Солнечные лучи, столкнувшись с неприветливой жесткостью безукоризненно чистых снегов степи, рассыпаются острыми искрами. Ослепительный азарт жизни захлестывает и меня, возрождая во мне силу и уверенность. Я рад, что я двигаюсь, что у меня есть цель. Если не догонит попутная машина, мне придется пройти сорок с лишним километров. Это мне тоже нравится. Я не боюсь замерзнуть; я вообще вечен.

От яркого снега начинают болеть глаза, и я надеваю темные очки. Списанный солдатский полушубок уютно стягивает талию, вызывая у меня приятное ощущение прочности. Тактика моя проста: на протяжении всего пути выдерживать ритм и деловой настрой. Зимняя степь — это не бульвар, где можно бездумно прогуливаться, отдавшись первому попавшемуся настроению. У нее своя логика, свои законы, с которыми она заставляет считаться все живое.

Неприятный осадок минувшего вечера начинает понемногу дробиться во мне, и я заглядываю во вчера, как в яму с осыпающимися краями. Песня старая — тоска, неопределенность. Кажется, что жизнь проходит мимо, что накал твоего существования недостаточно силен, что тупеешь необратимо и стареешь душой, силой давя в себе всяческие желания из-за невозможности их теперешнего осуществления. А потом они уже и сами перестают появляться. Давит и огромная пустая равнина, вызывая сомнение в необходимости проявления какой бы то ни было энергии с твоей стороны. Но самые скверные часы диктует одиночество. Никогда не думал, что это чувство сможет забить все остальные.

Головой-то вроде понимаешь, что просто сменился образ жизни. Из бурной городской круговерти мы попали на почти безжизненную землю, ритмичные студенческие годы сменились естественным образом на жизнь более размеренную, четко очерченное бытие кончилось, и теперь ты должен определить себе дорогу сам. Короче говоря, объяснить можно все, и будет действительно ясно, откуда, почему и зачем. Но иногда очень хочется подпеть аксакалу на одной ноте. Тихонько так, чтобы никто не слышал, потому что этим желанием трудно кого-либо удивить.

Работа у нас интересная, и страсти человеческие бурлят не в меньшей степени, чем в столичном городе. Однако ты постоянно чувствуешь нелепость всего того, что раньше было нормой: суеты и скорости, глупых случайностей, решающих порой очень много, мелких удач и неудач, воспринимающихся полновесно, но от которых на следующий день и следа не остается. И согревает-то тебя теперь то, на что ты раньше и внимания не обращал, — самые элементарные человеческие действия, будь то пришивание пуговиц или приготовление яичницы.

Работаем мы в филиале НИИ, расположенном в степи в сорока с лишним километрах от небольшого городка. Пять дней в неделю мы проживаем по месту работы в благоустроенных бараках, а в пятницу вечером отбываем на выходные в наш Каменогорск. Женатые торопятся выбить половики, по которым они не ходили, а мы, неженатые молодые специалисты, едем решать одни и те же вопросы, которые нам уже порядком надоели. Мы заселяем шумное общежитие и квартиры с подселением, ходим в кино и в баню, изредка собираемся кучками, чтобы не потеряться в этом людном мире, а иногда расходимся парами, чтобы не толкаться.

Под «мы» я подразумеваю рабочих, инженеров и техников, молодых специалистов и вольнонаемных — всех, кто представляет команду научного корабля. Наши научные сотрудники занимаются исследованием природных газов: разрабатывают новые технологии разделения газа на составляющие, пытаются получать новые материалы, думают над новыми системами управления и так далее. База нашего НИИ находится в Каменогорске, а в степи, где мы работаем, — опытно-экспериментальные лаборатории.

В нашем НИИ работает в основном молодежь. Все мы равны перед делом, и у нас в ходу «натуральные» человеческие отношения.

Каждый из нас ищет здесь свое. Кому приглянулась зарплата, кто жаждет настоящего дела, кто хочет вырасти профессионально, как я, например. Некоторым по душе пестрота жизни, кому научный престиж и многим — та самая «натуральность» человеческих отношений, о которой я уже говорил. Мы все собрались с разных мест и, порой, глядя-друг на друга, удивляемся: вон какие люди бывают…

Все это хорошо, но деградаций и искалеченных судеб тоже хватает. Чтобы научиться ценить необходимое, бывает, приходится с ним расстаться. Многие специально ищут потерь, чтобы найти что-то более весомое, причем, сами не понимают, что это будет. Вот это: снова найти — не всегда получается. И уезжают мальчики и девочки, поломанные собственными и чужими слабостями, домой, где сущность человеческая бывает запрятана за сотнями мелких, но, вроде, нужных забот, за отчужденностью соседей в больших городах, за ворохами чужих новостей о событиях, происходящих в жизни других. Но и это в лучшем случае.

Прошедшая пятница ничем не отличалась от других пятниц. Почти все уехали в Каменогорск, а из нашей компании я один остался на выходные в степи. Хотелось что-нибудь почитать по делу в тишине. И я действительно читал. Сколько мог. Затем, если глядеть со стороны, я просто лежал на спине, ходил из угла в угол, ворочал гирю до дрожи в коленях, курил, плясал матросский танец «Яблочко» и гладил брюки. Эти труды не прошли бесследно, и на исходе длинного и пустого субботнего вечера у меня родилась блестящая идея. Улегшись спать, я облегченно вздохнул в темноте и заснул с улыбкой на лице. Как младенец.

Я иду по бровке, где дорога не так скользит. Ветер боковой, слабенький, но неприятный. Он меня не пугает. Мне вдруг слышится далекий звук мотора. Я останавливаюсь и оглядываюсь. Нет, это только показалось.

— Звереть, быстрее звереть! — Рудик Корольков, весь в порыве, смотрит на меня черными немигающими глазами, в которых нет и тени улыбки.

Рудик — старый «бродяга», ему уже за сорок. Однако, судя по его интересу к жизни, сразу и не скажешь, что возрастной холодок коснулся и его страстей. Тонкое породистое лицо Королькова аккуратно обрамляется густым черным волосом, а гордость Рудика — борода — торчит вперед совковой лопатой. Он как-то заикнулся мимоходом, что его родители из казачества. Вроде мелочь, но я об этом почему-то помню. Наверное, потому, что приятель детства обладал той же наследственностью. Уж если он вспылит, смотреть на него страшно, как на сумасшедшего. Раньше все это лихостью называлось. Рудик однако не тот, он спокойнее и много умнее.

Сегодня после работы я зашел к Королькову, потому что соскучился по его обществу, по логике, риторике и неожиданным поворотам его мысли. Мы сидим вдвоем и пьем чай из жестяных кружек, которые он, как реликвию, возит с собой во все походы. Я проникаюсь симпатией к Рудику после его слов, потому что прошлый раз мы вот так же мирно пили чай и он мне доказывал преимущество гуманности перед варварством. Я тогда ушел от него законченным филантропом.

В данный момент я борюсь с естественным желанием, которое всегда омрачало и без того непростые отношения старших с младшими. Это желание — «подколоть».

— Да тебе вроде дальше уже и некуда, — не сдерживаюсь я. — Волки тебя сторонятся, а о людях и говорить не приходится.

Рудик понимает мою слабость и ее причину, он вздыхает и, думая о своем, подливает чай. А насчет волка — это он сам рассказывал, что как-то видел в степи. Якобы тот посмотрел на Королькова да и потрусил своей дорогой.

— Сегодня работал с Фоминым, — говорит Рудик, берет с батареи сухарь и сосредоточенно тычет им в кружку. — Ты знаешь Фомина?

— Видел.

— Как он тебе?

— Странный какой-то. Вроде как на внушительность претендует.

— Раздавленный он, — говорит Рудик внятно. — Страшное дело… Он даже кошачьего взгляда не выдерживает.

— Может, он от рождения такой?

— В том-то все и дело, что нет, — Корольков смотрит в угол и соображает. — Друзья у Фомина больно прыткие, сильные, энергичные, и держат его рядом цепко за «пятачок». Знаешь, для сравнения на фотографиях рядом с предметами кладут? Нет, — говорит Рудик зло, — они его пить не заставляют. Это было бы слишком примитивно. Просто они всегда правы, много лет, каждый день, всякую минуту. Друзья эти смяли фоминскую волю, уничтожили всякую сопротивляемость. Он на себя-то смотрит только чужими глазами. Парализовано даже мышление. Он не выберется из этого болота, даже если пойдет по крови. Звереть, только звереть. Иначе мы не выживем, Серега.

Рудик встал и прошелся по комнате. Я, как всегда, критически перевариваю сообщение.

— А ты не боишься необратимых процессов? — спрашиваю я.

— Зато сохранишь главное, — говорит Корольков зло и энергично, — останешься человеком.

— Интересная идея, — отмечаю я, — озвереть, чтобы остаться человеком.

— Именно так.

— Тогда давай еще чайку, — говорю я. — Вот так придешь к тебе за советом как к старшему товарищу, а ты научишь…

— Совет? Всегда пожалуйста, — говорит Рудик, орудуя чайником.

— Ну, ну.

— Не бойся язвительных и изощренных умов. Всегда помни, что у тебя есть средство, затерянное где-то промеж интеллигентов, — он подносит к моему носу огромный волосатый кулак, — и которое распутывает порой немыслимой сложности ситуации в мгновение ока.

Я закуриваю, обдумывая сентенции Рудика.

— Теперь насчет советов, — Корольков отклоняется, чтобы охватить меня всего взглядом. — В твоем возрасте они ни к чему. Ты что, боишься прогореть? Да тебе это даже полезно, прогорать по мелочам. Советы нужны людям постарше, для которых ошибки — большая роскошь.

— Что ты имеешь в виду под «прогорать по мелочам»?

— Если, например, тебя выгонит женщина — это мелочь.

— А что не мелочь?

— Не мелочь, если она выгонит меня.

— И как же ты с этим борешься?

— Я должен предвидеть, — говорит Корольков самодовольно. У Рудика красивый басок, солидный, и я понимаю, что предвидеть он сможет.

— Руди, ты прямо бестактно хвастаешь своим возрастом, — отмечаю я. — Меня так и тянет постареть.

— Зачем? — спрашивает он удивленно.

— Мне тоже больше нравится предвидеть, и я не хочу прогорать.

— Кстати, могу подкинуть поплавок, — великодушно сообщает он. — Самые отвратительные глупости совершаются от скуки. Они идут от порочности натуры. Глупости, совершаемые от тоски, будут поблагороднее. Их корни в условиях существования.

— Знаешь что, товарищ Карманный оракул, если ты думаешь, что ты меня расковываешь и делаешь свободным, то ты крупно заблуждаешься. Ты связываешь меня по рукам и ногам.

Корольков хитро ухмыляется, поглаживая бороду.

— Если я жил как бог на душу положит и ничего из жизни не выбрасывал, то теперь ты опубликовываешь мне гнусную идею насчет того, что, идя на что-то, можно заранее это списать. Безболезненно.

— А ты эгоист, Серега, — довольно басит Рудик. — Я тебе подбрасываю орешки, а ты хочешь, чтобы я же тебе их и раскусывал! Эгоист! Привыкли все вы получать в чистом виде, полуфабрикаты вас не устраивают.

Корольков докуривает сигарету и снова садится за чай.

— Почему же, устраивают, — говорю я и дую в кружку. — Ситуация вроде той, для которой сказано, что половина больше целого. А тебе все неймется плюнуть в сторону нашего поколения.

— Ладно. Мы вот выгребали грязь войны, видели ее последствия и еще много чего. Ладно. — Рудик хитро улыбается. — А вот ты, Серега, назови мне четыре события, которые тебе запомнились в жизни или были бы толчковыми к чему-то существенному. Пусть даже к крупной мысли.

Вопрос мне показался несложным, и я отвечаю почти сразу.

— Первая любовь. Раз.

— Раз.

— Второе… — я некоторое время размышляю. — Меня потрясло, когда отец, а он у меня всю войну окопы грел, заплакал, увидев мой новенький студенческий билет.

— Два.

— Третье… когда я в первый раз назвал человека свиньей. Он это заслуживал.

— И последнее.

Оказывается, не так-то это просто.

— А почему, собственно, четыре события, а не три? — спрашиваю я Королькова. — Три — это по-русски. Зачем четыре-то?

— Я думаю, ты понял, что я хотел сказать.

— Ну, ты фрукт! — возмущаюсь я. — Так дела не делаются.

— Именно так они и делаются.

— А вот взять тебя, — настраиваюсь я на атаку. — Со шпаной сотрудничал в свое время?

— Да. На атасе стоял.

— Странное дело. Кого из вас ни спросишь — все на атасе стояли. А куда же девались те, другие? Одно время такие морды на улице появились, что хоть я тогда и пацаном был, и сейчас отчетливо вижу. Можешь записать это воспоминание четвертым пунктом моего ответа на твой гнусный вопрос.

Рудик посмеивается.

— Ты сам-то можешь вспомнить хоть одно солидное событие? — чувствую я себя «на плечах противника».

— Есть немного, — успокаивается он и умолкает. Я, довольный, жду.

— Раз рапортовал министру от лица пролетариев электролампового завода, когда там работал.

— Да. На тебя где сядешь, там и слезешь, — говорю я с удовольствием.

— Мы люди простые, говорим стихами, — скромничает Рудик на свой лад. Это его излюбленная присказка.

Я смотрю на Королькова, он поглядывает на меня, и мне приходит в голову, что мало в жизни того, что могло бы встать на уровень мужской дружбы. Разве что семья, да и то весьма благополучная. Так или иначе, старая дружба хранится у каждого из нас в самых неприступных уголках души всю жизнь.

— Рудик, тебе ведь, наверно, и на нож приходилось ходить в свое время? — спрашиваю я неожиданно и для самого себя.

— Было дело, — просто отвечает Корольков.

— Понимаешь, мне иногда кажется, что вот вам, старшим, было в чем-то легче… Яснее, что ли. Сейчас же можно шею свернуть, пока до сути добираешься, а уж на саму схватку может и здоровья не хватить.

— Не болтай ерунды, яснее нам не было. Подонков время не меняет, они были и останутся скользкими.

— Хорошо. Вопрос в твоей манере: какова самая большая неудача в твоей жизни?

— Мелковат, мелковат вопросец-то, — шумит Корольков. — Прямо голыми ладошками хотят взять. Что за люди.

— А что тут особенного? — гну я свою линию, чтобы завуалировать свое дураковатое положение. — Вот я считаю неудачей своей жизни то, что я здесь вот сижу в богом забытом краю, а в это время мои коллеги делают карьеру, семью, деньги, пишут диссертации, углубляются, расширяются, растут, крепнут, встают на ноги и так далее. Мои же основные усилия прикладываются даже не к работе, а так, распыляются. Между прочим, это место распределения выбирал сам.

— Зато ты делаешь биографию, — спокойно говорит Корольков. — Это не так уж мало.

— А зачем мне живописная биография? — спрашиваю я, не успев подумать.

— Доживешь до моих лет, начнешь понемножку оглядываться назад — тогда узнаешь, что такое биография.

Я вдруг настораживаюсь. Много всего может высыпать Корольков в разговоре, своего ли, чужого — одному ему известно. Но в этой мешанине взглядов и идей нет-нет, да и мелькнет отчаянно верная мысль, после чего уже не хочется говорить о пустяках.

— Вот что, — предлагаю я, — давай-ка мы с тобой в шахматишки сыграем.

— Это идея, — кивает головой Корольков. — Давненько я тебя не наказывал.

— Ну, это мы еще посмотрим.

За окнами пасмурный день начала августа, небо набухает тучами, и я, выглядывая в окно, пытаюсь сдержать свои радостные чувства, чтобы не испытывать разочарования, если дождя не будет. Дождь в этих краях редкость, и я так по нему истосковался, что мечтаю по приезде в отпуск зарыться в нашу уральскую грязь по самые подмышки и надышаться запахом хвои и прелой земли.

И все-таки, вот эта степь, с чахлой растительностью, с местами будто выжженной земли, где ничего не растет совсем, с ландшафтом, как бы вылепленным второпях, чтобы сделать и забыть, — она становится нам со временем ближе. К ней даже можно питать симпатии. А как же иначе, ведь у нас же общая жизнь: общие радости, огорчения, заботы. Обживая степь, мы вкладываем смысл в ее нехитрое существование, меняем ее облик. Она в свою очередь не остается в долгу и меняет нас, воспитывая в каждом хозяина. Степь ревнует нас к прошлому, старается понравиться и заслонить все, что было раньше.

Символ окружающей нас природы — пыль. Она царит и летом и зимой, если снега выпадает немного. Ненависть к ней не имеет смысла, как желание согреться под звездами. Пыль — это фон нашей жизни, так как ездить нам приходится много. Ее вкус и запах — неотъемлемые наши ощущения, как запах конского пота у кочевого племени.

Надо отметить, что, кроме созерцания капризной природы за окном, я еще занимаюсь работой. В моем распоряжении небольшая установка, где я проверяю схемы автоматики и внедряю рацпредложение. Оно хоть и не хитрое, но требует домонтажа. Поэтому я укладываю провода в жгуты и расключаю их на клеммниках. Работа эта не инженерная, но мне нравится: руки заняты, а голова почти полностью в моем распоряжении.

Рядом занимаются своим делом Валера Слободсков со своим постоянным помощником Павликом Милеевым. Я сменный инженер, Валера с Павликом — мои люди, и делаем мы одно дело. Слободсков техник, но работает прибористом пятого разряда. Мы с ним одногодки, Павлик моложе нас и устроился к нам недавно. Монтируя измерительные приборы, Валера спокоен и деловит. Внутренние передряги выше воротничка у него не поднимаются, В этом есть какая-то надежность.

— Мой любимый герой — Гриша Мелехов, — смачно говорит Слободсков, закручивая винт.

— От Мелехова невесты не уходили. Он их сам бросал, — отмечает Павлик. Невеста Валеры недавно на родине вышла замуж, Слободсков послал ей поздравления на красивом бланке, и мы это дело торжественно отметили. Чтобы все, как у людей, было. — Хороших людей невесты не бросают, — добавляет Милеев.

— Если бы ты, молодой человек, слышал, как за хорошими людьми двери стучат, ты бы подумал, что началась атомная война, — отвечает Валера.

— Нет, — говорит Милеев, — не зря твой любимый герой бандит и бабник.

