, так непривычных для моего глаза. Ранее я видел только наши, и эта анимация с перевоплощениями показалась мне настолько необычной, что я не мог уснуть, потому что как только я закрывал глаза, я просматривал этот мультфильм. Он был в моей голове. Прошло немало времени, чтобы я его забыл.

Почему воды нет? Кручу вентиль, а воды нет. Ага, мои надзиратели выключили воду. Не нравится, что я дважды в день душ принимаю. Боятся, что я счетчики перегружу, а платить-то им. Нехорошо. Пойду разберусь. Стучу в комнату, не открывают. Приближаюсь к замочной скважине моих соседей (если смотреть в нее, то ничего не видно – кажется, залеплено жвачкой) и шепчу непристойности. Если бы все это записать на пленку, получится хороший спектакль. Кричу. Да что вы там все, вымерли. Обувь на месте. Делают вид, что меня нет. Я сейчас выломаю дверь. Да, просто. И раз, и два. Открылась дверь, на пороге стояла незнакомая девушка.

Здравствуйте, но я вас не знаю. Она улыбалась. Красивая. Спросила, что я хотел. Я тут же забыл причину, так меня поразил ее взгляд, который очень отличался от тех, что я вижу каждый день. Она была не актрисой. Она была из другого круга. Это видно. Я вошел.

Через минуту вошел Сергей. Он выходил в тапочках в магазин. Мое присутствие для него было неожиданностью. Он пытался меня выпроводить, но это было не так просто сделать. Если мне нужно, то я не уйду. Сейчас был тот самый случай. Комната у него была лучше моей. С балконом. По площади раза в полтора больше. Я пожалуй останусь. Я понимаю, что вы против, молодой человек, но я имею право. Я должен сказать. Мне хотелось говорить. Сейчас. При них. Я понимал, что им мешаю. Девушке с редкими глазами и Сереге. Но я не хотел их оставлять, словно понимал, что когда уйду произойдет что-то непоправимое. Лучше я останусь. Пусть я немного не в себе, но это временно. Судя по напиткам, которые он принес и уже выпиты (пустая тара стояла около кровати), скоро их ждет та же участь, что и меня.

Какая-то неблагоприятная атмосфера. Они молчат, смотрят на меня, ждут, что я буду рассказывать. Или хотя бы объяснил свое появление. Ну, что вы. Я пришел, чтобы побыть с вами. Или вы еще не успели соскучиться? Репетиция сегодня получилась скомканной. В этом я немного виноват. Ну ладно, ладно. Я виноват по полной.

Я сегодня пришел на репетицию пьяным. Я решил попробовать, как оно будет. Не бояться, когда я трезвый. Интересно, как отнесутся ко мне в другой ипостаси. Все конечно обратили на это внимание. Первый день на сцене. Спектакль начинается со страшной сцены, в которой присутствует секс. В моих дрожащих устах она выглядела еще устрашающе. Разводили ее очень долго. Эту сцену насилия я видел особенно ярко. Начало всегда приходит просто. Еще ночью, нет, под самое утро, когда особенно хорошо спится, я увидел в окне двух сцепившихся воробьев. У меня на карнизе. Они беспощадно дрались. Причины я не знал. Странно, что две миролюбивые птицы решают спор таким образом. Одна птица упала замертво, я это понял. Другая, убившая ее, спокойно села, посмотрела вдаль и полетела. Как это не похоже на нас. Нет, я неправильно выразился. Как это не по-человечески. На нас это похоже. Или на них. Убить и продолжить полет. Так должен был начаться спектакль. С убийства. Но не человека. А убийства самого бога. То предательство одного и принятие канонов другого означало только одно – убийство прежнего. Мне показывать было нельзя, я это понимал, я мог и не то…в пьяном-то состоянии. Актеры подстроили так, чтобы я вышел.

И тут-то началось. Я всегда давал себе зарок – не выходить на сцену во время репетиций. У тебя есть столик, пепельница, чашка с налитым чаем и распечатанная пьеса. Нужно сидеть и править. Чтоб нога не смела вышагивать по подмосткам. То, что актеры будут вынуждать к этому – это естественно. Они хотят увидеть это представление. Тем более я в таком несуразном положении. Месть. С ними-то я не выпил, а без них успел где-то налакаться. Актеры любят мстить. Это так же естественно, как здесь, в провинции играть на сцене фальшиво.

– Не сметь! – крикнул я. Убийство я видел таким образом. Нельзя все показывать буквально. Тогда это не будет выглядеть особенно – так как мне хотелось. Его нужно было убить, но сделать это ярко, страстно, через секс. Заглотив сперва, дав ему насладиться и только потом отшвырнув от себя зло и жестоко. Вот, что я хотел. Кто-то прошептал «бедный Шекспир», я же воскликнул «бедный тот, кто боится это сделать». На меня смотрели, как на полоумного.

Они стояли и боялись пошевелиться. Мужчина и женщина. Он должен был совратить ее, унизить, но сделать это не надменно, а хитро, умело, убрав из своих возможных действий грязь и похоть. Только страсть, только подчинение, только то, что красиво и возбуждает.

Им это не было понятно. Я выбегал на сцену, сводил их, и они как марионетки двигались, ожидая моих манипуляций. Кричал, чтобы они были безумны, так как то, как они это делали, можно было отнести ко сну – плавно, спокойно, иногда смеясь. К этому я отнесся еще более жестко. Они смеялись. Да как они смеют это делать, когда такая сцена. Здесь нет места даже кроткой улыбке, легкого смешка – все подчинено боли, энергии и безумному финалу.

Первой не выдержала женщина. Она сказала «я не могу» и убежала в курилку. Помреж пожимал плечами и сказал «сейчас». Я ждал ровно пятнадцать минут, потом позвонил в колокол. Выбежал Анатолий (помреж) и сказал, что актриса в гримерке и не хочет выходить. Я пошел за ней. Наверное, это слишком, но время идет и процесс приостановился из-за этой упорной девы. В гримерке пахло валерианкой и чаем каркаде. Она сидела с опущенной головой. На столике была пепельница с зажженной сигаретой. Окно приоткрыто. Вот меня прорвало. Я ей сказал не то, что она наверное ожидала – «вы меня извините, но это то, что я хочу увидеть, пусть не традиционно и так далее», я выплеснул на нее все то, что я не люблю в таких ситуациях.

И она услышала про ленивых актрис, про то, что бывает с такими типажами – умирают не покрытые венками. Про то, что энергия пропадает в пустоту. Она смотрела на меня и внутренне ненавидела. Я же ее просто не уважал, хотя понимал, что она не лучше и не хуже всех других в труппе. Я затыкал ее. Она пыталась оборвать меня, но я был непреклонен. Я говорил и говорил. Она слишком много на себя брала. Женщина с пышной шевелюрой и тонкими губами. Всегда знал, что женщины с такой формой губ – неприятные особы.

К нам стучались. Я открыл. Это был лысый. Ее партнер по сцене. Он спросил, как у той дела. Та посмотрела на меня и выдала «все в порядке». Во, молодец. Я снова зауважал ее. Лысый ушел, а она промолвила «идемте, вы должны мне показать, как нужно быть совращенным». И я снова показывал. Смотрели все. Монтировщики снимали на фото. Это я только потом заметил. Гаркнул на них, они исчезли. Я отличился. Директриса сказала, чтобы я с ними был поосторожнее, хотя перед началом репетиции предполагала, что меня могут заклевать. Ничего подобного.

Теперь так будет всегда. Правда, по дороге мне стало грустно. Алкоголь выветрился, и я взял еще. Выпил две бутылки пива и здорово опьянел. Как дошел до дома не помню. И вот сейчас передо мной красивая пара. Оставь их в покое и иди к себе. Так логично. Но разве нужно всегда поступать так.

Я сказал, что мне хочется поговорить. Серега смотрел на меня. Бутылки он поставил в стороне и не собирался открывать. На мое предложение откликнулась девушка. И ближайшие двадцать минут мы с ней говорили. О чем? О красоте. Я прочитал что-то из Маяковского, про фонарь и про Ленина, потом вспомнил Есенинского «черного человека». Я был хорош. Девушка мне улыбалась. Она прочла Барто. Про Лиду. Я улыбнулся, забыв про отсутствующий коренной зуб. А Серега смотрел на нас и ее скулы двигались непрерывно. Он был зол. Когда я спросил ее про домашнего кота, которого звали Дарвин, про его особенную кличку, Серега не выдержал. Он был сильнее и я был не в том состоянии, чтобы сопротивляться. Я точно знал, что ей понравился и мне было наплевать на актера с такой подлой душонкой. И я его назначил на главную роль. Боже мой. Но ничего, я выдержу.

Когда я оказался один, то мне снова стало одиноко. Я не стал обижаться на моего соседа, мне даже стало его жалко, что сейчас милая девушка упрекает его в поступке, который он совершил. Но он это не поймет в ближайшие двадцать лет, наверное. Я же с удовольствием послушал ее еще. У нее особенный голос. Нет, я не влюбился. Просто у меня дефицит общения, внимания. В связи с этим я решил поставить себе горчичники. Чтобы как-то теплее стало.

Я сам себе поставил горчичники. Не это ли вершина одиночества – когда человек сам себя лечит и разговаривает с наклейками в туалете. Правда. Днем я говорю – тихо, громко, как-нибудь, но ночью достаточно пяти минут, чтобы…поговорить с Гуффи, розовым слоненком или противным удавом. Я чувствую превосходство над этими существами. Так я успокаиваюсь.

Горчичники жгут. Я встаю, не снимая их, подхожу к окну. Там темно и невидимо растут деревья, стоят дома, ходят люди. Совершаются невидимо преступления и невидимо думают люди плохо и хорошо о других себе подобных. Невидимо движется ночь. У меня дрожат руки. Спина горит и лицо тоже.

Я кричу в закрытое окно на прохожего. Он-то не слышит, но у меня перестают дрожать руки. Я хлопаю невидимой дверью – одну, там еще одна, я ими хлопаю, пока вторая рука не перестает дрожать. То же самое можно проделать с тарелками, но я предпочитаю двери. Они больше, соответственно и шума от них намного больше.

А… пустите меня сюда…окно, второй этаж…черт…ну, почему вы меня не пускаете. Я должен там быть.

Эти слова должен был произнести сын из моей пьесы, когда он обуреваемый страхом того, что не сможет принять отцовского наказа, бежит наверх, но его останавливает толпа, не пускает, зная, что он может совершить самоубийство. И он его совершает, только позже. Перед этим он еще поживет. Ровно пять дней. За это время он успеет получить проклятие от родного отца.

У меня нет отца. Точнее он считает так. Он ушел из дома, когда мне было семь. Я видел, как мама плакала и смотрела в окно, как тот загружает в такси свои вещи. Помню, я выбежал и все кричал «зачем ты уезжаешь, зачем?» и он молчал. Он не знал, что говорить. У него не было ответа. Он осторожно отстранил меня от себя и даже не обнял, как это бывает во всем мелодрамах, где уезжают отцы, дети или другие близкие. Он сел и уехал, а я стоял и не мог поверить, что сейчас вернусь в дом, где плачет мать и теперь будет постоянно тягостное молчание, от которого никогда не избавиться. Я его постоянно вспоминаю. И вот я стою и начинаю подниматься, совершенно неожиданно. Я и хочу и не хочу этого. Когда происходит не по твоей воле не больно приятно. И вот я парю. Оказалось, что меня взяла на руки мама и отнесла в дом, заварила чай с мятой и насыпала мне конфет, целую гору, хотя разрешалось только по одной в день. А тут – целая гора. Я ел, а мама смотрела на меня и улыбалась. Мне тогда казалось, что чем больше я ем конфет, тем лучше маме. Тогда я так объелся.

Потом появился отчим, потом еще один. Все появлялись ненадолго, и я не мог понять, что им было нужно. Они приходили, жили примерно неделю, а потом пропадали, оставив свои вещи. Почему они оставляли свои вещи я не понимал. Но проходила неделя после их ухода, они возвращались ровно на одну ночь. Вещи были постираны, уложены, мама провожала этих гостей, словно на фронт. Так и было. Они больше не приходили. Для меня они стали погибшими на фронте. Я им даже свою смерть придумывал. Каждому.

Одного гранатой разорвало, прямо на глазах у всего батальона. Кровищи было. Другой сгорел в танке. Он успел выбежать и даже пробежал некоторую часть, впереди было озеро, немного не добежал, сгорел в двух шагах. Третий – подавился кашей. Эта смерть была самая жестокая по моему мнению. Умереть не в бою, а по глупой случайности. В каше оказался камешек. Он попал в дыхательные пути и…все.

Сына играл Сергей. Он играл не важно, коверкал текст, но это было простительно, первые репетиции, но то, что он делал с ролью, вызывало отвращение. Это был Дон Жуан, которого должны любить все. По-моему он должен быть жалок, в нем нет Чацкого, в нем Раскольников затесался наравне с Мышкиным. Это да. Но бравого солдата Швейка нам не надо. Мы с ним говорили. На повышенных тонах. Он считал, что если ему было дозволено выставить меня из комнаты, то ему можно и спорить со мной. Да, он был смел. Но здесь он должен быть труслив и несчастен. Вот что мне было нужно. Но Сергей кричал, что он не такой.

Гримерка не понадобилась. Я ему высказал все на сцене. Да, еще одна лекция для подрастающего поколения. Он меня не хотел слушать. Он ходил по сцене, стучал своими ботинками, я его останавливал, а он рычал на меня. Вот так просто – рры, мне стало смешно. Я рассмеялся. Он посмотрел на меня и хотел что-то сказать, но я его опередил. «Перекур» – сказал я и спустился в столярку. Там помимо станков, стояли две гири и одна штанга. Я взял шестнадцатикилограммовую, поднял, один, два, какая она легкая. Вторая была тридцатидвух, ее я поднял с натугой, но с каким-то особенным удовольствием. Вернулся. Они стояли на сцене. Не только он, а человек шесть, из старой гвардии. Теперь говорили они, а я слушал.

Они мне угрожали…говорили о том, что я здесь никто и что в театре главное – актер. Что я приехал и уехал, а им играть этот бред, жить в нем, ходить и мыться после этих лохмотьев в душе. Они были злы, это было видно, а я был спокоен. Гири знали свое дело. Я смотрел на них и понимал, что их слова сейчас иссякнут. Я то уж вижу, на что они способны.

