Избранные стихи

Шлёнский Авраам

 

Авраам Шлёнский

 (1900–1973)

  #Shlenskiy_A..jpg

Авраам Шлёнский родился на Украине в селе Крюково (возле Кременчуга) 6 марта 1900 года. Он состоял в родстве с семьей Шнеерсонов и в детстве испытал увлечение Хабадом, рос в семье, где сионистские убеждения и любовь к ивриту сочетались с революционным духом и любовью к русской литературе. Образование получил в реформированном хедере; в 1913–1914 годах учился в гимназии «Герцлия» в Тель-Авиве. В начале 1-й мировой войны отправился на каникулы к семье в Екатеринослав и остался учиться в гимназии с преподаванием на идиш, которую эвакуировали из Вильны в Екатеринослав. В годы гражданской войны был свидетелем погромов и издевательств над евреями.

В 1921 году после многомесячных скитаний по Украине, России, Литве прибыл в Эрец-Исраэль. Работал на прокладке дорог в Хайфе, Тель-Авиве, Иерусалиме, строил шоссе Афула — Нацрат. Осваивал Изреельскую долину в киббуце Эйн-Харод. В 1922 году поселился в Тель-Авиве с намерением жить литературным трудом, но сначала работал на стройке и печатал свои стихи и статьи о литературе в журнале революционно-модернистского направления «Хедим». В 1924 году поехал в Париж, где впервые столкнулся с жизнью большого города и познакомился с поэзией французского символизма. После возвращения в Тель-Авив в 1925 году был сотрудником газеты «Давар» (переводил на иврит, редактировал литературное приложение), но разошелся с главным редактором Б. Кацнельсоном во взглядах на литературу рабочего движения и ушел из газеты. В 1926–32 годах вместе с Э. Штейнманом выпускал литературный еженедельник Союза ивритских писателей Эрец-Исраэль «Ктувим», где печатались произведения различных литературных направлений: от традиционных описаний хедера и местечка до революционных памфлетов и сионистских стихов начинающих авторов. Уже через год «Ктувим» отделился от Союза ивритских писателей и стал трибуной нового литературного поколения со Шлёнским во главе, отмежевавшегося от поэтической школы Х. Н. Бялика. Шлёнского тяготило сотрудничество со Штейнманом, который занимал примиренческую позицию, и он ушел из «Ктувим». Вокруг Шлёнского сплотились печатавшиеся в «Ктувим» молодые поэты и критики — группа «Яхдав» («Вместе»), которая стала издавать журнал «Турим» (1933–34; 1938–39). Авторы этого журнала искали новые пути в литературе и принципиально избегали актуальной проблематики. С 1928 по 1942 годы Шлёнский работал литературным редактором и вел различные рубрики в газете «Ха-арец».

В 1939 году примкнул к ха-Шомер ха-ца‘ир, редактировал литературное приложение «Даппим ле-сифрут» к еженедельнику движения; к работе в издании Шлёнский привлек товарищей по «Яхдав». С момента основания в 1939 году издательства «Сифрият по‘алим» был его сотрудником, работал в издательстве до конца жизни. В годы 2-й мировой войны Шлёнский занимался в основном переводами, особенно советской литературы, так как теперь относился к СССР как к главному защитнику мира от фашизма. Шлёнский издавал также литературный журнал «Итим» (1946–48) и альманах «Орлогин» (13 выпусков, 1950–57).

Первые публикации Шлёнского — юношеское стихотворение «Би-дми йеуш» («В отчаянии», 1919) и первая книга — «Двай» («Скорбь», 1924; две драматические поэмы) — свидетельствовали о поиске своего пути в литературе. В 1920-е годы Шлёнский написал поэтические циклы автобиографического характера об Украине («Стам» /«Просто так»/, «Бе-хофзи» /«Второпях»/, «Ярид» /«Ярмарка»/); о времени освоения Земли Израиля («Гилбоа»; русский перевод — издательство «Библиотека Алия», Иер., 1991) и мытарствах в Тель-Авиве («Лех леха» / «Пойди...»/); эти циклы составили книгу «Ба-галгал» («Круговерть», 1927). Почти все они написаны акцентным стихом, тяготеют к декламационной риторике с ашкеназским ударением, изобилуют гиперболами и библеизмами; Шлёнский неожиданными образами намеренно эпатирует читателя. Раннее творчество Шлёнского несет отпечаток русского имажинизма и футуризма. Есенинским лиризмом проникнута книга стихов «Ле-абба-имма» («К папе с мамой», 1927), описывающая неустроенную и вдохновенную жизнь энтузиастов третьей алии.

Книга стихов «Бе-эле ха-ямим» («В эти дни», 1930) знаменует окончательный переход Шлёнского к сефардскому произношению, а также овладение упорядоченной строфикой и метрикой. Образы еврейской традиции и сельские пейзажи Эрец-Исраэль сплетаются с образами европейской «чужбины», словно предвещая переход к поэтике следующей книги — «Авней боху» («Камни хаоса», 1933), открывшей новую эпоху в истории литературы на иврите — эпоху так называемого израильского символизма. Замысленная как большая поэма, книга составлена из циклов лирических стихотворений, которые описывают впечатления и душевное состояние еврейского провинциала, впервые ввергнутого в многоярусную урбанистическую структуру Парижа (в 1930 и 1932 годах Шлёнский дважды совершал поездки по столицам Европы). Шлёнский впервые осваивает на иврите образы «чудовищ» большого города: трамваев, туннелей, ночных набережных — обиталища проституток и самоубийц. Шлёнский продемонстрировал виртуозность рифмовки и звукопись, при которой фонетические созвучия диктуют смысловую перспективу стиха. Книга, никак не касавшаяся темы сионизма, своим появлением в литературе на иврите утверждала самодовлеющую ценность искусства и поэтического мастерства. Она вызвала разноречивые отклики и послужила образцом для таких поэтов, как Н. Альтерман, Леа Гольдберг и другие.

Книга стихов «Ширей ха-мапполет ве-ха-пиюс» («Стихи обвала и примирения», 1938) воспроизводит впечатления от поездки Шлёнского в Чехословакию и Францию. Доминирующая тема — страх: заимствованный у Л. Толстого и вынесенный в эпиграф образ «квадратной луны» обогащен значением слова «квадратный» из Иерусалимского Талмуда («нет квадратного с сотворения мира..., нет квадратного в человеке», ТИ., Нед. 3:2), где оно связано с разрушительной функцией человека в мире. Квадратное окно поезда, квадраты площадей чужбины, квадраты свастик вызывают у поэта предчувствие беды, которое воскрешает память о пережитом. Произведение насыщено мотивами из прежних книг, что свидетельствует о некотором оскудении поэтического воображения Шлёнского в этот период. Следующие книги стихов «Ал милет» («Будь благословенно изобилие», 1947) и «Авней гвил» («Первозданные камни», 1960) разрабатывали жизнеутверждающую тему гармонии человека и мироздания в новом союзе, подобном бывшему «в начале» и нарушенному развитием цивилизации. Сквозными мотивами в них предстают дерево, поле как аллегория человека и материнство как высшая универсальная категория и как источник счастья. Стиль Шлёнского тяготеет в этих книгах к притче, к прозрачному развернутому сравнению, составленному из метафорических картин.