— Гриша — это человек, это сила, — входит Слободсков в спокойный азарт. — Только вот некоторые книги пишутся для умных людей, а не для таких, как ты. Насколько я понимаю, у тебя-то героев нет совсем. Ты ведь, Паша, «Чапаева» смотришь по телевизору с меньшим интересом, чем «Дело об убийстве леди Мортон». Для тебя ведь что глаза закатывать, что думать — это одно и то же.

Опять конфликт поколений. Конечно же, наше со Слободсковым поколение лучше, чем Милеева. Мы хоть люди обязательные и словами не бросаемся, в конце концов.

— Во всяком случае, я общественное сознание не покупаю по сходным ценам, — отзывается Милеев. Они крепят приборы, находясь по разные стороны щита, и, не торопясь, переговариваются.

— Да, при твоей зарплате в этом пороке не погрязнешь.

— О чем это он? — спрашиваю я Слободскова. Валера у нас личность известная, и многое, что с ним связано, довольно любопытно.

— Едем, как-то в автобусе, — смеется Павлик, — а на задней площадке пьяный к женщине привязался и ругается. Все сначала молчали, затем ропот начался. В воздухе, как обычно, мечется вопрос: где настоящие мужчины? И тут Валера отважно подошел к дебоширу, который был уже в плечах раза в два, и дал ему три рубля, при условии, что тот выйдет на первой же остановке. И он торжественно вышел с сальной миной на лице.

— А ты что, хотел бы, чтобы я, как Свиридов, на пятнадцать суток попал? — спрашивает Валера. — Тот в прошлом году блеснул, да выронил алкаша неудачно из автобуса. И так уже всю мою фотографию затрепали, переносимши с Доски почета на Доску тревоги и обратно.

— Я знаю, почему ты так сделал, — хихикает Милеев. — Потому что ты сам такой же.

— Какой?

— К девушкам пристаешь в общественном транспорте?

— Как положено. И не только в транспорте.

— Ну вот.

— Ты, Паша, можешь не волноваться. Гриши Мелехова из тебя, конечно же, не выйдет. Будь ты умнее, ты бы заплакал от этих моих слов, — говорит спокойно Слободсков. — У тебя и девушек-то нет, кстати. А почему? Да потому, что их ведь развлекать надо, трудиться, что-то говорить, стараться быть фигурой, рисковать. Тебе это трудно… Живешь ты вот с родителями в тепле и сытости и ничего-то тебе не надо.

— Наши эмигранты во Франции, — замечаю я, — одно время презирали тех же французов за то, что у них не хватает силы воли застрелиться при соответствующих обстоятельствах.

— Не мешай мне проводить воспитательную беседу, — реагирует Слободсков, — не сбивай мне мысль. Так вот, насчет этого товарища в автобусе. Во-первых, он не алкаш, а просто нормальный дурак. Мы с ним часто в городе друг на друга натыкаемся. Во-вторых, это все мне самому не очень понравилось, и я на следующий день, случайно его встретив, трешку обратно отобрал. В-третьих, ты что же думаешь, я его испугался или его друзей? Да у меня приятелей около трехсот человек. Короче говоря, все ясно. А вот ты мне ответь: сколько раз в этом году ты с насморком бюллетенил?

Милеев начинает чем-то скрести за щитом.

— Бережешь, значит, себя… — продолжает Валера. — А зачем? Кому ты нужен — бесплатная нагрузка на общество? Что ты вообще можешь?

— Все, что требуется, — бурчит Паша.

— А что от тебя требуется, ты можешь сказать? Я допускаю, что бриться ты умеешь, а еще что? Ты что там лепишь? — вдруг кричит Слободсков. — Ну-ка, поаккуратнее. Снова, снова все переделай.

Я улыбаюсь, Валера — это фирма, глаз у него наметанный, и нечистой работы он не любит. Слободсков назначен наставником у Милеева и руководит последним жестко, но не без сердечности, претендуя чуть ли не на отцовские привилегии.

— Таких, как ты, Паша, — снова переходит Валера на ровный тон, — проваленный нос обычно смущает, а вечное дилетантство нет. А ведь эти две болезни должны вызывать одинаковые ощущения.

— Учитель нашелся, — смеется Павел, обращаясь ко мне. — Целыми днями только курит по углам, а не работает. Поэтому и премию-то тебе платят меньше, чем, к примеру, Шевчуку.

— Вот здесь, конечно, ты с меня примера не бери, — назидательно говорит Валера. — Наш уважаемый начальник, товарищ Орлов, платит ведь нам не столько по результатам, сколько по усилиям. А уже усилия показать — это Шевчуку раз плюнуть. Издергает начальство, а потом докладывает: все сделано. Каждый вздох облегчения начальника обычно материализуется лишней десяткой. Организации ритуальных обрядов в производстве тебе надо поучиться.

— Каких обрядов?

— Да любых. Ты пройдись, к примеру, с какой-нибудь бумажкой по инстанциям. Скажем, в бухгалтерию сходи уточнить расчетный лист. Так везде ты должен понравиться, иначе тебя просто вышвырнут. И ты танцуешь танец обольстителя, джентльмена, сироты, делового человека или гангстера, в зависимости от обстоятельств. И это все от тебя требуется, хотя дело, может, и выеденного яйца не стоит.

— А ты сам что же не учишься?

— Несерьезно все это, да и скучно. Меня от сохи оторвали для того, чтобы работать по делу, а не по поводу дела.

— Оно и видно, что ты далеко от города родился, — острит Павлик, как может.

— Произрастал я, конечно, не на Арбате. И даже не на Старокладбищенской улице Каменогорска, как ты. Куда мне до тебя. Ты прямо подавляешь нас всех своей развитостью, деловитостью и умом.

Милеев смеется.

— Ловко ты вчера своего приятеля за пояс заткнул, — продолжает Валера. — Прямо «затоптал» мужика аргументацией, доказывая, что иметь машину приятнее, чем мотоцикл. Только вот у меня в твоем обществе приступы ностальгии начинаются. Ты знаешь, что это такое?

— Понятно, что не насморк, — уверенно говорит Паша, и мы чувствуем, что он все-таки подозревает, что это что-то с носом.

— Ладно, — говорит Слободсков, — а то у тебя голова будет вечером болеть от перегрузки. Возьми спирт, протри контакты.

— А где спирт? — спрашивает Милеев.

— Вон пузырек стоит. А стакан поставь на место. Там спирта — в глаз закапать нечего, а он со стаканом пришел.

Я еще раз оглядываю свою работу, включаю напряжение и иду за пульт, чтобы проверить работу схемы. Собственно, можно и не проверять, и так все ясно. Предложение у меня без экономического эффекта, без высокого полета фантазии, но оно полезно, так как увеличивает надежность работы большой системы. Оформлять мне его не хочется, но для порядка я все-таки это делаю.

За окном тучи рассеиваются. Три капли все же на стекле появились, но ждать более нечего. Зато, как Слободсков говорит, какой ритуал был.

«Черный пудель шаговит, шаговит, шаговит…» Невесть откуда взявшиеся слова назойливо крутятся у меня в голове. «Белый пудель шаговит, шаговит, шаговит…»

Пейзаж вокруг статичен, как фотография. Там, куда я всматриваюсь, снежные горизонты незаметно сливаются с белесыми краями небосклона. Матовая накатанная дорога лениво извивается между редкими холмами, как узенькая трещина в огромной белой чаше. Кроме нее на всем белом просторе нет ни одной темной линии.

Желая перейти с «черного пуделя» на что-нибудь более подходящее, я начинаю рыться в памяти в поисках песни борьбы и с удивлением обнаруживаю, что найти ее не так просто. Песни наших отцов и дедов вроде не к месту, хотя я их и люблю. А песня нужна.

Хорошо, когда ты в полном согласии с самим собой и окружающим тебя миром, когда можно поговорить о глубине и тонкости мысли, изящности вкуса, благородстве желаний. И совсем другое дело, если кругом узлы и не знаешь, какой рубить первым, если внутри и снаружи тишина и неясно, живой ты еще, или только кажется, или когда думается, что терять тебе уже нечего.

Вот, нашел: Высоцкий. Я начинаю напевать в такт шагам об альпинистах и корсарах, песни меня согревают и прибавляют сил.

Балконная дверь открыта, и свежий ветерок тихо волнует шторы. Магнитофон негромко воспроизводит грустную песенку по поводу уходящего лета. Это настроение созвучно с нашим, ничего не поделаешь: через неделю сентябрь.

В Каменогорске мы живем в общежитии квартирного типа и сегодня собрались у Васи Меркулова. Мы со Слободсковым встретили его в столовой, куда пришли поужинать. Целый день мы с Валерой просидели с удочками на реке, но так толком ничего и не поймали. Пацаны рядом наловили больше, и мы отдали им наш скромный улов. Вася нам посочувствовал и пригласил к себе. Позднее подошел Корольков.

Я привык видеть Меркулова при галстуке, и не знаю, снимает ли он его вообще. Все в нем жестко закреплено, и его корректность в мелочах частенько нас царапает при плотном с ним контакте. Вася толковый научный сотрудник, но с юмором у него бывает туговато. Несмотря на это, Женя Капленок прекрасно сочетает свой живой ум с Меркуловской щепетильностью, вот уже несколько лет проживая с ним в одной квартире. Женя тоже представитель науки, как и Меркулов, и оба они живут и работают в нашей же фирме в Каменогорске.

Мы все негромко беседуем. Вася объясняет Жене Капленку принцип устройства какой-то железки: здесь отверстие, зазор, здесь поворачивается… Механика — дело не его, но у нас уж так повелось, что все стараются охватить как можно больше дел, чтобы больше знать, больше успеть сделать, борются за большее влияние в деле. Иногда чужие проблемы исследуются так, что завидуют свои собственные, потому что чужие кажутся «вкуснее». Но, в итоге, мы обретаем солидную техническую эрудицию и умение мыслить широко.

Четкую и красивую мысль я люблю, но в данный момент у меня не то настроение. Я подсаживаюсь к Рудику, который вталкивает Слободскову некоторые тонкости таежного бытия.

— А ты сам-то гасил свечи из винта? — спрашивает Слободсков.

— Элементарно, — басит Корольков. — Берешь загодя патрон и просверливаешь отверстие под углом к оси в пульке. Ну и споришь, что погасишь свечу. Когда целишься, старайся брать подальше. Завихрения от просверленной пульки такие, что, того гляди, дерево свалят, не то что свечу.

— Так каждый дурак может свечи гасить, — замечает Валера.

— Вообще, свечи гасят только шарлатаны, — поясняет Корольков авторитетно, — но в данном случае нужно проявить ловкость, чтобы свечу не сдуло вместе с пламенем.

— Это действительно так сложно? — спрашиваю я.

— Ты как-нибудь попробуй, если не веришь, — шумит Рудик. — Не так-то все просто. А мы что, мы люди простые, говорим стихами. У меня, кстати, первый разряд по стрельбе. Из всех видов оружия больше всего люблю «максим».

Слободсков смеется.

— Да, между прочим, — добавляет Корольков, — аборигены охотники, может, и гасят свечу. Но у них тоже какие-то хитрости. Они, например, пороху в патрон сыплют столько, что пуля летит почти без траектории.

— Как это? — изумляется Валера.

— Я хочу сказать — почти по прямой.

— Руди, как твои молодые поживают? — спрашивает Капленок, оторвавшись от своих технических проблем.

— Так себе, — без охоты говорит Корольков. — Жалко мне их.

В отличие от всех нас, Корольков живет в двухкомнатной квартире с подселением. Одна комната его, а соседнюю недавно отдали молоденькой семье. Живут они там уже месяца три, и мы стараемся ходить к Рудику в гости пореже, чтобы не мешать жить молодым.

Незвановы — симпатичные ребята, но близко с ними я не знаком. Вика с виду вся какая-то чистенькая, светлая, приветливая. Об ее молодом супруге можно сказать то же самое. Она работает в Каменогорске, а ее Антон ездит с нами. Видятся они, как и все семейные, по выходным. С Антоном мы по работе не связаны.

— А что случилось? — спрашивает Меркулов.

— А ничего. Все одно и то же, — Корольков закуривает. — А то ты сам не знаешь. Откуда берется это желание — перебеситься? Отпить свое, налюбиться от души, хватить жизни, чтобы через край полилось. А потом жалуются, что скучно, мол, жить, ничего не хочется.

— Это ты о Незвановых говоришь? — удивляюсь я.

— Да и о них тоже, — морщится Рудик. — К Вике, говорят, ее начальник на холодный ужин заявлялся как-то, пока Антон неделю в степи трубил. А самого Антона Тамарка обкручивает.

— Растаскивают, короче говоря, семью, — замечает Вася. — Я ее шефа Ильина знаю. От него просто так не отвяжешься. Не захочешь, так сам заявится. А уж если общее воспоминание появится — пиши пропало. Попробуй выстави его. Вике, очевидно, нелегко приходится.

— Это ты верно говоришь, — басит Корольков. — Вика — интересная женщина, а вот выгнать в шею, да еще самого Ильина — это ей трудновато будет.

— Тем более, — продолжает Меркулов, — что тот умный, наглый и симпатичный мужчина. Ему уже, наверно, за сорок, а как смотрится.

— А ты, Рудик, вместо того, чтобы сплетни слушать, взял бы да помог молодым, — подсмеивается Капленок. — Квартира-то ведь и твоя тоже. Хоть ты и ходишь, как чистоплюй, а ведь если что… Мы должны быть умнее ситуаций.

Женя хитер. Иногда он начинает говорить так, что его слова можно трактовать и как шутку, и как серьезное заявление, и как обычную подковырку. Корольков внимательно смотрит на него, выставив вперед бороду.

— Глухая тема! — радостно вопит Васька. — Мужики, у меня есть идея. Давайте возьмем их на поруки.

Неожиданная идея развеселила всех. Корольков молча прикидывает.

— Выставить этого дядю надо, — говорит он. — Я сам об этом думал.

— Надо еще отбить у Антона Тамарку. Вернее, наоборот, — расширяю я задачу. — Кто у нас самый симпатичный?

— Конечно, Васька, — кричит Женя. Меркулова передергивает.

— Что вы, я не потяну, — ужасается он. — Нет, не потяну.

— Это уже Валеркина стезя, — улыбается Корольков. — Он у нас на этот счет дока.

Слободсков как бы даже польщен единодушным одобрением.

— Заниматься такими делами, — говорит он, — да еще на благородной идейной основе — сплошное удовольствие.

— Решено, — подытоживает Корольков. — Но мне нужен помощник.

— Я тебе помогу, — предлагаю я.

— Тогда все в порядке.

— Ты что, его бить будешь? — спрашивает Меркулов, по-деловому потирая руки. — Как это будет в деталях?

— Нет. Но надо, чтобы нам кто-нибудь сообщил.

— Пожалуй, я смогу, — говорит Капленок. — У меня есть знакомая, которая знакома с подругой Вики. Я это устрою, товарищ полковник.

Так как Корольков работает в степи, они договариваются с Женей о связи по телефону. О замыслах противника Капленок узнает и своевременно докладывает нам с Рудиком. Мы соответственно приезжаем сюда и… и нам пока не ясно самим, что надо делать. Однако мы все обмениваемся рукопожатием.

— Итак, зародилась новая фирма, — встает Слободсков важно и застегивает пуговицы на пиджаке. — Фирма занимается улаживанием семейных неурядиц. Дело тонкое, но прибыльное. Наши действия или… как бы это сказать точнее…

— Социальные операции, — подсказываю я.

— …да, похождения…

— Если у тебя будет что-то серьезное с Тамаркой, — прерывает его Корольков, — я тебя застрелю. Ты знаешь, я умею свечи гасить. Полгорода с ней здоровается.

— Все будет чисто, шеф, — говорит Валера и садится.

— Внешне это как раз и не должно выглядеть чистым, — размышляю я вслух. — Скорее наоборот. В своем роде это подвиг…

— Нам не чужды порывы, — уверяет Слободсков.

— Опять же, — продолжаю я, — если прицепилась к мальчику, значит, на что-то надеется, лелеет какую-то перспективу. Тебе придется придумать что-то весомое.

— Что ты разволновался? — спокойно говорит Валера. — Мы люди простые, говорим стихами, — копирует он басом Королькова.

— Слушай, ты — молодец! — восклицает Меркулов, — как это у вас так легко с женщинами получается. Ловкие вы ребята, у меня как-то все не так.

Вася сказал это случайно, увлекшись, и мы смотрим на него, уважая его откровенность.

— Ничего, Вася, ничего, — успокаивает Корольков. — Ловкость — это, как правило, обтекаемая мораль. А в этом деле все решают не мозги, а, скорее, их отсутствие.

Всем хочется прогуляться, и мы идем на улицу. В Каменогорске есть отличные уютные дворики. Дома в центре города старого типа из красного кирпича. Стоят они основательно, и в подъездах пахнет щами. Домашними.

Мы выходим на площадь. Их в городе две. Видно, в свое время дали волю архитектору со вкусом, и я, подходя к площадям, как-то даже волнуюсь. Всегда. Не знаю почему. Наверное, красивое и должно будоражить.

Дело идет к вечеру, небо над нами чистое, но солнышко окаймляется красивыми облаками, плывущими ему навстречу. Облака яркие, плотные, и при соответствующей фантазии в них можно усмотреть то белых всадников, то парусник, то огромное лицо.

Рудик рассказывает Меркулову о том, как он бежал от медведя через таежную речушку и на другом берегу обнаружил, что абсолютно сухой. Валера прислушивается к разговору, а мы с Женей помалкиваем и впитываем свежий воздух, детские голоса во дворах, шум хозяек на балконах, отрывочные звуки свадебных гулянок под гармошку и шорохи неспешащих машин.

— Давай заглянем, — предлагаю я Капленку, проходя мимо биллиардной.

— Позднее, — говорит он.

Мы еще минут сорок гуляем, затем с Женей поворачиваем в биллиардную на пару партий. Остальные идут в кино. В биллиардную мы заходим редко, но бывает. Из-за атмосферы.

А она здесь хороша. Мужчины, вырвав из семейного бюджета времени пару часов, чувствуют себя здесь людьми. Даже торопыги превращаются в джентльменов, гордо несущих цыплячью грудь. Перед каждым ударом губы сводятся в трубочку, как перед свистом, и явно прослушивается шелест работающего мозга. Движения из нарочито небрежных элегантно переходят в строго точные. Говорят здесь вполголоса, прежде чем сказать, демонстративно думают. Но главное — манеры. Манеры — это все. Дилетанта видно сразу по отсутствию оных, и с ним соглашаются играть, болезненно морщась.

