Ярославичи

Шапошникова Вера Дмитриевна

 

Вера Дмитриевна Шапошникова

Москва «Советская Россия» 1984

Очерки написаны при участии Никиты Минина, помогавшего в сборе материалов.

 

Подарок бывшего сапера

В майский солнечный день, во время одного из празднований Дня Победы, на центральной усадьбе переславского совхоза «Рассвет» готовилось открытие памятника землякам, погибшим во время войны.

Ветераны — те, кто еще продолжал работать, и некоторые из вышедших на пенсию, но еще связанных с совхозом партийными и общественными делами, — извлекли из коробочек свои боевые награды. На парадных костюмах они сверкали эмалью и золотом. Эти немолодые люди, на лицах которых отразились все жизненные невзгоды, стояли небольшой группой возле памятника, закрытого белым полотнищем.

Среди них был Иван Андреевич Макаров, бывший сапер, на деревяшке, человек редкостной доброты, круглолицый, с глазами пронзительной искренности и синевы.

В течение многих лет меня сталкивали с ним житейские обстоятельства, — когда он был председателем Троицкого сельсовета, — и не было случая, чтобы какой-то вопрос Иван Андреевич решил формально. И всегда при виде его и испытывала щемящее чувство участия, боли от бессилия что-либо изменить в его судьбе, которую сам-то считал счастливой: жив, вернулся домой, а мог бы остаться там, как те, кому открывали памятник.

Он вовсе не был идеальным героем в житейском смысле этого слова. Но было в нем нечто живое, так глубоко проникавшее в душу, как будто он воплотил в себе те черты, которые отличают сложившийся исторически характер русского человека — искренний, добрый, отзывчивый.

Он как бы излучал эту доброту даже тогда, когда бывал плох, пасмурен или гневен. Рядом с ним все казалось прочно, устойчиво и тепло.

Сейчас у памятника погибшим его землякам эти чувства были особенно сильны.

Иван Андреевич стоял в первом ряду и то вынимал из кармана тоненькую школьную тетрадку, то засовывал ее обратно.

— Всю ночь писал, — сказал он мне перед началом митинга. — Писал и плакал.

Вид у него и сейчас был растерянно-взволнованный, будто начисто забыл то, о чем говорилось в тетрадке, и не знает, как справиться с предстоящим ему испытанием.

Когда, после открытия митинга, выступления директора совхоза и короткой речи секретаря парторганизации, предоставили от имени ветеранов слово Ивану Андреевичу Макарову, он с отчаянной решимостью раскрыл уже совсем измятую тетрадь и не своим, проникновенным, а каким-то казенным, официальным голосом прочитал первую фразу о дате начала войны.

— Подлый враг верлуомно... — он споткнулся, чувствуя, что исказил привычное слово, посмотрел на ждущих его рассказа женщин, вытянувшихся в линейку пионеров Городищенской школы, скрипнул своей деревяшкой, сунул тетрадку обратно в карман выгоревших военных брюк и начал с надрывающей душу простотой говорить о том, как восемнадцатилетним пареньком ушел на фронт из крепкой, работящей семьи, где мужчины были плотники, гораздые топором, как стал он сапером и дерзко играл со смертью, делал проходы в минных полях, резал под ураганным огнем колючую проволоку, пропуская вперед наших наступающих воинов. Без единого звука обезвреживал такие заграждения, которые полагалось только взрывать, и опять обеспечивал наступление на вражеские позиции.

Тот, кто знает войну не понаслышке, мог в полной мере оценить все величие подвига молодого сапера, его ежедневную дьявольскую игру со смертью. Ранен на Курской дуге, дважды ранен на Днепре, а если раны считать, то их было тринадцать. После тяжелого ранения в Польше ему отняли правую ногу. Домой старший лейтенант вернулся с протезом, но заменил его на деревяшку. В деревне с ней проще.

Рассказ его был так искренен и так волнующе глубок, что люди плакали и сам он плакал, не стыдясь своих слез.

После этого и последующих выступлений, пионерских клятв, когда пожилые женщины наголосились, читая фамилии своих близких — четыреста фамилий тесными столбцами заняли всю цементную плоскость памятника, — я попросила у Ивана Андреевича его, теперь уже совсем ему ненужную, тетрадку. Он начал вытаскивать ее из кармана, она зацепилась за что-то, он дернул посильнее. Из кармана вместе с тетрадкой выпала небольшая плоская коробочка с пластмассовой крышкой, а внутри ее на поролоновой подкладке были приколоты девять значков с гербами ярославских городов. На семи из них присутствовал медведь с секирой, только на двух изображение было иное: на ростовском гордо стоял олень с ветвистыми, похожими на корону, рогами и на переславском вместо медведя с секирой стоял на задних лапах лев, а под ним были расположены две узкие длинные рыбины.

Я протянула коробочку Ивану Андреевичу. Он отвел мою руку.

— На что она мне. Ребятишки вот сунули, обижать отказом не стал. А тебе, может, пригодится. На значках-то наши ярославские гербы. Возьми на память. Легенду-то знаешь?

— Про Ярослава Мудрого?

— Вот, вот, бери, что раздумывать.

Тогда, в день открытия памятника, я не знала еще, что отправлюсь в путешествие по земле Ярославской, по тем городам и весям, гербы которых подарил мне Иван Андреевич, бывший сапер, слышала только легенду о единоборстве князя с медведем.

«Сказание о построении города Ярославля» повествует о том, что возник он при слиянии Волги и Которосли. Близ того места, где среди лесов и пойм, в селище, прозванном Медвежьим углом, жили люди, язычники, поклонявшиеся «священному зверю» — медведю.

Они охотились, ловили рыбу, разводили скот и «творили грабежи», нападая на караваны купеческих судов, идущих по Волге, этому древнему торговому пути, соединявшему север, богатый мехами, льном, медом, хлебом, продуктами и товарами, которые давало скотоводство, с не менее богатыми южными и восточными землями. В раскопках, ведущихся на Ярославской земле, археологи находят арабские монеты VIII—IX веков.

В «Сказании» говорится, что князь Ярослав вошел в историю с прозванием Мудрый, потому что годы его правления связаны с укреплением внутреннего и международного положения древнерусского государства. Защищая от грабежа купеческие ладьи, придя со своей дружиной и с церковным войском в Медвежий угол, он побеждает разбойных язычников и предлагает им принять православную веру. Креститься обитатели селища отказались, но поклялись жить в согласии и платить Ярославу дань.

Клятва клятвой, а дело делом. Событие, послужившее основанию города здесь, на стрелке, в живописнейшем и стержневом, как говорится, месте, на перекрестке торговых путей, столь важном, особенно в древние века, когда реки были главной транспортной магистралью, свидетельствует и о характере князя и о «ненадежности» избранных в защитники жителями Медвежьего угла богов.

Когда Ярослав, не дождавшись дани, снова явился к язычникам, они, убежденные в силе веры и защите своего божества, выпустили на него из клетки лютую, голодную медведицу. Они двинулись друг на друга — хромой князь, вооруженный секирой, и поднявшийся на дыбы зверь.

Единоборство свершилось. Когда ревущий от боли и ярости зверь рухнул к ногам Ярослава, испустив дух, обитателей селища, только что ликовавших, охватил панический страх. Пав на колени, они приняли княжескую волю. И он приказал заложить на месте победы храм и рубить город, гербом которого стали медведь — символ силы и секира — символ смелости и дерзания.

В современных справочниках указано, что новый город, названный именем Ярослава Мудрого, по преданию основан в 1010, а по летописи, где он упомянут в связи с восстанием волхвов, — в 1071 году. Коллектив ярославских историков, работников кафедры истории СССР Государственного педагогического института, носящего имя их земляка К. Д. Ушинского, в очерках своих, посвященных их городу, считает, что к этому времени следует прибавить по меньшей мере два с лишним века существования Медвежьего угла — славянского торгово-ремесленного городка, места языческого культа. После победы князя над медведицей Ярославль стал опорным пунктом княжеской власти на Верхней Волге, и возникновение его диктовалось прежде всего укреплением феодальной государственности на Древней Руси.

«Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой».

В коробочке, подаренной мне Иваном Андреевичем Макаровым, первое место занимал значок с изображением ярославского герба — с открытой пастью медведь, воинственно поднявшийся на дыбы, держащий в левой лапе золотую секиру. На других гербах — медведь обязательно с секирой, окруженный венком, выходящий из зеленого или из шахматного полей, или из-за реки, или уместившийся посредине накрест идущих зубчатых зеленых полос...

По давно знакомой мне земле, на которой стояли эти древние города, я пустилась в новое путешествие, утяжелив свой багаж многими историческими свидетельствами, из которых для начала сошлюсь на одно, датированное 1799 годом.

Это отрывок из топографического описания Ярославской губернии, где «в лесах водятся обыкновенные здешней стране звери, а именно: медведи, волки, куницы, рыси, норки, белки, зайцы, горностаи и ежи. Из птиц: орлы, соколы, рябчики, кулики, бекасы, дульшнепы, соловьи, скворцы, перепелы, малиновки, зяблицы и прочие.

Ярославская губерния изобильна водами; через оную протекают восемь, да по смежности и одна судоходных рек, из коих отменная Волга, известная по длине своей во всей Европе. Сия река шириною при губернском городе Ярославле от 200 до 350, а при уездном Угличе от 100 до 120 сажен, глубиною от 1 ½ до 15 аршин. Вода в ней чистая, к употреблению годная и здоровая...

Озер в здешней губернии довольно, но славнейшее и примечания достойнейшее из всех есть Ростовское, сие озеро прежде именовалось Нерою...

Жители Ярославской губернии росту более нежели среднего, лицом недурны и почитаются за наилучших противу прочих губерний, волосом русые, переимчивы и трудолюбивы, впрочем, хотя вообще все жители ведут жизнь здоровую, но умирают между 60 и 50 лет от рождения своего.

...Плодородие здешних земель, будучи посредственное, доставляет крестьянину по большей части одно годовое содержание: мало таких, у кого остается на продажу, да и то не во всех уездах, а в некоторых хлеба недостает и на домашний обиход, но так как на всякие домашние расходы потребно крестьянину в год от 25 до 30 рублей, то и находится он принужденным заниматься разными промыслами. Сие самое причиною, что из жителей здешней губернии летом весьма многие, а в зимнее время почти все генерально отходят по пашпортам для промыслов в Москву, С.-Петербург, Ригу, Ревель, Казань и другие российские города. Немного таких, которые в домах упражняются в делании деревянной и глиняной посуды».

Это лишь небольшая часть примет, отмеченных в топографическом описании Ярославской губернии, почти двухсотлетней давности. Разумеется, нынче многое и существенно изменилось. Об увиденном расскажу. Но, пускаясь в путешествие по Ярославской земле и знакомясь с жизнью своих современников, я заглядывала и в старые документы, в летописи, записывала легенды и бывальщины, и нынче волнующие воображение, с интересом вчитывалась в произведения древнерусских писателей, находя в них мысли, далеко не чуждые и для нас.

 

Дорога русской истории

На небе стояли крутые слепящие облака. Дорога по зеленому коридору — словно качели: вверх-вниз, вверх-вниз. Порой вдали она вдруг поднималась дыбом, заслоном, преграждающим доступ к тем историческим местам, где складывалась и укреплялась русская государственность. Мудрым и бережным накоплением поколений богатела там, обретая неповторимые образы и черты, самобытная русская культура.

В Загорске я села четвертой в такси, идущее до Переславля-Залесского. Мне уступили место рядом с водителем. На заднем сиденье расположились двое пожилых мужчин. В их облике чувствовалась какая-то общность. Не в том, что оба были голубоглазы и светловолосы. На лице одного, заветренном, в жестковатых складках, глаза смотрели ясно искренне, светло. Глубокие борозды вокруг рта продавали ему ироническое выражение. Лицо другого было рыхловато и бледно, под глазами набухли мешки, взгляд тусклый, неопределенный. Если верить старой истине, что глаза — зеркало души, то можно было подумать — душе этого человека живется неуютно. Что же касается волос, то у обоих первоначальный их цвет почти поглотила седина, но у загорелого они были густы и спутанны, будто ветер, задубив лицо, оттрепал его и за вихры. Спутник же тщательно зачесал свои волосы от левого уха к правому, закрыв обширную лысину.

Общность была, пожалуй, в улыбке, когда они разговаривали о чем-то одинаково хорошо им знакомом, и в жестах, сопровождающих их разговор.

Третьей в машине была старушка с узелком, аккуратная, в темном платочке, будто возвращалась с богомолья. Едва мы выкатились на шоссе и поравнялись с храмами Троице-Сергиевой лавры, она стала сдержанно вздыхать и креститься. Зеркальце ветрового стекла отражало ее смиренно-скорбное личико в рамке платка — образ, уходящий с исторической сцены. Вскоре она затихла, кажется, задремала, а может, просто кротко молчала.

Спутники тихо переговаривались между собой, вспоминая какие-то давние эпизоды. В разговоре их часто произносилось слово «помнишь». И по этим воспоминаниям, и по тону голосов, приятельски-мягкому, по манере обрывать на половине фразу и называть своих общих знакомых после слова «помнишь»: Колька, Витька и просто по кличке — Грач, Дикий барин, Ероха, — чувствовалось, что эти два человека связаны давними общими переживаниями и им совсем не нужно объяснять друг другу, что скрывается за этими фразами и именами.

Дорога мне хорошо знакома. Я езжу по ней уже много лет, но каждый раз словно заново вижу поэтически-задумчивые просторы, воспринимаю их красоту. «Природа благородна», — сказал поэт. Благороден цветок, благородна сосновая игла. Благородство же всегда наполняет душу гармонией, высокими чувствами, оно не может утомлять, способствовать возникновению гнева, раздражения или обессиливающей человека ярости.

На холмах, убегая к горизонту, синеют леса. Когда-то тут стояли непроходимые чащи. За ними простирались земли Ростово-Суздальской Руси, прямого пути из Киева к ним долго не знали. В этих непроходимо-дремучих чащах скрывались, пошаливая кистенями, лихие разбойники, и горе тому, кто с ними встречался. Легенды о них бытуют и нынче среди старожилов. Нет-нет выплывают они из древности, волнуя воображение, воскрешая забытые чувства страха, какой-то гнетущей опасности, подстерегающей путника. В Ростов и Суздаль поэтому и ходили через Смоленск, огибая опасные и глухие места. В XI веке прошел через них напрямую великий князь киевский Владимир Мономах, один из крупнейших полководцев минувшего времени, совершивший, по его признанию, восемьдесят походов против половцев и других врагов, нападавших на древние русские города. Он и оставил потомкам эту дорогу, хотя спрямленную впоследствии кое-где, ставшую удобней, но в основном сохранившую древние контуры.

Ныне имя Владимира Мономаха чаще всего вспоминают в связи с его сочинениями — памятником древнерусской литературы, вошедшим в летописный свод «Повесть временных лет», проникнутом идеей единства Руси, до нас дошедшем в составе Лаврентьевской летописи.

Академик Дмитрий Сергеевич Лихачев в своей монографии «Великое наследие» называет сочинения князя Владимира классическими, отличающимися большой серьезностью и гражданственностью. Исследуя древнерусские литературные памятники, выдающийся советский ученый обращает особое внимание на их тематическую направленность — заботу авторов об исторических судьбах родины, о защите русской земли, исправлении общественных недостатков и, главное, на защиту правды в человеческих отношениях. «Громадностью политической темы, — пишет он, — было проникнуто Мономахово «Поучение». Мысли о необходимости «подкрепить моральной дисциплиной новый политический строй» высказаны с большим художественным тактом».

Древние, глубокие корни имеет русская публицистика. Она и ныне возвышает свой голос в дни, особенно трудные для страны, заботясь о сохранении и умножении народных богатств и искоренении людских пороков.

Хорошо думается в пути. За окном причудливо петляют ручейки и речки, желтеют нивы на косогорах, в лугах пасутся стада беломордых коров. И снова качели дороги: вверх-вниз, вверх-вниз — к солнцу, к белым стогам облаков, к земле, обжитой веками, родной и близкой, со всем на ней сущим.

Старушка совсем замерла, словно стала бесплотной. Водитель прирос к баранке, бросая машину в обгон нескончаемого потока туристских икарусов, маршрутных автобусов, легковых машин, нагруженных разным скарбом, КамАЗов, могучую силу в которые вдохнул ярославский моторный завод, а мягкость, эластичность движению придали шины, изготовленные там же, в Ярославле, на одном из крупнейших заводов. Сосредоточенный, хмурый, уставший, видно, от пассажиров, таксист газовал на спусках, легко преодолевал подъемы. Летящие вместе с нами шорох и свист укачивали, и назревала необходимость общения, которое всегда украшает путешествие.

Когда среди хмурых, косматых елей мелькнуло темное зеркальце озерца и путники проводили его взглядами, я нарушила воцарившееся молчание:

— А правда, здесь недостает только васнецовской Аленушки? Говорят, в этом озере дна нет...

— Мерили — не хватило веревки, — откликнулся загорелый пассажир. Складки его лица смягчились, мы засмеялись, и сразу установилась атмосфера доверительного общения, свойственная путникам, оказавшимся в одном автобусе, машине или купе поезда.

— Очень красиво здесь. Васнецов удивительно точно и ощутимо передал поэзию русской природы...

Я села боком, так, что мне постоянно стали видны оба попутчика.

— Разве один Васнецов? А Левитан? А Поленов? А Врубель? — охотно поддержал разговор загорелый. — У этого даже не поэзия, а какая-то фантасмагория. Видели утренние туманы? Солнце их чуть-чуть подкрасит, небо в это время начинает оживать и тоже мазнет голубизной. И они колышатся, переливаются в низины, будто «Царевна Лебедь» плывет над землей. И тает и будоражит воображение. Помнишь, как мы с тобой стояли в Третьяковке и говорили об этом, о постижении художником природных тайн? — Он замолчал, погрузившись в воспоминания.

— Да, природа здесь сказочная. Древние ледниковые ландшафты, места исторических событий. — Его товарищ повернулся к окну. — До нутра пробирает, до самого сердца. — В его голосе мне послышались грустные нотки. — Полсвета исколесил, видел причесанные европейские пейзажи. Красиво, культурно, а душа спокойна, не трогает почему-то. Эх!..

Пассажир, которого я мысленно назвала «хозяином», заметил с доброй иронией:

— Уж не потому ли ты дорогу забыл в Переславль, что боишься за сердце? Вот так и бывает, сокрушаемся, тоскуем о родной красоте, но предпочитаем жить там, где не щемит сердце. Конечно, человек ищет где лучше, только нам-то как быть со своей повседневностью? Ты уж меня извини, небось скажешь: не для того я еду к тебе, чтобы слушать нотации.

— Да нет, не скажу. Только ты же знаешь, как все получилось... — «Гость» покачал головой. — Работа, семья, да и здоровье давно уже стало пошаливать. Отпуск приходится проводить в санаториях.

— Наш климат хороший...

— Знаю, но, кроме климата, нужно лечение, условия и режим. С этим тут, сам говоришь, туговато. К тому же, что ты вот, живя постоянно в городе, что для него можешь сделать? Раньше все же, когда было Общество, собирались, каждый нес свою лепту. А нынче люди разобщены. Деревня заполнила Переславль. Для них он пока чужой. Не помнят традиций, не знают истории.

— Напрасно так думаешь, — сказал суховато и сдержанно переславец, однако спорить не стал.

Таксист торопился, думая, видно, сделать еще один рейс, а кто-то, мчавшийся следом, сигналил, требуя уступить дорогу. Водитель прибавил газу. Преследователь не отставал, садился буквально на хвост и все норовил обогнать. Мы тоже втянулись в гонку, следили за настигающей нас машиной. Даже старушка опять завздыхала:

— Господи, спаси ты нас, грешных. Куда же он так торопится?

И было неясно, кого она осуждает — нашего ли водителя, или того, чьи побелевшие от азарта глаза смотрели на нас, отраженные зеркалом.

Невесть чем бы кончилась гонка, но настигавшая нас машина вдруг сбросила скорость и повернула на боковую дорогу, ведущую в Александров, бывшую Александрову слободу, любимое место пребывания Ивана IV, прозванное его современниками Сатанинским Градом. Это он укрепил ее, превратив в центр опричнины. Метла и собачья голова были эмблемой опричников, призванных Грозным «выметать крамолу и грызть изменников». Семилетие, с 1565 по 1572 год, отмечено в истории Русского государства массовыми казнями, отбором земель и других владений опальных, подозреваемых в измене бояр. Царили разобщенность, страх и раззор крестьянства. Заговорили о Малюте Скуратове, любимце Ивана Грозного, жесточайшем из подручных его кровавых дел. Это имя наводило ужас на людей и было проклято многими поколениями.

Путники вспомнили о каком-то своем земляке, участнике детских забав, которого за жестокость прозвали Малютой Скуратовым. Им, ребятишкам, в то время что-то, видать, говорили исторические имена, бывшие мерилом нравственности, подвигов или зла. Неплохое оружие в арсенале воспитания. Теперь им все реже пользуются. Героев, подобных Чапаю, которым хотелось бы следовать, на наших экранах что-то не видно. А те, что возникают, исчезают бесследно из памяти. Ребята особенно чутки на правду.

Издревле стихийно накапливались приметы и наблюдения и создавался неписаный кодекс нравственности, уклад, порядок патриархального образа жизни, с постами, обычаями, отношениями людей, который передавался изустно. Время несло свои перемены, рождало новые образы, нормы, однако в основе их лежал неизменный принцип: противоборство зла и добра. Спутники поинтересовались, еду ли я к родным или просто к знакомым, а если по делам, то куда. Я поделилась замыслом: пройти и проехать по Ярославской земле, по тем местам, которые указал своим подарком сапер-ветеран, и рассказать об увиденном — о людях и их делах, о характерах типичных и нетипичных, о разных явлениях времени, воскресить свои прежние знакомства, впечатления. Я хаживала по этой земле и накопила немало сведений, наблюдений.

— Любопытно, но сложно, — заметил «гость». — Все очень резко меняется. Да, я вот не представляю, какой он нынче, наш Переславль. — Видно, эта мысль его волновала. — Раньше знал всех. Даже и незнакомые были понятны. Что-то роднило, какая-то общая среда, размеренность жизни. Мнение общества имело большую силу, всегда смотрели: что люди скажут. А сами люди, мне кажется, были добрее. Может, как раз потому, что знали друг друга. Маленький город, а история древняя, такая богатая, что и мы вместе с ней вроде бы чувствовали себя богачами. Вот ты упрекаешь, что редко бываю. — Он обратился к соседу и схватил его за руку. — Пойми ты, я как-то приехал сюда, тебя не застал. Хожу по улицам, вроде бы все знакомое — и все чужое. И так мне стало холодно, неуютно и сиротливо. Не с кем слова молвить, сказать вот это «помнишь?», зная, что тебя поймут. Дождался автобуса и домой. Ты понимаешь, уже в пути подумал — домой. В Москву. Все жил в ней как постоялец, с людьми общался главным образом на работе. И дома-то все было как-то временно. А тут вдруг почувствовал, что ближе теперь и места мне нет. Пожалуйста, не сердись. А как тогда дружно жили, работали, собирались в музее. Стихи читали, вели исследования...

Несколько лет назад в фондах Переславского историки-художественного музея я впервые познакомилась с трудами переславских краеведов. Революция всколыхнула все слои российского общества. Повсюду в стране возникали объединения прогрессивно настроенной интеллигенции. В первые ее годы и в Переславле-Залесском было создано Научно-просветительное общество, как бы предтеча общества «Знание». Цель его — широкое и активное изучение родного края с привлечением к этой деятельности местного населения и особенно школьников. Проводились экскурсии по родному краю, изучались реки, озера, леса и поля с их почвами и историей земледелия, животный, растительный мир, записывались легенды, народные песни, приметы, обычаи, устраивались концерты, любительские спектакли, учителя выезжали с лекциями в ближние и дальние селения.

Огромный пласт жизни, реальной, теплой, с ее страстями, борениями, вековыми накоплениями народного опыта, был поднят этими энтузиастами, людьми, горящими творческой энергией, обращенной на благо горячо любимого края.

Все, что было собрано, нынче хранится в фондах музея. Общество перестало существовать в тридцатом году, и многие из его участников разъехались по стране. С одним из них (адрес узнала в музее) я переписывалась некоторое время. Это был учитель Сергей Евгеньевич Елховский, живущий в Иванове, но поддерживающий постоянную с Переславлем связь.

Его «Стихи двадцатых годов» — он их писал «для себя», не претендуя на публикацию даже в местной газете, — были полны глубокого чувства к Залесью, к изумрудным берегам озер, полям, лесам и холмам, к легендам Берендеева болота. Писал и о старинных селениях: Купани, Усолье, Кухмаре, Вёксе, в самих названиях которых таилось что-то влекущее, будоражащее воображение.

— Вы тоже были участником Научно-просветительного общества? — спросила я «гостя».

Он посмотрел удивленно, пытливо, поинтересовался, почему я сказала «тоже». И едва назвала фамилию Елховского, обрадовался, воскликнул:

— Как же, как же! Вместе устраивали музыкально-этнографические вечера. Большую работу вели, потом ее почему-то посчитали никчемной. Помните, может быть, само слово-то краевед вдруг стало звучать оскорблением. Им клеймили отсталых, косных людей, копающихся в исторической рухляди.

— Время было сложное, не все еще устоялось, круто менялась жизнь, что-то действительно мешало движению, — сказал «хозяин», уловив в тоне друга нотки обиды. — Нет, нет, я отнюдь не оправдываю ошибок, — поспешил он добавить, заметив протестующий жест товарища. — Не сразу разобрались, что к чему.

— До начала нашего века Переславль был торгово-мещанским городом. — «Гость» не стал возражать, повернулся ко мне. — Не берусь утверждать, что это точные цифры, кое-что ускользает из памяти, но мещан и купцов было больше раз в десять-двенадцать, чем духовенства, дворян и рабочих. Да, да, рабочих, я не ошибся, — он предварил мой вопрос. — Уже тогда было десять довольно значительных по тому времени предприятий.

Бежит навстречу машине дорога с ее вековыми приметами — ямскими станциями. Когда-то они стояли через шестьдесят или семьдесят верст — таков был прогон, где меняли обычно лошадей. Путники пили чаек, заказав самовар, и, передохнув, на свежих лошадях трогались дальше. Иностранцы дивились тому, как в России была блестяще организована почтово-дорожная служба. В день двести верст — такая скорость в их странах была недоступной. Историки отмечают, что древние города стояли на расстоянии прогона один от другого: Москва, Загорск (бывший Сергиев), Переславль-Залесский, Ростов, Ярославль, Кострома. Случайность? Надуманность? Факт тот, что между всеми расстояние шестьдесят или семьдесят верст.

Ямщики, возившие путников, жили в слободах, и одна из слобод была где-то там, впереди, возле самого города Переславля. В ней, возможно, и жили потомки Богдашки Постникова, «галахи» по прозвищу, который в XVII веке был посажен в тюрьму за то, что о батюшке-государе позволял себе говорить «невежливыми словами».

Ямщицкие слободы, ямщицкие песни, тягучие, длинные, как дорога. Поют их и нынче, воскрешая эпоху: «Вот мчится тройка удалая...»

Кое-где еще сохранились екатерининские березы. Растрескались, потемнели стволы, безвольно свисают ветви. Зато все чаще появляются аллеи сомкнувшихся кронами молодых деревьев — долговечная и надежная защита от зимних вьюг и заносов.

Глядя на одну из таких аллей, «гость» вдруг вспомнил о какой-то Лидии Павловне: здорова ли она, что поделывает?

— Помнишь, значит, ее? Ничего живет, все в тех же заботах. Опять с ребятишками затевает посадки. Неугомонная. И все для людей. Такой же вот памятник о себе оставит.

И друзья смотрели в окно на елочки, которые крепко переплелись лапами, преграждая путь метелям и ветрам, разгульно бушующим на российских просторах.

— Скажите, а кто же соорудил этот памятник? Такие славные елочки!

— Этот — не знаю, а в Переславском районе — Лидия Павловна Болдырева. Энтузиастка. В дорожном отделе работает. Инженер. — Даже складки разгладились на лице говорившего. — Не только сажала, руководила рабочими, но, главное, детишек к этому привлекла. Учила любить, понимать природу, ухаживать за посадками. У нас есть немало энтузиастов. Вот хоть бы Харитонов Сергей Федорович — создатель дендрария. Это удивительный кусочек природы. Обязательно побывайте там. И тоже ребят приучает заботиться о посадках, учит природоохранному делу. Школьное лесничество при дендрарии основал. Любит он свое дело. Обязательно встретитесь с Вавициной Валентиной Ивановной. В горкоме найдете. Она, как мы говорим, из петровских. Жила в Веськове, где Петр строил флот. Там и сегодня сохранились фамилии и Шкиперовых и Думновых. Эти уж подлинно петровские, с тех времен...

Ярославская область встретила нас символом раскинувшей крылья чайки. «Я — Чайка!» — таковы были позывные первой женщины-космонавта, родившейся на Ярославской земле. Побывать бы у ее земляков. Я сделала пометку в блокноте, а спутник сказал, что теперь в тот район проложили автомагистраль, так что добраться будет не трудно. И вообще стало проще путешествовать по области, дороги хоть и не везде хороши, но все же лучше, чем прежде.

Воскрешая в памяти обилие впечатлений, я в то же время прислушивалась к разговору приятелей о переславской жизни, о тех процессах, которые совершались при движении могучего людского потока, общественного развития, когда нужно было настигать упущенное и одновременно строить новую жизнь, формировать новые отношения.

Возле грузного Духовского собора, повторяющего уменьшенные архитектурные формы Исаакия, старушка опять закрестилась, зашептала что-то, ее кроткое личико загрустило.

К Олимпиаде, проходившей в восьмидесятом году, собор подновили, заделали верхние окна досками, по черному фону нарисовали решетки, издали кажется, что они настоящие.

От собора дорога до Переславля-Залесского прямая, словно стрела. Машина тоже летит, как стрела, мимо аллей, песчаных карьеров, селений, лесов и полей.

— Вот и еще историческое место.

Мелькнул дорожный знак и ушел назад.

— Глебовское? Вроде бы незаметное селение...

— Что вас удивляет? Здесь все селения с многовековой историей. Глебовское в XVI веке было владеньем царей, в начале XVII на том вон поле, — попутчик показал туда, где, волнуясь от ветра, стояли начавшие колоситься хлеба, — трудно представить, не правда ли — бой был с войсками пана Чаплинского, шедшего на Переславль. Глебовские крестьяне тоже взялись за оружие — так отмечал летописец.

— Ты расскажи про анекдот, — усмехнулся «гость».

— Про самодура, что ли? — и, получив подтверждение, пожал плечами. — В истории и курьезы встречались. Тогда же примерно один из владельцев села — их было трое — выказал свой характер. Взял да и завалил дорогу. Дамбу сделал, кузню на ней поставил, избы в ряд — пусть, дескать, совершают объезд, мне мой покой дороже.

— И как же все обошлось? — поинтересовалась я, подумав, что в истории случай не единичный.

— Что было дальше? Когда вся эта история дошла до Москвы, то царь приказал уничтожить дамбу. Дорогу восстановили. Самодурство — отнюдь не наилучшее из человеческих качеств, увы, встречается и сейчас. Иному лишь предоставь простор, он тебе нагородит. К счастью, таким не дают развернуться, — и перевел разговор, сказал, что в Глебовском в тридцатом году был создан первый в уезде колхоз, который возглавил крестьянин Глумов, а нынче совхоз — хозяйство не на плохом счету...

Некоторое время мы ехали молча. Но вдруг машину тряхнуло на выбоине. Бабушка охнула.

— Большое движение, — сказал переславец. — Историк Ключевский назвал этот тракт дорогой русской истории. Иной раз вот так проедешь, окинешь взглядом, задумаешься: сложна, велика она, наша история. И все живые люди творили ее, каждый в свою эпоху. Нынче мы как примемся иной раз их осуждать, такую критику наведем — куда там!

— Вот интересно, что скажут о нас потомки? — заметил «гость». — Никто и не говорит, что в прежнее время все было как надо и все хорошо, но ведь не все и плохо. Как говорили в старину, мертвых не судят. В этом есть мера нравственности, ума и великодушия. Так я говорю?

— Я верю в легенды, люблю их поэзию, аромат старины, — продолжал товарищ. — Без них как-то пусто и голо жить, неуважительно к людям, которые нам подготовили место на этой земле.

Переславец, помолчав, продолжил:

— Я стариков всегда слушал, книги старинные читал. А ведь не стал от этого менее убежденным. И чувства к Родине тоже не растерял. Наоборот, стал богаче внутренне. Ведь что вдохновляло Пушкина? «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой». Что нам их судить, как они жили. Важно, что собрали и сберегли страну, передали ее нам со всеми природными и духовными богатствами. Вот нам, дескать, распоряжайтесь разумно, плетите дальше цепочку истории.

— Нам сверху судить не трудно. — «Гость» все еще не мог отключиться от волновавшей его почему-то мысли. — Надо было вот так, а не эдак решать и думать умнее. Да ведь не будь ее, этой истории, многим ниспровергателям и покопаться-то было бы не в чем, свою эрудицию проявить. Он и живет-то на прошлом.

— Вы, вероятно, историк? — предположила я.

— Нет, не историк. — Тон его был по-прежнему суховатый. — Да и какое значение имеет профессия? Я — сын своей Родины, что делать, люблю ее со всем и прошлым, и настоящим, и будущим. За то, что было плохо, мне больно, хорошему рад. Все это неделимо, как неделим любой живой организм. Лиши его каких-либо органов, каков он будет, что скажете? Не отвечаете? Ну что же, можете осуждать.

Он уже словно раскаивался, что высказал свои мысли и слишком погорячился. Но именно эта горячность, его живое чувство возвратило мне былые картины — то, что читала и слышала и о чем догадывалась, что жило внутри особым историческим чувством, осознанно или подспудно, свойственное любому живущему на земле существу, наделенному разумом. Я представила движущуюся дружину князя Александра, в двадцать лет разгромившего на Неве шведов, тянувших с запада руки к нашей земле. С тех пор его и называли Невским. Два года прошло, и он, юный князь, сокрушил псов-рыцарей на льду Чудского озера, и эта битва легла в фундамент отечественной истории.

Черной гибелью летели по этой дороге батыевы орды. Ехали высланные в Ярославль Юрий Мнишек, тесть убитого самозванца Лжедмитрия, с дочерью, неудавшейся «русской царицей» Мариной. Близ Переславля, в деревне Щелканке, — все это было раскопано краеведами — Марина пыталась бежать в мужском костюме, но была узнана, поймана и отправлена по назначению.

Шли, грабя и предавая огню города, мечу население, польско-шляхетские и литовские интервенты, готовили престолонаследника, второго Лжедмитрия, прозванного Тушинским вором. С этой кличкой он и вошел в историю.

«Радетели» захватили и сожгли Переславль, дотла разорили Ростов Великий, разграбили Ярославль. Особенно зверствовали в Угличе, отказавшемся признать самозванца.

Рати под предводительством князя Пожарского шагали по этой дороге к Москве. Это были рати нижегородского народного ополчения, тех, кто откликнулся на призыв купца Кузьмы Минина — дома продать, жен с детьми заложить и деньги отдать на создание народного ополчения, поднявшегося в то, как его называли позже, «смутное время» на борьбу с интервентами. Все заложить, но спасти от врага великую свою родину — Древнюю Русь.

Шел по этой дороге учиться в Москву юноша Ломоносов Михайло, ставший впоследствии первым русским ученым мирового значения. Поэт, художник, историк, поборник отечественного просвещения и развития экономики. Материалист, философ и гражданин, он, может быть, впервые в отечественной истории с такой глубиной и мощью осмыслил потенциальную силу, талантливость русского человека, столь часто унижаемого высокомерным ничтожеством.

Едут, мчатся по дороге машины, торопятся туда, где в больших и малых человеческих гнездах вершится история наших дней, нанизывая новые звенья на ее бесконечную цепь.

Ярославец по материнской линии, выдающийся русский писатель Леонид Леонов, воссоздавший в своих произведениях сложную нашу эпоху, как-то сказал, что «история работает на человеческих усилиях». Мысль не новая, однако бесспорная.

Каковы же нынче слагаемые этой истории, если приблизить к ним око? Если выделить из целеустремленной, объединенной, организованной временем людской лавины составляющие ее крупицы жизней, наделенных определенной творческой энергией, доступные обозрению пытливого путника? Каковы они, ярославичи?

Обозначенное заданностью темы пространство Российской земли стремительно приближалось со всем тем, что живет сегодня и что уже улеглось и хранится в традициях, литературных и прочих памятниках, преданиях и легендах, в этих духовных и материальных накоплениях предков, укрепляющих силы идущего следом поколения.

Нарастало волнение, подогреваемое и дорожными разговорами, и оживающими в памяти прошлыми поездками и встречами на Ярославской земле. Видимо, и спутники волновались. Они напряженно примолкли, а старушка зашевелилась, поудобнее увязывая свой узелок.

Вот и часовня «Крест» в обрамлении сосен, открытое с четырех сторон старинное шатровое крыльцо. Построена она там, где когда-то стояла уничтоженная польско-панскими интервентами придорожная деревня Собилово. Бытует легенда, что здесь разрешилась от бремени Анастасия Захаровна, супруга царя Ивана IV. Якобы в пути появился на свет тихий, слабый здоровьем, впоследствии не способный и не склонный к ведению государственных дел царевич Федор, вошедший в историю как царь Федор Иоаннович, последний из Рюриковичей.

Он принял престол от больного жестокого отца в тяжелое для России время. Страна была ослаблена, люди разобщены, лучшие из боярских фамилий вырублены под корень, крестьяне вконец разорены. В народе царили смятенье, голод, моровые болезни.

Те трагические годы привлекают внимание историков и драматургов. А толстовская пьеса «Царь Федор Иоаннович» не сходит со сцен театров, волнуя зрителей силой образов, остротой конфликтов. В который раз в опасности были судьбы России, и тот, кому в силу наследной власти предстояло решать их, как говорит предание, родился вот тут, в пяти верстах от древнего Переславля.

Удивительно богатство исторической памяти старых людей. Мои спутники не были стары годами, но, видно, в юности наследовали бывальщины, легенды патриархального Переславля.

— Грозный любил тут охотиться. Вот там есть Косаров овраг, а дальше стояли леса. Лисы, медведи, лоси — полно зверья, — сказал переславец.

— Оно и сейчас не перевелось, а Грозный не только охотился, он и на богомолье сюда приезжал, — поддержал его «гость». — А заодно укреплял и Никитский монастырь — форпост опричнины. Эту Косарку в народе любили, помнишь, какие тут бывали гулянья?

— Маевки тоже тут проводили. Учительница рассказывала...

И опять вспоминали какую-то Елизавету Никитичну, которая водила их на экскурсии по местам, связанным с революционными событиями в Переславле. Сюда, на Косарку, на Красную площадь, к Спасо-Преображенскому собору, где первого мая семнадцатого года Советом рабочих депутатов проводилось празднование пролетарского весеннего праздника. Ходили они на фабрики, ткацкую — «Красное эхо» и на ту, где делали кружева, тогда еще принадлежавшую концессионеру. Перед революцией многие из предприятий прибрали к рукам иностранцы.

— Тут всегда можно было поесть за пятак. — Спутники снова вспомнили о часовне, проголодались, наверное. — Монахи срубят прилавок, расставят свои угощенья, — пожалуйста, выбирай, что хочешь. Вкусно готовили, были по этой части мастера.

— И чем же кормили?

Мне доводилось разное слышать о монастырской кухне.

— А это смотря по времени. В скоромные дни обязательно щи. Густые, наваристые, душистые. Рубец под хреном — теперь-то уж и не знают, что это такое. Каши разные: гречневая в желудке, сочная, вкусная, с печенкой. Кто попостнее хочет, то с молоком. А пироги какие! С мясом, с ливером, с грибами, с луком, с вязигой, с капустой — особенно их люблю. — «Гость» говорил со смаком и так выразительно, что было в пору свернуть с дороги, заехать в «Лесную сказку» — тут ресторан открыт при дороге, где тоже кормят изрядно. Дают жаркое из лося, кабана, изюбря, грибные блюда, подливки, квасы и сбитень.

Спутники, дразня аппетит, предавались воспоминаниям.

— Любил я постные кисели — овсяный, гороховый с льняным, с конопляным маслом. Тут до войны еще жали масло, теперь и вкуса не знают. А ведь какой полезный продукт. Ездили лошадьми, прогоны большие, надо было где-то передохнуть, закусить налегке. У дорог часовни и ставили. Одну в Василеве проехали, жаль, разрушается.

— А говорят, история с Федором — вымысел, — сказала я, глуша аппетит.

— Ну что ж, может быть. Теперь свидетелей нет, толкуют по-разному, — суховато и даже неприязненно откликнулся спутник.

Зачем невзначай я опять затронула эту тему? Видно, чем-то обижен был этот пожилой человек.

И вот, наконец, с Поклонной горы открылось озеро — огромная чаша, наполненная водами истаявшего здесь ледника.

Стоя тут, Александр Островский по пути в свое Щелыково смотрел очарованный на озеро, сравнивал его, взъерошенное ветром, со вспаханным полем, безбрежным и синим. О переславцах сказал, что народ они красивый и рослый, умный и обаятельный, вольный умом и откровенный — душа нараспашку.

На берегу Плещеева озера, у холмов, увенчанных древними монастырями, раскинулся город сложной судьбы — Переславль-Залесский, родина Александра Невского.

Дорога вливается в город, и он встречает путника рядами деревянных домов старинной архитектуры. Сады, палисадники, огороженные штакетником. Кое-где на трубах кованые узорчатые дымники. Известен один из переславских мастеров Чупрасов, потомок древней династии художников-кровельщиков.

Высятся над кронами деревьев луковки храмов. Длинная, рассекающая город улица, как и прежде, остается важнейшей транспортной магистралью, и жить на ней, вероятно, не очень спокойно. Ближе к центру города трехоконные домики перемежаются с каменными постройками, которые начали возводить в XVIII веке, — их с Поклонной горы не видно, но зато вдали, почти у самого горизонта, размытые сизоватой дымкой, проглядываются корпуса шестого микрорайона. Это, пожалуй, и не район, тем более уж не «микро», а новый город, который деликатно отступил от древнего центра. А вырос он рядом с крупнейшим в Переславле-Залесском предприятием, которое переславцы называют просто химзаводом. Многие из них мечтают получить квартиру или вступить в жилкооператив в том микрорайоне, потому что многоэтажные эти дома снабжены удобствами, отвечающими современному образу жизни.

Все же сколько настроили за каких-нибудь десять-пятнадцать лет! Мы смотрели на дальнюю окраину Переславля, туда, где теснились многоэтажные здания и пластались по горизонту дымы из труб.

— Эдак расширился химзавод, — заметил «гость». — Два-три года не побываешь, и сразу в глаза бросается новое. Вы-то небось не замечаете, — он обратился к другу.

— И мы замечаем, — сказал переславец. — И новые здания, и новых людей. Сколько туристов едет, и наших и зарубежных. Мы ведь звено Золотого кольца. Нам есть чем гордиться — и прошлым и настоящим. Известно ли вам, к примеру, — он обратился ко мне, — что фильм «Чапаев», шедший, наверное, на всех экранах мира, отснят на нашей, переславской пленке? Фабрика — первенец пятилетки — сегодня переросла в химзавод. Делают фотобумагу — в год миллионы квадратных метров, различных видов и только высшего качества. Там внедрена система, которая этим качеством управляет. — Он начал было объяснять устройство системы, однако, заметив, что товарищ не слушает, сказал, повернувшись ко мне, что завод еще выпускает магнитную пленку для бытовой звукозаписи. И тоже высокого качества по всем показателям. — Так что, видите, и нынче нам есть чем гордиться.

Машина тем временем скатилась с горы. Налево от шоссе ответвилась асфальтовая дорога, она ведет к селу Веськово, к музею «Ботик», где сохраняется первенец военного русского флота. Мы — мимо нее, и вот уже автостанция, закончен маршрут. Водитель получил со всех за проезд, выдав товарищам портфели и сумки с продуктами, захлопнул багажник, старушка подхватила свой узелок. Я слышу, как она попросила робко:

— Сынок, а не довезешь ли до Берендеева?

Но он торопится, его ждет очередь — ехать в Загорск.

— Ты, бабушка, к диспетчеру обратись, вон там, в окошке. Он скажет, когда автобус пойдет.

В окошке диспетчерской никого. Кто там сегодня дежурит? Знаю Вахромееву Галю. Она всегда подскажет, поможет и кажется мне примером добра в диспетчерской службе, столь важной для пассажиров автомобильных дорог.

Иду к диспетчеру вместе с бабусей и узнаю, что ее автобус пойдет через час. Беру ей билет и, присев вместе с ней на скамеечку у вокзала, начинаю расспрашивать о сказочном крае, куда дорога идет мимо кладбища валунов, прилежно обкатанных ледником и почитаемых некогда жителями-язычниками, как почитали они и «Синий камень», лежащий нынче на северном берегу Плещеева озера.

Тот гигантский валун, серо-синий во время дождя, жившие в этих краях язычники племени меря тоже считали своим божеством, к тому же и наделенным чудодейственной силой. Стоило отколоть кусочек, растереть и проглотить или носить амулетом, как сила камня переходила к тому, кто в это свято и фанатически верил.

Нынче камень-реликвия — экспонат в музее природы, так же как и кладбище валунов при дороге, ведущей в поселок, сохранивший имя когда-то здесь живших людей.

Берендеи были народом-кочевником, поклонявшимся силам природы. Валуны они чтили столь высоко, что, уходя от них, пятились задом, чтобы не оскорбить их величия. В старых летописях вести о берендеях скудны, а после XI века совсем не встречаются. Однако легенды живут и сегодня. Они пленили воображенье Островского, и он поселил Снегурочку в их стране, без Берендеева посада, названного по имени царя справедливого и мудрого.

Ехать туда мне не советовали, говорили, что интересного мало. Хмурые, скучные места. Там, где когда-то был шумный торговый городок, теперь лесная пустошь и зовется она «Волчья гора».

— Так-таки ничего и не осталось в тех местах, никакого деления?— пытала я переславцев.

— Почему же? Поселок есть. Пожалуй, самое примечательное Берендеево болото. Там после революции начали было разрабатывать торф. Нынче же разработки не имеют промышленного значения, поселок, как говорят, «затухает», какие уж там хоромы царя Берендея с лестницами, точеными балясинами, резными крылечками, раскрашенными башенками, как на рисунках Билибина и Васнецова. Не слышно свирели Леля, звучащей в каждом весеннем раскате грома: «Туча со громом сговаривалась...» Может быть, потому и не ехала в Берендеево, чтобы не разрушить сказочные образы.

Но сейчас, когда предо мной сидела берендеевская старушка, я спросила, не знает ли она, что стало с каменной бабой. Дело в том, что в одном из писем краевед Сергей Евгеньевич Елховский прислал мне свою поэму о вдовой царице Рогнеде, жившей некогда с сыном у озера. Однажды его заманили на дно русалки, обитавшие в озере, и Рогнеда окаменела от горя. Озеро со временем превратилось в болото, но каменная Рогнеда так и осталась стоять. Ей, безутешной матери, Елховский посвятил поэму.

— Правда ли, что она стоит до сих пор? — расспрашивала я старушку.

— Не знаю, касатка, не слышала. Смолоду, помню, была. Мы туда не ходили. Поганое место. Что хорошего на болоте? Печаль. Вот Ангелина Петровна, может, что знает.

— Кто?

— Учительница у нас. Она, как только подсохнет, ребят соберет и все ходит, чего-то ищет. Они-то к ней так и льнут. А где он будет стоять-то? — спросила она об автобусе.

Я показала ей и спросила, откуда же она едет.

— В Загорске была. Навестила дочку. Внучаток проведала. Живут хорошо, квартиры у всех.

— Небось к себе звали?— поинтересовалась я.

Старушка как-то неопределенно кивнула. На том мы и расстались.

 

Первое знакомство

Десять лет назад я поселилась в одной из деревень на берегу Плещеева озера. Из окон моего дома были видны его широкие воды, далекие, в голубоватой дымке берега. Озеро словно специально отодвинуло леса и холмы, чтобы дать простор для величавого шествия крутых облаков, и они, могучие, напитанные влагой, медленно плыли, выставляя напоказ свою красоту, или останавливались, гляделись в живое зеркало вод, повторяющее их окраску и формы.

В прозрачные осенние дни в юго-восточном углу, как на ладони, уменьшенный расстоянием, белел своими стенами и храмами Горицкий монастырь. Стоял он на высокой моренной гряде. О времени его возникновения говорили по-разному. В одной из книжек, напечатанной в двадцатых годах в местной типографии переславскими краеведами, сообщалось, что монастырь возвели на месте языческого капища; это весьма вероятно, новая вера всегда утверждалась на ниспровержении старых святынь, а в этом случае языческих идолов.

Летописи свидетельствуют о том, что в первой половине XIV века Горицкий монастырь был одним из крупнейших феодалов, владевший обширными землями, на которых трудилось около пяти тысяч закабаленных крестьян, умножая и без того огромные монастырские состояния. Крупные вклады в него делала московская знать и прочий люд, стекавшийся поклониться монастырским «святыням», среди них действительно были большие культурные ценности.

После одного из нашествий орды, шесть раз дотла разорявшей Переславль, разграбленный и сожженный Горицкий монастырь был возрожден при деятельном участии княгини Евдокии, супруги Дмитрия Донского.

Но Горицкий монастырь заинтересовал меня не только своей сложной историей, красотой созданных народным талантом древних храмовых сооружений, белых крепостных, с бойницами и сторожевыми башнями, стен. Нынче он несет свою службу времени, став Историко-художественным музеем, тем самым, где собраны образцы материальной и духовной культуры людей, оставивших свой след на своей земле.

Многое из того, что скоплено в этом богатейшем музее, — заслуга одного из его основателей и энтузиастов, переславца, историка и краеведа Михаила Ивановича Смирнова. Ему был выдан Коллегией по делам музеев Наркомпроса мандат, в котором все местные власти призывались оказывать М. И. Смирнову помощь в формировании экспозиций. В музей поступали предметы искусства, бытовые вещи, библиотеки, мебель, культовые предметы. Из Москвы пришли сорок пять картин из собраний переславского мецената Свешникова. В создании экспозиций принимал участие известный художник Д. Н. Кардовский, прочно связанный с Переславским краем. Его именем названа центральная часть рассекающей город магистрали, а на доме, где он жил и писал, установлена мемориальная доска.

М. И. Смирнов привлек к работе не только интеллигенцию города, но и подростков, назвав их «друзьями музея». В общественную деятельность были активно вовлечены широчайшие слои населения. Фонды музея начали быстро пополняться предметами уходящего быта.

Один из «друзей музея», Леонид Иванович Головин, рассказывал мне, как он бегал по деревням, узнавал, где имелись интересные экспонаты, сообщал об этом директору музея, и всем ценным, несущим на себе печать подлинного искусства, пополнял фонды, стараясь запечатлеть историю в предметах материальной культуры. Так, в одной из старинных деревень была обнаружена курная изба, жил в ней древний старик Аким. Спал он в печи, утирался золой и знать не хотел ничего другого. Так, когда ему взамен за музейный его экспонат предложили дом под железом, принадлежавший некогда кулаку, переезжать не захотел. В дом престарелых, однако, пошел и был доволен. Избу старика разобрали по бревнышку, на телеге доставили в Горицкий монастырь. Она и сейчас находится в экспозиции музея.

Рассказал Леонид Иванович о другой бывальщине, слышанной тоже от бабки, о том, как строился Переславль.

Примерно в VIII—IX веках в Залесье возникли первые крепости-города. Гридно — так называлось городище в местах позднейшего Берендеева царства; Ждан-городок на юго-западе озера. А на северной стороне, там, где шел старинный торговый путь из Новгорода в богатое хлебом Ополье, высоко и красиво встал Клещин.

Слова «клескать» нынче нет в языке, ушло оно, растворилось в языковом потоке. Раньше же означало звук, похожий на щелканье бича или громкий хлопок в ладоши. Похоже щелкали, хлопали озерные воды в бурю.

Весело, шумно жил городок, прислушиваясь, как щелкали волны. Клескали. Плыли челны по озеру. Ветер играл в парусах. Бросив якорь, стояли поодаль. Мелко тогда у берегов, как и нынче, было озеро, путники и купцы подплывали к Клещину на лодках.

А по низкому берегу протекала река, природная гавань. И как повествуют древние летописцы, внук Мономахов, Долгорукий Юрий, деятельность которого в истории связано со строительством городов, в том числе и Москвы, решил Клещин перенести с горы в низину, к реке, впадающей в озеро, им нареченной Трубежом. Город, который стал быстро расти, поименован был Переславлем в честь южного Переяславля Хмельницкого, более древнего.

Клещин жил, как полагают, три века. Укоренился, оброс посадами, был славен ремеслами, что подтверждают раскопки. В них найдены секиры, мечи, топорики, женские украшения: затейливые подвески, колечки, фигурные пряжки, бусы, керамика с орнаментом. Короче, люди обжились и начали украшать свой быт. И как повествует легенда, ремесленный и торговый люд, узнав о переносе города, возроптал. Привычка ли, могилы предков на склоне горы, простор, приволье, с горы дивный вид на озеро, на окрестности, — кто знает теперь, какие причины заставили жителей Клещина противиться воле князя.

— Только, — передавал Головин бывальщину бабки, — днем избы в Клещине разбирали, перевозили на низкий берег, а утром они оказывались на прежнем месте. За ночь их успевали перетащить и снова сложить, как будто и не было никаких переездов.

Новое победило, в конце концов, но старое не забылось.

Слушая Головина, я представляла, как темной, сырой сентябрьской ночью, в посконь одетые бородатые мужики, собравшись миром, тянули на старое место бревна, а жены и ребятишки, боясь проронить хоть единый звук, тащили добришко и гнали скотину, веря, что богоугодное дело вершат, не разрешая опустошать родное гнездо, где жили многие поколения предков.

 

Родоначальник российского флота

По утоптанной дорожке мы поднимались вверх от того места, где сошли с попутной машины, оставшейся на лужайке у озера. Впереди, то и дело оглядываясь и останавливаясь, чтобы дополнить рассказ еще какой-нибудь интересной деталью, шел Юрий Николаевич Стародубов, Юра, Юрочка, — как-то не хотелось его называть полным именем, очень уж казался он юным.

Карие, широко посаженные глаза открыто и доверчиво смотрели из-под медно-рыжеватой челки, совсем закрывающей лоб, и от этого казались еще больше. Никак не верилось, что ему двадцать семь лет и вот уже пять из них он работает в Переславском историко-художественном музее, а связан с ним еще больше — с того времени, когда он действительно был еще школьником.

Сейчас мы идем в филиал музея — «Ботик Петра». Само здание стоит на высокой горе Гремяч, где в Петрову пору и началась эпопея создания первого военно-морского флота России.

Шестнадцатилетний Петр приехал сюда после того, как обнаружил где-то в сарае остатки какого-то суденышка и воспылал идеей построить флот. Охота его, как он вспоминал позднее, становилась час от часу все более. И он стал пробовать, где находятся воды, подходящие для его потешной затеи. Ему объявили, что Переславское озеро «наибольшее». Мелководное Неро тоже было в поле внимания Петра.

Юра остановился, повернувшись к синим водным просторам, уходившим к самому горизонту.

— Подождем тетю Талю, — сказал озабоченно.

Татя Таля — Татьяна Ивановна Ямщикова хранит ключи от музея и убирает его. Еще внизу, пока Юра, задержавшись на несколько минут, договаривался с каким-то представителем об экскурсии, которую тот хотел привезти на следующий день, она, появившись из магазина, успела мне сообщить, что работала вышивальщицей на фабрике «Новый мир».

— Ждала пенсии, думала, вот отдохну, нагуляюсь вволю, ездить буду везде. Пять месяцев, правда, гуляла и отдыхала, кое-куда даже съездить успела, а потом от этого отдыха не знала куда и деться. В пору было криком кричать, звать людей. А все заняты. Хорошо, что тут вот работа нашлась. Людей посмотришь, текут, как река. И всякие, и молодые, и старики, интересуются...

Все-таки не так-то быстра стала на ногу Татьяна Ивановна. Глаза живые, а на подъеме отстала. Услышав последнюю фразу Юры, подхватила: «Куда там Неро, разве сравнишь с нашей красотой...»

Место действительно было редкостно живописное. Синело озеро, шуршали листвой березы, остро пахла сочная, густая трава, вся в желтых фонариках одуванчиков.

— Скоро косить, — заметила Татьяна Ивановна, окинув взглядом зеленый и радостный склон холма. — Как одуванчики покроются, можно и начинать.

Юра пропустил ее замечание. Его увлекало другое. Вот любопытно: наверное, сколько раз он об этом рассказывал, как Петр строил здесь корабли, и все равно с каким увлечением! Наверное, к этому трудно привыкнуть. Слова Петра читал наизусть, как стихи: «Я под образом обещания в Троицкий монастырь у матери выпросился, а потом уже стал просить ее и явно суды делать».

Пояснял:

— Время было тогда беспокойное. Боярские заговоры, происки Софьи. Наталья Кирилловна и боялась за сына, не разрешала длительные отлучки из города.

— Где вы читали об этом? — я имела в виду Петровы слова.

— У нас в музее хранятся подлинные письма Петра. Другие исторические документы. Удивительно, правда? Нельзя прикасаться к ним без волнения. А как он относился к матери...

И снова читал:

— «Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушке, государыне царице и великой княгине Натальи Кирилловне, сынишка твой, в работе пребывающий Петрушка, благословление прошу. А о твоем здравии слышать желаю. А у нас молитвами твоими здорово все. А озеро все вскрылось сего [20] числа, и суды все, кроме большого корабля, в отделке...»

Это он писал в апреле 1689 года. Постройка флотилии ведь шла в два приема. В первый период он жил, правда, предположительно, в Никитском монастыре, в настоятельском помещении. Когда приехал опять, в девяносто первом году, тут уже для него, для его жены Лопухиной Евдокии и сына дворец был построен.

— В нем и находится музей? — мы снова остановились передохнуть.

— Того дворца давно уже нет. Усадьбу для «Ботика» строили специально, уже в начале XIX века. Но полагают, на месте Петровых хором. Красивое место!

Подлинное не утомляет. Им не устаешь любоваться. Оно наполняет душу высокими чувствами. Вот эта живая вода в гигантской чаше, продавленной ледником. От синего пространства ее, над которым простиралось такое же безоблачно синее небо, веяло свежестью, дышалось легко. На северо-восточном Плещеевом берегу, венчая холм, стоял «Городок Гвидона», обнесенный белой зубчатой стеной. Сказочные сооружения Никитского монастыря были возведены на месте древнейшей деревянной обители и укреплены при Иване Грозном. С XVI века Никитский монастырь дошел до наших дней почти в том же виде.

Какой поразительной силой обладают эти просторы, этот неописуемой красоты среднерусский пейзаж. Да, Петр выбрал самое живописное место, и, кто знает, может быть, созерцание этих просторов укрепило в нем чувство величия своей родины и породило его особое отношение к уроженцу этого города — князю-воину, князю-дипломату, великому защитнику родного народа и родных земель Александру Невскому. Это он, Петр I, перенес прах князя, умершего по пути из Сарая, где он улаживал дела с ордынцами, и захороненного в Городце, в лавру города на Неве, полагая, что только там — на месте своей победы — должен покоиться тот, кто защитил эту землю, свой народ от иноземного порабощения,

Пока Татьяна Ивановна открывала музей, мы осматривали выставленные на площадке у входа пушку, якоря.

— Такие удержат любой корабль. — Я обошла прислоненные к столбам шесть якорей, помечающих, подобно пропилеям, парадный вход в помещение.

— Ну не говорите, — возразил Юра. — Озеро коварно. Петр на нем терпел кораблекрушение. Сохранилась запись о том, как он приказал его отстегать кнутом. Гнев выразил как-то по-детски. К озеру как к живому существу. Якоря эти и правда с больших кораблей: «Марса» и «Анны». — Он стучал по глухо откликнувшемуся металлу. — Ковали их наши, переславские, кузнецы. Мастеровиты были. Может быть, слышали, что отец Ивана Моторина, того самого, что отлил кремлевский Царь-колокол, — наш, переславец. Работал тут, на литейном дворе, один из его колоколов висит в Москве на колокольне Ивана Великого. Вообще-то вы знаете, как возник музей? Нет? Ну тогда слушайте...

После того как флот был построен, — а принимали участие в работах и свои и иностранные мастера, — стали готовиться к учебным маневрам. Из Москвы прибыл Первый бутырский полк под командованием Гордона. Корабли спустили на озеро вот по тому каналу. — Он показал заросшее травой углубление, рассекающее склон горы. — Вы представьте только — на озере почти сто судов: фрегаты, яхты, галеры. Разноцветные флаги, раздутые паруса, дым, грохот пушек сотрясает окрестности, «Марс», «Анна» — тридцатипушечные, не шутка, хоть называли флотилию потешной. Адмиралом ее был назначен Лефорт, Петров любимец.

Маневры продолжались около месяца. Потом Петр покинул Переславль, а когда через двадцать лет проездом заглянул сюда, то увидел свои корабли совсем обветшавшими. Тогда-то и родился первый в стране указ об охране памятников истории и культуры.

Широко известен этот указ возмущенного Петра воеводам переславским, его гневные слова о том, что им надлежит «...беречи остатки кораблей, яхт и галеры, а буде опустите, то взыскано будет на вас и на потомках ваших, яко пренебрегших сей указ».

В гневе большом был Петр. Взял у Барятинского — тот был воеводой — чистую книгу и с силой раскрыл ее. И где открылось, там и писал. На восьмом листе. Даже по строчкам видно, как был возмущен. Да, подлинник тоже здесь, в Переславле.

— Вы что-то хотели сказать о том, как возник музей, — напомнила я. — Он ведь один из старейших в стране?

— Ах, да! Мне просто хотелось обратить внимание на то, как некоторые, даже не воеводы, а самодержцы плохо хранили памятники отечественной истории. Екатерина Вторая этот участок, вместе со всем тем, что на нем находилось, в частную собственность отдала.

— Кому же и за какие заслуги?

— Зачем называть их имена? Для Родины они ничего не значат. Они ведь даже не сохранили вестей, что стало с Петровым дворцом. Директор музея сказал бы об этом подробнее. Как жаль, что он болен. Во всяком случае, когда позднее участок был продан с торгов и новый его владелец стал хозяйствовать по своему усмотрению, дворца уже не было. Может быть, не осталось бы даже того, что у нас хранится, если бы не вмешался владимирский губернатор, князь Долгорукий. Он был человек просвещенный, поэт. Его заботой и возведен был музей и в нем поместили то, что можно было еще найти от петровской флотилии. Главное, «Ботик» занял всю центральную часть музея. В постройке его, как полагают, участие сам Петр принимал.

— А остальные суда? Что стало с ними?

Юра начал рассказывать о письме, присланном из Голландии князю-кесарю Ромодановскому, управлявшему государством, когда Петр отсутствовал. Царь писал о том, что не только строить суда хорошо, но и старые забывать не следует. Некоторые из них, как Петр полагал, хотя и с трудом, весною, в полную воду, через Вексу и озеро Сомино, по Нерли можно провести на Волгу. Неизвестно, был тот совет исполнен или нет, может быть, даже и нет, раз уцелели тут якоря их. У якорей были длинные, метра в три, веретена.

— Вот это и есть они. Сохранились. Известно также, что после указа Петра воеводам, не одному, заметьте, а всем тем, которые будут после Семена Барятинского, суда привели в порядок и поместили в сарай у Трубежа. Там, в городе, — Юра, повернувшись, кивнул в сторону Переславля-Залесского. — В 1783 году город горел, пожары были тогда как стихийное бедствие, огонь перекинулся на сарай, суда сгорели. Ботик уцелел, потому что оставался на Гремяч-горе.

Он и сейчас находился здесь. Как был поставлен в построенном павильоне на пьедестале — небольшое двухмачтовое судно, около семи с половиной метров в длину, — так покоился, занимая всю центральную часть павильона, горделиво, царственно, будто сознавал свою историческую значимость. В нем пленяла законченность форм, добротность и основательность исполнения.

Вряд ли думали его мастера, да и сам юный Петр, что делали на века и что иным и не может быть родоначальник русского военного флота, навечно связанный с Плещеевым озером. Его, это озеро, иногда еще и называют опытной лабораторией отечественного кораблестроения.

— К нам приезжал ученый, он уверял, что это особый вид дуба, крепкий, как каменный. Есть проект создать тут музей истории русского флота. — Юра задумчиво поглаживал крутые бока петровского корабля. В сумраке прохладного помещения ботик казался огромным, чугунно-крепким.

Со стены литографического портрета, загадочно улыбаясь, смотрела державная мать, Наталья Кирилловна, как бы приглядывая за вещами своего великого сына, за реликвиями, сегодня принадлежащими Родине. И горделивость виделась мне во взгляде, и настороженность, и материнская мудрость, опасливо поощрявшая увлечения своего сына.

Немного было экспонатов в музее, но это были и подлинные рули с судов потешного флота, и застарелой кожи мехи из кузницы, где работал Петр, котел для варки смолы, блоки, ворот, огромный циферблат часов с дворца, свидетельствующий о том, что дворец был большим. О том же говорят и слюдяные оконца, редчайший экспонат старинной русской архитектуры.

Ваятели Марк Антокольский и бывший ярославский крепостной Александр Опекушин своим проникающим талантом раскрыли могучий характер Петра, «Россию поднявшего на дыбы». И работы скульпторов дополняли вещественные свидетельства прошлого.

— Сотни верст от моря, а не правда ли, веет от него соленой морской романтикой, — несколько пышно произнес Юра. — Особенно, когда здесь, на берегах Плещея, празднуют День Военно-Морского Флота.

Не хотелось расставаться с музеем, и мы еще раз обошли помещение. Это был реальный, живой кусочек истории, где полтораста лет стоял на пьедестале построенный около двух с половиной столетий назад родоначальник отечественного военного флота. Отсюда он, патриарх, как бы, подобно Наталье Кирилловне, строго приглядывает за могучей армадой, нынче бороздящей просторы уже не озера, а морей, океанов, охраняя покой и границы Родины.

И сегодня не устарела запись, сделанная Петром в Первом морском уставе: «...всякий потентат, который едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет. А который флот имеет, обе руки имеет», — хотя есть теперь ракеты и воздушный флот и многие средства защиты от вражеских нападений.

И, казалось, невозможно представить другое место для этого потемневшего, еще более уплотнившегося, но все еще дышащего морской романтикой ботика «Фортуна», чем тут, на Гремяч-горе, у Плещеева озера.

Я бросила на него последний взгляд. Татьяна Ивановна повернула ключ, постояла, задумчиво глядя на «синюю пашню», и ушла домой. Мы снова нашли попутку, добрались до Переславля и там уже, на автобусе номер один, пересекающем город вдоль по центральной магистрали, поехали к древним валам, в сторону исторических памятников.

— Наш Переславль можно назвать музеем древности, — говорил Стародубов. — Мы сейчас увидим валы, их насыпали при основании Переславля. Вот они!