Стихи Шлёнского переводились на разные языки.

Шлёнский — непревзойденный мастер поэтического перевода с русского языка, в первую очередь произведений А. С. Пушкина. Перевод «Евгения Онегина» (1-я редакция — 1937; 6-я редакция и примечания — 1966; в 1999 г. в Иерусалиме к 200-летнему юбилею А. С. Пушкина впервые перевод Шлёнского был издан с параллельным русским текстом; под редакцией С. Шварцбанда) со скрупулезной точностью воспроизводит ритмику и стилистическое богатство оригинала и признан критикой лучшим переводом этого произведения на иностранный язык. Шлёнский много сделал для распространения русской литературы и советской литературы, которые повлияли на ивритскую поэзию и прозу; на его переводах выросло несколько поколений израильтян. Среди переводов Шлёнского: «Двенадцать» (1929) и «Скифы» (1941) А. Блока, «Борис Годунов», лирика и «Маленькие трагедии» Пушкина, «Поднятая целина» (1935) и «Тихий Дон» (1953–58) М. Шолохова, рассказы И. Бабеля, В. Бианки, пьесы Н. Гоголя («Ревизор», 1935, и «Женитьба», 1944), А. Чехова, М. Горького, А. Островского и многих других. Событием в жизни ишува стал выход сборника «Шират Руссия» («Поэзия России», 1942) под редакцией Шлёнского и Леи Гольдберг.

Шлёнский переводил также с идиш, в том числе поэзию Х. Лейвика и И. Мангера, а также мировую классику, помимо оригинала пользуясь русскими переводами, в том числе «Гамлета» (1946) и «Короля Лира» (1955) У. Шекспира, «Тиля Уленшпигеля» (1949) Ш. де Костера. Шлёнский создал школу перевода, принципиальными задачами которого считал богатство лексики, вплоть до использования неологизмов и прямой передачи русских слов; точность в передаче реалий, что требовало от переводчика исследовательской работы; воспроизведение различных стилей прямой речи (для чего сам Шлёнский часто прибегал к арамейским включениям).

С 1945 года Шлёнский избран членом Комитета языка иврит. Велик вклад Шлёнского в развитие лексики иврита: так, он конкретизировал многие названия растений и животных (в последние годы в связи с общей тенденцией к изменению синтаксиса иврита и к сужению активного словарного запаса переводы Шлёнского и его последователей иногда даже кажутся лексически перегруженными и малопонятными).

Шлёнский — автор ряда книг для детей, в том числе «Алилот Мики Маху» («Похождения Мики Кто-Он», 1947), «Ани ве-Тали бе-эрец Ха-лама» («Я и Тали в стране Почему», 1957), пьеса «Уц-ли гуц-ли» (1965), где проявилась его склонность к словесной игре, аллитерациям, каламбуру.

Авраам Шлёнский скончался в 1973 году в Тель-Авиве.

 

И ВСЁ ЖЕ – НЕ ПРОСТО /Перевод Е. Бауха/

Муза, спой мне песню ныне —

петь ее ты вправе —

о селе на Украине,

городе Полтаве,

про село в дремучих весях,

листопад и скуку,

спой мне дедушкину песню,

ту, что пел он внуку.

О прохожем, что по селам

стародавним шляхом,

молчаливый, невеселый,

шел, покрытый прахом.

Из какой бы дальней дали,

из какого края?

То — Илья-пророк — гадали,

или, может, Каин?

Непричесанный, суровый,

в скудной одежонке...

Из сумы своей холщевой

высыпал избенки...

Крюков — Крюково — село ли,

знак недоброй воли?

У сынов его по свету

обнаружишь мету:

каждый — странен, неприкаян

одинок, бездетен.

То Илья-пророк иль — Каин

каждого отметил.

Перевод Е. Бауха

 

«Чахоточным надрывным кашлем…» /Перевод Е. Бауха/

* * *

Чахоточным надрывным кашлем

над днем моим, уже вчерашним,

хрипел закат — и харкнул облачною пеной.

(И крови лужица из горла

его стекла с последним кашлем).

О день мой, память о нем благословенна!

О, древние Псалмы — стихи что золото —

на небесах моих до синевы глубоких.

Кто вытрет спезы осиротелым,

из дома в дом пойдет утешить

всех обездоленных и одиноких?

Ведь их так много на свете белом.

Несите факелы похоронного шествия! Громче

провозглашайте: «Йитгадал...» Пылайте, свечи!..

Как евреи в сумерках ранних к молитве —

придут, закутавшись, ночи

и молча подымут гроб на свои плечи.

Перевод Е. Бауха

 

«Наездник Мира — солнце…» /Перевод Е. Бауха/

* * *

Наездник Мира — солнце — в небе день-деньской все скачет

через тридевять земель.

Натянув лучи-поводья, колесница быстро мчится, —

только где же — цель?!

Задрожал в седле вдруг всадник, ощутил свое сиротство,

тайный лед сердец.

С трепетом читает "Каддиш". Черный гроб везут, выносят,

а в гробу — мертвец.

Отпустил поводья всадник, в плащ укутался и скрылся

в темноте.

Тут и вышла ночь, повесив башни, замки световые

в пустоте.

И все поняли: таится дрожь сиротская, под спудом

сдержанность храня.

В черной траурной одежде, ластясь, ночь-вдова прильнула

к телу дня.

Перевод Е. Бауха

 

ДРУГ ПЕРЕД ДРУГОМ /Перевод Е. Бауха/

Геройство — оно человечно всегда,

за это пред ним преклоняем колени,

и начав с азов, не жалея труда,

пришли мы продолжить дела поколений.

Пришли — и восстали, чтоб твердой рукой,

по праву наследников, рушить запреты.

Недаром мой дед, как будто живой,

глядит на меня из рамы портрета.

У книжного шкафа все дали видны...

Из ночи к заре, кто с лопатой, кто с плугом,

шагаем безверья и веры сыны,

а летом — снопы нашей древней страны

снесем,

и склонимся друг перед другом.

Перевод Е. Бауха

 

ОТПЛЫТИЕ /Перевод Е. Бауха/

Откуда-то вышли,

придем не навеки

куда-то, сюда лишь свернув по пути.

Зачем нам на каждой горе ставить вехи?

Здесь ночь проночуем, чтоб дальше идти.

На этой короткой стоянке, скажите,

ну кто среди нас — у ветрил, у руля —

пришелец, чужак,

постоянный здесь житель?!

Мы все — моряки с одного корабля.

Здесь только привал.

Вон — луна в поднебесье —

серебряной лодкой на синей волне.

Не знаем их танцев,

не знаем их песен,

мы — гости на пире в чужой стороне.