Распоряжается здесь старик, которого все зовут Афанасич. Это верткий человек с прокуренным лицом и живыми глазами. Он считает себя очень хитрым и видавшим виды. В его обязанности входит соблюдение чистоты, порядка и главное — сберечь потолок. А как удобно натирать конец кия о потолок. Но дед все видит и пресекает. Кроме того, что клиенты ведут небольшие расчеты между собой, и пятерки с трешками спокойно меняют своих хозяев. Этого он не видит.

Мы с Женей входим в биллиардную. Здесь стоят четыре зеленых стола. Помещение как бы разбито на два выступающей из потолка балкой. Народу немного, но столы заняты и даже есть болельщики. Мы занимаем очередь и наблюдаем за игрой. Полусонные завсегдатаи мастерски работают с шаром, изображая неудовольствие всем и вся. Афанасич крутит носом, стреляет глазами по сторонам, но сидит на месте за своим обшарпанным столом.

Я прислушиваюсь к разговорам вокруг. Двое, стоящие рядом, обсуждают удары с вращением. Удар левым французом, левое эффе, правое эффе, массе — короче говоря, система запугивания потенциальных противников в действии. Я играю средне, в основном полагаясь на чутье. В конце концов, много приятнее, если ты, прикинув, забиваешь шар, чем, теоретически обсчитав, промазываешь.

Женя внимательно следит за игрой. Он парень хваткий, и если уж что делает, то делает как надо. У меня поднимаются теплые чувства к приятелю, когда я вижу, что он начинает разыгрывать простачка, за которым угадывается мощный аналитический аппарат, помноженный на физическую ловкость.

Наконец, наступает и наша очередь. Мы играем двое на двое. Один из наших противников, занозистый мужичок, суетится у стола, собирая шары. Он чувствует себя хозяином, отдает короткие приказания, и все у него получается как-то вызывающе. Разбивать досталось нам, и Женя, как обычно, изображает паралич на почве волнения к удовольствию окружающих. Мужичишка, который ставил пирамиду, подмигивает своему партнеру.

Женя бьет первый. От поставленного удара шары брызгами рассыпаются по зеленому полю. Один с треском залетает в лузу, затем туда посылается еще два, два шара в другую лузу и один скромный «своячок». Итого шесть. Я вытаскиваю шары из луз и кладу их на полку. Мужичонка, волнуясь, шныряет вдоль стола, выбирая позицию. Наконец, он грациозно становится и ловко вколачивает шар. Затем следует второй.

— Клапштос! — говорит наш партнер со знанием дела.

Третий у него не пошел, и я ему помогаю. Счет семь — два, и оставшиеся шары расположены благоприятно, как звезды на небе для великого завоевания. Я сосредотачиваюсь для удара, но вдруг слышу шум и громкие голоса за соседним столом. Наш мужичок преображается, кричит «Э! Э!» и бежит туда.

— «Клапштос», ты куда? — удивленно вопрошает Капленок. — Иди, иди доигрывай.

Наш партнер злобно оглядывается, но спешит на шум. Через несколько секунд он уже кого-то разнимает, но другие уже занимаются им.

— Надо его оттуда извлечь, — говорит Женя. — Уж больно он крикливый. Мне очень хочется сбить с него спесь.

Капленок идет к свалке и вязнет там. Я бегу ему помогать. Собственно, драки нет; все берегут себя, иначе жена в следующий раз не пустит. Но возня стоит грандиозная. Собрались все присутствующие; основное количество пришло мирить, но стоячих уже мало.

Я оттягиваю двоих от Капленка, но мне на спину кто-то наваливается, и мы оба падаем. Я успеваю развернуться в воздухе, оказываюсь сверху и пытаюсь разжать его руки. В следующий момент я вижу новую опасность. Афанасич с кием в руках бежит к свалке. Мы лежим с краю, поэтому я делаю несложный расчет и отдаю инициативу противнику, который сразу же оказывается сверху.

— А-а, язвить вашу душу, — кричит дед уже рядом и проходится кием по спинам и ниже. Если ему все равно чья спина, то мне нет, и я с удовольствием слышу, как сверху мой нападающий орет:

— Ты что, змей старый, больно ведь! Отдохнуть не дает, паразит!

Я стряхиваю его с себя и лезу дальше выручать приятеля.

Все вцепились друг в друга, образовался огромный и вязкий монолит. Минуты три идет сугубо мужская нервная разрядка, затем кто-то в кого-то бросил шар и сразу все кончилось. Все поняли, что это уже серьезно. Капленок кого-то пнул и с криком: «Прикрывай мне спину!» кинулся к выходу. Я следую за ним и быстро оглядываюсь. Битва прошла, только кое-где ведутся бои местного значения. Никто Евгения не преследует, но он технично отходит.

Мы выходим на улицу, и я, отдышавшись, спрашиваю:

— Жень, мне вот интересен один твой тактический ход.

— Какой?

— Насчет «прикрывай спину». Мне и любопытно, а кто должен прикрывать мою спину? Шары-то ведь большие и тяжелые…

Капленок закуривает и соображает. Затем смеется удивленно.

— Ты знаешь, Серега, я как-то об этом не думал. У меня автоматически вырвалось. Действительно, откуда это взялось?

Весь путь до общежития мы теоретизируем по поводу тактики в уличных баталиях. Женя сказал: «Если будут бить ногами, закрывай лицо». Я удвоил наш опыт, вспомнив, что отбиваться надо, стоя спина к спине.

Вечером, засыпая, вспоминаю прошедший день. Память скользит от события к событию, ни на чем не зацепляясь. День как день, ничего особенного. Пестроты достаточно, но ощущения полноты жизни нет. Все это странно. Чего-то здесь не хватает, может быть, и весьма важного.

Дорожка никуда не ведет. Сто метров асфальтированной узкой полоски для прогулок, а дальше мелкая пожелтевшая травка да колючки. И все-таки импровизированный тротуар в степи хорошо кем-то задуман. Отсюда приятно наблюдать заходы солнца, прогулки здесь располагают к размышлениям, в большинстве своем приподнято-грустно-лирическим без примесей тоски. Этот язычок асфальта навевает в душе уют и сводит концы с концами всех возможных противоречий. Как взлетная полоса.

Сегодня после работы Корольков зашел за мной и мы вышли подышать свежим воздухом.

— Капленок звонил, — говорит Рудик рассеянно. — Завтра, сообщает, можете приезжать.

Мы молчим, думая каждый о своем. Вытащить женщину из-под танковой гусеницы или, скажем, из горящего сарая — наша святая мужская обязанность. Но вот так получается несерьезно.

С другой стороны, наша ситуация весьма не проста, если мы ее правильно понимаем. Вокруг Вики сейчас скорее всего мертвая зона: чрезмерная глухота, чрезмерная учтивость, не те взгляды, не те слова. Бр-р. Это для нас несерьезно, а для нее это бедствие, надо полагать, похуже пожара.

— А как ты вообще к этому относишься? — спрашиваю я Королькова.

— Пока что и сам не знаю. Но выставить этого типа из своей квартиры, я думаю, надо.

— Женя ничего не сообщил насчет ее настроений?

— Ничего. Настроение Вики я и сам знаю. А вот насчет Ильина ходят слухи, что он жене своей мстит за что-то вот таким манером.

— Надо же так.

Мы закуриваем.

— И отмахнуться от этого дела как-то… Надо поехать и по ходу событий разобраться. Вот что, давай сделаем из него клоуна, — предлагаю я.

— Ха, он вперед из тебя клоуна сделает, — злится на что-то Рудик.

— Но нас же двое.

— Ну и что?

— А то. Я, к примеру, буду стараться его раскрыть, развязать язык, а ты в это время…

— Эх, Серега, — смеется Корольков. — Пацаны вы, пацаны. А дальше-то что? Он ведь сожрет ее потом на работе.

— Найдет другую работу, если на то пошло.

Рудик молчит, а я думаю, что с высоты его лет ему больше видно, и пускаться в авантюру в сорок гораздо сложнее, чем в двадцать с небольшим.

— Ладно, — наконец говорит Корольков. — Такие дела нужно делать легко. Длительные рассуждения обычно ни к чему не приводят.

— Слободскова сегодня видел? — спрашиваю я.

— Да, — говорит Рудик и становится веселее. — Он до нас здесь прогуливался с Тамаркой.

— Так что дела идут, все в порядке.

— Я с вами прямо катастрофически молодею, — смеется Корольков. — И это в некотором смысле приятно, черт вас возьми.

— Руди, я тебя давно хотел спросить. Как ты сюда попал на эту «землю обетованную»?

— Денег не хватает. Хочу квартиру кооперативную купить, — не думая, отвечает Корольков.

— И все? Так просто? Столько, сколько ты здесь имеешь, ты мог бы и в Москве получать. Впрочем, может, и я не прав.

— В Москве, положим, столько не заработаешь, — поправляет меня Корольков. — Ребята мои подрастают, и скоро проблема с жильем начнет нас прижимать.

Все вроде ясно, однако он смотрит на меня испытующе, что-то взвешивая.

— Я же вакуумщик высочайшей квалификации, — продолжает Рудик, — а в Москве с этой специальностью не больно разбежишься. Так что зависимость от места работы жесточайшая. Здесь я занимаюсь приборами анализа газа, сам знаешь. Технику освоил и становлюсь в жизни более мобильным. В общем, причин для такого вот прозябания достаточно.

Мы доходим очередной раз до конца асфальтированной дорожки и поворачиваем обратно. Я жду, что он еще скажет.

— А если уж совсем начистоту — не могу дома жить и хоть стреляй ты меня. Дочь у меня одно время болела сильно и долго. Я до того с ней дошел, что врачи посоветовали мне отвлечься, когда более или менее все стало. Вот-так я попал сначала в геологоразведку. Вроде временно. Но потом поселилась во мне какая-то бацилла, и больше трех-четырех лет дома жить не могу. Там у меня все в порядке: жена, дети.

— А здесь ты сколько собираешься жить?

— Сколько получится. Как дойду до безысходности, так уеду.

Корольков окончательно перешел на минорные тона, и я сам себе обещаю никогда больше не затевать подобных разговоров без надобности. У каждого свои раны и не важно, как я к ним прикасаюсь: грубо или нежно. Они все равно болят.

Стол, два стула, кровать, взятые напрокат холодильник и телевизор — вот и все богатство «холостяка» Рудика Королькова, переживающего очередной многолетний кризис сытой жизни. Но для меня — это целое богатство. После дрязг с попутными машинами я чувствую прямо ликующий уют. Ведь это собственная комната с собственной казенной обстановкой, это уже определенность, основа прочности нашей, пусть временной, жизни. Мне и в голову не приходит, что здесь можно так же прозябать, как в одноместном номере гостиницы. Такой несправедливости быть не должно. Когда-то ведь должен кончаться душевный сквозняк.

Мы с Рудиком сидим в засаде в ожидании гостей в соседнюю комнату. Пока закрытую. Корольков суетится, наводя чистоту, а я, покуривая, выглядываю в окно.

— Где у тебя бритва? — спрашиваю я хозяина.

— В нижнем ящике стола, — отвечает он, роясь во встроенном шкафу среди одежды.

— А зеркало где?

— Там же. Оно тебе ни к чему. Ты мимо своего лица и так не промахнешься.

Я смотрюсь в зеркало. Лицо как лицо, не шире, чем у других. Разве что немного усталости, но это поправимо. Если смотреть в фас — все в норме, профиль несколько хуже. Ничего. Мужчина не должен быть красавцем, это отвлекает от дела и нервирует людей.

— Руди, ты себе нравишься? — спрашиваю я, включая бритву.

— Не задавай идиотских вопросов, — отвечает Корольков, достает свой кассетный магнитофончик и начинает возиться с ним. Я забыл сказать, что у Рудика есть еще японский магнитофон, который, как может, скрашивает ему жизнь.

— Я почему спрашиваю. Зачем ты содержишь бритву. Ты ее продай. Тебе ведь и брить-то нечего, разве что два пятна на щеках.

Рудик смеется и смотрит на меня каким-то свежим взглядом, как на неожиданность.

— Серега, ты жениться собираешься?

— Не задавай идиотских вопросов, — отвечаю я.— А собственно, почему это тебя волнует? Ты что, хочешь развалить коллектив?

— Я себе срок наметил: как кто-нибудь из наших женится, так я домой еду.

— Мне кажется, это будет не скоро.

— Да и я тоже пока не спешу.

— Нет, Руди. У тебя была какая-то другая мысль, когда ты задавал мне этот вопрос.

— Никакой у меня мысли не было.

— Обстановка у нас сегодня… подозрительная. Дай мне одеколон, он у тебя водится?

— Вон на окне.

Я подхожу к окну и внезапно вижу идущих к дому Вику и Ильина. Никто никого за собой не тянет, идут, как все другие, ничего особенного.

— Закрывай дверь, — говорю я, — посидим в тишине.

Рудик закрывает дверь, садится на кровать и закуривает.

— В такой безвкусной ситуации я еще не был, — замечает он с горечью. — Если бы не вы…

— Это, между прочим, и твоя идея тоже, — я себя чувствую не в своей тарелке, как и Корольков.

Мы слышим стук входной двери, негромкий разговор и стук двери Незвановых. Затем минут десять Вика бегает из кухни в комнату и наступает тишина.

— Вот идиот, — мучается Рудик, — лучше бы я был на его месте.

— Ладно, пойдем, — предлагаю я. Мне хочется добавить, что со шпаной воевать — одна специфика, здесь другая, но я сдерживаюсь. Мы тихо выходим и, хлопая входной дверью, шумно вваливаемся в прихожую.

— Оказывается, и хозяйка уже дома, — громко, но через силу басит Корольков.

Дверь Незвановых сразу открывается, появляется маленькая хозяйка и останавливается в ожидании. Вика сначала настороженно смотрит на нас, затем бледные тона на лице сменяются розовыми. Ей кажется, что она неподвижно стоит и улыбается, но мы-то видим, что она вся в движении и звуке, как задетая скрипичная струна. Я мельком гляжу на Рудика, затем мы вместе любуемся на очаровательное видение в облике стоящей перед нами девочки.

Я спешу поздороваться за руку, подхожу к дверям и, естественно, замечаю в комнате гостя. Кивком головы я подтверждаю свое стопроцентное зрение, которое, правда, устраивает не всех.

— Поздравьте вашего горячо любимого соседа, Вика. Он сегодня именинник, — говорю я и показываю на Королькова. Тот, как и полагается, смущен.

— Ой, Рудольф Васильевич, я так рада, — сияет Вика и пожимает Рудику руку. — Мне всегда так везет с соседями, — восклицает она и сплевывает символически через левое плечо три раза. Корольков, очевидно, вспомнив свою миссию, на какое-то время деревенеет.

— Спасибо, Вика, спасибо! — Рудик берет себя в руки. — С некоторых пор в отношении меня более уместны соболезнования. Вот тебя будут поздравлять вечно.

Вика счастливо смеется. Она, кажется, действительно рада нас видеть.

— Мы… примкнем к вашей компании, если вы не против, — предлагаю я под комплимент.

— Конечно, что за разговор, — говорит Вика по инерции, затем секунду думает и машет рукой.

Мы с Корольковым бесцеремонно входим. Рудик ставит на стол бутылку сухого вина, а я здороваюсь с Ильиным, насколько я помню, Виктором Назаровичем, за руку. Ильин протягивает руку, затем отводит ее обратно, и я, не рассчитав, жму ее, униженно вытянувшись через весь стол. Такого со мной еще не проделывали, думаю я с холодным бешенством.

Рудик манкирует процесс приветствия, и Ильину остается только причесаться пятерней.

— Именины… — смиряясь говорит Ильин. — Так сколько вам?

— За сорок, — лаконично сообщает Корольков и смотрит открыто и ясно на начальника отдела. Тот быстро переводит взгляд на Вику.

Ильин — мужчина тяжелый, как камень, и ничего хорошего я в нем не нахожу, кроме аккуратности в движениях и в выборе слов. Какая-то угнетающая общительность удава с длинными изматывающими восточными паузами. Куда там бедной Вике ему противостоять. Она, вон, сидит и прячет радостные глазенки от своего «любимого». Ильин, по слухам, даже остряк. Но я так уразумеваю, что когда от человека ничего не ждешь, любая сколько-нибудь приемлемая мысль воспринимается как неожиданная.

Зная Королькова, я уже кожей чую его здоровую злость и ясную холодность ума. Они с Ильиным несопоставимы, как акула с бульдозером, и во мне шевелится корыстное чувство интереса.

Мы выпиваем за здоровье «именинника» и закусываем котлетами и фруктами. Ильин время от времени поглядывает на Вику, но та пока ни к кому не приближается, держась стороны.

— Ты у Орлова работаешь? А ты у Панкратова? — спрашивает нас с Корольковым Ильин.

— Совершенно верно, — отвечаю я с некоторым удивлением.

— Ну-у, ну-у, — тянет Ильин.

Это вот «Ну, ну» в данном случае говорит о том, что мы с Рудиком работаем не в науке непосредственно, а в эксплуатации опытных установок, имеем статус, равный пролетариям, и нас голыми руками не возьмешь. Хотя и подчиняется служба, в которой работает Корольков, отделу Ильина, но косвенно. Я же знаю Виктора Назаровича по его общественной работе. Он как представитель администрации прикреплен присматривать за нашим общежитием: ходит с комиссиями, изучает дела нарушителей, что еще — я не знаю. В конце концов, я сейчас настроен так, что для меня и министр — пустое место.

— Рудольф Васильевич, кто к вам в субботу, приходил? — спрашивает Вика. — Один симпатичный молодой человек, а второй жуткий тип. Они вас спросили и ушли. Я так испугалась, хорошо, что Антошка дома был.

Что-то я не помню, чтобы у Королькова имелись «жуткие» приятели. Скорее всего, это был случайный человек.

— А, это Вурдалак, — смеюсь я. — Кличка у него такая. На поселении здесь живет. Какую-то старушку в свое время — того, как Раскольников. Она, правда, все равно уже старая была. Компанейский мужик, Вурдалак, душевный. Вот только деньги любит, на все за них пойдет. А так у него и справка есть, все в порядке.

— Какой ужас, — замечает Вика, округляя глаза и подпирая щеки кулачками.

Рудик посмеивается в бороду.

— Как его фамилия? — спрашивает «остряк» Ильин.

— Он не у нас работает, — поясняю я.