Юра молча уставился в окно.

Впереди, на обочине шоссе, показалась высокая, обтянутая дерном насыпь. На вершине стояли, обнявшись, девушка в светлом цветастом платье и парень в спортивной майке. Они провожали взглядами идущие по дороге машины.

— Когда валы начали разрушаться, переславцы так горячо вступились за них. Были засыпаны промоины, построены ступени, чтобы дерн не сдирали на склонах. Поверху гуляйте, пожалуйста. Отсюда очень хорошо смотрится город.

Припомнилось замечание переславца, изменившего городу: что можно сделать для него одному человеку? Даже если просто любить, то как это много...

Но вот валы южной части остались позади. Мы ехали по кольцу.

— Не правда ли, они и сейчас впечатляют?— сказал Юра, оторвавшись от созерцания. — А тогда были... Только представить можно! Поверху еще шел так называемый рубленый город — бревенчатая стена с двенадцатью башнями. В нашей газете «Коммунар» был помещен рисунок, как выглядели они тогда. Средневековая сказка. Башни в Европе строили сумрачные, тяжелые. А эти были веселые. Древняя русская архитектура красива, своеобразна, крепка, весела.

— Видно, не очень крепки были стены, коль город шесть раз разрушали только ордынцы?

Юра мне не ответил.

О чем он думал? Трудно сказать. Может, о том, что история иногда выносит на поверхность личности, которые в судьбах народных играют трагическую роль. Вот так некий Темучин, более известный под именем Чингисхана, сын мелкого монгольского князька, объединив сначала Монголию, покорил Китай и почти всю остальную Азию.

Походы его в Восточной Европе сопровождались опустошениями и привели к установлению татаро-монгольского ига в завоеванных странах.

Я повторила вопрос. Он как бы вернулся из путешествия в прошлое:

— У них оружие было особое. Русские не владели им. Огонь. Предшественник огнеметов. Метали огонь, зажигали город. Пожары, я говорил, тогда были страшным бедствием, — Сказал неожиданно: — Впрочем, город можно сгубить не только огнем. Читал я в газете, что ваши московские проектировщики нам предложили снести все дома близ Горицкого монастыря, сады порубить, настроить пятиэтажек, а в центре их поставить котельную с высокой трубой. Может быть, им там не видно было, на что посягают. К счастью, не приняли проект, а сколько денег затрачено на него! Нынче, смотрите, как бережно строют в центре, не выше двух-трех этажей.

Сойдя с автобуса, я ненадолго задержалась на Красной, некогда вечевой, площади, где в середине установлен скульптурный портрет Александра Невского работы Сергея Орлова, автора памятника Юрию Долгорукому, что в Москве, напротив здания Моссовета.

На Красной площади, ближе к валу, стоит древнейший памятник Переславля-Залесского, родившийся одновременно с ним и переживший все исторические превратности-пожары, нашествия, безответственность реставраторов, содравших со стен еще в прошлом веке бесценные фрески с намерением их отправить в Москву в Исторический музей, да так и забывших о них. В сарае церковного старосты они превратились в прах за время лежания в ящиках.

Этот памятник — Спасо-Преображенский собор, построенный в 1152—1157 годах из белого камня, который везли для него по рекам из Булгарского центра, — сколько же было нужно лодок и руки — и нынче является украшением города.

Издали он кажется небольшим, этот храм, где совершался постриг княжича Александра. С его головы срезан был епископом Симеоном локон льняных волос. Отрока опоясали мечом, посадили на коня. С тех пор он покинул женскую половину хором, перейдя на попечение воспитателя-дядьки. Может, мудрость этого дядьки сказалась в делах молодого князя, как некогда Аристотеля в делах Македонского, кстати, любимого героя молодого Невского, грозная сила тяжелого меча которого, непреклонность, суровость в борьбе за родную Русь, трезвое видение опасности, умение «ладить» с врагом во имя мира выдвинули его в первые ряды военных и политических деятелей своего времени. Великий русский ученый Михаил Ломоносов писал о том, что даже Батый дивился дородству и мужеству Невского. Он силой власти своей доставил возможное для тех беспокойных лет спокойствие своему народу.

Орденом Александра Невского, учрежденным в июле 1942 года — во время ожесточенных боев с фашистско-германскими полчищами, снова, как тогда их предки, псы-рыцари, посягнувшими на землю российскую, — за героизм в тех боях награждали отважнейших, и среди них было десять переславцев.

Удивительно искусство древних русских строителей. В чем секрет их? В чем секрет строителей пирамиды Хеопса? Может быть, в том особом чувстве природной гармонии, интуитивном, диктующем формы, меру? И многолюден, видно, был Переславль, если всего за пять лет без всякой техники, только с помощью тачки, лопаты, блоков и рычагов были построены вал с его рубленым городом и двенадцатью башнями и этот собор, прототип позднейших владимирских и суздальских храмов. Из его утвари до нашего времени сохранилась одна панагия, серебряная чаша для причастия — дар Юрия Долгорукого. Ныне она передана в Москву, в Исторический музей.

На площади, откуда некогда уходили дружины на защиту родины, группы экскурсантов жадно слушали рассказ сопровождающих их сотрудников бюро путешествий При виде этих нарядных и беззаботных людей невольно: пришли на память стихи М. Быховского, старого переславского краеведа:

Давно уж снесены венцы дубовых стен, Не рвут лазурь шатры пузатых башен; Красавицам твоим татарский крик и плен На улицах кривых и осыпях не страшен.

Перейдя мост через заросший кувшинками, но все еще полноводный Трубеж, как будто через эпоху, я вышла на площадь Народную, где против Дома культуры с Доски почета смотрели сегодняшние переславцы, чье «внешнее и внутреннее» определяет наш день, наше время.

И еще раз оглянувшись назад, туда, где на моренных грядах высились Федоровский, Горицкий и Данилов (построенный в первые годы XVI столетия в урочище Божедомье, на скудельниках), монастыри, несущие нынче культурно-просветительную службу; ощутив молчаливую дрему древних валов, усохших по-старчески, укрывшихся потеплее густым покрывалом дерна; миновав проходную стоящего на берегу Трубежа старейшего предприятия города, нынче обновленной, большой ткацкой фабрики «Красное эхо», я перешла по мосту через Трубеж.

Тут, у старого гостиного двора, ответвившись от главного шоссе, пересекающего город, вправо уходила улица Свободы, переходящая в дорогу, ведущую к Горкам Переславским. Возле этой небольшой деревеньки — двадцать три избы под соломой — в конце прошлого века на берегу реки Шахи располагалась дачная усадьба Ганшиных, единственное место в Ярославской области, где бывал Владимир Ильич Ленин в связи с печатанием своего труда «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?».

 

Плещеевская улица

Но прежде чем направиться в Горки, я совершила прогулку по одной из улиц, которая выразительно соединила в себе приметы прошлого и сегодняшних дней, заботы, усилия и устремления переславцев.

В каждом городе есть улица, которая как бы вбирает в себя основные черты всех времен. В Переславле-Залесском это — Плещеевская. Эта улица лежит по левую сторону от рассекающей город транспортной магистрали — всегда шумной, грохочущей, полной горячего дыхания автомашин самых разных видов и назначений, через Народную, бывшую Базарную, площадь она течет в тихую глубину города до самого Плещеева озера, от которого и получила свое имя.

Нынче в старых русских городах мало осталось улиц, связанных с их историей, приметами времени, природными особенностями мест, на которых они возникли, или с занятиями горожан, с именами лиц, вошедших своими заслугами в судьбу города, как, скажем, вошел Дмитрий Николаевич Кардовский, запечатлевший на своих полотнах выдающиеся исторические события в жизни Переславля.

В пору создания Историко-художественного музея он принимал самое горячее в нем участие, особенное внимание уделяя его картинной галерее. И закономерно, что улица, на которой жил Кардовский, носит его имя, и в доме, где он жил, размещен Дом творчества художников, которым будет предоставлено новое помещение, построенное рядом с деревянным, одноэтажным жилищем Кардовского, где установлена мемориальная доска.

В центре города, на площади Народной, с которой попадаешь на Плещеевскую, стоит замечательный памятник Ленину, привлекая взгляд своей экспрессией и той самой подлинностью, которая рождает ответное чувство, дает большой эмоциональный заряд, способствует биению мысли.

Немногим ваятелям довелось запечатлеть при жизни образ Владимира Ильича. Андреев... Коненков...

Борис Данилович Королев, автор переславского памятника Ленину, оставил записи своих впечатлений о великом человеке: кристальная ясность убеждений, высказываемых с огромной, захватывающей все чувства экспрессией. Именно эта экспрессия вошла в художника своей образной силой, и он передал ее своему творению, насколько позволило его дарование. Это искреннее, живое произведение.

Созданные Королевым ленинские портреты и памятники отличаются ясностью характеристики и четкостью объемов — так определяют творчество скульптора наши искусствоведы. И это особенно отчетливо выражено ваятелем в памятнике, созданном им для Переславля-Залесского и стоящего нынче на площади перед зданиями Дома культуры и городского комитета партии.

Ленин запечатлен в движении, Вскинутая рука как бы увлекает вперед пришедшую в движение массу тружеников, указывает им пути борьбы. Еще не постигнута тайна творческого дарования, способность автора передать настроение и состояние изображаемого героя. Скульптура Ленина, созданная Королевым, дышит временем, его энергией, вдохновенной верой в победу.

У памятника, установленного в ознаменование двенадцатой годовщины Октября, постамент был другим, более высоким, соответствующим экспрессии, выраженной скульптором, и переславцы озабочены тем, чтобы вернуть монументу первоначальный вид, о чем мне сказала Валентина Ивановна Вавицина — секретарь городского комитета партии.

В силу случайных ли обстоятельств или какой-то закономерности, но именно об отношении современных переславцев к своему городу, к погибшим за Родину землякам и шел разговор в кабинете Вавициной, когда я туда зашла. Он был как бы откликом на дорожный спор двух приятелей, и утверждение «гостя», что Переславль стал чужим не только для него, покинувшего родовое гнездо, но и для тех, кто в него перебрался из деревень, из других городов к месту своей новой работы на предприятиях легкой, химической, топливной промышленности — нынче в городе их всего тринадцать вместе с хлебопекарным, кирпичным заводами, заводом горсырмасло, — в магазинах, школах, детских учреждениях, столовых и прочих учреждениях, организующих, направляющих и обеспечивающих городскую жизнь.

Разговор для меня стал примером, характеризующим участие нынешних переславцев в жизни города. И хотя собеседник Валентины Ивановны находился на другом конце провода, в совхозе «Успенская ферма», я догадалась, что говорили они о том же, чему была свидетелем в совхозе «Рассвет», — об установлении монументально-декоративной стелы погибшим воинам. Это стало вообще характерно для нашего времени — запечатлевать в памятниках исторические события и народные подвиги.

Вавицина объясняла, как должен поступить ее собеседник.

— Вы поезжайте... — она назвала фамилию. — Советую, не тяните, раз люди требуют — это важно... Да, да, святое дело. Мы всячески вас поддержим...

В разговоре Валентина Ивановна заметно «окала», отчетливо произносила букву «о», что выдавало ее местное происхождение

Имя Вавициной мне назвал секретарь горкома партии Сергей Андреевич Михиенков, человек молодой и энергичный. Сославшись на то, что он совсем недавно приехал сюда из Ярославля, где был заместителем начальника производственного Управления сельского хозяйства облисполкома, сказал, что лучше Валентины Ивановны, секретаря по вопросам идеологии, местной жительницы, веськовской, никто не знает и района, и города.

Эпизод, свидетелем которого я нечаянно стала, — малая частица повседневной работы секретаря, он скорее характеризовал самою Вавицину.

Очень уж хорошо она говорила по телефону, так заинтересованно, с большим душевным участием к своему собеседнику, к тем, кого он представлял. Я даже рада была, что вот так могла сидеть и слушать ее, смотреть на крепкое, с загорелой, здоровой кожей лицо, обрамленное пышной шапкой волос, на которое падали отсветы красной шелковой кофточки. Оно так напоминало те «обнаруженные» ярославские портреты, которые выставлялись в Москве, в других городах и наделали столько шума в просвещенном обществе, лишний раз свидетельствуя, насколько небрежны мы к своему духовному наследию.

Странно все-таки получается: народ творил, создавал я шедевры мирового значения. И вдруг об этом вроде как бы забыли, увлекшись чужими талантами. Проходит немало времени, и мы как бы спохватываемся: «А ведь и у нас кое-что есть! И, представьте, прекрасное». А за это время столько его погибло, невосполнимого, дивного!

— Мне говорили, что вы из Веськова, — сказала я, когда Вавицина положила трубку.

— Да, петровская. — Она засмеялась, став еще привлекательней, проще. — Побывали в музее? И что же, понравилось?

— Не то слово. Так, значит, вы тамошняя, коренная?— повторила я.

— Все предки мои из этого села. Может, кто-то из них и с Петром работал, флот строил. Там до сих пор легенды живы о тех временах. Не вычеркнешь из истории. — Она отодвинула телефонный аппарат, будто боясь, что он опять зазвонит. — Вот вы застали сейчас разговор. А знаете он о чем?

— Да, поняла. Какая же сложность? Сейчас почти повсеместно устанавливают памятники.

Сказала о митинге в совхозе «Рассвет», о подарке сапера Макарова.

— Тут сложность в другом — в перезахоронении, определении места, в Вечном огне. Его и в Переславле нет. Говорят нам, что город не воевал. У нас вся страна воевала. Здесь дома нет, не отдавшего Родине жизнь. И не одну и не две. Люди помнят, чтут и выдающихся земляков. Знакомо вам имя Кошкина, главного конструктора танка?

— Ну как же! Не знала, что он ваш земляк.

— Наш, самый наш. Деревня его Брынчаги. Создатель знаменитого танка Т-34. Возникла мысль увековечить память нашего земляка этим танком. Все оказалось не так-то просто. Война закончилась почти сорок лет назад, где теперь разыщешь боевую машину конструкции Кошкина? Обком обратился к военным с письмом. Они поддержали, танк-ветеран вскоре прибыл к нам в Переславль. И сразу слух разнесся: танк прибыл! Люди приходят, расспрашивают о Кошкине, интересуются: когда состоится открытие, где его будут ставить? А Переславль-Залесский не воевал. Из области говорят: у въезда в город ставить нельзя. Место определили одно — у музея. Пока суд да дело, в области, в Управлении культуры, решают вопросы, у нас о Кошкине идет разговор. Люди образно говорят — в танке сгорел. Сам испытывал эту свою машину. Во время пробега — знаете русский характер — во имя дела себя не щадил. Простудился, вылечить не смогли. Он похоронен в Харькове за год до войны. А танк его был одной из лучших машин на войне. Как вы считаете, Переславль воевал?

Я разделяла точку зрения переславцев.

— Мы огорчились, конечно, — и это огорчение отразилось на лице Вавициной, — танк у музея становится экспонатом, а он — боевая машина, воин. Доказывали, спорили, и все же решение оставлено в силе. Ну а коль так, мы стали готовиться. Сделали проект, с помощью населения стали благоустраивать территорию. Отдерновали холмик. Смотрится хорошо. Хотели к Дню Победы закончить работы, гранитчики подвели, вовремя не поставили для облицовки камень, не смогли поэтому сделать барельеф. А тут нам срок для открытия назначили — декабрь восемьдесят третьего года — восьмидесятипятилетние Кошкина. Все вроде бы идет по порядку, все сроки определены, а люди волнуются: зачем тянуть, раз танк в Переславле? Незадолго до Девятого мая снова начали к нам приходить. Спрашивают, будет ли митинг? Ходят к музею, подолгу стоят у танка. Вспоминают войну, говорят о Кошкине. И снова к нам: «Почему не открывают?»

— И что вы решили?

— Решили провести митинг. Не омрачать же торжества! Если бы видели, сколько народу на площадь пришло, все заполнили. Танк весь цветами засыпали, благо весна была ранняя, все цвело. И после митинга долго не расходились. Такое возвышенное у всех настроение. А отложи все на несколько месяцев, пожалуй, и перегорело бы у людей, — в раздумье сказала Вавицина и как бы сама себе ответила: — Великий день Девятое мая. День Победы. День памяти павших. Люди чтят его как святыню...

— А как же с днем рождения Кошкина?

— Отпраздновали и его. Приехали гости — военные, представители области. Все было не менее торжественно...

Когда началась война, Вавициной было четыре года. В памяти сохранилась суровая, скудная жизнь, горе и плач овдовевших соседок и в то же время несокрушимая пера в победу. И разговоры только о письмах солдат, о сводках, которые передавались по радио.

Еще в школе решила, что будет учительницей. Так и вышло. Окончила педагогический техникум, потом институт, стала работать в Некрасовской школе, хотя и на Ярославщине, но не дома. Прошло три года, и она вернулась сюда, в родной Переславль, отвергнув другие возможности, предложения.

С должности школьного воспитателя ее избрали секретарем сельского, потом городского комитета комсомола. Кончился комсомольский возраст, накопила опыт работы с людьми, стала инструктором горкома партии, а теперь вот секретарем — таков путь Валентины Ивановны Вавициной, историка-филолога, преданного сердечно родному гнезду, где жили все ее предки, где нынче работает муж, растут две дочки. Тут все заботы ее, старания прославить и укрепить духовно людей, свой город, который вместе со всей страной прошел большой и сложный путь коренных перемен.

Простившись с Вавициной, продолжила свое путешествие по Плещеевской улице. Она тянулась зеленым коридором за площадью с ее обширными грядами цветов — два ряда домов, смотрящих на высокую асфальтовую дорогу. В их строй вписалась старинная Покровская церковь — памятник архитектуры. Почти сразу же за ней целый квартал занимало приземистое, с огромными окнами здание фабрики машинной вышивки «Новый мир». Уникальной, возникшей до революции...

Около полутораста лет назад купцом Василием Гладковым была в Переславле-Залесском основана платочно-холстинная фабрика. Крестьянки окрестных селений работали по домам, был у каждой свой ткацкий стан. И все сами, как тогда говорили: «и ткали, и пряли — весь дом одевали» в холсты, посконь, сермягу. Ярославны славились обиходливостью, опрятностью. В рукоделье были искусны. И золотом ткать могли дорогую парчу, плели тончайшие кружева, а уж что касается вышивки... Да... Расчетливо-умный купец, ставя фабрику, это учитывал, знал и скудость здешних земель, и многодетность, нужду, и то, что народный опыт принесет ему прибыль.

На этой основе и возникли первые кустарные мастерские, ставшие нынче этой уникальной фабрикой.

Вдоль фасада — газон, голубые ели, цветник. На Доске почета те, кто стоит у станков, — их мерный, настойчивый стук доносится из помещения. С улицы видно, как рождается на них кружевная ткань.

Ну как сюда не зайти, не взглянуть на работу тех, кого приглашают на фабрику в объявлении, висящем у проходной: ткачихи, мотальщицы, сновальщицы, просто вышивальщицы и те, кто восстанавливает рисунок.

Есть еще одна профессия, в объявлении она не названа.

У доски, похожей на кульман, стоит невысокий, плотный человек в темном халате и переносит на бумагу рисунок, увеличивая его. По его напряженной спине видно, как он сосредоточен и углублен в свое дело. Он даже не слышал, как мы с Марией Алексеевной Устюковой, начальником техотдела, выйдя из соседней комнаты, остановились немного в сторонке, так, чтобы видны были его кульман и небольшой экранчик рядом, на ткани которого медленно, по мере того, как мастер наносит на бумагу штрихи, рождается образец того, что позже сойдет с вышивальной машины гипюром, шитьем или отделочной тканью.

— Тут работают мастера очень высокой квалификации — насекальщики. Иногда их называют плунжеристами — это одно и то же. С фабрикой связаны десятилетиями, — тихонько, чтобы не отвлекать внимания мастера, говорила Мария Алексеевна. — Вот он, Николай Иванович Глинин, пришел сюда подростком в войну. Даже не сам пришел — мать привела. Отца призвали на фронт, дома полно ребятишек, он — старший. Так тут и остался. Младшим был за отца, поднимал, учил. Самому-то учиться некогда было — кормилец.

Помолчала, с сочувствием глядя на Глинина. В небольшим коллективе люди сживаются, знают судьбы, заботы друг друга. Это, по существу, производственная семья, объединенная общими целями и успехами. Около четырехсот человек основных профессий. А фабрика, как сказал директор Александр Степанович Малышев, занимает первое место в Европе по числу вышивальных машин. Но то Европа — наш внутренний рынок не сравнишь! Масштабы страны другие. Восемнадцать миллионов метров шитья и около миллиона метров гипюра, отделочных тканей, которые в год выпускает фабрика, едва ощутимы покупателями.

Глинин отвлекся взглянуть на рисунок, тот, который рождался на ткани. Мы подошли к нему, поздоровались. Лицо его, круглое и веселое, даже когда серьезен, чем-то напоминает лицо любимца публики, киноартиста Леонова. Редеющие, зачесанные назад, прямые темные волосы, светлые глаза с юморком. «Шутник, весельчак, душа вечеров, массовок, выездов на природу», — скажут позже о нем молодые работницы, но как тяжело он переступает с ноги на ногу. Немолод, и нелегко работать все время стоя, все время в напряжении, сосредоточенности.

— Это без преувеличения — сердце нашего производства, — говорила между тем Мария Алексеевна. — Создают рисунок художники, главный — Лев Александрович Ягунов и Ирина Тикорская (мы только что покинули комнату, где синеглазая женщина в синей кофточке выкладывала на стол образцы создаваемых коллективом отделочных тканей, как говорят — предмет белой зависти женщин). Они ездят по стране, в музеях работают, изучают традиции. Вышивки по холсту на Руси даже в летописях отмечены. Так что наследие богатое. Однако создать рисунок — дело одно, а как он будет выглядеть на ткани? Тут без участия насекальщика не обойтись. Над этим он и работает, выверяет с художником, потом программирует для машины.

Устюкова взяла со стола широкую, пробитую дырочками ленту плотной бумаги.

— Вот тут и ширина и число стежков. Ответственная, тонкая работа, требующая самой высокой квалификации.

Глинин слегка, как бы про себя, усмехнулся, польщенный оценкой, но молча, с достоинством мастера слушал, как Устюкова объясняла технологию его сложного дела.

— На фабрике два таких незаменимых специалиста. Я говорю буквально, — подчеркнула главный технолог фабрики. — Коля и Толя — так их и зовут. И оба в годах. Не очень охотно на эту работу идут молодые. Вот ведь у Глинина трое детей, а все разлетелись: дочь — киноинженер, блестяще закончила институт в Ленинграде; два сына~м к нные, офицеры, защитники Родины.

— Все это тоже нужно...

Мы переходили из помещения в помещение. Смотрели, как в вышивальном цехе длинные, во всю ширину помещения, двухъярусные машины сотнями игл на туго натянутых шифоне или перкале вышивали цветы и звезды, россыпи звезд. Юркий, похожий на блестящего водяного жука, сновал челнок. Худощавый человек в защитного цвета рубашке быстрыми, экономными движениями подкручивал гайки, что-то отлаживал, выверял, перекидываясь замечаниями в вышивальщицей, которая наблюдала за первым и за вторым этажами игл, поднимаясь по ступенькам на мостки, идущие вдоль машины.

Вращение шпулек, стрекот машин, колющие движения игл и медленно выплывающие из-под них узоры — все это наполняло цех веселым движением. Работницы ножничками срезали нити, соединяющие рисунок, одновременно проверяя качество, отмечая пропуски в вышивке.

— Разве машина ошибается? — спросила я Галину Алексеевну Петрову, молодого начальника вышивального мха.

— Бывает. Машины импортные, наладка трудна, сырье иногда подводит, перезаправка ткани тоже влияет на качество. Так что много причин. — Она со вздохом произнесла сакраментальную фразу: — С кадрами трудновато. Таких, как, скажем, Скворцова или Дуденкова, которые тут по тридцать лет, у нас становится все меньше. Больше половины вышивальщиц — молодежь, Кадровики у нас строгие, меньше чем с восьмилетним образованием на фабрику не принимают. Что же касается пропусков в узоре — их восстанавливают, есть специальный восстановительный цех...

Он похож на швейную мастерскую. Ряды работниц, склонившихся над машинами, брали из кип уже вышитые полотнища и, отыскав отмеченные контролером огрехи, восполняли пропуски, восстанавливая рисунок.

— И тут тоже нужно очень большое искусство. Вот вы, Валентина Николаевна, расскажите, как работаете.

Вышивальщица, возле которой мы с Устюковой остановились, подняла лицо: крупноватый, мягкий нос, прозрачно-голубые глаза, взгляд доверчиво-умный, задумчивый.

— А что рассказывать? Пришла сюда подростком в войну. Шили белье для солдат. Ох, как старались! Для фронта и для победы. Этим и жили. Машинку для вышивки дали уж после. А как дали, так я к ней будто приклеилась. Полюбила дело. Дочку водила в детский садик, когда не хватало денег, заказы брала. Дома тоже машинка есть. Вышивала подзоры, наволочки, занавески на окна — мода тогда на них была. Вот и вся моя жизнь. О нас писать вовсе нечего. — И, откинув кудряшки светлых волос, улыбнулась светло и стеснительно.

— А ордена за что получила? — напомнила Устюкова и мне сказала: — Всегда по всем показателям была впереди.

— Это верно, старалась от других не отстать. Наградили орденами «Знак Почета», Трудового Красного Знамени. А так вовсе нечего рассказывать, — склонившись к машинке и иглой выписывая отмеченные пропуски, как бы про себя повторила Пилюзина.

Под ее руками ткань обретала законченный вид. А законченность, завершенность любого — большого ли, малого — дела дает человеку то чувство, которое определяется словом творчество. Этого творчества требует и простенькое шитье, и дорогие, красивые ткани. В них вложены и душевные силы, и труд, и терпение тех, кто нынче работает на фабрике. И труд поколений.

Здесь можно было бы поставить точку. Но прежде чем скинуть цеха, не могу не напомнить о статье двух причастных к искусству дам, появившейся как-то в одном из столичных журналов. Они сокрушались о том, что в таком «тихим, захолустном» городишке, как Переславль-Залесский (он так и назван в статье), создано столь уникальное предприятие, оборудованное к тому же великолепными импортными машинами. Не лучше ли, дескать, эти машины передать в Москву или в Ригу, там хоть и нет подобных фабрик, но можно в конце концов их создать. Обращение к национальным традициям эти авторы называют увлечением, которое, как известно, проходит. На основе каких же традиций возникают такие суждения?

Может быть, и не стоило вспоминать о подобной статье — мнение авторов не оригинально, оно известно еще со времен Ломоносова, — если бы вот такие проекты, зародившиеся в кабинетах и оторванные от реальной основы, от реальных возможностей, — о перестройках, о переносах и прочих «усовершенствованиях», не пробивались настойчивостью, связями к осуществлению. Скольким людям потом приходится исправлять положение, ломая голову над причиной неурядиц.

Не одна ли из причин — небрежение к тем самым национальным традициям, к опыту, по крупицам накопленному многими поколениями, устоявшемуся за века и обретшему свои неповторимые формы. В основе этого опыта всегда есть зерно, дающее добрые всходы. Этот опыт, войдя в человека с детства, способствует достижению им высокого мастерства, которым, как свидетельствуют исторические памятники и другие источники, всегда были сильны переславцы, ярославичи, обживавшие, украшавшие свою землю на радость и удивление потомкам.

С этими мыслями я продолжила путешествие по Плещеевской улице.

За фабрикой она заметно меняется. Все ощутимее дышит Плещеево озеро, и впереди уже блестит его серебристо-серая гладь. Отсюда, от этого озера, и приплыли на герб Переславля две рыбки, древние его обитательницы. Герб был присвоен городу в августе 1781 года, в правления Екатерины.

«Медальон продолговатый, вверху прямоугольный, а внизу, к середине от краев, востроугольный и разделен на две части, в верхней изображен герб губернского города Владимира, а в нижнем две золотые сельди на черном поле».

Эти сельди и есть знаменитая ряпушка или, как ее называли раньше, царская рыбка, ибо Плещеево озеро было собственностью царей, и при Иване Грозном в нем ловила дворцовая артель рыбаков с выборным старостой. Переславская рыбка отличалась нежным, деликатесным вкусом и была обязательной принадлежностью постных меню царей и патриархов. Гостям подавалась как редкое кушанье, и считали ее на штуки.

Слобода так и называлась — Рыбаки. Название это живо до наших дней. К ней, этой слободе, я и направилась по Плещеевской улице — зеленой, густо заросшей травой вдоль канав, на которую мирные обыватели выпустили попастись овечек. Их стали разводить не только в деревнях, но вот и в городе, принимая таким образом участие в выполнении Продовольственной программы. Может быть, на наших продовольственных рынках появятся наконец не только южане с дорогими, обильно произрастающими в их краях плодами земли, но и местные жители со своей продукцией, которая не в пример дешевле и важнее для жизни,

Вечерело. Наступал покой, время отдыха, раздумий и неторопливых бесед, самых увлекательных ребячьих игр, которые запоминаются на всю жизнь.

На окнах опрятных деревянных домиков краснели герани, висели вышитые занавески, а в палисадниках пышно расселись кусты цветущего майского дерева. На грядках уже появились всходы, и обитатели домиков копались в земле. Во дворах на врытых в землю столах игроки раскладывали шашки, домино, а у домов, фасадом повернутых к озеру, отмахиваясь от комаров, сидели грузные женщины. Старушками их не назовешь. В звучании и значении этого слова заключено нечто уменьшительно-теплое, кроткое, вызывающее сочувствие. Эти же были дородны, внушительны, преисполнены независимости, достоинства, которые так свойственны людям, связанным с водной стихией.

Озеро, которое я обычно видела с высокого противоположного берега, из деревни Криушкино, куда вот уже более десяти лет наезжала летом и зимой, казалось здесь переполненным до краев. Оно лениво плескалось о берег, и островки камыша отражались в его успокоенной поверхности. Пушистые круглые ветлы шагнули к самой воде, сквозь которую, прозрачную, пахнущую рыбой, просвечивала рябь песчаного дна.

Кое-где женщины, не успевшие с домашними делами управиться за день, полоскали с мостков белье, и этот плеск разносился по воде, еще более усиливая ощущение покоя. На берегу и на воде теснились лодки, длинные и узкие, как щуки, столетиями живущие в водных глубинах. Лишь весной, едва отойдет от берега лед, они приплывают на мелководье метать икру.

Я всегда хожу смотреть, как, движимые могучим инстинктом, извиваясь, они ходят, выставляя из зеленовато-прозрачной воды свои сильные, темно-серые спины. Набухший влагой лед в это время еще держится в отдалении, Иногда, до того, как он затонет, южные ветры начинают гнать его на северный берег, громоздя хрустящие, рассыпчато-белые торосы.

Потом щуки уходят в «глыби», как говорил мне спасатель Малентин, дежуривший в устье Трубежа на плоскодонной лодке.

Водолазы видели древних щук в подводных пещерах. Они обросли от старости словно бы мхом, эдакие таинственные чудовища. Но рыбаки лишь посмеиваются над легендами: озеро для них — открытая книга.

Увидев отдыхающего на бревнышке человека, я подсела к нему, спросив разрешения. Спросила, на всякий случай, не здешний ли он. Назвался Василием Николаевичем Новоселовым.

— Уж не рыбак ли?

— А как же, тут все рыбаки. Теперь-то уж не ловлю. А был-то и бригадиром, — и вздохнул, посмотрел на дальний берег, слившийся с небом. Вода посредине казалась свинцово-тяжелой, выпирающей пузырем. Воцарившуюся тишину нарушал лишь вой комаров да рокот носящегося по озеру катера рыбнадзора. Откуда-то сладко потягивало копченым, и этот запах смешивался с другими идущими от воды, от травы, от смоленых лодок.

— Да, не ловлю теперь. Восьмой десяток давно разменял. А тянет. Почти полсотни лет на воде. Рыбки-то я половил на своем веку... — Он покачал головой, будто взвешивая, сколько взять ему довелось из этого озера щук, налимов, корзохи, плотвы, серебристой ряпушки. — Помню, как-то за одно применение взял леща больше двух с половиной сотен пудов. Жирный, сладкий лещ, как и вся озерная наша рыба. Тут ее было всегда... Старики говорили: «Не случится мор, ты сколько ни лови, не переловишь ее». А вот и переловили...

И рыбак, вероятно, соскучившийся в одиночестве, рассказывал, что род его древний, еще при Иване Грозном тут жили Федосеевы, Глухаревы, Котюнины и Новоселовы, как он полагает, дальние его предки. И все рыбаки, потому что эта рыбная слобода тут самое что ни на есть исконное место. Еще до царей тут жили, промышляя рыбой. Вот оттуда люди и ведут свой род.

— Слышала, что и Петр сюда завозил, — заметила я, вспомнив рассказ бывшего переславца, предки которого якобы были шведами, завезенными в город и оставшимися на берегу Плещея.

Этот геофизик, живущий в Москве, уверял, что у деда его были будто бы какие-то не то грамоты, не то письма, да он затерял их, а может, и выбросил от греха — в истории всяко бывало. Но зачем грамота? Сам человек был обликом сходен со шведом — устойчивый генетический тип.

— Были тут старики, — согласился рыбак, выслушав мой рассказ, — про которых плели, что они привезенные, что будто бы Петр их выиграл где-то в карты и тут поселил. Всякое говорили.

Он вроде бы загрустил, примолк и оживился только тогда, когда попросила рассказать, как ловили.

— Это дело особое! — воскликнул старик. — Большого требует навыка. Чтобы стать рыбаком, настоящим, конечно, нужно не меньше пятнадцати лет проработать. Со всем вниманием притом. И труд тяжелый и многих знаний требует.

— А в чем же они заключаются, эти знания?

Уловив в моем голосе нотку недоверия, которой, кстати, вовсе и не было, Василий Николаевич вроде бы обиделся, ответил не сразу, покряхтел, вздохнул, будто сожалея, что зря «трепал языком». Но все же стал снисходительно объяснять:

— Невод или сеть, когда на веревку сажаешь, нужно рассчитать, сколько грузу дать, чтобы встали прямо. Рыба, она не дура, знает, как сеть обойти, а если уж она сожмется, ну, сеть, значит, то ей и хитрить нечего, рыбе-то, — растолковывал он. — А где нужно ставить, тоже не просто. Все озеро полагается знать. Весь берег, — он обвел рукой по окружности озера, — на тони был поделен. Триста-четыреста метров — и новая тоня. Когда настоящий рыбак, он знает, где тоня кончается и как она называется: Холмочек, Гора или как еще, всего шестьдесят их, тоней-то. Опять же, названье — одно, а зачем его дали? А чтобы знать, где, на какой глубине, в какое время рыба ходит. Погода тоже важное дело. Да мало ли еще что...

В одном из писем краевед Елховский писал мне об этом, да как-то не представляла тогда значения этих тоней, сетку их он составил в те годы, когда жил в Переславле. Кому-то это казалось пустым занятием, от безделья — так относились, было время, к трудам краеведов. Помню эпиграф на книжке о Лебедяни, написанной краеведом: «Благонамеренный труд являет пользу». Польза труда Елховского в том, что сохранил для потомков рыбацкий опыт. Сетку тоней он передал в музей.

У озера понимаешь важность ее. И то, как по-разному мы с рыбаком смотрели на это озеро: я видела только его красоту и ощущала живительную прохладу, свежесть, а старый рыбак — всю скрытую в его водах жизнь. Он как бы вступал с ней в особое взаимодействие, видел, как ходят стада леща, корзохи, уклеи, которая вертится у поверхности, или ряпушки на ледниковых глубинах, где не только от родников вода чиста, холодна и прозрачна. Она такова по своей природе, характеру, свойственным ледниковым озерам. Он знал и чем обитатели ее кормятся, когда и где мечут икру, какие имеют привычки — есть они и у рыбы.

И снова припомнилась та статья двух дам, не видевших даже, по существу, города, но поставивших на нем клеймо захолустного. Не только рыба, любое живое творенье природы, естественно и человек, имеет свою глубинную жизнь, свои законы развития, и нужно быть опытным рыбаком, чтобы ставить сети там, где будет ловиться...

— Шибко кусает, — сказал Новоселов и отмахнулся от вьющихся комаров. — Должно, к дождю. Вон вроде находит, — и показал на бледное, по-вечернему выцветшее небо, которое с горизонта начала затягивать белесая муть. — К утру пойдет. — И опять замолчал, задумался, глядя на озеро, возле которого прошла вся его жизнь.

— А старики заверяли, что рыбе не будет конца, — напомнила я рыбаку.

— И не было бы, коли бы раньше взялись бы очистки ставить. Вон нынче при озере сколько заводов. А всем ведь вода нужна и сбрасывать тоже приходится. Правда, рыба помаленьку вертается, а вот артель рыбаков совсем не растет... Такое богатство в нем. — Он смотрел на озеро.

Дождь приближался. Воздух стал влажен, обострились, усилились запахи клейкого тополя и копченой рыбы, смолы. Плотная дымка застилала окрестности, и от этого озеро казалось безбрежным. По его застекляневшей поверхности разносился плеск, казалось, тоже стеклянной воды. Это женщина, выйдя из соседнего дома, что-то прополоскала, зачерпнула ведром воды и ушла, хлопнув негромко калиткой. Дома с высокими, иные еще с покрытыми дранкой крышами тут жались друг к другу теснее, чем в других районах Переславля-Залесского, будто старались сохранить свой за долгие века сложившийся, обособленный быт.

Но вот мимо нас тяжелой походкой прошел суровый мужчина. Кивнув Новоселову, он направился на лужайку стоявшей там зеленой машине и начал копаться в моторе. Новая, иная, чем раньше, жизнь, с машинами, с антеннами телевизоров, вошла и сюда, в эту в незапамятные века сложившуюся жизнь. Время и тут диктует свои привязанности, привычки, меняет стиль жизни, характер людских отношении.

По выщербленной булыжной мостовой я возвращалась берегом Трубежа в центр города. Тут на мостках стояли удильщики, выхватывая из воды серебристых рыбешек. Улица причудливо изогнулась, свернула налево и снова вела меня на Плещеевскую, к фабрике «Новый мир».

Все так же настойчиво и ритмично стучали машины, вышитые полотнища ткани ползли из-под игл, рисунок для них программировал Глинин, и где-то там, склонившись к машине, исправляла огрехи их Валентина Пилюзина.

Вот они и все, с кем встречалась в Переславле-Залесском во время своих поездок в этот город — а среди них были не только те, о ком рассказано в этих очерках, но и работавшие в районе ученые, и Сергей Федорович Харитонов, создавший на одной из окраин города своеобразный дендрарий, и учителя, врачи, работники милиции и многие другие переславские труженики — создают рисунок современной жизни. Их усилиями делается история.

Однако, прежде чем расстаться с древним городом, заглянем в одно из сокровенных мест района, которое называется Горки Переславские, они находятся в двадцати восьми километрах от районного центра.

 

Горки Переславские

Тот же ледниковый ландшафт — волнистые, с пологими холмами и лощинами поля, перелески, редкие селения.

Кое-где, окутанная голубовато-прозрачным пологом воздуха, призрачно маячит одинокая колокольня. На открытой ветрам равнине елочки вдоль дороги такие же, как по пути в Переславль. Значит, и здесь поработали энтузиасты, подобные Лидии Павловне Болдыревой, а может, и она сама со своим славным отрядом помощников.

Это шоссе соединяет Переславль с железнодорожной станцией Рязанцево. Город по упрямству землевладельцев, не желавших пожертвовать землями для прокладки пути, а также своим возможным покоем, — поезд будет гудеть, громыхать, — остался в стороне от главных транспортных трасс, однако не захирел, как часто бывало со многими городами. В. И. Ленин и тогда относил Переславль-Залесский уезд к важнейшим центрам фабрично-заводской промышленности в Европейской России. Ныне эта промышленность еще более окрепла. Только на территории города, как Говорилось выше, размещены тринадцать промышленных предприятий, и среди них уникальные, оборудованные самыми совершенными машинами химзавод и уже знакомая нам фабрика механической вышивки «Новый мир».

Вот и станция Рязанцево, та самая, где в 1894 года, в три часа ночи, из вагона поезда вышел двадцатичетырехлетний Владимир Ульянов и направился не к вокзалу, а к темнеющему в стороне большому штабелю дров. Там, за этим укрытием, как было условлено ранее, его ожидали два брата Ганшиных и тарантас. Младший из братьев, Иван, в своих воспоминаниях рассказывает, как ехали они в этом плетеном тарантаса через селения Будовское, Любимцево и прибыли в Горки еще до восхода солнца, никем не замеченные.

Ленин ехал сюда, чтобы проследить, как идет печатание его книги «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?».

Время уносит события. В вихревых, восходящих потоках часто тают, исчезают бесследно его приметы, остается основное, что определяет направление жизни людских масс, главные события истории. Скупо писали о них древние летописцы — только самое главное.

Даже в более позднюю время иногда лишь по каким-то косвенным приметам удается восстановить обстановку, в которой события совершались. Так исчезла машинка, на которой печаталась ленинская работа, и усилия воссоздать ее пока не привели к желаемым результатам. Однако не буду забегать вперед.

Каковы же были события того, 1894 года, послужившие поводом для посещения Лениным ганшинской усадьбы в Горках Переславских? Какие события послужили причиной создания Лениным первого своего крупного и чрезвычайно важного труда?

Как известно, конец XIX века был временем особенно бурного развития промышленности в России, усиления гнета тружеников, брожения умов, ожесточенной теоретической борьбы за дальнейшие пути экономического и политического развития России, временем, когда «...раскололся и старый русский крестьянский социализм, уступив место, с одной стороны, рабочему социализму; с другой — выродившись в пошлый мещанский радикализм», — так Ленин определил обстановку, царившую в стране.

Россия бурлила. Вспыхивали стачки и забастовки в промышленных городах, на предприятиях, принадлежавших крупным капиталистам. В самом Переславле-Залесском в том, в 1894 году состоялась стихийная забастовка рабочих на самой крупной в то время фабрике, основанной еще в 1758 году купцом Угрюмовым и с тех пор не раз менявшей хозяев. Последние назывались «Товарищество переславской мануфактуры». Каковы были условия труда текстильщиков, нетрудно догадаться, коль терпеливые, не избалованные переславские труженики не выдержали гнета и нищеты. Забастовка была подавлена, последовали репрессии.

Книга Ленина была идейным оружием в экономической и политической борьбе рабочих. В ней дан анализ классовых сил в пору, когда надвигалась буржуазно-демократическая революция, показаны значение марксистской теории для рабочего движения, для осознанной и целенаправленной его борьбы и реакционная сущность переродившегося народничества, выступавшего открыто против марксизма, но все еще жившего за счет прежнего авторитета народовольцев.

Книгу ждали, и печататься она начала еще в Петербурге на гектографе — простейшем аппарате для размножения текста — А. А. Ванеевым и М. А. Сильвиным. Тайно было изготовлено сто экземпляров первой части исторического труда, не только раскрывшего антинародное существо народников конца XIX века, но и показывавшего, что пролетариат, вооруженный марксистской теорией, в союзе с крестьянством должен быть в надвигавшейся революции руководящей силой.

Обстоятельства заставили искать более безопасное место для продолжения печатания книги. Это место было предложено Алексеем Ганшиным, студентом Петербургского технологического института, состоявшего в одном из марксистских кружков, где он и познакомился с Лениным.

Правда, на этой купеческой даче, любимом месте отдыха молодежи, где могло остаться незамеченным появление новых лиц, были свои неудобства. И, пожалуй, одно из главных — отсутствие печатного станка и бумаги.

Но к приезду Владимира Ильича Ленина Алексей Ганшин через двоюродных братьев Владимира и Александра Масленниковых приобрел не только машинку «Космополит», но и множительный аппарат мимеограф, необходимые для печати краски, валик, вощеную японскую бумагу — словом, все, что нужно для работы. И сама работа уже началась.

Вот она, эта бывшая усадьба Ганшиных, замыкающая аллею пышных кустарников. Аллея начинается от центральной усадьбы совхоза имени В. И. Ленина, поселка двухэтажных кирпичных жилых домов, с магазином, столовой, школой (тоже носящей имя Владимира Ильича), с зелеными рощицами лиственниц и берез, с садом, обширной спортивной площадкой, на которой соревнуются в ловкости ребятишки. Нынче у них спортивный праздник, начавшийся линейкой на площади, где установлен бюст Ленина. Музей входит в ленинский комплекс и теснейшим образом связан с совхозом.

Работая в библиотеке, я обнаружила дореволюционную фотографию: рядом с дачей Ганшиных, увенчанной трехоконным мезонином, стояла другая постройка, так называемый охотничий домик. В нем-то и жил Ленин во время своим пребывания у друзей близ расположившейся на горе деревушки — отсюда и название Горки — двадцать три избы под соломой.

В 1927 году во время сильного пожара сгорели усадьба и парк, где, по воспоминаниям современников, утрами, возвращаясь с ружьем с охоты, останавливался Владимир Ильич, предаваясь созерцанию дальней моренной гряды, у подножия которой по равнине петляет игривая змейка Шахи.

— Тогда там стояла мельница, и Шаха была многоводной.

Директор музея Галина Ивановна Ерохина сказала, что от прежнего парка остался один только дуб: могучее дерево уцелело в пожаре. Сейчас оно было кряжисто, старо. Время поработало и над ним, ведь без малого век минул с того исторического события, когда здесь побывал Владимир Ильич.

По узкой тропке между кустов сирени мы вышли из парка к террасе. Она была чуть ли не во всю ширину фасада, просторна.

— Здесь складывали товары. Отец Ганшиных был человек богатый и деловой. Купец, заводчик. Вершил большими делами и не очень вникал, что там происходит на даче. — Галина Ивановна стряхнула с перил невесть откуда налетевший сюда прошлогодний лист. — Так и получилось все одно к одному: привоз бумаги, машинки не привлекли любопытствующего внимания, вполне могло сойти за товары.

Дом после пожара восстановили только в 1969 году. Пользовались сохранившимися фотографиями и обнаруженным в архивах музея планом расположения комнат. А вот охотничий домик пока не восстановлен. Он стоял рядом с дачей, его еще в двадцать втором году разобрали и бревна, доски, в общем, все материалы передали погорельцу, крестьянину села Смоленское.

— И долго Владимир Ильич здесь оставался?

— Да нет, всего несколько дней. И тут было небезопасно. Место хотя и глухое, но Ленин уже был на заметке у полиции. А знаете, как в деревне быстро разносятся слухи? На даче постоянно толпился народ. Не все даже близкие были посвящены в происходящее. Да и дела требовали его присутствия в центре...

В комнатах желтые бревенчатые стены, тесовые потолки. Они еще новы: открытие музея было приурочено к столетию со дня рождения Ленина.

Мы задержались в прихожей, пропуская экскурсию. Вела ее Елена Михайловна Зайцева, учительница той школы, которая входит в ленинский комплекс.

— На этой фотографии, — говорила она обступившим ее экскурсантам, — участники первого марксистского кружка. «Милая, славная интеллигенция», по выражению одного их современника, впоследствии ставшая ядром деятельной, сильной организации, с опорой на рабочий класс. Ядром «Союза за освобождение рабочего класса».

Елена Михайловна помолчала, давая возможность столпившимся возле стенда запечатлеть в своей памяти молодые, одухотворенные лица.

Повернувшись, она направилась дальше, увлекая за собой слушателей, людей разного возраста и, вероятно, положения. Это могли быть и рабочие предприятий химической, топливной, легкой промышленности, инженеры, студенты, служащие переславских учреждений. По облику нынче не определишь — сосредоточенные, внимательные лица, удобное и красивое платье, многие женщины в брюках. А Даниил Заточник словно нашептывает: «Не зри внешняя моя, а воззри внутренняя моя». Но разве то, что они пришли сюда, в этот музей, не есть свидетельство их внутренней потребности знаний? А вопросы, которые задают, обширность их? — мысленно ответила я писателю древности.

— В день иногда приходит до десяти и более групп. Большой интерес у людей к событиям того времени. А мы, учтите, ведь в стороне от шоссе. В Карабиху, скажем, к Некрасову, попасть куда проще. А в Горки едут и едут. Переславских много, особенно тех, кто занимается в системе политпросвещения. В музее все живо, наглядно. Конкретные люди, конкретная обстановка.

На стене — картина Кардовского: Ленин в Горках Переславских. Художник изобразил Владимира Ильича здесь, в парке, на фоне кустов, деревьев и дома, виднеющегося вдали. Даже на отдыхе в облике Ленина чувствуется целеустремленность, энергия. Поодаль на скамье сидит Алексей Ганшин и рядом книга, отпечатанная тайно в одной из восьми комнат гостеприимного дома.

Дмитрий Кардовский, сам переславец, родившийся в деревне Осурово, впоследствии академик, помощник великого Репина, писал картину специально для переславского музея, чтобы запечатлеть историческое событие.

— Вам ее передали?

Картина как бы овеществляла время, приближала его к сегодняшним дням.

— Нет, это копия. Хорошая копия, не правда ли? — Галина Ивановна ревниво взглянула на картину, написанную в коричневатых тонах. — Мы еще очень молоды: я имею в виду музей. Он в стадии формирования. Фонды пополняются постоянно. Многое получаем из Москвы, из Центрального музея Владимира Ильича Ленина, в архивах работаем, встречаемся с потомками Ганшина. В Москве живут старшая дочь Алексея — Елена, сыновья. Они помнят и охотничий домик, и парк. Они до девятнадцатого года каждое лето проводили в Горках. Ведем мы и переписку с людьми, которые видели Ленина. Были такие и в Переславском районе.

Всегда удивляет, когда в потоке летящего времени встречается вдруг человек, который воскрешает, сближает события, как бы прессует это время, делает ощутимым, живым, казалось бы, давно ушедшее прошлое. Скажем, в Москве живет старый писатель Сергей Иванович Малашкин, который не раз встречался с Владимиром Ильичем. Как часто через его рассказы я вглядывалась в то время, когда свершилась в Октябре Великая революция. Сколь долго созревают общественные силы для перехода в новое состояние? И вот появляется на земле человек, который вбирает в себя эту внутреннюю необходимость народа, аккумулирует энергию, осмысливает движение масс, состояние разно действующих общественных сил, их возможности, перспективы борьбы и пути, по которым она должна развиваться.

И, вероятно, потому, что все мысли Ленина, все его силы, вся жизнь отвечали внутреннему движению каждого из тех, кто составлял великую армию борцов, он пользовался таким бесконечным доверием и любовью соприкасавшихся с ним людей.

Довелось мне встречаться с Николаем Николаевичем Емельяновым. В дом его отца, Николая Александровича, укрывавшего Ленина в Разливе, июльским вечером пришел Владимир Ильич. И Емельянов рассказывал, как они, ребятишки, уже улегшиеся спать в летнем сарайчике, смотрели сверху на то, что происходило дома: мать машинкой состригала волосы пришедшего. Он поднялся по лесенке и, раздвинув ребятишек, лег между ними. А потом на лодке его переправили в знаменитый шалаш, и Николай возил туда Владимиру Ильичу продукты.

А на Карельском перешейке маленькая, подвижная, энергичная Л. П. Парвиайнен с непотускневшей с годами любовью вспоминала малейшие детали пребывания в их доме Владимира Ильича перед тем, как его, спасая от преследователей, под видом кочегара на паровозе переправили в Финляндию.

Встречалась я со многими участниками Второго Всероссийского съезда Советов, которые по инициативе журнала «Москва» собирались в год пятидесятилетия Советской власти в Смольном, в Актовом зале, где торжественно были провозглашены Декреты о мире и о земле. В том числе и о той земле, которая нынче находится во владении совхоза имени Ленина, на территории которого стоит историческая усадьба Ганшиных. Сотни людей принимали участие в конспиративной работе, будучи верными помощниками Ленина. Те, кого мне довелось повидать за долгие годы журналистской работы, несли в себе через все испытания жизни свет ленинских идей и личную ему преданность, как и Ганшины. Хотя я и не видела их при жизни, но пахнуло теми же чувствами в этом музее.

— Иван, тот самый, младший из Ганшиных, который встречал на станции Ленина и вез его сюда, в охотничий домик, когда отмечалось столетие Владимира Ильича, нас посетить не мог, был болен и вскоре скончался, — задумчиво промолвила Галина Ивановна. — Нам предстоит восстановить этот домик. Мы все собираем, храним, совершаем поездки по городам, экспедиции по сбору книг, фотографий, газет того времени, приобретаем предметы материальной культуры, старинные вышивки. Нынче все меньше таких вещей. — Галина Ивановна, сожалея, покачала головой. — Все исчезает, меняется на глазах. Быт другой, обстановка другая. Вот даже и мы, имею в виду свою семью, на днях получили квартиру. Большая, четыре комнаты, а все старое, пожалуй, кроме книг и посуды, не повезешь ведь туда, мы кое-что обновим, а кое с чем придется расстаться. Так же и у других, особенно в деревнях. Зачем нужны нынче прялки, мялки и даже ткацкие станки?

В витрине лежало несколько книг, выпущенных разными издателями в конце прошлого века, характеризующих состояние общественной мысли. Среди них была представленная на соискание докторской степени на факультет политических наук Колумбийского колледжа и переведенная с английского книга И. Гурвича «Экономическое положение русской деревни». Мне показался примечательным сам интерес зарубежных экономистов и политиков к русской деревне, к событиям, назревавшим в России, и к ее общественным силам.

— А вещи, принадлежавшие Ганшиным, которые были при Ленине, неужели тоже погибли в пожаре? — Я положила томик на место.

— Сейчас покажу вам.

Галина Ивановна быстро направилась в комнату, которую только что покинули экскурсанты. Это и была как раз та самая комната, где печатались первый и второй выпуски ленинской работы «Что такое «друзья народа»...».

Пианино, столик с лампой, кожаное кресло, два стула и множительный аппарат, рядом с ним стопка вощеной бумаги.

— Вот это пианино Ганшины продали еще до пожара. Нашли его в Заозерье. А кресло — в Юрьеве-Польском. Мы ездили в Москву к сыну Ганшина Александру Алексеевичу, расспрашивали, где могут находиться вещи, какая была обстановка. Вообще-то довольно скромная. Дачный дом, хотя и купеческий. В гостиной стояла мебель, обитая красным бархатом.

— А где же вы взяли множительный аппарат?

— О, это тоже интересно, — заулыбалась Ерохина. — Нам наши рыбинцы помогли. Чертежи инженеры сделали, а ученики ПТУ собрали. Способная молодежь. Нам бы теперь машинку «Космополит» восстановить, — мечтательно сказала Галина Ивановна. — Хотя бы макет. У рыбинцев что-то пока не получается...

Вот на таком примитивном станке и печаталась ленинская работа, значение которой было так велико. Русские марксисты получили очень сильное теоретическое оружие, дававшее четкое направление революционному движению масс. В ней с «необыкновенной ясностью была поставлена цель борьбы», — вспоминала Надежда Константиновна Крупская о впечатлении, которое произвел тогда ленинский труд.

— Дело шло медленно, трудно, — говорила Ерохина. — Алексей Ганшин и помогавший ему двоюродный брат Масленников, напечатав около ста экземпляров первой части ленинского труда, вынуждены были уехать в Москву, где продолжали дело в доме Зайцевского на 1‑й Мещанской улице.

Этот ленинский труд получил широкое распространение. Но позже найти его оказалось не так-то легко. Первый и третий выпуски были обнаружены в берлинском социал-демократическом архиве и в библиотеке имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде.

Второй выпуск книги, развенчивающий экономическую теорию народников, не обнаружен и до сих пор.

О том, как Алексей Александрович Ганшин впоследствии увековечил события, связанные с пребыванием Ленина в Горках, говорит и такой примечательный факт.

Уже после революции, он, инженер Ганшин, приехал в деревню Горки. В Москве он приобрел небольшую динамо-машину, установив ее на мельнице. У горкинских крестьян таким образом загорелась «лампочка Ильича» еще до того, как была построена станция в Кашине.

И опять нотки гордости прозвучали в словах Ерохиной, что свидетельствовало о ее увлеченности этой своей работой, которая давала людям знания, способствовала росту и широте их кругозора, учила мыслить масштабно и исторически.

Крепко связан музей с совхозом и школой. Это не только территориальная связь, это общая партийная организация, общие интересы. Ерохина и Зайцева проводят занятия с рабочими совхоза, делятся с ними знаниями, материалами, помогают составлять программы политпросвещения, получая, в свою очередь, помощь от совхоза. Живут они в совхозных домах просторно, благоустроенно, со всеми современными квартирными удобствами, такими же, как в том, новом, переславском, шестом микрорайоне.

Мы поднялись по деревянной лестнице с резными балясинами в светелку, где была рабочая часть музея. Галина Ивановна рассказывала о сыне Алексея Ганшина, Александре, о запечатлевшихся в его памяти эпизодах переславской жизни, о младшем Ганшине, Иване.

— Очень скромно он говорит о своем участии в печатании книги. Этой скромности нужно учиться: «Занимался брошюровкой». Будто это ничего не значащая работа. Я вот что заметила, — вспомнила она, — люди, как-либо соприкасавшиеся с Лениным, жили его мерками, были удивительно скромны и бескорыстны. С Иваном получилось так: в комнату, где печаталась книга, никого не пускали, и его в том числе: молодой, горячий. Дверь всегда была на запоре, а тут как-то, видно, забыли закрыть или кто-то только что вышел. Иван потянул за ручку, дверь открылась, и он все увидел. Тогда и его допустили к работе.

Наш разговор был прерван появлением молодого человека, принесшего найденную им монету времен Петра I. Копал огород и нашел. И сразу в музей. Ерохина приняла, записала находку, отложила вместе с другими вещами для отправки в переславский музей.

— У нас, наверное, во всем районе самый молодежный поселок, — сказала Ерохина, возвращаясь к нашей беседе. — Только в прошлом году состоялось двенадцать свадеб. Были б невесты, и больше переженились бы. А как вы думаете, куда прежде всего молодожены идут?

— В музей? — предположила я.

— Да, представьте. Сначала возложат цветы на площади, там, где установлен бюст Ленина, и — к нам, сюда. У комсомольцев здесь принимают ленинские зачеты: что они проделали за год, как жили, какие задачи на будущее ставят. А мы на партийных собраниях отчитываемся. И я, и преподаватели школы.

Так, постепенно, все связывалось в единый узел: и историческая ленинская работа, и его романтическая поездка в Переславские Горки, и последовавшие в дальнейшем события.

Человеческая лавина поворачивалась в новое русло, вехи которого начертаны Лениным.

О том, как этот поворот совершался в Переславле-Залесском, я узнала из записей первого директора Историко-художественного музея, историка-краеведа Михаила Ивановича Смирнова, изданных в Городской государственной типографии № 12 в 1928 году.

Здесь в год революции 15 марта стало известно из телеграфного сообщения о том, что свергнуто самодержавие. Экстренно собралось заседание думы, был сформирован Временный исполнительный комитет. Власть перешла в руки местной буржуазии. В тот же день вечером состоялся митинг рабочих «Товарищества переславской мануфактуры» — они по-своему реагировали на свержение самодержавия. Духовенство отметило событие литургией в Преображенском соборе, в том самом, где совершался некогда постриг отрока Александра, крестным ходом на Красной площади, митингом с речами духовенства и членов нового исполкома, а на другой день в состав этого исполкома были введены рабочие местных фабрик.

Уже в начале апреля в Переславле-Залесском был образован Совет рабочих депутатов, а вслед за ним и Совет солдатских депутатов.

Первый раз, теперь уже не на Косарке, а в самом городе, на древней площади, с которой некогда уходили дружины на защиту своей «украсно украшенной» земли, открыто, торжественно, бурно праздновался Первомай.

Действия развивались и нарастали. В июне на первом уездном съезде крестьян был создан Совет крестьянских депутатов. Внутренняя борьба обострялась. Администрация органов Временного, буржуазно-помещичьего правительства, земства, города и действовавших отдельно Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов проводят объединенное заседание по урегулированию земельного и других вопросов, касающихся хозяйственных и общественных отношений. Постановления, которые были приняты, говорят о характере этого «урегулирования»: строгая охрана собственности — земля еще находилась в частных руках.

До самых Октябрьских дней шла внутренняя борьба, были попытки вызвать в городе волнения и беспорядки. Но вот, наконец, восьмого и девятого ноября, после того, как на Втором Всероссийском съезде советов Ленин в Смольном торжественно объявил о том, что Великая Октябрьская социалистическая революция совершилась и съезд принял первые советские Декреты о мире и о земле, тут, в Переславле-Залесском, Советом рабочих и солдатских депутатов с помощью оружия были заняты почта и телеграф. С помощью оружия. Не все проходило гладко в этом древнем городе не только в предреволюционный период, но и в новом, восемнадцатом году. Борьба шла ожесточенная. Представители уходящих с исторической сцены классов, все эти Захряпины, Гикиши, Гольмберги, Хухлоевы, Житниковы, владевшие в Переславле-Залесском предприятиями, сопротивлялись. И в этой борьбе совершалось утверждение нового.

В январе 1918 года собрался Первый уездный съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Март отмечен среди прочих бурных событий последним собранием земства, местного органа самоуправления. Апрель — контрреволюционным выступлением на продовольственном совещании в здании бывший земской управы.

Вместе с прибытием в город из Александрова отряда красноармейцев было на несколько дней введено военное положение. В июле организована Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией — ЧК: на переломе эпох всегда обнажается и приходит в движение все скрытое в мирном течении жизни.

Одной из акций контрреволюционных сил было убийство берендеевского волостного военного комиссара. Убийца был пойман, расстрелян. Возникли беспорядки в Погостовской волости, вызванные учетом лошадей.

Сегодня, оглядываясь назад, видишь это мощное взрывное движение масс, прорвавших путы многовековой зависимости, сковывавшей их творческие силы. Судить об этих силах можно по тем произведениям, которые вошли в мировую сокровищницу культуры и ныне служат потомкам источником и опорой в развитии отечественного искусства, науки, литературы, архитектуры. И снова мысль возвращалась к переславцу Даниилу Заточнику: «Не зри внешняя моя, а воззри внутренняя моя». Косматые, вызывающие барское презрение мужики строили храмы с крепостными стенами, защищали родину, испытывая к ней сыновью преданность, писали портреты, изумляющие потомков...

Той же дорогой, пролегающей по измятой ледником равнине, я возвращалась из Горок Переславских в город, к любимому своему Плещееву озеру.

Я не согласна с автором топографического описания, считавшего озеро Неро «славнейшим и достойнейшим» из всех многочисленных ярославских озер. В нем, бесспорно, есть своя влекущая сила, но мое внимание и любовь отданы Плещееву озеру.

За годы своей бродячей жизни я видела много озер. И наш священный Байкал, и заросшее по берегам папирусом африканское озеро Виктория, и в Великом разломе Рифт Велли кенийское озеро Накуру — пристанище розовых фламинго. Все эти озера прекрасны, как прекрасна сама природа. Но почему-то глубже всего проникало в сердце Плещеево озеро, царственно-величавое в покое, свирепое в бурю, когда в нем просыпается мощь тысячелетия назад приползшего сюда ледника, уставшего, изнемогшего от медленного и тяжелого своего движения, когда начинают «клескать» и яростно бить друг друга волны. Это озеро поистине жемчужина края. Льды истаяли, обратились в прозрачные, чистые воды, со временем забогатевшие рыбой. На берегах появились люди.

Кто были те, первые поселенцы? Археологи, копавшие на северном берегу, обнаружили неолитические стоянки, и надо думать, те древние люди, ловившие рыбу, испытывали, может быть, еще не осознанное, не нашедшее словесного выражения чувство восторга, глядя на серебристо-голубые и розово-серые просторы воды, чудесно меняющие свою окраску от падающих на него лучей дневного светила.

У озера я всегда испытываю особую связь с теми исчезнувшими людьми. Это связь эмоциональная, единого комплекса ощущений. Укрепляют меня в этой мысли дошедшие до наших дней и находки, и поэтические строки безвестного автора «Слова о погибели земли русской», по заключению исследователей — переславца. Небольшой отрывок, а сколько в нем восторга перед земной красотой, сколько любви к своей родине! И может быть, именно Переславское озеро рождало у автора поэзию образа: «О светло светлая и украсно украшенная земля русская! И многими красотами удивлена еси...»

Эти же чувства любви и восторга и нынче глубоко волнуют людей, и они по-своему выражают его.

Перед тем как покинуть Переславль-Залесский, я зашла Проститься к Вавициной, и она подарила мне листок со стихами не столь, может быть, и умелыми и искусными, но искренними.

Инженер Корсаков Михаил Никитич посвятил их Переславлю-Залесскому.

Среди лугов, полей и перелесков, В озерной дымке сизо-голубой Стоит в веках наш Переславль-Залесский, По-русски скромен, но велик душой. Он сед и молод, этот древний город, В сияньи солнечном он величав, прекрасен. И как бывалый строевой солдат Крутыми древними валами опоясан. О, Переславль, седая наша древность, Сама судьба сроднила нас с тобой. В моей груди к тебе любовь и ревность, В глазах моих ты вечно молодой.

Эти выраженные инженером Корсаковым чувства были как бы ответом на спор двух бывших приятелей, который мне довелось услышать по пути в Переславль-Залесский, и на высокомерное заявление всех его недобрых гостей с их чуждыми для жизни народной суждениями.

Зная многие годы этот город, его окрестности, людей отзывчивых и добрых, трудолюбивых, мне многое хотелось бы здесь о них рассказать, но дорога звала вперед.

Расставшись и с городом, и с озером, и с людьми, знала, что не раз еще вернусь и в Переславль-Залесский, и в горячо полюбившуюся деревню Криушкино на берегу Плещеева озера, самого прекрасного из озер...

 

Вдоль берега

В Андропов, тогда он еще назывался Рыбинском, я приехала в самую лучшую пору — когда все цвело, и город, вытянувшийся на двадцать шесть километров вдоль Волги, был полон ее молодым и свежим дыханием. Все улицы, которые ответвлялись вправо от главной, названной именем Ленина, оканчивались у Волги, если идти по ней, по этому бесконечному Ленинскому проспекту от Преображенского собора, пикой своей многоярусной колокольни возвышающегося над городом, — они зелены, веселы от сверканья воды, от ее движения, которое ощущается даже издали.

В просветах то и дело возникают суда разного вида и назначения. Они проплывают, как на киноэкране, придавая особый колорит городскому пейзажу, внося в него, нынче деловой, промышленный город, своеобразную поэзию и романтику.

Главная улица идет параллельно с Волгой, как и росло когда-то селение. И хотя город Рыбинск несколько лет назад отпраздновал свое двухсотлетие, люди селились на этих местах с древнейших времен. Волга была великой торговой дорогой, сладкая рыба ее — их промыслом. А земли были достоянием феодалов. Дома рыбаков жались к самой береговой кромке и чуть ли не вплотную примыкали друг к другу. Так и росла в длину Рыбная слобода, в один из периодов своей жизни дворцовая ловецкая, платила оброк красной рыбой. Позже, с возникновением Петербурга, она оказалась в центре торговых путей, и торговля перевесила рыбный промысел.

Двести с лишним лет назад царица Екатерина, объезжая российские владения, посетила и Рыбную слободу. Она пошла с корабля по лестнице-трапу, осмотрела лежащее на берегу Волги селение, о котором доносил ей ярославский генерал-губернатор Мельгунов.