Каждого актера можно разделить по тому времени, которое он может энергично и органично жить на сцене. Один может отработать час. Другой – два, третий – три, а есть – те, у которых после пятнадцати минут речи начинается одышка, они задыхаются. Тот самый случай. И я сказал – вот, что мне нужно. Вот так надо говорить. Сейчас мне вас жалко. Вы вызываете сожаление, вас не хочется слушать, вы – мразь.

Им это не понравилось. Они ушли, погасив свет. Вот, гниды. Я стоял в темноте и смеялся. Беззвучно. Где-то в курилке слышался мать и крик. Что-то вроде «смеется, иудей».

Репетиция закончилась. Я вышел через карман на улицу, не хотел встречаться с директрисой, которая наверняка бы наговорила немало лестных слов. Поэтому моя дорога протекала через рынок, где я купил арбуз, дошел до моста и бросил его в воду. Со стороны казалось, что плывет какой-то человек в зеленой полосатой шапочке. Мне было грустно, но это прошло, когда я увидел странную женщину – она ела чипсы, но проносила их мимо рта. Ни одна не попала в рот, но женщина жевала, при этом так громко чавкала, как будто действительно ела.

Как хочется забраться в окно. В дверь входить – встречаться с соседями. А так раз я в комнате, только на кухню не добраться. А что если их можно было закрывать. Да, перекрыл их, спокойно разгуливаешь и все.

Вот только зачем мне бояться. Вот еще. Какая-то салажня напугала меня? Ничуть. Мне так захотелось показать свою смелость, что я ничего не боюсь, выходите на меня все. Мне все равно. Сойдемся. Буду кровью харкать, но не остановлюсь. Я подошел на перепутье двух ковров – к нему или к ней. Потом к Сергею…ему я после все выскажу.

Я зашел к Маше…хотелось ей сказать, что все актеры должны подчиняться режиссерскому слову, а если…но мои мысли приостановился. Маша спала на животе, при этом ее голову была повернута направо, выделялось плечо, часть руки из под одеяла, и подогнутая нога. И этот аромат чистой постели (моя то была несвежая, я ее почти не расправлял, так забирался под слои ткани и спал оставшееся до утра время). Я был возбужден.

Нужно выйти. А что если сесть рядом. Она, конечно, испугается, но это ничего. Я же не буду делать это резко. Сперва возьму за руку, потом мы будем молча сидеть (она лежать) и только потом я пойму когда, поцелую ее. Да, она сейчас хочет этого. Молодая девушка, сны только об этом, поэтому я только окажу ей добрую услугу. Ей понравиться, я знаю. Стоп, я не должен….

Я не занимался сексом уже…довольно долго. Три недели, пошла четвертая. То, что происходило в туалете с воспоминаниями о моих прошлых похождениях не в счет. После этого остаются лишь пустота и стыдливость. Пусть тебя никто и не видел, ты был совершенно один, но и этого достаточно. Ты сам наблюдал…за этим. Это как будто смотришь фильм и представляешь на месте главного героя себя – будто это не он, а ты входишь в комнату и душишь перевязанным чулком блондинку, это именно в тебя она вонзила ножницы.

Наблюдения за самим собой – намного труднее, нежели за кем-нибудь. Это делает он, тот человек, прохожий, это он актив, ты – в стороне, а за собой – ты главное действующее лицо.

Я вспомнил ту девушку. Она сейчас где? Я не знал, где она живет и если бы я знал, где она живет, то пошел бы по адресу и пригласил погулять. Только погулять. Разговоры помогут мне освободиться от навязчивого желания. Разговоры с ней, человеком, который так напоминает мне то, что так нравится в человеке – все хорошее, все самое лучшее, которое хочется видеть регулярно, и оно не надоест.

Она мне помогла выйти из комнаты. Да, появилась в моей памяти и не позволила присесть и прочие не обдуманные поступки. Она меня оберегает. Странно, незнакомый человек, который встречается с моим актером, помогает мне в этом городе.

Я вышел и когда зашел к Сергею, уже не думал о том, чтобы выговориться и показать себя сильным.

Все спят, как младенцы. Что снится актерам? Будущие роли или вкусная пища. По сути они простые люди, не выделяющиеся ничем примечательным, разве что своим взором, умеющий переходить от огненно-пламенеющего до охлаждающего в считанные мгновения, способные врать так искусно не краснеть, прикрываясь своей личиной актерской.

Сергей спал. В комнате пахло табаком и дешевым вином. Валялись носки и джинсы на полу рядом с книгой, которую он читал. «Овод». Теперь понятно, откуда такая показуха на сцене. Мне хотелось его потрепать. Балкон был немного приоткрыт. Я решил выйти. На веревке сушилось мокрое полотенце. Балкон был большим. Справа стояли лыжи, слева висело колесо от гоночного велосипеда. На полу лежал свернутый матрас. Я расстелил его, лег. Слушал, как ночь загоняет в тупик жалких никчемных жителей, радует отчаянных. Слышались грохот, крик, всплеск воды и даже выстрел. Я обернулся мокрым полотенцем и уснул. Проснулся я от того, что кто-то на меня смотрел. Я в отличие от моих соседей это хорошо чувствую. На меня смотрел Сергей. Было еще темно. Он меня не спрашивал, а попытался повторить недавнюю процедуру. Только он стал меня поднимать и вести к выходу, как я развернулся и швырнул его на кровать. Перед тем как выйти, я сказал ему «еще раз посмеешь прикоснуться ко мне, получишь». Так по-мальчишески пригрозил ему. Он молчал. Испугался, наверное.

Я же пошел в комнату, сорвал клейкую ленту, из-за которой окно не открывалось и присел на подоконник. Все, теперь и у меня не хуже. Я бы мог при желании выселить этого отморозка. Для меня это пара пустяков. Только надо ли мараться. Пусть живет в своем выдуманном мире, где он герой-любовник. Может быть, и поймет, что в жизни героям-любовникам – говорят «нет». Они не на самом хорошем счету. Они никому не нужны. Герои нужны, любовники – нет.

Я лег на кровать и уснул с открытым окном. Было холодно, но мне было трудно встать, так как тяжелое одеяло, которым я себя придавил, мешало мне свободно двигаться.

На девятый день говорят… а у меня сегодня настроение хорошее. Весь девятый день с переходом в ночь.

Вчера такого не было. Помню слишком много голосов. Я крутил шариковую ручку. Она скрипела. Противный звук, но я не мог остановиться. Как не хочется, чтобы наступало утро. Дети повторяют за сиреной ау-ау. Смеются. Я поймал ребенка в окне. Его уносило шариком. Я едва смог его поймать за рукав желтой курточки. Удержал. Он был полный, с двойным подбородком. Даже не поблагодарил. Он видимо хотел лететь дальше, а я его остановил. Потом он спустился вниз по лестнице и ушел. Больше я его не видел. Это был сон. Все это было вчера. Я почти не помню, что было вчера.

У меня фобия на вчерашние дни. Да, те дни – содержат в себе комплексы, с которыми нужно бороться, если переживать снова. Это хорошо, что мы больше никогда не переживаем вчерашний день. Лицом к лицу со своими комплексами – жуть. Разве только я от этого страдаю? У всех есть фобии. У Сергея – остаться на дальнем Востоке с тысячей рублей в кармане. Не улететь. У Маши – играть куклу в кукольном спектакле.

Я с ним помирился. Это оказалось намного проще, чем я думал. Он сам ко мне подошел. Сказал, что вел себя непростительно. Пригласил в бильярдный клуб. Я отказался. Тогда он сказал, что приглашает меня в гримерку. У одного артиста день рождения, и они будут праздновать. Я не пришел. Но приглашение принял. Точнее наоборот, я принял, но…у меня было хорошее настроение и без него. Солнце в окне, причем в открытом. Можно вылезать на улицу. Что там, второй этаж. Коты, лежат на солнце, облизываются, к гостям. Так гости постоянно ходят. Чтобы выпить, отпраздновать хороший день и как мне хочется сегодня сделать все в лучшем виде.

Сперва Сергей, потом репетиция – семейный совет. Такая грандиозная по близости сцена. Семья собирается за вечерним ужином и говорит не о том, что их ждет в будущем, а о прошлом, все чаще вспоминая детство, когда они были маленькими, ходили в церковь и были счастливы. Отец пишет книгу. Он начал писать свою «библию», застряв на первом листе, так как малограмотный и для того, чтобы написать одну строку, нужен целый день. Но он упорно пишет. В этот момент домочадцы пьют чай с хлебом и говорят о хорошем лете, которое прошло так незаметно, а они не съездили к тете, в соседнее село. Они говорили, понимая, что уже никуда не смогут поехать, так как являются изгоями для всех и даже их бывшие друзья, соседи не признают их и грозятся поджечь дом. Поэтому отец обивает дом железными листами и в доме поставлено большое количество ведер с водой, на всякий случай.

Репетиция прошла спокойно. Я не знаю, что сегодня с ними произошло. Они говорили текст и при том так хорошо, как я никогда не думал, что такое может быть возможно. Они говорили, и было смешно и хотелось плакать. Они вызывали сопереживание, именно то, что мне было нужно. Я захлопал. Может быть, рано я это сделал, но я не мог скрыть своих чувств.

Я шел домой и думал, что, наверное, все так и должно быть. Сперва – трудно, по-суворовски, в ученье, зато впереди бой, он будет показательным.

Дома никого не было. Маша уехала в Калининград, нашла своих родственников. Сергей пьянствовал по случаю дня рождения. Я был хозяин. Можно было закатить пир горой, только я один в этом городе. Мои знакомые – все в театре.

Когда остаешься дома один, то во-первых начинаешь делать то, что в присутствии других недопустимо. Громко ходить, петь, перебегать из одной комнаты в другую. Наконец, готовить блюдо на медленном огне, неторопливо. Это был плов. Готовить я умел и если мне в руки попадался любой продукт, то дайте мне огонь, и я сделаю из него то, что вы никогда не пробовали. Я никого не ждал. Готовил плов, смотрел на старые потертые стены, представляя недалекое прошлое. В дверь позвонили. Пришла девушка. Та самая. С удивительными глазами. Для меня была полная неожиданность.

Я сказал, что Сергея нет, но она пришла не к нему. Она, ничуть не смущаясь, сказала, что пришла ко мне и если я буду против, то может уйти. Я пригласил ее на кухню. Мой плов был на стадии завершения. Она была голодна. Я ее накормил. Она расхваливала мое блюдо и сказала правду, что не знает, зачем здесь. Я, говорит, просто шла и ноги сами пришли. Потом мы пили чай с печеньем. Она говорила о своей семье – маме с кулинарным прошлым и отце, совершенно не умеющем готовить, но очень часто берущийся за это дело.

С ней было легко, иногда хотелось смеяться. Я даже стал забывать, кто я здесь. Раньше мне казалось, что режиссер в чужом городе похож на заключенного, который многого лишен. Он ограничен в еде, общении, развлечениях. Он здесь только для одного и если он посмеет посмотреть в сторону, то он совершит некую измену.

Как много мы говорили. Я уже и забыл, что так возможно, что я так могу. Могу быть интересным, говорить разными голосами, не бояться быть глупым, говоря фальцетом и петь, как выдохшаяся звезда сцены.

Мы проговорили всю ночь. Просмеялись, где-то прошептались. И когда под самое утро Сергей, веселый и хмельной позвонил в дверь, я открыл, и он влетел в квартиру, напевая что-то из романсов, как неожиданно узрел белые знакомые лодочки, дыхание на кухне. Он прошел, сухо сказал «здравствуй» и ушел в свою комнату, хлопнув дверью. На его двери было стекло, оно завибрировало, готовое выпрыгнуть, но в тот момент удержалось.

Он играл на банджо, а мы пили кофе. Всю ночь мы пили чай, а под утро сделали кофе. Она не хотела спать, как и я. Мне казалось, что мы только начинаем говорить. Ее звали Катя. Об этом я не помнил, пока не пришел Сергей. Как странно, когда мы были с ней вдвоем, она была для меня девушкой без имени. Появляется посторонний, третий в данном случае и она обретает имя. Что изменится, если я увижу ее в обществе. Это так похоже на актеров. Когда они дома, то они спокойны и походят на людей. Но стоит им выйти в общество, это безумные паяцы. С ней конечно другое дело. Все же в моей голове. Просто я очень много актеров перевидал. Не только в театре.

Потом я проводил ее и уснул на скамейке. Она поднялась домой, и обещала помахать мне из окна. Я сел на скамейку около детской площадки и ждал, когда она выглянет. Я не дождался и уснул. Да в таком приятном ожидании я увидел сон. Маленький и воздушный. Что меня разбудило? Солнце с первым детем, который стал скрипеть качелями, пока мама выгоняла машину со стоянки. Я улыбнулся ему, он на меня посмотрел испуганно, Подъехала машина, я увидел в ней женщину, так похожую на мою жену. Только тогда я понял, что не вспоминал о ней уже двое суток.

Так хочется повеситься на дереве. На любой из этих веток. Главное, чтобы она меня выдержала. Я не тяжелый. Похудел здесь примерно на пять килограмм. Или того больше. Порой сознаешь, что ничего не весишь. Как будто ты пустой, только кожа, а внутри один воздух, который время от времени спускается. Чувствуешь себя проколотой шиной. Шиной, которая мечтает висеть на дереве, одного роста со зданием, в котором я сейчас нахожусь.

Они разговаривали под окном и не уходили. Я сидел в темноте и эту ночь провел в театре. У меня болело сердце. Сжимало так, оно стало тяжелым. Тело внутри воздух и только сердце, очень тяжелое, словно все внутренности спрессовались и забились в этот орган размером с кулак.

Утром я ушел… принял душ… долго стоял под горячей водой – только горячая вода мне помогает (от холодной начинаются судороги)… пил кофе, все не мог напиться, его было мало… горький, без сахара, без сливок… если перемотать назад, то все происходило примерно так.