— Прекрати людей пугать, — останавливает меня Корольков, однако никаких разъяснений не дает.

— Что же здесь особенного? — развиваю я мысль. — Все мы живем от вины до вины и постоянно виноваты перед людьми.

Устанавливается пауза, затем Ильин говорит:

— Слишком смелое обобщение. Положим, не над каждым висит это бремя. Умнее надо быть, только и всего.

— Между прочим, — замечает Корольков, — бессознательное чувство вины — это и есть совесть.

— Нелепость какая-то, — смеется Ильин.

— Это сказал Фрейд, — дожимает Рудик противника, но Ильину становится почему-то еще смешнее.

— Все это, ребята, демагогия чистой воды, — заявляет он и берет вилкой котлету.

— Бедная демагогия, — жалеет Рудик, — сколько же на тебя сейчас списывается.

— Вика, тебе положить салат? — спрашивает Ильин, игнорируя реплику. Он чувствует себя уверенно и прочно.

— Письмо недавно получила, — рассказывает Вика. — Наша бывшая соседка разводится, и судятся они с мужем из-за дивана. Невероятно.

— Эх, россияне, россияне, — вставляет Ильин. — Привыкли мы шарахаться от юриспруденции. За границей никто шагу без юриста не делает, а у нас все это считается из ряда вон. Кое-кто задействование юриста считает даже как моральную нечистоплотность.

Вику, кажется, убедил этот довод, и она принялась спокойно за салат.

— Она другое имеет в виду, — замечаю я.

Ильин смотрит на меня насмешливо, мол, это и дураку ясно, что речь идет не о диване, а о тех, кто на нем спит. И еще ясно, что это не мне сказано.

— Сервис нужно обживать, это понятно, — отзывается Рудик.

— Во! — поводит Ильин вилкой в сторону Королькова.

— А то создали целый букет услуг, а желающих пользоваться ими нет, — продолжает тот. — Вот так сервис и отмирает. Есть же, к примеру, комфортабельные крематории, так нет, люди все норовят по старинке земелькой прикрыться. А за границей, говорят, туда не пробьешься.

Вика несмело смеется, а у Ильина почему-то расслабляются мышцы лица.

— Там все построено на выгоде, — вяло говорит он. — Экономика, кстати, интересная штука. Столько в ней парадоксов, а ведь покоится на точном расчете. Одно плохо, модной становится. А когда наука становится модной, к ней начинают прилипать всякого рода аферисты. Экономика, конечно же, должна быть жестче. А то что получается… Ты знаешь Лихолета, Вика?

— Да, немножко.

— Вот у него урезали зарплату на треть и все по закону. Раньше он получал куда больше и тоже по закону.

Ильин смотрит на Вику, но говорит, очевидно, нам. А может, и нет.

— Мне больше нравятся стыки наук, — отзывается Корольков, — например, социологии и географии. Был у нас один товарищ, Темнов. Связи имел во всех городах. Так вот, он потом долго искал город на карте, где его никто не знает, чтобы там поселиться. А большой был человек… Автомобили, помню, любил…

Ильин смотрит на Рудика.

— Кстати, об автомобилях, — говорит он. — Лучшим водителем считается тот, кто плавнее ведет машину, а не заставляет невинных пассажиров трястись вместе с собой.

— Когда рядом с шофером сидит женщина, трудно говорить о его классе, — сразу же отвечает Корольков.

— Вы у кого работаете? — спрашивает вдруг Ильин.

— У Панкратова.

— Ах да. Вот что. Вы уже не молоды, пора вам в Каменогорск перебираться работать. Сколько можно по степям мотаться. Семью привезете, заживете по-человечески. Я поговорю завтра кое с кем, это можно устроить. Так сказать, ко дню рождения, — Ильин улыбается.

— Вы правы, мы уже не мальчики, — отвечает Рудик.

— Это несерьезно, — машет головой Ильин.

Вика с беспокойством прислушивается к беседе. Она иногда поглядывает на меня, пытаясь нащупать хоть где-то опору. Ничего, думаю я, это ей полезно.

Я предлагаю всем пойти на кухню и перекурить. Однако встречного энтузиазма не последовало, и я иду один. Ильин, надо думать, желает переговорить с Викой наедине, а Корольков как раз этого и не хочет.

Я обдумываю наши позиции на данный момент и перспективы сегодняшнего «торжества». Мое вдохновение немного поиссякло, и кроме самых кардинальных и простых концовок ничего в голову не идет. В шею, и все дела.

Вдруг появляется Вика с сигаретой. Я подношу ей спичку, она прикуривает и становится со мной совсем близко. Этот смущающий меня жест я рассматриваю как разрешение на некоторую откровенность.

— Не смотри на меня так, — просит она, глядя в окно.

— Как?

— Изучающе.

— Почему бы и нет. Мы ведь почти не знаем друг друга.

— Мне кажется, что дело не совсем в этом.

— Отважная ты женщина, Вика. А вдруг я тебя неправильно пойму? Или пойму так, как мне хочется?

— Не надо, — говорит она, глотая дым. Курит она неумело, но очень старается. — А то я сейчас заплачу. Кто бы знал, как я устала.

Она стоит все так же близко, и я решаюсь.

— Не нравится мне твой упырь, — говорю я. — Все купить да прижать норовит. Большой практик.

Вика на секунду замирает, затем расслабляется, как будто ее разморозили, и тихо смеется.

— Он сильный… — все-таки говорит она, хотя и не очень уверенно.

— Он грязноват для тебя и вряд ли его уже отмоешь. Его нужно обстукивать, — расхожусь я совсем по-мальчишески, но тут же жалею о сказанном. Можно и поумнее что-нибудь сообразить.

В кухню первым входит Ильин, а за ним Корольков. Вика удаляется к себе, а начальник смотрит на меня подозрительно.

— Я никак не пойму, что вы от меня хотите, — говорит Ильин Рудику, прикуривая.

Корольков закрывает дверь на кухню.

— Вы сейчас берете свой портфель и идете домой. И чтобы рядом с этой женщиной, а тем более в этой квартире мы вас больше не видели.

— Ах, вот что… А вам не кажется…

— Предупреждаю сразу: вы у нас как на ладони. В противном случае мы откладываем все дела и занимаемся только вами.

— Кто это — мы?

— Неважно.

— Знаете что… — начинает Ильин, но Рудик глядит на него с такой лютой ненавистью, что тот как-то сникает и зябко водит плечами. Я так думаю, что Вика тут уже ни при чем. За то, что мы испытали, сидя «в засаде», Ильину придется расплатиться.

— Принеси ему портфель, — зло командует Корольков.

Я иду за портфелем. Вика никак не реагирует.

— Пошел вон!

Чудеса. Корольков просто смотрит на Ильина и все. Но тот начинает делать такие непроизвольные движения, что я получаю полное удовольствие. Наконец, Виктор Назарович берет портфель и, потея с непривычки, молча уходит.

Корольков, остывая, идет к себе. Не знал я, что Рудик может так взвинтиться, как черт из преисподней выглядывал.

— А зачем я тебе нужен был?

— Ты же слышал, как он любит юридическую чистоту, — зло ответил Корольков.

— Действительно, так оно надежнее, — соглашаюсь я. — Но довольно рычать. Проехали.

Через десять минут к нам стучится маленькая хозяйка. Она сначала улыбается, затем горько, по-детски, плачет и трет глаза ладошками. Тут мы уже бессильны.

Попутных машин, кажется, не будет. Я оборачиваюсь, прислушиваюсь, напрягаю зрение — все напрасно. Во мне просыпается какое-то неприятное чувство, сродни легкому отчаянию. Но я его давлю. В зародыше. Надо полагаться только на самого себя, а удача — это дело случайное.

Куда я иду? Зачем? Эти вопросы либо удваивают силы, либо ополовинивают. Если толком не можешь ответить на них, можно организовать самообман и внушить в него веру. Когда устаешь от одной иллюзии, создаешь другую, и, как ни странно, эти мыльные пузыри способны, служить подспорьем. К примеру, приятно решить, что там, куда я иду, меня ждут. Или, что одним разом я уничтожу в себе все ненужное, сколько его ни есть: рыхлое, шаткое, неуверенное. Приятно ласкать себя сознанием решаемой сверхзадачи, за которую вот-вот на твои уши ляжет прозрачный нимб.

Нет. Все это нужно выбросить по дороге. От сложностей уже с души воротит. Только упрощаться. От этого человек становится способным на большее. У тебя в Каменогорске есть неотложные дела, и их нужно сделать. Вот и все.

В детстве, когда был жив отец, он иногда рассказывал про свои фронтовые годы. Как-то так получилось, что в критические минуты я непроизвольно ищу параллель в боевой юности отца. Мне нужна эта параллель, чтобы сквозь нее увидеть себя. Вот сейчас из его рассказов мне вспоминается такой эпизод: на вывороченных из земли немецких противотанковых минах, еще не обезвреженных, отбивают чечетку наши отчаянные бойцы. Я-то знаю, что риска за этим лихачеством никакого — мина срабатывает на вес танка, — и все же, сколько смысла было в их бесшабашности.

Независимых людей сейчас нет, бормочу я про себя. Все мы зависим друг от друга, не в том, так в другом. Зря я уповал на свой «пролетарский статус» и радовался неуязвимости. Подтверждение этому сидит напротив, и фамилия его Валтурин. Звать Семеном. У него выцветшие глаза, подпираемые пухлыми мешками, и тошнотворная доброта чередуется с крайним раздражением.

Я видел его мельком несколько раз и знал, что он живет в соседнем общежитии, принадлежащем тоже нашей фирме. Знания мои, к сожалению, расширились, и я оповещен о том, что он работает старшим инженером этажом ниже лаборатории Капленка и переселен в нашу комнату.

Жили мы вдвоем с Олегом Макаровым. Жили спокойно, в мире и дружбе. Вижу я Олега не часто: работает он в городе, а в выходные его полностью поглощает рыбалка и охота. Да и не только в выходные. Для него эти занятия не сезонные. Труд Сабанеева о рыбной ловле для Макарова устав, библия, путеводитель по жизни. Книга проработана с заметками на полях.

После подселения к нам Валтурина Олег ходил справляться о причинах этого акта и узнал, что был приказ о расформировании неблагополучных квартир и расселении жильцов в более здоровую атмосферу. После выхода приказа все, однако, осталось на своих местах, переселили только Валтурина и успокоились.

Все это показалось мне очень странным. Я настойчиво склоняюсь к мысли, что сделано все «с подачи» Ильина. Ну, что же, в некотором смысле приятно. Надо же, снизошел до борьбы со мной! Но что же он хочет? Лучше всего, чтобы я исчез. Но уволиться-то я не могу — молодой специалист. Мы с Валтуриным нежелательные для Ильина фигуры, правда, по разным причинам, и расчет может быть прост. Либо мы уничтожим друг друга, либо кто-нибудь станет продолжением другого. Любопытно.

Я лежу на своей кровати и просматриваю старый журнал. Семен сидит за столом.

— На вот, сбегай в магазин, — заявляет Валтурин и бросает на стол пять рублей. — Я тебя кое-чему поучу.

Между нами должно произойти выяснение отношений. Я это знаю. Всевозможными увертками здесь не отделаешься. Семен на десять лет старше, да и физически, пожалуй, помощнее. Работает он здесь гораздо больше, чем я, и чувствует себя хозяином положения. Контакт у нас налаживается с большим трудом, так как более резкой антипатии я еще ни к кому не испытывал.

— Тебе нужно, ты и беги, — говорю я.

— Сбегай, сбегай, — командует он по-хозяйски.

— Отстань. «Учило» нашелся, — огрызаюсь я.

Наверно, это слишком смело сказано, поэтому Валтурин медленно и молча начинает вставать из-за стола, пожирая меня глазами. Вот оно. Откладываю в сторону журнал, сажусь и не спеша беру с тумбочки сигареты.

— Вот что я тебе скажу, Семен, — говорю я спокойно, хотя меня и знобит от возбуждения. — Ты мне не нужен, и я тебе тоже. Ты будешь жить своей жизнью и не мешать мне жить своей. Ты, конечно, можешь сейчас грозно прыгнуть и даже откусить мне ухо, если я позволю. Но ведь через полчаса ты придешь такой пьяный, что можно делать с тобой что захочешь. Ты что, рассчитываешь на жалость, на то, что я буду тебя щадить, так, что ли? Я прощаю многое, но не все и не всякому.

— Ты что же, молодой, мне угрожаешь?

— Объясняю ситуацию. А бояться ты можешь только самого себя.

Я зажигаю спичку и прикуриваю. Валтурин сгребает с размаху пятерку со стола и молча идет в магазин. Через полчаса он появляется и наливает себе и мне.

— Ладно, Серега, — миролюбиво говорит он, — давай примем.

— Не хочу.

— Боишься, что ли?

— Странный ты человек. Русским языком объясняю: не хочу.

— Черт с тобой, — ругается он и залпом выпивает.

Я по-прежнему лежу и «читаю» журнал. Может быть, мне надо было бы уйти, но я этого не делаю. Разговор еще не кончен.

Через десять минут Валтурин приходит «в норму». Он, как всякий «волевой» мужчина, скрипит зубами и делится со мной своими жизненными достижениями.

— Когда едешь в отпуск к матери, — говорит он, — займи денег на подарок. Обязательно. Мать — это мать. Еще. Займи у ребят костюмчик, рубашку белую и обязательно галстук. Ты должен выглядеть солидно.

— Зачем мне занимать, у меня все есть.

Его слова меня коробят, как будто кто-то ворует, а на меня списывают.

— Нет, ты меня не понял.

— Я тебя прекрасно понял.

— Затем наготовь телеграмм, и пусть ребята тебе отсылают. Штуки четыре.

— Каких телеграмм?

— Вот я, например, написал себе такие телеграммы: «как твое здоровье, соскучилась, люблю, Лена»; «поздравь меня, я — доктор наук, Коля»; «без тебя встала вся работа, приезжай быстрей, друзья»; «твое изобретение одобрено, поздравляю, шеф». Знаешь, как мать была рада.

Я молчу.

— Между прочим, — продолжает Валтурин, — я один раз поспорил, что съем килограмм сала. На бутылку. И выиграл. Самое главное в этом деле — не пить холодную воду. Ни грамма.

— Это, конечно, дело серьезное, — зеваю я.

— А ты умеешь ушами шевелить? — спрашивает он, уже кое-как удерживаясь на стуле. — Вот смотри.

Он дергает-таки ушами, а затем медленно сползает на пол. Я встаю и тащу его на кровать, где он и успокаивается. «Боец…»

Да, веселая жизнь. Я еще не знаю как, но с Семеном надо что-то делать.

Дверь у нас не запирается, поэтому без стука входит Слободсков. Увидев спящего Валтурина, он резко смеется.

— Это что за чучело?

— Новый жилец, — ворчу я.

— Откуда он взялся?

— А черт его знает.

— Слушай, уж не Ильина ли это дело? — удивленно спрашивает Валера. — Недавно комиссия ходила по квартирам, все что-то присматривались.

Мы глядим друг на друга.

— Если уж на то пошло, — волнуясь, говорит Слободсков, — мы этого бича в момент «перелицуем». Пусть только пикнет.

— Не спеши, поживем — увидим.

Утром Валтурин деловито заявляет:

— Ты должен мне помочь.

Я настороженно гляжу на него.

— Сегодня у нас одно собрание намечается, мне нужно оттуда вовремя уйти, — поясняет он. — Ты ровно в час постучи в тридцать вторую квартиру и скажи, что меня просят к телефону.

— Хорошо, — пожимаю я плечами.

— Скажи вот так: «Будьте добры, позовите, пожалуйста, Семена Николаевича. Ему звонит профессор Житковский».

— Ну ты, Семен, загнул, — смеюсь я. Профессор Житковский — директор нашей фирмы, и о каком-то там Валтурине он и понятия не имеет.

— Ты запомнил? — серьезно спрашивает Семен. — Слово в слово скажи, это очень важно. Давай порепетируем. Значит, так…

Он откашливается и произносит еще раз текст, да с таким подобострастием, будто я должен обратиться как минимум к академику.

— Повтори, — командует он.

— Ладно, ну тебя, — отмахиваюсь я.

— Понимаешь, это очень серьезно, — еще раз просит он.

— Хорошо, подойду.

В оговоренное время, выждав на лестнице две минуты для точности, стучу в нужную дверь. В благородности моих намерений я не сомневаюсь, считая, что он наконец-то берется за ум. Если человек решает ограничить время пребывания в сомнительных компаниях — это уже гигантский шаг вперед. Даже если он при этом прибегает к моей помощи.

Я замираю в ожидании шагов за дверью и вдруг слышу голос Валтурина. Похоже на то, что он выступает. В первую же паузу снова стучу, но уже погромче. Щелкает замок, и передо мной появляется сутулая фигура определенно молодого человека, но уже наполовину седого с тусклыми и усталыми до предела глазами.

— Будьте любезны, — говорю я очень громко и очень вежливо, отдаваясь игре. — Мне нужен Семен Николаевич, если он не занят. Его хочет побеспокоить профессор Житковский. Он звонит к дежурной и просит подойти туда. Телефон ждет.

— Опять Житковский звонит? — слышу я из глубины квартиры раздраженный голос Семена. — Я же сказал ему, что в среду зайду! Хороший человек — профессор, вроде твоего Сани, — объясняет он кому-то. — Занял у меня трояк, и все ищет случая рассчитаться. Придешь к нему, опять за стол потащит, ну как тут отказать…

Он шумно вздыхает и появляется в коридоре.

— Скажи ему, что у меня важные дела. Не до него, — говорит он менторским тоном и хлопает дверью.

Я стою на месте, как идиот, слушая доносящийся из квартиры глухой шум одобрения. В первый момент мне хочется садануть в дверь ногой, но я сдерживаюсь и не спеша ухожу. Семен с самого начала был для меня за чертой нормальности.

Вечером, отжимая в ванне постиранное белье, вдруг слышу за спиной голос Валтурина.

— Ты извини, если что, — кричит он весело сквозь плеск воды.

Я слегка мну мокрую рубашку и молча выхожу, чтобы взять в шифоньере свободную вешалку. Семен прилипает сзади ко мне, и мы идем нога в ногу, как в строю. Это у него юмор такой. Я морщусь от запаха водки, но вижу, что он почти в форме.