Не будем сердиться

и мешкать не станем,

назад не свернем.

Путь один лишь нам дан.

Грехи моих братьев простил я заране.

— Отчалить! —

из рубки кричит капитан.

Перевод Е. Бауха

 

ДРЕМОТА /Перевод Е. Бауха/

Всё суета. Стих этот — древний,

не первый я его изрек.

И не единственный из всех я,

кто поздно встал и рано лёг.

И так я буду бесконечно

лежать с ленцой; мне всё равно,

что мордою усталой полдень

глядит ко мне через окно.

Мне всё равно, мне безразлично,

придет ли кто иль не придет.

Вон — улица, как я, зевает,

тоскливо разевая рот.

Мне всё равно, сновать ли будут

такси иль улица пуста.

Господь сегодня подтверждает

тот древний стих: всё суета.

Перевод Е. Бауха

 

ГРАНИЦА СТРАХА /Перевод Е. Бауха/

От Кременчуга до Крюкова — час и четверть ходу,

час с четвертью дорога Крюков — Кременчуг.

Не понимал ребенок, что тут — закон природы,

и думал: что за волшебный странный круг!

Что означало «там» — глухой далекий остров? —

наивный и доверчивый ребенок все гадал.

Однажды в одиночестве он дошагал до моста,

но тут он встал, как вкопанный,

и горько зарыдал.

Рука печали вдруг

неслышно, но упрямо

меж «здесь» и «там» границу провела навек.

Не понимал ребенок, что папа здесь и мама,

а там, в ночи зверея, точит когти человек.

С тех пор как будто сдернут с вещей покров красивый,

в отчужденность — холодом взошла на лицах вдруг.

Теперь он знал:

покров — лишь оболочка взрыва,

и потому испуганно внимал всему вокруг.

Так значит, могут дерево вырвать вдруг из почвы,

Дома внезапно сдвинуть с своих обычных мест.

Под этим звездным куполом, во мгле застывшей ночи,

всегда таится кто-нибудь и замышляет месть.

И город лишь темнел, вставала мгла в округе,

а чьи-то руки шарили кругом...

Он, как овца в овчарню, вдруг убегал в испуге —

искать спасения —

в знакомый отчий дом.

Перевод Е. Бауха

 

РАМБАМ И БАКУНИН /Перевод Е. Бауха/

Стены комнат — пергамент: пугающ, ветвист,

глас пророка сокрыт в каждом миге.

Плоскость каждой стены, словно титульный лист

за семью печатями Книги.

Кто пылинки твои может счесть, прах времен?

Стрелки хрипнут в натужности бренной.

Вдруг сойдет (о наивное детство мое!)

чей-то облик из рамы настенной?

Вечер входит на цыпочках в сумрачный зал.

О, как давят меня стены эти!

Реб Моше бен Маймон строго смотрит в глаза

Бакунина — на портрете.

Что вдруг полем вечерним запахло? И где

тайна прячется солнечным бликом?

Два крыла, два сиянья-нимба: Эс Де

— видит мальчик над маминым ликом.

Среди стен, среди тайн — полумрак, полусон,

хор "Эй, ухнем" — раскатисто-ровный...

А в углу — голоса, и дядя с отцом:

Ха-шилоах.

Хабад.

Центр духовный...

Все так странно. Таинственно.

Трепет в груди —

мальчик слышит (навострены ушки):

спорят в книжном шкафу Мохарар из Ляди

и Александр Сергеевич Пушкин.

Перевод Е. Бауха

 

НА МОТИВ ШЕВЧЕНКО /Перевод Е. Бауха/

У Михаиле голос звучный

чудного оттенка,

все поет мне в ночь, все учит

песенкам Шевченко.

Ночью мать — отцу: — В подполье...

Решено... Кто знает...

Революция... О воле

хлопец распевает.

О бессилье и надежде,

хлебе и восстанье.

Каждый вечер, как и прежде,

папа мой — над "Таньей".

Перевод Е. Бауха

 

Как страстно и странно...

*  *  *

Как страстно и странно

мой взгляд вдруг отпрянул,

рука моя зря потянулась — погладить

сухой сикомор, что корнями поляну

обвил, обезводил. Глотну-ка из вади.

Пытаюсь прошамкать слова то и дело:

быть может, узнают — терновник, овца ли

и поле мое, что совсем облысело, —

узнают меня и признают? Едва ли.

Гора, что горбом напряглась, словно к бою

готовится бык,

пыль равнинную месит.

В ноздрях дикаря — кольцо золотое:

Днем — солнце, а ночью — серебряный месяц.

 Перевод Е. Бауха

 

Дремота в пустыне 

*  *  *

Дремота в пустыне. Застигнутый ночью,

что тяжко справляет свое торжество,

подобным себе видит каждый воочью —

кустарник ли, зверь ли — свое божество:

косматою кроной, рогатым по-бычьи,

растущим ли, вьющим ли стебли в пыли

и жадно держащим в зубах, кж добычу,

цветущую, жирную глыбу земли.

И рвутся из тьмы их кровей, из багровых

артерий наружу — их страхи и страсть, —

с мычанием, шелестом, стоном и ревом

наружу,

молитвой в ночи становясь.

Перевод Е. Бауха

 

Как нёбу сладкá моему

*  *  *

Как нёбу сладкá моему, словно лóмоть,

молитва — как хлеб, на губах моих стынет,

как воды ручья, что от холода ломят.

Молитву свою обращаю к пустыне:

Прими же как сына, любя, неотступно,

как куст, пред которым склоняют колени,

песком золотым пропыли мои ступни.

Вот руки твои обнимают творенья.

Грудь матери так же ребенок ласкает,

прими же как сына, — молюсь я пустыне, —

взгляни же, как пряди летят над висками,

прими же, и рук белизну ты прости мне.

Перевод Е. Бауха

 

ТАКАЯ НОЧЬ /Перевод Е. Бауха/

Я ухом глухим не расслышал истоки.

Чтоб видеть — слепые глаза не открыл.

Есть жесткие ночи — глухи и высоки —

без снов, без видений, без крыл.

В них даже рука, что упруга, нежданно

сжимается, чтобы разжаться опять,

слаба, чтобы взять в этой мгле бездыханной,

колеблется — стоит давать?

А ночь приговором повисла в пространстве,

немотствует дом, словно дал он обет.

Стрекочет в ночи выключатель бесстрастно,

но не зажигается свет.

Перевод Е. Бауха

 

ДРУГАЯ НОЧЬ /Перевод Е. Бауха/

Ночь другая. Врачующей мглою, кругла, незлобива —

взлетела короной деревьев по кругу залива,

как Вселенная, вдруг осознавшая в миг сотворения.

что не скрыться уже, не сбежать с этих пор.

Как аминь.

Как умиротворение.

Как приговор.

Во мгле целовались верхушки древес

с любовью по кругу.

И все примирились — друг, женщина, мать и отец

простили друг другу.

И обрубленный ствол сквозь разводы усохших колец

вдруг расцвел, увлажнился, и клейкие листья чуть смялись.