Середина спектакля. Сцена терзания главного героя. Он не может уснуть и в порыве своего безумия вырезает себе глаз. Объясняет он это тем, что не может видеть половину того, что создано тем богом, которому все поклоняются. Актер, который был назначен на эту роль – пожилой, но очень хороший актер (по словам местной публики и СМИ) стал со мной спорить. Как он должен это сделать. Мне хотелось, чтобы он сделал это при полном свете, повернувшись лицом к зрителю. Чтобы они это увидели, чтобы им стало противно, чтобы они почувствовали на себе, каково это вырезать себе глаз, чтобы хотя бы один не выдержал и крикнул «хватит», другой закрыл глаза, а третий выбежал из зала. Это было нужно. Нельзя было делать это под громкую музыку, в темноте. Все должно происходить в полной тиши и только его дыхание, тяжелое, прерывистое, неуверенное в себе, и крик.

Актер совершенно не хотел меня слушать. Оказывается, что он уже придумал для себя выход, положение на сцене, куда нужно поставить свет, в общем от и до сцена была разведена им. Я сказал «спасибо», но делать все нужно иначе. Вот тут начались проблемы. Актер, который видимо мечтал стать режиссером, стал говорить так много – о системе, о разных школах и театрах, завершив свое выступление о кассовых сборах, которые театр собирает в основном благодаря ему. У актера почти не было передних зубов, он хромал и меня поразила та публика, которая ходит в театр только исключительно для того, чтобы узреть этого индивидуума. Как хочется увидеть эту публику. Она мне тоже показалась хромой и невежественной.

Он стал на меня кричать. Изо рта шел неприятный запах, летели слюни, слова, от которых несло сыростью, но я терпел. Мне хотелось узнать, чем все это может кончится. Старик остановился, схватился за сердце, выругался, и отправился в гримерку. Через пятнадцать минут в театре все знали, что я довел до сердечного приступа ведущего актера труппы.

Вокруг был гул. Я шел по коридору, проходил швейный цех, передо мной закрыли дверь, посмотрев так, словно я – враг народа, костюмерку и Лиза, приятная девушка, так сладко говорившая о шмотках, отвернулась и утонула в кашемире, который висел на высоких стойках.

Прошел монтировщик и с сочувствием посмотрел на меня. Я вопросительно посмотрел на него, он же покачал головой, мол, сами знаете, вы же кашу заварили. Была бы это каша, а то вода с хлебом.

Поднялся по винтовой лестнице, чтобы обсудить с завпостом половик, услышал от него нарекания. Что я не имею право повышать голос на человека, который играл Мольера. Вот так новость. Да кто он мне, чтобы все это говорить. При чем тут Мольер? Когда это было? Как это может отразиться на сегодняшнем спектакле? Для меня показательна сегодняшняя репетиция. Все другие, которые были вчера, со мной и без меня, не так важны. Я их уже не помню. За них сегодня я хвалить не буду. Я готов выказывать лестные слова, но только за увиденное сейчас, сегодня. Вчера – нет, есть – сейчас, то, что происходит в сей момент. А он не унимается. Он играл Дон Кихота. Это невозможно слушать. Стоит перед тобой человек и говорит, говорит, и никуда не уйдешь от этих слов. Они какие-то другие. Не тот русский язык, к которому я привык. Это что-то другое. Но приходится внимать. Я сказал «хватит». Он «как знаешь».

Спустился в режиссерскую, там несколько актеров пьют кофе. В этом театре особенная режиссерская. Она не только для режиссера. Там невозможно уединиться, подумать, там всегда собирается народ. От актеров до уборщиц. Сидят, пьют кофе, разговаривают. На стене висит объявление «Господа, ешкин кот! Если вы пьете кофе, то хотя бы мойте чашки. Ешкин кот!»

Поднялся еще на один этаж. Здесь обвалился потолок год назад. Видны разводы, Старое здание. Когда-нибудь все будут погребены под ним. Не это, так следующее поколение актеров. Нет, та нельзя думать. Я слишком зол. Сперва на одного, сейчас уже на всех. Я уже стал забывать, что еще вчера аплодировал актерам, а сегодня они отрабатывают свое красноречие на мне.

У меня развиваются комплексы. Те, про которые я знал, но стал забывать. Моя неполноценность налицо. Например, я вспомнил, что теряюсь в обществе количеством более трех человек. Дрожит голос, и я путаюсь в словах, не могу говорить по существу. Создаю впечатление глупого и неадекватного человека. Я об этом почти забыл, но во мне это пробуждается. Могилы с зарытыми фобиями раскопаны.

Меня остановил фотограф. Искал какой-то интересный ракурс. Про птичку напомнил. Он мне напомнил отца…который ушел от нас. Отец тоже постоянно искал новый ракурс поведения. Ему было скучно с нами, поэтому он и ушел. Он пробовал все – и брать нас в горы и ночные бесконечные разговоры и семейные обеды по субботам. Ничего из этого не вышло. Ни один ракурс не подошел. Тогда он ушел. Пошел ты, – сказал я фотографу. Тот опешил. Это произошло еще утром, я шел к театру и не знал, что таких фотографов будет больше за сегодняшний день.

Наконец, я оказался один. Актеры ушли вниз, я запер дверь и остался один. Ко мне стучали, просили открыть, я сказал, что очень занят. Понимающе уходили. Я колотил в стенку с афишей «Геликон-оперы». Это мне не помогло. Взлохматил волосы и заработал мигрень. Стенка ничуть не изменилась. Она словно была предназначена для таких, как я.

Я сел на диван и закрыл глаза. Репетиция, которая длится менее двух часов, я признаю недействительной. Только начинаешь разогреваться, звенит колокол и все, что ты накопил, теряется в пустой болтовне. Почему артисты так любят терять это? Они считают, что им ничего не стоит набрать. Они думают, что стоит выйти на сцену, и они могут все. Без исключения.

Мимо ходили люди. Кто-то открыл дверь запасным ключом. Мужчины, женщины, наливали кофе, включали компьютер, звонили по телефону. И уходили. Ко мне никто не обращался. Только один человек тронул меня за плечо, словно проверил жив ли я, я дернул плечом, и он ушел, наверняка с досадой, что я не окочурился. Вот радость то была. Режиссер хотел вогнать в могилу актера, но оказался в ней сам. Какой пассаж (крупным шрифтом) и более мелким (актеры не имеют претензий).

Так прошло несколько часов. Я слышал, как ушла секретарша, самое независимое существо, спросила меня, как я себя чувствую, на что я дернул правым плечом, и она меня поняла, оставив в покое. Театр затих. Я открыл форточку, чтобы выкурить сигарету. Я не курил, но мне нужны обстоятельства, которые вынудят меня делать это. Только я затянулся, как услышал гул, который сперва мне показался выдуманным, ирреальным, словно он был только в моей голове. Потом я увидел стоящих людей, перед крыльцом, узнал знакомые лица – актеры и понял, что они меня обсуждают. Это уже было. Но на этот раз, по их разговорам я понял, что они ждут моего выхода. Чтобы поговорить. Я не знал, каким образом они хотят это сделать, но я не хотел встречаться с ними. Сперва я думал, что они все же разойдутся, но они терпеливо ждали. При этом естественно поносили меня, мою режиссерскую школу, моего мастера, философски изрекали, что с такими, как я искусство будет терпеть убытки и деградацию. В общем, я мог записывать, но обошелся выслушиванием под сгорающую пачку сигарет.

Так наступила ночь. Темная и голодная. Мне хотелось есть, но никотин поддерживал во мне живительный огонек. Я был в порядке, разве что хотелось смеяться и плакать одновременно. Сердце также неустанно болело и тянуло вниз, как собака, учующая след.

Ночь в театре. Я ходил по коридорам. Мне не хотелось говорить с вахтершей, которой понятное дело было одиноко, и перемолвиться словом было бы очень кстати. Но я убегал. Заслышав е шаги, я прятался за портьеру, и она проходила мимо. Это было похоже на игру в прятки, но по-другому я не хотел. Мне бы не доставило удовольствие оправдание своего присутствия. В какой-то момент она меня даже звала. Когда же поняла, что это бесполезно, крикнула «будьте осторожны». Что она имела ввиду? Наверное то, что в темноте можно столкнуться с чем угодно. Я задел ногой о металлический чан, который он возили в Европу, тяжеленный. Говорят, вся труппа поднимала его. Я столкнулся с ним и повредил ногу. Он был той самой силой всей труппы и если наполнить его водой, холодной, неприятной, то актеры пытаются утопить меня в своем сосуде, смыть одной волной.

В кафе не было ключей. Я умел открывать. Сработала сигнализация. Не удалось. Но я снова был под портьерой, уже в кафе и был заперт по пришествии вахты. Я вышел на балкон и смотрел на машины актеров. Их голоса не прекращались. На балконе висел ковер и стояла декорация – дверь черная и обгоревшая – то ли задуманная по спектаклю, то ли действительно претерпела такую оказию в виде пожара. Я открыл, она скрипнула. Вот так я буду уезжать из города, оставляя сгоревшую дверь. Это было красиво. Мне захотелось поставить эту дверь на сцену. Я открыл дверь, сработала сигнализация, я спрятался, прибежала вахтерша, отключила, ушла, я вышел на сцену, волоча за собой тяжелую конструкцию, и поставил ее в центр. Это было то, что надо. Дом, в котором живет эта семья, должен быть обгоревшим, полуразрушенным.

Мой дом напоминает этот театр. В нем темно. Потолки приказали долго жить и темно в каждом углу. Неуютно. Творчеством не пахнет, разве что самодеятельность бредет причмокивая. Люди не походят на дружелюбных соседей. Я могу существовать здесь только, как привидение, по причине которого срабатывает сигнализация и скрипят ступеньки. Мне могу кричать в пустоту и не ждать ответа. Я здесь человек в темноте – его не видно. Но и не надо. Никто его не подсветит, никто не будет его слушать, он превращается в черное пятно. Холодное, бесформенное черное пятно.

Я лег на сцене. Сегодня я буду спать в этом доме. Завтра здесь будут спать актеры. Спать и сквернословить. Не по тексту.

День выдался «хорошим». Один актер довел меня, второй толкнул, третий опрокинул на меня декорацию. В магазине продавщица не заметила, что я ей дал сто рублей, сдачу дала с пятидесяти. При мне она вызвала администратора, пересчитала всю наличность в кассе…мурыжила меня полчаса.

Туалет занят… будильник… лети на пол. Не пущу никого. Они хотят узнать, пожаловались на меня. Я в засаде. В результате сижу на столе и качаю головой. Как больной.

От этого мне стало плохо. Обморок. Хорошо, что я не сразу упал, а сперва почувствовал себя дурно, за это время спокойно присел, облокотившись об острый угол стола, и сполз на пол. Упал в обморок как в замедленной съемке.

Я увидел кино. Да, я всего раз падал в обморок. Как-то летом в переполненном автобусе. Очнулся на полу, вокруг взволнованные тети, дают нашатырь и суют валидол под язык. То, что я увидел, не помню – просто затемнение на мгновение, не больше. Оказалось, что прошло около пятнадцати минут. Сейчас я упал, рядом не было никого, и никто не мешал мне смотреть это обморочное видение. Жаль, что я не режиссер кино, обязательно бы воплотил эту сцену на экране.

Я видел сцену – на ней был я и какие-то мелкие люди. Они смотрели на меня, то есть наверх и что-то говорили. Я их не слышал. Потом они стали меня кусать. Как клопы, как комары и я стал их сбрасывать с себя и давить. Давить. Они наверняка кричали, им было больно – я ломал их кости, наступал на головы, при этом выдавливались глаза и мозг, но я не слышал никакого звука. Только какой-то писк затухающий.

Очнувшись, я обнаружил, что темно. Была ночь и за окном ходили бродяги, искавшие Машу. Не мою ли соседку ищут эти двое? Болит голова, на лбу шишка. Откуда она, я же мягко упал. Все же что-то по дороге задел. Не спинку ли кровати. Наверняка ее. Смотрю на себя в зеркало и вижу неприятную ссадину. Похож на драчуна, взгляд тоже какой-то дикий и не мой. Что со мной происходит. Всегда считался уравновешенным. Отличник в школе, пай-мальчик. Никогда не дрался, всегда руку поднимал на открытых уроках.

Первое место по бегу и лыжам. Институт, красный диплом. Первый среди женщин. Уважение кругом. От соседей по-свойски, от коллег по имени-отчеству. А что сейчас? Кличут с – ка на конце, говорят за спиной, вынуждают меня падать в обморок. Да, это они меня толкнули. Не прямо. Если к тебе подходит человек, который регулярно говорит тебе ты – простофиля, однажды ты не просто поверишь в это, ты можешь рухнуть от этого шквала слов. И не последнее слово здесь виновато, а все разом. Ты сам того не замечая наклонялся, подставлял свой лоб месту падения. И однажды – брямс.

Черт, как это больно, внутри и снаружи…

Моя жена могла бы меня успокоить? Да, наверное. Она бы приготовила мне ужин, накормила, посидела рядом, легла в постель и произнесла то, что я не слышал уже долго. Она бы говорила о том, что как хорошо, что я рядом и прочее-прочее. Она умела это говорить. Писала точнее хорошо, а произносить это было намного труднее.…Все это оставалось моей фантазией. Казалось бы – прочитай, мне подойдет. Так нет, она не может этого сделать. Читать она умеет и говорить может, только в ней есть какая-то неувязка, как бывает у туриста с разговорником. Он говорит одно, а его понимают иначе. На самом деле меня ждут одни упреки. Поэтому в последние дни я не звоню домой. Не хочу слышать о том, как поносят меня и этот город. Я ненавижу этот город тоже, но на это есть причина. И она веская. А то, что делает моя жена, не позволяет ей так выражаться. Ей кажется, что все женщины – шлюхи, мужики – алкоголики, а я – вырвался на свободу. В чем-то она права. Про мужиков – алкоголиков.

Скоро я превращусь. Странно, но относительно пьющих, я – слишком зеленый. Пью немного и то, когда очень плохо (нервное напряжение и прочее) или хорошо. Но так ведь не бывает, чтобы плохо было всегда, но сейчас я понимаю, что каждый день напоминает спуск на еще большую глубину. Кислорода все меньше, а дышать все труднее. И ничего нельзя сделать. Разве что спиртное слегка помогает. Сперва это лекарство, потом…да это не новость. Главное, что организм ведет себя расковано, как в детстве. Когда оно было? Уже и не помнишь. С этими недомоганиями чувствуешь, что ты очень далеко от станции под названием «детство».