— Понимаешь, баба Сашки Ананьева на развод подала, вот мы их и мирили, — объясняет он сегодняшнюю ситуацию. — Собрались все друзья: Мишка, Иван, Петька, Терехов, каждый выступил, осудил…

— Ананьева осудили? — спрашиваю я, глядя на него с интересом.

— Ссору осудили… В общем, все, что положено. Она обещала забрать заявление.

Я удивленно качаю головой. Все перечисленные приятели Семена под стать ему самому, и я уже представляю, что за «толковище» там собиралось.

— Но без меня они бы, конечно, ничего не добились, — продолжает он самодовольно. — Я подготовил блестящую речь, да еще с иллюстрацией, — он виновато смотрит на меня. — Баба Сашки так потрясена была, что познакомила меня со своей подругой, на черта она мне нужна. Но делать нечего, придется «крутить педали», хотя бы первое время.

Семен отстает от меня, он ходит по комнате и над чем-то посмеивается. Несмотря на это, я чувствую, что он растерян.

Следующий день я целиком провожу у друзей, предоставив Валтурину квартиру для закрепления необычных для него отношений. Забежав перед обедом на минутку к себе, я нашел квартиру чисто вымытой и заполненной запахом кислых щей. На окне у кровати Семена к своему изумлению я вижу всю нашу рвань — замусоленные и потертые книги, брошенные или забытые жившими здесь до нас. Долго, видно, Семен собирал их по нашим тумбочкам и шкафам, чистил и ровненько выстраивал на подоконнике. Пустить пыль в глаза он любит, и все-таки меня это тронуло.

Подруга Валтурина показалась мне несколько мрачноватой. Она прочно ступала по полу, и когда я к ней обращался, она разворачивалась всем корпусом и смотрела долго и настороженно. Я так и не смог отделаться от тяжелого душевного напряжения, вызванного ее присутствием. Выйдя из квартиры, я успокоил себя тем, что это, слава богу, его подруга, а не моя.

Надоев всем за день, к вечеру я оказался на улице. По моим расчетам, к одиннадцати часам можно было возвращаться домой, значит, продержаться мне оставалось час.

Стемнело давно, на то она и осень. Кто-то сейчас блаженно потягивается у телевизора в предвкушении ночного покоя, я примеряю ситуацию на себя, и от этого холодный ветер становится еще более жестким. Улица пустынна, и лишь обрывки газет ползут по дороге в неподвижном свете фонарей.

Интересно, о чем беседует эта пара, думаю я, гуляя вокруг общежития. Любопытство мое настолько взыграло, что мне даже становится теплее. Месяц с небольшим я знаю Семена, но сколько уже всего было… Даже из окна его кто-то выронил; благо с первого этажа, и Валтурин отделался простодушной шишкой на изрезанном морщинами рыхлом лбу. Нормальному человеку его месячных приключений на всю жизнь хватило бы, а ему все нипочем: «Серега-а-а, все нормально!»

Приключения… Пожалуй, это слишком хорошее слово для той немыслимой грязи, в которой он живет. Грань, отделяющая человеческое достоинство от унижения, давно стерта, и уже вряд ли кто ему докажет, что она существовала вообще. Когда я приезжаю на выходные в Каменогорск, он старается пить на стороне и дома не появляется. Этого мы добились. Однако наблюдать его пьяные выходки мне все же приходится. И тогда наутро, как обычно, звучит миролюбивое: «Серега, давай забудем вчерашний день, если ты человек». Я знаю, это для проформы. Более существенное следует дальше: «Был ли он, вчерашний день?» «А был ли мальчик?» По моим скромным подсчетам, лет пять ему можно смело забыть. Если вдруг когда-нибудь случится чудо, Семен переродится и начнет осмысливать, что у него за плечами, можно уверенно опасаться за его рассудок.

Впрочем, вряд ли оно случится, думаю я, поднимая воротник легкого пальто. Такие люди, как он, не смотрят ни назад, ни вперед. «Мы фонари на краю ямы, — сказал как-то Терехов, приятель Семена. — Мы сгораем, чтобы не упали вы». Ну, а как же. Не было еще на свете такого безобразия, которое не пыталось бы подкраситься в благородные цвета.

Я смотрю на часы и поворачиваю в сторону общежития. Какое-то необычное чувство не дает мне покоя, я пытаюсь понять, в чем тут дело, и вдруг все становится ясным. Мои размышления сегодня о Валтурине в первый раз серьезны по-настоящему. Ну спился мужик, казалось бы, что здесь сложного — отрицай да отрицай. Шут гороховый — больше и сказать-то о нем нечего. Однако сегодня мне почему-то так не думается. Может быть, оттого, что я увидел его рядом с женщиной.

Наша квартира встречает меня теплом, ярким светом и тишиной. Валтурин лежит на своей кровати и молча смотрит, как я раздеваюсь. Интерес мой поразвеялся на холодном ветру, но я с удивлением поглядываю на разглаженное лицо Семена, отмечая в нем даже некоторую одухотворенность. Закуривая, присаживаюсь к столу и с удовольствием вытягиваю ноги.

— Какая же она примитивная, — вдруг говорит Валтурин и тихо посмеивается.

Я молчу.

— Сначала она рассказывала мне о том, как умирал ее дедушка, — продолжает он, глядя в потолок. — Обстоятельно говорила, в подробностях.

— Любила, наверно, дедушку, — пожимаю я плечами.

— Потом закрутила разговор вокруг случая, прикрытого пылью уже, слава богу, двух десятков лет. «Представляешь, — копирует он женский голос, — соседи заходят, а он жену топором рубит и в мешок складывает…»

Я с интересом смотрю на Семена, который рассказывает без обычной резкости и злости, находясь в редчайшем состоянии умиротворения.

— После обеда я слышу рассказ о том, как неделю назад в квартиру забрались два вора. Они почему-то думали, что квартира пустая, наверно перепутали в ночи. Так вот, хозяин так испугался, что его в сумасшедший дом отправили…

Он смеется.

— Да, еще… какой-то пацан из рогатки выбил…

— Видишь, — перебиваю я его, понимая, куда он клонит, — за все у женщины душа болит.

— Конечно, о чем еще можно говорить, находясь в интимной обстановке с мужчиной.

— Ну ты-то, наверно, задавил ее интеллектом? — улыбаюсь я.

— Я все про страдающую душу, про одиночество, Печорина вспомнил… Не смог я с ней остаться самим собой, каким я себя мыслю и уважаю. Она меня уродует.

«Страдающую душу», «Печорин», «уважаю», «уродует» — словеса-то какие, думаю я вдруг со злостью. Абсолютно не видит себя со стороны человек.

— Может, это к лучшему, что не смог остаться самим собой? — спрашиваю я жестко.

— Не понимаешь ты меня, — глухо говорит он и отворачивается к стене. Мне становится его жалко.

— Я тебя, Семен, понимаю, не волнуйся. Я вот смотрю на тебя и вижу, что жизнь давно ушла вперед, ты изменился, и сильно, а мерки у тебя остались еще те. Все ты говоришь правильно, но это правильно для другого человека.

— Выгнал я ее, понял! — вдруг кричит он. — Дура она… Я не могу так…

Я молча иду застилать постель. Прав скорее он, а не я, и по-человечески я ему сочувствую. Но как разрешить вот это жестокое противоречие его жизни — я не знаю.

В пятницу вечером, после традиционной бани, сижу на своей кровати в Каменогорске и отдыхаю. Сегодня редкий вечер — мы все дома. Валтурин никак не найдет себе места. Он то ходит из угла в угол, то пьет чай, то ложится читать затрепанный журнал, то курит, глядя в окно. Что же, организационные неувязки бывают у всех.

Олег обложился рыболовными снастями в своем углу, заваленном рюкзаками, плитками свинца, какими-то сетями, удочками, черными котелками, кружками. Он что-то чинит, связывает, рвет. На кухне на полу лежит щука, размерами с небольшое бревно, а Макаров снова с утра собирается на рыбалку. Куда он девает рыбу, с кем ее ест — я не знаю. Во всяком случае нас с Валтуриным он редко балует свежей рыбкой. Парень он неплохой. Ему, очевидно, есть кого порадовать, тем он и жив. Кроме того, у каждого из нас свои друзья, свои обязанности и никуда от этого не денешься. Так уж повелось.

Сидеть мне надоело, я устал от степи и мне не терпится пройтись по узким улочкам города и упорядочить свои растрепанные мысли.

Я надеваю свой почти новый костюм, и вдруг чувствую, что где-то что-то не так. Я еще не понимаю что, поэтому оглядываюсь по сторонам в поисках источника тревоги, затем более внимательно приглядываюсь к себе. Ага, вот. Пятна неизвестного происхождения на пиджаке и общая потертость. Я сомневаюсь, свой ли надел, потом соображаю, что других таких у нас нет. Валтурин косит на меня своим прозрачным глазом. Я механически лезу во внутренний карман и внезапно для себя достаю оттуда фотографию девицы. На обратной стороне надпись: Анна Алесина. Девица как девица, одно меня смущает — я ее не знаю.

— Совсем кто-то обнаглел, — взываю я возмущенно к публике. — Мой костюм до того своим считают, что даже не затрудняются очищать карманы. Какого черта, чья дама?

— Какая, ну-ка покажи, — просит Макаров. Он крутит фотографию и видно, что в первый раз.

— Твоя работа? — спрашиваю Валтурина. Тот молча протягивает руку за снимком.

— Ты ведешь себя, как свинья, — говорю я спокойно. — Ты зачем мой костюм износил?

Макаров весело заливается в своем углу.

— Ладно крохоборничать, — зло кричит Семен. — Подумаешь, надел пару раз.

— Ты мог бы и у меня спросить хотя бы. Я бы тебе дал. Но почему так-то? Я его для тебя что ли покупал?

— Все. Хватит ныть, — резко обрубает Семен. — Разоряешься так, как будто у тебя детство украли. Ты, Серега, ведешь себя иногда, как баба.

Я смотрю на Валтурина и пытаюсь раздавить его взглядом, как Корольков. Но он и без меня резко переходит к состоянию крайнего заискивания. Сгоревший, думаю я, человек. Тридцать его лет спокойно потянут на пятьдесят, да и по виду ему не меньше. Он что-то мямлит, и я с трудом заставляю себя понять, что он хочет сказать.

— На вот, почитай, — говорит Семен и протягивает мне письмо.

— Я чужих писем не читаю.

— Но я очень прошу, — гнется Валтурин.

Мне очень неприятно, но, морщась от его унижения, беру письмо и читаю с пятой строки на десятую. Письмо хорошее, к моему удивлению, очень человечное и ласковое. Кто-то просит Семена встретить ту самую Анну, которую я нашел в кармане. Она приезжает в Каменогорск по распределению.

— Ну и что? — спрашиваю я.

— Понимаешь, какая история, — мнется Валтурин. — Мой отец воевал вместе с ее отцом. Эту Анну я и сам никогда не видел. Родители переписывались, поэтому я знал только, что она существует и что моложе меня. Теперь она сюда приезжает и будет жить здесь, в городе. Представляешь?

Чего ж тут непонятного. Когда все вплоть до лица пропито, скучновато становится перед памятью отцов.

— И что же ты хочешь предпринять? — спрашиваю я Семена.

— Я хочу уехать отсюда, — говорит он торжественно. Голос его крепнет. — Брошу пить, обзаведусь семьей. Короче говоря, заживу заново.

— Благими намерениями… — бормочет в углу Макаров и похохатывает под нос, покачивая головой.

— Ты что, мне не веришь? — зло спрашивает Валтурин.

— Какая тебе-то разница, верю я или нет? — отзывается тот.

— Разница большая.

Макаров опять посмеивается, раскручивая леску. Я и надеяться не смею, что Валтурин уедет отсюда. Это будет большая радость, подарок судьбы.

— Так вот, Серега, — командирским голосом обращается Семен. — Я уезжаю на этой неделе, а Анна будет через неделю. Я очень прошу тебя ее встретить. Как друга прошу.

От последних слов меня передергивает.

— Сам встретишь, — говорю я и встаю.

— Сере-е-га… — тянет Семен, затем кричит: — Человек ты или нет?

— Никуда ты не уедешь…

— Я уже заявление написал и матери телеграмму отправил, — выпаливает Валтурин.

— Серьезно?

— Вполне.

Я вздыхаю, беру фотографию и кладу обратно в карман.

— Договорились, встречу, — соглашаюсь я.

Семен кладет мне руку на плечо.

— Только чтобы все было… понял, да? — спрашивает он. Я смотрю на него удивленно. — Ну, ну, не обижайся. Я знаю, все будет в порядке. Поэтому и прошу именно тебя.

— Так-то оно так, — говорю я Макарову. — Но с другой стороны, с каких это пор мне стали доверять девушек в расчете на полную гарантию?

На кухне шипит закипевший чайник, и Семен идет туда. Надевая пальто, я вдруг слышу с кухни отборную ругань, вой и падение на пол чего-то твердого. Я быстро выглядываю из-за двери и вижу, как Валтурин в бешенстве выталкивает раскаленную электрическую плитку в форточку голыми руками. Плитка за что-то зацепилась, из нее выпал кирпич, а горячая спираль, размотавшись, оказалась у Семена в руках. Еще два замысловатых прыжка с ревом и плитка за окном. Следом летит кирпич.

Плитка у нас, конечно, старенькая. Мало того, самодельная, купленная у частника. Она была сделана из двух кирпичей, с прорубленной канавкой для спирали и уложенных в металлический каркас. Спираль тоже была старая, во многих местах скрученная. Семена, видно, тронуло током, и он волевым решением избавился от плитки, чтобы купить новую.

Я раздеваюсь, и мы с Макаровым перевязываем бинтом руки Семена.

Это все происходило в пятницу. А во вторник меня после обеда зовут к телефону. Голос звучит издалека, но не искажается.

— Кто это? — кричу я.

— Макаров. Здорово.

— Здорово. Что случилось?

— Семен отравился.

— Сколько ни пить всякую дрянь, — говорю я.

— Да нет, — кричит Макаров, — он специально. Решил покончить с собой. Посмотрел вчера фильм по телевизору про декабристов, как его… да, «Звезда пленительного счастья» и что-то так расчувствовался… Только вот не пойму, как он в больницу попал. Меня дома-то не было.

— Так он в больнице?

— Да. Вот я тебе и звоню. Ты бы приехал, навестил как-нибудь. Все по-человечески будет.

— Он что, в очень тяжелом состоянии? — спрашиваю я.

— Дела не так уж плохи, не обязательно ехать срочно. Приедешь, расскажу подробнее.

Положив трубку, я с досадой выругиваюсь про себя в адрес Валтурина, затем начинаю раздумывать, все больше волнуясь. Есть, значит, у Семена живая ткань в душе, если она задета вот таким образом. Ясно одно. Надо быть кем-то до конца. Жизнь не любит половинчатости. Но, если уж ты решил сменить ипостась, то менять нужно тоже до конца.

Во вторник я вырваться с работы не смог и появился в Каменогорске только в среду. Купив по дороге продукты для передачи в больницу, я зашел домой, чтобы переодеться, и застал там Макарова в весьма веселом расположении духа.

— Что у вас тут стряслось? — спрашиваю я с порога.

— Да смех один, — улыбается Макаров. — Съел тут Семен какую-то отраву и сел ждать смерти. Пока ждал, видно, подумал получше или испугался. Сам знаешь, какие у него нервы потрепанные. Короче говоря, он сам позвонил в «скорую помощь», да еще наорал на них, чтобы быстрее приезжали. В больнице его вычистили и все дела. Через два дня будет дома.

— Он уезжать-то не передумал?

— Кто его знает. Скорее всего, у него денег на билет нет. А увольняться он увольнялся.

— Ничего. Мы ему поможем.

— Я согласен.

В больнице я натыкаюсь на аккуратно сложенный кукиш. Валтурин с синим лицом в огромной полосатой спецовке смотрит на меня каким-то живым взглядом, как будто в вагонном окне после безликой пестроты он увидел нечто интересное.

— Во! — говорит он и скрипит зубами. — Подождет старушка. Успеет еще прибрать к рукам. Я еще молодой.

— Семен, ты прямо как мальчик, — выговариваю я. — Раз повезет родиться, и то не знаешь куда себя деть. Уж тебе-то положено это знать.

— А ты-то знаешь? — зло спрашивает Валтурин.

— Догадываюсь.

— Вот что, давай не будем.

— Действительно, на кой черт ты мне сдался, — обозляюсь я.

— Ну, ну, ладно, Серега. Знаю я тебя. Я тут столько передумал.

— Ты билет на самолет купил?

— Я остаюсь здесь.

— Но ты же уволился?

— Устроюсь в другую организацию.

— Езжай ты, Семен, домой, — говорю я устало. — Дома обогреешься, перестанешь жить на износ, все у тебя войдет в норму.

— У меня и так все в норме.

— И поэтому ты здесь?

Семен отворачивается.

— На вот, молока тебе принес, — вытаскиваю я бутылку из портфеля. — Не знаю, что тебе можно, что нельзя.

— Мне все можно. Я сильно хочу есть.

В ближайшую субботу мы с Макаровым провожали Валтурина. Приятели Семена не смогли его сопровождать, а самого Семена мы постарались сберечь. Недовольный, но трезвый, он прощался с нами, и я чувствовал легкую утрату. Ничего не поделаешь, он тоже маленькая частица моей судьбы. Частица опасная, тяжелая, иногда смешная, а иногда трагичная.

В аэропорту тихо и безлюдно. Редкие пассажиры и встречающие переговариваются негромко, сидя в мягких креслах. Мы со Слободсковым тоже сидим и смотрим на летное поле, где стоят два лайнера. Чуть в стороне на подставке лежит разобранный вертолет, и пассажиры, выходя на посадку, частенько и с тревогой посматривают на него. Он мешает им верить. Психология.

Мы поджидаем знакомую Семена, которую ни он, ни мы никогда не видели. Слободскова я пригласил с собой за компанию, чтобы не было скучно. Ему все равно делать нечего, и я уже отвык что-либо предпринимать в одиночку. Новая привычка. Только среди людей я чувствую себя спокойно, работаю я или читаю только в сопровождении радио, магнитофона, шума разговора и движения вокруг. В противном случае мне чего-то не хватает, и я не могу сосредоточиться. Раньше все было наоборот.

— Как там Тамара Ивановна себя чувствует? — спрашиваю я Валерку.

— Нормально, — говорит он, думая о своем. Аэропорт всегда располагает посмотреть на свое житие-бытие как бы с высоты птичьего полета и, что называется, подбить бабки.