Выбор был одобрен. Возвратившись на свой корабль тоже по лестнице-трапу, царица вскоре «всемилостивейше повелела» при учреждении ярославского наместничества с двенадцатью уездами переименовать Рыбную слободу в город Рыбный. В герб вошли обе лестницы на щите, где в червленом поле изображен выходящий из воды медведь, в левой лапе держащий золотую секиру, а «при оной реке пристань и две стерлядки».

Город продолжал расти вдоль Волги, и связь его с великой рекой все более крепла. Он и нынче при своей длина ширину простирается только на восемь-десять километров. Превратившись в крупный индустриальный центр, в области второй после Ярославля по величине, он стал важным транспортным узлом Волго-Балтийского и Донского водного пути, соединяющим пять морей.

На одном из бульваров города установлен памятник, воплотивший в себе целую эпоху волжской жизни, жизни Рыбинска, прозывавшегося одно время «бурлацкой столицей». Труд бурлака, как и ямщицкий, запечатлен во многих песнях, пословицах, поговорках. И может быть, впервые раскрыл его глубинную суть волжанин Шаляпин, видевший сам, как идет бечевой артель, как трудится русский мужик, поднимая на стропила бревно. Труд бурлака запечатлен на одном из полотен Репина, с выразительной достоверностью сохранявшего для потомства картины современной ему жизни. «Крючник» Савицкого и вот эта скульптура ваятеля Писаревского рождены жизнью, шумевшей на этих волжских берегах.

Скульптура Писаревского так и названа — «Бурлак». Тот труженик, который тянул бечевой от низовьев против стремительного волжского течения баржи, груженные хлебом, другими ходовыми товарами, потребными северным городам и особенно строящейся и развивающейся новой российской столице — Петербургу.

Шумели, бурлили приволжские ярмарки и главная из них нижегородская. Шли снизу транспорты с глубокой осадкой. А за Рыбинском Волга мелела, требовались другие суда, «зарыбинские» — их здесь и покупали купцы. Грузчики-крючники перетаскивали кули с баржи на баржу. Сталкивались интересы, обнажались характеры, деловая, торговая сутолока, густота бурлившей жизни привлекала внимание не только художников, но и литераторов, оставивших письменные свидетельства о том времени.

«Рыбинск — богатейший внутренний порт в России», — говорилось в заметках Павла Свиньина, видевшего этот город в первой половине прошлого века. — В Рыбинске собираются первейшие избытки южной России и устанавливается цена на пот и труды нескольких миллионов людей. Тут скапливается иногда до пятидесяти тысяч бурлаков...» А известный публицист того времени Иван Аксаков в своих письмах отметил, что Рыбинск, заполненный толпами крючников, бурлаков, водоливов, коноводов, лоцманов, «...не только выходит из ряда обыкновенных уездных городов, но и имеет свою совершенно особенную физиономию».

Он назвал Рыбинск одним из важнейших городов России, в котором его отвращение вызвало «накрахмаленное» купечество, пребывающее в чванливом сознании своего «туго набитого кошелька», городом, в амбарах которого «хранятся миллионы кулей хлеба».

«Бурлак» Писаревского относится к тому времени. Ваятель изобразил человека, присевшего отдохнуть. Расслабленная мускулистая спина, большая, натруженная рука со вздувшимися венами, лежащая на колене бечева — основа упряжки, которой была связана артель — особое трудовое общество бурлаков. В нем был и ведущий артель — «шишка», и старший, руководивший работами — «водолив», и кашевар — закупщик харчей, старавшийся выгадать каждый грош из денег артели, — короче, каждый знал свое место в артели, строго придерживался ее устава и связан был с ней круговой порукой.

Семьдесят дней от Астрахани до Рыбинска, от зари до зари, в любую погоду: в дождь, в холод, в бурю, в изнуряющий зной, пока не встанет река. Мне помнятся с детства входившие в книгу для школьного чтения стихи ярославского поэта Трефолева, поселившие в сердце чувство сострадания и участия к этим труженикам-волгарям:

По кремнистому берегу Волги-реки, Надрываясь, идут бурлаки. Тяжело им, на каждому шагу устают И «Дубинушку» тихо поют... От Самары до Рыбинска песня одна, Не на радость она создана: В ней звучит и тоска — похоронный напев, И бессильный, страдальческий гнев...

Но в скульптуре выражена не только тяжесть труда, подавленность. В этом человеке чувствуется внутренняя стихийная сила, природная мощь, таящая назревающую угрозу. И это впечатление усиливает булыжник, которым вымощена площадка вокруг скульптуры, и валуны, придвинутые к постаменту.

Скульптура в городе производит впечатление не обязательно масштабностью. Соразмерная восприятию, как, примерно, шадровский «Сезонник» в Москве, у бывших Красных ворот, пришедший из деревни на стройки первой пятилетки, они живут вместе с поколениями людей, а не просто украшают город. Каждый может подойти, рассмотреть, пообщаться, если есть скамеечка, то посидеть рядом, как сидят вот тут на бульваре подле «Бурлака» два подростка. Заметив мое к нему внимание, они сначала обошли памятник, посовещались о чем-то, сбегали на уголок, где женщина торговала с тележки горячими пирожками с рыбой, и, подхватив по две штуки в промаслившуюся бумажку, тут же вернулись обратно. Они выедали начинку, а все остальное небрежно бросали на дорожку, где с ленивым урчанием крутились сизари. Шустрые воробьи выхватывали у них из-под носа добычу и, отлетев, запихивали ее в широко раскрытые клювики своего ненасытного потомства. Все было так по-домашнему — и «Бурлак», и подростки, и птицы. И Волга, которая текла и текла, подобно времени, уносящему мгновения жизни, ее события, волнения и заботы.

Лицом «Бурлак» был обращен к проспекту Ленина, по которому двигался поток автомашин, троллейбусов, автобусов, шли мужчины с портфелями и чемоданчиками-дипломатами, женщины с сумками и пакетами. «Что характерно для сегодняшней городской толпы? — думала я, глядя на девушек в джинсах, открытых платьях, с распущенными по плечам волосами. — Да как и повсюду — внутренняя свобода, раскованность». Это главное, определяющее внешний облик идущих мимо людей. Но ведь и раньше Рыбинск населяли не только бурлаки да грузчики-крючники. Коренное население, как свидетельствуют старые записи, было ласково, но не всегда простодушно, доброжелательно, но без потери своих выгод, не скупо, но и не щедро, предприимчиво, но малопредусмотрительно. Живет (вернее жило) довольно хорошо и трезво, но без роскоши, пищу употребляет здоровую, но не лакомую, в домах наблюдает чистоту... Автор этих записей отмечал особое пристрастие рыбинцев к чаю. «Последний мещанин за стыд поставляет не иметь у себя в доме самовара».

Что же касается женского пола, то отмечалась его опрятность — едва ли не чище одевались рыбинские женщины, чем в других городах Ярославской губернии, что автор объяснял экономической направленностью жизни.

От трудов бурлака отрывал для себя кусок и обыватель, крутившийся возле купечества или занятый мелкой торговый. Тех, кто работал на предприятиях, не было видно на улицах, хотя эта армия тружеников после «великой реформы» росла, набирала силу вместе с ростом промышленных капиталов.

Секретарь городского комитета партии Роберт Вениаминович Соловьев подарил мне интереснейшую книгу — сборник документов и материалов по истории города, составленный историками, партийными и советскими работниками, служащими архива, музея, преподавателями школ, а также московскими учеными — материалов объективных, позволяющих видеть город в его исторической протяженности. Вспоминая эти описания, я смотрела на людей, которые толпились на остановках троллейбусов и автобусов, заходили в магазинчики — их на центральном проспекте множество, тесных, оставшихся от прошлого, в них продают ацетатные, шерстяные и шелковые ткани, тяжеловатую, не очень изящную, ярославского производства, обувь, посуду, одежду, хозяйственные товары, белье и многие другие, не всегда первоклассные, но необходимые в быту товары. Покупательная способность населения выросла многократно, мода требует перемен, не то что раньше — платье выходное шили чуть ли не на всю жизнь, во всяком случае на многие годы. А крестьянки сами одевали себя и свою семью.

В городе много мелких закусочных, блинных, пельменных, кулинарных от ресторана «Утес», и, чтобы не возвращаться к этому, замечу: вкуснее, чем в Переславле-Залесском, не готовят ни в одном из ярославских городов, в которых мне довелось побывать за годы моих поездок по области.

Но что характерно для всех этих городов — в них особенно вкусны изделия из теста: пироги, ватрушки, пряники с начинкой, блины со сметаной, с клюквой, с вареньем.

В закусочных молодежь всех возрастов, начиная от подросткового, пенсионеры, большей частью женщины, стоя с подносами в очереди у раздаточных, за столиками блины и пельмени запивают чаем, кофе, лимонадом.

Характерна торжественность названий: Дом природы — небольшой зоомагазинчик, видимо, рассчитанный на перспективу; Дом книги, как и повсюду, осаждаемый жаждущими новинок читателями; Дом моды и Салон заказов — то, что в наш обиход вошло как ателье мод, тоже заимствованное, но уже ставшее привычным, название.

Новый двухэтажный универмаг «Юбилейный», отодвинувшийся от проезжей части проспекта имени Ленина, как бы выставлял модное свое обличье, предлагая обилие сувениров, рассчитанных, видимо, на интерес путешествующих по Волге туристов на белых многопалубных кораблях. Величаво, независимо следуют они по реке, свободной нынче от той толчеи, которая царила здесь в прошлом веке, когда груженые баржи выстраивались вдоль берега на многие версты, а зимовали в речке Черемхе, оберегаясь от повреждений в бурную пору ледохода.

Еще недавно, незадолго до войны, город образно сравнивали с рабочим человеком, который, отойдя от станка, чтобы поесть, не вымыл руки. Неприглядно «завалена хламом» была и набережная реки.

Нынче город чист и опрятен. Зелен бесконечный проспект имени Ленина. Тут уцелело множество старинных деревянных и каменных особняков, разукрашенных затейливой резьбой, балконами с коваными решетками, железными воротами. Девяносто второй, девяносто четвертый дома в этой старинной резьбе, а сто тридцать третий напротив гостиницы «Рыбинск» — уже многоэтажная башня с лоджиями, огороженными ребристыми панелями, вносящими некоторое своеобразие в типовую застройку. Город сразу обретает современный вид. Перед широко усевшимся двенадцатиэтажным зданием разбит молодой сквер. Их много в обоих районах города, и особенно в Пролетарском. Его пятиэтажные дома из красного кирпича, с круглыми балконами, большими зелеными дворами, заселены главным образом тружениками многочисленных рыбинских предприятий.

На стене одного из домов табличка: «Улица названа в честь нашего знаменитого земляка Маршала Советского Союза Блюхера Василия Константиновича (1890—1938), Командующего Дальневосточной армией, первого в Советском Союзе кавалера ордена Красного Знамени».

О нем, о Блюхере, мне рассказывал Владимир Михайлович Осипов:

— Самый что ни на есть коренной рыбинец. Родился в деревне Барщинка. Анна Васильевна, мать, крестьянка. И генерал армии Батов Павел Иванович тоже наш, из деревни Филисово. И генерал-лейтенант Харитонов Федор Михайлович. И контр-адмирал Иван Александрович Колышкин. И поэты Сергей Смирнов, Алексей Сурков, Лев Ошанин...

Незатейливые стихи Ошанина о речке Черемхе, которая легла по городу, «как веточка в цвету», вспоминаются, когда пересекаешь эту речку, направляясь в Пролетарский район, район новых жилых кварталов, парков, скверов, Дворцов культуры, заводов и фабрик, составляющих нынче славу города Андропова.

Рассказывая о городе, рыбинцы обязательно назовут судостроительный завод имени Володарского, где в тридцатых годах комсоргом был избран Юрий Владимирович Андропов, и что вкладом в Продовольственную программу партии на этом крупном предприятии города стало создание овощевоза, который доставляет по Волге, с ее низовий, бесценные дары богатых южных земель быстро и без всяких потерь.

Назывались и другие крупнейшие и совершеннейшие предприятия. Но меня влекло на то, с продукцией которого я, работая в газете, хотя и косвенно, но связана была долгие годы. Это был дважды орденоносный завод полиграфических машин имени 60‑летия СССР.

Наше время запрограммировано ритмом работы машин и моторов. Из этих звуков и впечатлений сохранились с особенной эмоциональной окраской типографские. Я любила тот момент, когда, дежуря в типографии, после многочисленных правок, проверок, замен, уточнений, согласований по телефонам, газетные полосы были, наконец, отматрицированы, формы отлиты и установлены на машине. Дежурные прочитывали пробный оттиск, главный подписывал его, и тогда этот момент наступал. Машина, до того молча стоявшая, как бегун на старте, включалась и начинала свой стремительный бег, выбрасывая лентой текущие, уже сложенные, пахнущие краской и как бы дышащие временем, несущие это время на своих полосах, газеты, которые уже ждал нетерпеливый читатель.

В пору всеобщей грамотности, гражданской активности наших людей нужда в печатном слове особенно велика. Жить вместе со временем, его заботами, чувствовать себя частицей эпохи — осознанная потребность нашего современника. И она все растет, книжный голод велик. Все возрастает нужда в совершенных машинах, печатающих газеты, журналы, учебники, литературные произведения, альбомы, плакаты, открытки — всю многочисленную печатную продукцию. И первое, что бросается в глаза, когда оказываешься перед фасадом заводских построек, протянувшихся вдоль широкой, как площадь, Луговой улицы, — это корпус конструкторского бюро, где трудятся создатели новых моделей, более совершенных, высокопроизводительных и экономичных машин для отечественных и зарубежных типографий.

Созданные здесь машины покупают Австралия, Англия, Латинская Америка, Африка, Италия, Испания, Индия, ФРГ — более сорока пяти стран. За отличное качество их, за четкую организацию производства награжден завод орденами Ленина и Трудового Красного Знамени. Вот они на фасаде, рядом с крупными буквами названия. Здесь же щиты с программными установками: «Реконструкция и перевооружение завода — путь роста эффективности производства» и «Состояние трудовой и производственной дисциплины — один из главных показателей социалистического соревнования на заводе».

И если говорить о перевооружении, то как не вспомнить то небольшое вагоностроительное и вагоноремонтное предприятие, принадлежавшее компании «Феникс», которое было во время первой мировой войны эвакуировано в тыловой Рыбинск. Его старенькие, обветшавшие помещения еще стоят за деревьями на зеленой, похожей скорее на рощицу, территории современного завода. После национализации, до того, как в 1931 году здесь была выпущена первая печатная машина, завод несколько раз менял свой профиль. В цехах его делались плуги, сеялки, жатки, позже — машины для спичечного производства, и вскоре он вышел на третье место в мире по их выпуску. Не в том ли проявилась освобожденная сила «Бурлака»?

Первый год пятилетки дал импульс отечественному полиграфическому машиностроению.

Вот она стоит в сборочном цехе, эта скромная по нынешним масштабам машина «Пионер», в связи с выпуском которой в газете «Правда» было помещено приветствие коллективу: «Ваша победа, товарищи, имеет не только огромное хозяйственное, но и политическое значение. Она подводит прочную техническую базу под партийно-советскую печать».

Машина занимает маленький уголок, а за ней во всю длину цеха, метров на двадцать, тянется последней модели печатный агрегат с таким же длинным, таинственным названием: 2ПОК-84‑42‑Л. Его готовят для отправки в Москву на Международную специализированную выставку полиграфической техники.

«Доводка» в каждом деле особенно трудный процесс. Проходит он с большой затратой энергии, с нервотрепкой. Все вроде бы и готово, машину, казалось бы, можно и разбирать по узлам и упаковывать в ящики, везти в Москву, на выставку, где будут ее, снова собранную, смотреть, проверять, испытывать, покупать, если, конечно, понравится потребителю. Как правило, правятся рыбинские машины, сколько приходит благодарностей! Нет, не должно в ней быть ни малейшей неточности. Знак качества — не пустяк. Но вот какая-то мелочь где-то внутри в одной из тысяч деталей.

Даже по лицам собравшихся в цехе инженеров, сборщиков, слесарей, электриков, мастеров можно определить, насколько они озадачены. Творческая напряженность, озабоченность, пытливость, досада, внимание. Какая же это деталь?

Прогон. Машина приходит в движение, вращаются многочисленные колеса и шестерни, невидимые глазу, о них мне говорит Кудрявцев. Жужжание, молниеносная скорость. Все снова склоняются над листом, где, кажется, все прекрасно: краски ярки, рисунок отчетлив, только лист летит в корзину, которую здесь заменяет вместительный ларь.

— В чем же дело? Чего добиваются сборщики?

Николай Алексеевич Кудрявцев, заместитель начальника цеха, берет новый лист и показывает на оттиск рыжей лисицы на голубовато-белом снегу. Едва заметно сдвинуты контуры краски на черных ушах.

— Скоростная печать. Требуется очень высокая синхронность и точность работы всех узлов. Причины брака могут быть разные. Влияет даже натяжение полотна. Обычное дело. Работают тут у нас люди очень высокой квалификации.

Он показал на круглолицего молодого рабочего в кепочке и спецовке, назвал его:

— Юрий Михайлович Карпов. — И добавил явно для меня: — Кавалер орденов Ленина, Дружбы народов и «Знак почета».

Это тоже характеристика творческого отношения к делу слесаря-сборщика Карпова, оценка его трудового вклада в здание современных машин, печатающих для нас книги, журналы, газеты. Но только тогда, когда видишь его за работой, понимаешь, какое значение для него самого имеет этот созидательный труд. Открытое, молодое лицо передает состояние этого человека, творческий его поиск, увлеченность делом. Вот он заглянул внутрь машины, осмотрел один из узлов, посоветовался с инженером. Вернулся к пульту управления с множеством кнопок, посовещался с собравшимися там людьми и вместе с одним из них поднялся по ступеням на мостки, огороженные перильцами, идущими вдоль машины. Даже мне, человеку не посвященному в тонкости производственной техники, видно, как «читает» ее сложную вязь узлов и деталей, превращенных им и его товарищами, слесарями-сборщиками, инженерами, электриками — всем коллективом сборочного цеха в машину, которую этот завод будет демонстрировать на международной выставке Инполиграфмаш в Москве.

— Престижный цех, — сказал Вячеслав Валентинович Андриянов, начальник одной из заводских лабораторий.

Мы с ним стояли в сторонке, и мимо нас проходили люди в спецовках, переговаривались с теми, кто возился возле машины, взяв оттиск из ларя, рассматривали его и, бросив снова, уходили, казалось, озабоченные.

Андриянов следил за Карповым, который возвратился к пульту и там опять заспорил о чем-то.

— Как это понимать? — спросила я, оглядываясь вокруг. Цех вроде бы и не особенно заводской. В нем не было рядов станков, обычного шума. Правда, у потолка бесшумно скользил оранжевый кран, перенося огромные ящики. В них, как мне объяснили, были уже упакованы для отправки на выставку части другой печатной машины.

— Конец, как говорят, венчает дело. В других цехах создается основа — детали, ведутся расчеты, их проверка. Наша продукция особо высокой сложности. Научные поиски, исследования, эксперименты. Наш заводской коллектив связан со многими институтами. Новые, более совершенные станки с программным числовым управлением. Целые участки таких станков, постоянно обновляемая технология. И все это сходится здесь.

Последнюю фразу он произнес как-то рассеянно, его внимание отвлек спор, возникший возле машины.

— Извините, я на минутку, — сказал Андриянов и заторопился туда, где появились новые люди.

Всего лишь один век от того бурлака, что присел отдохнуть у Волги, до этого производства, до информационно-вычислительных центров, где стоят высокие «сундуки», так называемые блоки памяти, процессоры, считающие устройства. От всего этого веяло ефремовской фантастикой.

А между тем не обитательницы дальних планет, а самые обыкновенные девушки в белых халатах следят за калькуляторами, осциллографами, считающими устройствами, сидят за пультами управления, где вспыхивают специальные лампочки и на экранах фиксируются процессы, совершающиеся невидимо для глаз. И все же моему восприятию было ближе карповское непосредственное общение с машиной, Живой, на глазах, под руками процесс созидания.

И еще подумалось, что и «Бурлак», и все предшествующие ему поколения, те, кто двигался по дороге русской истории, строил храмы, писал портреты, мучился в поисках правды, боролся за эту правду, были, по существу, такими же работягами, которые камень за камнем накапливали опыт, формировали, оттачивали мысль, готовя появление вот такого завода. И усилия всего его многотысячного коллектива, его конструкторских бюро, всех цехов — литейного, инструментального, кузнечно-термического, заготовительного, различных служб, лабораторий, автоматизированных систем управления направлены к созданию газетных агрегатов, газетных и книжно-журнальных машин, листовых, рулонных, печатающих в одну и в несколько красок машин высокой и офсетной печати, на которых в нашей, самой читающий, стране печатается почти восемьдесят процентов выпускаемой продукции. Одну из таких машин «доводили» сейчас, готовя к отправке на выставку.

— А сколько же времени требуется, чтобы тысячи различных узлов и деталей превратить вот в такой гармоничный, с величайшей точностью и быстротой работающий организм? — спросила я у одного из сборщиков, подошедшего к ларю с кипой оттисков — проб.

— Да полгода, а бывает и подольше, — ответил он, уминая листы.

Чтобы не мешать занятым делом людям, я вышла из сборочного цеха. Забегая вперед, скажу, что позже видела эту машину, уже отлаженную, в Москве. Она заслужила высокую оценку специалистов. Пока же, покинув завод, прошла по Луговой. Все здесь — и Дворец культуры, и скверы, и кварталы жилых домов, и детские сады, и школы — в их числе музыкальная, и библиотеки, и спортивные площадки, и поликлиника, и многие бытовые учреждения принадлежали труженикам завода полиграфических машин.

Знакомясь с городом, заглядывала в музей. Основанный в 1910 году, он после революции продолжал пополняться частными коллекциями местных дворян Мусиных-Пушкиных, Михалковых, Лихачевых, поступлениями из Государственного музейного фонда и со временем стал одним из крупных хранилищ предметов естественной истории, материальной и духовной культуры, документов, характеризующих общественное развитие поколений, живущих на этой территории Верхнего Поволжья.

Музей занимает на Волжской набережной помещение бывшего Гостиного двора, растянувшегося на целый квартал. Напротив — здание Новой хлебной биржи. В свое время она действительно была новой, влиятельной, отвечающей размаху рыбинской хлебной торговли. Однако современники заверяли, что популярностью у купечества эта биржа не пользовалась. Сделки по-прежнему совершались на ярмарках и базарах и закреплялись в трактирах.

Здание биржи с башенками, шатровыми кровлями, кокошниками над окнами, стилизованной птицей фениксом и гербом города из цветной керамики, богатое и красивое, чем-то напоминает стареющую красавицу, пытающуюся изобилием и ценностью украшений отвлечь внимание от дрябнущей своей кожи, обмануть время, которое катится, спешит, отбивая сроки жизни с той же настойчивостью, с какой отбивают четверти часы на колокольне Преображенского собора.

В музее подолгу разговариваем со старшим научным сотрудником Владимиром Михайловичем Осиповым, коренным рыбинцем, родившимся в деревне Якушево, свидетелем и непосредственным участником многих событий в жизни города, переживавшего поистине взрывное развитие.

Судьбы наших современников так богаты событиями, что перестаешь даже им удивляться. Пятьдесят два Героя Советского Союза — пулеметчики, моряки, саперы, стрелки, артиллеристы, летчики. Все в основном выходцы из деревень, как и Осипов. Герои Социалистического Труда, почетные граждане Андропова — и Осипов среди них, — лауреаты Государственных премий. Защитники Родины, рядовые труженики, руководители предприятий, конструкторы, изобретатели, ученые. Как на обычное явление смотрим мы на то, что человек, скажем, Осипов, учившийся заочно в техникуме, получив позже высшее гуманитарное образование, становится руководящим работником городского Совета, во время войны служит на Северном флоте парторгом дивизиона, а вернувшись домой, принимает участие в сооружении шлюзов и плотин на Волге, тогда продолжалось строительство объектов Рыбинского водохранилища. Удивит ли кого, что старший прораб электромонтажных работ, имеющий опыт работы в городском хозяйстве, избирается заместителем, а затем председателем городского Совета?

В трудную пору переоборудования одного из рыбинских предприятий, изменившего свой профиль, Осипова назначают его директором, и он работает там многие годы, до тех пор, пока то же бегучее время не отсчитало срок. И тогда он, выйдя на пенсию, стал работать в музее, накопив и тут значительный опыт пропагандистской и лекторской работы. Это глубокое знание жизни народа, его исторического развития и помогает ему.

— Вот вы вспоминаете город в связи с торговлей хлебом. Бурлацкий Рыбинск, — сказал Владимир Михайлович, когда зашел разговор о Новой бирже. — А Маяковский нас назвал маслобоями. Да, да. Есть у него стихотворение. Льняная была ярославская земля. На малых речках — мельницы. Мололи муку. И также жали масло. Конь, вертушка, ступа, тяжелый пест. Хлеб и льняное масло — самая распространенная в русских деревнях еда была. Дешево, вкусно. Нынче-то даже не знают, как выглядит это масло. Льна мало сеют. Крестьянские заводики еще тогда долго жить приказали. Был такой предприниматель тут — Коровкин. Он маслобой поставил на широкую ногу. Машины завел. И масло его, солнечно-зеленоватое, душистое и дешевое, пошло на рынок, вытеснив кустарей... Вот так и Кузнецов проглотил крестьянский фарфор. Вы видели, какие тончайшие изделия создавались на этих крестьянских заводиках?

В залах музея он показывал эти изделия — посуду, столовую и чайную, вазы, великолепных работы, изящества, вкуса. Сколько юмора, живости было в скульптурах. Краски, рисунок, золото, благородство и чистота самого фарфора. Бесценные образцы подлинного искусства, хранящие живое дыхание мастеров.

— Безвестных?

— Нет, почему же. Имена известны: Тереховы, Сафроновы, Куриновы и другие. Дороги были эти изделия, и Кузнецов раздавил их.

Его посуда, простая и дешевая, заполнила рынок. Теперь она антикварная редкость. А тогда была массовой продукцией. Масло Коровкина по всей России пошло. Красивые этикетки, особая посуда, прозрачность, запах какой. Фирменные магазины во всех приволжских городах пооткрывал. Деловит был, ничего не скажешь. Сохранились письма Ухтомского, крупного русского ученого, академика-физиолога. Он писал, что в Рыбинске ему в руки попали старые записные книжки купцов, ездивших в Питер с хлебом и другими товарами. Иные встречались с Петром и оставили свои заметки о нем. Это были крепкие, писал Ухтомский, наблюдательные, подчас выдающиеся по уму люди. Коровкин был одним из таких. Один из его бывших заводов и пришлось возглавлять Осипову.

— Так, значит, вы маслобой? Как там у Маяковского в «Лучшем стихе» говорится?

— Да. Я не помню всего стихотворения, но есть там такие строки: «Рукоплещи, ярославец, маслобой и текстильщик...» Маслобой, — повторил Осипов. — Завод-то я принял, а время было послевоенное, урожаи льна резко упали. Сырья не хватало. Пытались мы одно время на сое работать, тоже не получилось. Чтобы занять людей, стали мы в свободные помещенья завозить новое оборудование, выпускать детали для сельскохозяйственных машин и автомобилей из пластмассы. Освоили некоторые бытовые товары, а потом вообще на эту продукцию целиком перешли, и нынче она занимает немалое место.

Мы снова шли в залы, рассматривали макеты судов, выпускаемых заводами имени Володарского, дорожных машин.

— Заметьте, — говорил Осипов, — все катки для дорожных работ делают наши рыбинцы. продаем их пятидесяти странам...

Задержались у модели лунохода.

— Сконструирован в мастерских школы-интерната № 2 его воспитанниками. Это уже не страны, а другие планеты. — Осипов явно гордился. Да и как не гордиться — сколько всего производит этот бурно растущий город! (Недаром он довольно часто упоминался в военных дневниках Ф. Гальдера, начальника Генерального штаба сухопутных войск фашистской Германии.

Рыбинск бомбили но время войны. Рыбинск боролся, работал для фронта, давал прибежище людям, выгнанным из родных селений войной)...

Одним из любимых мест летнего отдыха рыбинцев стал парк, протянувшийся вдоль Волги по набережной, о которой еще в годы второй пятилетки журналист писал, что она «завалена хламом».

Здесь, среди тесноты еще молодых, но уже крепко укоренившихся берез, лип и кленов, густым зеленым пологом раскинувших свои кроны, высятся серебристые, трепещущие листвой тополя.

В центре парка огромная круглая клумба, на которой работницы в темных халатах меняют отцветшие весенние цветы на новые, летние. Садовники, щелкая большими ножницами, подстригают кусты акаций, боярышника, жимолости.

Мария Петровна Лукашова недавно приехала с мужем из Ленинграда, где окончила в техникуме факультет озеленения. Там работала тоже в парке, отмеченном бронзовой медалью ВДНХ. Ей кажется здешний парк не очень организованным, стихийным. Возможно, по сравнению с ленинградскими это и так, там парки возникли вместе с городом, они давно накопили традиции, опыт. А рыбинскому приволжскому всего лишь пятнадцать лет. Он полон свежести, дыхания Волги, над простором которой плывут серебристо-серые облака, клокастые, хаотичные, в то же время подчиненные единому ритму движения. В просветах чисто, светло голубеет небо, будто искренним голубым своим взглядом, полным доброты, благородства, приглядывает за крепнущим, преодолевающим трудности и препятствия городом.

Стремительно несутся коричневато-серебристые волжские воды, подгоняемые ветром, шумящим в пушистых кронах деревьев, уносят корабли и лодки по шири реки. Ветер взъерошивает Волгу, закручивает на ней белые гребешки, и от этого рождается ощущение силы, скрытой в этой могучей реке.

Именно здесь, в городе, в его молодом, укоренившемся парке я почувствовала с особенной силой ту природную стать волгарей, которые и ловили рыбу, и тянули баржи с хлебом, и создали этот крупный центр тяжелой индустрии, шумливый и деловой, предприятия которого уже давно завоевали себе мировую славу.

Город все растет, вбирает в себя тысячи новых жизней, принимающих волжский заряд энергии, веками прославленную волжскую удаль, и они оставляют свою печать не только на его внешности, но и на лицах, характерах людей, в которых угадываются характеры предков.

Так снова я вернулась к «Бурлаку», живущему в городе вместе с нынешним поколением, но теперь уже видела, знала ту силу, таящуюся в образа труженика, отдыхающего как бы для новых свершений.

Простившись с ним, я направлялась к другому памятнику, соразмерному месту его воцарения, найденному после долгих раздумий, исторических и творческих поисков скульптором, юность которого была связана с волжским бассейном. Выросший на берегах Оки, он постиг не только умом, а всем своим существом художника образ, запечатленный им в монументе «Волга».

 

Монумент на Волге

«Метеор» завыл моторами, напрягся и, как бы приподнявшись на цыпочки, подобно бегуну, взял старт и ринулся вниз по течению.

Утро раннее, серое. Озорной «Свежий ветер», уже не на знаменитой левитановской картине, дышащей свежестью, а тут, на просторе, взъерошивает тяжелую поверхность реки, гонит по небу войско ребристых облаков, действительно похожих на воинов в тяжелой стальной броне. Блики еще не взошедшего солнца окрашивают ее, придавая «воинам» еще более грозный вид.

«Метеор» нырнул под высокую арку перекинутого через Волгу моста, обогнал величаво шествующий теплоход «Казань». С пронзительным криком носились слепяще-белые чайки, падали на воду, покачиваясь и поглядывая на движущийся встречь течению гигантский нефтерудовоз «Дресвянка».

Город с его заводскими трубами, стрелой колокольни Преображенского собора, теснотой портальных кранов на грузовой пристани отваливался назад.

Прощай, бывшая бурлацкая столица!

«Метеор» уже летел на воздушных крыльях, а за ним стлалась разбегающаяся к берегам дорога, и стояло облако водяной пыли.

— Вот как широка она стала тут, Волга-матушка, — говорил Николай Георгиевич Муравин, старший инспектор судоходной инспекции участка, этого речного ГАИ.

Мы стояли с ним на палубе, защищенной от ветра двумя салонами «Метеора».

— Раньше, что же, у́же была?

Я смотрела на высокие зеленые берега с песчаными откосами, ограничивающими русло.

— Не у́же, а мельче. Вот вы помянули о бурлаках. Они делились на нижних и верхних. За Рыбинском Волга в летнюю межень так мелела, что всякое судоходство на ней прекращалось. На перекатах реку можно было вброд перейти. Еще в начале тридцатых годов суда то и дело садились на мель, все пассажиры тогда впрягались, сталкивали их, как на дорогах буксующие машины. Я-то этого не видел, с сорок третьего плаваю, — сказал он, помолчав. — А старики помнят...

Петр Первый начал обустройство водных путей. Планы были большие, один из замыслов — соединить Неву и Волгу частично был выполнен. Первую шлюзовую систему России, Вышневолоцкую, между Тверцой и Цной построили в самом начале позапрошлого века. От Рыбинска бурлаки стали тянуть суда до Петербурга. Бывший крепостной Сердюков предложил проект реконструкции этой системы, что было сделано еще при жизни Петра. А в прошлом веке, ровно через сто лет, началось сооружение задуманной Петром водной системы, идущей от Рыбинска по Шексне, по Белому озеру, Ковже, искусственному каналу. В общем, эта система, названная Мариинской, протянулась на тысячу с лишним верст. На парижской Всемирной выставке еще через сто лет она получила Большую золотую медаль, а в наше время, в шестидесятых годах, подверглась коренной реконструкции.

— Волго-Балтийский водный путь?

— Вот, вот, — кивнул Муравин и выглянул из-за укрытия. Ветер ударил ему в лицо, он сощурился, улыбнулся, махнул рукой кому-то, проплывшему мимо на встречном суденышке. — Сейчас увидите современные шлюзы, — вернулся он к разговору. — Дело в том, что хотя и построили в прошлых веках насколько водных систем, однако судоходство на Волге в верхнем течении было затруднено. Мне и то довелось повидать и мели и перекаты, хотя плавать начал в то время, когда план «Большая Волга», грандиозный, — это трудно даже осмыслить, — был уже осуществлен, а Рыбинская и Угличская ГЭС работали на промышленность.

Этот план «Большая Волга» был разработан на пятнадцатом году Советской власти. Цель и задача его были, как тогда говорилось, превратить Волгу в одну из важнейших транспортных магистралей страны, связать ее каналами с морями, с основными речными бассейнами всей европейской части страны.

Кружившие голову своей грандиозностью планы первой пятилетки, горячий энтузиазм масс. Людские потоки, устремившиеся к великим стройкам отсюда, из опустевших нынче деревень, мимо которых несется наш «Метеор».

Стране, еще ощущавшей тяжелое бремя разрухи, нужна была электроэнергия, хотя и начал уже осуществляться утвержденный еще при жизни Ленина план ГОЭЛРО. Тогда, в декабре двадцатого года, Владимир Ильич произнес с трибуны VIII Всероссийского съезда Советов свои знаменитые слова: «Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны». Одна за другой начинали давать электроэнергию Волховская — первенец ГОЭЛРО, Нижне-Свирская, а затем крупнейшая в то время в Европе Днепровская — Днепрогэс — на порогах близ в свое время шумевшей Запорожской сечи.

Наклон от истоков до русла реки — падение, так называют гидрологи, — и создавал то стремительное течение, которое вместе с крыльями «Метеора» несло нас к шлюзам, открывающим выход в просторы моря.

— Мне не было семнадцати, когда я пошел на флот, — рассказывал Николай Георгиевич. — Курсы рулевых в Рыбинском порту — всю зиму учился. А как началась навигация, меня на буксирный теплоход «Якутия» определили. Война шла, а у нас была бронь. Но, надо сказать, Волга крепко тогда воевала. Нет, не только у Сталинграда. У Рыбинска было свое. К началу войны тут было осуществлено уже почти целиком решение о строительстве Угличского и Рыбинского гидроузлов. Это было не только грандиозно, но [и] ново. Масштабы, своеобразие технических решений. В мировой практике впервые на равнинных реках осуществлялось такое гидротехническое строительство. Плотина — мы не увидим ее — закрывала свободный бег Волги, Шексны и Мологи, но поднимала уровень вод на восемнадцать метров. Две башни шлюзов, подходный канал. В общем, я не буду всего рассказывать. Сейчас увидите сами. Это нужно видеть, чтобы понять, оценить. Сколько здесь плаваю, а все не могу привыкнуть. Вода, она никогда не бывает одинаковой, обыденной. Та, что в движении. Захватывает, уносит...

— А что же было в войну? — напомнила я.

— Ах, да! Героическая эпопея, не боюсь этого слова. Хотя мы часто зря употребляем слова, которыми надлежит называть только явления выдающиеся... Гидрогеологи определили, что Рыбинское море должно занять котловину, когда-то, в древности, пропаханную ледником. Площадь гигантская. На ней расселились более шестисот шестидесяти деревень, город Молога, стояли леса, люди пахали землю, работали на предприятиях, ездили по железной дороге через мосты. Все это должно было уйти под воду. Зеркало водохранилища — пять тысяч квадратных километров. Весной, незадолго до войны, был забетонирован последний пролет рыбинской плотины, водохранилище начало наполняться, а вскоре, тоже до войны, через шлюз Рыбинского гидроузла прошли первые суда, караван судов. Угличская ГЭС в то время уже давала ток — это сооружение не требовало стольких затрат, сколько паше. А теперь представьте, как в войну жила бы Москва, если бы ей не давали энергию наши ГЭС? Ведь снабжающие ее энергией станции оказались на оккупированной территории. Кроме того, из Москвы, из Калинина шли транспорты с населением, с оборудованием демонтированных предприятий.

— Есть много критических замечаний по поводу этих водохранилищ. — Я назвала ученых, которые обобщали опыт их многолетней эксплуатации.

— Может быть... — Муравин задумался. — Я говорю о том, как они послужили стране. И потом... Я — речник, мне они дороги. Каждый видит свое, то, чем занят.

— А когда же, наконец, будет «Волга»?

Я имела в виду ее скульптурное воплощение, аллегорию.

— Теперь уже скоро. Пройдем через шлюз, и смотрите. Ее не пропустишь, как идешь навстречу, за двадцать километров видно, стоит маяком на оси судового хода. Так величественно, всегда выделяется на фоне неба. Берега-то моря низки, там, где гидроузел. А она на двадцать восемь метров вскинулась. Так вы, что же, ни разу и не видели ее?

— Только в мастерской, в виде модели.

Дело в том, что, пускаясь в это плавание, я хотела не только соприкоснуться с естественной волжской стихией, заглянуть в город Мышкин, на гербе которого, в коробочке, подаренной мне сапером Макаровым, изображена под несущим секиру медведем на червленом поле мышка, маленькая, с длинным, тонким хвостиком, но [и] увидеться со знакомым творением, вернуться хотя бы ненадолго в прошлое, в те дни, когда создавался монумент. Более тридцати лет назад я была свидетелем того, как после долгих поисков и раздумий было найдено его решение...

Вместе со всем Волгостроем была запроектировано и «Волга», аллегорическая фигура полуобнаженной женщины, богини, нимфы, у ног которой лежал кувшин, а из него изливалась струйка воды. То, о чем рассказывал Муравин, — служба Рыбинской и Угличской ГЭС во время войны, на войну, на Победу, и после трудные годы восстановления — все это на несколько лет отодвинуло архитектурное оформление Волгостроя. Только в пятидесятом году Сергей Шапошников получил приглашение.

Побывав на месте и увидев грандиозность сооружений, он почувствовал, что классически-традиционная скульптура «Волги» не отражает тех великих идей, которые породили само сооружение Волгостроя. Он решительно отказался установить подобную статую в запроектированном месте, в центре, между шлюзовыми башнями. Превращаясь в их украшение, она теряла собственное историческое значение, круг понятий, связанных с великой рекой. Это был период поисков автора, его исторических экскурсов, споров, поездок в Рыбинск, знакомства с композицией сооружений ГЭС, с местностью и ее рельефом.

— Образ новой Волги, — доказывал он, — должен быть неразрывно связан с жизнью народа. Великие события русской истории связаны с Волгой. Крестьянские восстания Разина и Пугачева, борьба русского народа за свое освобождение — оборона Царицына, грандиозная битва у стен Сталинграда, — великие этапы жизни страны. С Волгой связаны имена Ленина, Чернышевского, Некрасова, Горького, Шаляпина, Чкалова и, наконец, вот это строительство энергетического каскада. При чем здесь нимфа? В скульптуре должны быть отражены не только прошлые события, но [и] идеи, рожденные современностью.

А где же установить такую скульптуру? — один из серьезнейших вопросов. Как она будет восприниматься зрителем, влиять на его эмоции, порождать высокие чувства и мысли?

Все мы тогда, близкие Сергея Дмитриевича, но особенно, конечно, его жена, тоже скульптор, Вера Малашкина, помощница в творческих исканиях, были свидетелями этих поисков.

— Посмотрите, — говорил он, листая книги по древнерусской архитектуре или стоя где-либо возле старинного ансамбля, — как ясна и целесообразна их увязка с особенностями рельефа. И как это усиливает монументальную значимость скульптуры.

Он часто отправлялся в Коломенское, возвращаясь из мастерской, сворачивал на Волхонку, стоял и смотрел на Кремль. Ездил в Рыбинск, смотрел и думал, постигая силу тех великих дел, которые совершались людьми, проникался их настроениями, чувствами, смотрел на бескрайние просторы моря, на караваны судов и, возвращаясь, принимался за эскизы будущего монумента. Он создал десятки эскизов, прежде чем был найден образ. Предложение поставить скульптуру на самом краю — оголовке дамбы, выступающей более чем на километр в море, было одобрено и принято. Возвышаясь над уровнем воды, «Волга» зрительно как бы объединяла все сооружения гидроузла в одно целое.

Возвращаюсь к дням поисков и решений потому, что явилось много легенд о том, как родился этот монумент. Искусство имеет свои законы. Но вот что знаменательно: как только произведение выходит из-под руки создателя, он теряет над ним свою власть. Так и «Волга», выйдя из мастерской на Гоголевском бульваре, обрела свою жизнь и обросла далекими от истины легендами.

Но пока она стояла в мастерской, обретая обобщенный образ, который и дал впоследствии повод для толкований, я забегала в мастерскую, чтобы посмотреть, как рождается произведение.

Редакция «Литературки», где в то время работала, помещалась в Путинковском переулке, недалеко от Гоголевского бульвара. Редакционная жизнь начиналась во второй половине дня, газета печаталась ночью. Выбрав свободный часик, я сидела на заляпанных гипсом ступеньках в окружении скульптурных портретов героев-авиаторов — военных работ Сергея Шапошникова.

Он работал с напряжением, иногда лишь отходя от станка, и, прикрыв глаза, словно издали смотрел на фигуру.

— Ты хоть помогла бы, — сказал однажды, — постояла бы вместо Веры. Она прихворнула нынче.

Я обрядилась в сарафан, взятый у одной из знакомых, танцевавших в ансамбле «Березка». И не раз с тех пор, забравшись на помост, стояла со вскинутой рукой — так и запечатлелась навсегда во мне эта поза.

Не трудно понять, с какими чувствами я ждала свидания с «Волгой», первого через тридцать лет после того, как она поселилась здесь на одной из двух дамб подводного канала, ограничивающих вход в шлюзы от просторов моря.

— Скоро увидите, — говорил Муравин.

Мы снова вышли на палубу, глядя, как сотни чаек, заполнив камеру шлюза, носились, похожие на снежные хлопья в метель, резко кричали, падая на воду и выхватывая сверкающую рыбешку.

«Метеор» поднимался все выше, наконец, открылись ворота шлюза, и Маргарита Ивановна, матрос в оранжевой безрукавке, сняла держащий нас трос. Корабль скользнул вперед и как бы даже на секунду замер перед широким водным простором. Ветер рванулся ему навстречу, тугой, озорной, взъерошил белыми гребешками волны, погнал их под крылья нашего небольшого кораблика, но он опять приподнялся на крылья и ринулся на борьбу.

Забилась вода о борта, полетели брызги. Ветер сдвинул своим напором и погнал облака, громоздя их в белые айсберги. Все вокруг заискрилось, засверкало, и в этом сиянии предстала она, нет, не аллегорическая фигура — живая, душа реки, вставшая тут, у просторов рукотворного моря.

Вскинутой рукой своей она как бы осеняла идущие от Москвы и Ленинграда по Мариинской системе суда, служила им маяком, и широта этого жеста, его величавость, уверенность, благородство передавали характер живого образа, убедительного, полного энергии и той внутренней раскованной силы, которая только угадывалась в «Бурлаке».

Ветер подхватил тяжелые складки широкого сарафана, и они, бетонные, словно колыхались, отклоняясь в сторону, отлетали от его порывов и косы «Волги». Буревестник — птица вольная, ей пути не заказаны — распростер свои крылья в этом вольном полете. Горьковский буревестник, птица Пугачева и Разина. Образ дерзания. В левой, опущенной руке свиток чертежей создателей Волгостроя. И рельефы колосьев и листьев дуба — сила и мирный труд,с лентами, молотом и серпом, эмблемой Советского государства, и программные ленинские слова «Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны» на постаменте, как сама скульптура, столь же динамичных форм, созданных архитектором Николаем Донских и Верой Малашкиной, — все это выросло вдруг, выплыло из прошлого.

И вот уже «Метеор» умчался вперед, а она растаяла в серебристом сиянии дня, словно слилась с породившей ее рекой, растворилась среди давшего ей духовную жизнь народа. Впереди стояли напитанные влагой кучевые облака, да море играло своими барашками, перекатывая их с места на место. До горизонта кудрявились эти белые гребешки. Бакены отмечали фарватер, и с легким подрагиванием, с дрожью от напряжения, от нетерпеливого желания скорости — этого порождения нашей эпохи, несся летучий, на подводных крыльях, корабль.

Вдали замелькал небольшой пароходик, направлявшийся к обозначившемуся темной полоской берегу. Он шел в Борок — прибрежный поселок Некоузского района. Там, в бывшем имении почетного академика Н. А. Морозова, был основан легендарным героем страны, дважды награжденным Золотой Звездой, Иваном Дмитриевичем Папаниным Институт биологии внутренних вод.

— Нынче тут целый поселок. Доктора наук, кандидаты изучают жизнь этого нашего моря. — Николай Георгиевич проводил пароходик взглядом. — Вот вы говорите, его критикуют. Мне этого не довелось читать, но то, что рыбы здесь стало меньше, об этом все рыбаки говорят... Скоро теперь будет Мышкин. Остановка. Не будете сходить?

 

Мышкинский кузнец Владимир Буслаев

Все эти встречи на Ярославской земле были как дар бесценный. Еще в поезде я обратила внимание на этого чернявого человека с правильными чертами лица, с прямым, с небольшой горбинкой носом, сухощаво-энергичного, которому казацкие, свисающие по углам рта, усы придавали выражение горделивой независимости.

Постоянная усмешка пряталась в этих холеных, без единого седого волоса усах, и если бы не глаза, темно-карие, добрые, можно было бы подумать, что человек этот, только позволь, будет трунить, высмеивать при каждом удобном поводе и даже без повода, в силу характера. Глаза же, все понимающие, теплые, темно-карие, смотрели участливо. Все это вместе придавало лицу живое, приветливое выражение, рождающее доверие, симпатию, особенно когда улыбался. Рот его широко растягивался, по щекам шли глубокие складки, улыбка не то чтобы старила его, но вызывала во мне какое-то забытое ощущение детства, когда плещеевские стихи: «Дедушка, голубчик, сделай мне свисток...» — обретали свое истинное, человеческое значение.

Впечатление это усиливалось, когда он начинал говорить. Голос был хотя и хрипловато-прокуренный, но добрый. Была в нем особая интонация снисходительности, рожденная природной мудростью, когда человеческие слабости хорошо известны и читает он их на лицах людских, как в раскрытой книге.

Мы ехали в одном купе — три пассажира. На верхней полке лежал веселый молодой паренек, общительный. Сказал, что соскучился по жене, которая работает в Рыбинске, и едет ее проведать. На вопрос, где работает сам, смеясь, сказал, что разве обязательно нужно работать, если имеет возможность, никого не эксплуатируя, жить на свои средства.

Пожилой спутник, усмехнувшись, спросил, какие же средства у такого молодого, красивого парня, когда успел заработать? Паренек так же весело сказал, что ему и работать особенно не приходится. У родителей сад есть — урюк, виноград, абрикосы. А они, как известно, не картошка, пять-шесть рублей на рынке за килограмм, да еще говорят спасибо, что привез.

Усач покряхтел, похмыкал, что-то думая про себя, и, опять усмехнувшись, но уже не так широко, согласился:

— Это верно, что не картошка. С ней сколько возни, прежде чем поставишь на стол чугунок. А за килограмм всего гривенник платят. На рынке, правда, подороже — тридцать-сорок копеек. И то ругаются, что дорого. Оно, конечно, рабочему человеку на зарплате платить каждый день накладно, на семью килограмма мало. — Опять прикинул что-то в уме и сказал: — Все равно работать надо. Я вон с двадцатого года, а до сих пор не бросаю дела.

Путь до Рыбинска не долог, от Москвы всего одна ночь, но и этого времени оказалось достаточно, чтобы вдосталь потолковать о жизни. Спутник, которого звали Владимиром, к тому же был таким доверчиво-общительным, что вскоре предо мной возникла картина его жизни, ее довоенного мышкинского периода, когда в этом маленьком приволжском городке вся семья обитала в доме, построенном после первой мировой войны отцом.

Семья большая: два брата — Владимир и тот, к которому он направлялся, три сестры, одна и сейчас в том доме живет, а брат перебрался в Рыбинск. Происходит Буслаев из знаменитого коренного рода потомственных кузнецов. Все предки его, сколько знает, были кузнецы, помнит же он только одного — Петра Федоровича, деда, и, конечно, отца Ивана Петровича.

Мать тоже назвал по имени-отчеству — Антонина Петровна. Взята из Рыбинска, дочь кудельника, значит, льном торговал. Лучшая из стряпух была во всем Мышкине.

— Рыбинские женщины всегда славились своей стряпней, особенно пирогами. Больше таких пирогов никогда не ел. Нынче живем хорошо, все есть — куры, утки, цесарки. Ни в чем нет нужды, а вот пирогов таких жена не печет. В заводе нет, как тогда у нас. Сядем за стол, семья большая, порядок был. Сначала отец, а мы за ним едим да похваливаем, а мать подает да радуется. С капустой, с луком, рыбники.

Кузнецы, рассказывал спутник, жили все в одном переулке. Две кузницы Буслаевых да три Орловых, тоже славились мастерством. Был еще дядя Ваня — бондарь. Жил на другой он улице, по соседству.

Мышкин, Мышкин, и сам-то городок всего ничего, стоит себе на левом высоком волжском берегу. В XVII веке принадлежал Москве, Чудову монастырю. Потом, когда Петр III в свое недолгое царствования подписал указ об отобрании от монастырей и церквей их вотчинных земель и о передаче крепостных крестьян государству, и особенно после Екатерининского повеления, придавшего Мышкину статут города, стала развиваться торговля. Но крестьянам от этого легче не стало. Екатерина оформила сословные привилегии дворян, именно в ее пору произошла знаменитая Крестьянская война под предводительством яицкого казака Емели Пугачева, выданного предателями и казненного в январе на Болотной площади в Москве.

Проезжая нынче мимо этой площади, позже, уже в наше время, переименованной в площадь Репина, сквозь струи бьющего здесь фонтана я как бы вижу голову отважного казака, выставленную на пике для устрашения москвичей.

В Мышкине-то вряд ли, а в Рыбинске в последней четверти XVIII века готовились к приходу крестьянского царя. Были учреждены караулы и денные и ночные дозоры, и в случае нападения его «здешними купцами на супротивление предосторожности учинены».

В 1777 году, уже после казни Пугачева, «всемилостивейшим повелением» Екатерины Мышкин стал уездным городом, льготы были дворянам большие. К середине прошлого века вся земля в уезде находилась во владении двухсот шестидесяти трех помещиков, и на каждого приходилось в среднем по сто семи крепостных крестьян.

В кризисное время, когда среднюю Россию охватили крестьянские волнения, в 1849 году, на петербургской почтамт был сдан пакет, адресованный принцу Ольденбургскому, отец которого, изгнанный в свое время Наполеоном из своих владений, нашел пристанище в России и был даже ярославским генерал-губернатором. Пакет пролежал довольно долго невостребованный и, перед тем как его уничтожить, был, согласно правилам, вскрыт. В пакете оказалась тетрадь со стихами, которые были озаглавлены: «Книга, именуемая Вести о России, взятые из мирской жизни, с дел и слов народа, с приложением (переложением) на стихи Петром О...» По языку и содержанию повести был установлено, что написана она ярославским крестьянином, жившим в Петербурге на оброке. Этот исторический, единственный в своем роде документ, обнаруженный уже в советское время в архиве, раскрывает беды, причиненные русским труженикам крепостничеством, то, о чем в это же время писал в своих стихах Николай Некрасов, посвятивший лиру «народу своему».

Отмена крепостного права и тут, в Мышкине, способствовала развитию промышленности. К концу XIX века в нем существовало уже несколько перерабатывающих местную продукцию заводиков — крупяной, маслобойный, пряничный. В описание города вошли и те пять кузниц, о которых говорил Буслаев — реальный представитель времени, живая с ним ниточка связи.

Он сидел, поглаживая свои казацкие усы, и я спросила: откуда они, случайны ли или есть какая связь?

— А та связь, что поселился я после войны в Краснодарском крае. — Буслаев привычным уже движением погладил ус, один и другой. — Вернулся раненый, тут хоть и не было войны, а жизнь не баловала. Друг фронтовой написал: «Приезжай, устрою». Поехал, понравилось, и остался. Три дочки, двое внучат уже не мышкинские. Не понимают, почему каждый год на отпуск еду домой.

— А правда, почему вы едете в Мышкин?

Теперь к окончанию в название города прибавлено «о». Очень уж ласковое название. На щите герба — зеленое поле. А ведь небогата здешняя земля, хоть и мало в окрестностях было болот, самое большое, где часто охотился молодой Буслаев, Пустопорожний мох занимало всего двести десятин. По скудости исторических документов, мне трудно сказать, почему отходники из Мышкина шли главным образом половыми в трактиры. Может быть, вот так же, как и Буслаева, позвал какого-то зажатого тисками нужды его удачно устроившийся приятель, и пошла, потянулась цепочка, стала, как нынче сказали бы, специализацией.

Уж как гордился Буслаев своим Мышкиным, а вот уехал же. Правда, не потянул за собой других, все родичи живут в Рыбинске. И как бы винясь за измену, нахваливал Мышкин за красоту крутых берегов, за красивые купеческие постройки с балконами, решетки к которым ковал отец, за сад, оркестр, набережную Волги, куда ходили гулять и встречать пароходы. Они ходили до половины июля, потом Волга мелела, работал один паром.

— Отец-то как, не уехал ли из Мышкина?

— Нет, он остался там. И похоронены с матерью там. Я каждый год, как приеду к брату, так и Мышкин обязательно навещу, поклонюсь могилам, посмотрю на решетки, какие ковал отец. Молчаливый, строгий он был. Ходил в сапогах, носил картуз, пиджачишко. Читать любил. Как в тридцать втором году создали МТС, он сразу туда работать пошел, Кузницу мы разобрали с теткой, на дрова распилили. А сколько всего в ней было ковано! И плуги, и бороны, и колуны, весь крестьянский обиход на этой кузне ковался. И вот какое дело: я-то почти не работал с отцом, мальчонкой был. Откуда только сноровка взялась? Ведь нынче все, что попросят, сделать могу. И ведра, коль нужно, дно вставить или самовар полудить, запаять что — со всеми бедами ко мне. Откуда взялось?

Вот это и был исторический опыт, который экономит энергию человека, способствуя росту его мастерства.

«Метеор» приближался к Мышкину. Мне показалось, что я хорошо знаю этот город, стоящий высоко, на левом, по течению, берегу, а мы к нему подходили справа. Напротив лежало большое селение Охотино, куда при Буслаеве ходил паром. Теперь уже не мелела Волга в июле. Из размахнувшегося моря вода едва умещалась в русло. Люблю высокие речные, продырявленные стрижами берега, желтые осыпи, пятисвечия молодых сосновых побегов. С пригорка стекает стадо беломордых коров. Прислушиваюсь к разговору двух пассажиров о рыбе.

— В Гаютине завод не успевает перерабатывать.

Разговор тем и привлек, что впервые сказано об обилии рыбы.

— Щуки, судаки, синец. Этот в завялке очень хорош. А судак лучше, когда он помельче, мягче тогда. В отличие от леща: тот чем больше, тем жирнее. Раньше на пристани продавали лещей.

— Теперь и на рынке не купишь.

Все же поругали время. Люди всегда оглядываются назад: мол, тогда-то было хорошо, не то что теперь. И наше время, наверное, будут также хвалить...

На деревянных перильцах, огораживающих дощатую площадку пристани, уселось несколько ребятишек, похожих на воробьишек. И нынче так же, как раньше, по рассказу Буслаева, приход парохода, даже, по-видимому, такого, как «Метеор», для них развлечение, короткий, насыщенный впечатлениями отдых от беготни, от ребячьих занятий. Большие суда здесь, в маленьком Мышкине, не пристают — очень уж мал дебаркадер, хотя на буклете, подаренном мне председателем Мышкинского народного музея В. А. Гречухиным, была изображена солидная пристань, с террасами и колонками.

Он, этот пытливый, отзывчивый человек, рассказал и легенду происхождения мышки, попавшей на герб их города, как он утверждал, более древнего, чем то событие, которое якобы послужило рождению названия.

Легенда же, местная, предупреждает Гречухин, повествует о том, что один из князей — его имя в разных источниках называют по-разному — охотился в этих местах и, устав, уснул на земле. Разбудила пробежавшая по груди его мышка, за которой ползла змея — их, кстати, и нынче немало в ярославских лесах. В честь избавления князь приказал срубить часовню, вокруг нее и разросся позднее город...

На «Метеор» взошли пассажиры, и среди них полная пожилая женщина с вертлявой, в бантиках, девочкой, в зелененьком новом платьице, с вышивкой на кармашке. В руке, приподняв напоказ, держала девочка сумочку — такие раньше называли ридикюлями, носили их, главным образом, на гуляньях, а по хозяйственным нуждам шли с кошельком.

Подвинувшись, я уступила им место рядом, на носу, а потом ушла в кормовой салон, туда, где вода плескалась за окнами, почти на их уровне, искрилась на свету, дробилась, взлетала веером брызг. Чувство движения было здесь особенно ощутимым.

Сезон отпусков и всяческих передвижений по Волге только что начинался. Народу на «Метеоре» немного, а в кормовом салоне и вообще никого.

Насмотревшись на продырявленные гнездами стрижей берега, на луковки церквей, выплывающие навстречу, на двускатные шиферные крыши селений, налюбовавшись лиловато-синими гладкими полосами воды с воронками под высокими берегами, где рыбачьи лодки казались бесплотными тенями, тихо скользящими по течению, на чаек, сбиваемых вдруг налетающим порывом ветра, отчего в их свободном полете появлялась какая-то обреченность, бессилие перед могучими силами стихии, соскучившись в одиночестве, я вернулась к мышкинским пассажирам.

Вертлявая Леночка по-прежнему поедала конфетки, которые ей подкладывала в сумочку умильная бабушка: «Кушай, Леночка, кушай. Кто тебя и побалует, как не бабушка?» Леночка капризно передергивала плечиками, недовольная причитаниями. Видно, баловали ее и другие, те, кто одарил ее и новым платьицем, и взрослой сумочкой-ридикюлем, и шляпкой с цветочками, которую она без нужды напялила тут, в салоне.

— Балуй, балуй, а потом сама плакать будешь, как сядет на шею. Мало ли их теперь таких развелось. Только и слышишь: «Потребители выросли». А кто виноват? И смотреть-то на них одно горе, ничего не умеют, только «дай» усвоили хорошо. На том и растили: все, дескать, для вас, все дороги открыты. Чего же обижаться, если они всего и требуют? Вон ведь, поесть мороженого в Углич везут. — Пассажир обратился ко мне: — Отдохнуть захотелось. А спрашивается, от чего? На курорты собираются. Волга им уж нехороша. — Он продолжал какой-то, видимо, происходивший здесь ранее разговор. — Наряды каждый день новые подавай, да такие, каких ни у кого еще нет. — И снова к бабушке: — Будет ли интерес у твоей Леночки самой зарабатывать, коль с детства все удовольствия испытала?

— Полно-те, — та замахала руками. — Маленькая она, чего еще понимает?

Но Леночка все понимала — капризно надула губки и зло, не по-детски взглянула на говорившего. А тот продолжал под сочувствие пассажиров:

— Небось и ты ругаешься, когда дело других касается, когда видишь какого-нибудь балбеса? Сама-то небось и не думала, чтобы ездить в Углич поесть мороженого?

— И что уж там, — согласилась женщина. — Тогда и мороженого-то не пробовали. Я чуть побольше ее, — она кивнула на внучку, — пошла работать в артель «Ударник». Может, знаешь, была у нас в Мышкине такая. В войну на деревянных станках полотенца ткали, потом вигонь пошла, пряжа такая была, — пояснила она, обратившись ко мне. — В войну чего только не носили, рады были и такому. Теперь-то не знаешь, чего и купить. Холодильник есть, телевизор у многих цветной, а уж про стиральные машины и говорить нечего. Ребята мотоцикл не считают и за машину. Да што ты напал на меня? — рассердилась она, наступая на соседа. — Ее разве так заманивают по телевизору? Подумаешь, новое платьице ему не пришлось. — Она заботливо одернула внучкин наряд, расправила складочки. — Мне пенсию платят. Заслуженный отдых. И в Углич поеду, и в Рыбинск, и на курорт как захочу, так и поеду. Тебя не спрошу. — И отвернулась к окну.

А берега впереди то смыкались, то раздвигались подобно шлюзам, пропуская летящее наше суденышко. Поднявшийся ветер играл гребешками волн, подхватывал водную пыль, и она разлеталась, сверкая радугой. Было просторно, как всегда на воде в летнюю, отпускную пору, когда отступают заботы и впереди уже мерещатся встречи, волнующие новизной узнавания жизни.

Разговор в салоне на том и иссяк, закончился. Берега понизились, вдали засияли золотые звезды на синих луковках куполов. Красная пятиглавая церковь с белыми ребрами высокого шестиглавого шатра колокольни приблизилась, а вскоре и вся она, складная, небольшая, выступила из зелени кудрявых берез. Это была знаменитая церковь Дмитрия на крови, цветом своим напоминающая о трагических событиях прошлого.

 

Углич

Она стояла на мысу, скосы которого были выложены серыми плитами. Мыс, Углец, Углич. Город, основанный в 937 году киевским княжеским посланцем Яном Плесковичем. Церковь же появилась в 1692 году, век спустя после кровавого события, до сих пор занимающего умы пытливых соотечественников — убийства последнего из угличских удельных князей, наследника престола русского, царевича Дмитрия, младшего сына Ивана Грозного. После смерти отца он был послан сюда, в Углич, с матерью и ее родней — Нагими, враждебными фактически правившему страной Борису Годунову.

До сих пор бытуют и три версии о гибели отрока Дмитрия. Одна — что заколот подосланным Годуновым дьяком Данилой Битяговским при попустительстве мамки Волоховой.

В угличском следственном деле о смерти царевича Дмитрия, происшедшей 15 мая 1591 года, говорится, что в тот субботний день в шестом часу зазвонили в городе у Спаса в колокол. Дядя погибшего Михайло Нагой сказал, что он бежал в это время к царевичу на двор, «а царевича зарезали Осип Волохов, да Микита Качалов, да Данило Битяговский... Михаила Битяговского и сына его и тех всех людей... побили чернье...» — угличане, сбежавшиеся на звон.

В этом следственном деле, которое вели посланцы Годунова, говорится, что мечущиеся во дворе с рогатинами и топорами посадские люди начали гоняться за Битяговским, якобы пытавшимся их успокоить. Он спрятался от них вместе с Данилом Третьяковым в Брусяную избу, но люди «высекли двери, да Михаила Битяговского и Данила Третьякова, выволокши из избы, убили до смерти...».

Сверстники, находившиеся с царевичем в тот трагический час, показали, что будто бы он в припадке падучей упал и закололся ножом.

« Ирина (взглянув в грамоту). Боже милосердный!
Федор . Что там, Арина? Что?
Ирина . Царевич Дмитрий...
Федор . Упал на нож? И закололся? Так ли?
Ирина . Так, Федор, так!
Федор . В падучем он недуге
Упал на нож? Да точно ль так, Арина?
Ты, может быть, не так прочла — дай лист!
(Смотрит в лист и роняет его из рук.)
До смерти — да — до смерти закололся!
Не верится! Не сон ли это все?»

Так описана в драме Алексея Константиновича Толстого реакция сводного брата Дмитрия, царя Федора Иоанновича, на трагическое известие.

Третья версия повествует о том, что Дмитрий был подменен, что спасся он и объявился уже взрослым в Польше. В 1604 году, женившись на дочери польского магната Мнишека, с польско-литовскими отрядами перешел русскую границу с целью захватить трон. Был поддержан частью горожан, крестьян и казаков, недовольных правлением Годунова. Убили его бояре, не признавшие самозванца.

Марина Мнишек, неудавшаяся «русская царица», та самая, что, будучи сосланной в Ярославль, пыталась бежать из Щелканки, переодевшись в мужское платье, а позже жена второго Лжедмитрия, закончила свои дни в заточении. Сопутствовала тем давним событиям долгая кровопролитная интервенция польско-литовских панов, принесших России неисчислимые беды — многие десятки тысяч загубленных жизней, преданные огню и мечу города и селения. Интервенты сожгли Переславль-Залесский, Ростов Великий, Углич.

На причале, едва покинув «Метеор», я сразу же попала в туристский водоворот. Волна подхватила меня, понесла по аллее вдоль набережной, через зеленый, густо разросшийся парк, к древней краснокирпичной постройке, к тем самым палатам царевича Дмитрия, где жил он семь лет со своею матерью и родными.

Палаты — памятник гражданской архитектуры, уцелевший в Угличе с 1432 года, подновленный позже, — единственное из сохранившихся в городе древних зданий. Высокие крыльца, башенки, резные балясины, узоры, выложенные из того же красного кирпича. Здесь, на заднем дворе, и совершилось злодейство.

Экскурсовод, окруженный плотным кольцом людей, одаривал их обилием информации, рассказывал о кровавых событиях, коснувшихся и другого сына Ивана IV, убитого грозным отцом в порыве гнева.

