— Мамзер! Гонев!! Безбожник!!! — шепотом кричит бабушка Мирьям.

В руке у нее свитое жгутом мокрое кухонное полотенце, и бабушка лихо раскручивает его над головой, как ковбой лассо. При этом она резво бегает вокруг стола, путается в длинной юбке, задевая гнутые спинки венских стульев и пытаясь заарканить внука, а тот ловко уклоняется от мокрых шлепков.

Внуку Павлику девять лет, его недавно приняли в пионеры, и с тех пор в богатом лексиконе бабушки появилось новое ругательство:

— Пивоньер, — продолжает она перечислять страшные обвинения. — Байстрюк! Негодяй!! Гонев!!! — это уже по второму кругу, крещендо.

Тут ей под ноги подкатывается опрокинутый внуком стул. Бабушка аккуратно ставит его на место, усаживается попрочнее и открывает второй раунд переговоров:

— Пава, ты слышишь, Пава, в следующий раз я тебя таки да достану, и можешь тогда жаловаться маме, сколько влезет, ничего тебе не поможет… Безбожник! Гонев!! Пивоньер!!! — снова шепотом кричит она. Почему шепотом? Так воскресенье же, выходной, соседи дома, могут услышать. Все же она еще не весь пар выпустила и повторяет все свои страшные обвинения снова, на этот раз скороговоркой.

Тут внук не выдерживает. Нисколько не заботясь ни о покое соседей, ни о чести семьи, он кричит во весь голос, со слезой и яростной детской ненавистью:

— Я тебе не мамзер, мой папа геройски погиб на войне! И я тебе не пава, ты сама ворона. Буржуина жаднючая! — он мог бы сказать «буржуйка», но так называется железная печка в углу комнаты, когда ее топят, она раскаляется докрасна, и если на нее плюнуть, то шипит, точно как бабушка Мирьям. А летом печка служит вместо погреба, бабушка в нее прячет суп и молоко, чтоб не прокисли за день. Эта печка толстая и круглая, а бабушка Мирьям — тощая и плоская. Нет, ей больше подходит «буржуина».

— Вот я все про тебя Сталину напишу, — мальчик угрожающе тычет пальцем в черную тарелку репродуктора на стене, почему-то у него имя Сталина четко ассоциируется с голосом из тарелки, — и как ты Богу молишься, и что посылки из Америки получаешь. Он тебе быстро место найдет, будет тебе там сахар Бродского!

Это, конечно, удар ниже пояса. Бабушка в девичестве была Бродская, чем немало гордится и по сей день. Знаменитые сахарозаводчики, правда, если и были родней, то такой дальней, что, скорее всего, и слыхом не слыхали о бабушке Мирьям. Но эта досадная подробность не мешает ей произносить магические слова «сахар Бродского» уважительно, с придыханием, как пароль. При этом она смотрит на собеседника с вопросом в глазах, будто ждет отзыва. Никто, правда, никогда ей не возражает. Кроме внука.

Бабушка Мирьям горестно качает головой, но смолчать она не в силах и продолжает свой монолог:

— Правильно, пиши. Чему еще тебя в твоей школе учат? Твой дядя Аврум ходил в школу, так он тоже писал. Но он писал для дедушки письма поставщикам и клиентам. И теперь он пишет письма. Не Сталину, а мне, своей маме. И какие письма! Но тебе же это не интересно. Твой дядя Исаак тоже ходил в школу, так он задачки щелкал, как семечки. И теперь, слава Богу, неплохо успевает по коммерческой части. У них тебе надо учиться, с них брать пример…

Бабушка еще долго рассказывает, каким мог бы стать Павлик, если бы захотел. Но мальчик ее давно не слушает. Инцидент исчерпан. Ровно на неделю.

Вся эта история повторяется с неизбежностью смены дня и ночи каждую пятницу и находит свое разрешение не раньше воскресенья.

А началось все два года назад.

Павлик рос красивым румяным толстячком, в меру капризным, в меру смышленым. Лицом — весь в бабушку: те же глаза, глубоко посаженные и синие-пресиние, те же слегка оттопыренные уши, тот же нос, который знатоки называют почему-то не еврейским, а греческим. Все его жалели: сирота, отец погиб в первую неделю войны…

Мама Павлика, бабушкина дочка, всю войну работала на номерном заводе, с заводом и вернулись в свой город. А жить негде — дом разбомбили. Получили две крохотные, метров по десять смежные комнатки в большой квартире. В проходной устроились мама с Павликом, в дальней — бабушка с дедушкой.