— Вчера Вику видел, — навожу я Слободскова на нужный разговор. — Первая поздоровалась.

— Ты насчет Антона интересуешься? — спрашивает Валера. — Когда я появился в поле зрения Тамары, она была на стадии раздумий. Мы побеседовали с ней раза два, не больше. Только, говорит, я взялась за него как следует, он сразу распался и заныл. Ноет и ноет.

— Заноешь тут, — смеюсь я.

— Как ты, говорит, образовался возле меня, я сразу поняла, что с Антоном мне будет жить скучно. Но и на таких, как я, видишь ли, у нее уже нет времени.

— Ты что же, настолько ясен, что совсем не нужно времени, чтобы в тебе разобраться?

— Это мой принцип. С женщинами я стараюсь быть ясным. Предельно. Особенно, когда все ясно мне.

— Это верно, — соглашаюсь я с удовольствием. — Сам не люблю, когда спекулируют серьезными вещами и выставляют на продажу все без разбора. Однако гнусная она все-таки бестия. Человек ведь женат, а для нее это так, чепуха.

— Нечего было самому дурака валять, — говорит Слободсков. — Ладно, все в порядке. Я сказал, чтобы она оставила его в покое.

— Ну и что? Она тебя послушает?

— Обязательно, а куда она денется? — Он опять смотрит в окно, где самолет начинает выходить на взлетную полосу. — Все, — добавляет он. — Я не хочу больше об этом говорить.

— Что-то я тебя не узнаю.

— Пойдем покурим, — предлагает Слободсков и встает. Мы выходим на улицу.

— Интересное дело, Серега. Раньше я жил по вдохновению, что ли, или, как говорят классики, страстями. А в данном случае никаких симпатий у меня особых не было и мне пришлось играть самого себя. И что же я увидел? — он смеется и машет рукой. — Ты как-нибудь попробуй сыграть самого себя. Очень полезное дело, как в зеркало на себя смотришь.

Я молча курю и искоса поглядываю на Валеру. Мне хочется его обнять, но он того никогда не узнает. Вот так жизнь и учит: на крутых виражах, куда мы выходим не сбавляя скорости по молодости лет.

Мы прислушиваемся к металлическому голосу диспетчера. Наш самолет идет на посадку.

Пока лайнер выруливает на стоянку и глушит двигатели, мы с Валерой стоим за изгородью, глазеем на искусственную вьюгу и переступаем с ноги на ногу. Декабрь. Ветер холодный и нам все равно, какого он направления: от этого он приятней не становится. Трап, как обычно, подавать не спешат, чтобы мы немножко поостыли перед теплой встречей.

Наконец, появляются пассажиры. Чемоданы раздают тут же, и получившие проходят в здание аэропорта поодиночке. Мы пробираемся к нужной двери и смотрим на входящих. Все появляются помятые нездоровым сном, но довольные. Чуть ли не последней открывает дверь девушка с двумя чемоданами, и Валера толкает меня в бок. Она проходит в здание и останавливается посередине. Мы следуем за черной шубкой, заходим спереди и на культурном расстоянии с интересом разглядываем девушку.

Сходство ее с фотографией весьма отдаленное: она, как говорится, выросла, из нее. Лицо очень приятное. Может быть, потому, что она из других, чем мы со Слободсковым, мест. Возможно, в тех местах, откуда она родом, таких лиц множество, но здесь она — неожиданность.

Анна делает вид, что не замечает двух молодых людей, и оглядывается по сторонам. Мы подходим к ней.

— Девушка, вы не нас ждете? — спрашивает Слободсков.

— К сожалению, мальчики, не вас, — улыбается она.

Улыбка у нее очень хороша, и я чувствую, что Валера про себя тоже взвешивает каждый ее жест.

— К сожалению, не нас, — огорчаюсь я.

— Вы здорово-то не сожалейте, — заявляет Слободсков, — мы ведь пока еще не ушли.

Да, способный Слободсков парень, думаю я. Мы стоим втроем и оглядываемся по сторонам.

— Не тот вон? — показываю я на пузо в кресле.

— Нет, не тот, — смеется она.

Затем следует идиотский разговор насчет ревнивого мужа, неблагодарного приятеля и, наконец, мне все это надоедает. Я достаю фотографию и на расстоянии показываю ее девушке. Та вдруг становится серьезной, затем удивленной, затем смущенной и протягивает руку. Но я сразу убираю фото в карман. Так, на всякий случай, мало ли что.

— Мне очень неприятно вас огорчать, но встречаем вас именно мы, — говорю я.

— А где же Семен Николаевич?

— Он очень сильно хворает, — поясняет Слободсков. — Так что, Аннушка, давайте-ка мы вам подсобим.

Девушка удивленно хмыкает, Валера берет оба чемодана, и мы идем к выходу.

— Дай, — говорю я, — мне-то один, ты, сутулый эгоист.

Слободсков на ходу взвешивает чемоданы и тот, что побольше, отдает мне. Анна смеется. Мы выходим на улицу и идем к стоянке такси. В этом городе с такси все благополучно, поэтому мы сразу загружаемся. Девушка, в нерешительности, но Валера объясняет, что Семен дал денег и просил довезти именно на такси, чтобы все было, как надо. Мол, Семен, — это очень хорошо замаскированный фирмач.

— Вы знаете хоть, куда ехать-то? — спрашиваю я. Анна достает из сумочки адрес и мы знакомим с ним водителя.

По дороге выясняется, что девушка будет работать в вычислительном центре программистом. Слободсков бросает реплики самого смачного содержания, но Анна до конца их не воспринимает. Как и то, впрочем, что говорю я, хотя и говорю по делу. Душа у нее пока не на месте. Она волнуется, а иначе и быть не может.

Мы добираемся до общежития семейных, и Анне там выделяют место. Втаскиваем чемоданы на третий этаж и прощаемся. Девушка, уже успокоившись, смотрит на нас более внимательно.

Уходя, я оглядываюсь и запоминаю номер комнаты — 36. Глянув на всякий случай на Валерку, я ловлю его взгляд, также скользящий по двери, отмеченной несложным номером.

В пультовой шумно, но лишних людей здесь нет. Через несколько минут начнется научный эксперимент, который готовился давно. Ответственность, лежащая на нас, приглушает интерес к событиям. Мы отвечаем за жизнь людей, за вложенные в науку государственные средства, за судьбу нашего научного направления и еще много чего. Всякая наука — это передовой край человеческой мысли, и сознание этого несколько ласкает наши натянутые нервы.

Столы стоят в ряд. Перед нами щит оператора и несколько пультов. Техника красива, глаз не оторвать. Видно, что с ней работали на совесть. На щите и пультах сотни лампочек ясно выделяются в искусственно созданном небольшом полумраке. Это разноцветие сигнализации притягивает к себе уставшие взгляды, но нам сейчас не до любования.

За пультом нашей службы сидит Валера Слободсков. Он прирожденный оператор. У нас есть еще немного времени. Слободсков иногда оглядывается, и я вижу его спокойное и ясное лицо. И все-таки он тоже волнуется.

Я мысленно прощупываю нашу систему в поисках слабых мест. Приборы у нас есть сложные, капризные. Все они были проверены несколько раз вместе с привязанной к ним автоматикой. Но, как известно, от неожиданностей никто не застрахован.

Руководитель эксперимента Гончаров Виктор Иванович следит за приборами на щите оператора. Собственно, эксперимент уже начался. Вспомогательное оборудование на восемьдесят процентов в работе. Все ждут пуска основной установки. К Гончарову время от времени подходят его коллеги по науке с вопросами. Но так как многих вопросов к этому этапу эксперимента быть уже не должно, то ответы его порой выглядят кратко и ясно:

— Посажу!

Никого он еще не посадил, но слышать это весьма неприятно.

Вдруг я замечаю, что взгляд Гончарова упирается в один из приборов на щите. Наш руководитель стоит к нам спиной и энергично машет кулаком. Один прибор не определяет качества всего процесса в целом. Поэтому Виктор Иванович смотрит на другие приборы и соображает.

На этой фазе эксперимента еще можно ходить по операторной, и я подхожу к щиту. Наше дело — приборы и автоматика, но технологию мы должны знать в обязательном порядке. Прибор, заинтересовавший Гончарова, сейчас должен показывать расход, а его нет.

Начальник нашей службы Орлов занят бумагами, и я, чтобы что-то делать, негромко звоню моим ребятам, которые сидят в безопасном месте, ожидая моих указаний.

— Все на месте? — спрашиваю я Колю Малышева.

— Все. Ну как там дела? — волнуется он.

— Да тут вот… — начинаю я.

— Подожди, Серега, кажется, Милеева нет, — говорит Малышев.

— А где он?

— Не знаю. Только что здесь был.

Я кладу трубку, мне становится жарко. Посылать людей на поиски Милеева я не имею права. Во-первых, их уже ни в какое помещение не пустят газоспасатели. Во-вторых, в случае аварии…

Додумываю я второй вариант уже на ходу. Выхожу из операторной и бегу в помещение, где находится датчик злосчастного расхода. Почему я бегу туда, мне пока самому не ясно. Но я знаю, что на данной стадии эксперимента в этом помещении минут через десять находиться будет очень опасно. Надежда на то, что Милеев там, очень слабая. Если его там нет, я хоть взгляну на неисправный датчик, а затем придется останавливать долгожданный эксперимент. Это уже скандал.

Добегаю до конца коридора. За углом пост газоспасателей. Дальше могут не пустить. Останавливаюсь, чтобы отдышаться, и прислушиваюсь. Все тихо. Осторожно выглядываю. Поперек коридора повешена веревка с предостерегающими плакатами. Газоспасатели куда-то удалились, и я быстро проскальзываю мимо поста. Прошло, примерно, минуты две. Добегаю до помещения и открываю дверь. Бледный Милеев с каплей на носу лихорадочно откручивает вентиль дифманометра.

Павел смотрит на меня, затем на часы. Ай да Милеев, все по времени рассчитал. Молодец, слов нет. Сознательно, значит, пришел, обдумав, а не под влиянием скоротечных возвышенных чувств. И тем не менее, несмотря на неожиданно проявленную надежность и элемент деловитости, все это дурно пахнет. Павел берет с полки ключи, открывает вентиль до отказа и идет мне навстречу.

— Быстро отсюда! — резко говорю я.

— Все в порядке, Серега, все нормально, — говорит он радостно.

— Ты почему здесь? — спрашиваю я Милеева.

— Дифманометр вчера меняли, а подключить забыли.

— Как меняли?

— Поставили с другой шкалой.

— Интересно, а почему я не знаю?

— Дел было много, — пожимает Павлик плечами. — Орлов, кстати, в курсе.

Мы выходим из помещения и закрываем дверь. Мне повезло, Милеев нашелся, живой и здоровый. Скандала тоже не будет. Несомненно, Милеев совершил поступок, но я все же зол на него. Чисто по-человечески для Милеева все это очень важно, да и не для него одного. Очень хочется иметь дело, ради которого можно рисковать жизнью. Ну, а с точки зрения делового, зрелого подхода, все это глупость и преступление, единственное оправдание которому — наша молодость. Я говорю наша, потому что сам поступил не лучше Милеева.

Я сменный инженер и для Павлика какой-никакой начальник. Раздетая правда, которую я ему должен бы сейчас выложить, смотрелась бы так: ты, парень, потенциально обязан быть готовым к подвигу, но делать его не надо. Твоя задача — доложить кому надо, а уж мы подумаем, что и как лучше организовать. И пошлем мы устранять ошибку или неисправность скорее всего не тебя, а человека, более осторожного и более толкового. А ты в это время будешь сидеть в безопасном месте, утешаясь чистой совестью, и смотреть со всем миром на дела других, которые уверенно и толково прибирают жизнь к рукам.

От этой правды мне самому становится муторно. Поэтому я иду и молчу, запутавшись окончательно.

— Откуда, голубчики? — встречают нас газоспасатели на посту.

Один из них расставляет руки, как будто хочет нас обнять. У него суровый вид, но он немного толстоват.

— Не шуми, Миша. Все в порядке, — говорю я и отвожу его руку.

— Меня Юра зовут.

— Извини, брат, думал, что Миша.

— Вот видишь, ты ошибся, — мы стоим почти вплотную и смотрим друг на друга.

— Мне необходимо о вас доложить, — говорит он.

— Мне о вас тоже, — спокойно отвечаю я. — Пять минут назад мы здесь шли и никого не видели. Ты что думаешь, я святой дух и вдоль плинтуса просочился?

Он стоит и взвешивает все «за» и «против». По громкой связи идут доклады о готовности к эксперименту операторов.

— Нам некогда, — говорю я и, не оборачиваясь, иду своей дорогой. Милеев идет за мной.

— Сиди и не высовывай носа, — провожаю я Павлика туда, где ожидают все не участвующие в эксперименте. Затем я ему ободряюще подмигиваю, жму руку и молча иду в операторную.

Эксперимент прошел удачно, и для многих наших научных сотрудников наступают звездные часы. И у Васи Меркулова работы прибавилось. Мы идем с ним по зимнему городу, и Вася жалуется на здоровье.

— Когда сетуют на отсутствие здоровья, — замечаю я, — обычно имеют в виду не то, что нечем жить, а то, что нечего тратить. «Лишнее» здоровье в наше время дефицит.

— Наоборот, — вздыхает он. — Здоровья у меня больше чем достаточно.

— Так в чем же дело?

— Понимаешь, Сережа. Работа у нас сейчас в основном творческая и столько ее накопилось — глухая тема. Для творчества нужна определенная степень болезненности, иначе я не могу сосредоточиться. Когда я здоров, как бык, я способен только на элементарные операции. Если одно вытекает из другого — тут я мастер, а если нужен качественный скачок, интуиция и так далее — я чувствую, что здоровье мне изменило.

Я озабоченно смотрю на Меркулова. На нем стандартное пальто, стандартная кроличья шапка и нелепые зимние ботинки. У Васи в меру вытянутое узкое лицо, красивый с горбинкой нос и, к его сожалению, здоровый взгляд умных темных глаз.

— Вася, — говорю я уверенно, — тебе нужно малость поистратить свое здоровье. Иначе успеха в науке тебе не видать. Надо продумать комплекс мер.

Меркулов смеется.

— Тебя должна мучить либо совесть, либо женщина, — продолжаю я. — Лучше совесть, с ней хоть можно договориться. Значит, рассуждая логически, тебе нужно либо что-то натворить, как Карлсону, либо, скажем так — жениться. Могу познакомить с прекрасной женщиной. Нервы истреплет в два счета. С ней день пойдет за три, как на войне.

Я смотрю на Ваську, ожидая, что он улыбнется, однако, натыкаюсь на вполне серьезный взгляд.

— В твоих рассуждениях есть зерно, — заявляет он.

— Ты меня больше слушай…

— Нет, нет, ты прав. Мне нужно немного встряхнуться. В кино, что ли, сходить.

— Чудовищную встряску ты себе придумал, — отвечаю я. — Смотри, не опали нервы.

Мы подходим к гастроному, который называется «Факел». Название нам нравится, тем более, что часть жизненного пути, отмеченная временными сумерками, им все же освещается. Кроме того, в столовых питаться надоедает и хочется что-нибудь приготовить самому. Запас продуктов никогда не мешает, особенно зимой, когда за окном вьюга и идти никуда не хочется.

В магазине народу много, поэтому мы расходимся. Васька идет смотреть витрины, а я занимаю очередь в кассу за девушкой в голубом пальто. Зовут ее Вероника. Я с ней два раза танцевал в местном клубе, поэтому на законном основании могу рассчитывать на приятельские отношения.

Мы радостно здороваемся друг с другом и осведомляемся о делах. Естественно, и у нее, и у меня дела идут нормально. Подходит Меркулов и, видя, что я весело беседую, все же начинает занудно перечислять: крупа, яйца, консервы… Я обнимаю его за плечи и поворачиваю к девушке:

— Василий Иванович, в обиходе — просто Вася. Он из будущих. А это Вероника, очень хорошая девушка. Уже.

Ребята смущенно смотрят друг на друга, и я замечаю, что девушка за тридцать секунд стала красивее вдвое. Я не раз зарекался знакомить молодых людей друг с другом: очень часто теряешь и того и другого, а приобретаешь массу довольно жестоких упреков. Но для Меркулова можно сделать исключение. Я ему верю, как самому себе, и Веронике вряд ли будет плохо рядом с ним. Правда, времена меняются и все чаще в пострадавших остаются мужчины. Ничего, вдвоем отобьемся.

Мы выходим из магазина, я подыскиваю благовидный предлог, чтобы удалиться, и, уходя, показываю Васе незаметно поднятый вверх большой палец.

Приехав через неделю в Каменогорск, я захожу в свою квартиру и, не успев переодеться с дороги, иду встречать гостя. Вася Меркулов энергично проходит и начинает метаться из угла в угол. Я устало гляжу на его передвижения.

— Что случилось? Ты добил теорему Ферма? — острю я вяло. — Или, может, что-нибудь натворил в газовой динамике?

Кстати, Меркулов отослал уже три доказательства теоремы Ферма. Это его хобби, он любит доказывать недоказуемое, балуясь своими силами. В ответ на свои письма он получил ровно столько же ответов с указанием его ошибок.

— Выкладывай все начистоту, — заявляет Меркулов, не глядя на меня. Я вдруг замечаю, что он бледен. — Все, что о ней знаешь.

— О ком? — не понимаю я.

— О… Веронике.

— Вон что! А я совсем забыл. — Я сажусь на кровать и закуриваю. — Девушка она хорошая, суховата, правда. Но это может зависеть от того, кто с ней рядом. Каждому человеку, чтобы раскрыться, нужны условия.

Васька молчит, давая мне высказаться.

— Прежде чем тебя знакомить, я все-таки успел подумать. Если у нее и был какой-нибудь роман, то я этого не знаю. Ты мне веришь?

— Я тебе верю, Сережа.

— Вообще-то говоря, Вася, ты и сам должен уже видеть, с кем имеешь дело.

— Наслушаешься вас, сам себе верить перестанешь.

— Не надо, не надо мне претензий. Если что потребуется, я помогу. А претензий мне не надо. Быстро ты, однако… ушел.

— Пойми меня правильно, Сережа…

— Давай-ка я лучше чаек поставлю. Я тебя понял. Понял правильно.

Вернувшись с кухни, я застаю Василия Ивановича совершенно счастливым и ищущим, чем бы себя занять, чтобы это не очень бросалось в глаза. Слава богу, кажется, наука спасена.