Увлекаясь сам, экскурсовод перечислял имена семерых жен Ивана Грозного, помянул особо шестую, властную красавицу Василису Мелентьеву. Опасаясь быть затертой людским потоком, захлестнутой информацией, я выбралась на прямую дорожку, унося с собой впечатления от рассказа о том, как взволновала историков находка профессора Арциховского, обнаружившего в Новгороде во время раскопок берестяные грамоты о военном походе новгородцев в Ростово-Суздальские земли. Память воскресила газетные публикации — находки взволновали не только историков. Всегда соблазнительно заглянуть в забытое прошлое, сравнить, укрепиться в своих позициях. Шла, раздумывая о событиях XV, более поздних веков, когда открывающийся взгляду древний Углич был центром двадцатилетней феодальной войны князя-задиры Дмитрия Шемяки, напавшего на Москву и после битв, проходивших с переменным успехом, захватившего ее. Он ослепил тогда московского князя Василия, с тех пор и прозванного Василием Темным, а имя Шемяки стало символом несправедливости и коварства. И в наши дни встречается выражение: Шемякин суд. Смысл этого выражения широко известен.

Тут и встретила Елену Ивановну Цирину, ординатора районной больницы, обещавшую мне «кое-что, — так она и сказала, — показать».

Как многие современники, стараясь восстановить, пополнить солидные исторические пробелы — последствия перегруженных школьных программ, — она углубилась в книги, направленность и оценки которых, будучи образованным, мыслящим человеком, вполне могла сама понять без помощи тех толкователей, кто осуждает прошлое за отсутствие современных знаний.

Цирина свой рассказ повела с того, как в 1936 году началось сооружение Угличской ГЭС, Первая на Ярославской земле железобетонная плотина легла через устье реки, и люди, вдохновленные успехами первых пятилеток, стремились дать ток столице страны Москве к октябрьскому празднику сорокового года.

Строители слово сдержали — еще до начала войны стал работать один агрегат, а в декабрьские дни сорок первого года, в пору самых жестоких боев под Москвой, в сражающуюся столицу потекла энергия и второго агрегата. Угличская ГЭС работала на победу, вдыхая силы в московские предприятия, давая свет москвичам, окна которых были закрыты темными шторами.

Все это было необычно и грандиозно. Американцы, которые консультировали то первое в стране большое гидроэлектростроительство, уверяли, что сооружения на равнинных реках, не имеющие скальных опор, непрочны, недолговечны. А они вот стоят до сих пор.

— Наша станция — волжский первенец. Нынче она по сравнению с сибирскими — Красноярской, Братской, Усть-Илимской — словно малый ребенок перед взрослым. Но все они выросли из нее, из Днепровской, из Рыбинской. Первенец, — повторила она. — Вообще наш Углич в истории играл немалую роль. Сколько всего еще не раскрыто.

— Кстати, а почему у города нет герба? — поинтересовалась я.

— Есть герб, — Цирина утвердительно кивнула. — «В червленом поле образ убиенного царевича Дмитрия Иоанновича». Так говорится в описании.

Я вытащила из сумки коробочку — дар Макарова и показала Елене Ивановне. В ней не было того, о чем она говорила. Конечно, нынче Углич — город современной индустрии, гордость которого один из известнейших часовых заводов, поставляющих часы свои «Чайка» в десятки стран мира. Активная творческая мысль этого коллектива специалистов ежегодно обновляет, совершенствует технологию производства, ищет новые формы, придающие часам разного назначения соответствующие механизм и форму.

Есть подарочные — нарядные, сам корпус которых, филигранной работы, со сканью, которой славен издревле ярославский город Ростов, — подлинное произведение искусства. Механизмы часов собираются в цехах, оснащенных электронным оборудованием, а рубиновые камни обрабатываются с помощью лазера.

Нынче в Угличе находится единственный в стране Всесоюзный научно-исследовательский институт маслодельной и сыродельной промышленности с экспериментальными предприятиями, лабораториями, заводами не только в Угличском районе.

В Угличе на экспериментальном ремонтно-механическом заводе создается оборудование, применяемое на всех крупных гидростройках у нас и в странах социализма. А тут — убиенный царевич в гербе. Да, это как-то не вяжется. Но как из песни слова не выкинешь, так и из истории — событий, играющих в жизни народа трагическую роль, повлекших за собой столь пагубные события, как интервенция.

Итак, Цирина вызвалась показать мне одно из мест, где народная память сохранила свидетельство о жестокости пришедших на Русь польско-литовских панов, не пропуская и других исторических памятников, встречавшихся нам на пути.

Мы остановились у двухэтажного здания с колоннами по верхнему этажу.

— До революции тут заседала городская дума, — сказала она. — А двенадцатого декабря 1917 года провозглашена Советская власть. Власть в городе перешла тогда в руки Военно-революционного комитета.

На площади сохранились старинные торговые ряды. Угличские юфть, безмены — головастые предшественники электронных весов — были известны в прошлом веке на рынках России. Еще тут была писчебумажная фабрика, сгоревшая незадолго до революции. Уездное население да и бедняки самого города Углича поддерживали свой живот отхожими промыслами.

Каждая эпоха создает свои формы жизни. Они складываются вековыми накоплениями, тщательно просеиваются, остается главное, то, что составляет основу для роста. Искусство эпохи формирует духовный образ ее.

Примерно так выражала Цирина свои мысли, родившиеся при изучении исторических материалов.

— Чем более эти накопления, тем богаче искусство, язык, собирающий в формулу все жизненные проявления. Когда люди подолгу живут в определенной среде, у них складывается свой характер отношений, образы, эмоциональные оценки. Так ведь?

То, о чем говорила Елена Ивановна, было названо академиком Д. С. Лихачевым культурной экологией. Глубоко изучая историю народа в разные периоды его жизни, наблюдая и обобщая социальные явления современности, он сформулировал свое открытие, назвав культурной экологией, включив его в сферу перспективных научных исследований.

Мы шли, разговаривая о тайнах гармонии, об образах и законах прекрасного, которое на протяжении многих эпох особенно способно волновать чистотой своих форм, неповторимой их красотой и гармонией.

Булыжная мостовая, бревенчатый мостик через заросшую чередой и осокой речушку. Автобусная станция, где толпились с узлами и сумками люди, уезжающие в селения двадцати семи хозяйств района, дорога, по которой с грохотом проносились грузовики, озабоченные хозяйки, выходившие с сумками из магазина, — все так обыденно и привычно.

— А сейчас мы увидим необыденное — одно из прекраснейших угличских сооружений, — пообещала Елена Ивановна. — Образец созидательных возможностей человека, понимания гармонии форм угличанами. В каждую эпоху все это проявляется по-своему. Церковь, которую мы сейчас увидим, называют Дивной. Вообще многие ярославские храмы причисляют к памятникам мирового значения. Ярославль особенно богат, но Дивная, по-моему, самое прекрасное создание из всех храмов. Вот, смотрите...

Из зелени выступили три узких восьмигранных шатра — средний, высокий, и с боков, как бы прильнувшие к нему два отрока, единые с главным шатром, но в то же время самостоятельные своей выразительностью, трогательные в своем изяществе, пропорциональности форм, создающие ощущение воздушной легкости, юности и чистоты. Грани, сходящиеся у верхних поясков всех трех, переходили в тонкие девичьи шейки, завершающиеся чешуйчатыми головками.

Успенская Триединая церковь Алексеевского монастыря была поставлена в память трагедии времени интервенции, когда пятьсот жителей города и окрестных сел вместе с монахами укрылись в стенах монастыря и стойко отражали атаки интервентов. Силы были неравны, интервенты подожгли монастырь, ворвались на его территорию и убили всех или засыпали живыми в подвалах.

Летописец оставил об этой трагедии запись. Вести о ней передавались из уст в уста, из поколения в поколение. Стойкость и преданность родине безвинно погибших стали мерилом высокой нравственности, нашедшей отражение в памятнике эпохи. Высокие чувства руководили его создателями — прославленными ярославскими мастерами. Они вложили в свое творение любовь к родной земле и преклонение перед мужеством тех, кто погиб, ее защищая.

Взгляд невольно тянулся ввысь, к чистоте июньского неба, остро пахли свежескошенные травы, звенели детские голоса, где-то в проемах узких оконцев ворковали горлицы. Рядом, у деревянных домиков в палисадах, цвели пионы и маки. Обнаженный по пояс мужчина, размахивая косой, срезал поспевшую траву. И на все это, повторяющееся веками, взирали чешуйчатые луковки куполов, поднявшиеся на тонких шейках.

— Здесь всегда увидишь художников, — ширина показала на двух сидящих у подрамников мужчин.

Что их влечет сюда? Постижение гармонии? Чистоты форм? Или подвиг защитников родины? Люди искусства своей обнаженностью чувств с особенной остротой воспринимают прекрасное во всех его выражениях.

Несколько раз мы обошли церковь. Отовсюду она смотрелась прекрасно — мастерство создателей было велико.

Возле пятиглавого приземистого собора Елена Ивановна задержалась, показала на фигурные решетки в проемах окон.

— А тут, в подземелье, Петр Первый держал стрельцов.

Пахнуло живым ощущением истории, ее кровавых событий.

— Ну а теперь пойдите в картинную галерею.

Цирина показала на желтое здание тут же, на территории бывшего Алексеевского монастыря.

Галерея носит имя художника-угличанина Петра Дмитриевича Бучкина. Он преподнес в дар городу сто тридцать своих работ, они и послужили основой галереи, накопившей уже значительные ценности — работы современных художников и живших в прошлом на Ярославской земле.

В биографическом очерке, помещенном в каталоге, говорилось, что родился Бучкин в одной из деревень соседней Тверской губернии. Трудовое деревенское детство, плодотворное для души, атмосфера повседневного деревенского творчества заложили в нем основы понимания прекрасного, развившиеся впоследствии в большое дарование.

В Углич Бучкин приехал с родителями, здесь прошли его детские, юношеские годы. Благодарная память о них обрела форму дара, возвращения материализованных духовных богатств, которыми одарил его и сам город, несущий в себе бесценные исторические накопления поколений, и носители этого — деревенские плотники, мастера народной игрушки, иконописцы.

О «богомазах» художник вспоминает с особым теплом, как он сидел часами, наблюдая за их работой, постигая секреты мастерства. В Угличе его заметил известный художник Василий Мешков. Он направил творчество мальчика, последовали городское училище в Угличе, училище Штиглица в Петербурге. Там же Академия художеств. А затем — работа, работа, работа. «Обращение Кузьмы Минина к русскому народу», «Деревенский праздник», «Сельский сход», «Неунывающие россияне», сотни этюдов, набросков, портретов своих современников — Шаляпина, Репина, Шостаковича, Корнея Чуковского.

Бучкин — один из создателей детского издательства «Радуга», где сам выступает как иллюстратор. Большую ценность представляют его натурные зарисовки Ленина, позволившие художнику уже в сорок восьмом году создать полотно «Ходоки у Ленина»,

Так из заложенного природой зерна при заботливом уходе вырастает прекрасное плодоносящее дерево. Талант художника зародился и позже окреп на благодатной угличской почве...

В комнате за сдвинутыми столами работали два молодых сотрудника: углубленный в материалы, бледный, худощавый мужчина с тонким, вдохновенно-нервным лицом и женщина, чем-то похожая на него, может быть, тем же выражением живого чувства, вызванного интересом открытия не известного доселе, но важного, одухотворяющего.

Это были искусствоведы Анатолий Николаевич Горстка и Светлана Владимировна Кистенева. Интерес к накоплениям предков привлек их сюда, в богатейшую и еще не раскрытую полностью кладовую, и каждый день одаривает их открытиями. По крайней мере, так определила Светлана Владимировна свою работу.

Помещение действительно походило на кладовую: почти половина его была занята составленными у стен портретами, прислоненными друг к другу. Это были портреты угличан прошлых веков. Светлана Владимировна брала одно за другим полотна, поворачивала изображением к свету. С них глядели люди, определявшие в свое время направление экономического развития города, — типические характеры и образы их.

— Вот это супруги Зимины, — Светлана Владимировна поставила рядом два портрета. На них были изображены муж и жена. Нынче мы, пожалуй, назвали бы их молодыми, лет им было не более тридцати пяти — сорока. Но сколько значительности было в их лицах, в позах. Взгляда было достаточно, чтобы определить их состоятельность, значение в обществе, их богатство и уверенность в силе денег.

Смотрите, сколько навешала на себя драгоценностей эта женщина. Все дорогое и все напоказ. А какое дородство! Образ Островского, не правда ли? Но вообще-то Островского часто понимают несколько однобоко. Все развивалось гораздо сложнее. Смотрите, сколько лиц, страстей, характеров! — Она поворачивала портреты, с них смотрели люди не только спесивые, кичащиеся богатством, — те, что били зеркала в ресторанах, но и умные, тонкие, всепонимающие, деятельные, страдающие от того, что только к торговле имели возможность приложить свои творческие силы, веселые, бесшабашные, — вот эти действительно крушили, спускали нажитое отцами или строгими бережливыми дедами в суконных поддевках и жестких картузах.

— Когда начинаешь углубляться в материалы, многое открывается иными чертами. Я говорю о конкретных людях, отнюдь не расширительно. Вот, скажем, Кожевников Александр Васильевич. — Она поставила на сиденье стула еще один портрет, прислонив его к спинке. — Зеркал в ресторанах не бил и много средств отпускал на реставрацию памятников. А он совсем не исключение. Но дело не в этом. За последнее время усилился интерес к портрету. Тут столько у нас открытий! И самых, заметьте, неожиданных. Есть просто прекрасные работы. Кто тут изображен? Вот мы и пытаемся это установить, Роемся в старых книгах. — Она кивнула на толстый, в кожаном переплете том, открытый, с пожелтевшими страницами. — В них все записано, кто в Угличе жил и чем занимался. Увлекательная работа. С иного портрета смотрит суровый, сухой человек, и сразу вспомнишь Островского. И вдруг открывается большая судьба, недюжинный, государственный ум, благожелательный и практичный. Настало время — мысль повернулась к массовой культуре, — с удовлетворением повторила Кистенева. — Богатства поразительны. Нужно их сохранять и преумножать, возвращая народу.

Кистенева показала еще несколько портретов. Прошлое, целая эпоха жизни российской, смотрело с них требовательно и строго. Темный фон, потрескавшаяся краска, но живые своими характерами лица. Кто они? Сколько же тут таких неопознанных работ, доживших до наших дней? Сколько ушло в небытие?

Я прошла вдоль стены, где Светлана Владимировна расставила собранные в музее работы, большей частью неизвестных живописцев. Даже уцелевшие эти работы говорили о художественном даровании ярославичей. О том же говорили и фрески ярославских храмов. Не случайно же Ярославль считают одной из величайших сокровищниц древнерусского искусства. А Углич — неделимая часть Ярославской земли.

В просторных залах картинной галереи были помещены работы художников Поволжья — Валерия Кузнецова, Ивана Соловьева, который вышел, как сказала Кистенева, из самодеятельности, но работает увлеченно и вдохновенно, часто без оглядки на каноны. Профессионалы, возможно, нашли бы в этих работах погрешности, но меня, зрителя, они привлекали именно своей непосредственностью, искренностью выражения чувства, свежестью восприятия жизни.

Нежные, лирические акварели угличанина Бучкина, картины Леонида Носова, занимающие галерею, свидетельствовали о жизненности художественных традиций. Но все же особое внимание привлекали работы Петра Дмитриевича Бучкина.

Он прожил большую, полную творческих исканий жизнь, оставаясь твердо на своих реалистических позициях: вот она и сказалась, основа его мировосприятия, здоровое зерно, посеянное в детстве. Ни шумно-модные, захватывающие внимание прессы течения, ни будоражащее внимание публики, ни споры, в которых предавались анафеме передвижники, ни другие соблазны не могли отвратить его от избранного направления. Были и Париж, и Рим, и Венеция, а в душе зрело «Воззвание Кузьмы Минина к русскому народу».

Здесь оно, это полотно, подаренное городу. Художник запечатлел на нем один из моментов, связанных с трагическими для страны событиями. П. Д. Бучкин раскрыл характеры и настроения нижегородцев, отнюдь не единых в порыве отдать в час беды все нажитое родине. Вот на первом плане двое бояр — чванливых, коварных. «Нет, не отдам, полажу с врагом!» — говорит выразительно поднятая рука.

Образы, виденные художником в жизни, а поэтому и трогающие искренностью проявления чувств.

— Мы по рисункам и картинам Петра Дмитриевича изучаем Углич, — говорила Светлана Владимировна, обращая мое внимание на двухэтажные каменные дома «Старого Углича», глядящиеся в Волгу, на отступивший от берега Покровский монастырь на склоне холма, за которым простирается равнина с купами дерев, на «Церковь Дивную при закате», ту, которая стоит здесь, рядом, за стенами картинной галереи.

«Углич — старинный город с более чем тысячелетней историей — поражал красотой и разнообразием своих древностей, держал в своем плену не только Бучкина, гражданина и художника, но и всех, кто хоть на незначительное время приезжал сюда», — Светлана Владимировна процитировала искусствоведа В. Серебряную, посвятившую творчеству П. Д. Бучкина одну из своих работ.

Экскурсия школьников, с гомоном заполнившая зал, отвлекла ее внимание. Мы распрощались, а я продолжала осматривать выставку, все более проникаясь чувством художника, вложенным им в свои произведения.

Любовь творца рождает ответное чувство, обогащает и возвышает соприкоснувшихся с его произведениями людей, которым близок духовный мир художника. С этим чувством я и покинула галерею.

Но прежде чем покинуть Углич, упомяну лишь об одной из встреч, оставившей столь же доброе, как все ранние, впечатление и перекинувшей мостик к одной из тем, давно занимавшей мое внимание.

...Вошла в приемную и спросила:

— Могу ли видеть председателя райисполкома?

— Пройдите, — сказала миловидная девушка, не выясняя, кто спрашивает Дмитрия Владимировича Викторова, по какому вопросу.

Он поднялся из-за стола, высокий, сильный, молодой человек, и с располагающей приветливостью, тоже не выясняя анкетных и прочих данных, предложил садиться.

Мы поменялись ролями: расспрашивать стала я — откуда у него идет эта простота общения, доверительность, внимание к посетителю? Характерное оканье выдавало в нем ярославца. И действительно, Викторов оказался ярославичем. Родители его, сельские учителя, работавшие в одной из шестисот шестидесяти трех попавших в зону затопления Рыбинским водохранилищем деревень, перебрались в село Арефино Рыбинского района, где продолжали работать.

В этом селении и родился в большой и дружной семье предпоследний, третий ребенок, нареченный Дмитрием.

Вот оно, налицо преимущество больших семей и умное воспитание: такт, простота, отсутствие бюрократизма. Все дети выросли серьезными, толковыми людьми, хорошими специалистами, каждый на своем участке жизни.

Дмитрий после школы избрал профессию агронома, окончил в Костроме институт, стал работать на трудной своей Ярославской земле.

— В Угличском районе посевные площади велики, занимают второе после Переславского место. Шестьдесят тысяч гектаров пашни. А людей и маловато, — рассказывал он о своем районе. — Но, пожалуй, еще труднее проблема дорожная. Колхозы нынче сами пытаются строить, да не у всех хватает силенок. Машинами обеспечены. Только работать на них, случается, некому. Есть, скажем, один из колхозов, где пашни более полутора тысяч гектаров и только семь механизаторов на все и про все. Говорят иногда: «Ликвидируйте это хозяйство, и вся недолга!» Ликвидировать проще всего, — рассуждал председатель райисполкома. — А после как его поднимать? Ведь и в жизни человека бывают и подъемы и спады. Сколько раз сжигали Москву! В Угличе свирепствовала орда, зверствовали польско-литовские интервенты, а они — и Москва, и Углич — возрождались, становились крепче, красивее. Надо думать, помогать на местах искать пути возрождения хозяйства, а не ликвидировать его. Путь наименьшего сопротивления опасен, зыбок — рождает безразличие и расточительную небрежность. Вообще-то мало получали капитальных вложений, особенно окраинные хозяйства...

Одно из важнейших направлений сельского хозяйства района — производство молока. Его поставляют на крупнейший в стране маслодельно-сыродельный завод — на производственную базу научного института, на другие предприятия пищевой промышленности.

— Мышкин тоже к нам возит, — говорил председатель. — Издавна славится молоко ярославских коров — жирное и густое, как сливки.

— Хорошее стадо в районе? — спросила Викторова.

— Неплохое. Наша, ярославская порода. Вы о ней слышали?

Тут я и прерву разговор с председателем райисполкома, хотя он еще продолжался и касался многих проблем хозяйственной жизни района. Дело в том, что знакомство с ярославской породой скота, одной из лучших в нашей стране, входило в мои творческие планы. Да и сами проблемы которые мы обсуждали, неоднократно возникали предо мной во время поездок по Ярославской земле в практическом их выражении. Им посвящены более обстоятельные очерки, в том числе и о ярославской породе скота. И все же, прежде чем познакомить читателя с одним из лучших хозяйств Ярославской области, которое много лет занимается разведением племенного скота, расскажу о встречах в одном из отдаленных районов области — Пошехонском — родине пошехонского сыра, восполнив этим недосказанное в беседах с Дмитрием Владимировичем Викторовым.

Только хочу предупредить, поездка эта состоялась раньше, а конце зимы 1982 года.

 

Пошехонская сторона

В городок Пошехонье-Володарск я приехала в конце зимы. Лежал он уютный, притихший, закутанный в толстую снежную шубу. Белыми взбитыми перинами были устланы двухскатные крыши деревянных домов. Вдоль улиц, подобно защитным валам, тянулись сугробы, и в них глубоко увязали голые, с тонкими ветками, деревца. А сами прямые улицы лучами вливались в центральную площадь, обширный полукруг которой, в свою очередь, упирался в широкую реку Согожу, тоже застланную сверкающим покрывалом.

И от этого широкого белого пространства, от крыш, от сугробов, от раскатанных машинами чистых дорог исходил всепроникающий живительный свет предвесенней поры, с ее веселым звоном капелей, застывающих на солнечных скосах крыш бахромой хрустально-прозрачных сосулек.

На площади, подновленные заботливыми хозяевами города, обосновались старинные торговые ряды, с их чередой полукруглых арок, хранящие свое первоначальное назначение. Хотя и тесноваты стали магазины бывших Шалаевых, Дубовых и Кисляткиных, богатейших купцов торгового Пошехонья, однако исправно работали по сей день, и с утра к ним шествовали толстенькие, укутанные в шали и шубы старушки с бидончиками и матерчатыми сумками, сшитыми в заботливый свой досуг из не знающего сносу холщового полотенца или из какого другого уцелевшего лоскута. Позже, после занятий, по магазинам ходили подростки, тоже с бидончиками, но уже с современными сумками в клеймах и разных спортивных надписях.

Деревенских жительниц сразу можно было отличить по особой, напоминающей качание маятника, походке и широкому маху рук, по старинному крою одежды типа нагольного полушубка. Пошехонский уезд был когда-то известен в России портными-швецами, ходившими по деревням со своими огромными ножницами, наперстками и особыми приспособлениями для ручного шитья. Из века в век повторялся фасон, удобный и в повседневной носке и особенно в пути. На площади у рядов стояли машины. И грузовые, и легковые различных марок, вплоть до сверкающих лаком «Волг».

Из старых сооружений тут, в центре, еще сохранился собор без прежнего пятиглавия да колокольня, видная отовсюду, эдакий ориентир. По давней традиции — видно, есть они и у птиц — ее населяет множество галок, которые вечерами, устраиваясь на ночлег, скандально орут, а по утрам с таким же гвалтом и гомоном срываются черным облаком и разлетаются на кормление. Рыщут они повсюду, сидят на дорогах, косясь настороженно на прохожих своими злыми глазками с голубыми обводами. Взлетая, ругливо орут на того, кто им помешал.

Вторая часть полукруглой площади — раньше ее занимал базар — засажена молодыми березками. Их ветви, розовые, полные соков, как бы показывают, что и зимой, когда все сковано льдом, засыпано снегом, в них продолжается скрытая жизнь. Под кронами, на площадке, заботливо расчищаемой после частых шальных буранов, высится памятник, привлекающий взоры не пышностью, не фантазией и искусством ваятеля. Запечатлел он одну из трагедий, вобравшую в себя подвиг и жертвенность пошехонцев в войне.

Неровная цементная доска, на ней барельефы женщины-матери, с болью глядящий вслед уходящим на фронт сыновьям. Их семеро братьев, родившихся в пошехонской деревне Ильинское. Все семеро пали на поле сражения.

Старший из них Александр ушел еще в гражданскую, был добровольцем. Остался в армии, стал кадровым офицером. Во время Великой Отечественной войны сражался под Ленинградом, на Украине. Полки дивизии, которой командовал, первыми вышли к Днепру. Тут и погиб, сраженный осколком снаряда, Герой Советского Союза Александр Королев, генерал-майор.

В жестокой битве под Кенигсбергом геройски пал Сергей Королев. Остались на поле брани еще пять братьев: Дмитрий, Илья, Серафим, Николай и Борис. Потомки Невского, символ великой любви и жертвенности народа, горя и гордости матери, неисчерпаемой нравственной силы и мужества русских людей.

К памятнику ведет аллея Героев — тех пошехонцев, кто удостоен знака высшей воинской доблести. Портреты их выбиты из металла, укреплены на щитах. Вот «внешняя и внутренняя» лучших из пошехонцев, раскрывшихся в час испытаний для Родины.

Зиму для этой поездки я выбрала потому, что мне сказали: осенью и весной, а если дожди, то и летом, дороги на Пошехонье стали вовсе плохи, особенно после того, как заполнили Рыбинское водохранилище, с которым соседствует на западе часть района, и повысился уровень подпочвенных вод. В этом низинном крае всегда без того было сыровато — много болот и более пятидесяти крупных и малых рек и речек, через которые перекинуты мостики и мосты. Пошехонцы не преминут сообщить, что пятая часть ярославских мостов находится в их районе.

Обилие рек характерно и для самого́ небольшого районного центра. Кроме крупной Согожи, берущей начало в Вологодской области, с которой соседствует район, тут протекает Сога, Пертомка, Шельша, Печевка да еще Троицкий ручей. Обилие вод дало пошехонцам повод называть свой городок северной Венецией и уверять, что более красивого города во всей Ярославской области не найти, особенно летом.

Летний город я видела только на киноэкране. И верно, отснятый с воздуха, он очень красив. Хорошо видны лучи зеленых улиц, ленты рассекающих Пошехонье рек, площадь с ее постройками, окрестные равнины, нивы, леса, луга, на них стада беломордых коров.

Но мне он понравился и зимой, заснеженный, с реками, скованными льдом, когда только по моторкам на берегах можно догадаться о рыбацком раздолье. Едут сюда рыбаки зимой автобусами, машинами, со сверлами, рюкзаками, тюками палаток в заплечных мешках. В автобусе, которым я добиралась от Рыбинска до Пошехонья, тоже ехало несколько рыбаков. Заветренные, крепкие, сосредоточенные, они сошли у деревни Крестцы, в пятнадцати километрах от города. Сидевший рядом со мной пожилой человек сказал, что это излюбленное место рыбаков.

Сосед мой ехал навестить восьмидесятилетних родителей, вез им гостинцы в маленьком рюкзачке, который он суетливо пристраивал возле ног. Работал он раньше в своем леспромхозе, поблизости от родных, и даже не на валке, вроде бы сучкорубом. Как вырубили свои-то леса, те, что вдоль рек, он перебрался в Калинин. Там теперь рубят, да нет, не в городе, в области, ближе к Москве. А в рюкзаке — дефицит, везет из Москвы. Он старикам помогает, особенно осенью и весной, когда огороды. Ну и себе мешка три-четыре картошки берет, своя-то она вкуснее.

Итак, Венеция Венецией, пусть она остается сама по себе, а Пошехонье-Володарск имеет свое самостоятельное лицо, пока еще не разрушенное порой уж больно смелым и произвольным вмешательством в сложившийся старый ансамбль одолеваемых честолюбием зодчих.

Да, здесь, в Пошехонье, была оставлена его историческая планировка екатерининской поры. Мемориальный сквер и новое низкое здание райкома партии вписались в нее так же, как в Ярославле вписалось прекрасное здание обкома партии в ансамбль старой Ильинской площади, названной нынче Советской, за что архитекторы награждены Государственной премией РСФСР.

И это еще более обогатило, облагородило город...

Название Пошехонье пошло от реки Шехони — Шексны, в долине который лежали лесистые, болотистые места с большим количеством рек. Центром этих угодий считалось село Пертома, которое числилось в списках родовых имений Ивана Грозного. Известны же эти места были еще с времен удельной Руси. В один из своих периодов жизни носили громкое имя: Шехонское княжество.

Пертома была торговым селом. Лен, лес, полотна, мясо и масло — вот главный продукт, производимый местными жителями. Издревле здесь было развито скотоводство, чему способствовали луговые угодья, богатые душистыми и сочными кормовыми травами.

Село торговало и овсом — корм лошадей, бывших в те времена да и в нашу эпоху до тридцатых годов не только главной тягловой силой, но и основным гужевым видом транспорта.

Пошехонцы ходили обозами на «ярмонки» в Ярославль и Ростов, торжище которого долгое время было одним из крупнейших в России. Многие тысячи голов скота размещались вдоль берегов необъятного «тинного моря», озера Неро, оглашая окрестности ревом, ржаньем, блеяньем и другими криками, издаваемыми привезенной на продажу живностью.

Были и свои, пошехонские «ярмонки» в селении, когда на продажу выставлялось все, что производилось в этом краю: бондарные, скорнячные, кузнечные, гончарные и прочие изделия, а также товары рукодельниц. Особенно славились по стране пряхи своими холстами, готовили их в течение целого года, несли на продажу кусками, каждый кусок в пятнадцать аршин длиной. На ярмарках, проводившихся во многих пошехонских селениях, продавались десятки тысяч кусков суровых и белых полотен, сотканных на старинных кроснах обитательницами сел, слобод, деревень, погостов.

По старым топографическим описаниям, в конце XVIII века тут было около тысячи двухсот различных населенных пунктов, включая сюда усадьбы в один или несколько домов, носивших название «сельцо».

Пертома стала зваться Пошехоньем после того, как Петр Первый для удобства управления разделил Россию на одиннадцать губерний и пятьдесят уездов. Стала Пертома городом, но заштатным, без уезда. Екатерина Вторая придала ей статут уездного, с гербом, в который входил и медведь с секирой — символ могущества ярославского.

Медведь и нынче не только символ для пошехонцев. Тогда же в пути, в непритязательно-доверительном разговоре, одна из общительных жительниц Пошехонья, расхваливая свое лесное Гаютино, лежащее рядом с Вологодской землей, взялась уверять, что и теперь не раз встречала медведя в лесу.

— Он от людей обноковенно уходит. Не помню случая, чтобы когда человека задрал, только не нужно бежать. Стой тихо, он сам уйдет. Коров двух-трех иной раз, случается, задирает за лето. Это бывает, а чтобы на человека... Одни браконьеры, баят, мол, зверя убили, что шел на них на дыбах. Он на дыбы-то встает, когда его растревожат. А ты не трожь его, и он не тронет. — И смотрела осуждающе, круглолицая, «белотельная», настоящая ярославна, о которых говорили когда-то в шутку, что они извели три пуда мыла, заботясь смыть родимое пятнышко.

И верно, белы лицом настоящие ярославны, думала я, глядя на женщину, продолжавшую уверять, что подлее нет народа, чем браконьеры. Как выследят косолапого, так ставят петлю. А тогда убить его без труда, без всякой угрозы для жизни...

— Зверь тот нападает, какой голоден, а у этих какая-то жадеба к убийству. Не то чтобы сами умирали от голода или нуждались в чем. Теперь бедных нет, у кажного книжка. У иных большие тысячи на книжках лежат...

Соседи кивали, слушая: что верно — то верно, бедных нет.

Соглашались и с тем, что лоси стали почти ручные. Пасутся возле деревни, заходят на улицы, совсем не боятся людей. А что касается лесников, те жалятся: все молодые посадки сжирают. Как только деревце дорастет до лосиной морды, они верхушку его срезают будто косой...

Узнала в дороге и о том, что в Гаютине русские печки лепили из глины. И были они прочны не менее, чем кирпичные. Искусство было такое. Теперь никакого печника не найдешь, ищи днем с огнем. Старики печники большей частью вымерли, последние подбираются. Молодежь считает зазорной, грязной такую работу. Да и зачем она им? В новых домах русских печей не ставят, на газ, на электричество перешли...

Попутчица жила не в самом Гаютине, а в деревне, входящей в состав гаютинского колхоза «Россия». Жаловалась, что там, как, впрочем, и в других деревнях той части России, которая нынче зовется Нечерноземьем, особенно остро дает себя чувствовать проблема невест. Как школу кончат, так в город. Гаютинская попутчица так расхваливала свой край, что только, казалось, и жить там и наслаждаться природой, пока еще сохраняющей первозданную чистоту.

А редко ведь это, думалось мне. Чаще всего говорят о таких отдаленных местах — дыра.

— Как вы к себе добираетесь? — спросила я.

— Автобусом. Нынче они регулярно ходят. Вот с рыбинского сойду и на гаютинский сяду. А там всего километров пять. Зима нынче теплая, пройтись одно удовольствие. А как же раньше-то на базары ходили? Нагрузишься кринками с молоком, поставишь их в кошели, по четыре спереди да по четыре сзади. Иной раз не пять, а все десять верст отшагаешь.

— И ты, что ль, ходила? — усомнился попутчик, который вез гостинцы родителям.

— Махонькая была, а и я ходила. С матушкой, с тетками. Помню все, как сейчас. Налоги были тогда, ай забыл? Все несли на базар. Ты нынче-то вон с базару несешь. За всем в магазин идешь... — кивнула, посмеиваясь, на рюкзачок. — А вы приезжайте к нам летом, — она перегнулась ко мне через проход и, не обращая больше внимания на моего соседа, снова начала нахваливать грибные леса и клюквенные болота. — И молочка парного попьете вволюшку, у нас коров не в пример другим, уж через дом-то у каждой семьи корова и телочка. Ну, может быть, через два. Старух много стало, с кормами им затруднение, они посдавали коров.

Несколько лет назад Пошехонье отмечало свое двухсотлетие. Ревнители края копошились в архивах, искали старинные документы, вчитывались в записи летописцев, скупо, но точно отмечавших события времени. Ходили по деревням, записывали легенды, сверяли их с документами, тщательно собирали пословицы, поговорки, приметы, различные заговоры, вещие «колдовские» слова, которыми извеку славилось Пошехонье. Жили они — да и сейчас живут кое-где в глубинах памяти — с древних языческих времен. Однако теряют живую силу, которую вера сообщала словам.

Читала записи, думала, кто знает в наш век научного осмысления явлений природы и жизни, вдруг пригодятся заклинания, раскроют ученые их тайную магию.

Шепчет рыбак, отправляясь на речку: «Встану ранехонько, на утренней зорюшке... Пойду-выйду на реку быструю, на струю серединную, спущу я до дна песчаного... свои сети, снасточки, крючки, мережи, засмоленные фанатики. Стану говорить на них приговоры призывные, заповедные. На крючки иди, рыбка красная, мягкотелая: осетры востроносые, налимы ленивые, стерлядки жирные, белуга — лебедь белая; в мережу — щука востроносая, окунь красноперый, палан серебристый, голавль и язь мягкобокие, плотвичка красноглазая; в сетки мелкотонкие: лещи широкие, тихие, судаки белые, толстые, лини мягкие...» И уж настрой у рыбака особый, сосредоточен он, собрал и направил свою волю на дело. Ах, как часто мы издевались над этими заговорами! Подумать бы, зачем изобрела их народная мудрость? Какую неоценимую службу несли они в поколеньях? Как часто думают, унижая другого, что возвышаются сами. Ан нет, бывает расплата...

Да взять этот заговор: ведь он, помимо всего, — историческая справка: чем, как и какую рыбу ловили пошехонские рыбаки? А как поэтически они воспринимали природу! Каков был эмоциональный их мир! Сколь тесно было общение их с природой!

Нет, не зря потрудились пошехонские краеведы, создавая этот своего рода справочник, отразивший этапы развития края. И то, как в XVII и XVIII веках беглые люди и раскольники захватывали здесь пустующие и, казалось бы, не пригодные для возделывания земли и, заставляя их плодоносить, творили на них поистине чудеса, с точки зрения современной агрономической науки. А потом эти окультуренные и пустующие земли щедро раздавались помещикам. В 1792 году царским указом им было разрешено продавать деревни вместе с крестьянами. В музее я видела старую карту: сколько в это время здесь было деревень — сплошные черные точки. Не потому ли в конце XIX века министр просвещения издал циркуляр о «кухаркиных детях» — так он был прозван. Крестьянским детям закрыли доступ в среднюю школу. Вырос опасный для помещиков конкурент...

Я листала этот отпечатанный на машинке справочник, рассматривала старинные фотографии. В краеведческом музее, созданном на общественных началах, добровольная ревностная хранительница его экспозиций Зинаида Павловна Федотова завела для меня старинный, с узкой длинной трубой граммофон, видно, принадлежавший какой-нибудь из помещичьих семей — их было в уезде в XIX веке тридцать одна семья с землей и без земли, без усадьбы, с одним городским владением — в рост пошли купеческие роды. А облик крестьянина тех времен выразительно обрисовала известная в сороковые-пятидесятые годы исполнительница народных песен Ирма Яунзем. Крутилась пластинка, хранящая голос певицы:

Лаптишша-то на ем, черт по месяцу плел, Зипунишша-то на ем, решето-решетом, Поясишша-то на ем, что кобылий хвост, Шапчишша-то на ем, что воронье гнездо.

В уезде, славном своими швецами, ткачихами и вышивальщицами, были и праздничные наряды, передаваемые из поколения в поколение. В музее хранятся их образцы.

Рассказывала Зинаида Павловна и о «странностях» помещика Лихачева, ездившего летом на санях по усыпанной солью дороге, о родственнице богатейшего купца Шалаева, Екатерине Степановне Стойковой, «попрошайке», по прозвищу родича. Он обычно прятался при ее появлении. Екатерина Степановна собирала пожертвования на постройку в городе гимназии и интерната. И тут же Федотова добавляла:

— Нынче в нашем районе восемь средних, шестнадцать восьмилетних и двадцать две начальные школы. А кроме этого, есть школы рабочей молодежи, музыкальная с филиалом в колхозе и сельскохозяйственный техникум. В тридцать первом году открыли. За это время более четырех тысяч агрономов подготовили.

— А сколько в районе хозяйств? — поинтересовалась я.

— Колхозов двадцать да пять совхозов. Сильные есть хозяйства. Вы обязательно побывайте в «Новой Кештоме». Там как раз и есть филиал музыкальной школы.

Двадцать лет отработала Федотова в пошехонском Доме пионеров. Была директором дома. А выйдя на пенсию, с тем же жаром принялась за собирание экспонатов и упорядочение экспозиций пошехонского народного музея.

— А знаете, почему наша главная улица носит имя Преображенского? — спрашивала она и вела меня к стендам, где была запечатлена революционная деятельность пошехонцев. — Вот этот рабочий кожевенного завода и был Сергей Александрович Преображенский.

С фотографии смотрел красивый молодой человек с умным, проницательным взглядом.

— Белогвардейский мятеж, подавленный в Ярославле, не сразу утих. Мятежники подались в уезды, пытались под. нять восстания там. К нам тоже докатилась волна. Поручик Троицкий и прапорщик Поройков собрали около шестисот человек. Пытались взять город. Шли бои. Преображенский был председателем Пошехонского ревкома. Его ранили, захватили в плен. Издевались, мучали, а после истерзанного бросили в пруд. Когда подавили мятеж, Преображенского похоронили и назвали главную улицу его именем. Тогда все вздыбилось и бурлило. В том же, восемнадцатом году контрреволюционеры убили Володарского в Петрограде. На общем собрании горожан пошехонцы решили присвоить городу его имя. Нет, от старого не отказались. Поэтому наш город и носит двойное имя — Пошехонье-Володарск.

Наверное, очень любили пошехонцы свой город, коль не отбросили прежнего имени. И как же быстро входило в него все новое! Уже в двадцатом году в уезде было девятнадцать сельскохозяйственных артелей, шесть ТОЗов и пять коммун. Все, даже старики, сели за парты учиться грамоте. А в тридцать первом году здесь возникла пошехонская МТС и в район пришли первые тракторы.

Сложен, порой противоречив исторический процесс, в две краски его не нарисуешь, не отразишь. Одно показалось бесспорным: любят и нынче пошехонцы свой город, гордятся людьми.

— Тут у нас живет одна замечательная женщина, — сказал заместитель редактора районной газеты «Сельская новь» Анатолий Александрович Есин. — Исключительная в своей отрасли производства. Мастер высшего класса. Есть такая квалификация.

— Чаще слышала: «Мастер — золотые руки»...

— «Золотые руки» тоже были у нас. Есть такое слово: суса́ль. Нет, не сусала́. Вероятно, слышали выражение: «Смажу по сусалам»? — Есин покачал головой: — Я имею в виду другое. Сусальное золото. Тончайшие листки, Те, что идут на позолоту.

— «Позолота вся сотрется, свиная кожа остается...»

— Вы о чем?

— Нет, нет, продолжайте. Просто вспомнилась сказка Андерсена.

— Это не сказка, а самая настоящая быль. Существовал тут у нас кустарный промысел. Говорили, что больше такого нет и не было по России. Так ли это, не берусь утверждать, Но промысел этот древний. Может быть, и возник в пору Шехонского княжества. Золотобои. Золото для работы нужно, а где оно у крестьян?. Есть мнение и о том, что триста лет существовал этот промысел. Семнадцатый век. Большие постройки. Храмы, палаты. Отделка. Золото шло и на купола и на царские врата, на оклады икон. Пошехонцы ведь были иконописцами. То, что делали золотобои, стоит на грани с искусством. Вообще-то, мне думается, это и есть большое искусство. Не в том выражении, как это принято понимать. Художественных полотен не создавали и модных ювелирных поделок на выставки тоже не поставляли. Но эти мастера без всяких, понимаете, теоретических обоснований, без точных расчетов и вымерений могли производить работу сложнейших машин. Особое, тончайшее чувство материи. Да, да, вы слышали, конечно...

— Я слышала об удивительных мастерах, которые молотками распластывали золотую пластинку, уложив ее предварительно в специальную книжечку из телячьей кожи, до такой воздушной и филигранной тонкости, что стоило взять ее, уверяли, рукой, как она словно таяла. На пальцах оказывалась одна лишь золотистая пыльца. А этот воздушный листок, толщиною в сотые доли миллиметра, разбивали вслепую. Обладали те мастера каким-то особым чутьем. Мне казалось, такие люди должны представлять интерес для науки. Занимается же бионика изучением органов чувств животных и человека. Целые институты созданы... В разных странах...

— Но почему вы о них говорите в прошлом времени? Я надеялась их увидеть...

Есин как-то огорчительно покряхтел. Сказал с сожалением в голосе:

— Опоздали. Золотобойного промысла у нас больше нет.

— Как нет, куда же он делся?

— Закрыли. Признали нерентабельным.

— Вы сами же сказали, что это — искусство. Как может быть оно нерентабельным? Это же опыт поколений. Исторический опыт. Богатство народа. Тут ведь живое чувство в основе! То, что привязывает к жизни, создает особую атмосферу творчества. Ведь только тут, в Пошехонье, жили эти уникальные мастера? Может, время пройдет, и о золотобоях скажут: быть того не могло. Не слишком ли много ценностей, скопленных предками, мы сгоряча отнесли к отсталости и невежеству?

Есин, кивая, слушал. Спросил:

— А сами-то вы что по этому поводу скажете?

Мне нечего было больше сказать, и я поспешила напомнить о том, с чего и начался наш разговор:

— Так кто же этот мастер высшего класса?

Есин загадочно улыбнулся, спросил:

— Сыр любите?

— А кто же его не любит!

— Про наш, пошехонский, знаете? Ну вот, создатель его и есть тот самый мастер высшего класса. Галина Алексеевна Каменская.

Значит, «Шехонское княжество» не обделено людскими богатствами. В пути, когда я добиралась сюда, автобус шел просекой, и стояли вдоль дороги смешанные леса, мелькали деревни с крепкими, крытыми шифером избами, с резными наличниками, светелками. На дорогах, хотя лошадей и тут заменили машины, по-прежнему что-то выискивали не только галки и воробьи, но и нарядные, как новогодние елочные шары, щеглы, снегири, чижи и синицы. Не было и следа уныния, нищеты, о чем в свое время с такой надрывностью и тоской писал в своих стихах и поэмах Некрасов. За всю дорогу не встретилось ни одной перекосившейся, крытой соломой избы, запечатленной на фотографии в его музее-усадьбе.

Эти добротные деревенские избы, птицы, уютные улицы города, веселые перезвоны капели, запахи свежей стружки, которыми извещает о себе весна, звонкие голоса ребятишек на ледяной горе против дома на набережной Пертомки, где я жила, определили, обострили восприятие жизни нынешнего, начала восьмидесятых годов, Пошехонья — города, герб которого: в золотом поле две зубчатые зеленые полосы. Посредине, на серебряном щите — медведь во весь рост, с секирой на плече — принадлежность Ярославлю.

 

Мастер высшего класса

В один из сверкающих, звонких дней стояла я у Доски почета, как раз напротив сквера с памятником погибшим и аллеей Героев, и вглядывалась в фотографию Героя Социалистического Труда, лауреата Государственной премии, мастера-сыродела высшего класса Галины Алексеевны Каменской. Фотограф запечатлел в торжественную минуту эту нарядную, красиво причесанную женщину, передал волевую силу близко и глубоко посаженных глаз. Но, конечно, он не смог отразить всего того, что таил этот взгляд, раскрыть то, что было обозначено в подписи.

Доска почета с фотографиями лучших людей города и памятник напротив нее, и аллея Героев здесь, в сердце райцентра, были как бы символом не только внешнего, но также и внутреннего богатства пошехонцев, духовной основы, на которой развивается жизнь.

Бывает порой, что в обличительном упоении мы как бы перестаем замечать, как нечто второстепенное, то «внутреннее», те порывы и поиски человека, которые — был даже период — окрестили достоевщиной. А поиск этот был всего чаще внутренним озарением человека, духовным его богатством, искавшим своего материального выражения.

Я снова вернулась мыслью к искусству золотобоев, делу, в которое вкладывали мастера свое «внутренние», чему радовались при удаче, переживали, когда дело не ладилось. Будут ли столь же трепетно относиться они к иному занятию? Ведь к золотобою они были привязаны опытом поколений, воспринимая его «нутром». Теперь их книжечки и молотки перекочуют в музей, к Зинаиде Павловне, а может, и вообще затеряются в потоке времени и прогресса.

Я шла в райком, поговорить о Каменской, Время было послеобеденное. Инструктор райкома партии Алексей Михайлович Гуляев, связавшись по телефону с директором предприятия Богачевым, узнал: лучше всего прийти на завод утром, чтобы увидеть процесс приготовления сыра. Что же касается Каменской, то завтра у нее выходной.

— Можно ее попросить перенести выходной, — сказал Алексей Михайлович.

— Нет, нет, — я замахала руками. — Спросите только, не будет ли она возражать, если я к ней домой нагряну?

— Ну что вы, она прекрасная женщина, приветливая, радушная. Слава совсем ее не испортила. Труженица великая.

Я все-таки попросила согласия, и встречу назначили на послеобеденный час.

В городской библиотеке, главной из семидесяти одной библиотеки района, я листала газету «Сельская новь». Каковы повседневные заботы района? В газете они отражены широко: в страдную пору в статьях, зарисовках, очерках рассказывалось о главном — уборке хлебов, тереблении льна, о кормах, которые продолжали накапливать в двадцати колхозах и пяти совхозах района, основное направление которых в этой зоне рискованного земледелия — льноводство и животноводство.

Шли совещания в партийных, советских организациях, посвященные и уборке, и сохранению урожая, осеннему севу озимых, особенно ржи, которые, не в пример яровым, дают более высокие урожаи. Педагоги, учителя обсуждали проблемы воспитания и учебы. Широко отмечался полувековой юбилей льнозавода, работающего нынче по новой технологии, принимая от хозяйств лен соломкой, без вылежки.

Помещались фотографии пошехонцев. Хорошие, умные лица сельских тружеников — механизаторов и доярок. С одного из снимков смотрел пожилой, чисто выбритый человек, в очках, с плотно сжатым ртом, придающим лицу строгое и суровое выражение. Это был житель деревни Оборино, ветеран Великой Отечественной войны и колхозного труда Иван Алексеевич Андронов, недавно отметивший свое столетие. Позже мне говорили, что долгожители в Пошехонском районе не такая уж редкость.

Заинтересовал меня очерк литератора А. Кочкина, посвященный льну. Он печатался с продолжением в нескольких номерах. Автор с любовью, с глубоким знанием дела рассказал об этой поистине золотой культуре, древнейшем народном богатстве, которое бережно сохраняют в районе.

В свободное время ходила по городу. В небольшом павильончике городского базара, где старик топил железную круглую печь, на меня неожиданно глянуло старое Пошехонье.

За Пертомкой, рядом с этим павильоном, стоит покосившаяся старинная лавка с закрытыми откидными прилавками и козырьками. С четырех сторон откидывались они и вверх и вниз, по среднему шву, на них раскладывался и разваливался товар. Когда же торговля кончалась, прилавки поднимали, а козырьки опускали вниз и изнутри запирали. На крыше, тоже на четыре стороны, глядели светелки, украшенные резьбой, в них помещались зазывалы.

Затейливый теремок. Когда-то такие стояли на ярмарках. Каким-то чудом один уцелел, как образец старинной торговой архитектуры.

В павильоне городского базара старик по-хозяйски суетился, топил высокую круглую печь. На обитых жестью прилавках шеренгой стояли весы. Женщины продавали стаканами клюкву, чеснок головками, морковные семена да коврики, сшитые из лоскутков. Когда они приходили, старик им указывал место, где разложить свой товар.

Один из ковриков, похожий поверхностью на чешуйчатую драночную крышу, был сшит из цветных уголков, подобранных с большим и тонким вкусом. Купив его, в общем-то и ненужный, я спросила, как звать продавшую его не старушку, с кем живет, сама ли шьет коврики?

— Одна живу теперь, матушка. Пенсию за колхоз получаю. Прежние пенсии не то что теперь. Моя тридцать шесть. — Она вздохнула и, пряча деньги, спросила, не возьму ли второй. Сказала, что коврики шьет сама. Дочке дают в ателье лоскутки, какие на выброс. — Вон маленькие какие. — Достала розовый лоскуток в пять-шесть сантиметров, сложила его уголком. — Так, уголок к уголку, подбираю. Глаза стали плохи, уж семьдесят пятый год пошел...

— А что же дочка, отдельно живет?

— Своей семьей отделилась. А я осталась в старой избе. Деревня-то наша потоплена. Мы здесь едва успели поставить избу, с краешку, там тогда еще было пусто — нынче настроили. Пожить бы в ней, обиходить, а тут война. Как муж ушел, так больше и не вернулся. Тоскуют в чужой земле его косточки. А я с пятерыми маялась. Теперь вот одна...

Я записала ее фамилию. Она отошла в сторонку, остановилась в раздумье, что-то заволновало ее. Достала кошелек, переложила деньги и снова спрятала в нагрудный карман вытертого, когда-то черного кожушка.

— Что вас беспокоит, Татьяна Николаевна? — я снова приблизилась к ней.

— А что же ты, матушка, записала-то, иль делаю что недозволенное? — В выцветших, мутноватых глазах с красными веками — недоуменье, тревога. Но как деликатно, мягко произнесла слово, вышедшее нынче из употребления: «Матушка!»

— Нет, нет, не волнуйтесь, — успокоила я. — Очень красивый коврик, хочу запомнить, кто его сделал.

Тревога сбежала с ее лица, она вдруг мне поклонилась в пояс и дрогнувшим голосом произнесла:

— Спасибо, матушка. Пошли тебе бог...

Спасибо даже за это малое поощрение...

Так старое Пошехонье глянуло на меня глазами этой труженицы, родившейся в одной из шестисот шестидесяти трех затопленных Рыбинским водохранилищем деревень. Но сохранившей в себе черты ушедшего...

Зима преподнесла один из своих предвесенних сюрпризов. День накануне был яркий, весенний, почки на тополях набухли, запахли. А ночью завыл, заметался ветер. Что он творил, можно было только догадываться. Утром поперек дорог и у каждой преграды лежали выросшие за ночь сугробы. Ветер снова их поднимал, кружил, белым облаком нес до ближайших препятствий, опять бросал, улетая дальше. Все крыши пылили снегом, и над карнизами нависали снежные козырьки.

А сверху посвечивало голубизной и было жгуче-свежо, по-молодому весело, все было начисто подметено, слепило и радовало.

Сопротивляясь ветру, я шла на улицу Войкова, к Галине Алексеевне Каменской. Пропустив незамеченным переулок, в который нужно было свернуть, спросила прохожего, где же она тут живет. Едва я назвала ее имя, он стал объяснять, как разыскать. Вот ведь что значит маленький город: все знают друг друга, особенно когда человек на виду, когда он не только Герой труда, лауреат Государственной премии, но также и член обкома, бюро райкома и депутат райсовета, а значит, постоянно общается с населением.

Серый кирпичный дом, второй этаж, двухкомнатная квартира.

— Я, кажется, не ко времени?

В светлой кухоньке за столом пожилые женщины в теплых пуховых платках.

— Не беспокойтесь, это свои. Старые сыроделы. Вместе работали, зашли навестить, — говорила Каменская, помогая мне раздеваться.

Гости вышли в прихожую. Одна высокая, полная, круглолицая. Другая маленькая, подвижная, как колобок. Они улыбались беззубыми ртами. Разные вроде бы, а что-то в них было общее — тепло, доброта.

— Вы не смотрите на нас. Мы уж наговорились. Здешние ведь. Придем еще раз. — Опи опять улыбались, сердечно, приветливо.

Каменская нас знакомила:

— Смирнова Мария Александровна. — Старушка поклонилась. — И Могилева Варвара Михайловна. Она без малого сорок лет работала на заводе. Мастером-сыроделом была, так же, как я.

— Что зря говоришь, Алексевна! Разве угонится кто за тобой! Всех превзошла. Всегда хорошо работала, а уж теперь...

— Теперь-то как раз и не так, как тогда. Многое изменилось. Старые кадры уходят, а молодежь-то не очень идет на завод... Да что это мы взялись о работе-то? Попьем чайку, потом и поговорим.

— Мы что, Алексевна, иль пойдем? — спросила Смирнова, которая колобок. Но ей не хотелось уходить. В маленьких глазках ее светились и любопытство и желание посидеть еще. Галина Алексеевна тоже это заметила, поняла.

— Куда торопиться. Побудьте еще, мы тут пока потолкуем, а после попьем чайку.

Женщины, не скрывая радости, отправились снова на кухоньку, которая и поныне, как прежде очаг, осталась любимым и самым порой уютным местом в квартирах, где так хорошо посидеть за чайным столом. Я и сама люблю попить на кухне чайку.

В комнате, где мы устроились для разговора, — модная «стенка» с хорошей посудой, с книгами, различными безделушками, вазами — скорее всего, подарки и премии, Большой ковер над диваном, красивая скатерть, пожалуй, немного парадная, мягкие стулья, транзистор и телевизор, цветы.

— У вас хорошо, спокойно, — сказала я, оглядевшись.

— А мама вот никак не могла привыкнуть к этой новой нашей квартире. Она умерла уже сильно в годах-трех лет до века не дожила — и все говорила: «Поедем домой». Считала, что тут вот именно квартира, а не дом. Жизнь она прожила большую, трудную. Я до сих пор понять не могу, какая сила держала ее. Добра была, отзывчива и мудра. Все к ней шли за советом, и всем старалась помочь. Свои же невзгоды носила в себе.

Галина Алексеевна вздохнула, провела рукой по лицу, стерла воспоминания.

— Ну так о чем же вам рассказать? — спросила уже другим, спокойным, сдержанным тоном. Лицо ее стало суховатым, строгим, плотно сжала губы.

— О доме, о маме, — попросила я, — если, конечно, вам это не тяжело.

— Нет, почему же. — Лицо смягчилось, в глазах мелькнула печаль. — Вот мама, она была еще совсем молодая и совершенно седая. В один день побелела.

— Горе какое постигло?

— Горя-то много было. Два брата погибли на фронте. Один осужден. Счетоводом он в колхозе работал. Что-то там получилось у председателя с бригадиром, свалили на брата. Отец псаломщик был, считалось, что враг народа. Пока-то открылась правда, сколько всем пришлось пережить, А поседела она из-за Шуры. Дочка была семи лет. Катались на лодке — а жили мы в селении Лахость, в Гаврилов-Ямском районе. Южнее Ярославля район. И речка Лахость, на берегу которой стояла деревня. В Которосль впадает. Мельницы были на речке, омута, течение сильное у плотин. Лодку течением подхватило и к мельнице понесло, а Шура сидела на корме. Сбило сваей ее. В воду упала и канула. Искали ее всей деревней. Потом слух прошел, что в Ярославле нашли утонувшего. Ездил отец, не признал. Мама до самой смерти забыть не могла. Обмолвится иногда и сразу замкнется.

— А вы ее помните, Шуру?

— Нет, это было до моего рождения. Нас было одиннадцать человек — шесть братьев и пять сестер. Я самая младшая. Когда родилась, две старшие дочери уже учиться уехали, не жили с нами. Семья большая, а мама одна. Отца мало помню. Он умер, когда мне шесть лет исполнилось. Вся тяжесть лежала на маме. Мы сами тянули друг друга. Жили хотя и тесновато, но дружно. Дом у нас был — обычная деревенская изба с перегородкой на две половины. Укладываться спать начинаем, кто на полати, а кто на печи. Смех, шутки. Весело жили. К труду приучены были с детства. В хорошие игры играли: в лапту, в городки — ребята. Коньки зимой, лыжи. Я в школу с пятого по седьмой зимой бегу на лыжах — пять километров. Иной раз морозы до сорока. Мама мне говорит: «Куда же ты? В такой холод занятия отменяются». Я — в рев. Потом она не чинила препятствий. «Лучше уж поезжай, — говорила, — то весь день проревешь». Я пробегу по такому морозу пять километров туда, узнаю — занятий действительно нет, несусь обратно. Лишь пар столбом. Думаю, эта закалка во многом мне помогла. Ведь как мы работаем — в резиновых сапогах и все бегом, бегом, особенно летом. Когда удои высокие, завод запускаем на полную мощность. А я ни дня не болела за все вот уж почти тридцать лет, как стала сыроделом. Может, теперь чайку? — Каменская приподнялась.

— Нет, нет, продолжайте. Как жили дальше? — спросила я.

— Ну что же дальше? В войну закончила семилетку, думала быть фармацевтом. Но жить было трудно, голодно. Учиться решила потом, когда полегчает. Пошла работать в колхоз. Война. Лишения. Горе. А я те три года всегда вспоминаю с большим душевным волнением.

Трое нас было в бригаде, два мальчика по шестнадцати лет и я. Три лошади, два быка. И мы втроем пахали, косили, сеяли, возили молоко. Я в перерыв еще успевала в лес сбегать по ягоды, по грибы. Люблю природу. Рыбалку, речку люблю. Ну да ловила сама. На жерлицы, верши ставила. И сельский труд люблю. Считаю его прекрасным и благородным, Если бы брат не увез меня после войны, сказал: «Довольно тебе работать, нужно дальше учиться», — в колхозе осталась бы.

Старушки шушукались в кухоньке. Они то замолкали, прислушиваясь, то начинали что-то обсуждать, эти незримые свидетельницы нашего разговора.

— А если бы остались в деревне, то кем были бы? Не думали никогда? — спросила Каменскую.

— Конечно, думала. Скорее всего, трактористкой. Да... Вот уехала с братом в Борисоглебский район, учиться пошла в восьмой. В классе я — переросток. Нас после войны было много таких. Кто взялся догонять упущенное, а кто остался работать: мужчины-то не вернулись. Нынче забылось, да и настрой другой. Я догнала, сначала вровень пошла, а восемь классов закончила на отлично. Была усидчива и если уж бралась за что, не отступалась, покуда не добивалась успеха.

Дальше учиться уехала в Углич — там техникумы, училища разные. Подруга сестры позвала. Пока поступила в девятый, думала, огляжусь сначала, да не успела — подругу сестры по службе куда-то направили. Осталась я в Угличе одна. И вот ведь случай какой: открылось училище мастеров-сыроделов. Вначале только надо было пройти на сыродельном заводе ну что-то вроде практики: не понравится производство — учиться незачем. Так и стала учиться на мастера-сыродела. В сорок девятом получила диплом, тоже с отличием. С тех пор и работаю...

Гости Галины Алексеевны собрались уходить. Прощаясь, они еще долго стояли, вспоминая, как дружно, интересно работали, какой хороший был коллектив и как болели за производство. Хоть и состарились и на пенсию вышли, а все равно как родные.

— Вернуть бы десяток-другой годков не хотелось ли? — в шутку спросила старых работниц.

— Нет, не года, а время вернуть бы, — задумчиво промолвила Варвара Михайловна.

— А что же было такого в том времени?

— Как вам сказать? Работали по двенадцать часов, иной раз без выходных. Был коллектив, интерес, любовь была и цель. Все мы к чему-то стремились. Вот так-то. — Она покивала головой, что-то хотела еще добавить, но промолчала, махнула рукой.

На том мы расстались с ними.

Итак, Галина Алексеевна закончила училище мастеров-сыроделов и приехала с назначением в Пошехонский район.

— В то время было много заводиков. Небольших. Любой на выбор, — продолжала она свой рассказ. — Я попросилась к хорошему мастеру, который знал все приемы и мог открыть секрет своего мастерства. Направили меня к Ивану Афанасьевичу Сивову. В Гаютино (опять Гаютино!). Ах, какой он был мастер! Он жив и сейчас, правда, давно не работает, ему девяносто шесть лет. А все интересуется, какие появились машины, как нынче делают сыр. Уж он-то знал свое дело! Всю душу, что называется, вкладывал. У ванн колдовал, но никаких секретов не делал. Все разъяснит и потребует показать на деле, как поняла.

Я возле него три месяца поработала, и уж меня направляют мастером в Климовск. Такой же небольшой заводик. Теперь их закрыли, прошло укрупнение. Ныне новая технология, новое оборудование, автоматизация многих трудных процессов. А тогда все руками, лопатой вымешивали: зерно ставили, как у нас говорят. И опять помогла закалка, когда на быках пахали, какая сила нужна, чтобы плуг повернуть. Это я только на вид сухощавая. — Она согнула в локте руку и засмеялась. Так ребятишки обычно хвастаются мускулатурой.

Шесть лет Галина Алексеевна работала в Климовске, а когда Иван Афанасьевич вышел на пенсию — ему тогда исполнилось семьдесят, — ее обратно в Гаютино взяли. Поставили вместо него.

— Душевный был человек и многому научил, — вспоминала Каменская. — Ни в одном учебнике того не найдешь, что от живого человека получишь. Чаны деревянные, молоко не пастеризовали, закваски тоже не было. Зато все свежее, после дойки сразу. Нынче-то пока его довезут! Машины плохой проходимости. Дороги разбитые. Спрашивают меня иногда: «Что больше всего мешает работе?» Дороги и транспорт. Да, да! Хозяйства, которые нам дают молоко, в радиусе пятидесяти километров лежат. Хорошая будь дорога, ну самое большее час на доставку. А мы иногда полдня ждем машин, а то и больше. Молоко-то не охлажденное, в нем уже развилась микрофлора, на сыр не годится. Вот ведь как получается: комплексы строят, а охладители забывают. Если силос плохой — не годится тоже. Все сразу отражается на молоке. И даже то, что несколько раз его перельют. Особенно чутко оно на запахи. Все запахи из кормов вбирает в себя. Например, хвои или сена, если оно недосушенным сметано в стог. Люди торопятся на сенокосе выполнить план. А как он выполнен, скажется позже, когда те же самые косцы придут в магазин и посетуют на качество сыра. Изменился он, дескать, нет того аромата и остроты. А почему? Недобросовестность и небрежность в работе. Недаром сложили пословицу: «Поспешишь — людей насмешишь»,

— Еще римляне говорили: «Фестина ленте», то есть поспешай медленно.

— Вот ведь сколько веков людям долбят, а они все за — свое, — Каменская покачала головой. — Очень уж дорого нам обходится торопливость. Спешить нужно, нынче время такое, все пошли наперегонки. Но делай как следует, тщательно. Знаете, что я заметила? — Поколебалась — сказать или нет? Но все же сказала: — Многие нынче любят не дело свое, а деньги. Материальная сторона им нужна. Слов нет — огромное завоевание, что нет у нас нищих, голодных, нет безработицы. Но как же произошло, что эти блага любовь заслоняют?

И снова она вспоминала о недавно ушедших гостьях.

— Зарплата разве такая была? Нынче работница без всякой квалификации больше получает, чем мастер тогда. А ведь ни у кого в уме даже не было идти, искать, где побольше платят. Дело любили, сыр создавали. А дело это тонкое. Вот мы говорили о кормах. Во время приемки мы прежде всего определяем качество молока. Если «вкус кормовой», то молоко идет уже на другую продукцию. Хорошего сыра из него не получится.

— А знаете что, Галина Алексеевна, ведь это правда, что раньше сыр был вкуснее. Может быть, ошибаюсь? Нам свойственно иногда приукрашивать прошлое.

— Не ошибаетесь, — Каменская огорченно вздохнула. — О том я и говорю — от кормов все. Раньше корову кормили сеном, пуд сена за день. Днем она его съест, а ночью выйдешь, бывало, во двор: глухо, темно и только это мерное: хруп, хруп. Дремлет Буренка в стойле и все жует, жует. И так от этого хорошо, спокойно становится на душе. А нынче твердых кормов, то есть сена, ей выдается всего два килограмма на день (не считая сочных), так что ночью может теперь отдыхать, как все другие животные. Качество молока, жирность его нынче высокие, ничего не скажешь. Но вкус, аромат. Есть другие причины...

Галина Алексеевна стала объяснять технологические тонкости, увлеклась терминологией, и я вернула ее к прерванному рассказу.

— Как же дальше сложилась ваша судьба?

— Что дальше? Из Гаютина я и попала сюда. Назначили мастером. Было мне боязно. Завод хотя и не тот, что нынче, а все равно не гаютинский. Объем работы большой. Как маленькие заводики позакрывали, то стали сюда, в Пошехонье, возить молоко. Однако и тут судьба ко мне милостиво сложилась. Директором оказался прекрасный, внимательный человек — Мишутин Алексей Петрович. И сыроделы хоть и простые работницы, а опыт у них что у мастеров. Качество молока по виду, по запаху определяли. Без всякой лаборатории скажут, бывало, какую продукцию на масло пускать, какую на творог. Проверят в лаборатории — они не ошиблись. Такое чутье вырабатывается с годами. Цена его велика. Я лично считаю, что это — народное достояние.

Который раз приходится слышать, что опыт прошедших по земле поколений — великое достояние человечества, Он облегчает труд и растит КПД. Не обладающий этим опытом человек робеет и перед техникой.

— Нынче на совещаниях только и слышишь: не хватает специалистов, — говорила Каменская. — Куда же они деваются? Училище, что я кончила, их каждый год выпускает по ста двадцати человек, технологов и мастеров молочной промышленности — целая армия специалистов. Заводов же стало меньше, механизация облегчила многие из процессов. А кадров все не хватает. Куда-то они исчезают? Уходят из отрасли? Тогда зачем их учить? Пустая затрата государственных средств. Опять же вопрос этический: какое у этих людей отношение к делу, если, чуть что не так или где-то получше, побольше платят, повыгодней, легко бросают дело, которому их обучили, и начинают все заново. — Каменская волновалась.