Как бывает в легенде,

В которой счастливый конец, —

и боги смеялись.

Перевод Е. Бауха

 

ЧЕЛОВЕК И ЕГО КОМНАТА /Перевод Е. Бауха/

Из дома выходит с утра человек,

и в мире одну лишь враждебность встречает.

Дыхание черное, мертвенный бег,

бездушье природы его удручает.

Враждебны наскоки поступков и слов,

а он сохранил еще в складках одежды

дыхание комнаты, мебели, снов,

покой в предвкушении смутной надежды.

На улицах шумных оставить следы —

но нет! Он проходит бесследно, как шелест.

Дома, куда входит, — невнятны, слепы,

враждебны ему, и для всех он — пришелец.

Так в мире, заполненном дымом и шумом,

день Божий с утра предается он думам.

Душа его сердится, шаг стал тяжел,

закат он встречает в тоске и тревоге.

Так дерево алчет, застыв у дороги,

дождя, чтоб омыл его листья и ствол.

Чужой этот груз, что под вечер сгибает,

у дома швырнет, как корзины с плеча.

Как стадо к кормушке с овсом припадает —

он ест, и горбушка его горяча.

Древесны, как ствол, табуретка и стол,

и так соблазняют обильные груды

еды: аппетитно жует он и хлеб, и фасоль

средь щедрых вещей и любимой посуды.

И здесь не терзает его ничего,

сидит в своей комнате, дышит надеждой.

Тут время само создавало его

привычки и каждую складку одежды.

Сидит он в привычном, своем, обжитом,

до утра расставшись с дневным одичаньем.

А ночью молчаньем наполнится дом,

как соты, что в ульях, медовым молчаньем.

Перевод Е. Бауха

 

ЗРЕЛОЕ УТРО

(Из цикла «Песни зрелого утра») /Перевод Е. Бауха/

В едва проснувшемся теле ночь умирает упрямо,

еще зловеще темнеет ее затаенное жало...

Из чащи заря восходит, как овен взошел к Аврааму,

и с нею вместе приходит отцовская жалость.

Она прощает грехи, и нет уже бунта следов.

Румянец зари исчез. Внизу зеленеет пажить.

Какое зрелое утро!

Покой налитых плодов.

В воздухе неподвижном медовая тяжесть.

И свежим обвалом листьев дерево ввысь разжалось —

как овна на жертвенник —

небо

оно на плечах несет.

Умиротворенность в мире. Сдержанность. Это — жалость

Одна, велика — от дна до небесных высот.

Порхнула легко, над лицом — будто бы опушилась,

порхнула легко, над лицом — и, вдаль взметнувшись огнем,

взахлеб и по-летнему дерзко внезапно воспламенилась

на алее заросшей, перед открытым окном.

Какое зрелое утро! Кудри ласкает рука.

Густое хлебное поле стоит тяжело и зыбко.

Пахучи детские головы, как трава, что мягка,

росинки блестят на ней материнской улыбкой.

Перевод Е. Бауха

 

ОСЕНЬ

 (Из цикла «Песни зрелого утра») /Перевод Е. Бауха/

Утро рождается в алом огне,

в гуще ветвей, что зрелостью пышет.

В грузе плодов — дар щедрых излишеств.

Жизнь, что во мне!

Смерть, что во мне!

В комьях земли запах жертвенных пиршеств.

Долька граната и резницкий нож.

С лежбищ барана — паленье щетины.

Свято мне, свито мне, сыто... Сквозь ночь

влага зари заливает вершины.

Влага зари? Или факел зажжен?

Пахарь вбирает рассветные краски.

Прачеловек ли застыл, окружен

сонмом богов в обличьях дикарских?

Осень, как плод, — у деревьев в горсти.

Руки коэнов, ветвясь, осеняют.

Мышца Отца, помоги мне нести

мой урожай, в меня силу вселяя.

Перевод Е. Бауха

 

ПОХОДНЫЙ МАРШ /Перевод Е. Бауха/

Левой! Левой! Левой!

В. Маяковский

Шагайте же, братья,

все выше и выше!

Кенаан — родная земля —

да услышит!

Молчите, уста!

Сильна и крепка,

слово тебе, трудовая рука,

нога,

что вгрызается в землю лопатой!

Твердо шаг в эту землю впечатай,

единой шагая левой!

Левой!

Левой!

Левой!

Так, братья,

всю жизнь устремляться нам в горы!

Лишь в Завтра, в зарю

обратим наши взоры,

туда, где орел парит с высоты!

Ведь мы за собою сожгли все мосты!

Кто тянет назад нас

походкой ленной?

Левой!

Левой!

Левой!

Ясно,

мы знали,

мы шли без сомненья

из стран заселенных —

в страну запустенья,

в болота,

в песок, что веками намолот,

где ждут нас

жара, лихорадка и голод,

но знали мы твердо —

сюда мы придем

и вновь возродимся,

хоть семь раз падем!

Наше дело правое,

так громче — голос припева!

Кто там шагает правой?

Левой!

Левой!

Левой!

Перевод Е. Бауха

 

ВОТ ТЫ ОБРУЧЕНА...

(Из цикла «Песни зрелого утра») /Перевод Л. Цивьяна/

Она лежит нагая предо мною,

туманом скрыты тучные поля.

Она лежит — невеста под фатою —

готовая к зачатию земля.

Созрели ее груди для кормленья

цветов и трав и буйно налились.

И словно бы кольцо при обрученьи,

ей дарит вечер желтый лунный диск.

Вот ты обручена со мной травою,

сплетеньем мыслей, шелестом листвы,

вот ты умащена теперь водою,

навозом плодородным и живым,

украшена терновником и вишней

для глаз моих. И ты познаешь бремя

беременности: пахарь в поле вышел,

чтоб овладеть тобой и бросить семя.

И я твоим томлением насыщен,

и изобилие твое в себе ношу я.

Тобою освящен я и очищен.

Земля в хотенье... Аллелуйя!

Перевод Л. Цивьяна

 

ТЕЛО НАШЕ ПОМНИТ...

(Из цикла «Песни зрелого утра») /Перевод Л. Цивьяна/

Подобно гривам львов, раздуты ветром кроны...

А память наших тел древна, как память скал...

Ночами в дебри сна мы входим неуклонно,

как львята в темный лес — идем Отца искать...

Бывает, словно степь, вдруг тело расцветает,

и по нему всю ночь бредут стада зверей.

И оттого с утра оно благоухает

и горечью травы,

и свежестью дождей.

Еще оно лежит в постели онемело,

разбрасывает солнце лен кудрей во мгле,

но есть вода и хлеб для насыщенья тела —

ни у ложа на столе.

Отпив глоток и теплый хлеб ломая,

мужчина с женщиной встречают утро.

В них первобытная уверенность немая,

и чуток первый шаг босой ступнею будто...

Ведь тело помнит все: зверей на мягких лапах,

речей их темный смысл, колючек ласку злую.