— Ты знаешь, Ильин-то исчез. Глухая тема.

— Куда исчез? — спрашиваю я удивленно.

— Исчез и все. Так же, как и появился, внезапно. Современный фантом. Он же был раньше крупным администратором, «за все хорошее» сняли, ну и приткнулся он в науку. Только ребята у нас не подходящие для таких номеров. Какой из Ильина ученый? Два человека в отделе его питали идеями, потом это им надоело. Ильин стал их выжимать, да не тут-то было. Ты знаешь, как у нас легко организовать «массовые выступления». Такие уж здесь условия. Сначала откровенно посылали подальше, а потом написали всем отделом письмо через несколько голов о профессиональном несоответствии, противоречивых указаниях, о том, что дело стоит, еще кое-что, и Ильин исчез. Растворился в тумане.

— Баба с воза… — говорю я, соображая. Насчет «растворился в тумане» — это новое, не свойственное Меркулову. Но он сидит очень довольный собой, судьбой Ильина и еще чем-то.

До города, согласно указателю, пять километров. Это уже совсем рядом. Я иду, как смазанный механизм, и поглядываю вперед. Вот он, Каменогорск. Многоэтажные дома новых микрорайонов резко очерчивают город и обрываются в степь, как отвесные каменные берега уральских озер. Прямых улиц не видать, в новых микрорайонах их и нет. Зато у дороги на двух столбах укреплен план застройки. Таким образом, от населения теперь требуется не только массовая грамотность, но и знание основ топографии. И все-таки задумано хорошо — ново, свежо, красиво.

Все эти мысли проходят у меня как бы на заднем плане. А на переднем плане смеющаяся подвижная девушка бросает в меня снежки. Она наступает, а мне хочется ее защищать. Какое прелестное женское качество.

Анна, Аннушка, Анюта… Музыкальный голосок, озорные, чуть насмешливые карие глаза, какие-то умные руки. Я пытаюсь ее остановить и рассмотреть как следует, но у меня ничего не получается. Нет, она не мельтешит впустую, но она всегда в движении и везде на месте. А ведь нашел я ее, можно сказать, в собственном кармане. Что легко находится, как известно, легко теряется: поэтому я и спешу.

Формально, идея сходить к Анюте в гости принадлежала не мне, а Валерке Слободскову. Он зашел за мной, скорее по привычке, и застал меня в тот момент, когда я раздумывал, брать ли с собой его. Мне стало неловко от собственного эгоизма, и вместо двадцати рублей, которые он просил в долг, я занял ему пятьдесят.

Мы втроем сходили в кино, затем как-то вечеровали уже вчетвером. С Анной в комнате живет ее коллега Роза, с которой у них возникла дружба. Со временем я начал замечать у Слободскова подозрительную рассеянность, и это меня совсем не обрадовало.

— Отличная женщина Роза, — говорит мне как-то Валерка. — И ростом она как раз пониже тебя.

Этот легкий маневр Слободскова, рассчитанный на отвлечение моего внимания, мне не понравился, и я решил: пора. Пора решать личный вопрос или, как говорят педагоги-кустари, пора браться за ум. Хватит быть наблюдателем, осмотрелся — и достаточно, надоела эта игра в жизнь, когда делаешь все вполсилы, потому что не хочется выкладываться на решении второстепенных, случайных, а иногда и никому не нужных проблем. Хватит растрачивать себя на бесплодную борьбу с самим собой, с тоской, со временем. Надо повернуть все так, чтобы время работало на тебя, чтобы не было пустых дней и чтобы дела, которые ты делаешь, были достойны затраченной на них жизни. Человек, свободный от всего, склонен к саморазрушению, потому нужно быть всегда в деле…

Я подхожу к городу и с лозунгов переключаюсь на чистую ругань, чтобы себя поддержать. Сорок километров по рыхлому снегу обочины дороги дают себя знать. Ноги мои подгибаются от большой нагрузки. Пора, как Корольков говорит, звереть. До дома я дохожу на одной злости или, красивее говоря, ярости. Навстречу мне идет Макаров.

Он помогает мне добраться до кровати, и я падаю. Макаров начинает расстегивать мне полушубок и опытной рукой вытряхивает меня из него.

— Сейчас, — бурчит он. — Поспи немного, и все будет в порядке.

Я холодею, ведь он никуда меня не выпустит. Макаров — здоровый парень и при желании он меня может успокоить в два счета. Я приподнимаюсь на руках, но Олег тут же реагирует, и я опять лежу. Мною начинает владеть истеричный смех. Макаров внимательно смотрит на меня. Я ему подмигиваю.

— Извини, Олег, за беспокойство. Ты меня неправильно понял. Я просто поскользнулся, упал…

— Очнулся — гипс, — острит он.

— …и зашиб оба колена. Сейчас мне нужно принять душ и идти в одно место. Ты мне немного помоги, а дальше я справлюсь сам.

Макаров смотрит на меня подозрительно, затем улыбается и качает удивленно головой. Хороший он все-таки мужик, думаю я и решаюсь ему открыться.

— Иду жениться, Олег. Надо же хоть раз попробовать, — говорю я, сажусь на кровати и закуриваю.

— Так бы и сказал, что побили из-за девки, — упрекает он. — Все бы тебе юлить. Одевайся, мы их сейчас найдем.

Ну что тут скажешь.

— Ладно, — вздыхаю я. — Лез я в женское общежитие по водосточной трубе и с третьего этажа в обнимку с ней рухнул на тротуар. Осечка небольшая вышла. Теперь вот женюсь, и пусть она меня лечит. Сама виновата.

Олег сочувственно смеется. Не говорить же ему правду, в конце концов. Он меня сейчас просто не поймет.

Немного отдохнув и приняв душ, я облачаюсь в белую рубашку и почищенный костюм. Макаров мне помогает, как может.

— А кто она, если не секрет? — смущаясь спрашивает он.

— Та самая Анна.

— Так, так. А она не родственница Валтурина?

— Нет. Я спрашивал.

— Тогда все в порядке, — говорит Олег и провожает меня до дверей. Я иду, стараясь не сгибать ноги в коленях.

По дороге дважды останавливаюсь в нерешительности, найдя в своих действиях чистейшую авантюру. Встретился с человеком три раза, а на четвертый заявляешься уже с предложением, сомневаюсь я. Для нее это ведь может оказаться серьезным испытанием, а ведь Анна, насколько я догадываюсь, легко ранима, хоть и не показывает вида. Ничего, уж какие мы есть, такие и есть, думаю я и опять прибавляю шаг. Нас можно или принять сразу, или не принять совсем.

Анна стала своей быстро, а уж чего это ей стоило, я понял лишь однажды, перехватив ее усталый, отрешенный взгляд. Мы тогда, пожалуй, слишком засиделись в гостях, я сгреб Валерку, и мы засобирались домой. Вышло все неожиданно резко, и с каким отчаянием она на меня тогда глянула. Долго я потом переживал эту ненароком причиненную боль, а в тот момент я все же сказал: «Ты не рассчитывай, мы завтра опять придем». Она засмеялась, и с тех пор с какой-то шальной радостью я стал ощущать ее пока еще редкие и несмелые порывы опереться.

Ободренный удачно вспомненным эпизодом, я покупаю цветы и появляюсь у Анны.

— Сережа, ты почему такой грустный? — встречает она меня.

— Я не грустный, — говорю я, — а серьезный. Вот это тебе, — разворачиваю газетный пакет и достаю цветы.

— Какие симпатичные гвоздички, — сияет Анна и идет ставить цветы в вазу. Я снимаю шубу и быстро сажусь за стол.

— Если бы ты знала, Анюта, как у тебя тепло, — говорю я медленно.

— Да, у нас очень хорошо топят. Даже слишком.

— Я не имею в виду температуру.

Она настораживается. Поставив вазу на окно, Анна остается стоять, выглядывая на улицу.

— Сережа, а почему вдруг цветы? — спрашивает она и поворачивается ко мне.

— Мне давно хотелось подарить тебе цветы, и это совсем не вдруг, — поясняю я. Она вспыхивает, но смотрит мне в глаза. Я выдерживаю взгляд, и она поворачивается опять к цветам.

— Ну хорошо, считай, что это произошло случайно, — пробую я подойти с другой стороны. — Собственно, так оно и есть потому, что я уже забыл, когда покупал цветы в последний раз.

Аня наклоняет головку и любуется букетом.

— Так ли уж это на самом деле, Сереженька? — сомневается она.

— Представь себе.

Она изучающе смотрит на меня.

— Как мне принимать твои сомнения? — спрашиваю я. — Как комплимент, или…

— А это уж ты сам решай, — смеется она. — Как тебе больше нравится.

— Спасибо и на том, что хоть выбирать позволяешь… — Я внезапно начинаю понимать, что если и дальше вести разговор в этом тоне, я уже ничего серьезного сказать не смогу. Или хуже того. Все может превратиться в пародию. Мне очень приятно вот так с ней беседовать, но я резко меняю настроение.

— Что с тобой, Сереженька? — замечает Анна перемену во мне.

— Аня, у меня есть к тебе дело, — говорю я. Получилось это у меня скорее озабоченно, чем серьезно.

Я встаю, подхожу к Ане и беру ее за плечи.

Сколько же в этом лице родного, и сколько в нем еще незнакомых черточек. Когда она успела стать мне такой близкой, и почему, однако, я сейчас нахожу в ней столько нового? Она всегда была в движении, а теперь замерла и ждет моих слов. И я ее не узнаю. Все в ней меня пленяет, и я не нахожу ни малейшего штриха, который бы меня оттолкнул. Конечно же, это она приходила ко мне в моих лучших снах, ею я грезил в трудные минуты моей жизни, ее я искал во всех других, ушедших и не оставивших следа. Это она мучила меня своей призрачностью и ускользала, разделившись на множество частей, которые я видел в других. И вот теперь она здесь, вся, и я не хочу и не могу ее упустить.

Мне хочется ей сказать новые, волнующие слова о том, как я плутал без нее в этом обманчивом мире, как звал ее, глядя на далекий свет в черной степи или упершись неподвижным взглядом в безжизненную стену гостиничного номера. Рассказать, как научился смотреть вокруг себя пустыми и холодными глазами, запрятав надежду как можно глубже, чтобы вот сейчас она затрепетала, спасенная, живая. Я хочу сказать ей красивые, как в старинном романсе, наполненные чувством слова, потому что устал от бледного, бескровного, практично приземленного ощущения бытия.

Я тщетно ищу эти слова и к ужасу своему не могу найти. Вместо этого от меня исходит популярное признание и не менее известное предложение. Тем не менее, Анна смотрит на меня трогательно, но затем освобождается и садится на тот стул, где сидел я.

— Сереженька, милый, — обжигает она меня легкостью обращения. — Как бы это сказать… Бывает так, что человек засмеется не в тот момент, не в том месте… Да что это я в самом деле… — злится на себя Анна. — Я ведь как-то должна была ожидать этого, — продолжает она. — Чувство ведь должно созреть, Сереженька. Неспелое, оно ведь то горчит, то кислит. Ты ведь умничка, Сереженька, ты все понимаешь…

Анна берет себя в руки и переходит на свой обычный тон. Он у нее какой-то ласковый, почти материнский. Я чувствую к ней такую тягу, что в какой-то момент перестаю понимать, зачем она мне все это говорит. Однако, собравшись, я думаю о том, а что же дальше. Мужчина должен быть твердым, а это требование самих же женщин чревато определенными обязательствами. Наверно, решаю я, с женщинами нужно поступать методом от обратного.

— Я вот тебе фотографию принес, Анюта, — кладу я на стол ее фото, которое мне дал Валтурин в свое время.

— Или грудь в крестах, или голова в кустах, — грустно улыбается она. — За что же ты меня так, Сереженька?

Я подхожу и сажусь рядом с ней. В душе у меня как-то уютно, тепло и грустно. Мой официально-серьезный тон куда-то улетучился. Напряжение спало, ко мне медленно подкрадывается усталость сегодняшнего дня.

— Ты прости, что не так, — говорю я уже спокойно. — Переполнила ты меня, вот через край и полилось, — добавляю я. Я понимаю, что сказал в духе Слободскова. Глубоко же сидят во мне мои друзья. — Ну, что ты молчишь?

— Видишь, Сереженька, наконец-то ты и обо мне вспомнил…

— Ты несправедлива, — говорю я, понимая ее правоту. — Все эти крупные словеса у меня из-за того, что я чувствую себя с тобой счастливым мальчишкой. Надо же мне как-то с этим бороться.

— Как-то все… Да нет, Сереженька, ты славный, хотя толком себя и не знаешь. Но вот ты решил и баста. А я ведь уже была раз замужем… Правда, недолго, — наконец говорит она.

— Я тебя, Анюта, об этом не спрашивал.

— Ты еще спросишь… Не прямо, конечно. Откуда все берется, почему все так складывается… И это, наверно, правильно.

Мы молчим, и я жду, когда она выскажется.

— Жили мы с ним, можно сказать, по соседству, — продолжает Анна. — С детства нас привыкли видеть вместе, ну и как-то так сложилось общественное мнение, что мы всю жизнь должны быть вместе. Он был не против, а я привыкла. Наша свадьба ни для кого не была неожиданностью, а самое плохое, что и для нас тоже. Ну, а дальше… мы просто потеряли друг к другу интерес, которого по-настоящему никогда и не было. Вот и все.

— А что он был за человек?

— Человек он неплохой, а вернее… никакой. Что мне нужно, я и сама не знаю.

— Все. Будем считать, что один вопрос мы уже решили.

Второй вопрос не заставил себя долго ждать. После стука в дверь в комнату входит Валера Слободсков и дарит Анне цветы.

— Я не вовремя? — спрашивает он непринужденно. Анна смотрит на меня.

— Вовремя, раздевайся, — говорю я. Валера снимает пальто, и я вижу, что он в белой сорочке. Не зря я, выходит, сегодня землю шагами измерял.

— У тебя что, сегодня праздник какой? — спрашиваю его, кивая на цветы.

— Не поверишь: чистая случайность…

Анна вдруг закрывает лицо руками, плечи ее дрожат, и нам с Валеркой непонятно: плачет она, или смеется. Судя по всему, и то, и другое. Слободсков смотрит на меня и пожимает плечами. Что нужно делать — мы не знаем. Она сидит перед нами в простом халатике, волосы нехитро прихвачены заколками, на ногах теплые домашние тапочки. Кажется она нам беспомощной, трогательной, и мне становится больно.

Наконец все проходит.

— Да, кстати, — спохватывается Слободсков, — ты откуда взялся? Ты ведь в степи остался. Пешком, что ли, пришел? — он просто так задал последний вопрос, но я вижу, что эта мысль ему все больше начинает нравиться. Тяжелый случай.

— Да ну, что ты, — отвожу я нелепый вопрос. — Только вышел на дорогу, сразу попутная машина подобрала. Повезло.

— Какие сегодня, в воскресенье, попутные машины? — думает вслух Слободсков. — Сорок с лишним километров…

Анна внимательно смотрит на меня:

— Сереженька, — говорит она, — тебе должно было повезти. Ведь правда, тебе повезло?

Я удивленно смотрю на Анну и давлю в себе неожиданно возникшее раздражение.

— Я же сказал уже. Гончаров на «Жигулях» довез. Он тоже только сегодня выбрался домой. Да и вообще… Кому в наше время нужны подвиги?

— Да подвиги-то, они, Сереженька, нужны, — озабоченно говорит Анна и вздыхает.

Мы сидим и смотрим друг на друга.

— А где Роза? — спрашивает на всякий случай Слободсков. — Я люблю с ней ругаться по различным жизненным вопросам.

— Ты уж, Валера, Розу не обижай, — защищает Анна подругу. — Она хорошая женщина, не везет ей только.

— Я ее обижаю?! — возмущается Слободсков. — Это она меня третирует, как собственного мужика.

— И правильно, если ты так бестактно задеваешь ее больные места. Она ведь старше тебя.

— Ну и что же? — отбивается Валера. — Если она старше, так значит, ей все можно говорить, а мне нельзя? Когда она не права, я хочу, чтобы она это прочувствовала. Вовремя ее не одернули, поэтому ей сейчас и не везет.

— Ишь ты, какой! — встает Анна со стула и начинает в волнении прохаживаться взад и вперед. Она так увлеклась, что то, с чем пришел я, мне уже кажется пресным и малозанимательным. Они весело переругиваются, доставляя удовольствие друг другу. Валерка всегда умеет найти безошибочный тон и выяснить все, что ему нужно, обходясь без затрагивания высоких материй, так как любая, даже шуточная перебранка — это срез, который показывает куда больше, чем обмен любезностями. Я так не умею.

Беру сигарету и встаю. Они разом смолкают.

— Ты куда, Сережа? — спрашивает Анна.

— Я выйду в коридор, перекурю, — от моей наигранной бодрости меня самого передергивает.

— Кури здесь, — машет рукой хозяйка.

— Я сам не люблю сидеть в накуренной комнате.

В коридоре тихо. В воскресенье вечером везде тихо. Для нас это самое тяжелое время недели. Утро понедельника, когда приезжаешь на работу, по сравнению с этим вечером — праздник. Все встает на свои места, работа — она всегда упорядочивает жизнь.

Я только сейчас понял, насколько огрубел. Тяжеловесность ощущается физически, как камень за пазухой. Я огрубел не только внешне, но и в чем-то еще более существенном. Что-то уходит от меня гибкое, живое, трепетное, а я… радуюсь. Я ведь считаю, что становлюсь все сильнее. Я и сейчас почти уверен в этом… Как же так?

Я взрастил в себе большой потенциал сопротивляемости, вряд ли кто меня сможет столкнуть с пути, который я считаю правильным, и уж сломать меня будет сложно. Все это дала мне степь, и мне нужно быть таким, этого требует жизнь.

Но мы научились и другому. Мы привыкли выходить к цели кратчайшими путями, не считаясь ни с чем. Проблемы, встающие перед нами, бывают таковы, что, порой, не до тонкостей. Мы научились обходиться весьма бесцеремонно с людьми. Иногда всего этого требует дело, но чаще мы давим друг в друге живое просто от скуки и тоски, и это понимают немногие.

Вот здесь-то и предлагает Рудик «озвереть». Как я сейчас понимаю, это, оказывается, легче всего. Много труднее остаться человеком до конца. И как все это сложно. А Королькову спасибо хоть на том, что он умеет называть вещи своими именами.