Чем старше становишься, тем сильнее чувствуешь свой организм. То есть знаешь, сколько будешь болеть, примерно чем. Когда я падал в обморок, то понимал, почему это происходит. Я в сложной ситуации. Я почти мертвый. Мне все труднее работать, но я продолжаю это делать. Например, сердце мое может в любо мгновение остановиться. Оно ждет, когда я повышу голос, когда на меня наедет машина, пусть не задавит, но я испытаю шок. На меня плохо влияют эти перемены погоды. Дождь заставляет сердце сжиматься, а солнце, резко вышедшее из-за туч, учащает пульс, и я не могу в этот момент сдвинуться с места. В тот час сердце само управляет моим телом. Оно важнейший орган. От него происходят все другие. Поэтому мне и тяжело. Будь у меня производные из плеча, или того пуще – живота или ягодиц, как проще бы мне жилось. Пусть лучше болит зад, чем сердце. Это я уже понял. Единственный плюс, который я ценю в этой боли – работается лучше. Боль отображается в моей работе. В спектакле. И пусть актеры сопротивляются, я знаю, что я делаю.

Я встал и вышел на кухню. Голова ужасно трещала. Казалось, что все кругом походит на меха гармони – сжимается и назад. Свет на кухне слабо освещал сидевшего человека. Свет и человек. Очень знакомый. Почти родной. Не может быть! Катя! Она сидела за столом и ее плечи нервно дрожали… Ее спина тоже подрагивала, словно в ней было заложено музыкальное устройство с определенным звучанием. Мне показалось, что я сплю. Действительно, я почти спал. После падения все казалось другим. Этот стол, карикатурным, особенно ножки, сейчас я их внимательнее разглядел – уродливые и необтесанные. Стены с отклеенными обоями и полки, криво висевшие. Да и все было немного скошено, даже пол. Я сказал ей привет, она тоже… Как-то неуверенно. Я присел рядом, стал говорить о том, что как рад ее видеть и кого и хотел сейчас видеть так это ее. Хотел рассказать ей про падение, как вышел Сергей. Он ухмылялся. Я не знал о чем говорить в его присутствии, хотел спросить и только ее, почему она такая замкнутая. Что ее волнует, как она изменилась за эти дни. Может быть, мне удастся ее проводить. Я почти в полном порядке. Только нужно уйти от Сергея, но он так улыбается. Что кроется в этой улыбке? Я смотрел в ее опущенные глаза, на игривые глаза Сергея и… я понял. Глаза все выдали. Они смотрели в пустоту, и я разобрал в этой неизвестной плоскости знакомые черты – то, что бывает, когда человека бросают. Он оказывается один, ему плохо, другой этим пользуется и результат. А ведь я ее бросил. Сам того не зная. Пару дней прошло, как же мало, но за эту пару дней я о ней и не вспомнил. Нет. Вот дурак. Запомни этот миг. Он ужасен.

Они ушли в комнату, повторять свой подвиг ил ошибку. Уже не знаю. Я растерянно вышел из дома. Я шел вдоль старого дома и слышал разные звуки. От плача ребенка до включенного телевизора, от заучивания басни школьником до мяуканья голодного котенка. Я вспомнил о коте, которого не видел несколько дней. Что с ним произошло? Сбежал. Как и я. Только ему проще. Он может сбежать без угрызений совести. Я же этого сделать не могу.

Меня остановил парень в синем спортивном костюме. От него пахло алкоголем и жвачкой. Спросил прикурить, я завертел головой. Он не успокоился, попросил денег на первый автобус, кто-то из сидевших на скамейке в тени (я их не видел) попросил денег на самолет. Все смеялись, женские, мужские голоса, им было хорошо. Мне это не понравилось.

И я ему врезал. Он был некрасив. Ужасно фальшивил. Получил за плохую игру и дикцию. Я врезал еще. Тот ответил, но моя агрессия творила чудеса. Она помогла мне найти тот резерв человеческих возможностей, про который я не знал. Несколько приемов он был уложен. Друзья убежали после приезда милиции.

В милиции было просто. Я ничего не говорил. На меня смотрел худой лейтенант и что-то спрашивал и почему-то сам отвечал. Я ему был благодарен за это. Мимо проходили дурнопахнущие бомжи, звенели наручники и лейтенант грозил сроком на пятнадцать суток. Но меня через час уже отпустили. Оказалось, что я побил паренька с тремя приводами. Они на меня даже с уважением посмотрели. Мол, правильно друг. Они меня отвезли до самого подъезда и пожали руку. Я почувствовал себя немного лучше. Я вошел в дом и услышал то, что наверное не должен был, но сквозь легкую музыку слышны были стоны…они были прекрасны. К ним примешивался еще один стон. Вот он был ужасен. Он был фальшив. Его хотелось прекратить…но что я мог? Я вбежал в свою комнату, лег на кровать, накрыл голову подушкой, и на какое-то время их не слышал, но через секунд пять моя голова стала сама воспроизводить эти звуки, рисовать созданную уже в прихожей мизансцену, красивую и ужасную одновременно. В тот момент мне захотелось, чтобы это была последняя ночь, а утром – самолет и я дома, где больше не слышу ничего подобного.

Когда ты хочешь, чтобы наступило, например, 23 сентября, ты не подозреваешь, что пока это день наступит, тебя ждет непростая дорога. Тем более, когда начинаешь задумываться об этом в середине августа. Значит не все в порядке в твоем жизненном укладе.

У меня не все хорошо. Меня не любят. Если я об этом задумываюсь, значит, я хочу это изменить. Но не буду. В этом и кроется человеческий парадокс. Менять вроде бы нужно, но некоторые не делаю ничего для этого. Лень? Нет. Это принцип, благодаря которому человек выбивается в люди или становится изгоем. В люди уже выходил. Там было неплохо. Что я ждал от жизни изгоя? Ничего не ждал. Я не знал, что это раньше. Сейчас я познаю по ложечке.

Они меня напоили… зачем. Не понимаю. И я умер. Потом я очнулся и меня заглотил огромный такой змей. Но через некоторое время я вылетел в большой такой проход, вместе со слизью и оказался под проливным дождем. Так я простудился и умер от воспаления легких. Очнулся я в мрачной комнате. Недолго я понимал, что к чему – на меня уже смотрели красные глаза и мое тело сжималось. Паук пил из меня кровь. И я… понятно что.

Я каждый день умираю. Возрождаюсь, потом снова умираю, а иногда дохну. Сегодня я в очередной на этот раз умер.

Я сидел на последнем ряду и все слышал, как они поносили мое имя, говорили о профнепригодности и помощник режиссера, который только полчаса назад толковал с усмешкой, что «мы актеры – дураки», говорил обо мне такое….

Я не знал, как я выйду и продолжу репетицию. Они меня увидят. Можно было нырнуть в дверь и потом сделать вид, что я был в туалете. Только мне хочется плюнуть этому кудрявому отроку в глаза за такой косноязычный слог. Молись, чтобы у меня во рту было сухо.

Я вышел и сделал то, что должен был сделать. Подошел к помощнику и прошептал ему на ухо, что он ошибается. И все. Тот посмотрел на меня, все понял и пожал плечами, мол, я же говорил, что «мы – дураки». Этим они любят прикрываться. Ну, раз так, то я буду это использовать.

Сегодня я совершено не спал. Думал, усну, но сознание будило меня и читало монологи из драматургических шедевров. Во мне неистовствовал Гамлет, рубил правду Чацкий, поражался женскому коварству Фигаро. Во мне шутил гробовщик, плакал шут и танцевали хромые. Пели немые и больше всех орали люди с уже сорванными связками.

Во мне притаилась противоположность и ночью она себя проявила. Неожиданно…раздавив первые минуты сна.

Я встал ровно в восемь. Именно в это время Сергей выходит на кухню, варит кофе и идет на балкон, чтобы предаться утреннему релаксу, наблюдая за утренним городом. На часах первые минуты девятого. Сергей не вышел. Я знал эту причину. Наверняка она лежит рядом со спутанными волосами и думает о побеге. Я вышел на кухню, сварил кофе, постучал в дверь, никто не ответил, я открыл…да, я увидел то, что думал. Рядом с долговязым телом притаился маленький комочек. Он был крошечный и рядом с великаном казался плюшевой игрушкой. Я наклонился к ней и прошептал «доброе утро, кофе в постель не желаете?». Она резко повернулась, посмотрела на меня ошарашено, смотрела на чашку кофе, которую было не совсем легко держать – она была горячей и было бы хорошо, если бы ее можно поставить на…например книжку или… о, банджо. Я взял инструмент, положил на кровать и поставил на него чашку с кофе. Она поднялась. Я же сел напротив на стул, скинул вещи – она оказалась в одежде. Я улыбнулся и стал смотреть, как она пьет кофе, спрашивая знаками «как, все в порядке, достаточно сахара и сливок?». Она улыбалась и отвечала «да», зажмуривая глаза. Потом чашка опустела, я забрал ее, положил банджо на место и вернулся на кухню. Через минуту я услышал голос Сергея, вопрос, откуда этот кофейный аромат, она сказала, что с улицы. Сергей запел песню про сердце и вышел на кухню. Здесь он встретился со мной.

И мы стали говорить. О музыке, о кино, о том, как прекрасен Дальний восток и что такое охотится ночью. Но в каждой фразе мелькали вопросы – какого рожна я спрашиваю это, что я хочу выведать у него. Он был скуп, но говорил. Словно хороший друг, который понимая, что мне нравится Катя, одобрил выбор – хороший вкус, отсюда и уважение или недруг. У второго могли быть свои причины – осадить меня. Но я был сильнее. Не физически, а морально. У меня была целая кладовая ощущений, и я мог одеть, примерить на себя столько масок, что ему не снилось. Он мог только менять форму своих зрачков – где надо суживать, а где и расширять. При этом мог растягивать рот или наоборот превращать его в пятачок.

Я не видел, когда ушла Катя. Сразу после этого трепа я вышел на улицу. На мне были белые штаны с шестью карманами и синяя кофта. Два дня я не менял одежды. Не принимал душ. Я чувствовал себя дикарем, вышедшим из леса. Не за такими ли как я охотился мой сосед?

Впервые решил проехать на автобусе. Всегда наблюдал из окна, а тут еду с ними. Равнодушные лица, кое-кто спит и очень трудно разгадать, что скрывается под слоем грима и скучной жизни.

Закончив игру на втором пассажире, первый оказался рабочим на фабрике и любил делать модели самолетов и не любил когда ему мешают, второй же – читал самоучитель по таро и думал о чем-то возвышенном. За пятнадцать минут дороги ни разу не перевернул страницы. То ли он спал, то ли применял свой метод на практике.

Вышел на площади. На памятнике лося, на голове была надета картонная кепка из макдональдса. Кучка детей фотографировались.

– Сегодня будем прогонять все. От начала до конца. Я буду останавливать при необходимости.

Я сказал это в первые мгновения встречи с ними. Они пожали плечами – любимый характерный жест, означающий, что мы, конечно, сделаем, но это не значит, что мы выполняем ваши указания, а потому, что мы можем все. Они были смешны своей показушностью.

И началось… Я впадал в беспамятство. Актеры ходили по сцене с текстом и произносили его почти по слогам. Они не делали того, что мы уже с ними изучили. Они не повторяли мизансцены, которые были хороши. Рисунок был утерян, и они коверкали его, искажая до такой степени импровизации, что было невозможно смотреть. И я крикнул «стоп». Наступила пауза. Мне хотелось, чтобы они сами поняли причину остановки. Тогда будет намного проще. Все равно, что с обвиняемым, если он сам признает свою вину, то и срок меньше и внутреннее самобичевание мягче. Они смотрели на меня и ждали. Тишина оборвалась грубым «может, продолжим, у нас еще другие дела есть». Это была существенная капля в мое терпение.

Я дал сигнал продолжать. Они продолжили с того самого момента, на котором остановились. Стали ходить, говорить по слогам и вести себя как куклы, которых управляет огромный механизм. Они не были живыми. На сцене была самодеятельность. Не было того ощущения любви, которая сильнее проявляется в трудные моменты. И я снова остановил их. Возмущенный глаз не заставил себя долго ждать. Да что вы делаете. Вы, как…Затем последовал шепот, чтобы та терпела и не позволяла. Она сдержалась, а я уже не мог. Я сказал ей, чтобы она закончила начатое – как кто?.. подошел к ней вплотную и проговорил ей «не трусь, вы уже произнесли больше половины, и было бы бестактно недоговаривать». Она смотрела на меня и как много слов я услышал. Ее глаза были большим экраном для меня, и я читал одну за другой странницу. Но вслух она не произнесла ни слова. Я сказал ей спасибо за это красноречие. Она смотрела на меня с удивлением.

Потом репетиция продолжилась, и я их остановил снова.

– Не надо, сказал я, показывать сухие отношения. Вы разве что не знаете что такое любовь. У вас же есть семьи. Вы что не испытывали, когда болеет ребенок, когда приходит повестка в суд или военкомат. Что чувствует мать, когда понимает, что мужчина пошел налево, а сын попал в дурную компанию? Разве это не из вашей жизни. И я не поверю, если вы мне скажите, что вы все это избежали.

Они пожимали плечами. Как будто все, что я говорил, было из другого мира. У них все иначе. Они по-другому любят, горюют и все эти отношения, про которые я им говорил, никогда не испытывали. И тут Сергей попросил меня показать. Его поддержали. Они хотели увидеть все это в моем исполнении.

Я выскочил на сцену и стал показывал им как надо любить. Я не сказал ни единого слова. Я просто ходил по сцене, брал предметы, обыгрывал их, смотрел на актеров, отдавая тепло, прижимаясь к ним. Они, конечно, отстранялись от меня, это было понятно, но они смотрели. Некоторые посмеивались. Серега смотрел на реакцию других, от этого зависело и его мнение. Полный мужчина сказал, что это просто, я его оборвал, почти закрыл рот ладонью, не прикоснувшись только.