— У вас-то с кадрами нет затруднений?

— Вот то-то и дело, что есть. Мне нынче приходится работать и за технолога и за мастера. Приходят к нам молодые специалисты, как правило, отрабатывать три положенных года и — поминай только как их звали. А ведь специалист-то к этому времени едва лишь в курс дела начинает входить. А до того работает, по существу, за счет государства. Без настоящей отдачи для дела и для развития отрасли... А время-то нынче какое, знаете?

Умолкла Каменская. Лицо было задумчиво.

Тогда я напомнила:

— Какое же время, Галина Алексеевна?

Она встрепенулась, стряхнула раздумье:

— Смена поколений происходит сейчас. Везде, где только ни послушаешь. И у нас то же самое. Ушел директор. Устал, изработался. Завод передал молодому работнику. Юрий Николаевич Богачев — инженер. Окончил в Ленинграде технологический институт холодильной промышленности. И столько проблем обрушилось на него: машины, дороги, кадры, сыры, замена оборудования, планы. Они все растут, а сыроделы, те, которые были с опытом не в три, а в тридцать лет, слышали сами, только и вспоминают, как дружно работали. Раньше все-таки крепче характеры ставили. А кроме того, был выбор. Наш городок небольшой, примерно всех знали, не каждого брали в рабочие. А сейчас ведь любого возьмем: хоть на сезон, на месяц приди поработать. Так не идут — выискивают, где больше зарплата. Поменьше дать и побольше взять — психология некоторых. А каково директору? Вот он и крутится...

Она опять позвала пить чай. Теперь уже я не отказывалась, хвалила пироги с клюквой, с творогом, суховатый, с преснинкой сыр. Спросила:

— Почему он называется пошехонским? Не здесь ли изобретен?

— Нет, все рекомендации мы получаем из Углича. Там есть Всесоюзный научно-исследовательский институт маслодельной и сыродельной промышленности, — говорила Каменская. — Наш завод — его базовое предприятие. Ученые-специалисты разрабатывают рецепты, а мы их осуществляем. Пошехонским назвали потому, что здесь его начали осваивать. Двадцать с лишним лет выпускаем пошехонский, а кроме него — костромской и российский.

— Чем же они различаются? — Я взяла тонкий ломтик.

— Все зависит от способа створаживания, от жирности, от сроков созревания, посолки, формовки. Пошехонский созревает сорок пять дней, голландский — два с половиной месяца.

Она стала рассказывать о «постановке зерна», о «сгустке», который может быть дряблым, о «чистых культурах», о сычуге — обязательном компоненте в каждом сыре, о том, как важно для любого сорта определить активность закваски, способствующей брожению, развитию вкуса, проследить, как нарастает кислотность.

Если процесс замедлен, важно узнать, почему — не в каждом случае добавляют закваску, нужно дознаться и устранить причину естественно, если это возможно, а уж потом и внести сычуг, тоже сначала проверив, как он повлияет на дальнейший процесс.

Сейчас в ее речи звучали какие-то новые, казалось мне, не применимые к сыроделанию слова: лира, колье, шпатель, Я слушала с напряженным вниманием. Галина Алексеевна засмеялась, заметив это, сказала, что на заводе, когда все увижу, мне все будет яснее.

Мы с ней условились о встрече, и вот в назначенный день, облачившись в белый халат, я ходила по сверкающему кафелем цеху, между огромных, шеститонных ванн, в которых происходило сотворение сыра.

В одну из них из широкогорлого шланга хлестала, взбивая жемчужную пену, толстая струя еще не остывшего после пастеризации молока. Его перед этим взвесили. В лаборатории определили жирность, кислотность и загрязненность. В соседней ванне вальяжная, сытая, густея, нежилась белая масса. А по одной из ванн, разбивая уже образовавшийся сгусток, ходили взад и вперед лопатки особой конструкции — это и были лиры.

Я давно заметила, что старые мастера с каким-то особым почтением относятся к орудиям своего труда. Икряники, например, называют вазой обычный таз, в который сквозь сито пробивают икру, отделяя зерна от пленок.

А тут мешалку приравнивают к сладкозвучному музыкальному инструменту — символу искусства, к лире.

Галина Алексеевна священнодействовала возле ванн. Она была тоже в белом халате и шапочке, под которую забрала свои волосы, отчего черты ее худощавого лица как бы обнажились, в нем проступили та энергия, та страсть к созиданию, которые, вероятно, и сделали ее мастером высшего класса. Ведь это неважно, что создает человек — варит ли сталь, пишет картину или творит сыры, важно, чтобы душа у него горела, чтобы в дело, которому посвятил свою жизнь, он вкладывал это горение, оплодотворяя его душевной энергией.

Сыр, наверное, потому так и называют, что рождению его сопутствует сырость. Цех наполнял кисловато-сытный запах сыворотки, творога, соединенный с чем-то дразняще-вкусным, рождающим чувство благополучия, праздника. Женщины в клеенчатых фартуках поливали из шлангов пол, мыли щетками ванны, формы и прочие приспособления, которые соприкасались с молочной продукцией.

— Как вас зовут? — спросила я у одной из них, круглолицей, дебелой, пышущей добрым здоровьем.

— Лебедева я, — ответила женщина и широко улыбнулась.

— А имя? Давно ли тут?

— Анной Николавной зовут. А сыроделом двадцать шесть лет. Еще на старом заводе работала, за рекой.

И снова заулыбалась и принялась отмывать небольшую ванну, которую назвала формовочным аппаратом.

Было влажно и тепло в этом главном на заводе цехе. Густело молоко под влиянием вносимых в него различных ферментов, «чистых культур», хлористого кальция и сычуга.

Каменская распечатывала баночки с сычугом, специальной меркой отсчитывала норму, требуемую на шеститонную ванну, измеряла температуру, ускоряла или замедляла движение лир.

В равномерном движении лир, ножи которых резали сгусток вдоль и поперек на равные, все более мелкие кубики, было что-то завораживающее, похожее на старинный заговор рыбака, отправляющегося на Шехонь или Согожу ставить мережи или запускать в их чистые, тогда еще незамутненные воды сети и снасточки, крючечки, засмоленные канатики.

Кубики все уплотнялись, опускались на дно. Они теперь назывались «зерном», которое важно было не пересушить или не досушить, то есть оставить «мажущую консистенцию», — все это тоже отражается на вкусе сыра. У Каменской он только высшего качества. А определитель годности — опыт и главным образом — рука мастера. Сожмет она в кулак эти кубики, раскроет ладонь и скажет: «Зерно готово». И эта рука ее, нежная, мягкая от постоянного общения с молоком, действовала как точный инструмент, определяющий сразу множество качеств, тех, что лягут в основу будущего сыра, одного из любимых наших продуктов.

— Иные мастера определяют готовность зерна на зуб. Если поскрипывает, то можно сыворотку сливать. Вот в этой ванне, попробуйте, уже готово.

Галина Алексеевна захватила горстку массы и протянула мне. Мелкие кубики были упруги, эластичны, едва я разжала ладонь, они сразу приняли прежнюю форму.

— Давай, Миш, сливай.

Каменская обратилась к Михаилу Алатырцеву, молодому помощнику. Он, в белых шапочке и халате, в больших роговых очках, походил скорее на доктора, чем на мастера-сыродела. А сама заторопилась к той ванне, где, заметно только ее прозорливому глазу, тихо дозревал еще один сгусток.

В руках Каменской шпатель — лопатка из металла. Такой художники перемешивают краски, очищают палитру. Быстрым движением она сделала надрез на поверхности сгустка. Расступились края, а на дне разреза нежно зазеленела влага. Щелчок выключателя, и лиры начали свой ритмический танец, разбивая и этот сгусток на все более мелкие, равновеликие дольки. И оттого, насколько они промешаны и равны, тоже зависит качество сыра. Зависит оно и от нагревания, раскисления сыворотки, посолки в зерне. Каменская называла мне процессы, не прибегая к терминологии.

Она постоянно переходила от ванны к ванне, от столика с колбами, пробирками, с коробками ферментов к вентилю на водопроводной трубе, открыв его, пускала в ванну горячую воду. Живой процесс, все время в движении, внимании, в творческом напряжении сил. И это в конце зимы, когда еще не везде отелы закончились, удои малы, две десятитонных ванны пустуют. А что же летом, в «самое молоко» — так называют тут пору наивысших удоев.

Миша тем временем на первой ванне остановил вращение лопаток, которыми еще раньше заменили лиры, и сразу зерно осело. Сыворотку он начал сцеживать сквозь специальный фильтр, отправив ее по особому трубопроводу в дальнейшую переработку, а то, что осталось в ванне — густую массу, направил в стоящий ниже формовочный аппарат. Массу накрыли тканью и наложили груз, и вот на дне уже плотный пласт. Ножом, по линейке, его разрезают на ровные, крупные куски. А рядом уже стоит платформа с круглыми металлическими коробками. И сразу, как только кусок отправляют в коробку, он принимает ее форму, а опустевшие ванны снова тщательно моют, чистят, дезинфицируют.

— Резать тоже большое искусство. — Каменская на минуту отвлеклась, расслабилась, суровость, сосредоточенность исчезли с лица, когда сказала о рабочем Сморчкове, который без линейки, на глазок режет с точностью до десятков граммов. — Есть специальный аппарат, установленный вот там, ниже десятитонных ванн, включат, когда будет больше нагрузка.

Дальнейший процесс не требовал столь активного вмешательства мастера. В специальных формах сыр прессовался. Зерна снова соединялись в плотную массу, на каждой головке ставилась дата изготовления сыра. В солильном отделении, в огромных ваннах, в крепком растворе плавали двое или трое суток эти головки, уже принявшие форму пошехонского сыра. Здесь было прохладно и тоже влажно. Мария Александровна Корнева работала в резиновых сапогах и перчатках, в клеенчатом фартуке.

В таких же прохладных просторных помещениях головки сыра обсушивались, дозревая на стеллажах. В сумраке помещений светлели, покоясь, тысячи головок пошехонского сыра. Однако покой этот был обманчив. Молочнокислые бактерии, внесенные при подготовке, а также сычужный фермент вели в них скрытую от глаз работу, которой определялся впоследствии вкус, цвет, аромат и структура пошехонского сыра.

Я переходила в помещение, где работницы мыли круглые плоские головки, которые во время созревания покрывались косматым налетом, и, уже белые, чистые, опускали их в парафин. Теперь пошехонский сыр можно было отправлять потребителю. Это было как бы уже завершением того творческого процесса, которому Галина Алексеевна Каменская посвятила всю свою жизнь.

В красном уголке завода одна из стен сплошь завешена Почетными грамотами Каменской. Сорок Почетных грамот, медали ВДНХ, два ордена Ленина, золотая медаль «Серп и Молот» — награды за доблестный труд, признание потребителей, учеников, с которыми так широко, не скупясь, делится опытом эта худощавая, энергичная женщина, создательница пошехонского сыра. Они как бы подводят итог ее жизни.

Великой страстью наделила ее природа. В ней с детства сформировалась целеустремленность, настойчивость, и это нашло свое выражение в таком, казалось бы, прозаическом, но творческом труде, как сыроделание. Она посвятила ему свой талант, то понимание определенного дела, живую с ним связь, которая выражается в наивысшей самоотдаче. С нее, каким только жизненным испытаниям ни подвергай, никогда не сотрется позолота. Потому что люди, подобные Каменской, сотворены из чистого золота. Они-то и есть золотой запас нашей Родины.

 

В «Новой Кештоме»

В Пошехонском райкоме партии мне рассказывали о районе.

— О промышленности вы получили некоторое представление. Я имею в виду сыроделов, — говорил секретарь. — Каково мнение?

— Хороший завод. Прекрасное, новое оборудование. Но главное, я поняла, что значит мастер высшего класса.

— Каменская — мастер великий. Отзывчива, проста, скромна. Есть такой термин — надежность. Чаще всего встречается в технике. А есть и люди высшей надежности. Каменская в их числе. Это так...

В кабинет ворвался телефонный звонок. Возник разговор о каком-то разгрузочно-растаскивающем устройстве, установленном где-то на лесоскладе «Аркино». Упоминалось Ухроинское лесничество — весна была не за горами, близилось время лесопосадок.

— Вот есть у нас еще и лесокомбинат, довольно большой. — Секретарь положил трубку. — Несколько лет назад лесхоз объединился с леспромхозом, так что, кроме заготовки древесины, комбинат занимается и лесовосстановлением. Есть и еще очень важное для нас предприятие — льнозавод. Лен в районе — одна из ведущих сельскохозяйственных отраслей. Людей у нас, как и везде, не хватает. А на заводе часть продукции принимают соломкой, без вылежки.

Секретарь прошел к карте, висевшей в его кабинете. На ней были обозначены многочисленные селения, обширные лесные массивы, подступающие к самому районному центру.

Вот и слушай попутчиков! Тот, что ехал навестить родителей, уверял, что леса в Пошехонье вырублены, а вон их сколько на карте! Побродить бы по этим лесам, поговорить с лесниками. Садят по веснам деревья — это прекрасно, но сколько из них вырастает? В блокноте я отметила: «лес». Ведь край-то залесский. Дорогу сюда прорубали через дремучие чащи. Кондовые, как в старину говорили.

— А сколько в районе лесов? — Я повернула страницу в блокноте.

— Да больше половины территории занимают. Сто с лишним тысяч гектаров. Сплавляем по Рыбинскому морю, реки теперь не трогаем. Нужно их поберечь.

«Вот еще один из примеров природоохранных деяний», — отметила я про себя. Конечно, такое дело, как охрана природы, особенно сложно в наш век технического прогресса, когда потребность «брать от природы милости» особенно велика. Мудрые наши предки, которые брали меньше, были куда бережливее. Анна Кукушкина, жительница переславской деревни, с гневом смотрела на горожан, которые едут в леса на машинах, на мотоциклах и там дерут все подряд, без всяких запретов. Орехи — когда в них еще молоко; бруснику с корнями, листья ее, говорят, снимают давление; грибы — ну что говорить о них — грибницы разрушены. И все дальше, дальше едут, опустошая леса.

— Раньше орешники берегли, — говорила Кукушкина. — После Преображенья — праздник такой церковный был, в августе по новому стилю, девятнадцатого числа — иди и рви, запасай себе на зиму, к празднику для ребят забава. Медовый, яблочный были спасы, когда что созреет, тогда и бери. Всем польза, все шло по порядку, как сход решит по малину идти — поспела, значит, так и идут. За клюквой тоже. Теперь все жалобы слышим: рыбы в озере стало меньше, ягод, грибов в лесу.

Я ей сказала о природоохранных законах, а она свое:

— Законы-то хорошо, да сверху не сбережешь. Нужно на месте, там, где орешники, реки, леса на глазах у людей.

Гнев ее был справедлив, продиктован заботой о сохранении земных даров — пока еще единственному источнику человеческой жизни.

Поэтому радует каждое дело в защиту природы.. Вот в Пошехонском районе закрыли сплав леса по рекам, дают возможность им отдохнуть. В ярославских газетах было опубликовано решение облисполкома, касающееся охраны и воспроизведения плантаций клюквы. За, организациями, имеющими государственные планы по заготовке ягод, закреплены участки — в Пошехонье, одно из урочищ, на знаменитом Гусином болоте, где-то в окрестностях Гаютино. Говорят, там клюквенные болота.

Обсуждая со знакомым лесником это решение, я спросила, будет ли для граждан открыт на болота доступ.

— Те участки, которые в решении не указаны, отведены для свободного сбора ягод, — сказал он и, подобно моей криушанке, начал сетовать на беспорядок в таком благородном и важном деле, как лесопользование. Благородным он назвал его потому, что общение с природой должно возвышать человека.

— Всегда ли? — спросила я..

Он с горькой досадой махнул рукой.

— Откуда это взялось — раз народное, то ломай, рви, хапай то самое, что нужно, как говорили раньше, беречь пуще глаза. Без глаз человек обречен на вечную тьму, на гибель. Такие злостные потребители развелись. С корзинами едут, когда ягода не созрела еще. А рви ее в это время, она и начнет вырождаться. Ведь время ее созревания природой определено. Сколько тысячелетий она над этим трудилась, искала сроки. А тут за один год можно все извести. Разрушить легко, а как восстанавливать? Наука до этого пока не дошла.

На карте, которую мы рассматривали, гаютинские болота обозначались штриховкой. Их, к счастью, не коснулась рука тех мелиораторов, которые в поисках более легких путей выполнения планов забираются часто в самые сокровенные, заповедные уголки, где свершается таинство зарождения рек. Пожалуй, впервые я пожалела, что не приехала в Пошехонье летом, а лучше осенью, когда лес наполнен густым, настоявшимся за лето запахом. В нем и сладкие ароматы ягод и горьковато-терпкое дыхание смоляных еловых шишек, грибов. В болоте на моховых подушках лежат тугие красные бусины клюквы. Время груздей, опят.

Отогнав от себя эти почти живые ощущения, я снова стала внимательно вслушиваться в слова секретаря.

— В районе у нас двадцать колхозов и пять совхозов. Пашни пятьдесят шесть тысяч гектаров. Если говорить о специализации, то совхоз «Прилив» довольно успешно занимается откормом молодняка. Он за прошлую (десятую) пятилетку сдал государству около семи с половиной тысяч телят. И колхоз «Память Чкалова» — назван в честь нашего великого волжанина — не отстает, там тоже откармливают телят. Птицей занимается совхоз «Пошехонский». Миллионы яиц, тысячи центнеров мяса. Вообще направление сельского хозяйства отвечает климату, о чем говорилось на майском Пленуме в восемьдесят втором году. Климат у нас суровый. Ветрено и дождливо. Весна, как правило, поздняя, лето прохладное, заморозки случаются и в июне. Район относится к так называемой зоне рискованного земледелия. Но лен извеку рос хорошо. Охотно им занимаются, особенно в «Новой Кештоме».

Секретарь обвел на карте довольно большой участок площади, примыкающий к Рыбинскому водохранилищу. Гляденево, Криково, Сваруха, Большая и Малая Луха, Крестцы — читала я названия. Кремнево лежало на Кештоме-реке, впадающей в водохранилище. Именем этой реки и назван колхоз, основанный в первые годы коллективизации.

— Сколько же всего деревень в колхозе и какие у них некрасовские названия. Я думала, что у поэта авторский домысел, для образности.

— Некрасов наш земляк, хоть и родился на Украине. Все, о чем он писал, взято из жизни. Ведь даже само название Грешнево о многом говорит. А деревень в «Новой Кештоме» около двадцати. В будущем там планируют оставить четыре благоустроенных населенных пункта.

— Говорят, что земли дальних селений, лишившись хозяев, приходят в запустение?

Мы вернулись к столу, где уже лежала сводка о вывозе хозяйствами на поля навоза, — шла торопливая подготовка к весне, и секретарь внимательно просмотрел показатели,

— Бывает и так. — Он отложил листок. — Зависит многое от состояния дорог. При хороших дорогах с современной техникой в самый дальний угол доберешься за двадцать минут. Есть в той же «Новой Кештоме» дальняя деревенька Василисово. Людей там почти не осталось, на бывших усадьбах куда как споро взялись сорняки. Впрочем, у нерадивых хозяев и ближние земли стонут от сорняков.

— Многие говорят, плохи у вас дороги, — заметила я.

— Да, это наше бедствие. Вот и Рыбинское море нам подпортило их. Стал выше уровень подпочвенных вод. Сыро во многих местах.

Памятуя совет побывать в «Новой Кештоме», я стала расспрашивать о ней.

— Хозяйство крепкое. Самое крепкое в районе. Угодий девять тысяч гектаров, пашни четыре, без малого, тысячи. Остальное — леса. В основном. В 1982 году колхоз получил миллион двадцать пять тысяч дохода. Лен дает много.

— Вот лен-то, его мне и хотелось бы посмотреть...

— Для этого лучше ехать летом, когда он цветет. «Голубые разливы», так у вас говорят поэты?

— Положим, поэтов не меньше и среди тех, кто его растит. Сколько песен сложили про лен, добрых поговорок, пословиц, хоть и был он особенно трудоемок.

— Почему же был? Он и сейчас не легко дается, хоть появились и машины, и обработка его частично механизирована. Увы, и машины далеки от совершенства, а многих процессов механизация вообще еще не коснулась.

Секретарь снова взял сводку о вывозе удобрений. Что-то, видно, его волновало. Отвлекся от разговора, стал куда-то звонить, просил кого-то заглянуть к нему через полчасика.

То, что он сказал про лен, мне было давно хорошо известно. Лен с детства вошел в мою жизнь, и по сей день у меня хранятся вышитое крестом холщовое полотенце и накомодник голландского полотна, с каймой работы искусниц-монашек, из приданого мамы. Лет тому накомоднику больше восьмидесяти, а он все как новый — блестящий, прохладный, не старится — чудесное свойство льна.

Лен сохраняет от тлена. Древние египтяне знали эту его целебную силу, и мумии фараонов пеленали льняными бинтами. В этих бинтах они и дошли до нас, не истлев.

Сколько раз мне доводилось видеть «голубые разливы». Помню, в первые дни войны на Смоленщине мы, студенты, копавшие оборонные рвы, в короткие передышки пололи лен, помогая колхозницам, — мужчины все уже воевали. Потом он цвел так обильно, как будто с отчаянием. В теплые ночи ползли по полям туманы, катилась с грохотом танков, с воем летящих на землю бомб всепожирающая война. Горели хлеба, горели деревни, тот лен так и остался неубранным.

В пятидесятых годах я видела там же его возрождение. С таким упорством растили его старые, ныне ушедшие, но знавшие толк в своем деле, льноводки. Они тревожились за судьбу своего ненаглядного детища, именно так, по-матерински, любили его. Да и как не любить, не любоваться им в пору его цветения, когда в самую светлую пору суток раскрываются искренние голубые глазки и словно бы с изумлением смотрят на мир. В эти несколько чистых часов совершается таинство зарождения будущей жизни. И уже лепестки стареют, чешуйками опадают, смешиваясь с землей, а наутро, с рассветом, раскрываются новые бутоны, и снова все происходит по закону природы.

Издавна люди приметили: лен две недели цветет, четыре спеет, а на седьмую семя летит.

И эта пора созревания не менее хороша. Все поле стоит в золотистых бубенчиках, напоминающих детские погремушки. И от этого рождается необъяснимая радость, волнение, ощущение завершения очень важного жизненного процесса.

Как ни трудна была льняная страда, не убила она любви у крестьянок к этой древней культуре. Теребили его они до кровавых трещин на загрубевших, казалось бы, неуязвимых руках. Расстилали по клеверищам под обильные августовские росы. Мяли, чесали, удаляя начеси, изгребь, пряли, ткали холсты, белили их, выпаривая с золой в гончарных кулигах, едва задвинув их рогачом на катке в широкое горло русской печи. А потом полоскали в прудах и на речках, на скалке выкатывали рубелем, складывали в куски и несли на «ярмонку».

Как учла статистика в свое время, всесторонне отмечавшая многие экономические процессы, что позволило В. И. Ленину написать свой гениальный труд о развитии капитализма в России, пошехонские крестьянки вырабатывали холстов на двести тысяч рублей (золотых). Статистика не сообщает, правда, сколько из этой суммы рублей оставалось в хозяйстве, а какая часть шла перекупщику. Хоть и шумели ярмарки в Ростове, на Мологе, у Холопьего городка, хоть и крутились карусели, а зазывалы из лавок и балаганов сулили соблазны крестьянам и был заманчив сам праздник ярмарки и торговли, да ведь не все могли дождаться его, нужда заставляла отдавать перекупщику лен по дешевке. Какова была у многих эта нужда, рисует стихотворение поэта Ивана Никитина, заночевавшего как-то в избе приютивших его пошехонских крестьян.

Душный воздух, дым лучины, Под ногами сор. Сор на лавках, паутины По углам узор. Закоптелые полати, Черствый хлеб, вода. Кашель пряхи, плач дитяти. О, нужда, нужда!..

И все ж... Не это ли общение со льном, постоянное ощущение его чистоты и крепости, его жизненной силы рождало и песни, и поговорки, и загадки, прославлявшие ее, эту царственную культуру. «Били меня, колотили, во все чины возводили, на престол с царем посадили».

А та знаменитая, многими поколениями певшаяся: «Уж я сеяла, сеяла ленок», — и, приколачивая чеботами и приговаривая после каждого из процессов: и полола, и пряла, и ткала: «Ты удайся, удайся, ленок, ты удайся, мой беленький...» То же заклинание, как и у рыбаков, только уложенное в народную песню.

— Да, я хочу поехать в «Новую Кештому», хочу увидеть льноводок и вообще людей, которые так хорошо хозяйствуют в зоне рискованного земледелия.

— На днях там отчетно-перевыборное собрание будет. Всех сразу увидите. Но не знаю, удастся ли поговорить. Не лучшее время для разговоров. Поедете? Ну хорошо, там будет наш представитель.

Так была решена поездка.

Однако собрание собранием, а с людьми мне хотелось все же поговорить до него. Добраться до «Новой Кештомы» можно было автобусом. Полчаса по дороге, лежащей между лесов и заснеженных, простирающихся до горизонта равнин: мимо островка восьмиквартирных домов колхоза «Заветы Ильича», земли которого подходят к самому городу, минуя ряды добротных, в основном пятистенных домов — избами нынче их как-то не назовешь, — добралась до центральной усадьбы, где тоже стояло несколько двухэтажных зданий из силикатного кирпича. В одном из них размещалось правление колхоза со всеми службами, а перед ним витрина с портретами лучших тружеников, шест с вымпелом в честь победителя, яркий мозаичный портрет В. И. Ленина, показатели на щите.

Из них я записала в блокнот только то, что касалось льна. В 1982 году получено было с гектара соломки — 7,8 центнера, а семени, дорогого семени, в котором сегодня у многих льноводов такая нужда, — по 6 центнеров.

Зная, что председатель здесь молодой — всего как год он принял хозяйство, до этого возглавлял в районе комитет народного контроля — и что это первое его отчетное выступление, я не стала его тревожить, отыскала партком, но и тут поняла, что попала не в самое лучшее время для разговоров.

У стола стоя, разговаривала по телефону молодая женщина, почему-то сразу напомнившая мне киногероиню двадцатых годов. Стрижка с челкой обрамляла ее тонкое белое лицо, а всю верхнюю часть лица занимали глаза, светлые и словно чем-то встревоженные. И все лицо и поза женщины выражали тревогу, возмущение, негодование.

Она то поворачивалась к окну и кричала, свободной рукой прикрыв ухо: «Как? Почему не приедут? Вы же обещали?» То, глядя на сидящую рядом женщину, зажав трубку, восклицала:

— Ты подумай, какое безобразие! Говорят, что артистов услали куда-то в другое место.

И снова в телефон:

— Люди ждут артистов, понимаете, артистов! Кинофильм они могут посмотреть в клубе. В каждом доме есть телевизор. У нас концерты любят. Понимаете, чтобы живые, настоящие люди пели и танцевали. Зачем же обманывать, уверять?

Она еще долго кричала, возмущалась, уговаривала. Речь ее была энергичная, быстрая, а от самой исходила добрая, молодая энергия, сила.

«Какая распахнуто-искренняя девушка», — подумала я.

Тот, кто был на другом конце провода — работник отдела культуры — видно, обладал твердокаменным характером. Конечно, могло и не оказаться артистов. Отчетные собрания проходили не только в «Новой Кештоме», но почему не сказали заранее? Люди ждали артистов, хотели живого общения, взаимных эмоций. Песен, долгих и грустных на посиделках и веселивших душу на сенокосах, теперь не поют, девушки хороводов не водят. Как выразить свой душевный настрой? Аплодисменты, заразительный смех, это коллективное волнение дают разрядку накопившимся чувствам. Очень нужны в деревне концерты, не меньше, чем в городе.

Помню, в послевоенные годы мне приходилось много ездить по разоренной Смоленщине. И если в какой-либо из начинающих оживать деревень объявляли самодеятельный концерт, шли в нее за многие километры, набивалось зрителей столько, что сидели на сцене, облепляли все окна. И мне понятно было волнение говорившей, которую обманул кто-то там в отделе культуры, лишив ожидаемой радости большой коллектив людей.

— Кто она, эта женщина? — спросила я пожилого, приземистого человека в сапогах, лиловом свитере и длинном порыжелом от долгой носки пиджаке с меховым воротником.

Он рассеянно глянул на меня, в его глазах мелькнул интерес к незнакомому человеку, но сейчас же погас — телефонный разговор занимал его, видно, больше.

— Секретарь партбюро Аллочка Тихонова. Алла Ивановна, — поправился он.

Вот тебе и киногероиня двадцатых годов!

— А откуда она приехала? — Я не могла побороть любопытства.

— Да наша, кештомская. Окончила Высшую партийную школу в Москве — и снова к нам.

Теперь сосед проявил ко мне уже большее любопытство. Объяснила, что привело меня в их колхоз. Он немного помялся, спросил:

— Вы хотите поговорить с ней?

— Не обязательно. Она ведь занята, собрание завтра.

— Сейчас подарки будут распределять. После собрания передовиков награждать.

— А вы-то сами тоже здешний? Нынче ведь коренных-то в колхозах ох как поубавилось.

— Да уж... у нас в Погорелке — деревня такая — наперечет.

— Тоже входит в «Новую Кештому»?

— С пятьдесят девятого года. Раньше был свой колхоз. «Прилив» назывался. Я в нем председательствовал.

Аллочка звонила куда-то по телефону, а мы вдруг разговорились, бывает так иногда.

— «Кештома»-то всегда был крепкий колхоз. Когда слияние началось, ой как здешние колхозники не хотели! Переполох полный был.

— А сколько же было людей в колхозе?

— Да тысяча двести работников.

— У нас народ был всегда трудолюбивым. Даст наряд бригадир, не нужно людей кричать. Боже упаси не выйти на работу, — вмешалась в наш разговор женщина, стоявшая прислонившись к подоконнику. — Свои хозяйства были хорошие — лошадь, корова с телкой, стадо овец. Навозу на свою полоску хватало. Свои семена. Рожь сеяли, лен. Вот и жили побогаче других. Во время войны из городов сюда ходили менять. А тут влились два отсталых хозяйства. Трудно было, а вот переварили.

— А кем же вы теперь-то работаете? — спросила я своего соседа, назвавшегося Гурьевым Алексеем Ивановичем.

— Теперь инженер по технике безопасности. Учился после войны. Окончил сначала вечернюю школу, потом заочно техникум в Пошехонье и школу руководящих кадров.

Чтобы не мешать секретарю, мы вышли в другую комнату. Гурьев говорил спокойно и обстоятельно, слегка склонив набок голову, глядя туда, где на красном полотнище были начертаны заповеди кодекса строителя коммунизма. И лишь короткие, быстрые взгляды, которые он бросал на меня, выдавали его пытливое внимание. Говорил о том, как добились успехов и удержались на высоте, приняв три слабых хозяйства.

— Когда это было, в шестидесятом году? — спросила я. — И как все произошло?

— В пятьдесят девятом, — уточнил Гурьев. — А произошло... В общем, трудно. Просто такие вещи не совершаются. Из «Кештомы» сразу четыреста человек на целину подались с семьями. Корни, как говорится, рубили. Третья часть колхоза. Шутка ли? Когда о решении узнали, началась настоящая паника. Собрания, уговоры. Женщины сокрушались: «Пропали! Конец нам теперь! И зачем мы старались? Мы и в войну меньше шестнадцати центнеров не снимали». Объединенный колхоз назвали «Новая Кештома». А что в нем нового — беды одни. Да, трудно жили тогда, а все же выдержали, не покатились.

— А что же помогло?

— А люди, прежде всего. — Гурьев упрямо кивнул головой. — Конечно, и земли были у них получше заправлены — скотины всегда держали помногу, и пашни ровнее, чем наши, но самое главное — люди. Привыкли работать на совесть. Я бригадиром стал. Дивился: задание дашь, и можно не беспокоиться, не уговаривать по домам, все выйдут вовремя. Нас за собой потянули. Много было всего... Одна война... — Теперь он глядел прямо перед собой, и мне было видно выражение его глаз, укоризненно-горькое. — Триста солдатиков полегло. Самая сила. Отец мой погиб. А я подростком пахал, на оборонных был, на заготовках леса. Сорок седьмой, потом... Да что вспоминать, нынче свои заботы. — Задумался, вздохнул.

— С невестами, слышала, тут затрудненье? — нарушила я молчание.

— Это уж как везде. Вот что я думаю. — Гурьев сбросил с себя тяжелые воспоминания. — У нас хорошо наладили с бытовыми делами. Из города приезжают портнихи, заказ принимают, примеряют и уезжают снова. А мастера укладочку женщинам делают. Специалисты телевизоры чинят, холодильники. Чистка химическая и все такое... В общем, наладили дело. А может, чем ездить, лучше у нас бы создать комбинат и школу портних перевести к нам из города. Вот и невесты появятся...

— Так ведь они, как получат диплом, только и вспоминай их как звали. Разъедутся по городам.

— Э, нет! Вы знаете, сколько у нас холостых ребят? Сорок только одних автомашин. А тракторы, а комбайны, другая техника! Небось не будут зевать. За два-то года многие переженятся, детишки пойдут. А от семьи уж не больно уедешь. И место работы для девушек будет, если создать филиал.

— Да там ведь штаты. Двух-трех возьмут — и дело с концом. Ну хорошо, у вас филиал, а как быть другим колхозам? Что же, везде создавать? Нет, вашим портнихам работы не будет...

— А разве плохо, как в семье женщина шить умеет?— не унимался Гурьев. — Раньше их этому учили чуть ни с пеленок.

— Вот тебе раз! Старались, раскрепощали хозяйку. Что Ленин по этому поводу говорил? Небось не забыли?

— Нынче другое время. Женщины заимели такую силу, поди их закрепости! А только в семье должна быть хозяйка. Ребенку рубашечку перешить, платьице подновить, да мало ли что. Нельзя же каждую мелочь из магазина. Ведь эдак и сил у государства не хватит, как все на него возлагать.

— А не боитесь, что жены мужей за собой в города потянут?

— Ну как сказать, может, и будут случаи. А только добра от добра не ищут. У нас и десятилетка, и филиал музыкальной школы, Дворец культуры — не всякий город имеет такой. И магазины во всех четырех отделениях, и детский садик на семьдесят человек. У нас в этот год первый раз перевес в рожденье. А то все на убыль шло. И вот что еще скажу. — Гурьев сделал знак рукой, как бы призывая к вниманию. — Из фронтовиков ведь никто не ушел. Как воевали, так и работали преданно, безотказно. А дети их потекли. Все ищут что-то. А нынче что искать? Домов одних у нас понастроили сколько, — кивнул на окно. — Хочешь, живи в двухэтажном, хочешь — в усадьбе. Хозяйство веди. Заработки такие разве найдешь где? Зерно, картошку дают, кроме денег. Вот мы, к примеру, с женой шестьсот килограммов зерна под расчет получили, картошки без малого столько же. Скотиной обзаводись, комбикорма покупай. Люди овец опять начали разводить, а то ведь совсем на нет все свели...

— Увы, не везде так, — сказала я.

— А я о чем! — воскликнул Гурьев. — Куда же бежать от добра? К нам просятся, да не всех принимаем, срок испытательный установили.

И снова заговорил о невестах, о пополнении деревни людьми, где нужно укоренять их и создавать свой устойчивый коллектив.

— Вы вот что скажите. Зачем детдома в городах открывают? В деревне куда как способней. Природа, воздух, тут и капустку свою расти, и землю учись любить не по книжкам.

— Трудный вопрос, — сказала я.

— Кто говорит, что легкий. А думать надо. Техника она техникой, а только без рук в хозяйстве не обойтись. И кадры наши на возрасте, кто их заменит? Ребят вон в школе хозяйством хотят заинтересовать. Ввели у нас профориентацию.

В комнату заходили люди и с интересом смотрели на нас, прислушивались, вставляли свои замечания. Красивая сероглазая женщина с прядью седых волос, торчащих из-под платка, задорно сморщила вздернутый носик, сказала:

— В девятом классе на ферме практику думают проводить. Требуют дать коров на двадцать шесть дней. А в это время самое молоко. Доярки не соглашаются. Одно дело — деньги. Они, неумехи, коров перепортят. Не выдоят, как положено, вот тебе и мастит, и прощай удои.

— Им нужно выделить поле, — сказала другая, стоявшая возле окна. — Пусть сами его обрабатывают. Когда весь севооборот пройдут, может, чему и научатся...

— Дома не приучишь — школа не поможет. Вот хоть бы лен, без рук его пока не возьмешь.

Разговор принял общий характер.

— Вот расскажи‑ка, Анна Михална, как он тебе достается, — обратился Гурьев к женщине, стоявшей у подоконника. — Ты ведь давненько его растишь?

— С одиннадцати годочков, — откликнулась та. — Матери помогала и теребить и трепать. Как бить его начинаем, пыль, бывало, стоит столбом. Его ведь совсем было извели. Только в пятидесятых годах вернули. Тогда уж я им по-настоящему занялась.

 

Лен мой, лен...

Это была немолодая узколицая женщина с жестковатыми скулами, ярким румянцем, ясным взглядом серо-голубых глаз. Просто и доверительно взялась она рассказывать про лен, как было трудно его возрождать.

— Семян с грехом пополам наскребли на тридцать соток. Уж как эти сотки обихаживали! Дождем или ветром повалит ленок, руками его поднимали. Пололи, а в засуху поливали...

На улице просигналил кто-то. Гурьев озабоченно глянул в окно и, прихватив со стола потертую заячью шапку, заторопился к выходу, кивнув на прощание, Вслед за ним ушла и Маргарита Ивановна — агроном-семеновод колхоза. Мы остались с Анной Михайловной Николаевой, бригадиром-льноводом, вдвоем и без всяких помех продолжали свой разговор о льняных заботах колхоза.

— Потерять легко, а вот возрождать... Ох и трудно он дался нам! Золу запасали всю зиму, под борону сыпали. Пололи, рыхлили тяпками, а до чего боялись блохи! Она ведь, лишь заведись, все под корень сожрет! Нынче сеять, удабривать и блоху упреждать — все, и полоть в том числе, — никаких забот. Лишь следи за тем, чтобы удобрение одно на одно не попало. Семена из Торжка нам идут. Мы для Института льна «тверцу» размножаем. Нам через семстанцию присылают высшую репродукцию. Дрожим мы над этими семенами. Не дай бог смешать! Первый сбор называют суперэлитой. На третий год получается просто элита. Как семена обмолотим, сейчас же в мешки и все на семстанцию сдаем. Она уж распределяет, распоряжается семенами.

Наша «тверца» идет по всему району, — погордилась льноводка. — Длинна волокном. Стебель до метра бывает. Жалко, что полегает. Климат у нас хотя и хороший, не жаркий для долгунца, сыровато только. И ветры бывают. Как дуть начнут, так мы не знаем никакого покоя: чтобы не уронило, не перепутало.

— А с уборкой? Сеять вам помогает техника, ухаживать — химия. А убирать кто? Иль в «Новой Кештоме» вопрос решен?

— Какое там! — Анна Михайловна показала ладони. — Рук не приложишь — не уберешь. — И улыбнулась довольно. — Нынче убрали все до единой льнины. Бригада у нас работящая, дружная. Все делим по совести. Работы — чтобы всем было поровну и без обид друг на друга. Я строго за этим слежу. И заработки ровные. Хорошие заработки, а вот молодежь на лен не идет. Самая младшая в нашей бригаде — пятидесяти двух годочков. Мы-то, старшее поколение, очень любим ленок. Как уберемся, так праздник справляем, поем: «Лен мой, лен». Есть такая песня.

Помолчала, подумала, что бы сказать еще. Добавила:

— Колоколину в дело пустили. Костру у нас так зовут.

— Я видела, как в иных местах ее просто сжигают.

— Эдакое-то добро? Кто ж такой неудельный? Ее и в корм для скотины можно. Коровы-то, посмотрели бы, как ее любят. Всю из подстилки выберут. Ведь от нее и удои растут, и за границей колоколину покупают охотно. Товарами платят, а вы — сжигать! У нас все в дело идет. Несортовое семя используем как лекарство. Чуть заболеет корова, мы сразу три килограмма семян берем в ведро, кипятком заварим, даем настояться и поим животное — болезнь как рукой снимает. Нет, мы лен никогда не бросим, — говорила Анна Михайловна. — До последнего руками будем скрести. — И показала жестом, как будут держаться за лен, и этот жест выразительней слов показал отношение женщины к льну — одной из прекраснейших в мире культур.

Лен высоко почитали в древних Египте, Ассирии, Вавилоне. Лен был одеждой жрецов, фараонов. Искусство его прядения было велико. Российские крепостные крестьянки-искусницы из спряденных в паутину нитей плели тончайшие кружева — блонды. В лен одевались и князья, и смерды. Его не заменишь никакой синтетикой.

— Значит, все у вас хорошо, — сказала я.

— Не все, — Анна Михайловна покачала головой. — Отделение очень разбросано. Пока обежишь все деревни, много уходит времени. Летом-то на велосипеде езжу, а зимой пешком. И женщинам трудно. Иванова Анна на поле бежит из Свистухи, Галанина Катерина — из Лешкина, а Лизавета Красавина — из Якушева. Транспорт бывает, да и не всегда на него успеешь. Замешкалась по хозяйству, машина ушла. Но на работу выйдут ко времени. И Яблокова Полина, и другие колхозницы. У нас лен на первом месте. Сначала его уберем, потом картошку. Ее-то и городские помогут, а уж ленок-то сноровки требует да терпения. Тут нам прислали помощников. Спрашиваю: «Вы лен вывязывали когда-нибудь, умеете, иль показать?» — «Знаем, умеем, не бойтесь», — заверили. Пока я туда-сюда, дел по бригаде много, вернулась, смотрю, они где-то вилы достали и эдак споро работают, копнят, будто сено. «Ну что ж, — говорю, — вы наделали? Это ж лен!» — «А разве его не так?» Что ты скажешь? Пришлось разбирать да вязать снопы, в шалашики ставить. Они извиняются, а ведь винить их нельзя, работы нашей не знают, как и мы их. Поди, нас в город отправь, мы не такого им набуродим.

И она опять огорчалась, что молодежь не знает, а потому и не любит льна, не идет им на смену. Но больше всего Николаева досадовала на комбайны.

— Дырявые барабаны. Теряем семя. Весной прорастает наплотно. Ущерб большой от потерь. Как их там только делают и отвечает ли кто за брак? Неужто нельзя навести порядок? Кого научить, кого наказать. Иль все сходит с рук?

На машины жаловались повсюду, где сеют лен. Мудрый потомственный крестьянин, председатель колхоза делился в печати своими заботами. Отметил, что лен — «золотая культура» — нынче порой превращается в убыточную. Он наблюдал работу комбайнов в течение многих лет и сделал вывод, что сами машины не только не совершенны, но вся их технология страдает незавершенностью процесса: последние, главные операции остались ручными. Ленок, ленок!

— Я первенца своего во льну нашла, — сказала Анна Михайловна.

— То есть?

Она засмеялась:

— Ну как же, замуж вышла сюда из Бабарино. Два года гуляли с мужем, а поженились незадолго до его призыва. Ушел он служить — я в тягости. Время мое пришло, когда мы лен рыхлили. В родильный с поля меня увезли. Вот Юрочка мой получился льняной. — И она улыбалась, хвалила своего первенца: — Не пьет, не курит, желанный, в отца. Посмотрит, как я по участкам мотаюсь, скажет: «Мама; что же ты все так работаешь, пора тебе отдыхать» — «Что ты, сынок, — отвечу ему, — пока силы есть, я ленок не брошу».

— А правда ли, Анна Михайловна, вас за него наградили машиной?

— Премировали, — поправила она. — В День колхозника получила автомобиль «Москвич». Награды — дело другое. Орден Трудового Красного Знамени, медали ВДНХ — золотая, две серебряных, бронзовых три. «За доблестный труд». Еще «За трудовое отличие». Да, все за лен. Люби его, как наши матери, бабки любили, отплатит за все...

 

Отчетное собрание

Парторг колхоза Алла Ивановна Тихонова и бухгалтер Антонина Федоровна Толмачева распределяли подарки.

— Лавров Виктор Васильевич, комбайнер, — транзисторный приемник и скатерть, — говорила Алла Ивановна, а бухгалтер откладывала в коробку.

— Лебедева Нина Ивановна — ковер и серебряная медаль ВДНХ.

— Исправников Михаил Николаевич — часы и ковер.

Тихонова быстро произносила имена и, пока Толмачева откладывала подарки, успевала сообщить соседке о какой-то свадьбе, о платье с кружевом, в котором будет невеста. Говорила Алла Ивановна так стремительно, быстро, что казалось, слова ее забивают друг друга.

До ВПШ она работала учительницей здесь же, в Кремневской школе. Вышла замуж, родила двух детей.

В «Новой Кештоме» получилось так: колхозники почти все на возрасте, а руководство молодое. Парторгу на вид двадцать пять, главному агроному, узкоглазому и круглолицему забайкальцу, Александру Золотухину — тридцать. Председатель годами постарше, да молод стажем.

— Почему вы все же решили приехать к нам? — спросил он меня накануне собрания. — Есть другие хозяйства.

Председателя можно было понять. Совсем не просто в первый раз выступать с отчетом перед таким устоявшимся, требовательным коллективом. А тут еще посторонний — что ему скажешь? Хвастаться тем, что сделано им самим, пока еще рано. Что сделано другими — не ему говорить. Положение у Алексея Евгеньевича Смирнова было сложное. С председателями колхозу всегда везло, хотя крепнуть начал он не сразу, как был основан. Однако в войну не голодали, как некоторые другие.

— Сухов подкармливал, — говорили колхозники, вспоминая с благодарностью председателя. — Народ наш не был так истощен. Из городов к нам менять тряпки на картошку ходили.

Но время летит. Постарел председатель. Ему на смену и пришел А. Е. Смирнов. Из города. Своего не вырастили. А у городского опыта того нет. Как тут не переживать? И ему самому и колхозникам?

Просторный зал Дворца культуры заполнялся. Женщины, почти все немолодые, в серых пуховых платках, в добротных шубах, отделанных норкой, лисой, рассаживались ближе к сцене, в центральной части рядов, внимательно оглядывая входящих. Хотя похвастаться друг перед другом им вроде бы было и нечем — все были богато одеты, а все равно отмечали, кто в чем.

Как этот зал и эти люди не походили на тех, с которыми мне доводилось встречаться после войны на разоренной Смоленщине! Старые телогрейки, выношенные, почти не греющие платки, солдатские шапки, белесые гимнастерки. Тесные помещения, сложенные нередко из разобранных блиндажей, в дни собраний или вечеров самодеятельности до отказа заполненные людьми.

Тогда в деревнях была молодежь, солдатки, еще не смирившиеся со своим одиночеством, ходили с гармошками по улицам, собравшись в какой-нибудь уцелевшей избе, пели надрывные, «долгие» песни. Воздух был сизым от дыма махры. Курильщики — старики, инвалиды, привалившись к стене, сидели на корточках и рассуждали о том, что трудодень должен быть повесомей, а то под расчет и нечего получать. Стерты следы пережитого. Вот они, нынешние новокештомцы, зажиточные, нарядные. Вот оно время, о котором мечтали многие поколения.

Сложный путь совершен за столетие деревней. Полный поисков и потерь, обретений и ломки уклада, привычек, обычаев, зарождения нового образа жизни, процесса еще не завершенного. Приблизились новокештомцы к идеалу? А может быть, и крепки они, потому что не разъехались люди, сохранились здесь корни, которые гонят соки в общественный организм? Вот они, все здесь, эти беззаветные колхозные труженики, этот сложившийся коллектив, способный, трудолюбивый и полный достоинства.

На сцене за столом председатель с парторгом, в костюмах, ждут, когда из дальних деревень колхозные автобусы привезут людей. Женщины помоложе, в ярких мохеровых шапочках, кокетливо притопывая каблучками импортных высоких сапожек, усаживаются так, чтобы были видны их обновы. Мужчины, сгруппировавшиеся возле колонн, одеты попроще — в пиджаках, спортивных нейлоновых куртках, лишь у некоторых пушистые волчьи ушанки. Они похохатывают, говоря о чем-то.

В зале приглушенный гул. Я прислушивалась к долетающим до меня обрывкам фраз, стараясь угадать по ним общее настроение.

— Работаем, как в гостях гостим! — Искала взглядом того, кто с укоризной произнес эту фразу, чтобы спросить потом, что означают слова, но видела плотно сжатые губы и настороженное внимание в лицах женщин.

— Слышь‑ка, Зоя-то Панкратьева хочет от бригадирства отказываться, — колхозница в синтетическом меховом пальто показывала кивком головы на вошедшую женщину.

— Что так? — любопытствовала ее соседка.

— Образование, говорит, не позволяет. Пять классов, а требования нынче знаешь какие?

— Пусть учится, — не сдавалась соседка.

— Куда уж теперь. И возраст не тот, да и не всякое учение впрок идет. Иной тебе практик все разложит по полочкам. Есть лектора, которые знают хозяйство по книжкам, а ты пусти его в поле — у нас запросит совета.

Неподалеку от меня, на крайнем стуле, готовясь идти в президиум, сидел Золотухин, главный агроном колхоза. Он говорил с соседкой о том, что озимые в этом году угнетенные из-за частых оттепелей — много силы потратили на пробуждение.

— Сын-то давно не пишет? — разговаривали на переднем ряду.

— Грозился быть на престол. С внучкой. Уж так посмотреть ее хочется!

— Ишь когда спохватился — на престол! Нынче вечером пройдешь по деревне, в окнах ни одного огонька. Умер престол. А помнишь, как раньше готовились? Холодцы варили, лашу, обязательно из хорошей муки, с мясом, каши. Селедки покупали, конфеты, пряники тоже. Гуляли три дня.

— А нынче ты каждый день ешь такое.

— Ну хоть не каждый, а отказу себе не делаю...

Открыв блокнот, я записывала эти интересные разговоры.

— А ты запиши, что пьют у нас хорошо, — наклонился ко мне из заднего ряда пожилой мужчина. В голосе его прозвучала ирония.

Спросила его:

— Вы-то лично как относитесь к этому?

Тот сразу откинулся, отстранился:

— Что я? У нас есть товарищеский суд. Он и воспитывает

— Каким же образом?

— На первый раз предупреждением. Потом карают рублем. А не поможет, применяют принудительное лечение.

— Спасать людей надо. Иные не виноваты, что жизнь так сложилась, — вместо мужчины ответила его соседка, приветливая и дружелюбная.

И опять из общего гула возникали голоса:

— Гляди‑ка, не холодно им! — Это касалось сидящих на сцене.

— Кровь молодая, вот и греет. Небось не возражала бы, как тебя кто погрел? — хохотнула ее пожилая подружка.

— Чего уж там — ушло наше время.

И они заговорили о своих болезнях, где покалывает и «жует» к погоде, какими средствами натираться и какие травы заваривать вместо чая.

В назначенный час Алла Ивановна открыла собрание. После обычного протокола президиум занял свои места, был установлен регламент, и предоставили слово А. Е. Смирнову, новому председателю. Он попросил полчаса, поправил очки с затемненными стеклами, провел ладонью по круглой, гладко выбритой голове, успокоился и произнес негромко и доверительно, будто разговаривал с сидящими в зале своими коллегами:

— Прошел еще один год пятилетки. Каков же наш вклад в общенародное дело? Год этот сложился у нас удачно. Сто сорок четыре процента плана. Зерна на круг собрали по тридцать, без малого, центнеров с га, льноволокна по семи и восемь десятых центнера, урожай неплохой.

«Ого, — подумала я, — неплохой! Что же тогда хороший?»

Впрочем, были здесь урожаи и выше. Звеньевая Яблокова по десяти центнеров с гектара собирала. Ей звание Героя присвоили. У Беловой Анны был такой урожай. Смирнов, вероятно, этот считает хорошим.

Зал внимательно следил за докладом. Цифры были давно всем известны; но сейчас они звучали совсем по-иному. Первый доклад председателя. Он нашел верный тон разговора, спокойно и просто, без лишних ссылок на мировые события вел разговор только о деле, давал анализ только того, как прожит год, что сделано, что еще нужно сделать.

— В колхозе у нас девяносто пять тракторов. Вроде бы много, но двадцать машин подлежат списанию. Капремонт слишком дорог, требует много сил, которые следует экономить, расходовать с большей для дела пользой.

Когда хвалил трактористов, водителей автомашин и комбайнеров, тех, кто относится к технике бережно, и называл фамилии передовиков, в рядах, где группировались мужчины, возникло движение, кто-то сдержанно крякнул, кто-то довольно усмехнулся. Всем нужно было это внимание, моральное поощрение! Не меньше, чем премии.

Докладчик упомянул объекты стройки хозяйственным способом — картофелехранилище на тысячу тонн; отметил, что снижена себестоимость всех видов продукции, кроме свинины, эта отрасль здесь почему-то не развивается, зарплата...

— В колхозе нет низких заработков, а если и есть,то лишь у лентяев. В среднем доярка получает триста рублей, телятница — двести семьдесят пять, тракторист... полевод... — перечислял он. — Никто не обижен.

Сильное, крепкое хозяйство, одно из лучших не только в районе, но даже и в области, — так его характеризовали специалисты.

Сказал председатель и о случаях рвачества, халтуры, пьянства, нарушения труддисциплины. Отметил, что это в основном у приезжих.

— Теперь к ним относятся строже, квартиры не сразу дают, сначала проверят, испытают в работе, — шепнула мне сидящая рядом женщина. — А то развелось их много. Мотаются с места на место, пьянствуют, дебоширят, людей разлагают. Пристроились на государственной шее.

Докладчик говорил и об этом, и зал его слушал. По-прежнему сжатые губы, вприщур от внимания глаза.

Выступавшие в прениях дополняли доклад: нужно строить сушилки для льновороха, новые склады для удобрений, чтобы дожди не смывали их, не уносили в чистую реку Кештому...

«Пора наладить дела в свиноводстве...»

«Изжить приписки — они, увы, еще есть...»

«Искать дополнительные пути для роста производительности — на разных фермах, в бригадах разные показатели, разная себестоимость продукции. Нужно установить почему и устранить недостатки».

Много внимания уделили кормам: их заготовили много, а качество низкое. Кормят вволю коров, а надоев не получают.

— Не в коня, значит, корм, — подали голос с места.

— Вряд ли, — ответил ему выступавший. — Заготовленный силос подгнил не только с краев, но даже и в середине. Коровы едят его неохотно.

Снова возник вопрос о дисциплине труда, огласили списки прогульщиков, не выполняющих нормы выходов, — восемь мужчин и женщина, лишили их дополнительной оплаты.

Прения закончились выступлением пионеров. Они вошли в зал с барабанным боем, читали стихи, обращенные поименно к колхозникам. Торжественно обещали продолжать дело отцов. Словом, все шло своим чередом.

Когда перешли к вручению премий, зал всколыхнулся.

— Нина Ивановна Лебедева! — называла Алла Ивановна. — Ковер и медаль.

— Ой, Нина! — восклицали в зале.

— Алексей Иванович Иванов! Тракторист, ветеран на пенсии...

За наивысшую выработку, экономию горючего и смазочных материалов... За наивысший урожай картошки... За высокую культуру животноводства... За внесение органики на поля...

Думалось, побывай я на скотных дворах, осмотри телятники, где выращивают молодняк, поступающий сюда из других хозяйств, — шестьсот голов ежегодно, загляни в мастерские, другие службы этого сильного хозяйства, вероятно, не почувствовала бы в той мере, как здесь, на собрании, главной движущей силы колхоза, этого коллектива, волей и стараниями которого хозяйство окрепло, стало передовым. Один миллион двадцать пять тысяч рублей дохода. Зерно, овощи, лен, молоко, мясо, яйца, корма — самые жизненно важные продукты питания и сельскохозяйственного сырья. Сколько же, учитывая невысокую стоимость этих продуктов, нужно добыть его, чтобы получить столь высокий доход! Какую нужно затратить энергию!

В заключительном слове председатель поблагодарил колхозников за труд, который вложен в хозяйство, и попросил разрешение на отпуск в марте. Апрель — уже сев, перевод скота на пастбищное содержание, готовность техники ринуться в бой, это бесконечное множество разных забот, которые требуют присутствия и постоянного внимания председателя.

На фильм, как и предполагала Алла Ивановна, остались немногие. Расходились, однако, довольные собранием, продолжая обсуждение хозяйственных дел. Много внимания уделяли органике — надо научиться навоз накапливать, бережно сохранять его и вывозить на поля.

— Что же молчали на собрании? — спросила я Маргариту Ивановну Язеву.

— Дома сейчас начнутся прения, — засмеялась она. — Все обсудят, каждого из колхозников, кто как работает, в чем был одет, как говорил председатель. Заметили, как его слушали? Еще бы, свою судьбу ему доверяют, свои успехи.

— Как, выдержал испытание?

— Посмотрим, — уклонилась она от прямого ответа.

По пути нас догнала Алла Ивановна. Из-под рыжей лохматой шапки весело глянули до прозрачности светлые глаза.

— Мам, присмотрите за ребятишками, я загляну на свадьбу. Ненадолго, скоро приду. Женятся комсомольцы, — пояснила мне. — Парторг я, просили прийти.

— Да ты не торопись, накормлю, уложу ребят, — сказала Маргарита Ивановна.

— Так это ваша дочка? — спросила я, когда Аллочка бросилась догонять ушедших вперед колхозниц.

— Невестка, — сказала Язева, проводив ее взглядом. — Сынка у меня увела, — и засмеялась по-доброму, что, мол, поделаешь.

По улице центральной усадьбы шли женщины в валенках с галошами, несли сумки из магазина, ползли оранжевые трактора, тащившие из леспромхоза хлысты, носились, скаля зубы, неугомонные мотоциклисты, облепленные снегом, — им и зима нипочем, — бежали в кино ребятишки. Когда-то они в деревенских клубах усаживались на пол перед первым рядом. Нынче в клубе было просторно, и дети сидели на креслах. Все изменилось, и быт, разумеется, однако все же телевидению предпочитают кино, а кинофильмам концерты — живое общение.

Поздно вечером я возвращалась в райцентр. Было морозно и ясно. В небе висела луна, щекастая, полнотелая и круглая, как пошехонский сыр. Сугробы мерцали, вспыхивали алмазами. Стояли последние дни здоровой, крепкой русской зимы.

 

«Горшиха»

Много лет назад по газетным делам мне довелось побывать в одном из северо-восточных районов Ярославской области, в селении Середа, бывшем тогда районным центром. Нынче Середа входит в состав Даниловского района. На гербе города изображен тот же медведь с секирой. Щит разрезан вкось пополам, а медведь, выходящий из шахматного поля, доказывает, что город принадлежал ярославскому наместничеству.

У Середы герба не было, самостоятельное административное значение она обрела позднее, в пору частых административных перестроек, и ненадолго. Запомнилась же она мне оживленной базарной площадью, на которой высился большой, тяжелый собор, говоривший о том, что селение в прошлом было одним из торговых центров губернии. Над собором с криками носились стаи галок, пахло подтаявшим навозом, лошади с торбами на мордах мирно жевали овес или сброшенную с розвальней охапку сена — эти были без торб.

Но, пожалуй, самое большое впечатление произвели на меня в ту пору ранней весны соленые пупырчатые огурцы, которыми меня угощали в каждой избе одной из окрестных деревень. Они сохраняли цвет и, как свежие, хрустели на зубах. Аромат от них шел великолепный: укроп, чабрец, чеснок, мята, черносмородиновый лист, лист хрена, эстрагон и еще что-то тонкое, дразнящее, рождающее ощущение свежести, простора, подлинности, да, да, именно подлинности того, что образуется отбором, отстаивается, изгоняя из букета то, что в него не укладывается. Вот из таких гармонирующих компонентов запаха и вкуса и состоял рецепт засола огурцов, выведенных здесь многовековой народной селекцией. Пупырчатый, длинненький середской огурец, рецепт и способ его засола составляли вместе нечто такое, что запоминается на всю жизнь. И это тоже говорит о подлинности: случайное, не имеющее собственного лица, даже в таком, казалось бы, прозаическом деле немедленно выветривается, исчезает, не обогащая восприятия.

Время было, как говорилось, весеннее, мартовское, когда наст еще крепок, а дороги днем дымятся парком — солнышко начинало свою работу — побурели, выступили накопившиеся за зиму следы обозов. В воздухе носились запахи свежего дерева, тонко посвистывали среди гибких, зарозовевших березовых веток синицы, суетясь, оживленно чирикали воробьи.

Дело, по которому тогда я приехала, было обычным, бытовым: кто-то с кем-то не поладил, более сильный более слабого притеснял, используя свою власть и проявляя характер. Нужно было разобраться, поговорить с обеими сторонами, установить истину и рассказать в газете, какие формы принимают в наших, благоприятных для жизни условиях человеческие недостатки или особенности ничем не сдерживаемых характеров, которым необходимо дать окорот.

А встретиться и со страдающей и с угнетающей стороной мне никак не удавалось. Все заняты были огурцами. В селениях этого района путем векового наблюдения за природой был создал не только сорт огурца и способ его засола, но, помимо этого, установились определенные экономические связи с потребителем. Середские огуречники стали приторговывать, устремив свое внимание на север, где к весне особо остро ощущался недостаток витаминов.

Огурцы засаливали в сорокаведерных бочках, держали под водой — тогда они сохраняли и цвет, и вкус, и упругость. Даже просто глядеть на них было соблазнительно.

К весне бочки извлекали из водоемов и санями везли на север. Колхозы выделяли специальных людей, подводы, сообща грузили свою продукцию, вкатывая бочки на сани, на время забыв о распрях, обидах и притеснениях. Это было общественное дело, и решалось оно всем миром.

Уходили на север обозы, где их ждали, как нынче ждут где-нибудь в Дудинке или в Салехарде первые южные овощи и платят за них по самым высоким северным коэффициентам плюс двойную стоимость за сложность доставки.

Что поделаешь, организм требует пополнения жизненных ресурсов, как земля требует удобрения.

Мне так и не довелось дождаться возвращения середских огуречников, но пока занималась своими делами — теперь уже все пришло в прежнее состояние, снова вспомнились несправедливости и обиды, — историй об этих поездках наслушалась вдоволь. Это были и встречи с белым медведем, и ночевки в чумах, и разные прочие приключения.

Один из обозов, к примеру, добрался до Новой Земли, а выехать так и не смог, пока не кончилось лето. В деревне их уже перестали ждать, а они, пожалуйста, как только встала дорога, прибыли, правда, без выручки. Но тут на это никто и не пенял. Зато рассказов! Чуть ли не на десять лет, и все интересные. Вот тут и подумаешь: был ли убыток?

Не алчность руководила действиями людей, а нечто более сильное, благородное — творчество. Да, это было самое настоящее творчество, необходимость выразить в чем-то реальном свои внутренние силы, страсть к созиданию, извеку движущие лучшими поступками людей. Искусство — это не обязательно картина, роман, симфония, Народная селекция такое же творчество — великое, коллективное, многовековое. Ярославичи и тут проявили себя удивительно. За что ни возьмись — находки. Тут тебе и романовская овца, выведенная в Ярославской губернии в прошлые века. Овчины ее прочны, на редкость теплы и легки. Тут и знаменитые сорта ядреного, крепкого ростовского, выведенного огородниками лука, и те же огурцы.

Многое ушло вместе с изменившимися условиями жизни. На север — в Дудинку, на Диксон — овощи доставляют по Енисею и самолетами. В Салехард узбекские огородники везут свою продукцию по Оби, погружая в Омске на теплоходы. Мне доводилось видеть этих негоциантов — ими руководила та же страсть, что и середскими огуречниками. Забот и убытков в таком пути не оберешься. Ведь и древнее ремесло, гнавшее по морям и рекам в далекие страны сквозь лишения караваны купцов, эти многолетние часто путешествия, нередко сопряженные с риском для жизни, влекли людей не только барышом, а чем-то и другим, столь существенным, — жаждой живого общения, обмена опытом жизни, познанием нового, интересом, рождающимся в этом общении, немаловажном стимуле деятельности людей.

Но речь сейчас не о них, а о вековых накоплениях народа, богатстве, которое служит опорой для новых открытий. Они послужили основой работы горшихинских животноводов, более полувека занимающихся разведением скота ярославской породы. Они сберегли и приумножили народное достояние, столь продуктивно способствуя задачам времени, поставленным перед сельским хозяйством.

Итак, что же это за особая порода скота молочного типа, которая, как заверяют ученые, может конкурировать по экстерьеру и продуктивности с лучшими отечественными и зарубежными породами? Куда направить внимание?

Обратилась к автору книги о ярославской породе скота, вышедшей десять лет назад в Верхне-Волжском книжном издательстве.

Нужно сказать, что издательство это выпускает много хороших книг, посвященных родному краю. Так стотысячный тираж книги Н. Н. Брезгина «Лекарственные травы Верхневолжья» разошелся в считанные дни. «Документы и материалы по истории Рыбинска» и «Сборник документов по истории края (XI век — 1917 год)» читаются как художественные произведения. Двухтомный «Краткий ярославский областной словарь» сохраняет богатство исчезающих нынче местных говоров.

Вот и эта книга, казалась бы, такая специальная, а поди, найди ее теперь. Да и автор ее, кандидат сельскохозяйственных наук М. И. Моноенков, много лет проработавший в Ярославском научно-исследовательском институте животноводства и кормопроизводства, давно уехал в Иваново, где передает студентам сельхозинститута свои знания. Но он откликнулся на мое письмо.

«Хороших стад в Ярославской области много, но лучшее — племзавод колхоза «Горшиха», — писал он. — Скот этого хозяйства может конкурировать по экстерьеру, продуктивности и пригодности к машинному доению с лучшими отечественными и импортными породами... Если бы удалось решить проблему кормов...»

— Скот выведен при постоянном недокорме, суровых зимах, нелегких условиях содержания. А какая это ценная порода! — говорил Николай Николаевич Аксененков, тоже бывший сотрудник этого института.

Мы ехали с ним по Вологодской дороге в ту самую «Горшиху», посетить которую мне посоветовали и в Ярославском обкоме партии. Заведующий отделом пропаганды и агитации Владимир Иванович Чупрунов (ныне секретарь обкома) позвонил куда-то по телефону, выяснил, когда кончится какое-то совещание, и, положив трубку, сказал:

— Жаль, председателя нет. Николай Ильич в отпуске. Но здесь сейчас главный зоотехник колхоза Аксененков, с ним и можно добраться до места.

Николай Николаевич Аксененков, орловчанин, окончил Московскую ветеринарную академию и как приехал по распределению в Ярославль в феврале шестьдесят восьмого года, так и остался тут, увидев, какое здесь богатое поле деятельности для молодого специалиста его профиля. Женился на ярославне. Жена его Ирина Гавриловна — зоотехник-селекционер. Две дочки, теперь уже ярославны, Оля и Настя ехали с нами. Воспитанные, хорошие девочки сидели на передней скамейке автобуса, изредка поглядывая на отца. Им было интересно, о чем он рассказывает. А рассказывал он о бывшем главном зоотехнике колхоза Иване Георгиевиче Жарикове, одном из основателей племенной работы в горшихинском стаде.