Еще в нем лес и степь, полынный терпкий запах.

В нем ночь еще, роса и свежесть. Аллелуйя!

Перевод Л. Цивьяна

 

БЕЛЫЙ ДЕНЬ

(Из цикла «Песни зрелого утра») /Перевод М. Генделева/

Земля, в свое лоно приняв семена,

цветения таинством дышит.

Ночь сельских богов-песнопевцев темна —

распутна,

пьяна

и бесстыжа.

Хлебов созреванье. Тучненье овец.

Садов прогибаются кровли.

С испугом смотрю на восхода багрец,

как девы на первые крови.

Сокрыли пути прорастанья зерна

поля. Из-под поднятой брови

глядит день, стоящий в квадрате окна, —

трезв,

точен и

хладнокровен.

Перевод М. Генделева

 

ПЕСНЯ О ВОДЕ  /Перевод Е. Бауха/

Слышал ты, с какою жаждой

иссушенный Негев

молится комочком каждым:

дай нам воду, небо!

Воду? Воду!

Дайте воду!

Кто же год от году

утолит нас,

исцелит нас,

кто же даст нам воду?

Как ты ссохся, нету мочи,

капли ждешь, как блага.

Напоим тебя, комочек,

долгожданной влагой.

Воду! Воду!

Мы тебя вчера мечтали

напоить навеки.

Ты сегодня новой далью

нам открылся, Негев!

Воду! Воду!

Перевод Е. Бауха

 

СЫТОСТЬ

(Из цикла «Стихи о хлебе и воде») /Перевод Е. Бауха/

О Ты, распаляющий Землю,

чтоб с жаром

весною и осенью хлеб нам рожала.

О Ты, что колосья в муку превращаешь

и повелеваешь:

мели, пеки, сей!

Повсюду Ты — рядом. Единый, Всевышний,

и в грубом помоле и в тонкой пшеничной.

Я в каждом мгновенье Тебя ощущаю

устами своими, рукою своей.

О сытости Ты повелел. Так наполни

амбары.

О щедрости высшей напомни.

От немощи Ты нас сберег Своей мощью.

В горсти держим семя,

муку — на ладони,

и пробуем мякиш на вкус и на ощупь.

И запах муки, белизны ее тонкой,

и ломтя ржаного, и пышущей сдобы

приблизят к мечте, что маячит вдали, —

к воде и кувшину,

к росе и ягненку,

и к хлебу, что сладок для нашего нёба —

ведь он же из рук материнских —

Земли.

Перевод Е. Бауха

 

ГОСТЬ

(Из цикла «Стихи о хлебе и воде»)  /Перевод Е. Бауха/

...Замеси и сделай лепешки.

                          Бытие 18:6

Имя твое мне так вольно и лестно

ясное произнести:

шатер распахни, как Сарра, и тесто

— лепешек испечь — замеси.

Солнце на небе — камея, монисто.

В ноздрях кольцо — месяц.

Пшеничной возьми. Бела и мучниста,

ночь нам лепешки замесит.

Пришедший с дороги требовать волен

что угодно его душе.

Вода для мытья. Горячий хлеб с солью.

Вода для питья — в ковше.

Перевод Е. Бауха

 

ТРОЕ

 (Из цикла «Стихи о хлебе и воде») /Перевод Е. Бауха/

Когда, руки омыв, кувшин мы нальем,

к горячей притронемся хале, —

пойдем и хвалу троим воспоем,

как отца родного, похвалим.

Им — от чресел моих,

им от чистого сердца

тройная хвала под небосводом:

мельнику, мелющему зерно,

пекарю, замесившему тесто,

водоносу, черпавшему воду.

Перевод Е. Бауха

 

БЛАГОДАРЕНИЕ

(Из цикла "Стихи о хлебе и воде") /Перевод А. Пэнна/

Дождь!

Да святится имя его!

Влажная милость неба.

Пойте хвалу плодоносности вод,

пойте хвалу хлебу.

На глыбы смотрите — просты и ясны,

прах их засеян и жарок.

Славь же, земля, колосистые сны —

ветра и ливней подарок.

Твоя радость в росе.

И тучны тяжело

твоих грудей и чрева массивы.

Хлебу насущному бейте челом,

хлебу спасибо!

Перевод А. Пэнна

 

ЗНАМЕНИЕ /Перевод Е. Бауха/

В сплетеньях леса — залп вражды. И говорок

чуть слышный зреющих хлебов, и шум — равнин...

С кем мальчика сравнишь. Отец? Кто в обморок

так падает от жажды и томленья до седин?

Упряма ночь его, чистосердечна.

Скопленье звезд в окно к нему течет —

рукою, расточительной и млечной,

хлестать простор, когда светать начнет.

Гнетут его намеки всех ночей,

лишь песня знак дает, как вздох, свободный,

и по краям зари той — первородной —

кровь Авеля. О, звездный взмах мечей!

Перевод Е. Бауха

 

ГУЛ ВЗРЫВА /Перевод Е. Бауха/

Вгрызаясь в плотность взрывом и глыбами белея,

как шерсть, дыбятся тучи, и пламя рвется вслед.

"Эй, слышишь, сын Амрама!" — овечка в страхе блеет

перед кустом терновым, в котором Бога нет.

Где ты, пастух? Где ключ, что чистой влагой налит?

Огонь давно погас, колодец наг и сух.

Зеленые глаза по-волчьи небо пялит,

и на колени встал среди овец пастух.

Пред мглой вечерней встал, застыл под лунным кругом.

И память Акейды мелькает, горяча.

Извечно поколенья так говорят друг с другом

под сталью равнодушного меча.

Треск ледяных оглыбин, гром рухнувшего Храма...

Ошеломит тебя в тиши твоей мирской

гул взрыва... Слышишь, Господи, как мощью Авраама

земля и небо рушатся в отцовской мастерской?

Защитник мой. Всевышний, Ты к этому стремился,

укрыв меня скалою и жизни не губя,

Ты и на сей раз к мирной жертве обратился,

ведь страх этих ударов — и он ради Тебя.

Перевод Е. Бауха

 

ПОСЛЕ ПОЕДИНКА /Перевод Е. Бауха/

[13]

Вздымает ветер пыль, и воздух пахнет серой.

В стерне небесной овцы — в навозе вся их шерсть.

По улице, от гибели

серой,

серой,

серой,

останки лета катятся, гремя листвой, как жесть.

То изверг человеческий в древнейшем встал обличье!

Все осени подобны и все-таки не схожи,

и лишь сердца людские толкуют их различно.

Есть, что явились раньше, есть, что явились позже.

Быть может, я чуть поспешил? Медлительность бесила.

И поднял шум чуть раньше? И мускулы свело...

Пал на колени Росинант... Рука моя бессильна

на круп коня другого переложить седло.

Лишь звук схлестнувшихся мечей стихает эхом диким,

песней обезглавленной, чей финал пропет.

Но поединок завершен. Как всюду, в поединках

здесь нету победителей и побежденных нет.