Не в словах тут дело, произнес я. Между нами прошла искра, и он заскрипел зубами. Я же попросил слушать меня и не вести себя, как один. Каждый – индивидуален и если он будет уподобляться другому, то он потеряется, как личность. Простые, но очень верные слова. Мне помогают именно простые слова. Некоторые их путают с общими. Они снова смеялись.

Полный говорил, что у них нет ничего, кроме текста. Я поражался. Разве один текст руководит вами. Вы – должны быть выше его. Я решил сыграть весь спектакль без слов. Чтобы она на время забыли, что есть слова, которые им помогают существовать на сцене. Они возразили. Многие отвернулись. В кулуарах во время пятого за сегодняшний бесконечный день перекура они обсуждали меня и еще раз меня. Там я был очень популярен. Но стоило мне войти, как все затихали и разговор шел уже в другой плоскости. Не без издевки. Они специально говорили о режиссерах-неудачниках, с которыми доводилось работать.

Я не говорил с ними. Если и заходил, чтобы сказать помощнику, чтобы актер одел кепку в следующей сцене или выносил бревно. В какой-то момент мне хотелось всех – нагрузить бревнами и заставить танцевать гопак.

Они меня послушались. Спектакль проходил без единого слова. Я им не мешал, думал, пусть попробуют сами. И было тяжело, это чувствовалось. Но я не говорил стоп, они меня спрашивали, а я не отвечал, как зритель, который только улыбается на вопрос актера, но отвечать не решается.

Я пошел в бар. Мне хотелось выпить. Ко мне подошел старик. Меня он выбрал из странных побуждений. Ему нужен был компаньон, который обсудит с ним новости, которые происходят в городе. Оказывается, регулярно в городе умирает три человека, рождается два, авария одна, попадают в больницу около двадцати, а в милицию около пятидесяти человек. И это все проходит мимо меня.

Оказалось, что он актер в прошлом. Ушел после первого года службы театру. На вопрос почему это произошло, сказал, что попал к неудачному режиссеру. Тот гнобил актеров. После второго спектакля он потерял веру в себя. Появилась злость на всех, на весь мир, на главного его создателя, который подсылает таких нехороших людей. Я так и ничего не выпил в баре. Я сказал, извини и пошел в междугородку и позвонил домой. Ответила мама. Она очень удивилась и сказала, что сейчас все на картошке, а у нее опух зуб. Но пока копают картошку, она не сможет никуда уехать. Я хотел помочь ей, привезти всех врачей, но я был слишком далеко от нее. Да и она уже привыкла справляться с трудностями без меня. Я был, по сути, не нужен. Так сын где-то там, что-то делает. Как и жене – есть муж, где-то там, чем-то занимается.

Я пришел домой и лег. Уснул сразу, забыв поужинать. Мне ничего не снилось, разве что туман, снег и облака. Это как профилактика по телевизору.

Профнепригоден, – вот их вердикт. Сухо. Во, черт. А я больше и ничего то и не умею делать. Им конечно про то неизвестно – считают, что у меня руки не с того места растут и голова тоже не на положенном. А мне что делать? Как жить дальше? Ну, разве что критиком быть. Но я слишком мягок для этого. Могу выразить недовольство, восхищение, дать оценку, любую, не щадя, но в какой-то момент во мне шепчет, хватит, ведь они трудились над этим, тебе же это знакомо. В критики надо идти тем, кто не знает, что такое поставить спектакль, не знает, как тяжело работать над ролью. Понимая, они сопереживают, а не оценивают. Во мне много слез, так сказала обо мне сестра, старшая, я чуть что обращаю в слезы – когда грустно, плачу и когда радостно, тоже. И, правда, у меня брызги из глаз – это естественно. Мой сосед по парте в школе сочинил на меня такую эпиграмму:

В животе хранит он соль, чтобы плакать через боль.

В голове рассол соленый…а вот дальше я и не помню…но смысл понятен. Меня уважали, и то, что я слезливый никак не снижало мой авторитет. Взрослые и те говорили, что как хорошо, что ваш мальчик такой эмоциональный. Вот мой – от него и улыбки когда надо не дождешься, а тут – это счастье…

Мне приснилось одно такое лицо, на нем много глаз и несколько ртов, то есть лицо всей труппы. Оно смотрело на меня и говорило одно. Что я не гожусь для этой профессии, что мне нужно уходить в другую стезю. И показывали. Туда, туда. А там конечно крупные города, соблазны и прочее. Но чем больше я думаю о крупных городах, в частности о Москве, где я живу, то все меньше она мне нравится. Вижу чебуречные на каждом шагу, продавцы цветов на Киевской, бесконечные палатки со всякой снедью и сувенирами, нервно-торопливые люди, высокие дома, от которых возникает фобия и конечно шум, загазованность и волнение, что будешь не в первых рядах. Здесь – проще, если ты торговец тетрадками или работаешь на строительстве загородной дачи – музыка из единственной в городе радиостанции, сало и хлеб плюс водка, которая уравнивает всех. Если же ты попал в сферу искусства, то где бы ты не находился, то чувство, что и в столице будет уверенно грызть тебя. Искусство не универсально. Строительство может быть здесь, и ты не будешь грызть асфальт оттого что не участвовал в строительстве новой станции метро, но ты будешь понимать, что здесь ты – нужен. А я здесь пешка, потому что чужой и там, у себя – та же пешка, свой, только вокруг так много своих, что они стоят друг на друге и ожидают своей очереди. Я не дождался и приехал сюда. Еще по одной причине.

В детстве меня спрашивали, кем я хочу быть. Естественно, похожим на отца, отвечал я. Отец у меня был шофером в магазине. Возил фрукты, овощи. Потом ушел. Когда возник вопрос, отца у меня не было. Был отчим, но он работал грузчиком, второй после работал в охране. Кем быть, тут же спросил я, когда закончил школу. Я даже ходил в церковь, чтобы спросить священника. Но тот что-то сказал про дорогу, про выбор, мне показалось это нудной и неприятной беседой. Оттого я наверное и не верю в бога, потому что считаю всех работников этой богодельни скучными ребятами. Им бы задору да песен повеселее. Больше клиентов было бы.

Я много читал. Думал стану писать. Мне нравилось то, что я читал и казалось так просто описывать свои фантазии. Их у меня было много. Сперва я написал об инопланетянах, которые напали на детский лагерь. Я часто ездил в лагерь и там с ребятами, в основном ночью, мы рассказывали истории, всамделишные и не только. Чаще конечно выдумывали. Я был первым среди них. Мое первое произведение под названием «Нашествие на лагерь» я показал маме, она прочитала и сказала, что ей очень понравилось. Потом я давал читать сестрам, одна пробежала глазами, другая, что постарше прочитала и сказала, что я молодец. В принципе я был доволен. Моя судьба складывалась как нельзя лучше. Были те, для кого я мог бы писать. Ведь главное для писателя – читатели. Благодарные конечно. И я их нашел. Но потом стал понимать, что мне хочется что-то еще. Когда я просто пишу, то мне хочется побегать, размяться. И я как-то кисну от одной литературы. Поэтому надо бы найти профессию, чтобы в ней была небольшая доля литературы и…футбола. Ведь на улице я был лучшим вратарем. Тогда я не знал, что для этого мне нужно будет пройти три этапа – от кулинарного техникума до института искусств. В кулинарном меня учили готовить, мыть и терпению к горячему и холодному, почти тому же я учился на режиссера. Почему режиссер. Видимо для меня тогда режиссер казался футболистом, пишущем об НЛО.

Да, были еще промежуточные мысли. Хотелось танцевать, изобрести микробомбы для насекомых, научиться плавать, как пловцы из династии Думбадзе, подружиться с президентом (одна из лучших карьер) и построить лодку-дом.

Не знаю, сбылись ли хотя бы часть моих мыслей, но я по-своему счастлив. Мне бывает так плохо, что меня рвет на тротуаре, но мне хорошо относительно прожитой жизни. Я каждый день плюю, харкаю и кашляю. Чихаю так, что соседи слышат и говорят «будь здоров». Я никогда не отвечаю, все еще думая, что такие слова заслуживают старики. Я всегда опасался перейти из одного возраста в другой. В двадцать пять мне не хотелось верить, что юность позади, я говорил своим подругам, что мне двадцать. В тридцать – брил бороду каждый день, чтобы она не успела отрасти на лишний миллиметр. Мне не хотелось, чтобы появившаяся складка была видна, поэтому причесывался на расстоянии, чтобы видеть только образ и гладкие щеки.

И вот я иду по улице Победы, смотрю на странные лица и думаю о том, чтобы сказать всем «до новых встреч». Эти мысли мною обуревали всю ночь. Я словно не спал, а устроил приемные часы, когда ко мне приходил то один, то другой актер. Они говорили очень много. По их речам можно написать неплохой монолог для спектакля или отпевания, но тогда я был неволен. Спящий человек не может ничего. Он затворник. У него связаны руки и зашит рот. Он говорит то, что диктует подсознание. А оно уже давно испугалось и мечтает смазать лыжи. И только я, когда не сплю, могу сказать нет. Нет. Но сейчас очень трудно. Слишком длинная была ночь, и каждый актер вбивал свои ржавые гвозди истины в мою уставшую голову.

Дома – искусственные, люди – неживые, я – вымышленный. Я шел, как по погосту. Этот город должен был умереть для меня сегодня. Есть одно правило, которое меня преследует всю жизнь. Побывав в каком-нибудь городе, я больше туда ни ногой. Это не значит, что я ему навредил, не всегда я приезжал с постановкой, иногда просто отдохнуть. Просто была традиция, в этом была моя особенность – приезжая город рождался, уезжая, он для меня умирал. И я хоронил его в своих мыслях. Отсюда мое нежелание часто вспоминать о том, что было. Это все равно, что раскапывать могилы, а это нехорошо.

В театре директора не было. Я решил ее подождать. Секретари сказала что-то неопределенное. Возможно, ее сегодня не будет. Я не унывал. Время репетиции началось. Пришел помощник, спросил, начинаем ли мы. Я ответил, хорошо, я сейчас. Проведу последнюю репетицию и на колеса.

У актеров были вопросы. Казалось, что сон не закончился. Он продолжался. Они спрашивали о вчерашней репетиции. С ними что-то произошло. Они почувствовали себя как-то по-особенному. Многие говорили о том, что они стали слышать свое тело. Вчера они это до конца не осознали. Была злость, неуверенность и все потому, что давно не делали ничего подобного. А тут – стресс холодная вода, крик. Словно выход из депрессии, из каменного состояния. Словно они растаяли и стали более мягче. Гибче.

Что говорить, мне было приятно это слышать. Но даже это не могло меня отговорить от принятого решения. Мне настолько опротивела труппа. Да, все, даже те, кто ко мне хорошо относился. Я понимал, что они все варятся в одной кастрюле и все равно пропитаются, сами того не желая, всей этой актерской, в нехорошем понимании этого слова, массой.

Но я решил пойти на компромисс. Да, иногда это нужно сделать. Оставалось несколько дней до премьеры, и я решил выпустить то, что есть. Поверьте, это был не полуфабрикат, как считали многие (пусть они сейчас распинались и пели дифирамбы), это был качественный продукт. Я так считал и пусть только кто-нибудь посмеет сказать иначе. Что я с ним сделаю? Лучше об этом не думать.

В перерыве ко мне подошел монтировщик – самый маленький, худой и длинноволосый. Он стал меня учить. Я смотрел на него, усталый и обезвоженный (мне перестали носить чай или кофе), а он говорил, словно был не юнец, которому от силы четвертак, а старец, приближающий к себя Олимпу жизни.

Тебя разве не учили? Нужно доступнее объяснять им задачу. Я могу рассказать, как это делается. Я видел большое количество репетиций и мне кажется, что сам смогу поставить спектакль. Не такой серьезный, как например во МХАТе, но такой, как у тебя легко. Ты что обиделся?

Я его послал. Да, далеко. Мне хотелось его еще пнуть вдовеску. Слишком много он на себя брал. Он покрутил у виска, потом пытался выбить у меня прощение, сейчас мне уже хотелось плюнуть в него. Еще немного я буду думать об убийстве. Это касается не только монтировочной части.

После перерыва мы прогоняли спектакль. Со словами. Я решил ничего не комментировать. Актеры сегодня были послушными и выполняли все как надо. Мне казалось, что в театре есть мои невидимые помощники, работающие два через два. Два дня очень плохо, другие два дня – один день плохо, другой хорошо. Какая-то работа без меня происходит. Но с ними я не знаком или знаком, но если бы я знал, кто это, то мне было бы проще координировать весь процесс, за какие ниточки тянуть. А тут механизм двигается самостоятельно, я лишь удерживаю весь каркас. Иногда помощник филонит и вся эта громозека валится на меня. Я часто думаю, не может ли она меня похоронить в себе.

Умираю снова. Я прошептал в выключенный микрофон «репетиция окончена, всем спасибо», но был услышан. Все разошлись. Мне дурно. Что на этот раз? – так бы спросил друг в ответ на мои причитания. Болит вот тут, где обычно карман и платочек, где вешает бутоньерку жених, где иногда так сжимает от любви или от ненависти, не от равнодушия только.

Если болит в этой области, то я говорю «сердце». У меня болит живот, мышца, он весь напрягся. Помогают дыхательные упражнения, раз-два. Только не здесь. Надо выйти из театра, на воздух. Где-нибудь в парке повторить. Я вышел, не замечая ничего. Парк, вот он в двадцати метрах. Дошел, дышу, болит. Пошел дождь, мелкий, едва заметный. Его особо не чувствуешь, только одежда намокает моментально. Медленно побрел домой. Не для того, чтобы поесть. От театра. Подальше. С удовольствием поставил бы палатку и провел эту ночь на озере. А потом и другую. И последующие. Потом спектакль. И все. Конец.

Они сегодня кушали арбуз. Сергей, Маша и еще кто-то. Неужто это была она? Ну и пусть. Разрезали на две половины, кушали первую и смеялись по причине того, что могут лопнуть. Не угостили. Всех угостили, но не меня. Уже темно. Хруст прекратился, как и смех.

Помнится, как воровали арбузы с друзьями. Столько пережили, а оказывается, что сторож специально на ночь в определенное место кладет несколько арбузов, чтобы не лазили, не топтали. А мы не знали, и мой хороший друг получил соль, я у меня так сердце билось, что казалось, я взорвусь. Так стучало, я сам весь стучал и дрожал. Прямо как сейчас. Стучит, оттого и болит.