— Исключительный был человек, такой душевной щедрости, какая свойственна только талантливым, творческим людям. Лично я ему бесконечно благодарен за помощь в моей работе над диссертацией. Он никогда не отказывал, ссылаясь на занятость. Подсказывал, показывал, поправлял. А занят был, что называется, сверх головы. Всю душу вкладывал в эту «Горшиху». Вот уж действительно Герой труда по самой высшей оценке.

Кандидатская диссертация Аксененкова была посвящена эффективности непрерывного отбора и разных типов подбора в племенных стадах ярославской породы скота. На практическую работу в колхоз «Горшиха» он пришел, хорошо зная и само стадо и традиции, заложенные Иваном Георгиевичем Жариковым.

Я стала было расспрашивать о Жарикове, но Аксененков сказал:

— Посмотрите сначала хозяйство, тогда поймете, как велики заслуги этого человека. — Помолчав, добавил: — И коллектива, конечно. Как-то не очень коснулась колхоза реорганизация, травы сумел сохранить председатель. Удержались кадры. В колхозе есть красный уголок, там все материалы: грамоты, вымпела, знамена, медали с выставок, портреты лучших колхозников, принимавших участие в племенной работе. Да, впрочем, все в ней принимали участие. Без настоящего крепкого коллектива вряд ли добились бы тех результатов, которые подняли «Горшиху» на такие высоты. Мне говорить об этом можно, как говорится, без похвальбы. Сам я здесь недавно, принял хозяйство в сформировавшемся виде, правда в трудное время: многие опытнейшие доярки, заведующие фермами выходят на пенсию.

Здесь, как в «Новой Кештоме», также смена поколений. Но вот удивительно: возникла проблема не нынче. Лет пятнадцать-двадцать назад колхозницы сокрушались: «Вот мы уйдем, что будет». «Авось не помрем, — отвечали им бригадиры. — Учиться надо кнопочки нажимать».

Учиться нынче необходимо. Это всем ясно. Требования растут, а знаний не хватает. Только и кнопочки нажимают руками и думают не одной головой, а и сердцем.

Аксененков стал рассказывать о споре ученых по поводу происхождения породы, этих черных, атласной масти коров, белоголовых с черными очками, в белых чулочках и такой же кисточкой на конце хвоста.

Я знаю этих коров. При виде большого их стада, движущегося на пастбище, мне всегда приходило сравнение его с войском, выставившим перед собой белые треугольные щиты. Масть, оказывается, тоже была получена в результате отбора. Всегда, и в рязанской деревне, откуда родом бабка моя по отцу, считалось, что черные коровы удойливей. Красных когда-то в ярославском стаде была почти половина. Нынче тоже встречаются, но редко. В стаде криушкинского совхоза «Рассвет» я не видела ни одной разномастной коровы.

Николай Николаевич называл имена ученых, уверявших, что такая великолепная порода не могла сложиться без заграничного влияния. Другие ученые доказывали, что это чистая великорусская порода, по всем статьям отличающаяся от иностранных, и что произошла она от «первично-местного» скота путем отбора и подбора на протяжении многих столетий.

— Вы представляете, как это происходит в жизни?

Девочки прислушивались к нашему разговору, и Аксененков, заметив это, сел так, чтобы им было лучше слышно.

— Как известно, ярославские крестьяне были одни из самых малоземельных в России. Самим зерна не хватало до рождества. Коровий корм — сено, солома, болтушка. Мужики на отхожих промыслах, всю тяжесть несли на себе крестьянки. Им важно было, чтобы корова побольше давала молока, да поменьше ела. И была вынослива. Корова-ведерница не крупная, отвечающая размерам скудного их земельного надела. Девяти пудов, редко больше. Вызнавали, высматривали удойных коров, на базарах следили за тем, у кого охотнее берут молоко, значит, сладкое, жирное и густое.

Обыватель тоже был небогат и расчетлив. Сколько молока перепробует, прежде чем купит. А крестьянки стояли в ряд со своими четвертями и махотками, зазывали, расхваливали покупателю свой продукт. Заводили знакомства, стараясь на дом носить, чтобы скорее отделаться и — домой, там дела. Телку приобретали от удойной коровы, шли иногда за ней многие версты.

Это было целое событие для семьи — деньги на покупку копили годами, экономя на каждом куске хлеба, на глотке молока. Но уж зато отплачивала им сполна молочная Дочка, Зорька, Буренушка, Тпрусеня. Говорили: «Корова на дворе — харч на столе». Лелеяли, берегли ее, иной раз больше, чем своих ребятишек. После первого отела угощали на блюде сеном с хлебом и солью. Детям с малых лет внушали такое отношение. А в книжках сколько о коровушке было хороших стихов! Мне запомнились многие.

Я теленочка любила, был он маленький, Свежей травкою кормила на завалинке... —

всегда мысленно произношу их, когда вижу, как бегает по лужайке какой-нибудь глупый еще сеголеток-бычок или телочка, смешно вскидывая задние ноги, ласковый, теплый, доверчивый. «Почеши теленка, он и шею протянет». Сколько метких наблюдений за характером животного, загадок, пословиц, песен укрепляли бережное отношение к животным — это тоже была своего рода система воспитания.

Так вековым отбором и подбором создавалась основа ярославской породы скота, одна из лучших отечественных пород. А в «Горшихе» была одна из лучших ферм, именуемая племзаводом по разведению племенного скота ярославской породы.

— Но, — говорил Аксененков, — уже не похожего на тех маленьких угловатых тружениц, которые беззаветно служили ярославским крестьянам, деля вместе с ними их тяжелую долю. Скот таким истощенным из зимы выходил, что лишь только к осени на пастбищах отъедался.

Он опять подчеркивал: нынешние коровы ничего общего не имеют с той невзрачной, тощенькой ведерницей. И рост, и вес, и экстерьер другие. И вот любопытно: хоть еще в XVI веке английский путешественник Ченслер, проезжая через ярославские земли, отметил в своем дневнике, что молоко, которым его тут угощали, исключительно вкусно и густо, но только во второй половине прошлого века ярославка была признана породой. Вот уж поистине — нет пророка в своем отечестве.

На первой Всероссийской выставке коровы, привезенные из Ярославской губернии, удивили всех своими продуктивностью и телосложением. Тогда и начались споры: было ли влияние иностранок, или сами создали эту породу?

— Да, вот так и живем! — качнул головой Аксененков. Его пышный чернявый чуб дрогнул, он задумчиво посмотрел на широкую, зеленую равнину, лежащую справа от дороги. В темно-карих живых глазах орловчанина блеснули зеленым отсветом эти просторные луга. Кивнув на них, сказал:

— Все это труды Жарикова.

Я напрасно смотрела на равнину: там не было видно ни одной коровы. О чем, о каких трудах ученого-зоотехника он говорил?

— А вот об этой низине. Болотина тут была. Кусты, кочкарник. Осушили, окультурили, стали сеять овес, многолетние травы, канищевский клевер. Вы слышали о таком? Село Канищево есть в Ярославском районе, там вывели этот сорт, высокоурожайный, лучший для местных условий. Жариков понимал, что успех племенной работы прежде всего — корма. Ведь и в старину знали, что молоко у коровы на языке...

В письме М. И. Монаенкова, многие годы отдавшего изучению племенного дела в ярославских хозяйствах «Горшиха», «Тутаево», в племсовхозе «Большевик», в хозяйствах других областей Нечерноземной зоны России, говорилось: «Слабость кормовой базы, низкое качество кормов тормозят развитие племенного дела». Он приводил примеры, когда в хозяйствах других областей именно некачественные корма стали причиной резкого снижения удоев.

И на отчетном собрании в «Новой Кештоме» сетовали, что силос заложен небрежно, подпортился и коровы его едят неохотно. Каменская отмечала, как важны корма для изготовления сыра: молоко все запахи берет в себя.

— Значит, в «Горшихе» проблемы с кормами нет?

— Корова — дитя природы. — Зоотехник не прямо ответил на мой вопрос. Сказал: — Ее организм приспособлен к определенного рода кормам. Растительным. И организм этот чудесен. Поедает она одно количество сырого белка, а возвращает вдвое. В ее многокамерном желудке-книжке — вы знаете, конечно, это название — происходит расщепление растительной пищи на составные элементы, а из них синтезируются животные, натуральные белки и все необходимые аминокислоты. Молоко незаменимо как концентрат витаминов, сбалансированный набор минеральных солей и жиров. Корма — это и количество молока, и жирность его.

— Выходит, все дело в сене?..

— На сене корова способна давать молока не больше трех тысяч килограммов. Нужны наполнители, те, что она способна переварить. Комбикорма. Но надо помнить: корова — дитя природы. Революция в животноводстве ставит много проблем.

...Машина свернула направо и вскоре остановилась около кирпичного двухэтажного здания, где помещалось правление колхоза, прочие его службы, в том числе и красный уголок, где хранятся многие реликвии, документы, повествующие об истории хозяйства. Мне сказали, что с ними может меня познакомить главный бухгалтер колхоза, хранитель всех его ценностей, Виталий Ильич Шимаров.

Но прежде всего я хотела увидеть деревню — центральную усадьбу колхоза, где все и начиналось и теперь, по словам зоотехника, находилось семьдесят процентов всего скота.

Называлась деревня Медягино. Прозвище, как полагают, произошло от занятия давних обитателей, облюбовавших это место у заболоченной, богатой медоносами равнины. Тогда, вероятно, и сложился традиционный облик старой части селения: бревенчатые дома в два ряда с хозяйственными постройками, подведенными под одну крышу. Обширные кроны старых деревьев, спадающие каскадом длинные ветви берез, лужайки перед домами, скамеечки, резные наличники и карнизы, буйно цветущие герани, бегонии, фуксии, на окнах — вышитые занавесочки, богатый тюль — все это вместе производило впечатление обжитости, уюта, устойчивости. Огороды за домами, повернутыми «спиной» к равнине, спускались к речке Соньге, обмелевшей, почти скрытой высокими берегами, тихонько журчащей где-то внизу. Ветерок с равнины наносил пьянящие запахи цветущих трав. Вдали, замыкая горизонт, среди островка деревьев, белели крыши другого селения.

Идеал нового создается не сразу. На проектах колхозные поселки обычно куда как хороши, но вот начинает осуществляться проект — и что выясняется? То не учли, другое. Люди-то городские дело знают, а жизнь колхозную, бывает, не нюхали. Тут разные обстоятельства выясняются. То неудачно привязан к местности тот проект, то маловато у хозяйства силенок, чтобы сделать все так, как на бумаге. Поставит два-три двухэтажных дома, обычно в стороне от старых построек, и это закономерно — проект предусматривает строительство целого городка со всеми необходимыми для жизни службами: клубом, медпунктом, школой и магазином, комбинатом бытового обслуживания. Вот и стоят они сиротливо, чуждые и окрестной природе, и обжитому веками соседу — селению. И от этого принимают еще более чужеродный вид.

Живут в таких домах чаще всего приезжие, временные работники, как говорят в деревнях, все размотавшие у себя и поехавшие по свету в поисках счастья.

Счастье тоже надо уметь держать в руках, как держат его в «Горшихе». Временщики же «чужого», как сами они говорят, не берегут, срывают с петель двери, бьют лампочки, разрушают сарайчики, где нечего и хранить, ибо бродягам зачем заниматься хозяйством. Удобно устроившись на шее у государства и приютившего их колхоза или совхоза, они лишь посмеиваются. Да и детей подобно воспитывают — бродягами. Сколько я видела их в различных местах страны! Еще хуже, когда такие временщики начинают командовать, что было и в «Горшихе», однако об этом позже.

В Медягине новый поселок уже обрел обжитой, законченный вид. Возле домов газоны, цветы. Квартиры просторные, газ, центральное отопление, горячая и холодная вода не только в новых, но и в старых домах. Законченность и удобство, казалось, во всем, кроме...

— И что это нам участки-то нарезали так далеко?— сказал мне один из жителей городка. — Сорвать пучок лука к обеду надо топать чуть ли не полверсты. Да еще если в дождь, вот и подумаешь — стоит ли заводить хозяйство. Не проще ли брать из магазина, вон и лавка к нам ездит. — Он показал на фургон, стоящий на площади, возле него толпились люди, покупали венгерских кур и кое-какой продукт впрок. В домах у всех холодильники, разнообразные электроприборы, электромашины. Казалось бы, мелочь, участки. Но, как известно, в жизни нет мелочей, все в ней взаимосвязано, и мелочь в диалектической цепи развития иногда влечет за собой глобальные события.

Когда в тридцатом году создавался колхоз, прибыл в Медягино двадцатипятитысячник, коммунист Федор Артемьевич Щукин, взглянул на здешние угодья, взялся за голову и крякнул: «Эх, горе-горькое! Ну и землица! Топи непроходимые. Охота, поди, хороша!» Тут, как теперь утверждают, не знаю уж, так ли это было иль нет, но в это время над низиной взлетела кем-то напуганная стая уток. Артемьич разгладил буденновские свои усы и, повернувшись к людям, толпившимся рядом, сказал: «Ну что ж, попробуем обуздать и эти болота. А для начала колхоз назовем... — Он подумал с минуту и нарек: — «Горшиха». Кое-кому не понравилось тогда это название: выходит, дескать, в колхоз идут на горькую жизнь. Но Щукин стоял на своем: «А то потом и забудете, какая была земля». С тех пор не меняли название, и в тридцать девятом году в него влились еще два хозяйства. Неплохо живут, грех жаловаться.

Шофер, который привез с полей измельченную траву, остановился возле кирпичной постройки, над которой усердно дымила труба. В ожидании своей очереди разгрузиться он обошел машину, постучал по колесам и на мой вопрос: что здесь делают, в этом сарае, ответил, пытливо на меня посмотрев:

— А травяную муку, потом будут гранулы делать... — И полез в кабину — подошла его очередь.

Шла торопливая заготовка кормов. По равнине на разных участках ползали сенокосилки, задрав свои хоботы-транспортеры, из которых сыпалась в кузовы следующих позади грузовиков измельченная зеленая масса. Другие машины возили кирпич, складывая его за деревней, где стояли фермы и прочие хозяйственные постройки и лежали штабеля бетонных блоков. В низинке, неподалеку от речушки, — медпункт. Спросила светловолосую, молодую женщину в брючках, шерстяной белой кофточке и стеганой черный жилетке, откуда она.

— Работаю здесь. — Она прошла, стуча каблучками по асфальтированной дорожке, в медпункт.

Возле одного из опрятных домиков увидела на скамеечке голубоглазую, краснощекую женщину, немолодую, но крепкую, еще не изжившую сил. Подсела к ней. Женщина поинтересовалась, откуда я.

— То-то, смотрю, вроде бы как не наша. Правда, нынче приезжих немало, но мы все равно всех знаем.

Потолковали о погоде, о травах, которые в этом году хороши, если бы вот посуше.

— Мы радуемся, когда бывает засушливо. Место у нас сырое. Уж сколько вложили сил, а все равно еще есть места, где надо проводить мелиорацию.

Женщина оказалась сестрой председателя колхоза Абросимова Николая Ильича, Фаиной Ильиничной, по мужней фамилии Ковалкиной.

— Первого мужа фамилия, от которого дочка, Прискорбно девочке иметь другую фамилию, вот я и не стала менять, как за второго замуж вышла.

— А с первым-то что же, разошлись?

— Погиб он. Два раза хоронила...

— Да как же так?

— Бывает... — И стала рассказывать печально, но уже усмирившись с тем, что пережила около сорока лет назад.

— Поженились мы перед самым его призывом. «Теперь будешь ждать», — сказал. Боялся, что не дождусь. Он так и остался в армии, стал офицером. Мы жили с ним и с дочкой в Эстонии. Летом, когда началась война, я была у мамы, приехала погостить. Бросилась к мужу домой. Да только дом уже был пустой — мужа призвали сразу же. Я пробралась обратно, а вслед за мной извещение: пропал он без вести, муж мой любимый. Плакали, горевали, а что поделаешь — горе общее. Стала работать в колхозе. Я и раньше работала, до замужества, с тринадцати лет. Теперь взялась за плуг, пахала на паре лошадей. В войну у нас все на лошадях и косили, и жали. А тут меня ставят бригадиром. А папа против. Он был председателем. «Родню, — говорит, — нельзя». А делать нечего — все мужчины на фронте. Он строгий был, умел работать с людьми, а уж своих не жалел. Вдвое спросит да еще проберет.

Работали мы тогда без передыху. Днем выбираем картошку, а ночью молотим. Только бы кончилась скорее война! Она уже шла к концу, врага крепко гнали. Наши границу перешли, когда я треугольничек получила, писал один солдат, что муж мой жив, он находился в плену. Уж что там было, не хочется вспоминать, только я его разыскала. И не узнала: старик предо мной. Худой, весь скорбный, волос ничего не осталось. «Фая, — сказал, — какой это ужас — плен. Смерть и то легче». Побыли вместе денечек, он все рассказывал, как взяли в плен, согнали, будто скотину в загон, пить-есть не давали, а потом стали приезжать из Германии фермеры, отбирали, кто еще годен для работы. «Мы для них были не люди, а скот, который больше жалели, чем нас. Только тогда и оценили по-настоящему, какое счастье была наша жизнь».

Снова его призвали, пошел он в штрафной батальон и в январе сорок пятого был разрывной пулей убит. Вот так и хоронила, переживала два раза.

Через десять лет вышла замуж. Он с мальчиком, вдовец, я с дочкой. Сейчас-то осталась одна. Муж умер, дочка поступила в институт, а его перевели в Уссурийск. Там вышла замуж и осталась, а внучку вот прислала мне. Болеть она сильно стала, врачи посоветовали климат сменить.

— А что было с вами дальше, в колхозе?

— Да ничего. Меня поставили на ферму заведовать. Четырнадцать лет там была, а как шестьдесят пять исполнилось, оформила пенсию.

Я попросила Фаину Ильиничну рассказать об ее отце.

— Что скажешь? Работал, не знаю уж как. Нас было пять человек. Никогда не ругал, не бил, но если что скажет — закон. Вина не пил, не потакал бездельникам, лодырям, сам круглые сутки работал и нас заставлял. С танцев, бывало, только придешь, на час-другой и закроешь глаза, а он уже будит: «Фаинушка, встань, пора на работу». А у меня нога не влезает в сапог. А лучше того времени вроде и не было... Теперь вот на пенсии, — повторила она. — Живу вместе с Ниночкой, в девятом учится. К матери ехать не хочет, пусть, говорит, она возвращается.

Разговорились о заработках, о пенсии. Фаина Ильинична сказала, что меньше ста, поди, никто и не получает. Посоветовала поговорить мне с бухгалтером и показала на его аккуратный кирпичный домик на той же улице, но на другой стороне.

О нем, о Виталии Ильиче Шимарове, в таком же вот задушевном и искреннем разговоре мне говорили: «Он тут один из самых интересных людей». В работе жесткий, а для жизни добрый. Все о колхозе печется, где выгоднее, где лучше. Все знает, все отрасли. Уж он наобум не скажет словечка. Все его уважают. И Николай Ильич, председатель, очень прислушивается к его советам. И рассказали, как выбирали сына Абросимова в председатели.

Было это в пятьдесят пятом году. Илья Иванович Абросимов вышел на пенсию. Пятнадцать лет работал, самые трудные военные годы. Стадо сберег, приумножил успехи. Удои в среднем около четырех с половиной тысяч. А что тут сделаешь, время пришло.

Из области им прислали в колхоз председателя. Кто он был, сейчас уж не помнят. Только честный, видать, человек. Едва познакомился с хозяйством, говорит: «Мне это не по плечу. Нажитое вами не хочу по ветру пускать». И уехал. Прислали другого, Голубева Сергея Спиридоновича. Этот хозяйствовал три года в «Горшихе» и все норовил переделать по-своему. Хозяйство начал поворачивать на свиней. «Свинья, — говорил, — она скороспелка. И кормить ее проще. А стране мясо нужно. Выгоду не понимаете», — упрекал. И слушать ничего не хотел. Раньше где-то в потребсоюзе работал. Племенного дела не знал. Сам верил, что хочет лучшего, а хозяйство хирело, рушилось все, что тут создавали десятками лет. Народ тогда собрался и говорит ему: «Уходи».

В области, надо сказать, колхозников поддержали, спросили только: «Кого же хотите?» — «Будем среди своих искать». И решили передать хозяйство сыну Абросимова. Семья у них — строгая, все работящие, воспитанные в труде, простых работ не гнушались. Тем более он с образованием и партийный. А дело, то, чем живет колхоз, знает, как говорится, с пеленок. Если спросить Виталия Ильича Шимарова, который бухгалтером тут с малых лет, он обо всем расскажет подробнее.

Так снова я вышла на тот же адрес...

Рабочий день перевалил за половину. И тут, на улице, дорогу мне преградила свадьба. Толпа медягинцев собралась посмотреть, как выводят невесту. Послушала я, что говорят односельчане по поводу предстоящей свадьбы.

Женился Слава, племянник какого-то Чистякова, а кто он таков, мне никто не ответил. Зато сказали, что берет с ребенком. Не в осуждение, скорее, поощрительно. Люда, невеста, приехала из Чувашии. Работает воспитательницей в детском саду.

Женщина, стоявшая рядом, стала было рассказывать, что кормят колхозных детишек всем свеженьким, всем своим, но в это время толпа зашевелилась, попятилась. Мимо нас, набирая скорость, прокатили две «Волги» в лентах. На передней нечто вроде дуги с колокольцами, совсем как у прежней тройки. Мелькнуло счастливое молодое лицо невесты, пышноволосой, в чем-то нарядном, улыбка Славы, золотозубого худощавого парня в торжественном черном костюме. Толпа стала быстро редеть.

— Ой, скорее надо домой, почередить себя. Еще голова не мыта, волосы не уложены! — спохватилась полная женщина, повернувшись к своей немолодой соседке. — Уж ты приходи поскорей, поприделать поможешь, а то не успеем.

— И, полно-те, часа через три, скорей не вернутся, — успокоила та, но все же заторопилась по улице. Догнав ее, я спросила:

— А как у вас с невестами, тоже проблема?

Она поглядела рассеянно, не понимая, похоже, что это в такое время какая-то незнакомая пристает, однако ответила вежливо:

— Как у других, так и тут, везде одинаково. — И крикнула проходящему по дороге мужчине, чтобы он поторопился с вином.

— Два ящика взяли, шибко будут гулять, — сказала старушка, которая тоже смотрела, как выводили из дома невесту.

— Красного? — спросила я.

— И, что ты, касатка! — ласково возразила она. — На торжествах у нас только белое и сухое пьют. Кто же будет позориться красным. Его только пьяницы употребляют. — И заворчала, поругивая пьяниц, как я поняла, которым все равно что глотать.

Теперь уже не останавливаясь, обогащенная впечатлениями, хотя и случайными, но все по делу, я шла в контору на встречу с Виталием Ильичом Шимаровым, главным бухгалтером колхоза, о котором сказали еще, что он очень надежный, знающий человек. И уважали его за строгость, за знания и справедливость.

Разыскав его в конторе, я пытливо смотрела на этого невысокого, нельзя сказать чтобы плотного, но и не худощавого человека, голубоглазого, с упрямо-испытующим взглядом из-под крутого высокого лба. Умного, проницательного, порой снисходительно-ироничного, от которого, вот уж действительно, ничего не укроешь. Он одарил меня этим взглядом, выслушав вопросы, и начал разговор, как, видно, и положено главному бухгалтеру, с цифр, конкретно.

— Из тысячи ста голов крупного рогатого скота у нас в хозяйстве четыреста десять коров, остальные ремонтный и товарный молодняк. Доход от реализации два миллиона рублей, чистых до шестисот тысяч. Не только телочек и бычков породистых продаем. В колхозе есть свинофермы. Живем на свои. Восемь миллионов рублей за пятнадцать лет в хозяйство вложили. Ни копейки у государства не брали. Магазин, мастерские, гараж, склад для минеральных удобрений, КБО (комбинат бытового обслуживания), — перечислял Шимаров. — Очистные сооружения на сто кубометров в сутки. И технику покупаем, и строим. Немного с хозяйственными постройками поотстали, силы бросили на жилье. На благоустройство квартир, теплофикацию — в Медягино центральное отопление, вода горячая в каждом доме. — Пытливо посмотрел.

— Ну что ж, этим можно гордиться.

Шимаров удовлетворенно кивнул.

— Может быть, обратили внимание: машины возят кирпич.

Теперь уже я кивнула.

— Новый телятник будет, дом двадцатичетырехквартирный, магазин промтоварный. Строимся, в общем.

— Приезжих много? Нынче, где ни послушаешь, много приезжих.

— Есть и у нас. Только больше своих. Удержали кадры.

— А чем?

— Не клубом же!

Шимаров взялся было за книгу, сказал, не открывая ее, что зарплата, средняя, подчеркнул, без малого двести рублей. В счет ее дают зерно, капусту, картошку. Хочешь скот разводи, а не хочешь — твое дело. Только мало коров в личном пользовании. Мелкий — поросята, кролики, ну, кое-кто теленка берет из выбракованных, которые не годятся ни на ремонт основного стада, ни на продажу. Картошку со своих участков не продают.

Все, что видела, даже беглые впечатления, и о чем говорил Шимаров, характеризовало время.

А знал ли кто теперь, как жили на этой земле крестьяне даже не в столь давние времена, но вот когда создавался колхоз...

— Виталий Ильич, вы об этом помните?

— Маленький еще был. А разговоры помню. Щукин когда приехал. Взрослые говорили: «Лучших коров приказал скупать. В деревню Вятскую посылает». Известно было, что тамошний скот славится удойливостью. Еще говорили: «Торговаться умеет». И тоже хвалили: «Хозяин. Этому можно довериться».

И как не довериться — он местный был, из этих краев. Вырос в нужде. Нужда заставила и в город идти. Все знал окрест по хозяйству и крестьянскую душу до тонкостей понимал. Как стадо собрал хорошее, взялись осушать болотины. Вручную все. Людей было много в деревнях. Пятьсот трудоспособных в «Горшихе», а сейчас двести двадцать вместе с двумя колхозами. Хоть и техники стало больше, но рук маловато для такого хозяйства. Пока еще хватает ручного труда. Вот тогда, в тридцатых годах, и было заложено племенное стадо. Наша маленькая «Горшиха» еще до войны получила «Знак Почета». А первые ордена тогда ох какую цену имели! Воодушевление, успех. Вера в свои великие силы. — Он вздохнул, задумался и повторил: — Щукин Федор Артемьевич душевный был человек. Знаток крестьянства. А это не шутка...

— Сами-то вы его помните иль по рассказам?

— Ну как не помнить! Я ведь работать начал при нем. Сорок четыре годочка назад. Еще до войны. Вышло так: семилетку кончил, задумал химиком стать. Поехал в город, а на экзаменах в техникум провалился. Мне говорят: «Погуляй годок». Вернулся в Медягино. Гуляю по улице. А мне навстречу Абросимов Илья Иванович. Он тогда в правлении был. Не знаю, что заинтересовало его, только спросил:

— Что делаешь, мальчик?

— А ничего, — отвечаю. — В техникум вот не взяли.

— А ты приходи к нам, пошлем учиться.

— А на кого?

— На счетовода. Хорошая специальность. Пойдешь?

И стал расхваливать эту профессию и объяснять, как важен для колхоза труд счетовода, а больше того — бухгалтера. Послушал я — он так хорошо говорил со мной, — поверил ему, сказал:

— Давайте, пойду...

Учился год и шесть месяцев. Колхозную школу окончил с отличием. Вернулся домой, стал работать в колхозе. Опыта еще как следует не набрался, как в тридцать девятом году в наш колхоз вливаются еще два хозяйства: «Ленинский путь» и «Дружба». Мне говорят: принимай хозяйство, делай объединенный баланс. Куда деваться, боялся, а сделал. Стала у нас большая «Горшиха». С того времени и живем в одних границах. Земли у нас чуть больше двух с половиной тысяч гектаров, пашни тысяча триста семьдесят пять, сенокосов двести шестьдесят шесть, пастбищ более семисот гектаров. Рельеф, сами видели, равнина, тяжелые суглинки, переувлажненность...

Когда, в тридцать девятом году, председателем колхоза выбрали Илью Ивановича Абросимова, Щукин пошел заместителем по животноводству. Теперь-то в колхозе председателем Абросимов-сын — Николай Ильич. А прежние наши руководители, которым принадлежит заслуга в организации и развитии ферм, сохранении племенного стада, навечно с нами не только в делах, но и в портретах. И все наши лучшие люди. Хотите увидеть?

Я молча поднялась и вышла вслед за Виталием Ильичом, он быстрыми, энергичными шагами проследовал с ключом туда, где находился красный уголок колхоза, открыл его, и я увидела, какие ценности тут хранятся.

Это был скорее музей, кабинет для занятий. Середину помещения занимали столы, на стендах, вдоль стен, лежали дипломы, всевозможные грамоты — стопы грамот, медали ВДНХ — медные, золотые, серебряные, вымпелы, кубки, другие награды: «Коллективу высокой культуры животноводства», «Передовому коллективу, победителю во Всероссийском, во Всесоюзном соревновании», «Лучшей ферме деревни Медягино». Той самой, куда приехал двадцатипятитысячник Щукин и откуда пошла горшихинская слава.

С живым, глубоким чувством я смотрела на портреты двух русских богатырей — Федора Артемьевича Щукина и Ильи Ивановича Абросимова. Щукин — первый председатель колхоза, бравый человек с веселым, пронзительным взглядом и пышными, буденновскими усами, придающими лицу неукротимую энергию, и лихость, и смелость дерзания.

Глядя на него, живо и ярко представила, как он, приехав сюда, в Медягино, обошел угодья, покряхтел, похмыкал, стоя на бережке Соньги, глядя на непроходимые топи, кусты, из которых поднимались стаи уток, бекасов — хороша охота! — в крестьянских избах увидел нужду, такую же, от которой уехал в город. Задумался, покачал головой. Решил: «Ну что ж, раз такое дело, попробуем побороться». Собрал людей, высказал свои замыслы. Тепло говорил, как с родными. Знал русский характер, на окрик и на приказ не податлив, а добрым словом любую преграду с ним сломишь.

И покупали скот, и осушали болота, сеяли траву, овес и канищевский клевер, вместе радовались успехам, победам, наградам.

У Ильи Ивановича Абросимова было выразительное, красивое лицо, своей волевой устремленностью напоминавшее лицо актера Абрикосова-старшего. И результат их усилий, усилий всего коллектива колхозников, о которых Шимаров сказал: «Люди редкого трудолюбия», — был тут, в знаменах, дипломах, грамотах, орденах, письмах, которые шлют отовсюду, разные письма: поощрительные, с благодарностью за помощь, с просьбами поделиться опытом. Однако живой результат усилий и тех, кто запечатлен на портретах, и всех, кто трудился и трудится нынче на племенном заводе колхоза «Горшиха», — результат этот на фермах, в лугах, где пасутся стада беломордых, с атласной, угольно-черной шерстью коров отечественной, созданной ярославичами породы.

Пора, подходило время увидеть их тут, на месте, в хозяйстве, которое стало теперь племенным заводом, где выращивают, совершенствуют, продают в другие хозяйства телочек и бычков, умножая тем продовольственное богатство народа.

Но день шел к концу, и еще многое хотелось узнать у этого человека, жизнь которого так крепко срослась с «Горшихой».

— А как же, Виталий Ильич, сохранили травы-то? Вопрос не праздный. Это — о возможности самостоятельного решения опытным председателем важных для хозяйства проблем, возможности обосновывать свою точку зрения. Ведь не только опасность утерять достигнутое нависла над хозяйством, когда в поисках лучших решений проблемы кормов для всех предлагался один рецепт.

— Что говорить, теперь дело прошлое. Известно, как сохранили. Обманом. С краю сеем одно, а подальше другое. А ведь возьмись за кукурузу тогда — и крышка хозяйству. В войну уж на что было трудно, а скот сберегли, удоев не снизили.

— Как жили в войну, расскажите.

— Я был на фронте тогда. Зенитчик. Старший сержант. Отвоевал и вернулся домой. Свое рабочее место занял. Вы обратите внимание на этого человека. Большие его заслуги перед нашим хозяйством.

Он указал на портрет большелобого человека, главного зоотехника колхоза, Ивана Георгиевича Жарикова, под руководством которого в колхозе созданы новые, наиболее ценные и породе линии быков, маточные семейства, так характеризовал Шимаров его работу.

— Продуктивность стада за годы его работы выросла почти на тысячу шестьсот литров в год, достигнув пяти тысяч двадцати килограммов. И жирность поднялась. Стала четыре и пятьдесят семь сотых процента.

— А было?

— А было четыре процента. Да вы представляете, что это значит? — Виталий Ильич посмотрел вопросительно.

— Догадываюсь.

— Вот то-то. У нас ведь как было. Корма — одно дело. Илья Иванович спрятал посевы, защитил, уберег, как мать свое дитя бережет. А как на пенсию вышел, встал вопрос: кто будет так же стадо беречь? При нем хозяйство больших высот достигло. Помню, сорок девятый год, шесть колхозников — доярки, завфермой и сам председатель были удостоены высшей награды — звания Героев Социалистического Труда. Большое торжество, воодушевление, вера в силы, в будущее, чувство нужности людям, стране, гордость за нашу «Горшиху». И вдруг вопрос: как же будет дальше? И Жарикова в то время взяли у нас. На другую работу поставили. А агроном ушел. Короче — полная смена руководства. Это всегда болезненно для хозяйства. Новый человек со своим характером, опытом, связями, знаниями. Как уживется с коллективом?

— Это тогда, когда вам начали присылать председателей?

— Вы знаете об этом? Да дело не в том, что присылают, за помощь всегда благодарны. Кого присылают — вот вопрос. Когда Николая Ильича избрали, он прежде всего начал возвращать ушедшие из колхоза кадры. К Жарикову — его в сорок первом взяли, директором госплемрассадника был — делегация: давай, мол, обратно. Вернулся в пятьдесят девятом году. Возобновил зоотехническую работу. Его руководству обязаны тут созданием наиболее ценных в породе линий быков. Да что уж там говорить! Заслуги его огромны. Вернули в колхоз агронома, он был директором в соседнем совхозе. А как руководящее звено укрепили, так дело двинулось на подъем. В шестидесятом году снова вышли в передовые.

— А нынче как?

— Нынче? — Виталий Ильич посмотрел пытливо. — Нынче вот. — Он протянул брошюрку.

Я прочитала отчеркнутые строки: «Применение селекционных приемов, таких, как непрерывный улучшающий отбор, целенаправленный подбор в сочетании с инбридингом (близкородственным скрещиванием) на выдающихся животных, постоянный анализ результатов отбора и оценки племенных качеств животных на фоне полноценного кормления, позволило создать одно из лучших в ярославской породе стадо племенного скота завода «Горшиха».

— Ну а если попросту?

— И попросту то же: одно из лучших в области. Вот тебе и низина, кочкарник, горькая земля, горшиха. А ведь колхоз, кроме этой земли, всегда был на общем положении, как и другие колхозы, да, выходит, и в худшем, чем другие. В чем же дело? Наверное, этот вопрос нуждается в столь же серьезном внимании, как все другие хозяйственные проблемы.

Еще в ту пору, когда Аксененков работал над диссертацией, знакомясь с племенной работой в хозяйствах области, Иван Георгиевич Жариков звал: «Защищайся и к нам на практическую работу. Для ученого тут простор. А кроме всего коллектив. Творческий, работоспособный, легко с ним, интересно».

Заманчиво, право. Но вот как случилось: не стало Жарикова, и найти достойного зоотехника оказалось не так-то просто. Велики ответственность и объем работы.

Аксененков и его жена Ирина Гавриловна, зоотехник-селекционер, вели племенную работу в совхозе «Новый север». Жили в поселке Михайловском. Прекрасный поселок: Волга, сосновый бор, десятилетка для дочек, нормированный рабочий день с двумя выходными. А все же расстались.

Перебрались в Медягино и поселились в одном из новых двухэтажных домов.

— Там я заведовала лабораторией, обрабатывала поступающие со всех ферм материалы. А здесь с живой коровой имею дело. — Ирину Гавриловну я встретила на ферме. — Прежде чем на племенную корову карточку заведешь, не раз посмотришь на нее и во время контрольных доек — производили их три раза в месяц, и при проверке на жирность — она меняется в течение дня: утром самая высокая. Меняется и от состояния коровы. И взвешивание, и бонитировка, и экстерьерная оценка, и обмеры — все с участием зоотехника-селекционера. Мне приходится и заносить все данные в племенную книгу с первых дней, с момента появления теленка на свет. Тогда ему ставят метку на ушко. Может быть, видели? — Ирина Гавриловна, увлекаясь, показывала эти племенные карточки, говорила: — Коровы очень умны, у каждой характер свой: одна грязнуля, другая чистюля, спокойные, нервные, флегматичные. Доярки знают все их повадки. А это тоже удои: попробуйте кое-как обращаться с коровой, она и молоко не отдаст. Наши доярки и встретят их с пастбища, и проводят, и приберут на ферме, и приготовят подкормку. И у животного настроение совершенно другое, она платит за это не скупясь. У нас замечательные доярки.

О горшихинском хозяйстве Ирина Гавриловна говорила, как о «нашем», то есть о своем. И в голосе ее появились горделивые нотки, когда называла имена Капитолины Крючковой, Людмилы Абрамовой, заведующей фермой Нины Александровны Смирновой. Вспомнила тех, кого даже не знала, но имена которых навечно вошли в историю ярославского колхоза «Горшиха»: Абросимовой, Плетневой, Лукьяновой, Гурьевой, Тяжеловой, Горевой. Она отдавала дань усердию этих тружениц, постигших секреты своей прекрасной профессии.

Во время поездок по Африке мне приходилось встречать племена, у которых уход за скотом считался привилегией аристократов. В долинах Лунных гор — массива Рувензори паслись стада анкольских коров с полутораметровым размахом рогов. И дойка коров там — торжественный и тоже прекрасный ритуал.

Любят в «Горшихе» животных. Может, и в этом секрет успехов колхозников. Любят, живут в постоянном контакте, как бы стремясь к единой цели, животное и человек. О Щукине, ветеринарном враче, Ирина Гавриловна выразилась так:

— Какое-то, если можно так сказать, коренное понимание дела, будто каждое животное видит насквозь со всеми особенностями его организма. Знаете, есть такие люди: взглянешь на них и чувствуешь жизненную прочность, добротность. Отец его, первый председатель, говорят, такой же был богатырь. Семья у Геннадия Федоровича крепкая, добрая. Девять детей — редкость по нынешним временам. В войну — танкист, орден Славы носит. А люди здесь коренные — каждого возьми — личность.

— Так, значит, не жалеете, что уехали из Михайловского? — спросила я.

— Да как вам сказать. Есть свои плюсы и свои минусы. Главный плюс — работа для специалиста здесь интересней и шире. Прекрасное стадо. «Горшиха» поставляет бычков в семнадцать российских областей, сто пятьдесят, сто шестьдесят бычков и телочек ежегодно.

Немалый вклад в хозяйство страны. А это что-то да значит!

Накануне вместе с главным зоотехником мы осматривали формы. Пришли в тот момент, когда в проеме противоположной двери показался пастух и щелкнул кнутом. Все помещение тотчас же наполнилось радостными, глубокими трубными звуками. Коровы задвигались, начали подниматься и потянулись к выходу — время пастбищное пришло.

И как только помещение освободилось, его начали чистить, закладывать в кормушки подкормку — свежую траву.

— Так ведь они же на пастбище! — удивилась я.

— Трава еще очень сочная, не набрала витаминов. — Аксененков начал посвящать меня в сложную науку кормления, — В молодой траве много калия, избыток его нарушает необходимое соотношение магния, кальция и натрия.

Сказал, почему необходимы грубые корма, вспомнил Василия Левина, еще в XVIII веке сказавшего о пользе дятловины — так называли клевер, который, как он писал, не только хорош для скота, но и «поправляет землю». В своей «Ручной книге сельского хозяйства для всех сословий» Левин тогда уже говорил, что «крошева, подобные кислой капусте, составляют корм отменный и здоровый». А крошево это не что иное, как силос, который только теперь вошел в широкое употребление.

Корма... Корма... Как велика эта проблема!

— Вот тут у нас стельные коровы. — Мы пришли с Аксененковым в соседние помещение. — Они гуляли с утра, а теперь отдыхают.

Коровы лежали в своих чистых стойлах — крупные, вальяжные, спокойные. Они переставали жевать, поворачивая к нам свои белые морды — пытливые, проникновенно-умные, любопытствующие, невозмутимо-спокойные, у каждой было свое выражение. Проводив нас взглядами, они принимались за жвачку. Почти физически ощущалось их состояние терпеливого ожидания приближающейся поры. Поры, когда горшихинское стадо пополнится новым бычком или телочкой.

— А вот они, наши малыши! «Детский сад» — так зовут его телятницы. — Николай Николаевич подошел к одному из деревянных загончиков. С чистой соломенной подстилки сейчас же поднялся на ломкие, еще слабые ножки черный теленочек и ткнулся в него маленькой корзиночкой, надетой на мордочку.

— Зачем корзиночка?

Я почесала малыша за ушком. Он закрутил головкой.

— А чтобы не сосал подстилку — грязная может быть. Сейчас вас покормим, — ласково сказала теленку Наташа Суконина, подменявшая заболевшую телятницу. Она взяла бутылку с соской, сняла корзиночку с морды теленка. И уже тут проявлялся характер животного, запас его жизненных сил. Теленок, едва она поднесла к его морде бутылочку, набросился на нее и, чмокая, захлебываясь, выкатывая от усердия большие, наивные глаза, принялся за еду. Он так старался, что Наташе пришлось заботливо придержать рукой его славную мордочку. Две-три минуты, и литровая бутылка опустела. Пока кормилица ее ставила, чтобы снова надеть на мордашку корзиночку, он успел полизать ее руку и пытался даже пожевать рукав.

Другой теленок как бы неохотно, капризно притронулся к соске, лениво потягивал, потом отпускал. Наташа терпеливо ждала, когда он снова соблаговолит приняться за еду. Он не выглядел больным, крупный теленок, но какой-то вялый, флегматик.

— Их постепенно переводим на растительный корм, тщательно сортируем, часть оставляем на пополнение нашего стада, часть продаем. На мясо идут только непригодные к племенному делу. Плана по мясу у «Горшихи» нет, — говорил главный зоотехник, когда мы, минуя скотные дворы, навесы для хранения сена, картофелехранилище, мастерские, гараж, мимо площадки для техники, огороженной и чистой, шли на пастбище, чтобы посмотреть на коров в природных условиях.

Николай Николаевич заставил меня обуть сапоги. Говорил: «Натягивайте, не раздумывайте». Но только выйдя за пределы построек, я поняла, почему здесь радуются, когда засушливо.

Ночью прошел небольшой дождичек, едва сбрызнуло, асфальт на дорогах был сух. А мы с трудом вытягивали ноги из вязкой земли, поросшей густой травой. Из-под ног взлетали чибисы, еще не кончили свои песни жаворонки.

— На пастбище будет посуше. Там, видите, высоко.

У леса, куда показывал зоотехник, паслись коровы. С кнутами через плечо похаживали рядом пастухи-виртуозы, как их называет Аксененков.

— Когда корова в одних руках, да руки эти умные, добрые, она спокойна, знает, куда ей бежать. Пастух только голос подаст, они его уже знают и время свое знают. Как дойка придет, их и гнать не нужно, сами на скотный двор повернут. Вон тот пастух, — он показал на худощавого человека в каляном брезентовом плаще, — Константин Иванович Фирсов. А там вон и Глухов Николай Александрович.

— Трава перерастает, Николай Николаич. Надо бы подкосить. — Фирсов повернулся к лесу. — Вот тот край и сразу убрать. Тут-то все подъели, вон они как стараются.

Коровы на ходу щипали траву и уже повернули к скотным дворам.

— Доярки жалуются, что пить хотят. Нужны дополнительные емкости, — озабоченно говорил Глухов,

Николай Николаевич, весело прищурясь, посматривал на коров. Ветер трепал его черные волосы, подхватывал галстук.

— Попридержи немножко, а то раньше времени на ферму придут.

Эх, не надо было ему говорить это. Фирсов крякнул, уж он-то знает, когда придержать, когда прикрикнуть: «Э! Ну пошел! Оп! Фю-ю-ить!» Тридцать два годочка без перерыва пасет. Друг к другу приноровились каждым шагом, каждым движением. Дождь ли, ветер, в пять тридцать выгоняет, до девяти пасет, потом на часок отгоняет на отдых, лучше в тенек. Когда комар, едят плохо, тогда на ветерке лучше отдыхать, в дождь в лесок загоняет. Они и сами все знают, когда уходить, и часов не надо. Холеные, крупные, спокойные животные, давно уже не похожие на прародительниц, выведенных вековым трудом ярославских крестьянок.

— Вот сейчас завернем к озерку, время и подойдет. — Константин Иванович вроде бы и зоотехнику отвечает, и говорит со своими питомцами.

— А как же зимой, когда не пасете?

Я едва успеваю за набирающим скорость стадом: они задержались у озерца и теперь торопятся возвратиться на ферму, где уже ждут их чистые, тщательно вымытые аппараты для дойки, молокопровод, готовый принять молоко, а в кормушках лежит свежая зеленая подкормка. Пастухи привычно шагают за стадом, и кончики перекинутых через плечо кнутов скользят в траве, как серые змейки.

— Зимой мы работаем скотниками, вывозим навоз. Тоже с коровами, — отвечает Фирсов. — Они человека хорошо понимают, голос знают. Случается, к чужому стаду какая прибьется, только кликнешь, смотришь — уже трясется, бежит.

И такое тепло было в голосе этого заветренного, сурового человека, что невольно подумалось: в этом тоже одно из главных условий успеха. Каждый знает на своем участке, что он нужен, что труд его необходим. Общий труд, творческий. Всего коллектива, возглавляемого Николаем Ильичом Абросимовым, потомственным председателем колхоза, который несет в себе не только опыт отца своего, но и бесценные богатства опыта поколений.

На двух берегах

Из Андропова в Ярославль дорога идет через Тутаев — центральный город одного из семнадцати районов области. Он лежит на двух берегах Волги, в стороне от железной дороги. В октябре 1982 года в Мышкине состоялось торжество: секретарь областного комитета партии Федор Иванович Лощенков перерезал ленточку и открыл движение по важной для области, еще одной автомагистрали, связывающей семь ярославских районов. Три из них — Мышкинский, Некоузский и Брейтовский — весенними половодьями бывали отрезаны от центра страны, поэтому дорога для них имеет особенное значение.

Потоки машин с грузами и пассажирами потекли по этой широкой магистрали, на которую получили выход более тридцати хозяйств.

На Тутаевском отрезке автотрассы, в полутора километрах от нее, лежит деревня Масленниково. В этой деревне, в семье тракториста и доярки, родилась в тридцать седьмом году девочка Валя. Нынче имя ее известно всему миру, имя Валентины Владимировны Терешковой, первой женщины-космонавта.

Ей было три года, когда в войне с белофиннами погиб отец. Мать, оставшись с тремя детьми, несколько лет спустя перебралась в Ярославль, где Валентина окончила школу и стала работать.

Ее трудовая биография столь же широко известна. Шинный завод, текстильный комбинат «Красный Перекоп», занятия в техникуме, в ярославском аэроклубе — отсюда и начался космический полет «Чайки», о котором 16 июня 1963 года узнал изумленный мир.

Первая женщина в космосе! Ярославна. Я помню Международный конгресс женщин, проходивший в Москве вскоре после исторического полета. Какую бурю оваций вызвало появление Валентины Терешковой в президиуме конгресса Ей аплодировали стоя, крики восторга наполнили зал Кремлевского Дворца съездов. Терешкову засыпали цветами, делегатки, затаив дыхание, ловили каждое ее слово, ведь многие из них представляли страны, где равноправие женщин было неразрешимой проблемой. Терешкова была для них символом. Освобожденная. Равноправная. Смелая. Женщина, родившаяся на Ярославской земле.

Тутаев город древний — в 1983 году он отметил свое семисотлетие. В одной из старинных ярославских церквей была найдена рукопись. Называлась она «Сказание о Борисоглебской стороне». И повествовало это сказание о том, как в пору народной трагедии, когда полчища татаро-монгольских завоевателей обрушились на Русь, разоряя, сжигая города и селения, убивая и угоняя в плен людей, жители Ярославля бросились в леса, недоступные для вражеской конницы. По правому берегу Волги стояли дремучие чащи Черного бора. В нем и нашли приют ярославские беженцы. Они срубили клети — так назывались дома. Вслед за ними в селении появились монахи, поставили храм во имя Бориса и Глеба — святых страстотерпцев, князей, убитых братом Святополком, прозванным Окаянным, и храм назвали Борисоглебским. Отсюда и селение получило имя — Борисоглебск.

Возникшее на левом берегу поселение связывают с именем угличского князя Романа Владимировича. Он якобы усмотрел удобное место для переправы и на одном из холмов приказал строить крепость, а в крепости, по обычаю, ставить храм. Время — конец XIII века — было беспокойное. Крепость защищала от набегов неприятеля, но место было очень удобное для торговли.

Так и жили, каждый по-своему, на двух берегах, Борисоглебск и Романов до прошлого века. Потом их объединили для удобства управления, изменили герб. На нем появился тот же медведь с секирой, окруженный венком с развевающимися лентами, — символ объединения. Но города все равно оставались разными. Разные они и сегодня.

Правый берег современен и многолюден. Новые постройки все более теснят бревенчатые и обшитые тесом трехоконные домики. Многоэтажных зданий то целый квартал, то микрорайон, где только-только закустились деревца. Высятся корпуса предприятий — дизельных агрегатов, льнокомбината «Тульма», старого, но тоже разросшегося. На этой же стороне реки в нескольких километрах высятся крекинг-колонны нефтеперерабатывающего завода, им. Менделеева, некогда первенца отечественной нефтехимии. Построен он был еще в прошлом веке и производит минеральные масла. Умный предприниматель Рогозин, ученик Дмитрия Ивановича Менделеева, открывая новое дело, опирался на помощь науки. В лабораториях и цехах все лето 1881 года вел свои опыты великий химик, предрекший этой отрасли великое будущее. Его предсказание осуществилось.

— Но что же за имя, присвоенное городу? — спросила я сидевшую рядом пожилую женщину, с которой переговаривалась всю дорогу.

Внятно, доходчиво она пояснила мне, что это имя крестьянского сына Ильи Тутаева, который погиб, защищая Советскую власть.

— Вы слышали, конечно, о белогвардейском мятеже в Ярославле? Да, да, Перхурова и Савинкова, — подтвердила она, кивнув. — Многие труженики поднялись тогда на помощь ярославским рабочим. Отсюда, из Романово-Борисоглебска, тоже тронулся по Волге отряд, в который добровольцем вступил двадцатилетний юноша. Они приближались к Ярославлю, когда стало известно, что на даче некоего Лопатина укрывались мятежники, и красногвардейцы вступили с ними в перестрелку. Илья Тутаев, смелый, горячий, поднялся в рост из засады, чтобы атаковать мятежников, но был сражен пулей, как после выяснилось, из английского карабина. Вот его имя и было присвоено городу — так решили трудящиеся на торжественном заседании в первую годовщину Октября. Нет, я, конечно, не могла быть свидетелем тех событий. Интересовалась, читала документы. Родные рассказывали. Старшие. Такое, знаете ли, вдохновенное было время. Как взяли тогда разбег, так до сих пор и стремимся. Окинешь взглядом, даже не верится иногда, что все это в человеческих силах.

Она повернулась к окну, за которым высились многоэтажные корпуса новостройки.

Спутница, оказавшаяся в прошлом учительницей, Клавдия Федоровна Рыжова, пользуясь своим заслуженным отдыхом, ехала навестить какую-то свою старую приятельницу. Она вдруг с удивившим меня, почти ностальгическим чувством стала вспоминать о той, левобережной части Тутаева, где ей доводилось когда-то в юности несколько лет работать.

— Провинциальный российский городок. — По ее лицу пробежала тень. — У нас как-то стало принято говорить о них с эпитетом «захолустный». Не знаю, довелось ли вам когда-нибудь почувствовать неповторимый колорит этих маленьких русских городов. — Она пытливо глянула на меня, определяя возраст. — Нельзя ничего оценивать однозначно...

Теперь она уже как бы упрекала, хотя я ей не возразила ни словом, ни взглядом. Скорее, поддержала мысленно, подумав, однако, о некотором противоречии ее чувств. А впрочем, разве любовь к настоящему должна зачеркивать прошлое? Ту полную надежд и стремлений жизнь, свежесть чувств, радость открытий, изумление перед природой, людскими творениями?

— Сколько блестящих талантов зрело в тиши этих маленьких городов! — продолжала свою мысль Екатерина Федоровна. — Я как учительница скажу — всем возрастам человека должно соответствовать свое восприятие. Детей лучше растить в тишине, на природе, в уюте, подобном Романову. Да что я вам объясняю! — воскликнула она. — Посмотрите на картины Кустодиева, он очень любил Романов. Шесть полотен рисуют его провинциальный быт. «Гулянье на Волге», «Провинция». Многое из того, что изобразил художник, уже кануло в Лету, как говорили когда-то. А на полотнах оно живет. И вот что отрадно: несмотря на все перипетии, город сохранил свой колорит. Валы, старинные храмы, дома, стиль, как называют его, провинциальное барокко.

— Ну а сами-то вы хотели бы насовсем вернуться туда, в город своей юности? — опросила я.

Старая учительница помолчала, подумала.

— Если бы жила там, наверное, так бы и жила. А теперь уж оторвалась, никого не осталось там, кроме старой подруги. Она одна живет, побаливает, дети зовут в Ярославль, наверное, уедет. Вот я и хочу проститься с городом.

И в голосе не то чтобы грусть, а скорее, решимость человека, вступившего некогда на новый путь, чтобы уже не возвращаться к прошлому, сохраняя лишь в сердце любовь к нему, к ярким своим переживаниям юности, познанию мира, в красках и отношениях, свойственных тому времени.

Как бы там ни было, но я сошла с автобуса и очень была благодарна спутнице за добрый совет: к моим впечатлениям от поездок по Ярославской земле прибавились новые, яркие краски.

На левый берег я попала, однако, не сразу, задержавшись возле могучего Воскресенского собора, центра старой части города Борисоглебска. Он как бы притягивал, собирал вокруг себя россыпь деревянных, традиционной архитектуры домиков, властно господствуя над ними, подавляя, подчиняя их своей роскошью и величием. Нарядный, с массивными высокими крыльцами, гребенчатыми наличниками, искусно украшенный узорной кирпичной кладкой, галереями с аркадой, затейливой формы полуколоннами, с изразцами, кокошниками над большими окнами — он производит неизгладимое впечатление.

В галереи храма вела высокая лестница. И как ни наряден он был снаружи, только оказавшись внутри, увидела, сколь велико художественное наследие ярославцев.

Все стены и потолок галереи были расписаны фресками — яркими и выразительными, повествующими о житиях святых, изобразительно передающими библейские легенды, для нас, людей, воспитанных в атеистическом духе, обретших скорее литературно-художественное значение, чем напоминание об устрашающей расплате за земные грехи.

В этих живописных работах ярославских мастеров, живших в середине XVII века, когда был построен и сам храм, поражали реалистичность изображения, историзм и высокое нравственное начало.

В храме шла служба, теплились свечи, бросая зыбкие отсветы на огромную, древнюю икону «Спаса», глядящую на проходящих перед ним людей из темных глубин XV века.

Перед ним стояли на коленях старушки в черных платочках, останавливались, оценивающе вглядываясь в строгий лик, туристы. Они заполняли галереи, где в одном из крыльев, за ширмой, я услышала плач младенца. Заглянув туда, увидела священника в темном облачении у купели, куму и кума пожилых — он с колодкой военных наград. На руках у кумы, в кружевных пеленках — младенец. Поди, в секрете от молодых родителей совершался этот традиционный обряд.

Я присоединилась к одной из экскурсий и, слушая пояснения, рассматривала фрески, посвященные историческим событиям — крещению Руси. Жившие триста лет назад художники изобразили сокрушение Перуна, купание в Днепре, этой первой купели русского христианства. Целые новеллы развертывались перед тем, кто обращал свой взор на их работы. Исполнены они были, как полагают, артелью лучших ярославских живописцев, где был старшим мастером — «знаменщиком» Севастьян Дмитриев.

Храм — шедевр древнерусской архитектуры, музей изумительных фресок, живых, передающих образно дух и характер запечатленных на сводах персонажей с нравственными трактовками времени. Многие изображения на сводах галерей были не чем иным, как иллюстрациями стихотворных сочинения древнего литератора, одного из зачинателей силлабического стихосложения, крупнейшего русского просветителя Симеона Полоцкого.

— Шестнадцатый и семнадцатый века — расцвет ярославской архитектуры, живописи, — говорила экскурсовод. — Тут, как и в Ярославле, этой великой сокровищнице древнерусского искусства, сохранились памятники мирового значения. И даже не отдельные уцелевшие со времени сооружения, а целые исторические ансамбли, образцы мастерства и таланта наших предков.

А левый берег (об этом же говорила и моя спутница, с которой мы простились на автобусной остановке) сохранил особенности провинциальной планировки, архитектуры и даже в какой-то мере колорит самой провинциальной жизни. Мы сейчас это увидим.

На песке, у самой воды, сидела рыжая собачонка и, подвывая, смотрела на паром, который медленно приближался к правому берегу, где уже выстроились в очередь машины, толпились люди с корзинами, с сумками, мешками, разным хозяйственным инструментом, видно, возвращавшиеся домой, туда, на левый берег, панорама которого была редкостно живописна. Высокий склон был прорезан оврагами, из зелени выступали стройные колокольни, чешуйчатые луковки и шатры куполов, белели фасады зданий.

Он словно сошел со старинной гравюры, этот город у Волги, на волнистых отрогах Валдая. Ощущение старины усиливалось впечатлением от только что виденных фресок, изображавших крещение Владимира Красного Солнышка в купели. И не было ничего религиозного в тех оставленных на стенах Воскресенского храма картинах, а был талант художников, запечатлевших чувства и мысли людей, истории их жизни и вековое борение. Идолы на капищах уже тормозили развитие государства, на место их водворялись иконы, образа́, как их называли, о́бразы идеалов, ограничивающих жизнь народную, пришедшие вместе с крещением Руси. Для большинства из наших современников сейчас интересны и идолы, и иконы, но уже как свидетели прошлого, чувств людей, потоками текших по дорогам истории. Нынче эти наши современники смотрят на них с высоты, на которую поднялась героиня времени, родившаяся на Тутаевской земле в деревне Масленниково.

А с этой высоты все смотрится иначе.

Паром подплыл, мягко ткнулся в берег, сошли с него люди, съехали машины. Все, кто ожидал переправы, заняли их места, включая собачонку, которая завиляла хвостом, ластясь к паромщику. Заплескалась за бортами вода великой Волги, ожило и двинулось нам навстречу левобережье, та часть Тутаева, которую решено сохранить как память о целой эпохе жизни российской.

— Вот по той колокольне идущие по Волге суда определяли фарватер, — паромщик показал на узкую башню на холме, отбежавшую от собора, подножье которого касалось самой воды.

Колокольня действительно чем-то напоминала маяк, она была высока, стройна, стояла обособленно, красуясь на фоне голубого неба.

Как интересно ходить по родной земле, разговаривать с людьми, ощущая время. Вот этот, грубоватый на вид, паромщик, заметив мой интерес, сказал, что когда-то на месте каменной церкви, которая вырастала из воды, стояла часовня. Все, кто останавливался помолиться, клали у подножия камень.

— Уж почему так повелось, не знаю. — Он пожал плечами. — Старики сказывали. Она, церковь-то эта, поди две сотни лет стоит, водой ее заливает, а даже трещинки нет...

Хорошо стояла эта Казанская-Преображенская церковь. Думалось, что иным нашим зодчим, возводящим свои сооружения на берегах рек, особенно в городах, не хватает этой уважительности к реке, одному из лучших украшений города. В заботе о своем престиже, мнимом своем величии, они порой стараются задавить реку тяжелым, грандиозным произведением, художественные достоинства которого так блекнут перед природным достоинством и благородством попранной ими реки. Подлинный талант скромен и наделен чувством великой природной гармонии...

С глубоким волнением я погрузилась в эти заповедные кущи старого города, дохнувшие вдруг так ощутимо, так явственно отшумевшей здесь жизнью. Вероятно, те, кто населяет его, не испытывают подобного чувства, это их повседневность. Мне же вдруг вспомнилось давнее детство, запахи и уют вот таких же деревянных домов с садами, яблонями старых сортов: чернодеревка, мирончик, аркат, скрижапель. Этот последний, зеленовато-розовый, лежал до весны в бабушкином чулане, сохраняя свои брызжущую оком свежесть и аромат.

Я поднималась на вершины древних валов, когда-то защищавших город от неприятеля. Отсюда открывался чудесный вид на Волгу, на ее просторы, на поэтическое спокойствие среднерусского пейзажа. Дыхание сливалось с дыханием этих просторов, кружилась голова от чистоты воздуха и ощущения величия жизни.

Прямые длинные улицы вдруг открывали взгляду углом на две стороны двухэтажный дом, а угол был закруглен, что придавало дому мягкость, уютность и какое-то особое выражение скромности. Высота домов здесь сочеталась с шириной улиц, и это тоже влияло на восприятие, успокаивая, рождая внутреннее равновесие и покой. И люди шли спокойные, без нашей обычной суетности, охотно вступали в разговор, стараясь как можно приветливей и обстоятельный ответить на вопрос: когда, скажем, вместо разобранных в шестьдесят девятом году торговых рядов был построен современный хозяйственный магазин? Без осуждения, а скорее, с чувством осознанной необходимости: ведь магазин-то нужен, вон он какой просторный, а район большой, сельскохозяйственный, и нужда в продающихся товарах большая. Торговые ряды тесны стали, а ведь торговля велась в них широко: город-то был купеческий, торгово-ремесленный, богатый. Уезд был славен своими теплыми, легкими полушубками, так и называвшимися — романовские, эти овцы — тоже создание народной селекции.

На одном из особняков того же спокойного стиля провинциального барокко мемориальная доска извещала о том, что в 1918 году здесь размещался штаб Красной гвардии Романово-Борисоглебского уезда. Отсюда ушел отряд на подавление белогвардейского мятежа, тот самый, в составе которого был красноармеец Тутаев. Старожил обязательно помянет, что бывал в этом штабе Федор Иванович Толбухин, будущий Маршал Советского Союза, которого в том же, восемнадцатом году Тутаевский военный комиссариат рекомендовал в Красную Армию как военного спеца. Как не похвастаться такими земляками?

И начнут называть, начнут называть. Известный хирург Аркадий Бочаров — генерал-лейтенант медицинской службы, Николай Панин — организатор Советской власти в Тутаеве, Сергей Кошкарев — пролетарский поэт, принявший псевдоним Зоревой. Хоть родом он и не из Романова-Борисоглебска, но первую книжку стихов и басен выпустил в этом городе, лежащем на двух берегах Волги. И широко известен Леонид Сабанеев — ученый-ихтиолог. Одна из его работ «Рыбы России» и в наши дни пользуется популярностью. А знаменитый флотоводец Федор Ушаков? А поэт Слепушкин? Не знаете такого? Очень плохо, что мы забываем о своем культурном наследии. В свое время Академия наук присудила ему золотую медаль, на которой значилось: «Приносящему пользу русскому слову». Крепостным был поэт. На собранные по подписке деньги откупился с семьей от барина. Даже Пушкин отметил его самобытный талант.

Все эти люди жили тут, ходили по мосткам, перекинутым через овраги, любовались на Волгу, вдохновляясь ее животворной силой, и может быть, даже видели эти старинные, с резными, узорчатыми наличниками и светелками, дома. Такие, правда, и нынче опять стали строить, я видела их немало во время поездок по Ярославской земле.

На холмах стояли молчаливые храмы, хранившие тайны своей отшумевшей жизни. Нынче город живет своими заботами, и эти заботы, едва я на том же пароме перебралась на правый берег, подхватили меня, бросили в стремительный темп движения. Автобус, перегоняя своих механических собратьев, катился в Ярославль.

 

В городе на Стрелке

Серая асфальтовая дорожка отдает накопленное за день тепло. Деревья, отгораживающие ее зеленой стеной от города, пронизаны золотистыми лучами заката. Кажется, светится и клубится сам воздух. Узорчатая чугунная решетка отделяет дорожку от крутого зеленого спуска к Волге, где на желтых песчаных отмелях застыли в терпеливом и азартном ожидании ребятишки с удочками. Вечерний покой спустился на город. Он отдыхает, притих.

Неторопливо прогуливаются по набережной его обитатели, предаваясь отдыху и созерцанию великой царственной Волги, тоже какой-то притихшей, словно умерившей свой стремительный бег.

В тишину этого мирного летнего вечера врывается изредка гулкий грохот поезда, взлетающего на мост, перекинутый через реку. Торопятся, выбивают частую дробь вагоны, словно пляшут, весело, с присвистом. Это локомотив предупреждает, что скатился с моста. Он утягивает за собой состав, усмиряя пляску. Перестук колес все тише, тише. Вот мелькнул на последнем вагоне красный глазок, и снова еще более глубокая тишина воцаряется на набережной, охватывая тех, кто неторопливо прогуливается или присел на скамеечку под развесистой старой липой, одетой в светлое кружево цветов. Стекают с них и плывут невидимо облака ароматов, девушка, идущая со своим дружком, склонила на плечо ему голову. Другая пара молча облокотилась на чугунную изгородь.

«Город, каких мало в России. Набережная уж куда как хороша», — сказал о Ярославле Островский, остановившись здесь по пути в свое Щелыково.

Набережная — любимое место отдыха и прогулок ярославских жителей. Бывая в городе, я всегда ходила смотреть на чинные их гулянья. В них тоже виделся характер, обычаи. Сюда выходят беспечные молодые пары, обнявшиеся за талии, чинные семейства с отпрыском посредине, послушно держащим за руки мать и отца. У парапета группой собираются пенсионеры, они громко, перебивая друг друга, толкуют о своих болезнях, хвалят или ругают новые лекарства, советуют пить травы, вспоминая какие-то старинные рецепты, которые тут же забывают, переключаясь на рекомендации врача.

Но особенно колоритны немолодые обитательницы города. В них сохраняется некая патриархальность. Она сквозит в значительности выражения лиц, в манере спесиво поджимать губы после высказывания какого-либо своего не подлежащего сомнению суждения, в гневных взглядах, обращенных на развеселую группу молодежи, нарушающую тишину «непристойными» ритмами, рвущимися из портативного магнитофона. Их старомодные шляпки и добротные, чаще всего шевиотовые костюмы или пальто с высокими подкладными плечами свидетельствуют не только о бережливости, но и о том, что в послевоенные годы эти, тогда еще молодые, женщины не чуждались моды. Как сложились их, судя по всему, одинокие судьбы? Что-то в облике их заставляет думать, что жизнь прошла в ожидании, мимо, но, однако, не принизила, не сломила достоинства, гордости. Здесь, у Волги, им хорошо. Пройдут до Волжской башни, некогда входившей в укрепление древнего города, постоят у Стрелки, где Которосль широким течением вливается в Волгу — где-то здесь Ярослав Мудрый сражался с медведицей, — полюбуются причудливым многоглавием храмов за Которослью, в Коровницкой слободе, и вот уже сбежала с лиц осуждающая гримаса, спесивая складка губ разгладилась. Глядя на реку, какая-нибудь вздохнет: «Господи, благодать-то какая!»