Перевод Е. Бауха

 

ИСКУШЕНИЯ /Перевод Р. Баумволь/

К несчастью, мне сопутствует успех.

А вы бы мне не так уж доверяли,

поклонники мои... Я на глазах у всех

в глаза отцу родному посмотрю едва ли.

Ведь он мне наказал: взбирайся выше, сын!

Средь одиноких скал восходы лучезарней.

Сквозь тернии — к сиянию вершин! —

А я своим заделался здесь парнем...

Как много улыбающихся ртов

и лестных слов разменная монета.

На каждый зов я побежать готов, —

предстать пред тем, кто спросит: — Где ты?!

К моим услугам славы экипаж.

Я, кланяясь учтиво, проезжаю

средь возгласов толпы, входящей в раж.

Я еду в никуда — я это знаю!

Я знаю, это страшный гонорар,

его дают тому, кто продается.

И с каждой похвалой растет вокруг базар.

Во мне меня все меньше остается...

Кто волосы мои так ловко окорнал?..

Я вижу ножницы в руках Далилы...

Отец, я изнемог. О, если бы ты знал! —

я так устал приятным быть и милым!

Перевод Р. Баумволь

 

ДЕНЬ И НОЧЬ /Перевод Р. Баумволь/

Плоть внимает Дню,

кровью же властвует Ночь.

Этот разлад, словно бездну,

— не превозмочь.

Не избавиться крови от цели своей,

не помогут ни боги, ни гномы.

День — квадрат с парой глаз. Ночь — иная совсем,

и взирает на мир по-иному.

Перевод Р. Баумволь

 

ДЕНЬ И НОЧЬ /Перевод В. Горт/

Плоть внимает дню,

а кровь внимает ночи.

Вот и все.

И понимай, как хочешь.

У крови — рок, судьба, стезя.

И тут башки бессильны меднолобые.

У дня квадратного свои глаза.

У ночи — глаза особые.

Перевод В. Горт

 

НА УХО РЕБЕНКУ /Перевод Р. Баумволь/

Не вымысел это, не сказка из книжки

для малых детей, а глава бытия.

Живали-бывали однажды парнишки.

Одним из парнишек, представьте, был я.

Что годы промчались, не я в том повинен.

Ведь стать пожилым — это участь, не цель.

Я детство провел в степной Украине —

земле среди многих галутских земель.

Яркон и Киннерет — душа наших песен,

которые мы вдохновенно поем.

Но Днепр Украины, он тоже чудесен,

и сложено множество песен о нем.

Он ластился каждой волной своей зыбкой,

он хлебом насущным впитался в меня,

и мне золотою мерещилось рыбкой

днепровское солнце высокого дня, —

Когда не понять — где конец, где начало,

кто в ком отражается — не разберешь.

Ты неводом руки раскинешь, бывало,

и ловишь лучей золотистую дрожь.

Но сладкую грусть передать мне едва ли,

что сумеркам на Украине дана.

О, как они детское сердце пленяли,

когда я в те дали смотрел из окна!

А сумерки были как тайна, как чудо.

Писал я для взрослых об этом не раз.

Но взрослый лишь ясное ищет повсюду.

Не любит он тайн. Вся надежда на вас...

От взрослых услышишь: чудак ты, однако!

Мнишь времени вспять повернуть колесо...

А вам-то понятно, что можно заплакать

без всякой причины. Взгрустнулось, и все.

Прислушались люди к поэту большому,

когда он сказал, непомерно грустя:

«О, Господи! Мир Твой подобен Содому,

покуда одно хоть рыдает дитя».

Немало ночей пережил я ребенком,

когда колотили прикладами в дверь.

И вечером, как постучат ко мне громко,

запрыгает сердце даже теперь.

Любил у Днепра я ходить вечерами:

один, завороженный, словно во сне.

Ведь это случалось, наверно, и с вами:

вас что-то пугает и тянет вдвойне.

Мне было до трепета страшно и странно:

вот день вдруг в небесном просторе иссяк,

вот солнце скатилось кровавым бараном —

и ангелом Божьим спасен был Исаак...

Сплетались деревья в узоры тугие.

Тут жертвенником разгорались одни,

а там богомольно качались другие

деревья, которые были в тени.

Но хлопчик Михаиле, хоть рядом стоял он,

а чуда великого не замечал, —

что небо час вечера благословляло,

что шепот Днепра как молитва звучал.

Всплывала луна, как субботняя хала,

а небо мерцало пучками огней, —

как свечи, которыми мама встречала

субботу — особенный день среди дней.

А в ночь посветлее нужна была малость —

и вот уже Днепр семисвечья зажег...

луна тогда яблоком мне казалась,

насаженным в Симхат Тора на флажок.

Но я не забуду той ночи ужасной —

о, Днепр! Твое вдруг потемнело чело.

Теченье схватило луну, что погасла,

как мертвую птицу, ее понесло...

Рыдающий город представить вам трудно —

когда не спасает, что дверь — на засов.

На улицах гулких темно и безлюдно.

Погромщиков топот и вопль беглецов...

О прошлом вы знаете только по книгам,

со страшных пророческих слов «ма милейл»,

на мне же те ночи — подобно веригам,

и память воздвигла в душе мавзолей.

Я страхами в детстве обязан погрому,

и я повторяю полвека спустя:

о, Господи! Мир Твой подобен Содому,

покуда одно хоть рыдает дитя.

Перевод Р. Баумволь

 

МОИ БЕЗРАССУДСТВА /Перевод Р. Баумволь/

Я помню, зеленели дерева —

все — по своим законам, для себя,

в любви к самим себе.

И шелест их был полон сам собой.

А я воображал —

все это для меня.

Я помню, высились дома, дома...

И улица была —

мозаика из лоскутков.

Был свой незыблемый закон чередований,

и гнет квартплаты и привязанности к месту.

А я воображал:

ко мне,

ко мне,

ко мне

красоты города наперебой взывают.

И также радости —

они отмерены. И что там ни стрясись —

лишь вспышка случая, что гаснет на лету.

Из глаз, что вовсе не желают плакать, —

соленая слеза.

А я воображал,

что барабаны бьют ради меня,

что не воскликни я: «Да будет радость!»,

не прозвучал бы ни один напев.

И муки помню я:

в одной руке Творца небесная палитра,

таблица умножения — в другой...

И сочетались как-то вкус и цвет,

что в кусе хлеба,

и в куске холста,

и в безыскусственности слов ребенка.

Союз извечен между «да» и «нет».

И нет такого пиршества души,

что не стремится к своему концу.

А я воображал — всё для меня.

Мне думалось: моя ведь это песня

и добровольно я ее пою —

так мне казалось

в простоте душевной, —

что мне и только мне

овации, хвала и все на свете,

где каждый предоставлен сам себе.

О,горе,

о, блаженство

безрассудства!

Я вспоминаю с нежностью о вас.

Перевод Р. Баумволь

 

СУББОТНИЕ ЗВЕЗДЫ /Перевод Р. Баумволь/

Высок, спокоен свет субботних звезд.