Болит… так нужно взять горох и сыпать его – где-то я слышал про это, должно отвлечь и успокоить. Гороха нет. Все шкафы перерыл. Просыпал сахар, и макароны посыпались на пол…так красиво. А что если взять что-то похожее на горох? Болты, гайки…кладовка. Странная квартира – кладовка в туалете. Скрипят половицы, дверь тоже не унимается, с трудом отодвигается фанера…вот они…надеюсь, подойдут.

Куда сыпать? В ванной. Они стучат. Буду молчать. Мне нужно успокоиться. Им то что? Просят, чтоб я подал сигнал, что со мной все в порядке. Боятся, репейники.

Стучу, чтобы они отстали. Можно лечь в ванную и уснуть…Нет, сижу. В груди переворот, поэтому принять горизонтальную позицию страшно. А вдруг. Сегодня точно спать не лягу, чтобы не было чего.

Надо же не помогает ничего. Таблетки не помогут, это я точно знаю. Никогда в них не верил. Всегда прятал под подушку или выкидывал. Они мне не помогают. Пусть они другим помогают, а мне не надо. Я сам. Человек должен сам себя лечить. Так я раньше думал, так и сейчас…все труднее. По юности малины с чаем выпьешь, хорошо. А сейчас эта ванная терапия понадобилась.

Умираю…у-ми-ра-ю-ю. Но сердце бешено колотится, оно, словно подсказывает мне, что я жив, что мне еще предстоит жить…Я же, как чеховский дядя Ваня, который думая о том, что еще впереди двадцать лет жизни, не знает, чем он будет заниматься. Вот и я тоже не знаю-ю.

Ставить еще один спектакль. Не выдержу. Быть шофером, как мой отец. Попаду в аварию через год. Буду собирать мебель. Финал очевиден.

Выхожу из ванной. Мои соседи стоят. Спрашивают, что случилось. Я молчу, пожимаю плечами. Пусть думают, что у меня… да мне насрать, что они думают.

Прохожу мимо, почти сквозь них. Как привидение, как дух, который уже вышел из тела и если верить философии вечной жизни, ищет то, во что ему лучше всего вселиться. Я приметил отличный памятник лосю. Лепили явно с уже убитого животного.

Репетиции заканчиваются. Я сижу в углу и им даже не нужно подавать сигнал – они сами по себе. Все в порядке. Выполняют не то, чтобы очень хорошо, посредственно – самая точная оценка для них, но стараются. Чем меньше с ними споришь, тем больше они делают. Пусть это плохо, скверно, никуда не годится, но зато сердце больше не беспокоит и музыка, которую я сделал лейтмотивом спектакля – набор нот, сочиненных одним моим другом – музыкантом и бездельником, меня успокаивает.

Я почувствовал себя счастливым. Сегодня было хорошо. Странно это после того, как несколько дней кроме как тяжелого груза не испытывал. Был на берегу, там, где этот старинный мост. Влюбленные наклонялись над водой, старики, они же рыбаки верили в хороший клев. Трое в семейках прыгали в воду. Было прохладно, но это им не мешало входить в воду и орать «вытягивайте». Когда все трое оказались в воде, вытягивать было некому, они, ругаясь, плыли, успевая при этом давать подзатыльники.

Собака лаяла так громко. Наверняка ей казалось, что она единственная на улице. Но тут же супротив этим мыслям, прошли два матроса. Они остановились около дерева и проделали то, что обычно делает у дерева та самая собачка и другие собачки всего мира.

Я даже начал зевать, а это верный показатель того, что я успокоился.

Мне приснился сон. Мы были в Нью-Йорке. С родителями, точнее я и мама. Я – был маленький. Мне лет десять. Ходим по городу с небоскребами и озираемся. К нам подходит торговец сувенирами. Мама покупает у него ключ. Говорит, что ключ у нее от дома погнулся, нужен новый. И покупает такой маленький, с зеленым брелком – одуванчиком. Мы идем дальше. Заходим в ресторан. Но я не хочу есть. Говорю маме, что мне бы в туалет. Меня отводит человек в черном костюме. Я захожу в туалет и не могу найти писсуар. Вокруг диваны, столы с играми, все, но нет самого главного. Наконец, вижу. Но тот высокий, я слишком маленький, не могу до него дотянуться. Тогда я двигаю стол, ставлю на него стул и делаю пи-пи с такой высоты. Выхожу, мама сидит с каким-то мужчиной. Они поедают большую рыбу. Я говорю, что не люблю рыбу, но мама меня не слышит. Я повторяю, но мама так увлечена разговором, что мой голос пропадает. Потом, понимаю, что это не моя мама – это женщина просто очень похожа на нее. Я ищу глазами и нахожу маму в конце зала, за круглым столиком около окна. Я бегу к ней и просыпаюсь. Я так торопился, но утренний ловкий кошачий луч разбудил меня. Мне снилась Америка. Странно, мы-то там никогда не были. И главное то, что мне было жалко того, что тогда я был маленьким. Если бы я был постарше, то пошел бы по интересными местам, а не слонялся по туалетам в ресторанах. – Ну, не помню, мама ничего, кроме… Ну как же? – сказала бы она.

У меня нога болит, пожаловалась женщина с химкой. Я сказал, чтобы она продолжала, а на это недомогание я постараюсь не обращать внимание. Она пыталась возразить, я сказал, чтобы продолжали. Это же ясно – один человек выпадает, прощай дисциплина. Не все это понимали. Пару дней назад отпрашивались Лена-Миша, парочка, который играют вместе, всегда, их нельзя ставить в разные составы, иначе конфликт в семье. Я же конечно сделал по своему, как мне лучше. Был скандал. Они подходили ко мне по очереди и требовали их не разлучать. Не просили по-доброму, а требовали. Блин, с виноградом. Все, конечно, осталось, по-моему. Ни на меня косились теперь каждый день. Из разных углов – когда жена на сцене, муж из зрительного зала и наоборот. Я повышал голос, но мое сердце диктовало – не волноваться. И теперь – королева Виктория с ногой. Вчера у нее – заворот кишок, сегодня – нога. Завтра будет что-нибудь из области гомеопатии.

Мы продолжили. «Горе» как такового я не испытывал и то древнее чувство – катарсис трудно отыскать в этой игре. Они действительно играли в слова, найдя для себя ровную нотку. Это было не страдание вселенское, а скорее – камерное, в размерах маленькой комнаты. И они не старались, они просто разговаривали, иногда плакали, действие текло от радости к печальным известиям и неожиданно закончилось. Затемнение поставило точку в репетиции. Я кивнул головой, скрестил руки и поднялся наверх кабинет, пропахший запахом кофе и убитыми нервными клетками.

На лестнице столкнулся с главой. Директор сказала, что нам нужно поговорить. Я вошел в кабинет. Награды, вымпелы, достижения. В ее глазах было недовольство мной. Оказалось не только в глазах. Она говорила о том, что я не могу найти общий язык с актерами. Я не понимал, почему она мне это говорит. Вчера была прекрасная репетиция, да и сегодня тоже. В чем дело? Дело в том, что вчера, как только я покинул стены театра, они тут же ринулись к начальству и стали меня линчевать. Да так, что у той глаза полезли на лоб. Она было хотела их успокоить, но они были так решительны в своем выступлении, что ни перед чем бы не остановились. Они были готовы свергнуть и ее, и всех приближенных. Ситуация напоминала свержение династии Романовых. И она испугалась. По-человечески. И попросила меня уехать. Вот так. Обещала заплатить половину суммы, больше не смела, так как работа не была закончена, уже заказала администратору купить мне билет на ближайший самолет, и была сама готова повезти меня в аэропорт.

Я молчал. Я же этого хотел. Соглашайся, – кричало во мне. Тебя смущает половина суммы? Нет, меня не смущают деньги. Не в этом дело. Я должен закончить спектакль. Так я ей и сказал, что не уеду, пока не доведу дело до конца. И чтобы она не боялась. Я буду сам бороться с ними и если надо то костьми лягу. Она немного успокоилась, что я беру все на себя. Она еще раз попыталась меня уговорить, но понимая, что это бесполезно прекратила на полпути. Тем более, времени до премьеры оставалось очень мало. Считанные дни и спектакль пройдет. Я, по ее словам, уеду и все забудут друг о друге, по своему будут играть спектакль, убивая мою режиссуру.

Я вышел на улицу. Светило солнце и компания ребят активно чинили мотоцикл в трех метрах от крыльца. Они смотрели на человека, который только что вышел из театра, схватился за сердца и немного присел. Они с опаской смотрели на меня и думали, что это какой-то трюк. Выходит человек из театра и делает вид, что ему плохо. Обязательно, делает вид. Он же из театра выходит.

Мне действительно немного стало плохо. Опять прихватило сердце и пусть перед начальством вел себя молодцом, внутри все сжималось и заполнялось едкой горечью. И вот я вышел из каменного здания, а молодеешь смотрит на меня и, по их мнению, дешевый трюк. Тогда я подумал – так и окочуриться не долго. Поэтому, для того, чтобы поверили, надо хотя бы к парку отползти.

Все обошлось. Я пошел домой, выпил чай с баранками – не знаю чьи, лежали на столе, я и воспользовался. В этот вечер я ходил на каток. Мне казалось, что смена погоды (там была зима) поможет мне. Приятный морозный воздух. Спортивный центр «Дружба» – единственный в городе имеет в своем распоряжении огромнейший ассортимент услуг. От бассейна до снежной горы, с которой можно кататься на лыжах. Я предпочитаю коньки. Это меня успокаивает что ли. Я катился и столкнулся с Катей. Она была с подругой. Как странно, тогда подумал я. Она бывает там, где я. По следам моего состояния. Это и подтверждает, что мы с ней очень похожи. Наверняка, сегодня она на обед жевала баранки. Или…не она ли их оставила на кухне, заведомо зная, что я их буду употреблять. И мы заговорили, подруга как-то незаметно исчезла, потом пошли домой, зашли в пиццерию и пробыли там до закрытия. Я не помню о чем я с ней говорил – слова как-то сами по себе существовали, а наши глаза при этом тоже не скучали – встречались, сливаясь в одно целое, и совершали головокружительные прыжки и падения. Потом я проводил ее домой и традиционно уснул на скамейке. Она меня обняла и сказала, что они не правы, что так говорят. На вопрос, кто говорит и что же она слышала, она махнула рукой и забежала в подъезд. Я остался на скамейке, но уснул не сразу.

Мне снилась Америка. Не это ли ответ на мой вопрос – что дальше. Эта заморская страна. Вот только чем я буду там заниматься? Год на осмотр достопримечательностей, полгода на быт. Что дальше – еще новое место. А может быть это моя сущность. Перемещаться с места на место. Тем более стран и континентов хватит не на одну жизнь. Мне нравилось мечтать о том, что не будет никогда. Это я знал наверняка, но когда думал, то по-настоящему верил в это, что я действительно это сделаю, но вся моя спесь спадала после понимания того, что нужно будет сделать для этого. И то, что от себя и проблем не уйдешь. Они вместе с тобой перемахнут через океан и окажутся рядом с двумя чемоданами нажитого барахла.

Сегодня я не был в театре. Не думаю, что это кто-нибудь заметил. Я вышел за польскими яблоками в магазин. Долго ходил по нему, всматриваясь в лица покупателей. Полный мужчина в олимпийке нюхал хлеб и воротил нос от одного к другому. Женщина в ярко зеленом костюме выбирала молоко, смотрев срок годности, снимая очки, протирая и возвращая на место. Магазин был испещрен странными персонажами. Они роняли рыбные консервы, подкидывали апельсины и взвешивали на весах водку. Пробовали колбасу, при этом очень долго ковырялись в зубах, улыбаясь, показывая неполный ряд зубов. Они были удивительны, как в первые дни моего пребывания здесь. И причина тоже понятна. Вся та фантазия и усилие, которое каждый день выливается на сцене теперь было а магазине. Он стал сценической площадкой, а люди, сами того не подозревая актерами моего спектакля.

Мне казалось, что они повсюду. В прохожих. Даже в коляске, которую катит подозрительно знакомая девушка. Все они искоса смотрят на меня. Я начинаю запинаться.

Еще вчера я принял как должное – то, что все актеры на меня ополчились. Я подумал, ну и пусть. Мне с ними детей не крестить. А подсознание само по себе диктовало и накапливало все то нехорошее. И сегодня я это почувствовал снова. Как-то по-другому. Весь город понимал, кто я и что я из себя представляю.

Я смело прошел мимо театра, кажется, в окне заметил секретаршу, размешивающая сахар в чашке чая, в мыслях о своей несчастной любви (она одна воспитывала сына, в этом году мальчуган пошел в первый класс), увидел глиняный сосуд в виде коряги и подумал, что цветы в такой коряге, даже самые красивые и дорогие будут выглядеть утопично. Около входа в театр стояло два велосипеда и дворник, с которым я все никак не мог познакомиться мел улицу, напевая что-то из криминального фильма.

Сказав мысленно «адью» сегодняшней репетиции, я пошел по незнакомой улице, точнее по ней я всегда ходил в театр, но сегодня она была мне незнакома – я был в другом состоянии, независимом. Сегодня я стал туристом, который случайно попал в этот город, чему он рад и удивлен, что здесь так…мило. Дома под черепицей – удивительные и непохожие друг на друга. Голуби – беспечные, как дети. А дети редкие, но очень довольные, что их слышно в этом городе. Каждая просьба будет услышана (в отличие от гула больших городов, где просьбы проглатывает шум машин).

Но через час я руководил. Я не был в здании, и руководил по телефону. Причина была простая – отравился местными бахчевыми культурами. Об этом я сказал, как раз минуя рынок, рассматривая красивую полосатую ягоду. Сегодня должен быть прогон всего спектакля, завтра еще, потом сдача и финита. Долгожданная финита. Помощник Толя понял и положил трубку. Конечно, получить такую возможность – поруководить труппой единомышленников, сущая удача.

Мне же хотелось пропасть. Затесаться где-нибудь в городе на весь день, чтобы ни единая душа меня не увидела. Но так наверное бывает всегда – чего больше всего боишься, то и происходит.