Деда целыми днями не видно и не слышно. С утра он сидит в своем уголке, старательно набивает табаком папиросные гильзы: жить же с чего-то надо… Подумать только, ведь до «совдепии», всего каких-нибудь лет тридцать назад, у него в Варшаве был свой дом и своя фабрика, а совсем недавно, лет двадцать назад, он на той же фабрике работал инженером-механиком. А теперь вот — папиросник в артели, надомник. «Ну, все же лучше, чем ничего!» — успокаивает его бабушка. Вот деда бабушка Мирьям никогда не ругает, даже если он прольет суп на скатерть. Павлик знает, почему. Ей не интересно: деду что ни скажи, он только улыбается и молчит, никакого удовольствия ссориться.

После обеда дедушка любит прилечь на диван, а свою больную ногу укладывает на табуретку. Нога огромная, как бревно на картинке про ленинский субботник. Павлик, когда узнал, что у деда «слоновая болезнь», очень обрадовался. Он все ждал, что у деда вырастет хобот, и можно будет на нем раскачиваться, как когда-то качал его на ноге папа — Павлик не забыл. Хобот не вырос.

Вообще, с болезнями в семье дело обстоит непросто. У других болезни как болезни — грипп, скарлатина. А тут… Как раз два года назад впервые заболел Павлик. Он и не знал, что заболел. Всей-то и болезни, что очень есть хочется. Так и раньше хотелось. Правда, теперь голод терпеть невмоготу стало. А еще иногда голова кружится — как на качелях, даже интересно. Но мама сказала, надо к врачу. Надо так надо. Пошли. Лысый кругленький доктор, совсем как в детской книжке, долго расспрашивал маму, что-то писал на листочках, потом Павлика больно укололи — это называлось «кровь на анализ», и еще мама велела пописать в бутылочку… А потом доктор сказал очень смешное название: «сахарная болезнь»… Павлик сразу понял, что без зловредных козней бабушки Мирьям тут дело не обошлось. Конечно, сахар Бродского. Нет, не повезло ему с бабушкой. Ничего хорошего от нее не дождешься.

Теперь в школу Павлику дают кроме кусочка хлеба — «съешь на переменке!» — еще и малюсенький кусочек сахара — «смотри, не съешь, только если плохо станет!». Попробуй не съешь, когда вот он, перед глазами, и ни о чем другом уже думать невозможно! Сахар Павлик съедает еще по дороге в школу, так проще, съел — и нет его. Потом начинаются страдания с хлебом — до первой переменки. Потом до конца уроков — голодные спазмы. Павлик учится во вторую смену, домой приходит вечером. Ужин, обед, все, что подвернется, он сметает мгновенно, но остается таким же голодным, как до еды. И так каждый день, а хуже всего — в пятницу.

В пятницу бабушка занимается уборкой. Павлик хочет не хочет, а помогает ей. Сначала она равнодушным тоном, как бы мимоходом бросает ему:

— Пава, если ты хочешь, так подмети пол.

Какому дураку хочется подметать? Но попробуй откажись, тут тебе припомнят все грехи от самого рождения. И Павлик покорно берется за веник. Потом, когда пол подметен, бабушка так же равнодушно предлагает:

— Теперь возьми ведро и тряпку и старательно все вымой, только не пропускай ничего, а то вырастешь лысым… Если тебе хочется, — не забывает она свою магическую формулу.

Павлик тут же берется за эту ну совершенно не мужскую работу. Однажды он так и сказал бабушке, что мыть полы — это чисто женское дело. С ответом она не задержалась:

— На свете есть только одно чисто женское дело — детей рожать. Все остальное — просто работа. Кто может, тот и делает.

Как-то раз на бабушкино предложение перебрать пшено — совсем уж никчемное занятие — мальчик язвительно спросил:

— Может, тебе еще и ребенка родить?

Что тут началось — не описать. Поэтому он быстренько набирает воды и как попало, лишь бы скорее, моет их крохотную квартирку. Бабушка ворчит: перемывать ведь ей придется. Внук резонно отвечает: «Перемыть же легче, чем вымыть».