А ты грустишь...

Печаль твоя — сегодня святотатство.

Как если бы ты свечи погасил,

зажженные рукою матери.

Молчания ты дал обет.

Но ведь молчание — настой из всех речей,

как мед — душа бесчисленных цветов.

И как пейзаж, где речка, лес и взгорье,

в отдельности и вместе между тем,

живут не споря.

Так будь и ты в ладу со временем своим.

Иди спокойно, как течет поток,

вмещаясь в берега и изливаясь в море.

На берегу — там дети лепят, строят

из влажного песка.

Там раковина — ей не нужно слов —

тебе нашепчет на ухо все тайны

прибоя и отлива.

Высок, спокоен свет субботних звезд.

Перевод Р. Баумволь

 

СУББОТНИЕ ЗВЕЗДЫ /Перевод М. Борисовой/

Спокоен свет больших субботних звезд.

А ты печален...

Печаль твоя сегодня — святотатство,

как если бы ты погасил все свечи.

Ведь ты молчанием наполнил рот,

молчанье же — есть сущность всех речей,

как мед — есть сущность тысячи цветов

и как пейзаж — есть средоточье речки,

и чащи, и холма, раздельно сущих

и в то же время —

вместе и без ссор.

Так будь един с эпохой, с поколением своим,

иди спокойно, как течет ручей,

не зная, есть ли море, но зная неизбежность берегов.

На берегу — там дети месят булки

из влажного песка.

Там раковина без помехи слов

раскроет тебе на ухо все тайны

приливов и отливов.

Спокоен свет больших субботних звезд.

Перевод М. Борисовой

 

КАЖДЫЙ О СВОЕМ /Перевод Р. Левинзон/

Франциск Ассизский читал свои проповеди перед зверьми и птицами, перед деревьями и камнями.

И прибрежная рыба,

И кит на просторе —

Перед притчей святого,

Перед правдой одной.

Но внимают ему,

Как меряют море:

Каждый мерой своей,

Своей глубиной.

И стервятник над падалью,

И домашняя птаха —

Перед притчей святого,

Разгоняющей тьму.

Все внимают ему,

Но от силы и страха,

От природы своей

Не уйти никому.

Всяк от страсти своей.

От души и природы,

Всяк из глуби своей

И вослед за судьбой.

И Франциск,

Освящающий земли и воды,

Говорит о своем

И ведет за собой.

Перевод Р. Левинзон

 

ПЕЙЗАЖ БЕЗ ЧЕЛОВЕКА /Перевод Р. Левинзон/

Все голоса без эха —

пейзаж без человека,

Все лица без улыбки —

пейзаж без человека,

И зеркало, в котором

никто не отразился,

И дерево без листьев,

хотя и дождь пролился.

Детей не баловали,

Пшеницу не убрали...

Гора стоит на цыпочках —

Услышать бы! —

Ни звука!

Пейзаж без человека...

О, Бог! Какая мука!

Перевод Р. Левинзон

 

В СВОЙ ЧЕРЕД /Перевод Р. Левинзон/

Смотреть, как ниспадают выси

вниз, к мертвой улице, в окно

мое, сидеть, сидеть без мысли

с звездой безвестной заодно...

И холод до утра, а утром —

и свет, и шум. Всё в свой черед —

заведено законом мудрым,

к черте итоговой ведет.

И как всегда: души сиротство

(и кто спасти придет за мной?),

и тесной комнаты уродство

опять в ночи глухонемой.

Перевод Р. Левинзон

 

ЕСТЬ ИЛИ НЕТ?

(Из цикла «Ребячливость») /Перевод Р. Левинзон/

Ах, опять ничего не выходит,

это просто ужасно, друзья:

каждый раз, когда завтра приходит,

так назвать его больше нельзя...

Что за бег сумасшедший, неверный?

Кто мудрец тот, что знает ответ?

Лишь   сегодня   бывает, наверно.

Ну а завтра-то есть или нет?

Перевод Р. Левинзон

 

И ТАК?..

(Из цикла «Ребячливость») /Перевод Р. Левинзон/

Сразу видно — невезучий...

Надевает он одежду

Каждый раз наоборот.

И всегда на небе тучи,

И потеряна надежда —

Так искал исхода Лот...

Котелок во сне приснился

С чудным супом, но без ложки...

Неудачник, видно, он.

С ложкой он в кровать ложился,

Занавесил все окошки,

Но пропал и суп, и сон...

Так все ищет он ответ:

Сны бывают

или нет?

Перевод Р. Левинзон

 

СЕКРЕТ ПОТЕРЯННОГО МЯЧА

(Из цикла «Ребячливость») /Перевод Р. Баумволь/

Когда он потерял свой мяч, его спросили:

— Скажи-ка, где посеял ты свой мяч? —

и он отправился далеко в поле,

чтобы взглянуть на поросли мяча,

и не нашел их...

Пойти бы нам,

отправиться во все места и времена, —

со всей серьезностью, —

а если посетит нас грусть, так пусть! —

взглянуть, что выросло из дней,

посеянных вчера?

В душе надежда теплится, что там —

как знать! — мы можем вдруг еще найти

потерянные некогда мячи —

мячи из детства.

Перевод Р. Баумволь

 

ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР /Перевод Р. Баумволь/

Ноль времени — на полпути из «есть» в «не стало» —

начало всех чудес.

Вот слух прозрел, а око услыхало

хоралы эха — голоса небес.

Приказ предстать. И занавес взметнулся.

Легенду жизни ветер ворошит.

К листве былых надежд он прикоснулся,

шуршит, шуршит...

Вот некто поднимается на сцену,

ко рту подносит выпитый бокал.

То вечность вечеру идет на смену.

Увековечен вечер.

Занавес упал.

Перевод Р. Баумволь

 

УТРЕННЯЯ МОЛИТВА /Перевод М. Генделева/

Смиренный, я очи подъемлю горе.

Застывшие думы травы и дерев.

Отец наш, вот я пред Тобою...

В лесу, осиянном любовью.

Отец наш, вот я! При восходе зари

Ты мужеской силой меня одари,

вспень кровь мне и гордости брызни —

Ты, жажду дарующий к жизни.

И Твой это сок —

в небо бьющий побег.

А страсти поток —

вполноводии рек.

Молчать я не мог —

Человек!

Человек, зарю эту благословивший.

Перевод М. Генделева

 

ТЫ /Перевод М. Генделева/

Ты — та тревожная багряная заря,

которая спугнула тучи птиц.

Ты — одиночество, что чувствуют моря,

глубин которых рыбам не постичь.

Ты — та тропа в тумане, где пешком

идущий рад, что он ступил опять.

Твой бунт подобен бунту катакомб,

когда бы их пустились выпрямлять.

Но тайна с тайною поют меж тесных створ

в ракушке неба. А когда споет

рыданий и восторгов слитный хор —

вселенной станет одиночество Твое.