И правда, благодать. Волга, широкая, величавая, полная особой, внутренней теплоты, обдает своим благотворным дыханием по-сыновьи прильнувший к ней город. И украшает его, и смягчает климат. Свежий ветер уносит заводские дымы. Лишь в пасмурные дни они стелются над Ярославлем, и тогда становится особенно ощутимо, что он не только «город белокаменный, веселый, красивый, с садами, старинными прекрасными церквами, башнями и воротами — город с физиономией», — как назвал его известный в прошлом веке публицист Иван Аксаков.

Нынче Ярославль город промышленный. Контур его определяют наряду с церковными главами и заводские трубы. Как в старину, вьются над городом стаи галок, ворон, столь же древних его обитательниц, как и те язычники, жители Медвежьего угла.

Называют разные даты рождения города — 1010, 1024, 1071 годы. Однако археологические раскопки, проводившиеся уже в наше время, установили, что селение «Медвежий угол» возникло на Стрелке по меньшей мере на два века раньше, тогда же, когда и Клещин и Ростов Великий — он в летописи значится уже как существующий под годом 862‑м.

О Ярославле сложно говорить, так велик он своей историей, так огромны его богатства. Это город-музей, «золотым веком» дореволюционного времени которого считают XVI—XVII столетия. В те поры купечество завязало торговлю с Англией и Голландией, везло через новый, в то время единственный в России, морской порт Архангельск по Белому морю богатства российские.

Россия никогда не была нищей. Народ был нищим. Разоряли его, давили двухсотсорокалетнее ордынское иго, дикое уродство крепостничества, так обличительно показанное Некрасовым, кровно связанным с Ярославской землей. «...Всему начало здесь, в краю моем родимом», — писал он. В краю поэтической природы, мудрости жизни народной, затрагивающей сокровенные струны души поэта, в краю, где наряду с «Дедушкой Мазаем», «Коробейниками» создана горькая обличительная поэма «Кому на Руси жить хорошо».

Не та ли мудрость, накопленная веками, глубинная связь народа с землей, с животворящей природой родины и помогли народу все выдержать, сохранить певучую душу и созидательную силу, глядящую на потомков чудом «каменных сказов», настенных росписей, всего того, что раскрывают перед современником богатейшие ярославские музеи, библиотеки, хранилища древностей. Поражает и то, что, несмотря на все исторические перипетии — всепожирающие пожары, набеги ордынцев, польско-литовских интервентов, уничтожавших, грабивших и город и его культурные ценности, злобную беспощадность белогвардейских мятежников, превращавших в развалины многие неповторимые памятники национальной истории и культуры, бомбежки прорывавшихся к Ярославлю фашистских стервятников, и нынче город потрясает своими историческими богатствами.

Нет, Россия никогда не была нищей. Лишь по инерции мышления утвердился, вошел в оборот эпитет, приучающий нас со слезливой уничижительностью смотреть иногда на наше прошлое, без попытки разобраться в различных общественных и социальных явлениях.

Работала на человеческих усилиях, плелась цепочка истории. Возникнув на Стрелке, Ярославль понемногу отстраивался, ограждал себя валами, стоял стражем Ростово-Суздальского княжества, принимая на себя вражеские нападения: беспокойны, как и ныне, были иные соседи и в те времена.

Первая каменная постройка — церковь Богородицы Успенья возникла на Стрелке в самом начале XIII века в княжеской резиденции. А вскоре вырастает Спасский монастырь. Неоднократно обновлявшийся, обраставший возникающими на его территории новыми постройками, восстановленный после иноземного «разорения», отреставрированный уже в советское время и нынче один из выдающихся памятников древнерусской архитектуры. В ансамбле его господствует могучий трехглавый Спасо-Преображенский собор, древнейшее в Ярославле здание, возведенное в начале XVI века на старых фундаментах. Его золотые купола, как шлемы древних воинов, надвинуты на барабаны. Парадный западный фасад с двумя ярусами арочных галерей производит впечатление нарядности, строгого вкуса, устойчивости, массивности и монументальности.

Но среди всех этих монастырских построек, возникших в разное время, обнесенных высокой стеной, с узкими прорезями бойниц, с башнями, Святыми и Водяными воротами, трапезной, настоятельскими покоями и другими зданиями, на меня почему-то особенно сильное впечатление производила звонница. Она будила во мне неясные, но живые образы прошлого, набатное чувство тревоги, как мне казалось, она вобрала в себя характерные черты древнерусской архитектуры. И хотя научный сотрудник Ярославского историко-архитектурного музея-заповедника Елена Яковлевна Османкина сказала сурово, что она, эта звонница, наименее интересна из всех построек Спасо-Преображенского монастыря, потому что не раз перестраивалась, мне виделись в ней строгость, чистота форм, обладающие силой глубинного воздействия на эмоции. Что поделаешь, у каждого свое видение!

Помню одну из зимних поездок в Ярославль, когда после морозов вдруг дохнуло теплом и потекло. Во влажные эти сумерки с территории заповедника схлынули толпы туристов, все погрузилось здесь в дрему, а звонница с ее декоративно-образной красотой, ярко-белая в сером сумраке вечера вдруг как бы ожила. Она стояла высокая и прямая. Тонкие ветви растущей рядом березы плели на стене узор. Вверху темнели арочные проемы для колоколов. Мне виделись и мощь, и массивность, и в то же время легкость, гармоничность линий, из которых складывался рисунок сооружения. Казалось, что дыхание влажного тепла возвращает сюда людские потоки, которые протекали по монастырской земле. Монастырь-крепость, монастырь-феодал, один из крупнейших культурных центров древности.

Он не только архитектурный и художественный шедевр. Здесь, как полагают, в начале XIII века было открыто первое на северо-востоке училище, переведенное затем в Ростов Великий. Монахи вели переписку старинных рукописей, библиотека располагала редчайшим собранием рукописных и старопечатных книг. Здесь же находился хронограф — сборник древнерусских произведений светского содержания, среди которых был выдающийся памятник древнерусской литературы — поэма безвестного автора «Слово о полку Игореве», рассказывающая о неудачном походе Игоря Святославовича, князя Новгород-Северского, на половцев.

Известный в XVIII веке исследователь русской старины и издатель литературных памятников Алексей Иванович Мусин-Пушкин, как говорит официальная версия, приобрел этот хронограф у бывшего настоятеля монастыря, а в 1800 году в сотрудничестве с крупнейшими знатоками древнерусских рукописей Бантыш-Каменским и Малиновским впервые издал найденную поэму.

Карл Маркс сказал об идейной направленности поэмы, что она есть не что иное, как призыв русских князей к единению, как раз перед нашествием татаро-монгольских полчищ. Широта государственного мышления безвестного автора, образность и богатство языка получили признание всего мира.

— Вот это издание, — Лилия Афанасьевна Костерина показывает на узкую, в обложке блекло-зеленого цвета книжку, выставленную в экспозиции, посвященной «Слову». — Библиографическая редкость эта книга, — Лилия Афанасьевна подождала, пока я перепишу название: «Историческая песнь о походе на половцев удельного князя Новгород-Северского Игоря Святославовича, писанная старинным русским языком в исходе XII столетия. С переложением на употребляемое ныне наречие».

Мы пришли сюда из помещения, где Костерина работает заведующей отделом древнерусской литературы богатейшего Ярославского историко-архитектурного музея-заповедника, расположенного в помещениях бывшего монастыря.

Низкая, утопленная в толстой стене дверь — монахи не должны были забывать кланяться, смирять гордыню — вела в помещение бывшей монастырской ризницы и книгохранильницы, где в двух комнатах размещается экспозиция, посвященная «Слову», его находке.

Мемориальные вещи из родового гнезда Мусина-Пушкина: стулья, часы, книжный шкаф, портрет самого Мусина-Пушкина, подсвечник, завещание сына Мусина-Пушкина о передаче оставшихся манускриптов в Академию наук и публичную библиотеку.

— А вот это — рисунок московского дома Мусина-Пушкина на Разгуляе, где во время наполеоновского нашествия сгорело «Собрание российских древностей» Алексея Ивановича. — Костерина опять подождала, пока я переписывала слова историка Н. М. Карамзина: «Радуюсь, что Синодальная библиотека цела, и не перестаю тужить о (Мусин) Пушкинской. История наша лишилась сокровища».

— Здесь ничтожная доля того, чем мы располагаем, — сказала она, когда мы прошли в другую комнату. — Готовится новая экспозиция. В ней будут вещи, которые значились в монастырских описях, — бытовая утварь, произведения древнерусского искусства, рукописи.

О богатой, своеобразной культуре прошлого, о высоком исполнительском мастерстве всего того, о чем говорила Лилия Афанасьевна, можно было судить по немногим предметам, выставленным сегодня в помещении ризницы: сундуки XII века, шитье строгановских мастеров, евангелие в серебряном окладе, с каменьями, коллекция старых книг, икона старинного письма, другие предметы.

— Скоро, в 1985 году, событиям, описанным в «Слове о полку Игореве», исполнится восемьсот лет. К юбилею «Слова» готовятся. Здесь, — Костерина обвела рукой сводчатые помещения, — в ризнице и книгохранильнице все, чем располагаем, не поместится.

Перечислять не стала, сказала только:

— Мы очень богаты: более тысячи одних древних рукописей только в нашем хранилище. А самая древняя из них датирована концом двенадцатого века. Литературное наследие Руси велико, но, к сожалению, не очень широко известно. Словно стесняемся своего прошлого, вспомнились мне слова одного краеведа, которого упрекали в увлеченности стариной. А ведь все выросло из нее, и объяснение многим современным событиям города, в котором он жил, этот пытливый человек находил в старых документах...

— Три раздела будет в музее, — говорила между тем Костерина. — Мемориальный, «Слово» и культура Древней Руси, историко-библиографический путь «Слова» в русском и советском искусстве.

Над этим научные сотрудники Ярославского историко-архитектурного музея-заповедника, одного из крупнейших культурных центров нашей страны, сейчас и работают с помощью ученых сектора древнерусской архитектуры Пушкинского дома...

Отдел древнерусской литературы лишь часть богатств культурного наследия, сосредоточенных на территории бывшего Спасского монастыря. Это не только сами сооружения и настенные росписи, но и экспозиции народно-прикладного искусства с их уникальными экспонатами, выставка русского изразца и многое другое, созданное талантливыми руками и вдохновением ярославичей...

В один из субботних дней мне позвонила в гостиницу Камелия Васильевна Смирнова, главный библиограф Ярославской областной научной библиотеки имени Н. А. Некрасова, и пригласила пойти в театр на «Грозу».

— В спектакле примет участие молодежь нашего театрального училища.

Предложение с радостью мною было принято. Хотелось увидеть не только спектакль, но и побыть с этой умной, серьезной женщиной, ярославной, глубоко и любовно знающей свой край, его настоящее и прошлое.

Бывая в Ярославле, я иногда пользовалась материалами крупнейшего в области книгохранилища. В его просторных читальных залах стояла всегда особая тишина, создаваемая напряженно работающими людьми. Она вовлекала в свой молчаливый ритм, подчиняющий мысль творческому движению, охватывала все закоулки памяти, вынося на поверхность лежащие там впечатления, наблюдения, факты, выстраивая их в логическую цепочку.

Просветленные, умные лица работающих в библиотеке людей выражали сосредоточенность, отключенность от всего, что не касается волнующих их проблем. Залы всегда переполнены и тем не менее всегда просторны и тихи, ибо сама атмосфера создает ощущение полной свободы.

— У нас пятьдесят тысяч читателей. Миллион семьсот тысяч единиц хранения, — знакомит меня с библиотекой ее директор Лев Александрович Задорин. И подчеркивает, что носит она специальный, научный характер, отличающийся от массовых библиотек. Тут методический центр. Справки, научная информация, подбор необходимых для предприятий материалов, короче говоря, огромная работа. И если бы не опытнейший коллектив, ему, директору, связанному своей многолетней практикой с системой профтехобразования, было бы нелегко. Он называет имена ветеранов: Ковалева Галина Степановна, Фатиева Нина Александровна, Шурманова Мария Давыдовна десятилетия работают в этой библиотеке.

А зерно было посеяно в конце прошлого века. Готовясь отметить столетие со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина, интеллигенция города начала сбор средств для создания публичной библиотеки, посвященной гению русской поэзии. Через три года, в 1902 году, библиотека была открыта и в первый же год, несмотря на то, что за пользование книгами взималась плата — иначе откуда брать средства на пополнение фондов?— ее посетило около восьмисот читателей.

Для соответствующего уровня общественной жизни это не так и мало. Ведь тогда не существовало в Ярославле сегодняшних научных и учебных — а их более десяти — институтов. Предприятий хотя и было много, но разве их можно сравнить с современными, оснащенными новой техникой, работающими по современным технологическим нормам, не таков был уровень сельского хозяйства.

Нынче библиотека расширила и свою деятельность до масштабов области, там, на местах, не менее нуждаются в научно-технических советах, в помощи, в целенаправленной ориентации, в книжном потоке, который порожден жизнью.

Имя Камелии Васильевны Смирновой директор библиотеки назвал среди наиболее квалифицированных, обладающих широкими общими знаниями работников. Познакомившись с этой женщиной, я поняла, что она принадлежит к числу людей, которые смысл жизни своей видят в самой широкой самоотдаче.

Окончив историко-филологический факультет Ярославского педагогического института, она держала экзамен в аспирантуру. Однако имевшееся там место по русскому языку было ликвидировано, и она пришла в библиотеку. Это было около тридцати лет назад. Со временем отдел, который ей поручили возглавить, превратился в крупный информационный и методический центр по краеведению.

— Библиотека сыграла большую роль в организации революционного движения, — рассказывала она. — Тут было легальное место явок. В пятом году пришла сюда гимназистка Марина Семеновна Дегтева — вот тут о ней говорится.

Смирнова открыла книжку. Со страницы смотрела юная революционерка: чистое, вдохновенное лицо.

— Через нее осуществлялась связь с организациями партии, с центром. Она вела занятия в кружках, хранила партийный архив. Была избрана в состав ярославского комитета РСДРП. Пережила аресты, заключение в крепости. После революции продолжала заниматься библиотечным делом.

— Здесь, в этой Некрасовской библиотеке? — спрашивала я.

— Некрасовской мы стали только в шестьдесят седьмом году, когда получили это новое здание. Влились новые фонды, формирование стало целенаправленным. Но вообще мы до сих пор ощущаем недостаток исторической литературы, особенно касающейся первых лет Советской власти. Много фондов погибло во время белогвардейского мятежа.

Камелия Васильевна показывала мне сборники библиографических и методических материалов, которые издавались ранее, — нынче нет у них издательских прав. Заметила, что за последнее время усилился интерес к истории местного края, но интерес этот носит природо-хозяйственное направление. О Ярославле говорила с беспредельной любовью, с глубоким знанием всей его жизни, и ее приглашение на «Грозу» я восприняла, как желание познакомить меня еще с одной из сторон жизни города.

Мы условились встретиться у театра. Я пришла сюда загодя и сидела на скамье в скверике перед классической архитектуры зданием, на фронтоне которого в непринужденном изяществе расположились музы. Вид на здание открывали, подобно пропилеям, стройные голубые ели. Все скамейки в скверике были заняты. Вокруг клумбы прогуливалась молодежь, молодые матери с детскими колясочками, рядом двое парней обсуждали какой-то футбольный матч. Немолодой мужчина задумался, опустив на колени номер «Северного рабочего». Отдыхал, предавшись созерцанию. Там, куда направлен его взгляд, через дорогу, на площадке у городского парка высится бронзовый памятник основателю первого русского театра. Ярославский скульптор А. Соловьев изобразил его высоким, изысканным, в лосинах. Может, он таким и был, этот лицедей, живший двести пятьдесят лет назад, сжигаемый страстью выразить внутренние переживания людские, как и Даниил Заточник: «Не смотри внешняя моя, а смотри внутренняя моя». Хотел осмыслить время, показать в образах человеческие страсти и характеры?

Не берусь судить о трактовке скульптором образа Волкова. Меня просто обрадовало, когда, приехав однажды в Ярославль, увидела памятник. Потомки почтили память своего выдающегося земляка, хотя и родившегося в Костроме, но созревшего для творчества в этом городе. Вот ведь не только «Каменные сказы», настенные росписи, портретная живопись, но и театральная деятельность. Федор Волков...

Я поделилась своими мыслями с подошедшей Камелией Васильевной.

— Не только он. Вы слышали о судьбе Герасима Лебедева? — спросила она.

— Это востоковед? Где-то читала о нем...

— О нем немало написано. Певец, музыкант, театральный деятель, Последователь Волкова. Жил тогда же, в восемнадцатом веке. С капеллой при русском посольстве отправился в Индию. Жил там несколько лет, создал первый индийский театр европейского типа, на свои средства построил помещение, обучил местных актеров, переводил английские пьесы на индийский язык, который самостоятельно выучил. В общем, романтическая история. Нам, однако, пора.

— Что же он там и остался, в Индии?— спросила Камелию Васильевну, когда мы заняли свои места в партере.

— Вернулся домой. С большими приключениями, правда, но добрался до России. В журнале «Вокруг света» был интересный очерк — «Семь лиц Герасима Лебедева (к биографии русского индолога, основателя бенгальского театра в Калькутте)». Могу подобрать библиографию, — предложила Смирнова.

Я только успела кивнуть. Погас свет, начали развиваться такие знакомые, но каждый раз по-новому воспринимаемые события.

Островский на этой сцене, если так можно выразиться, смотрелся достовернее, буквальнее, что ли. На столичных сценах поиски современного прочтения давней драмы изменили, приблизили к зрителю и характеры и атмосферу жизни приволжской купеческой семьи с ее замкнутыми, своекорыстными интересами.

Молодежь, студенты Ярославского театрального училища Гладенко — Катерина и Безенин — Шапкин мне, в общем, понравились. Аплодисменты свидетельствовали о том, что театр, основанный в 1750 году, когда на Пробойной (нынче Советской) улице в украшенном фонариками сарае состоялось первое представление, устроенное Федором Волковым и его друзьями, по-прежнему пользуется любовью ярославичей. Об этом, о театральных традициях, мне не раз приходилось слышать и от Камелии Васильевны и от других ярославичей. А однажды даже пришлось убедиться, сколь глубоки эти традиции. И это было не в Ярославле, а в Москве, которая подарила недавно зрителям необычный спектакль.

Камерный театр, что на Соколе, под руководством известного режиссера Бориса Покровского поставил пьесу «Ростовское действо», написанную предшественником Федора Волкова — Даниилом Туптало. «Эта пьеса в своем жанре занимает столь же почетное место, как и выдающийся ансамбль ростовского кремля в архитектуре, как фрески Дионисия и произведения Андрея Рублева в древнерусской живописи», — говорится в театральной программе.

Цель постановки выражена не только мыслью великого Гете, эпиграфом, предпосланным к тексту: «Везде в мире есть люди, озабоченные тем, чтобы сохранилось то, что было создано ранее, чтобы, исходя из него, шло поступательное движение человечества», но и словами режиссера, задавшегося целью познакомить современного нашего зрителя с культурой художественного мышления русских людей XVII века. «Кажется невероятным, — писал Покровский в том же проспекте, — что мы почти ничего не знаем о музыкально-драматургических произведениях Руси того времени. Простительно ли это? Допустимо ли?»

Свою режиссерскую работу и работу театрального коллектива Борис Александрович Покровский назвал попыткой «реставрировать прекрасное».

И вот удивительно, исполнитель Ирода — в спектакле, главным содержанием которого, как и всего русского искусства вообще, говорит режиссер, была вера в мир, добро и справедливость, — молодой актер Борис Тархов так же, как его современница Татьяна Гладенко в «Грозе», вряд ли даже слышал о жестокости и переживаниях царя Ирода, а сыграл его с глубоким проникновением в образ. Не говорит ли это о том, что чувства человеческие вечны и подвластны таланту? Но ни Борису Покровскому, ни тезке его Борису Тархову, ни всему интересному, увлеченно работающему театральному коллективу, не удалось бы сыграть это музыкально-драматургическое произведение, не будь многолетней, упорной, поистине подвижнической работы ученого-искусствоведа Евгения Левашова.

Опираясь на труды советских литературоведов и музыковедов, и в первую очередь на исследования академика Лихачева, углубляясь в изучение драматургическо-музыкального наследия, консультируясь с виднейшими специалистами, Евгений Левашов восстанавливал музыку, имевшую ведущее значение в пьесе. Ведь не существовало тогда единого, раз навсегда зафиксированного нотного варианта. «Музыкальное оформление, — как пишет Левашев, — менялось от одной постановки к другой».

Даниил Туптало, руководивший постановкой учениками латино-греческого училища Ростова Великого «Комедии на рождество» — «Ростовского действа», написанной предположительно в самом конце XVII века, театральную музыку для нее и сам сочинял, но более подбирал из популярных тогда мелодий, исполняемых певческими хорами.

Трудно даже представить, сколько потребовалось усилий, чтобы по разным крючкам и пометам возродить те древние мелодии Даниила Туптало (псевдоним его Дмитрий Ростовский), его современников Николая Дилецкого, Василия Титова и неизвестных русских и украинских композиторов того времени.

Польско-украинское, белорусское музыкальное влияние на автора «Рождества» объясняется тем, что, окончив Киево-Могилянскую академию, он жил в украинских городах, побывал также в Вильно, прежде чем обосновался в Ростове Великом, древнейшем городе Ярославской области, который мне еще предстояло увидеть.

 

На ярославском шинном

Он лежал у входа, как бы шагнул через порог этого небольшого здания на территории шинного и остановился в замешательстве: как, откуда появилось все то, что наполняло помещение. Эти стеклянные витрины, знамена, стенды с фотографиями корпусов, машин, портреты на стендах и в витринах под стеклом, станки на полу, а в противоположном конце довольно большого зала, прямо перед ним — семья ребристых резиновых шин, больших и маленьких, толстых и тоненьких, разноликих, как и положено в настоящей большой семье. Самая молодая из них была помечена цифрой с множеством нулей, и все эти нули за цифрой означали, что семья была не просто большой, но огромной и даже гигантской. И все ее представители разбежались по дорогам и нашей страны и пятидесяти других государств, куда продукция ярославского шинного завода направляется помеченная не только буквой «Я», но и Знаком качества — стилизованной буквой «К», вписанной в пятиугольник.

Обилие предметов и документов у меня вызывало оторопь, но вместе с тем неизъяснимое чувство близости, душевной сопричастности ко всему тому, что находилось в помещении.

— Вот видите, у нас появились свои археологические древности, — сказала высокая, худощавая женщина и попросила не называть ее фамилии, имени.

Странно, будто есть кто-то другой, кроме нее, кто, подобно наседке над выводком, хлопочет над всем, что собрано в помещении заводского музея.

— Была у нас реконструкция, расчищали фундамент старого здания, там-то его и обнаружили и сразу сюда!

Мы уставились на него с Аллой Константиновной, право, как-то неуважительно говорить в безличной форме о славном, старательном человеке, всецело преданном своему делу.

Он, вероятно, не случайно лежал у входа в музей — широкий, растоптанный по форме стопы, прошедший нелегкий и долгий путь, лыковый лапоть, заляпанный известью и еще сохранявший остатки забившейся в углубленья земли. Он был здесь не экспонатом. На стенде лежали два других, чистеньких, аккуратных лаптя, их, верно, специально плели для музея. Но они едва останавливали фиксирующий взгляд, как строка в учебнике, которую прочитывают, запоминают, включают в цепь абстрактного мышления, но оживляют, наполняют только тогда, когда связывают с практическим делом.

А этот был живой, наделенный особой образной силой, рождающей ощущение событий, с которыми он был непосредственно связан. И мы смотрели на него, на этот лапоть, но смотрели по-разному.

— Наши ветераны, да и не только они, любят свой музей. Как что найдут интересное, связанное с историей предприятия, коллектива, так сразу — сюда. Наткнулись на лапоть, раскопали его и в музей принесли. «Смотрите, — кричат, — что нашли!» И вертят его, и рассматривают, как и впрямь археологическую древность, — рассказывала хозяйка.

А я думала: «Боже мой, археологическая древность!» И вспоминала Ленинград, Васильевский остров, наш пятый «Ж» класс, который целиком ушел на биржу труда. Да разве только один наш класс? В школе остался единственный пятый, и его уже не нужно было обозначать буквой.

«Кадры решают все!» — был лозунг времени. Создавалась промышленность, нужны были люди, рабочие, которые дадут ей жизнь, и мы, пятиклассники, с чувством государственной ответственности, может быть, и не осознанной, но диктующей поступки, пошли на Кронверкский, где находилась биржа труда, слились с морем таких же недавних школьников и с волнением ждали решения своей судьбы.

Ах, как хотелось быть токарем! И как я завидовала тем, кто получал путевки на «Электросилу», на «Путиловский»! Но пока-то дело дошло до буквы «Ш», которой начиналась моя фамилия, все фабзаучи, как нынче говорят, «престижных» заводов были укомплектованы. Я попала на Обводный канал, на берегу которого стояли длинные кирпичные корпуса тогда уже старого, основанного в прошлом веке предприятия. До революции оно принадлежало акционерному товариществу Российско-американской резиновой мануфактуры и называлось «Треугольник».

Итак, я попала на него, на «Красный Треугольник», живший в облаках белой пыли, пропахший бензином и серой, и запах этот с тех пор, закрепившись в обонянии, потянул за собой цепочку ассоциаций. И закопченные корпуса, пыль, духота цехов, жар автоклавов, скользящий гул приводных ремней, стук металлических форм, работницы в темных халатах у длинных, обшитых металлом столов, с припудренными тальком лицами, и многое, связанное с бытом завода, стало частицей жизни, юной ее поры, а юность, какова бы она ни была, всегда вспоминается с царапающей сердце нежностью.

Однако при чем тут лапоть? Связь не совсем прямая, тем не менее входящая в ту же цепочку ассоциаций. Нижние этажи одного из корпусов «Красного Треугольника», где я вместе с работницами раскатывала роликами листы сырой резины, работала на станочке, режущем дольки школьных ластиков, обтачивала заусенцы на велоручках, а может, этажи соседнего корпуса — в памяти как-то стерлось — занимали цеха шинного завода.

С шинниками мы встречались в столовой, на общезаводских собраниях, в спортивном зале клуба имени Цюрупы, находившемся тоже на Обводном канале. Это были сильные, особой стати рабочие, гордость женского предприятия, большую часть которого занимали галошные цеха, шумные, многолюдные, суетливые, где работали языкастые и озорные галошницы.

Время первых пятилеток — с уст людей не сходили разговоры о новостройках, о них писали в газетах и сообщали по радио, они были нашей повседневностью. До нас доходили вести о ярославском резино-асбестовом комбинате, гиганте не только, впрочем, по тем масштабам, мы знали кое-что о нем со слов побывавших там наших рабочих.

В клубе часто спрашивали:

— Почему не пришел на занятия Павел или Виктор?

— Он в командировке, — отвечали его товарищи.

— В Ярославле?

— А где же еще...

СК звучало тогда как пароль. СК — синтетический каучук. Много позже я узнала о том, какие бури вызвали опыты советских ученых, работавших над проблемой заменителя дорогостоящего каучука, за который платили золотом. А в Ярославле уже возводились цеха завода СК-1, и академик Лебедев с группой ученых разрешили проблему, избавив страну от излишних затрат национального богатства.

Первые в мире. Способ Лебедева, ученого-патриота, которому дорога была честь, слава Родины, отличался простотой технологии, доступностью и дешевизной отечественного сырья. Им гордились, гордость эта множила силы, укрепляла достоинство людей, которые с великой верой и самоотверженностью строили новую жизнь. Да, как пароль для нас звучало тогда СК, и фэзэушники старших групп уже собирались туда, где тот, кто носил вот этот лапоть, достраивал корпуса первого великана синтетической химии.

Та давняя связь, причастность к событиям тех окрыленных лет и остановила мой выбор в Ярославле, городе нынче могучей индустрии, на шинном заводе. А лапоть вернул ощущение прошлого, он, подобно камертону, создал настрой для эмоционального восприятия. Завод мне виделся теперь как живой организм, в который вложены созидательно-творческие силы людей.

— Откуда же он пришел? — Алла Константиновна хмыкнула понимающе, уяснила, что говорю о том, кто носил этот лапоть. — Строили в основном ярославцы. Они ведь издревле были великими мастерами. Каждая эпоха строит свое. Наш шинный тоже имеет в известной мере мировое значение. А все они, русские мужики... — Она кивнула на лапоть. Так он обрел живую причастность к истории предприятия.

Алла Константиновна принесла из своего кабинетика книгу, полистала ее, нашла постановление президиума Ярославского губисполкома, прочитала выдержку:

— «Учитывая, что Ярославль имеет целый ряд преимушеств, облегчающих постройку резинокомбината, как-то: районная электростанция, водные и железнодорожные магистрали, подъездные пути, достаточные резервы трудовой силы...» — «Резервы трудовой силы» она подчеркнула голосом. — Шли из деревень ярославские крестьяне. И раньше они от скудных земель шли на отхожие промыслы. И те, кто ходил в Москву или Питер, пользовались особой симпатией у невест.

Один из московских литераторов, Кокорев Иван Тимофеевич, писавший в сороковых годах прошлого века, сам выходец из народных глубин, знал хорошо жизнь простого люда, городской бедноты, уверял, что с огнем не найдешь никого смышленее, расторопнее, ловчее ярославца. Кудрерусый, кровь с молоком, он повернется, пойдет, все суставы играют, скажет слово — подарит рублем. И грамотны ярославцы в своем большинстве, и переимчивы, поэтому «о», на которое так усердно они напирают дома, в Москве или Питере, как только пообживутся, понемногу сводится на московское «а»

В то время Москва и Питер были главными потребителями избыточных рук российских нечерноземных губерний. С тридцатых годов торопливого нашего века, века развития мощной индустрии, нужда в умелых, ловких руках везде возросла. А Ярославль особо нуждался в рабочих, промышленность в области развивалась бурно, и ехали люди сюда из других областей.

После войны, лишившей страну двадцати миллионов прекрасных, здоровых жизней, сильных рабочих рук, нужда в них еще более обострилась.

Чуть ли не с этой темы и начался у нас разговор с Михаилом Алексеевичем Евдокимовым, заместителем секретаря парткома шинного, знакомившим меня с заводскими проблемами, посетовавшим, что не хватает у них людей. Он заметил, однако, что не всегда количество их решает дело, нужно искать внутренние резервы.

— Вот, к примеру, есть на заводе бригады, которые без всяких технических улучшений подняли производительность труда на пятнадцать процентов. На пятнадцать! Вы понимаете, что это значит? Только за счет дисциплины, рациональных форм оплаты труда.

— Теперь это, кажется, называется «коэффициентом трудового участия» каждого члена бригады в общем деле? Оплата по справедливости? — спросила я.

Он кивнул.

— Многое на производстве зависит от бригадира, от его человеческих качеств и способностей как руководителя. Но очень важно, чтобы у людей было желание, интерес...

Энергия интереса — великая сила. Сколько раз мне доводилось убеждаться в ее могуществе. Без всяких технических нововведений. В верно направленных внутренних резервах человека...

Это он, Евдокимов, посоветовал мне пойти в музей, чтобы зримо представить тот путь, который проделали за полвека те, кто строил завод, работал на нем, осваивал новую технологию, реконструировал, восстанавливал после бомбежек гитлеровской авиации и снова совершенствовал производство тех шин, которые мчатся и по дорогам среднерусской равнины, и по горячим пескам пустынь, и по снежным просторам сурового Заполярья, шин для грузовиков, «Жигулей», тракторов, других сельскохозяйственных машин — около тридцати размеров, ста десяти различных модификаций, высокой прочности, проходимости, долговечности, где каждая восьмая из десяти помечена Знаком качества.

Да это и было начало начал — истоптанный лапоть, хранящий след силы ступавшей в нем ноги.

И сила людская влилась в корпуса, двинула, заторопила жизнь. Вперед, вперед! По дороге истории. Она и сегодня основа основ, эта созидающая сила, с ее внутренними резервами, которые велики и, как показывает опыт лучших бригадиров, их нужно направлять в правильное русло, пробуждать интерес к самому делу, творческую, а не только материальную заинтересованность.

Михаил Алексеевич Евдокимов показал мне книгу о шинном, о его запечатленной в документах пятидесятилетней истории, отсчет которой ведется с седьмого ноября 1932 года. В тот день, в подарок пятнадцатой годовщине Октябрьской революции, ленинградский рабочий Иван Иванов собрал на заводе-гиганте две первые автопокрышки.

Сохранилась фотография этого человека. Молодое, одухотворенное лицо, светлые глаза под густыми, вразлет бровями, волнистые волосы, открывающие большой, чистый лоб — исторически сложившийся образ былинного русского богатыря.

И фотография первой автопокрышки, реальной, круглой с ребристой поверхностью, вобравшей столько усилий для того времени, воплощенное диво — мерило новых возможностей человека. Можно представить, какое было волнение, когда она появилась на свет. Чуждые чувству саморекламы, участники торжества смятенно искали места, куда бы ее прислонить. Кружились вокруг репортеры, смотрели в сероватые линзы тогдашних непросветленных объективов, искали наиболее выигрышные точки. У стенки было темно, тогда взяли стул, поставили против окна, к нему прислонили покрышку. Вот и они вошли в историю — рабочий Иван Иванов и первая автопокрышка, прислоненная к ножкам венского стула.

И завод с того знаменательного дня начал наращивать темпы, совершенствовать технологию. Через полтора года была изготовлена партия покрышек с применением синтетического каучука. Покрышки прошли испытание в историческом каракумском пробеге, столь своеобразно запечатленном в сатирическом романе Ильфа и Петрова. Писатели показали, как к большому народному делу присасываются паразитирующие элементы, охотники не только поживиться чужим добром, но и присвоить себе чужие заслуги.

А в августе тридцать третьего года завод отправлял на дороги страны уже тысячу покрышек за одни только сутки.

На следующий год начала давать энергию та самая ТЭЦ, семь труб которой и нынче исправно дымят, вызывая уже беспокойство экологического характера. (Кстати, оборудование для очистных сооружений выпускает одно из ярославских предприятий.)

Вокруг корпусов, вставших на месте Полушкиной рощи, возникала и начала развиваться новая, связанная с производством жизнь. Не все, кто вселился в новые корпуса, работали на заводе, но, независимо от того, оказывались в зоне его влияния.

Вот тот же Евдокимов, и нынче еще молодой человек (мне внешне видится в нем нечто общее с тем первым сборщиком Ивановым), детство его прошло на «резинке» — так в просторечье называли завод, Все было от «резинки» — клуб, баня, поликлиника — она и теперь одна из лучших в городе, фабрика-кухня, школа, тоже одна из лучших, по его уверению, во всяком случае любимая, в которой учились отец Евдокимова — шофер, сам он, а нынче учится его сын Сергей. Производственную практику школьники проходили на шинном, когда пришло время, Евдокимов поступил в Ярославский политехнический, на факультет технологии резины. Теперь он был крепко связан с «резинкой» своей профессией.

Мечтал о ВГИКе, еще в кружке заводского клуба увлекся кино- и фотосъемками. Сделал даже фильм о школе, снимал и на шинном. Но, видимо, есть нечто, определяющее судьбу, что вернуло его на «резинку». Опытно-испытательный цех покрышек для разного типа машин... Испытатель... Мастер... Начальник смены... В партком избрали, когда был еще начальником камерного цеха. И вот сегодня он занимается всем тем, что входит в мироощущение и миропонимание современного человека, ищет пути к людским сердцам, помогая им биться в ритме времени. Трудный поиск при нынешней сложности и разноплановости влияний: кино, телевидение, радио, периодическая печать, театр, книги. А завод? А спортклуб? А разные увлечения? Все это обрушивается на человека, требует от него энергии. Порой одному и не справиться. Вот тут коллектив и приходит на помощь. И секретарь обязан формировать его, этот трудовой коллектив, заниматься решением многих вопросов быта, дисциплины жизни — то, что раньше называлось укладом, — дисциплиной труда, проблемами профессионального и культурного роста. Все это входит в круг повседневных забот Евдокимова, прошедшего на «резинке» большую школу практической жизни, знающего коллектив,его возможности, цели и желания людей. И все же...

— На производстве проще. — Он задумчиво смотрит в окно, за которым невидимые, но отдающиеся здесь биением своей жизни, стоят заводские корпуса. И восклицает: — Нет, не подумайте, что ищу простоты, а только, как бы точнее сказать, в цехе есть план на сегодня, на завтра, на перспективу. В партийной работе тоже есть планы, своя перспектива. Труд повседневный и ежечасный. Сложность в том, что порой его результаты не сразу заметны. В жизни ничто не проходит бесследно. Все доброе скажется. Но когда? Сколько времени, например, и какие усилия потребуются, чтобы какой-нибудь зараженный потребительским настроением молодой человек понял, почувствовал, что в жизни только то приносит подлинную радость, что добыто собственным честным трудом. Появились некие иждивенцы у государства. — Тот же задумчивый взгляд, — Общество ведь живой организм, в нем возникают различного рода процессы, явления.

— И они посложнее химических реакцией, не так ли?— поддержала я.

— Конечно. Там — реактивы, здесь — люди, характеры не только воспитанника, но и воспитателя, разного рода обстоятельства. Чтобы помочь иному парню или девице найти свое настоящее место в жизни, сколько нужно усилий, внимания и терпения. Раз и навсегда готовых приемов нет, не существует. Иной раз приходится идти на ощупь, преодолевать большое сопротивление. А ведь нам и главного нельзя забывать — самого производства, того, чем сильно наше общество, что составляет основу его благосостояния, мощи и крепости. В общем-то все это известно, — сказал Евдокимов, помолчав. — Одно для меня несомненно — партийную работу можно поручать только человеку, прошедшему школу практической жизни, тому, кто как следует потолкался среди людей, любит их, знает их психологию...

— А часто встречаются такие, кто без практического опыта и сразу на большие посты?

Евдокимов отрицательно покачал головой:

— Думаю, что не часто, по крайней мере, на производстве. Я постоянно думаю о том, что очень у нас затянута молодость. Нянчим ребят до четверти века, а то и дольше. У иных в это время гибнут лучшие силы, перегорают. А то еще хуже — идут не в ту сторону. Иной с дурной компанией свяжется, деревья ломает от избытка сил, бьет стекла на автобусных остановках, задирает прохожих.

— Ваш земляк Александр Невский в двадцать лет выиграл битву со шведом, а через два года спас от псов-рыцарей страну. В походах с отцом участвовал отроком.

Это естественно, что тут, на земле ярославцев, я часто вспоминала их земляка, которого белокурым отроком, срезав с головки шелковистую прядь, посадили на коня, как взрослого опоясав мечом, и он провел в седле всю свою хотя и недолгую, но яркую жизнь, посвятив ее родине. В летописях сказано, что пытливо вникал в прошедшее всех земель, чтобы здраво судить о важности того места, которое Русь занимала в Европе, Азии и Африке. Он читал византийские хроники, романы о жизни Александра Македонского и отечественных писателей, из творений которых наиболее полно известны нам «Поучения» Даниила Заточника, жившего при дворе отца Александра, Ярослава Всеволодовича, любившего литературу.

— Не думаете, что история — подспорье в вашей работе?

Евдокимов улыбался мягко, но, казалось мне, несколько снисходительно; было то, о чем говорила, далековато от его насущных забот. Однако не перебивал, деликатно выслушивая мои мысли о том, что порой в воспитательной работе отбрасывают исторический опыт, а на него опираться нужно, брать главное, что легло в традиции, что историю нельзя делить на части, она существует только в целом, как живой организм.

— Каждая эпоха рождает своих героев, достойных внимания. А уж в наше время! Да что там говорить — и пятилетки, и война, — сказал Евдокимов. — Герой, как я понимаю вас, тот, кто заботится о благе Родины, кто отдает ей с любовью те силы, которыми его одарила природа. Такие есть везде и сегодня.

— И тут, на шинном?

— Да, и на шинном.

— Передовики производства?

Евдокимов кивнул.

— Назовите...

— Можно и назвать, да не запомните.

— Так много?

— Да, много! Конечно, не столь знаменитые, как Невский, но в своем роде люди замечательные. — И стал называть их: — Кузьмичев, Бушуев, Шмелев, Сабуров — все это сборщики, в основном молодые. Женщины тоже есть: Зеленкова и Анфиногенова — браслетчицы, Сергеева — инженер, премирована Советом Министров страны за изготовление автошин полностью из синтетического каучука,

Среди других Евдокимов назвал фамилию Жукова, машиниста протекторного агрегата. Сказал, что человек этот не только герой потому, что носит Золотую звезду, которую заслужил своим отношением к делу, но и по характеру удивительный — общительный, отзывчивый, душевный и безотказный.

— Идеальный герой?

— Если хотите — да, идеальный. Во всяком случае, для нашего времени, Вот он, посмотрите.

Тогда Евдокимов снова раскрыл книжку, в которой был помещен портрет Жукова и его бригады. Жуков сидел за столом в окружении женщин, держа в руках тонкий журнал, данный ему, по-видимому, фотографом. Серьезные, умные лица, красивые платья. Мужчины при галстуках стоят рыцарски позади. Хорошая, дружная группа, бригада, маленький коллектив, объединенные силы, которыми нынче решают большие дела.

Евдокимов связался по селектору с цехом, где работал Жуков, узнал его смену. Но не сразу я попала в тот цех. Завод оказался громадой, такой же непостижимой по первому впечатлению, какой когда-то казались мне, подростку, бесконечные цеха «Красного Треугольника».

А как непохожа его территория на ту, ленинградскую, которая помнится мне с тридцатых годов! Здания цехов, возводившиеся в первые годы индустриализации тут, в центральном районе страны, который располагал избытком рабочих рук, крайне необходимых, ибо у строителей был всего один экскаватор, несколько бетономешалок и кранов-укосин, эти здания еще крепки, вполне современны.

Подновленные к полувековому юбилею, их широкооконные кирпичные фасады разделены по всей территории аллеей разросшихся лип. На тротуарах вдоль корпусов вазоны с цветами, на длинных столбах стеклянные колпаки фонарей. Все это придает территории нарядность, а памятник погибшим воинам-шинникам с надписью «Подвиг и слава ваша в сердцах благодарных людей», венки у подножия — строгую торжественность. Но само современное производство по-прежнему отнюдь не из самых нарядно-чистых, где оперируют пинцетами и работают в белых халатах.

Слева на корпусах таблички с обозначением служб, характеризующих усложнившуюся технологию производства: информационно-вычислительный центр, отдел автоматических систем управления, разные научные лаборатории.

«Из 116 новых моделей шин, — вспоминала я слова Евдокимова, — больше половины разработаны нашими заводскими специалистами. Своя производственная база для испытаний — что может быть лучше для развития отрасли. А какая огромная экономия средств!»

«Вот они тут работают, в этих корпусах», — думала я, направляясь в цех к Жукову.

Остановив идущего мне навстречу рабочего, я спросила, где тут, в каком из корпусов, работает ярославец Жуков, Герой Социалистического Труда? «На заводе несколько таких выдающихся тружеников, наверное, все их знают», — подумалось мне. Так и случилось. Ошиблась в другом.

— Курянин, — поправил рабочий. — Он родом из курской деревни, — и ткнул рукой в ту сторону, где грузно осело на землю похожее на другие цеховое здание.

Вот те и раз, курянин! А ведь не все ли равно. Настоящий труженик, откуда бы ни был, он всегда работает с полной выкладкой. Взять хотя бы главные наши стройки. Нынче на них представлена вся страна, «всяк сущий в ней язык». И все же у ярославцев своя природная стать. Скажем, поэт Алексей Сурков: в нем по оканью можно было определить ярославца. Тут бы и поспорить с очеркистом Кокоревым. Московское «а» не смогло побороть ярославское оканье, и нужно сказать, так люба мне эта самобытная волжская речь с напором, с экспрессией, с затаенной силой.

На одном из дворов на меня вдруг, как серые хлопья, посыпались голуби-сизари и ну принялись ворковать, кружить по асфальту, устроив эдакий хоровод. Деталь. Но какая выразительная. Значит, им здесь уютно, спокойно, пернатым обитателям корпусов, этой живой частице природы, во дворе завода.

Я заходила в одно, другое помещения, где дышали жаром вулканизационные котлы, громоздились сложные машины, вращались гигантские колеса, иные из них наполовину уходили куда-то вниз, под пол, стоял непрерывный, мощно-приглушенный, какой-то утробный гул. Он охватывал, подчинял себе человека, организовывал, направлял в определенное русло мысли.

Кружились отполированные до слепящего блеска вальцы, горяче-черные ленты еще сырой, горячей, податливой резины, выходя из узкого зазора между пальцами, уплывали на другие машины. Один из цехов был высок. Вверху, над вальцами, стоящими друг за другом в несколько рядов, на высоте четвертого или пятого этажа лепились какие-то емкости, усеченным конусом опрокинутые вниз, и от них шла к вальцам утолщенная сверху труба.

У входа в резиносмесительный цех меня остановил рабочий в черном комбинезоне. Лицо в саже, особенно выделялись глаза, словно специально густо обведенные черной тушью, что усиливало их молодой блеск.

— Туда без спецовки заходить не рекомендую. Грязновато, видите? — Он провел своей серой, будто в цементной пыли, рукой по комбинезону, стряхивая пыль. Она слетела облачком, рассеялась в воздухе.

— Да, грязновато, — посочувствовала я.

— Ничего, сейчас помоемся...

Мы шли по узкой железной лестнице. Он поднимался в душевую, я — к начальнику цеха. Здесь рассчитывала увидеть Жукова. Рабочий был словоохотлив. Рассказывал:

— Покрышечки-то, прежде чем их сделают да отправят странствовать по дорогам, сколько пройдут мытарств. Вот хоть бы наш цех...

— И как там у вас? Очень сложно?

— Нет, просто. Пироги печь умеете? Тесто месить? У нас тот же самый принцип, только тесто другое. И конечно, не руками, машиной месят, как на хлебозаводе. За дозировкой следит автомат, так что никакой самодеятельности.

— И вместо муки добавляют сажу, — сказала я.

— Не сажу, а технический углерод, один из компонентов, но вовсе не главный. — Он подмигнул лукаво и скрылся за дверью душевой.

Я добралась до верхнего этажа и оттуда посмотрела вниз, где в глубине, за переплетением транспортеров и труб, вращались вальцы.

Как оно все же сложно, современное производство, как выросли потребности человека! Когда-то он шел пешком по дороге русской истории, скакал на коне, менял лошадей на почтовых станциях, останавливался у какой-нибудь часовенки испить водицы из родника, передохнуть, закусить. Нынче по этим дорогам он катится на машине, ныряя по спуску вниз, взлетая на гребень холма.

Взгляду снова как бы открылась на миг дорога, некогда проложенная через Брынские чащи, сосредоточенное, захваченное гонкой лицо водителя, старушка, крестившаяся на каждую церковь, спутники, вспоминающие о своей, в общем-то ведь совсем недавней юности. Сколько всего свершилось на памяти одного только поколения! Трудно даже осмыслить. Помогала мне в этом Галина Борисовна Соколова, с которой меня познакомили. Однако не буду забегать вперед.

Верхнее помещение, куда я поднялась, походило на большой, просторный чердак. Лежали кучей мешки с какими-то порошками, помеченные штампами иностранных государств. Торговля, существовавшая всегда, и во время князя Ярослава Мудрого, и в средние века, когда Ярославль был одним из главных центров русской торговли, и во времена Петра, строившего на Плещеевом озере первый, положивший начало военному и торговому, флот, — нынче обрела вон какой широкий размах.

Шины тоже включены в торговый оборот. Но чтобы их послать за рубеж, необходимы те порошки, что лежат в бумажных пакетах.

Я вернулась в вальцовку, куда из бункеров сваливалась по трубам черная бесформенно-бугристая масса. Подумала, что таков был и хаос мироздания, пока все на земле не обрело свои формы. Масса корчилась, вспухала над цилиндрами вальцов, и они, вращаясь, захватывали ее, затягивали в щель. Разогревалась, скрипела, пищала, звонко лопались попавшие во внутрь пузырьки воздуха, и этот звук, как хлопки в ладоши, сопровождал вращение вальцов, от которых исходили волны тепла.

Вальцовщики-пресс-машинисты, наблюдая за своими машинами, регулировали зазор между валами и, установив необходимый режим, отходили в огороженный у стенки уголок, наблюдая оттуда за ровной маслянисто-черной лентой, в которую превращалась усмиренная масса.

Ленты перетекали с машины на машину. Вот высокий, худощавый рабочий отрезал от ленты полоску и пошел с ней к прилавочку, за которым сидела миловидная девушка в розовой легкой косыночке, из-под которой выбивалась на лоб прядь светлых, в мелких кудряшках, волос. Передней, как и положено на прилавке, стояли весы, другие приборы, лежали инструменты, справа находились котлы для вулканизации проб.

— Сейчас наша девочка Люба определит, какого качества смесь, нет ли брака. Молодая она у нас, а вот, смотри‑ка ты, всех нас в руках держит, — сказал проходивший мимо рабочий. Голос его прозвучал тепло, несколько покровительственно, что позволило мне спросить, как зовут его и давно ли работает в цехе он сам.

— Шалугин Артем Васильевич, в этом цехе десять лет. — И уже с оттенком рабочего превосходства: — А всего на шинном больше двадцати. Так что скоро на пенсию.

— Не рановато ли? — На вид ему было не более сорока двух-трех лет.

— Никак не рано. Нам здесь положена пенсия на десять лет раньше, чем всем остальным. Красавицы наши дамы как книжку в собесе получат, так замуж выходят. А что? Невесты с приданым. Да, да. Не верите? Спросите ну вот хотя бы у Любы. Ну как, Любаш, просветишь товарища? Да ты не смущайся, — осклабился он и пошел на скамеечку у стены, где сидели, покуривая, его коллеги.

Люба, Любовь Афанасьева, контролер ОТК, отвлекшись на минуту, тряхнула кудряшками, подтвердила: да, действительно женщины, проработавшие в цехе не менее семи лет, получают пенсию в сорок пять лет. Хоть и считается производство их вредным, но за здоровьем рабочих следят врачи. Есть свой профилакторий, дома отдыха, если требуется кому, дают в санаторий путевку. Разговаривая со мной, она доставала пинцетиком из формочки пробу, измеряла ее, определяла прочность и качество работы тех, кто находился с ней рядом. Сама же она окончила восемь классов, пошла в специальное училище, а после сюда. В общем-то ей здесь нравится. Люди хорошие.

— А клубы спортивные есть? — Я вспомнила свой любимый зал на Обводном канале, где проводила тогда большую часть свободного времени.

— И стадион есть, и бассейн, и в клубе спортзал...

— Сама-то увлекаешься спортом?

Люба неопределенно кивнула, сосредоточилась, взвешивая пробу, отключившись от того, что происходило вокруг.

Наконец-то я добралась до кабинета Ивана Григорьевича Бычека, начальника цеха, того, где работал Жуков. Не застала Бычека — болен был. Принял меня его заместитель, Валерий Иванович Новогран, бледнолицый, с быстрыми, даже какими-то нервными жестами, человек лет тридцати восьми-сорока. Поговорили вначале о том о сем, о Ярославле, в котором сам он, костромич по рождению, любит больше всего свою Волгу, за ее просторы и величие, и красоту. Отпуск он проводит с семьей в тех низинных местах, которые всем известны с детства.

— Помните стихотворение Некрасова, посвященное русским детям: Дедушка Мазай и зайцы». Строки там есть: «Дети, я вам расскажу про Мазая. Каждое лето домой приезжая, я по неделе гощу у него. Нравится мне деревенька его...» Вот и мне нравится этот низинный край, разливы большие, редкие деревеньки. Простор, — говорил Новогран.

Я спросила о том, что касается непосредственно шинного, о переменах, которые произошли в их цехе за последние несколько лет. Валерий Иванович, пытливо взглядывая на меня, стараясь определить, что именно мне хочется от него услышать, медлил с ответом.

— Говорят, что цех из отстающих вышел на одно из передовых на заводе мест? Как это могло случиться, расскажите? — уточнила я тему беседы.

И опять он ответил не сразу. На этот раз его отвлек телефонный звонок, который дал мне возможность вглядеться в его лицо.

Взгляд светлых глаз Новограна с черными точками зрачков был проницателен и серьезен. Когда он улыбался, вокруг рта углублялись складки, открывались крупные зубы с золотыми коронками, лицо слегка румянилось, молодело. Когда о чем-то задумывался, тепло уходило из роговицы, она стыла, крылья небольшого острого носа слегка подрагивали, на высокий, открытый лоб ложилась печать озабоченности. Становилось особенно отчетливо видно, что человек этот весь во власти производственных ритмов, это чувствовалось и в его быстрой речи, и во взгляде, выжидательно-оценивающем, как бы устремленном на того, кто находился на другом конце провода.

— Верно говорят, — ответил он, наконец, положив трубку. — И заслуга в этом главным образом Бычека. Коллектива тоже, конечно, но как бы это сказать... — Новогран поиграл карандашом. — Коллектив был и до него, но как-то деформировался, подразболтался... Ведь что произошло, — Новогран как-то решительно отбросил карандаш. — Там, в Барнауле, откуда Иван Григорьевич приехал к нам, он оставил налаженное дело, сложившийся коллектив. А у нас в семьдесят восьмом году его ожидало... Да... — Он побарабанил пальцами по крышке стола, и этот жест выразительно показал, что ожидало нового начальника цеха на ярославском шинном. — Стремления, увы, не всегда приводят к желаемым результатам. Бывают топтания, спады, порой не зависящие от усилий и здорового коллектива.

Замкнувшись на минуту и как бы подыскивая точные выражения, Валерий Иванович спросил, приподняв густые брови, выцветшие от рыжины:

— Как сделать из сложного, разнохарактерного сообщества людей крепкий, работоспособный коллектив? Не об отдельных, заметьте, работниках идет речь, а о коллективе.

Подумав, он стал уточнять:

— Цех трудный, иной новичок, считая, что в жизни его ожидают молочные реки и кисельные берега, не успев понять, полюбить производство, спешит туда, где полегче. Будто в жизни его и научили одному только слову: «дай». Дай большой оклад. Дай квартиру. Дай путевку на юг и обязательно летом. А не дашь, мне все дороги открыты... А цех лихорадит. Вот и потекли, поплыли по течению туда, где берега побогаче. Дисциплина упала, начались прогулы, нарушения даже рабочей этики. И в самом производстве неустойчивость, сырье поступало неравномерно. Было время, цех не обеспечивал необходимой смесью даже свой завод, занимали на других предприятиях. Такую обстановку и застал здесь Бычек.

Каждый руководитель, приходя на новое место, подумывает, с чего начать. Иван Григорьевич поступил, как все иные люди: взвесил возможности, присмотрелся к людям. Увидел, что производством смеси заняты три самостоятельных, но зависящих друг от друга цеха, значит, процесс должен быть единым. Да...

Валерия Ивановича опять отвлек телефон. А когда положил трубку, голос его прозвучал более мажорно.

— Вы знаете, мы сегодня не только полностью обеспечиваем потребности своего шинного, но и другим выделяем. Без дополнительной техники, без крупных материальных затрат. Главным образом за счет энергии Ивана Григорьевича, его мышления, всемерной поддержки администрации, партийной организации завода. И люди к нему потянулись. Без людей ведь, будь ты хоть семи пядей во лбу, дела с места не сдвинешь. Не правда ли?

— Бесспорно, — кивнула я.

— Есть еще одна тонкость. Он, знаете ли, сам механик, окончил техникум в Омске. У него каждый болт, как говорится, прошел через собственные руки. Его уж никто не проведет, не свалит своей небрежности на неполадки техники, — усмехнулся Валерий Иванович. — Он сразу взял твердый курс. Прогульщикам, пьяницам, лодырям никаких поблажек. Но что же вы думаете? Нашлись защитники: «Эдак, мол, без кадров останешься. Воспитывать, дескать, нужно людей». — «Вот я и воспитываю, — доказывал. — Поблажек не ждите. Эдакое всепрощение развращает людей». Пьяницы справки пытались доставать о болезни. Трутни, как говорят, горазды на плутни. Бычек проверит и — вон. «Лучше пусть будет меньше работников, — говорил, — но толковых, чем много разгильдяев».

И наказал-то, в общем, немногих, другие сами подтянулись, твердую руку почувствовали и даже, представьте, довольны. Шарага всем надоела. Но самому-то Ивану Григорьевичу ох как трудненько все это досталось. Вот и прихварывать стал. Другой бы махнул рукой: что мне, больше всех нужно? А вот ему нужно, такой характер...

Так стал этот, один из важнейших на шинном заводе цехов одним из лучших. И без всяких материальных затрат. И главным образом усилиями разумного — дело шутки не любит, — обладающего глубокими профессиональными знаниями человека, благодаря его партийной ответственности, преданности порученной работе, умению смотреть вперед, не на один сегодняшний день видеть перспективу.

— Так вы хотите познакомиться с Жуковым? Сейчас мы это организуем, — сказал Новогран после очередного, долгого и нервного разговора по телефону.

Вместе мы прошли в комнаты, тесно заставленные столами. За одним из них сидела молодая круглолицая женщина, деловую строгость которой подчеркивал темный халат, светлая кофточка с жестким воротничком и по-мужски завязанный галстук. Она с вопросительной требовательностью глянула из-под больших очков. Новогран познакомил нас, объяснил цель прихода.

Галина Борисовна Соколова — она была главным технологом цеха — поднялась, невысокая, крепкая, энергичная, и повела меня в тот многопролетный цех, который я недавно покинула. Она стала рассказывать о технологии своего производства, называть оборудование. Висящие где-то там, на высоте четвертого или пятого этажа, конусообразные емкости, повернутые вниз своими усеченными завершениями, она назвала расходными бункерами, в них происходит смешение поступающих из подготовительного цеха гранул — небольших кубиков резиновой массы — с ускорителями и наполнителями.

— На вид это порошок, а зачем он нужен, говорят сами названия. — Галина Борисовна помолчала, давая мне возможность осмыслить то, что происходит в расходных бункерах.

— Эти наполнители и ускорители — те порошки, что лежат там? — Я показала на самый верхний этаж, который мысленно окрестила чердаком.

— Ах, вы там были? Да, они самые, — подтвердила Галина Борисовна. — А та труба, нет, нет, вы не туда смотрите, от распределительный бункеров идет, с утолщением сверху, по ней на вальцы поступает уже готовая резиновая масса в виде кома. Температура ее должна быть сто пять градусов — не больше и не меньше.

Так я поняла пояснения главного технолога цеха. Галина Борисовна, оценивающе взглянув из-под очков, обратилась за сравнением к наиболее доступным категориям. Видно, все же есть нечто общее с приготовлением теста и резиновой массы, необходимой для изготовления покрышек.

— Когда хозяйка творит свое тесто, она каждый раз волнуется, какие получатся пироги. Не так ли? Тут тоже тесто: развеска каучука, ингредиентов, кислот, умягчителей, масел, воска. Если шины предназначены для тропиков, то в смесь добавляют особые вещества. Чтобы термиты их не сглодали. Есть такие насекомые, знаете, может быть?

Еще бы не знать! Я видела в Африке их причудливые дворцы, в иных домах продукты держат в железных ящиках, шкафы для платья тоже делают из металла. Бумагу, дерево истачивают, это известно. Но чтобы шины...

— И шины тоже, если в смеси не прибавлять особое вещество.

Пока мы шли по цеху, Галину Борисовну не раз останавливали рабочие.

— У меня все парит, — пожаловался один из них и показал на лужу воды у станка. — Просил исправить, забыли, видать. Непорядок. — Он покосился на меня и отошел недовольный.

Другой показал на прибор, где беспокойно металась стрелка.

Галина Борисовна кивнула, мол, поняла.

Еще один стал объяснять, почему он не мог прийти на занятия по технической учебе.

— Очень заметно изменилось отношение к работе, смотрите, как следят за качеством, — сказала Смирнова, когда мы отошли. — Перед сменой пораньше приходят, готовятся. Думают, учатся, совершенствуют производство. Нынче больше восьмисот бригад трудятся под девизом: «Больше продукции высокого качества с меньшим числом работающих».

Мне вспомнилось, как однажды на «Красном Треугольнике» у нас в цеху появилась девушка в синем халатике, с зажатым в ладошке хронометром и стала что-то записывать в книжечку. Одна из старых, еще дореволюционных работниц отозвала нас с Женей Подзоловой в сторонку, сказала строго: «Чтой-то вы расстарались? Разве не видите, кого принесло? Ишь вырядилась, фу-ты ну-ты!» — Она враждебно кивнула на девушку, и мы вместе с работницей демонстративно ушли в курилку. Там тоже судачили: ругали хронометражистку, ее внешность и даже халатик, чистенький, аккуратный, не то что у нас — в тальке, резиновом клее, говорили, что снизят теперь расценки.

После, на цеховом собрании, разъясняли, зачем проводится хронометраж: работают, мол, все по старинке, и приемы давно устарели, отстали. Анализ позволит не только идти вперед, но и облегчить, улучшить приемы труда.

Однако работница твердила свое: «Знаем и без нее, как работать. Не первый год тут. Молода учить-то...»

Я сказала об этом Галине Борисовне.

— Сознание переделать бывает даже труднее, чем разработать новую технологию. — Вздохнула: — И нынче такое еще встречается. Новые формы труда, а тем более отношений рождаются в муках. Откуда у нас появилось эдакое иждивенчество? Какой-нибудь паршивец, простите за слово, за душой-то нет ничего, и сам гроша медного не стоит, а все порочит, чернит.

Вот вы говорите о хронометражистке. Тогда еще многие на себе испытали дореволюционный гнет. Сегодня об этом и представления не имеют. Но поняли другое. Не все, конечно, но большинство. Оценивают, обсуждают, кто как работал. Не только КТУ учитывают, есть и еще одна оценочная категория, влияющая на зарплату: «коэффициент бездефектности». Не просто подсчитывают, кто сколько сделал, а как сделал.

«КТУ — коэффициент трудового участия, КБ, зачем столько новых терминов? — думалось мне. — Ленин предупреждал; не употребляйте без надобности иностранных слов, не портьте русский язык. Он достаточно богат и без этих коэффициентов. Старые понятия казались мне точнее, объемнее нравственно. Они касались непосредственно человека: добросовестный, справедливый. Коэффициент — это как-то безлично, мнимая новизна понятий, так же, как сажа, ставшая «техническим углеродом», который, кстати, получается при сжигании в специальных печах отходов ярославского нефтеперерабатывающего завода. Лес труб, газгольдеров, емкостей встречают путника при въезде в город. Было такое хорошее русское слово — доля. Доля участия в общем труде. Конечно, коэффициент — научнее».

— А каково значение в производственной жизни этих коэффициентов? — спросила Соколову.

— Очень важное. И не только в производственной. Рабочие сами оценивают свой труд. Ответственность, чувство коллективизма. Немаловажные категории, нравственные. А кроме того, влияют на премию. Пре-ми-я, — произнесла она по складам, чтобы подчеркнуть значение этого слова. И видя, что я не совсем поняла, что она имела в виду, привела пример:

— Скажем, сборщик работает в одиночку. Сколько за день собрал и как — то ему и запишут. У нас же — один сделал брак, а на других отразилось, — общий процесс. Само производство требует коллектива. Отсюда общие цели, ответственность ну и, естественно, премии.

— А как, кстати, заработки? Велики ли?

Галина Борисовна помолчала, глядя туда, где двое рабочих оживленно о чем-то разговаривали, смотрели в какую-то бумагу, затем, прихватив ее, ушли из цеха. Галина Борисовна проводила их пытливым взглядом и, словно поколебавшись, прикинув, пойму ли, как говорится, правильно, твердо сказала:

— Заработки, говорите? Я лично считаю, что большие и легкие заработки развращают людей. Деньги должны иметь свою цену. Когда они заработаны честным, разумным трудом, тогда и тратятся разумно. А не так, как говорили в старину: «С ветру пришло, на ветер ушло...» Бережливость к заработанному рублю воспитывает в человеке и дисциплину, укрепляет характер. Производство только выигрывает от этого. Во всяком случае, так у нас. Я очень высокого мнения о наших людях. Отзывчивые, желанные, коллективисты. На помощь, кому нужно, бескорыстно приходят. Нет у нас этого рвачества. А заработки высокие. Но, — повторила по слогам: — за-работки. За работу. Перед заводским юбилеем готовились к торжествам. Цеха убирали. Свои цеха. Как хозяйка обычно убирается к празднику. Все вышли, работали весело. Не требовали никакой дополнительной оплаты, не ныли, мол, тяжело, и быстро отделались, навели чистоту.

— Вполплеча, — сказала я, — работа тяжела, оба подставишь — легко справишь.

— Народная мудрость?

— Да, вековые наблюдения. Тот, кто «тянет резину», устает больше.

— Правильные наблюдения, — кивнула Галина Борисовна и снова высоко отозвалась о коллективе цеха.

— Так уж все и хороши? — усомнилась я.

— Почему все? Есть и такие, которые выбиваются из общего строя. Эти прежде всего бросаются в глаза, порой, глядя на них, судят обо всем коллективе. Но ведь не они определяют успехи. В заводском музее хранятся знамена, врученные коллективу шинного. Ордена Ленина, Октябрьской Революции. Что это, как не усилия коллектива? Наш шинный называют кузницей кадров. А часто и академией. Не пересчитать специалистов, руководителей новых шинных заводов, которые получили здесь, в Ярославле, выучку и закалку. Не только граждане нашей страны, но [и] практиканты из Венгрии, из Вьетнама, Китая, Болгарии, кубинцы, корейцы, румыны, чехи. Во многих из этих стран побывали и наши специалисты, помощь оказывали, учили. Сами знакомились с производством шин на предприятиях некоторых известных западных фирм.

Хорошо она говорила о цехе, о людях, мимоходом, к месту, похвалила Ярославль, и я решила — наверное, выросла Соколова тут, «на резинке», подобно Евдокимову.

— Вы что же, из Полушкиной рощи? — спросила.

Ответ прозвучал неожиданный:

— Я здесь всего пять лет. Приехала из Барнаула. Там я была тоже технологом, только главным — всего завода. Новое предприятие пускала, налаживала производство. Сюда командировали. Завод устоявшийся, сильный. Но ведь живой организм. Бывают подъемы, бывают и спады. Главное — люди. Когда они верят в себя, в свои силы, в дело, то можно преодолеть любое препятствие...

Ах, как мне нравилась эта невысокая, крепкая женщина, наполненная энергией, светящейся в ее круглом лице, в глазах, строго и требовательно глядящих из-под очков. Нравилась речью своей, четкой и выразительной, свидетельствующей о логике мышления. Нравилась даже тем, как складно сидела на ней спецовка и как по-деловому повязан галстук.