Между делом бабушка Мирьям начинает свою еженедельную разъяснительную работу:

— Смотри, Пава, если ты опять… Не я накажу — Бог накажет. Попомни мое слово, тебе еще отольются твои козни. Вот тогда я порадуюсь, а ты будешь слезы лить. И я тебя ни разу не пожалею, можешь на меня положиться… И расскажу дедушке, что ты у него папиросы таскаешь, я сама видела. Ты еще маленький мальчик, зачем тебе папиросы? — бабушка, вдруг пораженная страшной догадкой, разгибается от таза со стиркой и с недобрым подозрением ловит взгляд внука.

Уже от одного только ее «Пава» мальчика всякий раз передергивает. А тут еще такой поклеп. Нет, он не курит и не собирается. Но на соседней улице пленные немцы разбирают остатки разбомбленных домов. Иногда они прекращают работу и с задумчивой тоской смотрят на прохожих. Туда он и носит свои трофеи — дедушкины папиросы. Их удается стащить, когда дедушка на минутку задремывает за работой. Павлик бдительно ловит этот момент. Совсем немного, штук пять в день, не больше. В ярости защищаясь от клеветы, он и выкладывает бабушке свою тайну. Та поражена:

— Пава, как ты можешь, что ты делаешь, Пава, они же твоего папу убили, разбомбили наш дом, а ты их папиросами угощаешь, да еще у дедушки воруешь, это же его труд, это же наши деньги, что из тебя вырастет! Горе мне… — и бабушка начинает рыдать.

Бесполезно объяснять ей, что папу убил совсем другой немец, фашист, а этот — просто бедный старик, такой же старый, как дед, только без слоновой ноги. И его жалко. С этими мыслями он и уходит в школу, ни на минуту не забывая, что сегодня пятница, целый день ждет, когда наступит вечер. Субботний вечер…

Когда Павлик возвращается из школы, все уже готово. Бабушка празднично шуршит саржевой юбкой, на ее тощей груди красуется крупная брошь — последнее, что осталось с тех времен, когда она была женой фабриканта. Комната светится чистотой. Скатерть на столе — как невеста. Окна блестят. Слоники на комоде сияют. Рюмки в буфете дрожат от нетерпения — ждут, когда в них отразится свет бабушкиной субботней свечи. Дрожит и Павлик — тоже от нетерпения. И вот он наступает, этот долгожданный торжественный момент. Бабушка кладет на край стола субботнюю халу — маленькую, серую, один Бог знает, где она берет муку каждую пятницу. Хала накрывается углом белоснежной крахмальной скатерти, свеча в подсвечнике уже зажжена, и бабушка, подержав над ее пламенем ладони лодочкой, закрывает ими лицо и начинает шептать субботнюю молитву.

«Ура!» — мысленно произносит Павлик. Молитва длится недолго, надо успеть. Мгновение смотрит он на бабушку, и что-то коротко шевелится в его в груди, у самого горла — совесть, а может, голод? Одно движение — и хала у него в руках

…Когда бабушка заканчивает молиться и отнимает руки от лица, внук сидит перед нею с набитым ртом, в руке держит последний, на один глоток кусочек еще не остывшей серой булки и бесстрашно, чтоб не сказать нагло смотрит прямо ей в глаза: все, уже наступила суббота, бури не будет аж до послезавтра.

Суббота тянется долго и мирно. Бабушка сидит над своим молитвенником, дед — «отъявленный безбожник, теперь понятно, в кого внук уродился», — продолжает набивать свои гильзы, Павлик до школы успевает сбегать к немцам на развалины, отдает им папиросы и получает — нет, не в обмен, а просто как угощение, по дружбе, восхитительную черную горбушку, посыпанную крупной серой солью…

А в воскресенье наступает возмездие.

— Мамзер! Гонев! Пивоньер! Ойцеспшедавца! — вытаскивает она пыльное словцо из своего далекого польского детства. — Фашистский кормилец!

— Буржуина! Богомолка! Я Сталину напишу!