Но спектакль разрастался. Велосипедисты гоняли по главной улице, подбрасывая цветы, женщина в халате вышла за газетой, при этом она вспомнила, что забыла деньги и пока бежала назад, потеряла тапочек. Она его искала, словно он был живой. Ждала и звала. Мужчина с ногами колесом кормил бабушку французской булкой. Вероятно это была его мама. Птица взлетали в воздух большими полчищами. Из грузовика, из кузова торчали женские ноги… так.

Я пошел в баню. Я подумал, что смогу смыть с себя этот слой грязи, этот слой. Думал, что смогу отмыться. Душ – это не то. Баня на Чапаева. Артисты были там. Репетиция получилась очень короткой, как я понял. Они решили совершить омовение. И мы встретились. Голые. Я и они. Режиссер и его труппа в бане. Невероятная ситуация, достойная пера сценариста.

Мы не разговаривали. Они продолжали демонстрировать свою походку, говорили о том, что спектакль получился и хотели бы выпить по этому поводу. Я в очередной раз отказался. Они в очередной раз затаили обиду. И выместили ее в парной. Добавили пару, хотя я сказал «хватит». Но в этом гуле голосов, смеха моя просьба потерялась. И что странно мы всегда оказывались в одном месте. У душевых кабин, на скамейках и в парной. Мы перемещались по этому заведению, как гусеницу, отнюдь не по моему желанию.

И тут они добавили пару. Я не терплю жару. Мне сразу становится плохо. Еще в детстве отец меня повел в баню. Я помню эту парную – голых мужиков – выпячивающие животы и дачные панамки. Все сидят и говорят о политике. Преимущественно. Пьют водку, а женщина, которая пропускала, нанизывала на гвоздь билеты – полная и неопределенного возраста тетя Вера, иногда пила с ними, но не так, а скорее для понимания. И оно было. Я всегда сторонился таких компаний. Мне казалось, что они – нехорошие, пьют, на них ругаются жены, дома плачут дети, как я и не понимал, почему в бане пьют. Здесь же моются. Это же баня. Зачем же надо пить водку? Не совсем удобно. С оглядкой. И вот как-то раз мы с отцом пошли в баню. Была суббота. Отец встретил знакомого, слово за слово и он про меня забыл. Я мылся, ходил под душ и когда был чист, стал искать отца. Его нигде не было. Было еще конечно одно место, где я не смотрел – маленькая деревянная дверца, куда быстро забегали и выбегали красные дяди. И столько пара оттуда. Чистилище прямо. Ну, я и зашел. Сперва я ничего не смог увидеть, было слишком жарко. Я зажмурил глаза, закрыл лицо руками и хотел было выйти, но не вышло. Навстречу попался полный живот и чтобы его обойти, нужно было подняться на ступеньку выше. А тут кто-то поддал пар, я и вскочил. А там температура. Я вниз. Испугался. Вдруг слышу голос отца – сынок, давай к нам. А он сидит наверху, на самой жаркой полке. Я, говорю, пошли домой, а он не робей и говорит своим друзьям, это мой сын, мужик. А дружок его добавил уже мне – залезай, не будь девчонкой. Я и залез. Ну и через минуту мне плохо стало. Холодной водой обливали. Перед глазами калейдоскоп. Потом долго не мог отца простить. А в баню ходил только в душевое отделение и в деревне последним, когда весь пар выходит. А сегодня пошел, но в парную буквально заглянул. И попал в похожую ситуацию. Тоже подпрыгнул, а они снова пару, я зажмурился и закрыл лицо руками. Они смеются и говорят, не только мне, как бы всем, кто настоящий мужчина. Тут я вышел. Мне было насрать на их мнение. Не хочу играть в эти игры. Если я и умру, то не при таких обстоятельствах. Я это точно знал.

Когда я пришел домой, то получил записку. Катя писала, что уехала на несколько дней в Москву. По каким-то делам. Странно, она там, где я живу. Ужасно то, что, когда она приедет, меня уже не будет. Даже не позвонила. Но, наверное, понимала, что у меня жена, долго наши отношения продолжать не могут и все, что было – это лишь то, что придумали двое в тяжелый момент жизни. Они помогли друг другу не завять, а теперь, когда все хорошо, можно и подумать о своей жизни.

Меня немного колотило, но я уже стал привыкать к этой местной бацилле, которая поселилась во мне и не дает покоя долгое время. Я вспоминал, когда же она во мне поселилась, и почему я позволил ей развиться с первых дней. Сходил бы с первых дней на каток или познакомился с девушкой, не важно, была бы это Катя или кто другой, главное – то, что я бы не был сейчас комком нервов, у меня не было бы паранойи и разговора с директором о просьбе артистов. Но я проживаю свою жизнь и поступить так, как поступил бы другой режиссер, который привык с первых дней перчить свою транзитную жизнь увеселительными экскурсиями в мир похоти и разными типами дурмана.

Когда-то это был показатель для меня. Режиссер, у которого слава и деньги перемежаются с множеством женщин и алкоголем. Это нормально, казалось мне и я тренировался в умении пить. Но все равно для меня существовал лимит. В последнее время я пью, но при этом не занимаю у города денег. Я пью на свои или на случайные. Но не на чужие.

Потом я понял, что жить по эталону трудно. Нельзя слыть тем, кем не являешься. Понял, может быть поздно.

Опять сердце сдавило…Ничего, еще немного…совсем чуть-чуть. Нужно подождать. Терпения у меня хватит.

Утром я вскочил, как подкошенный. Запах гари. На этот раз горело не у меня. А у Сергея. Его сардельки, коими он только и питался, дымили. Шел ужасный запах, кухня была заполнена дымом, и первым выскочил все же я, потом Маша и последним, не понимая, что происходит сам виновник. Я успел к тому времени потушить пожар, открыть окно, успокоить Машу и обратить внимание, что я в трусах и обернуть вокруг себя полотенце, которое сушилось недалеко и впитало в себя немного соевого мяса.

Я усмехнулся. Я был равнодушен к ним. Вероятно, влияло ощущение того, что скоро все закончится, и они для меня теряли интерес. Либо были интересны только на сцене. А сейчас они напуганы, уязвимы, я их видел вчера в бане – они далеко не совершены.

Когда я пришел театр, то услышал какой-то странный шорох. Было ощущение, что у всех разом заболело горло и они не могли говорить, разве что шептать. Пш.. пш.. пшшшш. И так постоянно. Мне даже показалось, что в ухо залетела мушка, не дающая мне покоя. Странная и напряженная обстановка. Потом я все понял. Они заметили. Что я не приходил.

Директор сказала, что не будет платить мне. Какая она смешная нужны мне ее бумажки, мне сейчас ничего не надо. Да, хочется зайти сегодня в «Лакомку», но я потерплю.

Репетиция продолжилась. Мое присутствие было не нужным, но я сидел. Мне так хотелось кофе, но его не несли. Я остановил репетицию, поднялся в дирекцию и высказал все завлиту – то, что мне нужно кофе, чтобы оно было сварено, одна ложка сахара и нельзя забывать об этом. Женщина со светлыми волосами, исполняющая должность завлита только на бумаге что-то высказала о том, что это не ее обязанность, и до этого она носила, так как было некому и еще про трудные времена, и про дефицит кофе в магазинах, все тише, замолкая с каждой новой версией и, наконец, согласилась, что не права и я еще не успев дойти до своего места в зале, как кофе стоял на столике, рядом лежала трюфельная конфета.

Репетиция продолжилась, и я смотрел, как мое «Горе» воплощалось на сцене. Оставалось немного. Я должен был что-то сделать. Я подождал пока финальные слова прозвучат, дым-машина с красным фильтром окутает тела, обозначив пожар, и актеры выйдут на поклон. Вместо аплодисментов, я попросил выйти реквизит и попросил веник. Парень лет девятнадцати посмотрел на меня с таким удивлением, словно не знал что это такое. Я повторил, что мне нужен обычный банный веник. Через минуту нужный реквизит был найден. Теперь предстояло самое трудное. Я поднялся на сцену и попросил актера, играющего отца, обнажить спину. Он нехотя подошел ко мне и спросил – а это обязательно. На что я сам поднял ему рубашку и шлепнул с такой силой, что он вскрикнул и отбежал с неприличными словами. Я еще раз вызвал реквизит и попросил парня принести такое количество веников, сколько актеров на сцене. Тот снова с непониманием уставился на меня, но и эта просьба была выполнена. Перед тем как поставить задачу, я сказал, что вчера была не настоящая баня. Истинная парилка – здесь и я хочу, чтобы вы мне ее продемонстрировали. Актеры сперва не хотели делать этого, но понимая, что моя упрямость (я слышал среди их разговоров упоминание осла) не позволит им уйти. Они выполнили. Я спустился в зрительный зал и требовал от них большего вклада в этот процесс. Сперва они колотили мягко, словно жалели друг друга, но мои олимпийские окрики «еще, сильнее» вызвали у них такую агрессию, что «баня» получилась самая лучшая. Я позволил им отдохнуть десять минут, чтобы снова пройти весь спектакль. Они мне не возражали.

Дома я ничего не мог есть. Я смотрел в окно. Недавно стемнело, и я видел как покрашенные в темные акварельные цвета люди спешат домой или из дома. Я смахивал пыль со стола, который стал для меня обзорным пунктом за эти дни. Я не работал за ним, не сочинял, не писал письма, я садился на него и смотрел сквозь стекло на этот город-загадку. Не надо мне было ее разгадывать. Остался бы он для меня простым белым пятном и все. Нет, я пустился во все тяжкие и стал путать этот клубок. Теперь поплатился. Чем? Сердцем, у меня болела нога. Желудок перестал переваривать то, что я ел. Трехдневный запас пищи портился во мне. Подумал о завещании. Кому-то покажется это смешным, но мне не было смешно. Организм был готов подумать об этом. Раньше мне всегда казалось странным, что человек умирает, и оставляет завещание не зависимо умрет он дряхлым старцем или молодым человеком. Теперь понимаю – он чувствует приближение. Сказать, что я чувствую приближение, не сказать ничего. Я знаю… Итак, на первых порах…у меня нет имущества, разве что мозг. Но нет, глядя в это окно я начинаю понимать, что мне дорого.

Я оставляю…

Я завещаю розовый закат над черепичной крышей – женщине напротив. Она не может его увидеть, так как живет напротив.

И все… у меня больше ничего нет. Все остальное я не могу считать – мои шмотки, часть квартиры, мои записи и мои книги, это все должно сгореть. Я не хочу, чтобы их перебирали другие люди, вчитывались, чтобы смотря на мои фотографии, мама плакала. Нет, чем меньше памяти останется после меня, тем оно лучше.

Кажется, что это я зря. Но подсознание пишет эти слова и если бы был человек, которому я мог поделиться, то он все бы услышал и не знаю, какая реакция была у него. Не думаю, что положительная. Хотя для одного, что положительно, не всегда есть положительно для другого.

Они все же меня довели. Позвонили на сотовый и сказали чужим голосом, что им нужен Иуда. Я ответил, что его нет дома, но если ему нужно что передать, я передам. Они сказали (измененным голосом), что пусть он повесится на дереве, которое под номером тысяча восемьсот семьдесят первое. Я бросил трубку.

Хочу заняться боксом. Несколько раз в день колотил сегодня невидимую грушу. Немного помогает. Но сейчас как-то лень. Мне кажется, что меня нокаутировала невидимая перчатка.

Все, хочу спать…

Эту ночь я решил провести нормально. Ну, почти. Я лег в одиннадцать, укрылся одеялом. Лег рано, надеясь на то, что скорее наступит утро, быстрее пройдет день, подобная ночь, а потом еще один день и еще… Когда спишь проще. Во сне происходят метаморфозы – от реальных перевоплощений до выдуманных, от того, что было с новыми инсинуациями до того, что никогда не случится, как бы ты этого не хотел.

До этого я не спал и мне казалось, что таким образом устраиваю протест всему обществу, моему антиподу, который напротив хочет прогнуться под то, что его заставляют делать. У каждого он имеется, но иногда ему хочется взять верх, и мне думалось, что именно тогда, когда я сплю он становится главнокомандующим. Поэтому я бдил.

Сейчас лежу, зажмурил глаза и для того, чтобы не слышать посторонних звуков, укрылся с головой одеялом. Как в детстве, слышишь столько посторонних звуков – и кажется, что кто-то ходит по кухне, вот он уже в прихожей, и все ближе и ближе двигается к тебе. И чтобы он тебя не тронул, остается одно – лежать и не двигаться. И даже не дышать. Только сердце выдает и немного грудь поднимается от дыхания. Но в конец не выдерживаешь и резко, проговаривая что-то громкое, тем самым заглушая топот, идешь и включаешь свет. Читаешь, смотришь телевизор, или смотришь в окно. Последнее страшно – всегда кажется, что сейчас кто-нибудь появится в окне. Здесь в окне – огни, фонарь на пятого этажа и самый свет на втором.

1871. Звучит как год…сто сорок лет назад. Жили другие люди. На этом месте, где я лежу не было дома. Вероятно был какой-то деревянный барак. Там жила бедная семья. Отец – рыбак, мать – прачка, сын – мечтал работать в театре. Он еще не знал кем он будет. О просто хотел связать жизнь с театром. Как это сделать он тоже не знал. Только каждую ночь, когда он засыпал, он видел сон, что он стоит на сцене, а вокруг него много огоньков. Дурак. Такой же как и я впрочем. Прятал под подушкой хлеб и во вне воровал картошку у соседей. Умница.

Что чувствует человек за сорок восемь часов до ухода в иной мир? Немного радость. Никто не будет беспокоить вопросами – как у тебя дела, успехи в карьере. Не надо будет никому ничего доказывать. Ты просто уходишь, прикрыв дверь, оставляя всех в легком недоумении, которое сменится через некоторое время ужимками. Какой он смешной, решил сдохнуть в день рождения президента. Вот, умора, ему приспичило уйти в тот самый момент, когда так нужна рабсила для переезда. И прочее, и прочее. Люди будут расценивать это сперва как горе, а потом спустя совсем немного времени, как предательство. И ничего с этим не поделаешь. Они будут кричать «это не честно», подразумевая не то, что мне было больно уходить и как я сейчас там – буду мерзнуть в земле, а то, что каково сейчас им – чистой воды эгоизм. Пока я еще говорю и могу сказать многое, я пойду и…открываю глаза и вижу над собой пушистое создание. Брысь. Вернулся. Сколько я его не видел? Неделю или две? Пришел, чтобы занять мое место. Рановато. Дай мне еще срок, а пока пшел вон.