Когда я стала расспрашивать о ней самой, Галина Борисовна сказала:

— Это уже совсем незачем.

— Почему же?

— Реклама развращает людей. Похвалят раз-другой, а человек уж и ждет, чтоб и дальше тоже его обязательно называли. Иной раз случается и хвалить больше не за что, а так и идет по накатанным рельсам. Слава, знаете ли, коварная вещь. Не всем по силам.

— А как же Жуков? Его-то не испортила слава?

— Хороший, трудолюбивый мужик. Требователен, поблажек не дает, но справедлив, людей не обижает, в нужде поможет, ровен в общении.

— Наверное, много пишут о нем? Ведь Герой!

— Конечно. В газетах, в журнале была статья.

— Вот видите, не развратился.

Галина Борисовна засмеялась, сказала, что Жуков — особый случай.

Особый ли? Нет, дорогая Галина Борисовна, умный человек никогда не зазнается...

Однако пора направляться и к Жукову.

Но прежде чем шагнуть по металлическим плитам в соседнее помещение, где стоял его агрегат, я вернусь немного назад, в заводской музей, где заведующая его, Алла Константиновна Колобенина, показывала мне альбомы с фотографиями ветеранов труда и Великой Отечественной войны, тех, кто работал, реконструировал завод, восстанавливал его после фашистских бомбежек, кто крепил мощь, обороноспособность и защищал в войну независимость Родины.

Она отыскала фотографию пожилого человека, сказала:

— Бывали случаи. Может быть, и узнаете. Вот он ленинградец, с вашего «Красного Треугольника».

Я пытливо вглядывалась в изображение, пытаясь сквозь сетку морщин увидеть, возродить молодые черты. А вдруг?.. Нет, вряд ли... Хотя и не исключена возможность... Могла его видеть в столовой, на собрании, может быть, и в цеху, куда мы, фабзайцы — Женя Подзолова, Нюра Ручкина, — бегали посмотреть на тех, кто уезжал в Ярославль. Их окружал ореол не то чтобы героизма, но чего-то значительного, неизведанного, а поэтому манящего. Нет, не узнала, не обнаружила в снимке Полукеева запомнившихся черт тех наших товарищей по спортивному клубу, которые отстаивали заводскую честь.

— С Арсением Антоновичем можно поговорить. Может, о чем и напомнит? — Алла Константиновна порылась в своих записных книжках. — Вот телефон.

Теперь я совсем убедилась, что не могла встречать Полукеева в Ленинграде. Уехал он на ярославский шинный, когда его еще не было — тут стояли одни только стены.

— Мы рыли траншеи для кабеля электропроводки, монтировали машины, — говорил он по телефону, волнуясь и торопясь. Так говорят обычно люди, которые пережили нечто значительное, оставившее глубокий след в их душе. — Все были тогда охвачены одной мыслью, одним желанием — пустить завод к пятнадцатой годовщине Октября. Да, да, к пятнадцатой. Неделями не ходили домой, про сон, про еду забывали. А все же добились, пустили. Я был не только свидетелем, как собирали первую покрышку, но, можно сказать, и прямым участником.

Страна уверенно набирала силы. Это были силы трудового народа, одухотворенного величием выпавшей на его долю миссии и грандиозностью совершаемых им исторических дел.

Сила веры сказалась в испытаниях Великой Отечественной войны, когда шинники, как и все ярославичи, все граждане своей Родины, с первых дней, волна за волной, уходили на фронт.

Враг торопился. Республика была еще молода, но сила людская несокрушима. Места ушедших заняли жены и дети их. Иным ребятишкам приходилось ящики подставлять, чтобы могли достать до станков. А как работали, с какой отдачей, с какой великой любовью к стране, к тем, кто сражался за ее независимость. Об этом говорит хотя бы тот факт, что вся военная техника стояла на ярославских шинах. И ярославский шинный был единственным предприятием, выпускавшим столь нужную продукцию для войны.

— А где вы были во время войны? — спрашиваю Полукеева.

— Воевал. Пошел с первых дней. Сначала в зенитной артиллерии разведчиком-наблюдателем. Закончил войну танкистом. Последние бои в Праге.

— А после в Ярославль?

— Конечно, сюда, на шинный. Я уже врос в него. Так много в жизни связано с коллективом людей, с заботами их, задачами. Дел много было после войны. Да я уж и ленинградцем себя вроде как не считал. Ярославец я. Да, да, ярославец, — кричал он по телефону.

«А Жуков? Интересно, кем он считает себя?» — подумала я, положив телефонную трубку. Рабочий, встреченный мной на территории, назвал его курянином. Если уж посторонний знает... А впрочем, какое это имеет значение? Когда-то были вековые гнезда, в них складывались характерные для условий и образа жизни черты. Птенцы подросли, разлетелись из гнезд, курянин осел в Ярославле...

Итак, покинув цех, где все пощелкивало, потрескивало, гудело, вспучивалась и проваливалась в зазоры крутящихся вальцов горячая черная смесь, откуда она по транспортеру, упрятанному в железный кожух, текла в соседнее помещение, по выложенной железными плитками дорожке мы перешли с Галиной Борисовной туда, где во всю длину помещения растянулся протекторный агрегат. Возле него я увидела приземистого, белоголового человека с крепкими скулами, молодым лицом и умными, добрыми глазами. В нем сразу узнала того, кто запечатлен на фотографии со своей бригадой.

Он посматривал на широкую толстую ленту резины, которая текла из узкого отверстия в головной части машины и уносилась дорожкой, бегущей по средней части стола в дальний конец цеха, где высились стеклянные сооружения.

— Вот тут и делают заготовку протекторов. Да, да, это они и есть.

Галина Борисовна показала на бегущую черную ленту — беговые части наружной покрышки шины.

«Мечты автомобилиста», — мысленно добавила я.

Увидев нас, Жуков широко улыбнулся, сверкнув большими, плотно сидящими зубами, передал наблюдение своему помощнику и, обойдя машину, поздоровался со мной, как со старой знакомой, и эта улыбка, и простота, с которой держался, сразу расположили к нему, вызвали чувство внутреннего контакта.

Мы прошли вдоль его агрегата до стеклянных ящиков — камер охлаждения, от которых веяло холодом. Разрезанные на части протекторы в них обретали твердость. Отсюда их увозили в другие цеха, где завершается процесс рождения шины.

— Это только кажется, что работа несложная. Резина — высокомолекулярное соединение, неоднородное. Нужно следить за лентой, чтобы не было вытяжек, не попадали комочки — все это брак. Жуков может не пользоваться приборами. Кажется иногда, он эту ленту видит насквозь. Брака тут не бывает. И вот у того бригадира, — Галина Борисовна показала на подошедшего к агрегату высокого, худощавого человека, — тоже не бывает. Это Федоров Николай Дмитриевич, бригадир, сменщик Жукова. Оба работают хорошо, соревнуются.

С Михаилом Ивановичем Жуковым мы встретились после смены. Нашли свободную комнату, кажется, красный уголок или помещение для занятий, устроились там, и я узнала историю жизни этого человека, которого Евдокимов именно за эту общительность, готовность прийти на помощь в ней нуждающимся, за добросовестность и безотказность в работе, на любом участке ее, будь то производство, депутатские, партийные обязанности, назвал идеальным героем нашего времени.

...Войну Михаил Иванович увидел впервые пятилетним ребенком. Их курскую деревню сожгли фашисты. Отец в то время воевал под Москвой, а мать с четырьмя детьми бежала в другую деревню, спасая детей. Кое-как перебивались они в те тяжкие и голодные месяцы оккупации. К осени сорок третьего года область была освобождена, и Жуков пошел учиться, а как подрос, уехал в город Ярославль и поступил на паровозоремонтный завод. Быстро, всего за месяц, освоил он здесь профессию токаря и работал до той поры, пока не призвали на военную службу. Попал он в учебно-танковый батальон. А отслужив, вернулся сюда, в Ярославль, хотя имел и другие возможности.

На шинный пошел — не будем преувеличивать — не потому, что испытывал влечение именно к этому производству или осознанную необходимость слиться именно с тем потоком людей, который течет к заводской проходной. Обрести социальную устойчивость, определенность можно было на любом другом предприятии. В Ярославле их, только крупных, современных, имеющих союзное значение, — десятки.

Промышленность в городе начала развиваться давно, еще до того, как по указу Петра была основана купцом Затрапезновым Иваном крупнейшая в свое время текстильная фабрика, выпускавшая парусное полотно и дешевые ткани в клеточку и горошек. Ткань для прислуги — называли ее, отсюда и родилось выражение — затрапезный вид.

Сколь быстро пошло промышленное развитие в городе, можно судить хотя бы по тому, что менее чем через сорок лет в Ярославле насчитывалось уже более восьмидесяти заводов и фабрик, выпускавших кожевенные и металлические изделия, краски, полотна, шелка, свечи, войлок, можжевеловое масло. Но крупнейшей оставалась Большая мануфактура, каторжные условия труда на которой вызывали волнения рабочих.

Во время одной из стачек весной 1895 года в рабочих, собравшихся во дворе предприятия, стреляли направленные губернатором города солдаты Фанагорийского полка. И хотя та первая крупная стачка была подавлена и многие из ее активных участников арестованы, высланы из Ярославля, Ленин видел в ней «проблески сознательности», пробуждение у рабочих классовой своей принадлежности.

Нынче эта фабрика называется «Красный Перекоп» и связана с именем Валентины Терешковой.

Глядя с Поклонной горы на лес труб, поднявшийся над городом, славным своими мощными моторным, лакокрасочным, нефтеперерабатывающим предприятиями, могучим заводом дизельной аппаратуры, своей пищевой и легкой промышленностью, понимаешь, что в таком городе молодой и ловкий, имеющий крепкую профессию человек везде без труда нашел бы себе работу.

Жуков выбрал шинный потому, что жил неподалеку, на Флотской улице. До того он совсем не знал, что оно собой представляет, это шинное производство, и впечатления первого дня его озадачили, даже больше, смутили. Трудно и грязно.

Нередко бывает, придет на завод молодой рабочий, посмотрит, да и подастся туда, где полегче. А Жуков вот не ушел.

— Это тебе не стружку гнать, а шины делать, — сказал ему тогда технолог цеха. И такая гордость за производство прозвучала в этих словах, что он задумался, стал вникать в технологическую цепочку, постигать процессы превращения различных природных веществ в нечто новое, обретающее иные качества. Что ни говорите, а есть в химических реакциях элементы чуда, а чудо всегда волнует людей. Жуков остался в одном из самых трудных цехов. Со временем интерес его к производству не потускнел, не измельчал, наоборот, углубился, обрел философскую значимость. Преданность делу, добросовестный труд одарили его благами, какие не купишь на золото: признание, уважение коллектива, награды Родины. Самые высокие. Этот цех открыл ему, рабочему, широкие возможности общения не только с согражданами, но и с рабочими Франции, Италии. Он посетил в этих странах разные города, где встречался также и со студентами, с интеллигенцией. Оставили разное впечатление. Рабочие говорили: «Вы даже не представляете, какое счастье, что есть работа. Мы вам завидуем, не знаете безработицы. У нас же, коль потерял, то, можно сказать, жизнь кончена, ищи работу — нигде не найдешь». Студенты в университете задавали много вопросов о жизни, о перспективах роста по окончании институтов и так хорошо принимали. А вот с преподавателями не получилось контакта: топали ногами, выкрикивали, свистели.

— Я удивлялся: как могут эти люди учить, если они и сами вести себя не умеют? — говорит Жуков. — Вот там-то, за рубежом нашей Родины, я понял особенно остро, что лучшей страны, чем наша родная, нигде нет на свете. И нам дано великое благо, которое мы не всегда понимаем. Наш Ярославль — старинный, богатый город, своим искусством поспорит с иной европейской столицей. Наши музеи, храмы, великая Волга! Наш труд. Участие в общественной жизни, в жизни страны — все это благо, которому равного нет.

Сам Жуков, в общем-то совсем недавно мальчик, скитавшийся с матерью по деревням в поисках пищи и крова, в детские годы познавший все тяготы фашистского гнета, нынче свободный рабочий, активный, сознательный деятель, депутат горсовета, делегат партийного и профсоюзного съездов, член парткома завода, цехового партийного бюро, — он и есть герой, опора и сила нашего государства...

Ни одно большое событие в цехе не обходится без его участия, будь то хлопоты у министра по поводу реконструкции цеха или проверка добротности сделанного — бездефектности, как теперь говорят. Работает четверть века в одном и том же цеху, вначале вальцовщиком, потом машинистом, а бригадиром с шестьдесят четвертого года. Тогда, когда принял бригаду, была она отстающей. Нынче одна из передовых.

— Меня иногда опрашивают, что может увлекать в вашем деле? Одно и то же. И все двадцать пять лет. Не надоело ли, дескать? — посматривал на меня пытливо. — Ведь все зависит от отношения к делу. К любому. Когда понимаешь это душой, то дело становится частью жизни. А разве может жизнь надоесть? А люди? Наш коллектив, работающий, крепкий. Конечно, нужно было доверие завоевать. Вот это не просто. Помню, когда в шестьдесят четвертом году избрали меня бригадиром одной из самых отстающих бригад, я прежде всего подумал о том, что нужно завоевать доверие. Без этого невозможно руководить. У человека всегда есть запас духовных и физических сил, нужно только их пробудить и направить. Куда направить — известно, но как пробудить? Русский характер — смелый, глубокий, добрый, отзывчивый на добро, на правду. Я читал, что Александр Невский говорил, что «не в силе бог, а в правде». Поэтому, прежде чем что-то предпринимать, я присмотрелся к людям, поговорил с тем, с другим — вижу, все хорошие, а вот внимания им не хватает, внутреннего тепла, душевного поощрения, интереса к их личности, к их стараниям. А в результате появилась какая-то инерция, безразличие, привычка плестись в отстающих. Тут нужно было и сказать: «Давайте, мол, возьмемся за дело». Но прежде всего надо показать себя: пришел к ним не белоручка, указывать да понукать — они ведь и сами знают не меньше меня, а человек, который их уважает, не старается возвыситься за счет их труда. Лазил под вальцы, чинил в ремонтные дни, убирался со всеми вместе во время генеральных уборок. Так выгвоздишься, бывало, едва отмоешься в душе.

А когда на глазах меняются люди, когда появляется у них интерес, рабочее достоинство, гордость, как вы думаете, может это увлечь? А кроме того, само рождение шины не простая механика, а превращение вещества.

— А что главное в человеке, как вы думаете, Михаил Иванович? — спросила я, когда он, начав было объяснять химические процессы, приостановился, — это уводило от темы разговора.

— Сила воли, — ответил, не задумываясь. — Нельзя поддаваться слабостям. Как бы трудно ни было поначалу. Потрудились, выбились с бригадой из отстающих. Не люблю я лень, кустарщину, — он нахмурился. — Великая истина в словах о том, что создал человека труд. Спросите меня, что главное в жизни, одно скажу: труд. Не посчитайте за хвастовство, но когда я иду на завод, то испытываю особое чувство, вроде подъем: иду работать. Для меня протекторная лента — живая. Каждый раз она разная, течет, как река...

«Такая слитность с делом — тоже искусство, в какой бы сфере жизни ни проявлялось», — подумалось мне.

Вот упомянул этот рабочий человек, наш современник, Александра Невского. Почему?

— Александр Невский и Кутузов Михаил Илларионович мои любимые исторические герои, — пояснил он.

— За что ж вы их любите?

— За ум и преданность родине. За великую любовь к народу.

Михаил Иванович произнес это несколько возвышенно. Видно, сам почувствовал это, пожал плечами: ничего, мол, не сделаешь, любовь — дело не приказное, святое, и говорить о ней всуе, простыми словами не только нельзя, но даже преступно...

Непостижимое это благо земное — душевная связь. Везде и во всем. Вот, скажем, какую власть имеют над Жуковым все эти вальцы, трубы, маховики, транспортеры, эти озорные пощелкивания пузырьков затаившегося в резиновом месиве воздуха?

Говорят, что любят то, что знают, что сопряжено с движением и преодолением, что рождает высокие чувства.

Из человеческой жизни ничего не уходит бесследно. Все пережитое, прочувствованное ложится пластами в памяти, и стоит качнуть, потревожить толчком — а это может быть иногда одно только слово, звук, запах, — все поднимается на поверхность, обнаруживается. Археологические находки памяти.

Нельзя, невозможно убрать пережитое из человеческой жизни, как невозможно убрать из истории шинного тот лапоть, который вдруг вылез при строительстве нового здания. Так же нельзя из истории ярославской изъять единоборства отважного, хотя и хромого князя с голодной, лютой медведицей. Единоборства, положившего начало города на берегу текучей широкой Волги с его ремесленными слободами, храмами, расписанными веселыми жизнелюбивыми живописцами, запечатлевшими для потомков в характерных для времени образах проявления борьбы добра и зла в самом человеке, движение к свободе. Сколько здесь пережито! И зверства реакции, и савинковский мятеж, и подвиги тыловых героев в военные годы, и то, что вносят в историю Евдокимов, Жуков, Соколова и их современники, каждый на своем посту, в меру сил своих и разумения...

Мое путешествие на шинный, кажется, затянулось. Турникет повернулся, выпустил меня с территории завода. И снова я шла по улице древнего города...

 

На пути к озеру Неро

Путешествие всегда связано с дорогой. Само это слово означает движение. Хорошо ходить, ездить, плавать по родной земле, по ее морям, озерам и рекам. Повидала я на Ярославской земле немало чудес. Неисчислимы они, не уместятся в книжку. Не уместятся и в тома. Так много мы носим в себе и так мало говорим об этом.

— У нас даже монографии о Ярославле нет, — посетовала Камелия Васильевна Смирнова, историк, библиограф, работник областной научной библиотеки имени Некрасова. — А так велик интерес к нашей родине, к родному краю!

И вот еще одна из ярославских дорог, она ведет в район, где должно завершиться мое путешествие. Нет, я связана с Ярославской землей навсегда: речь только об очерках, о сюжетном их замысле.

Итак, в коробке осталось всего два герба городов, куда не довелось пока заглянуть: Любим и Ростов Ярославский, когда-то Великий. Два города на диагонали Ярославской земли. Люби́м в северо-восточном углу — родина автора знаменитой «Дубинушки», поэта Леонида Трефолева. Лесной, далекий край. Вот там-то, наверное, уж раздолье медведю, недавнему владыке российских лесов. Не зря сложили пословицу: «Хозяин в дому, что медведь в бору: что хочет, то и ворочит». Михайло Иванович Топтыгин, «лесной архимандрит». Вот он, грозный, с секирой на плече, герой русских сказок. «Медведь, выходящий из зеленого поля, разделенного черным на несколько частей, доказывая, что сей город принадлежит к Ярославскому наместничеству».

Прости, Люби́м! Не добралась до твоих лесов. Бродила по чащам Заладьевского лесничества, с красавицей-лесничихой Валентиной Николаевной Капитоновой, в урочище Кухмар сидели под высоким кряжистым вязом, и под птичий гомон слушала я ее рассказ, как увез ее в этот лес Вячеслав Иванович, муж ее: вместе учились в рыбинском техникуме. И сначала она боялась этого хмурого и сурового леса, а потом полюбила, стала его хозяйкой, и забота о том, как растут молодые елочки, сделалась главной среди других многочисленных повседневных забот. Леса, леса, край Залесский. Останусь перед Любимом в долгу. А долг, как мудро заметили старики, бывает красен лишь платежом.

А что же Ростов? Чем он знаменит? Чаще всего называют Кремлевский ансамбль, это чудо творения, взлет фантазии и искусства ростовских строителей. Обнесен высокой мощной стеной с дозорными башнями, величавый, могучий Успенский собор, княжьи терема, церкви, палаты, хозяйственные постройки с мыленкой, деликатно вынесенной за парк, в укромное место, чтобы столь низменная постройка, как баня, не нарушала торжественности ансамбля.

А звонницы! А ее знаменитые звонари, когда-то единственные в стране, исполнявшие свои звоны по нотам. «Всполошные», несущие весть об опасности и призывы к войне. «Будничные», настраивающие на повседневный труд. «Благовест» — праздничный. Разные колокола для разных событий. Был звон и веселый, шуточный, плясовой. Большие искусники были эти ростовские звонари!

Нынче эти звоны записаны на пластинку. Не пропали, не отлетели в вечность. Наши современники научились удерживать для потомков прекрасное. Многое из того, что когда-то сметало время, остается сегодня в веках.

А еще что в Ростове? Назовут финифть — живопись по эмали, дошедшую до нас из далеких веков. Броши, кольца, серьги, колье, оплетенные тонкой металлической проволочкой, — ювелирную эту работу называют сканью — популярны не только у наших женщин, но и за рубежом, отмечаются дипломами на международных выставках. Вы купите попробуйте эти изделия! Впрочем, спрос имеет и свои недостатки: однотипность и снижение качества.

Что выращивают на ростовских полях, этой родине русского огородничества? Ведь и нынче район остается крупным центром пищевой промышленности области.

— А вы знаете, что Ростовский район единственный, кто выращивает у нас цикорий? — обязательно скажут ярославцы.

А между тем все знают этот душистый темно-коричневый порошок, его прибавляют для вкуса в кофе и чаю, используют также в кондитерской, спирто-водочной промышленности. Очень ценный продукт, «золотой корешок». В Ростове возделывать его как пищевую культуру начали лет двести назад, хотя известен был много раньше — им красили ткани.

Я разыскала книжечку о цикории ученого-агронома Вячеслава Александровича Вильчика, выпущенную Верхне-Волжским книжным издательством всего двухтысячным тиражом. Узнала, что труд тот единственный по выращиванию, уборке и переработке этой культуры. Книжечку я припрятала и, сев в автобус-экспресс, отправилась в путь.

Дорога ведет в Ростов. Пропаханный ледниками волнистый ландшафт, пологие склоны, холмы, долины, хлопотливо петляющие по равнинам речушки, обожженные осенью перелески, темные леса, заслоняющие горизонт.

Осень не лучшее время для путешествия, но разве иначе, как при уборке, увидишь цикорий? Нет, не тот, что растет на обочинах дорог и на пустырях — нежные голубые цветки на высоких серовато-зеленых стеблях. К тому относятся как к сорняку, в букеты и то не берут, настолько чувствителен этот цветок. Едва сорвешь, он тут же блекнет и вянет. Это дикарь. В полях возделывают уже окультуренный вид цикория. Нетороплива дорожная беседа.

Машина взлетает на вершину холма. Сколько их тут, по течению Которосли, холмов и курганов, свидетелей прошлой жизни. Иные курганы раскопаны археологами: находки позволили установить, что давние обитатели этих земель были охотники и скотоводы, до нашей эпохи еще знавшие способы обработки железа.

Чудесные, поэтические места! С вершины одного из холмов вид на равнину, дремлющую в осеннем покое.

— Вот здесь в пятнадцатом веке происходило сражение, последняя битва Василия Темного и Шемяки.

— Того, что «Шемякин суд»? — я напомнила поговорку о несправедливом, корыстном суде. В пятнадцатом веке была даже повесть о таком суде, сатира на подьячих, несправедливых судей и судебную волокиту.

— Да, с тем самым. Сохранилась легенда, будто бы князь московский, сокрушив Шемяку, произнес: «Кара бе там», то есть тут тебе и наказание. Поэтому, говорят, и деревня здешняя названа Карабихой. Правда, я слышал, что это оспаривают, суть не в том: Карабиха в области — одно из самых посещаемых мест. Знаете вы об этом?

Кто же не знает этого! Михайловское, Тарханы, Ясная Поляна, Спасское-Лутовиново, Мелихово — мемориальные усадьбы. А эта Карабиха тоже. Здесь жил в последние свои годы Некрасов, обычно в летние месяцы. Тут созданы поэмы «Мороз, Красный нос», «Русские женщины», «Дедушка», многие стихотворения, вошедшие в золотой фонд русской литературы.

В имение ведет ответвление от автострады. Мы — мимо. Автобус не делает остановки. Я вспоминаю прежние впечатления: большой двухэтажный особняк с балконом — поэт с него любовался окрестностями. Высокие комнаты верхнего этажа, где разместилась литературная экспозиция. Зал холодновато-просторный, картины, чучела птиц, трофеи охотничьей страсти поэта. Книги — множество книг, и среди них те немногие из его обширной карабихинской библиотеки. В восемнадцатом году она затерялась, но есть дубликаты, есть прижизненные издания, картины, фотографии, множество фотографий, запечатлевших пейзажи, образы близких поэту людей, крестьян, прудов и парка — все это, собранное любовно, воспроизводит картину жизни поэта и гражданина, его неустанной литературной работы.

Мелькнули последние избы села. Мысли к Ростову. Мой спутник знает прекрасно эти места, не раз совершал поездки в Ростов, где озеро Неро, которое стало давно его неотступный заботой.

«Земная чаша, наполненная сокровищами» — эти слова Ефима Дороша, писателя-публициста, посвятившего озеру многие из своих произведений, запали в сердце моего спутника, и он, солдат, участник великой битвы под Сталинградом, форсирования Днепра, комсорг батальона, вступивший в партию на войне, как эстафету принял от Дороша заботу об уникальном озере.

Впрочем, что значит уникальное? В области более восьмидесяти озер, у каждого свой характер, свой облик. Но Неро — самое большое из них: более пятидесяти квадратных километров. А глубина, в отличие от Плещеева, не более трех с половиной метров. Зато на дне его скопились многие миллионы тонн сапропеля — органического ила, состоящего из органических веществ и остатков озерных растений. Ростовские огородники веками пользовались им, удобряя свои поля. Как достать его нынче? Как дать ростовским совхозам дешевое удобрение, органику, столь важную и желанную для земли?

— Нужны удобрения, и мы строим заводы, — говорил попутчик. — А тут поставил землесос и черпай, гони по трубам органику.

— А как доставить ее на поля?

— Области с этим не справиться, а в центре ученые тоже никак не решат. Неужто уж им не по силам? Вот и еду посмотреть еще раз на озеро Неро, подумать на его берегах, может, что подскажу, как лучше справиться с этой проблемой. И посмотреть на Ростов. Прекрасный город, прекрасный район...

— Кстати, а почему там в гербе олень?

Достав из сумки коробочку, я протянула ее соседу. Я постоянно возила ее с собой. Гербы эти были теперь для меня живыми свидетелями всего, что видела на Ярославской земле за время моих многократных поездок, за годы жизни в переславской деревне Криушкино, окрестности которой исходила, изъездила, где на центральной усадьбе совхоза «Рассвет» и был вручен дорогой мне подарок. Храню его как память об Иване Андреевиче Макарове, человеке редкой искренности и доброты.

Спутник задумчиво посмотрел на гербы, пожевал губами. О ростовском гербе говорилось: «В червленом поле олень серебряный, грива, копыта и рога золотые». Изящный и благородный.

— Может быть, это символ? — пытала я.

— Право, не ведаю, — он возвратил мне коробочку. — Мария Николаевна тоже предположительно говорит. Вы знаете Тюнину?

— По книгам ее. Их называют путеводителями, но в них не увидишь того равнодушного перечисления фактов, событий, которыми отличаются многие из подобных изданий. Впрочем, благодаришь и за это: при современной тяге к истории, к знаниям и это ориентир. Живое повествование о жизни древнейшего города области, от первого упоминания его в летописи до наших дней.

— В книжке ее о Ростове Великом тоже сказано предположительно о том, что, возможно, связано это с язычеством, с отголосками культа обожествления оленя древними жителями этого края. Как, скажем, медведя. Оленя просили лето начать. Песенку она разыскала:

Олень, олень, под кустичком, под орешничком...

Поверье было, что олень и кончает лето. Говорили старики: придет олень к воде, копытцем попробует — холодна ли вода? А уж знает, когда приходить. День был определенный. С этого дня и кончают купаться.

— Если даже вода не остыла?

— Да, представьте, эдакий психологический барьер, как теперь говорят. А если вдуматься, это особая дисциплина жизни. Как, скажем, посты. Но вот что я давно еще замечал: с этого дня действительно пропадает к реке интерес. Какая-то происходит перемена в природе. И солнце светит и жарко, вода блестит и вовсе не холодна, а от купанья нет полноты ощущений.

Зато яблоки есть разрешают. Праздник справляли — яблочный спас. В августе. К этому сроку они поспевали. Опять дисциплина. Порядок. Не рви раньше времени. Дай завершиться процессу.

— Медовый тоже был, я даже это помню. Шли с мамой на рынок, с возов закупали яблоки, мочили, в ящиках перекладывали соломой. Тогда заботился каждый сам о себе. Это теперь больше требуют от государства...

Машина бежала без остановок. В деревнях вдоль дороги стояли дома, оплетенные затейливым кружевом резьбы. Иногда в их строй вторгались новые кирпичные и блочные постройки. И уже глаз привык к ним, и не всегда они кажутся инородными: уже программируются в восприятии новые формы. Нам, людям, всегда тяжело отвыкать от комплекса восприятий детства, да иногда и не нужно совсем отвыкать — в поисках нового много неотстоявшегося. В городах уже много архитектурных находок. Хотелось бы видеть и в сельской местности лучшие формы архитектуры.

Мысли опять возвращаются к прошлому.

— Летописи скупы, — спутник задумчиво смотрит в окно. — По топонимике узнаешь о многом. Когда-то здесь жили древние скотоводы. Угро-финские племена слились со славянами. Кто дал ему имя Неро? — Опять он об озере.

— А что предполагают?

— Неро — от меря, племя, вы знаете, в летописи о нем говорится: «...а на Ростовском озере меря, а на Клещине же озере меря же». Вот и названия рек: Нерль, Сара, Вёкса. Селение Сулость тоже ростовское, близ озера Неро. Древность. Озеро нынче мелеет, наполнилось сапропелем, нам только бери. — И снова смотрит в окно, на дорогу, по которой идут машины. Мы перегоняем их. Везут картошку, морковь, свеклу.

— А почему не видно цикория? Не приспела уборка?

— Нет, время приспело давно, уборка кончается. А только куда его из Ростова везти? Заводы-то там перерабатывают на месте, делают пасту, порошок...

Но вот показались городские постройки, и вскоре автобус остановился на площади, возле вокзала и железнодорожной станции. Попутчик мой тоже сошел и отправился по своим делам, а я отыскала на Пролетарской улице старый бревенчатый дом и постучалась в дверь.

 

В гостях у Марии Николаевны Тюниной

Почти половину комнаты занимал старинный письменный стол с резными дверцами и толстыми ножками. И весь он заставлен картотеками, книгами, лежащими в строгом порядке. Конверты с письмами хранятся отдельно. Много конвертов, не нужно спрашивать, обширна ли переписка этой немолодой, но красивой женщины. Болезнь ограничивает ее подвижность, но сколько энергии и пытливости в ее ясном взгляде!

— Мария Николаевна, я к вам так давно хотела попасть! Такой вас и представляла.

Смотрю на стол, на письма со штампами «Правды», на книги, цветы на лежанке. Старинные изразцы с синим цветочком на желтовато-тусклой, как будто покрытой мелкими трещинками, поливке, такие же старинные, с высокими спинками стулья, сундук, этажерки с папками, книжная полка. И чистота, аккуратность, порядок. В такой обстановке она и могла появиться, книга, передающая дух Ростова, его вековую сущность, этапы его развития. Маленькая книжка, путеводитель. Разве уместишь в такой объем все то, что важно для истории города? Богатства огромные. Материалов столько, что можно тома написать.

Из стопки свежих газет беру лишь несколько верхних: «Язык далеких предков», «Учительское счастье», «К 100‑летию Ростовского музея». Такие разные темы. Впрочем, краеведы вторгаются во все области жизни края, людей. Ищут, волнуются, радуются открытиям, вникают в жизнь, дела и судьбы ушедших поколений, ведут учет современным событиям, как древние летописцы. События врываются в эту комнату-кабинет Марии Николаевны с газетами, книгами, по радио, телефону. Но ничто не заменит живого общения.

Наш разговор не раз прерывали и посетители, и телефонные звонки. Вошла почтальон с пачкой писем, еще одна женщина, спросила, не надо ли Тюниной срубить в огороде капусту — грядки ей засадили ее бескорыстные помощники.

— Вот так каждый день. — Мария Николаевна откладывает конверты. — Порой телефон звонит непрерывно, особенно перед датами, перед началом нового года партийной учебы. В районе работает семнадцать народных университетов, десятки лекториев, политинформаторы, агитаторы. Какие-то справки нужны им и от меня — уточнение дат, советы, какие материалы использовать по некоторым вопросам, где их найти.

— А где же ваш огород? — спросила я.

— Да тут же, за домом. Несколько гряд. Участок-то больше, но я его отдаю. Кстати, вы знаете, что Ростов наш — родина русского огородничества? Еще люди меря сажали лук, чеснок. Так и пошло в века. Даль отметил: «Ростовцы у нас лучшие огородники. Почвы пригодны для овощей, богаты органикой».

— Использовали сапропель?

— Вы знаете об этом? Да, свойства нашего озерного ила известны издревле. В семнадцатом веке треть населения садили на грядах лук, чеснок, хрен, редьку, другие овощи. Торговали чуть ли не на всю страну.

Мария Николаевна открыла книжку.

— Послушайте, как хорошо говорили: «Маслишком конопляным торгует», «Капустенку сажает», «В огороде пашет лук и чеснок, тем и кормится...» Я ведь языковед. В свое время окончила в Ярославле литературно-лингвистический факультет. Был такой в педагогическом институте. Вернулась вот сюда, в родное гнездо. Дом этот, представьте, деду еще принадлежал, бывшему крепостному. Случай был, повезло ему. Дом достался и воля. Женился он на дочке бурмистра, бабке моей. Тогда и она стала вольной. Меня часто спрашивают: кто такой был бурмистр? Вроде как крупный начальник. А это такой же крестьянин, староста, которому барин поручал следить за порядком.

Жили мои дед и бабка в этом вот самом доме. Скудно жили, на то, что половину его сдавали. Это узнала уже от родителей. Мы тоже бедствовали. Семья большая. Отец работал один на «Рольме» — самое крупное предприятие в Ростове. Льночесальное, Готовит для ткацких фабрик сырье. Сейчас мы остались тут двое с братом. Родители умерли давно. Два брата погибли на фронте.

— А деда помните?

— Очень смутно. Он был ровесник Толстого. Мне ведь тоже теперь уже много лет.

«Возраст все-таки измеряется не годами, а запасом жизненных сил», — подумала я.

— Недавно в Ростов приезжал ученый-филолог, — все более увлекаясь, рассказывала Мария Николаевна, — Халипов Сергей Григорьевич. Полиглот. Он собирает материалы для книги, которую хочет назвать «Загадки топонимики Верхневолжья». Ко мне приходил, мы говорили о языке когда-то здесь живших племен. От них остались только слова, названия, и то изменившиеся в веках, стершиеся, как говорят. Халипов пытается восстановить их значение. Скажем, о слове «Неро» у него две гипотезы: оно могло означать или мыс, или низкий, топкий. В догадках он опирается на группы родственных мерянскому языков. Он пришел к выводу, что слово Которосль означает извилистая, вертлявая. Такая и есть река, вытекающая из Неро. Взгляните на карту.

Наш разговор походил на бурный поток, который подхватывает и несет с собой все то, что встречается на его пути. И все это было интересно.

— В Кремле побывали?

— Раньше. Я тут не впервые. Действительно чудо, словами не выразишь.

— Вот, вот. Гимн гению строителей-ростовчан. Строгость, гармония, мощь. А красота-то какая! Отреставрирован заново. Люди идут, любуются. Нынче Ростов — центр туризма. Жемчужина в Золотом кольце.

А о ростовских ярмарках слышали? Да, тут у озера они собирались по весне. Одних купцов шесть-семь тысяч. Крестьяне не только свои, ярославские, но и из других губерний к нам ехали со своим товаром. Холсты, мед, пенька, овес. Тут покупали скотину. Я еще помню ярмарки, правда, уже не те, о которых рассказывали старики. И в архивах нашла материалы. С постройкой железной дороги они стали хиреть, а в тридцатом году вообще прекратились.

Мария Николаевна открыла резную дверцу стола. Я помогла ей выдвинуть ящик, тяжелый, набитый аккуратно уложенными папками и тетрадями, и она начала их выкладывать.

— Вы что-то хотели показать?— спросила я.

— Да. Тут у меня о народных гуляньях. Но в самом низу. Одна любопытная справка.

— Не беспокойтесь, расскажите, что помните.

— Помню многое, память хорошая. Тут было гулянье у нас, «столбы» называлось. Не правда ли, странное название? А дело вот в чем: на ярмарку проезжали и солидные люди, и молодежь, особенно молодожены. Нарядные, в русских народных одеждах. Все, что хранилось в сундуках, тут напоказ. Я-то всего не видела, кое-что лишь застала. Старшие передавали: такое живописное зрелище. Возьмутся за руки молодые и чинно идут по центральным улицам. Ряд в одну, ряд в другую сторону. Степенно, двумя потоками. Столбились, как говорили.

«Какая энергия, увлеченность, — думала я, глядя на эту седую полную женщину, подстриженную по моде тридцатых годов. — Страдает от тяжких болей, с трудом, опираясь на стул, передвигается из кабинета в кухоньку, оттуда в спаленку и снова к столу, за работу. Но сколько в ней оптимизма и молодого чувства ревностности к работе. Речь ее интересна своим содержанием, богата, чиста, обширны знания, которыми делится щедро, доброжелательно».

— Но как все же вы, педагог, так любящий, чувствующий родной язык, решились оставить школу?

— Не я оставила, а обстоятельства за меня. Преподавала я больше четверти века. Работу любила. И вдруг случилась беда: стала слепнуть. Почти перестала видеть. Лечилась — не помогало. Врачи говорили одно: нужна операция. Но как-то страшно было. Хрусталик. А вдруг ослепну совсем? Меня оперировали в Казани. И вот я вижу. Работаю и читаю. И все за этим столом. Тогда я и стала краеведением заниматься. Писать в газеты. Увлеклась журналистикой. Интересная, знаете ли, профессия.

«Еще бы не знать! — подумала я. — Я и сама столько лет в печати, а каждый день живешь словно заново. Каждая интересная встреча — подарок судьбы».

— Но, вероятно, какой-то толчок все же был?

— Да, был. Пятидесятилетие школы. Я в ней училась сама, а потом учила детей. Школа номер один. Видели это здание?

— Да, приходилось.

Торжественное, красивое. Парадный вход, большие окна, полуколонны по центру верхнего этажа. Один лишь вид его говорит о том, что здесь совершается нечто великое. Первые, может быть, более важные для человека шаги приобщения к науке.

— Оно и внутри такое же. — Тюнина снова спрятала папки. Укладывала аккуратно, в определенном порядке. — Ее строили по премированному проекту архитектора Трубникова, москвича, в соответствии с требованиями гигиены и педагогики. Здание это и сегодня считается одним из замечательных не только в районе, но даже и в области. Вот я и стала собирать материалы о том, как оно появилось, кто в нем учился, какие события видели эти стены.

В них бушевали такие страсти! Идейные схватки. Особенно в предреволюционные годы. После февральских событий в актовом зале состоялось собрание сильной тогда ростовской буржуазии. Был создан так называемый КОБ — Комитет общественной безопасности, орган буржуазной власти здесь, в Ростове. В этом же здании происходило первое заседание рабочих Советов. Резолюция была большевистская принята. Но вообще в Ростове борьба за Советскую власть проходила и трудно и сложно. Буржуазия была тут крепка, эсеры, меньшевики. И каждый тянул в свою сторону, а по существу, к одному: к старым порядкам и отношениям.

Я набрала столько фактов, что в пору за книжку садиться. Но книжку писать не стала, надвинулось новое событие, и уже не ростовское, а в масштабе России. Тысяча сто лет Ростову исполнялось. Готовиться к юбилею начали загодя. Меня включили в комиссию по подготовке празднеств. Три дня юбилей справляли. Сессия Ученого совета была. С докладами выступали большие ученые, историки, археологи, архитекторы, краеведы. И москвичи, и наши. И предо мной все глубже, все шире стал раскрываться наш город, его история. Вот и решила тогда окончательно посвятить свою жизнь краеведению.

Материал шел, как говорится, из первых рук. Я, знаете ли, из рода Футуровых. Это в Ростове старинная фамилия финифтяников. Я вижу, вы знаете, что такое финифть.

Тюнина показала на брошку, которую я купила давно. Нынче в продаже изделия ростовчан появляются редко, и нет того разнообразия рисунков, что лет десять назад.

— Дядя Костя, Константин Александрович Футуров, единственный из всех мастеров, кто раскрыл секреты письма по эмали. До начала нашего века промысел был секретом семьи. И занимались семьями. Из поколения в поколение. Ведь если кто другой узнает секрет, то семья лишится своего куска хлеба. Учеников не брали по той же причине. И промысел стал приходить в упадок. А дядя Костя создал пособие, так, чтобы каждый, кто хочет, мог работать. В начале этого века открылась даже школа финифти. Прекрасные были мастера — Назаров, Дубков. Вы обязательно зайдите к финифтяникам. Нынче работы их на международных выставках премируются...

Много работала в библиотеках, в архивах, начала переписку. Пользовалась трудами Титова. Ростовчанин наш Андрей Александрович, жил в прошлом веке. Уж как он любил свой город. Собиратель, библиограф, краевед. Его труды по истории Ростова Великого — серьезнейшие произведения. Если заинтересуют, в Москве в Исторической библиотеке много его трудов. Я их читала. Ходила, пока могла, ездила, говорила с учителями, с работниками совхозов, которые занимаются овощами. Старалась главное запечатлеть. Ростовский лук... Цикорий... Ведь то, что мы переживаем сегодня, — завтра уже история. Так и скопилось все это. — Тюнина показала на стол, где в немой настороженности стояли ящики с картотеками, готовые заговорить, едва их коснется рука этой замечательной женщины, ярославны, живой пример активной любви к Ростову, любви, согревающей не только ее самое, но [и] тех, для кого она неустанно трудится.

 

Горький цикорий

В горкоме партии хлопоты. Последние дни квартала. Все заняты, все возбуждены. Ах, как я тут не ко времени!

— Так что вы хотите у нас посмотреть? — спрашивает Вячеслав Петрович Зайцев, второй секретарь горкома. А сам посматривает на часы. Через две-три минуты начнется совещание тут, в его кабинете. Уже вошел круглолицый и темноглазый мужчина. Вопросительно посмотрел на меня и молча сел на диван.

— Цикорий хочу посмотреть, как убирают.

Я чувствую в своем голосе просительные нотки. Предательство! Когда просишь, то обязательно получаешь отказ.

— Вячеслав Александрович, это по твоей специальности, — обращается секретарь к вошедшему. И мне: — Вильчик — главный специалист наш по цикорию. Кандидат наук. Но только очень уж вы неудачно к нам, хотя бы заранее предупредили. У нас и машины нет. И совещание начинается.

В кабинет действительно стали заходить молодые люди.

— Придется вам подождать. Мы ненадолго.

Что делать, иду в библиотеку горкома. Приветливая, внимательная Людмила Николаевна, узнав, что я хочу посмотреть в районе, дает мне книжку «Цикорий». И на обложке фамилия — В. А. Вильчик. Есть у меня такая книжка, но я ее еще не читала.

Рассматриваю рисунки.

Похожий на длинную кормовую свеклу или на крупную морковь корнеплод с пучком саблеобразных листьев, идущих от самого корнеплода. Стебель иной, чем у того голубого цветочка, который растет при дорогах или на пустырях.

Рекомендации по выращиванию, уборке, переработке, использованию. Это, конечно, хорошо, но все же лучше бы посмотреть, как он растет на полях. Заручившись терпением, я читаю книжку.

«В России цикорное промышленное производство относится к 1800 году в Ростовском уезде Ярославской губернии».

Спрос его на мировом рынке велик. Уже тогда, в XIX веке, из Ростова и его уезда вывозилось более пяти тысяч тонн. Сеяли более четырех тысяч гектаров. В начале нашего века профессор Шустов, а позднее, уже в наши дни, инженер Поярков научились добывать из цикория спирт.

О том, что цикорий пьют с чаем и особенно с кофе, давно всем известно, но то, что он с незапамятных времен имеет в народной медицине широкое применение, это немногие знают. Нервы, желудок, почки и даже сердце...

Я возвращаю книжку и веду с Людмилой Николаевной разговор, узнаю, что она, ярославна, окончив техникум, много лет работала в сельской библиотеке.

— После войны в библиотеках было много читателей, — вспоминает она. — Работа тоже велась по-иному. Мы шли к читателю. В руках иногда двадцать пять, тридцать книг. Идем по домам. Книгонош искали. Они приходили к нам, брали книги, карточки дома держали. Теперь телевизор украл у нас многих читателей. И хотя население стало грамотнее, а в библиотеку ходить ленятся: каждый хочет личную библиотеку иметь. Да и лицо деревни другое. Так, значит, вас интересует цикорий. В последнее время у всех возрос к нему интерес. Куда же поедете?

— Не знаю еще. Вот кончится совещание...

— Наверное, в «Красный маяк». Дорога туда хорошая и не так далеко. А вообще-то у нас на цикории нынче десять хозяйств. Ввели специализацию.

Я действительно попала в «Красный маяк», совхоз километрах в пятнадцати от районного центра. После собрания долго искали машину, наконец кто-то из руководящих работников, фамилии не назвал, выделил «козлик» с тем, чтобы сразу, как только доставит меня в совхоз, сразу же возвращался обратно, как говорится, на всех парусах.

Время итоговое, хлопотное. Подсчитывают, как поработали летом, как провели уборку, хватит ли на зиму кормов и сколько продали государству продукции.

А у меня последние километры по Ярославской земле.

Оглядываюсь назад, на виденное зимой, весной, летом и осенью, вот сейчас, когда в лесу так сладко пахнет опятами и опавшим листом, деревья, подобно стареющей моднице, одели яркий наряд, а на полях слетаются в стаи птицы и кое-где взошли уже зеленя.

Во все времена Ярославия хороша. Все близко, все по-родному отзывается в сердце. Сложная, многогранная жизнь. Вот таков здесь народ, усилиями которого творится история. Типичные представители восьмидесятых годов. Встречались и не типичные, И не какие-нибудь тунеядцы, лентяи — речь не о них. Тут в силу вступает закон. Есть люди своеобразного склада, характера. О них разговор особый, большой. Вернусь к ним. Сделала отметку в блокноте. За время поездок по области накопилось немало этих отметок-тем. Только сиди и пиши.

Сейчас мы катим в «Красный маяк». В районе одни совхозы: «Семибратово», «Заозерье», «Россия», «Мичуринский», «Красный холм» — всего их двадцать четыре хозяйства, производящих зерно, картошку, мясо и молоко, овощи, лен, шерсть и цикорий.

В совхозе «Красный маяк», куда мы торопимся, цикорием занято сто пятьдесят гектаров. Тут, как сказали в горкоме, меня кто-то будет ждать. Я раньше никогда не ездила с предупреждением: как правило, многого тогда не увидишь. Но вот с чем столкнулась в последние годы: если не будет «сверху» звонка, порою даже и говорить не станут, не то чтобы показать. Может быть, это и справедливо, люди заняты, мало их, а отвлекают многие, не только одни литераторы.

Равнина, дорога хорошая. Вот о таких дорогах мечтают и в Угличе, и в Пошехонье. Дороги — одна из первейших наших проблем.

Водитель Борис Иосифович Бугин опытен, больше сорока лет за рулем. Машина даже не катится, а летит. Ведет ее, не напрягаясь, не думая, руки сами крутят баранку. — что значит опыт. Великое достояние...

— Скоро на пенсию. — Он легко объезжает выбоину. — Скорей бы уж завершилось...

— Устали?

— Да нет. А только, когда подходят года, все думается: кто будет потом? Станут ли землю беречь, как мы берегли. Жизни клали за нее на войне.

— Где же логика? Тревожитесь, а сами заговорили о пенсии.

— Да чтобы со стороны посмотреть, какие будут хозява́.

— Вы местный?

Он не окал, а вот «хозява́» — так говорили в деревнях.

Он ухмыльнулся, кивнул и без всякой связи с тем, о чем говорили, сказал:

— Лучок наш в этом году неудачный. Лежать не будет — с середины гниет.

— Знаменитый ростовский лук от семи недуг?

— Говорили и другое: лук да баня все правят. Только того лука теперь уж нет. Привозной садят. На огородах, правда, остался. Ведут еще старики луковщики. А как его сохранишь? Собрал — сдал. А какой на посадку дадут, тут уж гадать приходится. Вот он и не получился нынче...

Проехали селение Бахметово. Откуда идет такое название? Может быть, от трагического для Руси ордынского ига, времени разорения и террора? История сохранила имя двадцатисемилетнего князя Ростовского Василька, схваченного врагом во время кровавой битвы на Сити-реке, впадающей в нынешнее Рыбинское море. Мужество, стойкость Василька, отвергнувшего соблазны хана и претерпевшего жестокие истязания, осталось в ростовской истории примером чести и верности родине. Мария Николаевна Тюнина приводит в своей книжке стихи поэта Дмитрия Кедрина.

Вслух читаю эти стихи: «Забудь я Русь хоть мало, меня бы прокляла жена, что целовала, и мать, что родила».

Жена... Тюнина разыскала свидетельство о том, что Мария Василькова, похоронив в соборе останки супруга, найденные в Шеренском лесу, постриглась в монахини и посвятила дни свои записям о героях, убитых ордынцами за то, что отказывались предать интересы родины. Это была, как полагает Тюнина, единственная в то время женщина-летописец.

А Бугин опять вспоминает Великую Отечественную войну — время массового подвига и героизма.

— Никакими стихами не опишешь, — и вздыхает, задумавшись.

У дороги золотые березы, зеленые, молодые сосенки в ряд.

— Саженые?

Борис Иосифович кивает.

— Тут уже земли «Красного маяка». Мелиорацией занимаются...

На поле горкой сложены керамические дренажные трубы.

— А про цикорий что вам известно?

— Все известно. — Бугин не понимает вопроса. Он же, оказывается, ростовчанин, а тут цикорий и вместо чая заваривали, и с молоком пили, и ели. — Раньше его выпускали брикетами, черный, рассыпчатый, вроде бы сладковатый. Теперь вот наладили растворимый делать. В банках. Может быть, видели? Сейчас за Савинским и Марково будет центральная усадьба. Сплошные Марковы там, Директор совхоза тоже Марков. Николай Николаич. Толковый мужик. Еще молодой, пятьдесят два года. А половину из них во главе хозяйства. Сначала, когда был колхоз, — председателем. Теперь директор совхоза. Хороший совхоз, не убыточный.

— А есть и убыточные?

Борис Иосифович промолчал.

— Вы всех здесь знаете? — перевела разговор на другое.

— Это уж как положено водителю. Начальство вожу... А вон, посмотреть хотели цикорий — на фабрику повезли. «Ростовкофецикорпродукт» — не выговоришь натощак.

Кузов встретившейся машины был заполнен корнеплодами, похожими на длинную белую редьку.

— Значит, уборка еще не кончилась?

— Да нет, захватите. Нынче там помогают школьники. Из Ярославля тоже приехали на уборку. Не то инженеры, не то артисты. Такие солидные, в джинсах. Застанете, — успокоил он.

Возле конторы стояли машины: автобус, несколько «газиков», «Москвич», грузовик с цикорием.

Дом старый, светелка, высокое крытое крыльцо, ведущее в сени. В палисаднике кустики сирени. Вокруг настроено столько всего. Поодаль клуб, магазин, столовая. Позади конторы кирпичные двухэтажные дома. А до себя не дошли еще руки. Обычно так и бывает в хорошей семье: родители прежде всего о детях заботятся, а сами уж как-нибудь.

Тесновато в конторе. В комнате — сразу из сеней — столы, придвинутые друг к дружке. Дверь прямо в директорский кабинет. Я сразу туда, а он полон.

Заняв свободное место у входа, спрашиваю шепотом соседа, что здесь происходит.

— Приемка нового дома, — также шепотом отвечает он и принимается что-то объяснять. А мне непонятно. Да я и не хочу вникать в подробности спора. Интересно само распределение сил.

Председатель, Николай Николаевич Марков, молодой, на вид много меньше пятидесяти двух, крутолобый, сидел против двери за столом, слегка откинувшись к стенке стула и, не вмешиваясь в спор, пытливо посматривал на собравшихся.

Спор шел горячий по поводу недоделок. Иногда и не нужно ни о чем расспрашивать. Все видно и так по тому, как горячо, по-хозяйски отстаивала совхозные интересы молодая женщина в мохеровой шапочке. На уверения, что все недоделки будут исправлены, она возражала:

— Когда исправите, тогда и оплатим.

И директор поддерживал ее взглядом, а взгляд ободряющий, спокойный.

Мудрый руководитель никогда не станет сдерживать направленной на добро инициативы своих подчиненных, иначе не будет развития, роста, не будет интереса, хозяйского отношения к делу.

Улучив минуту, я сказала, что приехала посмотреть цикорий.

— Вы еще не убрали?

Николай Николаевич кивнул и позвал из соседней комнаты молодую женщину, попросил ее отыскать того, кто, как говорили в горкоме, будет меня ожидать, — главного агронома совхоза Осипову Людмилу Александровну. Мы вышли в комнату, заставленную столами, и тут выяснилось, что Осипова на зяби.

Мы направились к гаражу, чтобы ехать в машине на зябь, потому что это за несколько километров. Гараж был тоже новый, кирпичный. Рядом стояло много разных машин, а «газика», на который рассчитывала Светлана, не оказалось, он-то как раз и увез на зябь главного агронома, которая «мотается по полям с утра до ночи».

— Она ждала, — как бы оправдывая Осипову, сказал паренек, которого остановила Светлана. Он пытливо посмотрел на меня и спросил: — Звонили про вас, что ль? — И опять оправдывал: — Время уж больно горячее...

Как будто в сельском хозяйстве есть не горячее время.

— Ну что ж, машины нет, лошадей тоже, наверное, нет. Пойдем пешком.

— Не дойдем. — Светлана, приняв всерьез мое заявление, с сомнением покачала головой. — А может, я вам могу помочь?

— Меня интересует цикорий, — ответила я огорченно. — Вот ведь не повезло. Пока в Ростове искали машину — Осипова уехала, не могла ожидать.

— А что же именно вы хотите о нем узнать? Я тут агроном по цикорию.

Она улыбнулась так хорошо, будто бы извинялась, что приходится обходиться без главного агронома, и радовалась, что может поправить дело.

— Вот-те и раз! Не было бы счастья, да несчастье помогло. Что же вы молчали, Светлана? Скорее на поле.

— Куда? — не поняла она, думая, что я все об Осиповой.

— Туда, где растет цикорий. Где его еще не убрали.

— Ах, туда! Тут есть одно в километре. Сегодня там работали школьники. Еще не закончили. Пошли!

Расспрашиваю Светлану, как избрала она эту профессию.

— Хотела быть цветоводом, а в институте такого факультета не оказалось. Кончила филиал Тимирязевки в Ярославле. Агрономический факультет. Какую же избрать специальность, думаю, чтобы остаться и в Ростове и по душе была? Очень люблю свой город! Цикорий. Нашла. Его ведь только у нас разводят. В Иванове, кажется, несколько хозяйств и в одном из районов на Украине. Стала готовиться к диплому. А в институте так мало материалов о нем, Поехала в Ленинку. Работала там по чужим документам. И тоже только общие сведения. В библиотеке ВАСХНИЛ то же самое. В старых записях краеведов — жили в Ростове Артынов и Хранилов — сказано, что цикорий в уезде известен давно, много веков назад. Им красили холсты, настойку делали. Лечебные свойства цикория были известны в Древнем Риме, в Египте. У нас его в пищу начали употреблять буквально в первые годы прошлого века. Называли имя крестьянина из Поречья, который научился жарить цикорий. Золотухин. Огородные семена завозили из-за границы. А вскоре и сами начали продавать. Не семена, а уже корнеплоды.

Сушили его и заваривали как чай. И он так быстро распространился, что в восьмидесятых годах, ровно сто лет назад, в Ростове была основана первая фабрика. Потом их стало четыре. Теперь это комбинат «Ростовкофецикорпродукт». Мы отправляем туда цикорий.

Миновав деревню, зеленое, двухэтажное здание школы, стоящее в парке, мы вышли на луговину. Грустна осенняя блекнущая трава. Лишь кое-где доцветали лилово-пунцовые дикие васильки и вылинявшие головки клевера. Дорожка изгибом довела до речки. Дощатый мосток на высоких сваях вознесся над речкой, поблескивающей на дне своего глубокого ложа.

— Это она сейчас обмелела. А посмотрели бы, что здесь творилось весной! Не только заполнила весь овраг, вышла из берегов, луга залила. До самого комплекса добралась. Мосточек этот, конечно, снесло, так бушевала.

Мы прижались к перилам, пропуская мотоциклиста, улыбнувшегося Светлане.

— А как она называется?

Я смотрела на просветленную осенью воду. Всегда в это время она как воздух, хрустально-прозрачна. Такое полное ощущение чистоты.

— Вы о реке? Это Устье. Впадает в Которосль. На карте есть она, — говорила Светлана.

За рекой стояли хозяйственные постройки. Добротные, крепкие помещения из кирпича. Электроподстанция, кормоцех.

— Будете заходить?

Светлана приостановилась. Высокая, складная. Доброе молодое лицо. Глаза светло-серые, пожалуй, немного близко посажены, но смотрят так хорошо, умно. Поблескивают лукаво, когда спрошу что-нибудь невпопад. Вскидывает брови, при этом белые, крупные зубы так и блестят. В общем, настоящая ярославна.

— Сколько же лет вам, Светлана? — спрашиваю, когда мы шагаем дальше.

— Исполнилось двадцать три. А что?

— Да нет, ничего. Значит, вы тут недавно?

— Уже год. Как кончила институт.

— Трудно было над дипломом работать?

— Мне нет. Я ведь не только собрала все материалы, но следила за ростом, делала слайды. Как всходит, как развивается, цветет. Ох, до чего красиво цветет! Все поле, представляете, голубое.

— Как васильковое?

— Нет, васильки совсем другие.

Светлана даже как бы обиделась и принялась популярно объяснять, какая разница между цветком василька и цикория. И тут, как спасительную соломинку, я увидела крошечный, запоздавший глазок василька. Сорвала его, протянула спутнице. Она удовлетворенно кивнула.

— А что же дальше? — напомнила я об учении.

— Дальше просто. Диплом защитила. С отличием. Мне предлагали остаться в Ворже. Там селекционная станция рядом с Ростовом. Говорили: «Будете заниматься научной работой». А разве на полях заниматься нельзя? Там всего двадцать пять гектаров, десять рабочих. Неинтересно. Тут сто пятьдесят гектаров и производственные условия. Широкое поле для наблюдений.

— А кто же звал туда?

— Вячеслав Александрович Вильчек. Он у нас тут единственный по цикорию ученый-специалист. Работал на станции, а вот теперь назначен в сельхозуправление. Все сельское хозяйство в районе у нас возглавляет. Но все равно с цикорием связан.

Это — одна из перспективных культур. Экспортная. С тридцатью странами торговлю ведем.

— Значит, вы отказались от Воржи?

— Конечно. Мне там неинтересно. Больше практическое дело люблю.

Мы перебрались через ров, прорытый мелиораторами. Рядом еще стоял экскаватор с большим ковшом. И Светлана сказала, что он пойдет на другой участок, который будут осушать под цикорий.

— Здесь почва самая подходящая для этой культуры. Легкая супесь, рассыпчатая. Он, цикорий, суглинок не любит. Корень должен дышать, а суглинок затягивает после дождя. Вот и поле.

Мы остановились у кромки обширной равнины, на сероватой его поверхности лежали кучи корнеплодов, валялись привядшие листья и кое-где из земли торчали щеточки толстых стеблей — там еще оставался не убранный корнеплод.

— Приходится все почти делать вручную. У нас еще нет подходящих машин. Для посадки приспособили свекловичную сеялку. Семена у цикория... — Она поискала, на чем показать. Вокруг ничего подходящего не оказалось. — В общем, побольше маковых и поменьше яблочных плоских зерен. Вон там еще не убрали. — Она показала на желтый березовый лесочек, с востока ограничивающий цикорное поле,

— Какие ровные гряды, словно кто расчесывал поле. — Как это вам удается?

— Это-то не сложно. Есть машина, ее так и называют: грядоделатель. Хуже с уборкой. Вот все эти стебли приходится обрезать вручную.

Она наклонилась и вытянула из мягкой земли белый большой корнеплод конической формы и, держа его за узенький хвостик, обучала:

— Дома вымойте его, нарежьте кубиками и обсушите в духовке, открывая ее время от времени, чтобы в воздухе не было влаги. Потом обжарьте в сливочном масле, можно в сметане и заваривайте как чай. Лучше всего молоком. Его не случайно крестьяне называют «золотым корешком». Раньше даже в приданое невесте давали. Целебные свойства, вы знаете, были известны давно. Но те исследования, которые велись уже в наше время учеными, установили, что он облегчает работу сердца, желудка, почек, заметно воздействует на печень, полезен для диабетиков. И успокаивает. Хорош для нервной системы. Сама замечала, как выпьешь на ночь стакан заваренного цикория, так хорошо, спокойно спится и общее состояние... Знаете, так легко, приятно. Не раз порадовалась, что выбрала эту культуру. Действительно, «золотой корешок».

— А тот, что продают в порошке и в баночках, растворимый, он так же хорош? — спросила я.

— Конечно. Но я ведь имею возможность готовить сама.

— А как же зимой? Или сушите впрок?

Светлана кивнула, заботливым взглядом окинула гряды с торчащими из земли пучками стеблей.

— Перед уборкой — а он поспевает к концу сентября — ботву срезают машиной. Она, между прочим, тоже полезна, есть даже специальный салатный цикорий. Во Франции популярен. В других европейских странах. Кстати, я говорила о корневом. Семенами занимаются другие хозяйства: «Красный холм», «Новый путь», Там садят семенники, и цветут они долго, в октябре цветки иногда увидишь, как и дикий цикорий. Да, машины нужны... Нам бы французский комбайн, — сказал она мечтательно. — На фабрику принимают только чистый корень, без этих стеблей, листовых черешков. Вам интересна агротехника? Очень важно не опоздать с посевами. После десятого мая задержишься хоть дней на пять, потеряешь двадцать пять — тридцать центнеров с га. Как всходит, развивается, как ухаживают за посевами — говорить об этом?

— Не обязательно. А урожаи хорошие?

— Разные. На разных почвах по-разному и родит. На тощих, сухих песках вообще ничего не даст. На переувлажненным, кислых тоже. Поэтому так и важна для нас мелиорация. — Посмотрела на темневший вдали экскаватор. — А вот за Бахметовом когда-то была деревня. Потом в ней остался один дом. И он в конце концов опустел. Его разобрали, распахали поле. Вот там урожай берут до двухсот пятидесяти центнеров с каждого из девяти гектаров. Это и понятно — там землю веками под огороды кормили. Перегноя много, а для цикория он очень хорош. Крестьяне всегда использовали сапропель. В нем много кальция, фосфора, микроэлементов.

— Я читала об этом в книжке Вильчика. Вячеслав Александрович там приводит данные, как разительно повышаются урожаи от озерного ила Неро. Оно ведь очень богато им.

«Но почему только Неро? — вспомнились чьи-то выкладки. — В стране у нас тысячи озер, которые накопили эту ценнейшую органику...»

— Да, это давно известно, — повторила Светлана.

— Значит, верно говорят, что новое — есть хорошо забытое старое?

— А кто говорит так? — поинтересовалась девушка.

— Народ говорит. А к этому стоит прислушаться. Народная мудрость — накопления предков.

Мы стояли у леса. Ветерок наносил волнующий запах вянущего листа.

— Кстати, Светлана, — опросила я, — много ли у вас в совхозе молодежи, есть ли комсомольская организация?

— Много молодежи. В организации около шестидесяти человек.

— А кто комсорг?

— Да я и комсорг! Живем хорошо. Справляем свадьбы, ездим в театры. И в Ярославль, и в Москву. Про наш Ростов даже не говорю, он — рядом. Машины туда от нас регулярно ходят. К нам приезжают на танцы. Издалека даже бывают. Иной раз в нашем клубе собирается до двухсот человек. Вы были там? А какие интересные проводим тематические вечера! О Пушкине, о Фадееве, о Николае Островском. Наш библиотекарь Серафима Витальевна их организует обычно. Приезжайте к нам на праздники, увидите. А лично я в Москве побывала во всех театрах. Вот только в Большой никак не могу попасть, — и так выразительно посмотрела на меня.

— Светланочка, а я ведь не знаю вашей фамилии, — подумала, что обязательно постараюсь помочь ей, так же, как она сейчас помогает мне.

— Клюкина Светлана Александровна, — назвалась она.

— Ах, Клюка несчастная! — так хотелось сказать ей что-то хорошее — и вот, пожалуйста, сказала!

— Почему же несчастная? — как-то недоуменно, даже обиженно спросила она.

— Нет, Светочка, конечно же, счастливая. Это я любя так сказала. Очень счастливая. Как может быть счастлив человек, у которого есть любимая Родина, любимый город, любимая работа, и он может в ней выразить свои лучшие душевные качества.

«Все же мудрый человек директор совхоза Николай Николаевич Марков, раз сумел привлечь в совхоз столько молодежи», — думала я, когда машина уносила меня домой. Она, выбравшись за город, катилась мимо «Тинного моря» — озеро Неро. Мне показалось, что вдалеке на берегу его стоит давешний мой попутчик с каким-то мужчиной, показывая на торчащие из воды черные кочки. «Как обмелело!» — сказал задумчиво сидящий рядом старик и погрузился в свои размышления.

На равнине колками стояли березы, роняя свое непрочное осеннее золото. По небу плыли облака, тяжелые, с серо-синими боками. Они уходили за горизонт, открывая светлое, выцветшее небо. Дорожная табличка известила: «Красный Холм». Селение стояло высоко на холме, сползая улицей с избами в сторону дороги. Поискала глазами, не видно ли на окрестных полях голубых цветков. Ведь здесь, говорила Светлана, разводят цикорные семена. И цветет цикорий до октября. Но цветов не было. Вокруг расстилалась дышащая теплом, живая пашня, да кое-где на стерне стояли стога и копны соломы, как древние хижины.

За одним из селений на огороде что-то жгли. Запах дыма наполнил автобус, всколыхнув глубинное, щемящее чувство тревоги далеких пожаров, бушевавших на этой до боли родной земле.

Проплыла за окном стройная березовая роща старинного города Петровска, и вот уже Троицкая слобода, где стоит бревенчатый, в три окошка, дом Ивана Андреевича Макарова, подарившего мне на память гербы ярославских городов, Поискала взглядом, так хотелось увидеть его самого, храброго русского солдата. Но машина проскочила слободу и здание сельсовета, где он когда-то работал, был председателем. Мелькнул изменившийся силуэт Никитского монастыря. Недавно по неизвестной причине рухнули стены собора. Машина уже въехала в Переславль-Залесский с его древними храмами и валами, с Поклонной горы открылся простор Плещеева озера. И опять вокруг леса и пашни. Кое-где уже взошли зеленя. Начинался новый цикл жизни.

Содержание