Писать Сталину не пришлось. Написали соседи. И написали правду. Действительно, какие-то дальние Бродские прислали из Америки посылку — баночку с каким-то жиром («Некошерный» — покрутила носом бабушка и отдала жир соседям, они-то и написали), коробочку с солеными орешками, пакет мацы — его бабушка бережно спрятала в буфет и заперла на ключ, — и еще какие-то одежки, довольно поношенные. Этого хватило, чтобы маму выгнали с работы — завод-то номерной. Из квартиры, правда, не выселили — все-таки вдова солдата.

Жизнь стала совсем голодной. Немного помогала тетя из Одессы, сестра мамы, бабушкина младшая дочка, — то скумбрии малосольной подкинет, то помидоров; немного — дядя из Вильнюса, мамин старший брат. Он больше деньгами помогает, понемногу, зато каждый месяц. Да еще дедушкины папиросы — это все. Здоровым голодно, не говоря уж о Павлике.

— Не было бы хуже, — как молитву, произносит каждый день бабушка.

А сахарная болезнь не сахар. Стало трудно учиться, и Павлик перешел в другую школу, а спустя четыре года и ее оставил: начали отказывать глаза. Мама решила везти его в Одессу, к тете. Там, говорят, есть профессор — светило. Возвращает зрение в самых тяжелых случаях. И вот сборы в дорогу. Распороли дедушкин старый пиджак, перелицевали, но он оказался на Павлика узок, мама целый вечер расшивала, вставляла какие-то полоски. Между тем мама ведет интенсивную переписку с одесской сестрой — надо же стать на очередь к светилу — и с вильнюсским братом — как ни крутись, а денег на поездку взять негде.

Бабушка Мирьям в сборах участия не принимает и вообще ведет себя странно. То подолгу себя в зеркале рассматривает, чего прежде за нею не водилось, то вдруг стала себе какие-то примочки на глаза делать, компрессы из трав, из чая, даже лимон притащила с базара для этих примочек. И это бабушка Мирьям, которая в ее-то годы без очков своим сыновьям письма пишет и видит в окно, когда мама только поворачивает от угла к дому.

Вот Павлик уже почти ничего не видит, а она все продолжает шипеть на него — «пивоньер, безбожник», хотя он давно уже не пионер, вырос.

Накануне отъезда бабушка всех удивила:

— Еду с вами, — непререкаемым тоном заявила она.

— Только тебя мне там не хватало, — без паузы отзывается мама. Она уже вконец извелась с этой поездкой и спокойно слова сказать не может. Даже ежедневный укол сыну проходит под горькие сетования и упреки судьбе.

— А чем я тебе помешаю? — миролюбиво спрашивает бабушка. — В конце концов, у меня там тоже дочка, хочу к ней. И вообще, поезд для всех, кто хочет, тот и едет. Я и не собираюсь в ваши дела там лезть. Одесса — это же курорт. Я еду на курорт. Могу раз в жизни?

Бабушка долго копается в своем большом, заменяющем сундук, чемодане. Собирает тощий узелок, складывает в сумку молитвенник в кожаном переплете с застежками («теперь таких не делают»), оба своих платья, немного белья, какой-то незамысловатый подарок одесской дочери.

…В больницу Павлика взяли сразу. Он остался, мама пришла домой одна, бросилась на продавленный диван и зарыдала в голос. Сестра горестно раскачивается, глядя на нее, а бабушка сидит безучастно и, как всегда в последнее время, внимательно рассматривает себя в зеркале. Потом она с видимым удовлетворением кивает своему отражению, достает из сумки тощенький узелок и тихонько, бочком движется к двери. В такой момент?!

— Мама, ты куда? — хором спрашивают дочери.

— Как куда? На пляж. Я же на курорте, — легким тоном отзывается бабушка и неслышно закрывает за собой дверь.

— Профессор, посмотрите на меня внимательно, — старушка в синей сатиновой кофте и тугой белой косынке заглядывает в лицо светила заискивающе и просительно. — Вы видите, у меня с внуком одни глаза, всю жизнь нам это говорили. Только у меня совсем здоровые. У меня даже очков нет. Профессор, я уже видела в жизни больше, чем хотела. Мне хватит. Возьмите мои глаза, профессор, поставьте их внуку…

Пятница. Бабушка Мирьям с утра торопит время. Наступит вечер, придет суббота — и она, сотворив молитву, подойдет к внуку и положит на его ладонь теплую халу.