Кот спрыгнул с кровати, лениво пошел восвояси, остановился около самого выхода, медленно повернулся – как по-человечески он посмотрел, с ненавистью и отвращением. Его густая шерстка задвигалась, и где-то в боку дернулось – кот нервничал. Я бросил «брысь», тем самым поторопив его.

Я вышел из комнаты и не узнал остальную часть квартиры. Прихожая была в кошмарном состоянии – висевшая ранее одежда, в том числе и моя, лежала на полу. Моих ботинок не было на месте. Ковер был свернут и на зеркале висели фотографии – мои из института, из той жизни, беззаботной и настолько забытой, что, кажется, не я стою рядом с моими друзьями на фоне водопада, многочисленных кухонь и кислотных стен ночных клубов. Это мой брат? Мой сосед? Мой знакомый, с которым больше никогда не увидимся. Как они могли попасть сюда, на это зеркало. Что вчера происходило? Что за саботаж?

Я бросился в комнату, резко швырнул Сергея на пол, тот прокричал «нет». Я не дал ему подняться, прижал его ногой и воскликнул «откуда». Он засмеялся. То же самое он делал и в моем спектакле – когда его бил сосед, то он сперва закрывался, наступала истерика, и было неясно, то ли он плачет, то ли смеется, и, дав возможность зрителю посомневаться, он открывается, и мы видим его чудовищный оскал. Сейчас он не прятался – сейчас я видел все.

– Что это? – кричал я, не давая ему опомниться. Он не поднимался с пола. Наконец, мое терпение лопнуло, и я его приподнял. В тот самый момент он вырвался, отряхнулся, как от чего-то очень грязного и проорал «да пошел ты». Потом я услышал целый монолог. Хороший финал пьесы, когда главный герой узнает про себя истину, хотя перед этим ему боялись сказать, либо ждали удобного момента. Он мне сказал про то, что меня никто не уважает. Что постановка – дерьмо, да и все, что было связано со мной имеет подобное определение. Я его слушал. Мне не было трудно это слушать. Я был готов к этому. Из его слов я понял, что они хотели сделать меня своим, приобщить к культуре города, но разуверившись во мне, перестали это делать. Они даже хотели принять меня таким, какой я есть, но это было очень сложно. Я не давал им возможности высказаться на репетиции, все время затыкая им рот своими фантазиями. Они хотели договориться на свежем воздухе, ждали его около театра, но я по их мнению сбежал, как последний трус. И ему, который всего месяц в этом городе, подружившийся за это время с самыми интересными и полезными людьми было странно, что я, как человек из одной вроде бы сферы имеет противоположную точку зрения. На вопрос, откуда взялись мои фотографии…он улыбнулся и сказал, что в интернете, в «моем мире» выложены эти фото, оставалось только распечатать. Для чего они это сделали? Чтобы я увидел себя? Или они не верили, что я мог быть таким и тем самым ткнули меня в бытовавшую меня реальность.

Я вышел. Сегодня в семь генеральная. Завтра сдача. Воздух тугой. Его невозможно вдыхать. Делаю это через раз. Иначе дрянь какая-то попадает в горло и мешает нормально существовать. Или мне кажется. Иду дальше. Половина дороги пройдена я ничего не видел. Людей нет. Их меньше. Иду, иду…тихо, только собаки идут навстречу. В какой-то момент мне показалось, что все жители обернулись в животных и сейчас они в той самой шкуре, в какой и должны быть.

На площади народ. Что происходит. Не против ли меня это забастовка. Ополчение. Все по группам. Здесь еще труднее дышать – пахнет жаренным мясом и потом. Как я ненавижу этот вокзальный вкус. Они все собрались, чтобы меня отправить. Один выступает на сцене. Толпа его поддерживает. Они скандируют, только я не понимаю эти жесты – поднятые руки, сжатые кулаки. Весь город. Сколько их здесь. Больше тысячи? Такой людской поток, чтобы вытравить одного человека. Как будто я им воду отравил, подсыпал какой-то жуткой отравы. И сейчас…другой вышел. Говорят про их город, что он должен стать лучше, но пока будут продолжаться эти безобразия (это они обо мне). Они не должны меня видеть. Я ушел. Я так и не узнал в тот момент, что таким образом проходили политические дебаты в честь нового мэра города. Я сопоставил свою славу со славой политического лидера. Губа не дура.

Я свернул к реке. Там все также сидели рыбаки и грохотал мост от проезжающих машин. Я присел на плиту. Она мне показалась холодной. В небе появилась черная точка. Она увеличивалась. Я посмотрел по сторонам – хотелось узнать, видят ли они то, что вижу я. Они были спокойны. Я же не мог понять, почему небо окрашивается в черный цвет, покрывается точками. Никогда не видел столько черных птиц. Тучи. Полчища. Они рисовали в небе полотно с дырками. Они словно были миниатюрными ткачами, которые за какой-то мгновение превращают голубое полотно в прозрачную сеть. Сеть, которая сейчас рухнет и поймает всех рыб в реке. Рыбаки благодарно поклонятся и пойдут радостно домой. Но этого не случилось и рыбаки знали это, поэтому не обращали внимание на эти небесные метаморфозы, которые происходили часто, особенно в осеннее время. Птицы улетали. Оставались только те, кто понимал, что не сможет пережить полет. Они оставались здесь, чтобы умереть.

Куда бы я ни посмотрел, все мне напоминает о том, что я здесь чужой. И как ведут себя птицы, и собаки поворачиваются ко мне, чтобы показать свою открытую пасть, и люди хотят выругаться в мой адрес. Я должен быть слеп, чтобы ничего не видеть, глух, чтобы… но я должен быть в полном здравии, когда спектакль пройдет генеральную и завтрашний этап. Премьера должна состояться.

Монтировщики не приколотили половик и осветитель не знал, что делать с прожектором, который сдох опять за час до начала прогона. Пропал один костюм и скамейка была со сломанной ножкой. Все было против того, чтобы начать, но я не стал кричать, бурно реагировать на это. Мой верный помощник Анатолий справился с этими проблемами. Лампа была найдена где-то на складе, костюм обнаружился у актера в гримерке, а скамейку восстановил плотник, который примчался из дома (благо жил в двух шагах от театра). Генеральная прошла. После этого был худсосвет. Обсуждение. Я должен был там присутствовать. Меньше всего мне этого хотелось, но я думал о том, что будет через два дня и меня это согревало. Говорили разное – много плохого и самую малость хорошего – что спектакль новый и сама форма нова, это хорошо, но есть риск, что не поймут, не будут ходить. Мне дали слово, но я сказал только одно, что благодарю всех, хотя все этого не достойны. Мои слова приняли как протест, но директор перевел это в шутку и намекнул, что банкет в любом случае состоится, а мне шепнув, что заплатит, хоть я этого и не достоин. Мне хотелось плюнуть ей в глаза, но сдержался. Она тоже терпела мое присутствие, как и я. Мы квиты.

Домой я сразу не пошел. Я искал это дерево. Тысяча восемьсот семьдесят первое. Иска долго. Нашел. На окраине города. Вот оно. Спиленное. Осталась только табличка. Намек ясен. То есть меня уже нет (с ударением на «уже»).

Домой я пришел и съел виноград, который был на столе. Там еще лежали сосиски. Осилил только три, две оставил. Налил кофе и заел его шоколадом, который тоже удобно лежал рядом в конфетнице. Потом пошел спать. Актеры придут поздно. Им нужно обсудить мое поведение, и я знал, что без спиртного им будет трудно это сделать.

Сегодня ночь особенная. Девятнадцатой не будет. На моем месте будет кровавое пятно и только. Может быть, и пятна не будет. Мне кажется, что у меня и крови то нет. Ее совсем мало. Выпили. Мне будет проще. Хотя мне сейчас ничто не сможет помешать. Разве могло помешать Ван Гогу отрезать себе ухо. Никто не отобрал у него нож. Никто не по помешал покончить жизнь самоубийством десятки поэтам. Среди них…да зачем. Кто-то явно покончил – утонул, повесился, съел горсть несладких таблеток. Другой же умирал медленно – под влиянием отравленного воздуха, слов-стрел, ножей, пуль. Все они самоубийцы. Все творческие люди. Да что говорить, театр – это крематорий. И я в нем основательно пропекся.

Сценарий прост. Сложнее его срежиссировать, но исходя из того, что мой спектакль, этакий спектакль в спектакле прост – один актер и минимум декораций, я почти не волнуюсь. Разве что зрителей будет намного больше, чем людей в зале, жителей в этом городе, да что там в Москве и других городах России и за рубежом. Это должно произвести впечатление на многих. Сегодня ночью пройдет моя единственная первая и последняя репетиция, я знаю, что где-то к обеду заглянут сюда и...обнаружат, а вечером пройдет премьера.

За день до вердикта начинаешь дрожать. Все кругом трясется, начиная со стола, за который хватаешься как за шлюпку, но эта посудина давно дала течь и потом – дело времени, какого-то часа, в данном случае бесконечного вечера, ночи и половины дня.

Спектакль, который завтра будет показан на публику, состоится. Он в любом случае станет лучшей моей работой. Выйдут актеры, и невольно запросится: «режиссера!», но никто не выйдет. Обязательно объявят, что режиссер этой ночью ушел из жизни, и пусть попробуют не хлопать. Спектакль должен сорвать столько оваций.

Может быть, это будет дешевая слава, но она непременно останется в истории этого города. Что же эпатажей в моих постановках было предостаточно. Выйти обнаженным в день премьеры, в платье и фиолетовых чулках – все это было. Было даже ранение в голову, повязка на голове. Но все это не выстреливало. Нужно было что-то еще. И решение пришло неожиданно. Уже здесь. Я не думал, что дойду до этого.

Сколько сейчас. Позади сдача. Аплодировали. Меня не было. Были местные критикессы, смешные и вульгарные. Им бы булочки печь для своих мужей-недотрог, а они что-то строчили в блокноте. Меня вызывали, но я не вышел. Этому будет посвящена целая колонка в газете.

Как больно. Мне казалось, что сердце должно биться иначе. Оно куда-то спешит. Сколько мне было предначертано – десять лет или двадцать, если бы не этот холодный нож. И боль, тягучая, до этого знал, когда ломал ногу и болел зуб. Но это другое…другое.

Не могу, я ухожу в прошлое. Меня затягивает воронка.

Никто не держит за руку, воды, как говорится не подаст. А как хочется. Сердце замирает, заставляет немного подождать, чтобы дать еще одну, или сколько их там будет (никто не знает) возможностей.

Я ухожу раньше родных. Вы меня простите. Я знаю, что это больно, но все пройдет. В скором времени это забудется. Я про боль. Останется слава. То, что будет греметь в истории театра. Человек, который совершил прорыв. Он прокрутил свое тело через это мясорубку страсти. «Горе» случилось, оно не прошло незамечено. Актеры будут плакать. Они будут чувствовать угрызения совести.

Я беру нож. Кухонный. Среднего размера. Не самый крупный. Я не такой большой зверь. Мне достаточно и этого. Сталь крепкая. Попробую провести по бумаге. Как хорошо режет. А если по книжке. По Уильямсу, по «массажисту». Как он его разделал. Сейчас и меня. Ну, что ждать?

Удар. А-а. Как больно. Нет, надо подождать. Немного повременить, но если я сейчас я остановлюсь, то эта боль меня с ума сведет. Тело ноет. Из живота бежит кровь. Что я задел? Так неглубоко. Это царапина. Всего-то царапина. Не хочу трогать. Надо накрыться одеялом, чтобы не видеть, как я меняюсь. Мне кажется, что я начинаю пахнуть. Да, как трупп. Я не хочу этого понимать. Еще удар. Нет, мимо. Попал в плечо. Только не в руку. Сейчас руки откажут, и я буду истекать кровью. Глупая смерть. Слишком долгая. Еще удар. А-а, я теряю сознание. Я крикнул. Зачем. Это от боли. Я не хотел. Никто не должен сюда зайти. Да и никого и нет. За окном пьяные веселые голоса, соображают куда пойти, вспоминают всех знакомых женщин. Вот так и я лежу в кровати, забываю о том, кто я, забываю о тех, кто мне дорог. А они все равно обо мне иногда вспоминают. Пока я жив, помнят. Совершу это, забудут. Был такой, как его…и только спустя некоторое время – год, два, мое имя будет звучать у всех на устах. Я буду рядом с Мейерхольдом. Я не ученик, я никогда не был подмастерьем, мне не нравится прислуживать большому бренду. Я сам бренд….

Я очнулся, тело болит. Я еще жив. Потерял сознание. Не так просто умирать, как сперва показалось. Я думал, что я слаб, а тут меня не отпускает старуха-жизнь. Туман. Как пьяный. Нужно еще. В таком состоянии легче продолжить. И…на, получай. Мне смешно оттого что я бью себя. И еще, еще. Спазм. Руку свело. Она не может остановиться.

Какая сумасшедшая боль. Слишком слабые удары. Я-то понимаю. Хорошо, когда это сразу. Одним ударом. Но мне кажется, что это не понадобится. Кто-то стучит в дверь. Мне кажется… она скрипнула, я слышу шум поезда. Я отсюда уезжаю, уезжаю. Я дождался этого.

Его обнаружили не к обеду, а утром. Постель была красной от крови. Он умер за пятнадцать минут до прихода Сергея и Маши. Спектакль прошел удачно. Про то, что он умер, никто не сказал ни слова. Они решили это утаить. Об этом я узнал у одного местного старожилы, в прошлом актера. Я плакал. Мне казалось, какой дурак, так просто распрощался со своей жизнью, а потом я понял – он не мог поступить иначе. Именно здесь он и должен был уйти. По-другому этот блокнот не может дописан. В нем еще есть пара страниц, но эти страницы он оставил пустыми. Только обычные люди умирают, дописывая свою жизнь на обложке. Им не хватает места. Это с позиции молодого человека, имя которого так и осталось для меня загадкой, было верно.