Я докуриваю сигарету и иду в комнату. Если Слободсков что-то хотел сказать Анне, то уже сказал. Время я ему для этого дал, и он это знает.

— Ну вот, Аннушка, — встречает меня весело Валера, — оба мы перед тобой. Выбирай.

Такое заявление Слободскова для меня не новость, но сейчас оно меня коробит. Я виновато гляжу на Аню, а та совсем смешалась.

— От кого же или от чего вы так бежите, ребята? — тихо спрашивает она. — А может быть, вы вообще не ко мне шли? Так, случайно, попали сюда…

Слободсков, судя по всему, собирается что-то сострить.

— Ты помнишь, что сделал Афанасьев? Тогда? — перебиваю я его.

— Ну помню, — отвечает он, смутившись.

— А знаешь почему?

— Он вообще был какой-то…

— Да не «какой-то», — говорю я резко. Мною вдруг овладевает злость на него и самого себя. — Не «какой-то». Его хотели всем кагалом втиснуть в элементарную схему, а он в нее не помещался. Он был глубже и сложнее нашей схемы, только с этим никто не хотел считаться…

— Что ты разошелся, — спокойно говорит Слободсков. — Глубина и сложность не должны мешать человеку быть… мужчиной, — добавляет он уже тверже.

Мы смотрим друг на друга и молчим. Присутствие женщины при таком разговоре — дело нежелательное.

— «Быть мужчиной», — говорю я наконец. — Уж кому-кому, а тебе-то не нужно, по-моему, объяснять, какая душевная нищета, порой, прячется за этой ширмой. Шли-то мы к тебе, Анюта, — продолжаю я, — только вот нас ли ты ждала?

— Эх вы, «мужчины», — вздыхает Аня, смущенно улыбаясь, — давайте я вас чаем угощу. — Она открывает шкафчик и достает посуду. — Как же мне вас не ждать… — добавляет она тихо.

Рядом, но каждый сам по себе, мы с Валерой не спеша продвигаемся по заснеженной улице. Уже достаточно темно, и фонари нехотя включаются в работу. Прохожих на улице мало, многие провожают гостей, и разговоры в основном деловые. Завтра на работу.

Я ожидал иных чувств и мыслей после неудачи, поэтому с удивлением обнаруживаю в себе мощное и ясное спокойствие. Я уже не боюсь впасть в тоску, мне даже смешно от этой мысли. Что-то произошло, от чего я стал сильнее и чище. Неудачей это, пожалуй, не назовешь, скорее всего, это удача. И чувства мои к Анюте стали не те. Они углубились и уплотнились, как будто я прошел пенный слой и добрался, наконец, до живительной влаги.

Мы останавливаемся и закуриваем.

— Ничего, все образумится, — говорит Слободсков.

— Да, если принимать Анну такой, какая она есть, а не подгонять ее под другую, попроще. Неужели ты не видишь, ведь она же…

— Ей-богу, Серега, я не виноват. Так получается.

— В этом-то и суть: все на жизнь списываем, на обстоятельства… Заматерели мы малость, Валера. Анна совсем растерялась, она ведь нас почти не знает.

— Вон сколько у нас ребят на официантках женились, и ничего, живут, — говорит Слободсков. — А знали их до этого кто три дня, а кто неделю.

— И ты так же хочешь?

— Пожалуй, нет. Но у меня сложилось впечатление, что ты считаешь, будто Анну видишь лучше, чем она тебя. Ты заблуждаешься. Она тебя, да и меня тоже, насквозь просматривает…

— Не нравится мне твой тон.

— …но она все понимает, вот в чем вся штука.

Надо же, думаю я, какие мы разные. А ведь мне казалось, что породнила нас степь до того, что даже мысли стали одинаковы. Не совсем так.

— Многоопытность, рассудочность… — говорю я членораздельно. — Где ты их все отыскиваешь? Ну где? Почему ты не видишь искренности, ума, обаяния? Почему ты не видишь Человека?

— Она женщина.

— Иди ты к черту.

Окна нашего общежития освещены изнутри все до единого и погаснут еще не скоро. Мы доходим до дверей подъезда, чтобы разойтись по своим квартирам.

В моей комнате деловой беспорядок. Макаров снова собирается на рыбалку.

Наш областной центр ничем не выделяется из целого ряда подобных городов. Основу его составляют маленькие самодельные домишки, разделенные нехитрыми заборами. Несмотря на то, что двух одинаковых строений не увидишь, проезжая по нескончаемо длинной и прямой улице, тебя не покидает чувство уныния. Уже изрядное количество десятилетий потрудилось над старыми кварталами города, неотвратимо внося в разнообразие красок улицы цвет усталости — серо-коричневый.

От нашей гостиницы начинается центр города. Она первой разрывает одну из выцветающих стареньких улиц, хотя и сама особо не блещет «архитектурными излишествами», выделяясь разве что пятью этажами. В этой гостинице нас знают и принимают. Сюда мы приезжаем дня на три-четыре отдохнуть и побродить по магазинам, здесь мы останавливаемся, возвращаясь из отпуска. До Каменогорска три часа поездом, но ходит он туда только раз в сутки.

Когда я сказал Слободскову, что нужно бы проехаться перед Новым годом, он только молча кивнул головой. Неожиданно к нам присоединился Женя Капленок, которого утомила счастливая полоса жизни Меркулова. Да и мешал он Василию Ивановичу основательно, с трудом меняя манеру общения. Подсмеивался Женя над другом уже автоматически, не думая над тем, хорошо это или плохо, а тут женщина. Бедному Капленку теперь приходилось обдумывать каждое слово, и в итоге Вероника высказала своим друзьям, что нелегко, мол, общительному Васе жить с таким мрачным и замкнутым типом, как Капленок. Каменогорск — город маленький, и подобные сенсации для него, как глоток свежего воздуха.

Номер, который мы сняли на троих в гостинице, представляет собой обычную двухкомнатную квартиру с мебелью, посудой и прочими удобствами. Покрывала на постелях с драконами, перед телевизором маленький диванчик и два кресла — если можно хоть на время купить уют, то почему бы этого не сделать? Тяжелые яркие портьеры придают солидности нашему предприятию, как и легкодоступные междугородные телефонные переговоры, такие желанные перед Новым годом.

За окном морозно, а к вечеру стал еще и подсвистывать ветерок, навевая в душе тревогу и неустойчивость. Единственное, что приносит мне чистую радость, — это коробочка с французскими духами, которые я купил, стараясь не думать — зачем. Многое мы сегодня купили. Стол завален свежими фруктами, колбасой, шоколадом, какими-то пирогами, копченой рыбой. Женя совсем распоясался и приобрел кому-то женские туфли. До этого я еще не дошел.

Я оглядываю всю ту роскошь, которой мы обставились, и вдруг понимаю, что все это не мое, Раздражение, порой, вызывает и наглая величественная колбаса, и груда винограда, небрежно брошенного на столе рядом с импортными женскими башмаками, и излишняя лакировка апартаментов, в которых мы обосновались. Роскошь — это не только продолжение нашей степной жизни, ее обратная сторона, но и продолжение все той же томящей неопределенности. Телевизор, в который мы уставились, рассевшись по креслам, полон лирического предновогоднего настроения, однако, глядя на друзей, я вижу, как они от этого далеки.

Впрочем, у них есть над чем поразмыслить. Проблема простая и поэтому, в некотором смысле, более приятная: у них украли портфель.

Портфель был один на двоих. Полдня они его набивали покупками и несли по очереди. Когда мы очередной раз возвращались в гостиницу, Капленок вдруг поставил тяжелый портфель на тротуар и, не оборачиваясь, пошел дальше.

— Твой портфель, ты и неси, — сказал он Слободскову.

— Твоего добра в нем больше. Один утюг чего стоит, — не останавливаясь ответил Валера.

— Зато твоего там на бо́льшую сумму.

— Мне ничего не надо.

— Мне тем более.

— Ну вот и договорились.

— Вот и отлично.

Идут себе ребята, переругиваются, «волей играют». Улицу прошли, две — хорошо идут, налегке. Народу на улице много, морозец прижимает, все торопятся, мы тоже.

— Это просто глупо, — наконец говорю я и останавливаюсь. Оба смотрят на меня недовольно, каждый считает, что другого надо наказать. Конечно же, главное — принцип, а не зарплата, доставшаяся ценой двухмесячного труда и собачьей жизни.

Я поворачиваюсь и иду обратно. Портфеля нет. Один след трехполозный остался на краю тротуара, да чья-то подошва отпечаталась посередине.

…Слабо тренькает наш телефон, стоящий на тумбочке возле моего диванчика. Женя поворачивается и смотрит на меня. Я беру трубку. Валера закуривает.

— Здравствуйте, — слышу я глуховатый невыразительный женский голос.

Я отвечаю.

— Это Галя звони́т. А Коля там?

— Одну секунду, Галочка… — я смотрю на ребят и прикрываю микрофон рукой. — У нас Коля есть?

Слободсков, не поворачивая головы, протягивает руку за трубкой, но Капленок его опережает.

— Галочка, разве можно так мучить? — заявляет Женя с такой заботой, что я содрогаюсь. — Где ты? Что ты?

Знакомство завязалось. Сколько их уже было телефонных разговоров такого рода… Звонят девицы с какого-нибудь дежурства, чтобы быстрей прошли пустые часы. Звонят и любительницы мужского общества, в расчете поужинать за чужой счет и сбежать. Звонят и разъяренные или потерянные дамы, отыскивая следы ускользающих подонков. Много всяких женщин атакуют гостиничные номера по самым различным поводам. Поэтому мы с Валерой вполуха прислушиваемся к болтовне Капленка, ожидая, что болтовней все и кончится. Как обычно. Однако мы вдруг слышим:

— Галочка, где я тебя встречу? Театр… у третьей колонны? Прекрасно. Я выхожу.

Капленок кладет трубку, лицо его посветлело, хотя и пытается он придать ему полусонное выражение.

— Ты что, и вправду пойдешь? — спрашивает Слободсков.

— Пожалуй, схожу.

— Если задержишься, позвони, — говорю я.

— Я не собираюсь задерживаться. Если что, мы сюда придем.

— Нужна она здесь больно, — ворчит Слободсков.

Женя молча одевается и уходит.

— «У третьей колонны», — продолжает Валера, открывая форточку. — Да он только высунется из-за нее, вся площадь перед театром сразу опустеет. Его фотографии нужно на сахарницу ставить, чтобы дети сахар не трогали.

Ну, это несправедливо. Женя симпатичный мужчина, да и сам Слободсков это понимает. Говорит, лишь бы красиво было сказано. Мне иногда кажется, что поступки его, порой, идут от смачной фразы.

Уже час мы сидим с Валерой молча и глядим в сторону телевизора. Нам не хватает Капленка. Он своим присутствием устранял какую-то неловкость между нами. И вот теперь он ушел.

Не в первый раз мы останавливаемся даже в этом номере, но в первый раз я не чувствую себя затравленным, выдавленным сюда степной тоской. И я знаю, в чем дело, — у меня есть Аня, хотя я и думаю о ней наполовину с грустью. Она уже живет во мне, как, наверно, тот божок в душе древнего человека, не позволяющий ему быть одиноким в лесу.

С высоты этого города наш Каменогорск представляется далеким и даже заманчивым. Каждый из нас становится здесь ближе к той жизни, которой он жил раньше, находки и потери здесь оцениваются несколько иначе, без спешки, вызванной давлением тоски.

Аня не выходит у меня из головы, но вот только сейчас я понимаю, что она вписывается во всю мою жизнь, во все окружения, которые когда-либо были у меня. Чувства чувствами, но трезво мыслить я уже где-то научился. Поэтому я пытаюсь представить ее матерью моих детей и принять ее в этом качестве. И у меня это получается. И я отбрасываю свою практичность, уже исчерпавшую себя, и отдаюсь теплу, навеваемому мыслями о ней. Я люблю ее, и, судя по всему, моя практичность тоже в ее власти, поэтому я готов рассудить эту практичность как маленькое предательство.

По коридору гостиницы мимо наших дверей прошла компания, громко переговариваясь, и я ловлю себя на том, что слышу почти всех проходящих. Я все время жду. Жду в равной степени того, кто, войдя, разрушит наше песочное счастье, и того, кто превратит непонятные нам самим мечтания в реальность.

Наш номер находится недалеко от стола дежурной по этажу, поэтому я в который раз слышу ее неприятный громкий голос:

— Гостей разрешается принимать до одиннадцати часов.

Я посмеиваюсь про себя и вдруг слышу стук в нашу дверь. Мы с Валерой переглядываемся и почти одновременно кричим: «Да-а».

Входит сначала элегантный Капленок, затем, как нам показалось, через довольно длительное время появляется женщина лет двадцати семи.

Я встаю, приглашаю, знакомлюсь, усаживаю — делаю все, что положено делать в таких случаях. Слободсков и ухом не ведет, утонув в своем кресле, поэтому мне приходится любезничать за двоих. Женя ведет себя величественно, по сравнению со мной, как тому и положено быть.

Галочка одета в лыжный костюм, и все, что я могу ей предложить, — это снять шапочку. Волосы вдруг великолепно рассыпаются по ее плечам, скрадывая почти абсолютную круглость и невыразительность лица. Нельзя сказать, что она некрасива, однако, до привлекательности ей тоже далеко. Поздоровалась она с нами, почти ничего не выразив, но я подумал, что на ее месте я бы держался, пожалуй, не многим лучше. Садится она за стол, но Капленок берет ее за руку, как невесту, и усаживает в кресло, где она могла бы чувствовать себя более защищенной. Женя — он в этих делах разбирается.

Накладываю самого отборного винограда в тарелочку и подношу женщине, чтобы хоть чем-то ее занять.

— Спасибо, я не хочу, — говорит она глухим, как в трубке, голосом, и я вижу некоторые проблески смущения.

— Замерзли, наверно. Надо было сразу к нам зайти. Гулять сегодня не очень приятно.

— Ничего, я к морозу привычная, — отзывается она все так же бесстрастно, и я прикидываю, что за этим стоит.

Женя заходит за кресло, где сидит женщина, и кладет руки на ее крепкие плечи.

— Между прочим, Галочка ознакомила меня с достопримечательностями этого города, — говорит он слащаво. — Вечный огонь, Дворец спорта, прекрасная скульптурная галерея в центральном парке, сделанная в стиле женщины с веслом. Так что вы многое теряете, просиживая в номере.

Слободсков довольно громко хмыкает в своем углу.

— Это Валера, — киваю я в его сторону. — Он у нас гриппозник, мы с ним не общаемся.

— Что за мужики пошли! — громко возмущается Галочка, и Слободсков вдруг начинает остервенело кашлять, сморкаться и вообще издавать непонятные звуки.

Капленок садится на ручку Галочкиного кресла и принимается поглощать отборный виноград, который я помыл.

— Сейчас кофе поставлю. Вы не против? — предлагаю я.

— Я кофьем не увлекаюсь.

— Чай?

— Чайком балуемся.

— Ты последний посуду разбирал? — спрашиваю я Слободскова.

Он, наконец, встает с кресла, и мы идем в спальню.

— Потеха! Чай горячий пью, а пузо холодное, — бурчит он, как бы продолжая нашу гостью. Затем он перекладывает из пиджака, висящего на спинке стула, деньги и документы в карманы брюк и уходит смотреть телевизор в фойе этажом ниже. Я включаю электрочайник, незаметно киваю головой Капленку, и мы выходим в коридор.

— Кончай ты это дело. Вы же в разных «весовых категориях».

— Да ладно тебе.

— Да не ладно.

— А-а, — машет он рукой и исчезает за дверью.

Спустившись этажом ниже, я нахожу Слободскова и сажусь рядом. В фойе два телевизора, и вся командированная публика разделилась на два лагеря. Напротив телевизора, показывающего хоккей, устроились всего трое мужчин лет около сорока. Молодежь, человек двадцать, расположилась в другом конце досматривать развлекательную программу. Мы тоже сдвинулись поближе к молодежи.

— Недавно Гончаров в курилке хвастал уловом, — говорит вдруг Валера, не поворачиваясь ко мне. — Все воскресенье, мол, на льду просидел, зато и наловил.

Я пожимаю плечами.

— Так вот, он сидел на реке в то самое воскресенье…

— Он что-то напутал.

— Ничего он не напутал. Да и вообще…

Мы молчим.

— Ладно, — вздыхает Валера, — забирай де-ушку.

Ответа он от меня не ждет, а мне, собственно, и сказать нечего. Я только ближе склоняюсь к нему.

— Пойду-ка я лучше лыжницу у Капленка отобью, — грустно улыбается он.

Но Евгений вскоре появляется сам, и мы уходим в свой номер. На столе ко всем яствам добавилась бутылка вина, которая так и осталась нераспечатанной.

— А где же лыжница? — интересуется Слободсков.

— Ушла, — зевает Капленок. — Сидела, сидела, а потом встала и пошла. Я так и не понял, зачем она вообще приходила.

— А где она работает? — спрашиваю я.

— Не интересовался. Знаю, что живет с больной свекровью и ребенком. Муж два года назад в аварию попал. Да и об этом я ее не спрашивал. Я не комитет по спасению вдов, задавленных судьбой. Какое мне дело до всего этого?

Он вдруг осекся и замолчал. Потом ссутулился в кресле и прикрыл глаза ладонью.

— Кто бы нас спас, — тихо говорит он.

Я закуриваю и сажусь на диван. Мне нужно собраться с мыслями. Подобный срыв я вижу у Капленка впервые. Слободсков молчит, отвернувшись.

— Только сами, — наконец говорю я. — И только одним путем — спасая других. Вроде… просто.

Просто… Завтра домой, в Каменогорск, где меня ждет любимая женщина с обожженной душой, от которой я не намерен отступаться и которой нужно тепла больше, чем любому другому. И если я не смогу его дать, я буду мало чего стоить.

Просто… Завтра Евгений подарит кому-то женские туфли, которые он купил, и будет не то скрашивать чью-то жизнь, не то губить, то появляясь в ней, то исчезая, не в силах толком понять, любит он или это вызвано другим. И так до первой беды, которая, впрочем, тоже не всегда вносит ясность.

Просто… Слободскова не ждет никто. Только остывающие с болью чувства к невесте, которая на родине вышла замуж. Ему трудно, я знаю. И будет он ломиться в чужие судьбы, отыскивая нечто яркое, потому что простая и негромкая любовь к нему его уже не оживит.

Вроде просто… Разве что каждый должен дойти до этого сам.