Перевод М. Генделева

 

В ЛОДКЕ /Перевод В. Горт/

Взлетели весла, лодку в море увлекая,

как ножницы. Вчера от Завтра отсекли.

Служитель судеб мне дает бокал: "Лехаим!

Попробуйте вина чужой земли".

А ведь моя рука мне даст вина напиться,

наполнила бокал рука моя,

лишь мачта вдалеке, как труп самоубийцы,

качается; быть может, это я.

Отставлю я бокал, хлебнув совсем немного;

вперед, опять назад, к черте береговой.

Извилистая пусть мне предстоит дорога,

ты слишком прямо держишь, рулевой!

Перевод В. Горт

 

В ШЛЮПКЕ /Перевод М. Пальчик/

Рванулась в океан ладья. Вчера от Завтра

отполоснула, как прошлась ножом.

И вот в руке моей зажат бокал заздравный —

Вино чужбины для презревших дом.

— Лехаим, адони! — промолвил странный кельнер.

Послушно тянется ко рту рука.

Как всплывшего со дна самоубийцу, мерно

качает шлюпку. Призрак ждет глотка.

Хлебну. Нет! Прежде я сведу концы с концами

моей судьбы наперекор морям.

Молю, толчок назад, начни мой путь витками,

не будь же, штурман, так нещадно прям!

Перевод М. Пальчик

 

ОБИДЫ /Перевод В. Горт/

...Ни изваяния, ни рисунки,

не передаст и этот стих,

как скрипку бережно скрипач безрукий

нес на остатках рук своих

(так держат лишь ягненка-однодневку).

Как шел сквозь шум и гам слепой

(беда иль благо?). Верный человеку,

пес вел его по мостовой.

И как заржала лошадь под машиной —

(орущего в пустыне глас!),

и лишь один из проходящих мимо

оплакивал ее и нас.

Есть тысячи обид на Божьих тропах,

и боль, заложенную в них,

не передаст ни краска на полотнах,

ни камень и ни этот стих.

Перевод В. Горт

 

ПОЛНОЧЬ /Перевод В. Горт/

Ты — секрет. Ты — душа. Что тебя толковать?

Ты пьяной рукой сознания

все клетки зверинца спешишь открывать,

не сообразуясь заранее.

Ум — это день. Сумасброд, что бинтом

обмотан по самые уши.

А ночь — полыхающий запертый дом

с ключом, оброненным снаружи.

Утром страстную ночь отрезвляет синь —

руки в судорогах каменеют.

Ночь — это вопль: помоги. Всесильный! —

А в ответ: не могу, не умею.

Кнутом полоснуло лесную, с ветвей,

душу, — и, дикая, —

радуется

и ярится.

Что ж,

ты был поэт, чтоб задобрить зверей, —

вот ты и идешь

в зверинец.

Перевод В. Горт

 

Белый мой город, у самой волны...

*  *  *

Белый мой город, у самой волны, —

это Он предсказал нам встречу.

Море — лишь спины и шеи видны,

словно это — верблюды дремлющие.

Был ли ты коршуном, о белый мой,

или добычей со вспоротым брюхом?

Сегодня — прощение ты и покой,

словно стадо овец вислоухое.

Перевод В. Горт

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ /Перевод В. Горт/

О, Ты, оградивший субботу от дел,

сделай путь мой к Тебе короче!

Я вернулся с угодий чужих и дождей —

Как в овчарню

овца

темной ночью.

Снова ищут уста мои белый Твой хлеб,

влажный ком земляной — ладони, —

И понятная,

кровная мне и Тебе,

ночь струится на добром лоне.

В этом лоне Твоем — мир любому жилью!

И норе, и овчарне, и дому.

Здесь прилягу и я. Дай мне ласку Твою,

словно колосу полевому.

Перевод В. Горт

 

Гильбоа

*  *  *

Гильбоа — в этом слове тайна и намек

и благодать — голубкою влюбленной,

и запах тропок, и Великий Бог

из повестей о верности Сиону.

Но это — и земли кусок. И сорняки

на ржавых склонах. И шакала стоны.

И горные стада виденью столь близки,

что приносимый в жертву видит: вот ягненок.

И если сын твой в жертвенном дыму

увидит лунный серп, над горлом занесенный,

знай, мама, что и вправду радостно ему,

он, отрок, верит — быть ему спасенным.

Перевод В. Глозмана

 

Последний прохожий в ночном городке

*  *  *

Последний прохожий в ночном городке —

шагам со счета не сбить тишину.

Усталые лица у всех этих домишек,

прилегших соснуть.

Слоняться ль по улицам? — Эти следы

ветер хвостом заметет.

Пойти ли в ту комнату, что как гроб

покойника ждет: "Он придет..."

Ветер в полночь залает — но кипарис

прячет уши в ночное дно.

Каждый ставень бессильной ресницей глядит —

этот глаз раскрыть не дано.

Лучше уж и мне покориться сну:

ставни глаз будут затворены,

пока заря, как осенний лист,

не коснется усталой спины.

Перевод В. Глозмана

 

НЕТРЕЗВАЯ НОЧЬ /Перевод В. Глозмана/

Как сын, что ждет отца, а тот лежит,

напившись, в луже у порога —

так я глядел в окно.

Над клетками домов сливались все ветра;

и, точно эхо взламывает эхо,

входили в силу голоса беды —

от детских слез до пьяной брани Лота.

Открылась ложь в обетах лицемеров —

дневного света, радостного смеха.

Пейзаж лежит, напившись, за окном,

и, крадучись,

сочатся сквозь сплетенья облаков

мерцанья наглых звезд.

Как много зла, зима, в твоем приходе!

Перевод В. Глозмана

 

В ЧЕТЫРЕХ СТЕНАХ /Перевод В. Глозмана/

Глухой переулок —

в нем тени домов, и нет людских голосов,

лишь тающий отзвук шагов

да бормотанье деревьев.

К тебе здесь даже камни не взывают.

Не совладав с такою тишиной, —

молчи и ты, ютись в дому,

который притесняет всех жильцов

за мелочи их дней людских.

Из этих мелочей

мы выстроили вечность на мгновенье,

как строят дети

из кубиков дворцы и города.

Перевод В. Глозмана

 

ДРУГ ДРУГА /Перевод В. Глозмана/

Поколение, умевшее речи толкать,

не успевавшее слушать, —

разобралось во всем,

а взлететь не сумело.

Вот оно, пред тобой,

на сей раз — в лохмотьях,

слушающее тишину

внимательно, как никогда прежде.

Как вдруг за ночь одну

ворота распахнулись.

Эй ты, робко ждущий за дверью,

жаждущий слов моих,

как прежде ты искал

того, кто слушать готов.

ты знаешь, ты видишь,

не я постучался в дверь,

не я тебя звал —

мы сегодня позвали друг друга.

Перевод В. Глозмана

 

Владыка вселенной!

*  *  *

Владыка вселенной!

Есть солнце среди Твоего мира,

и оно — как рог золотой,

зовущий паломников на службу Творцу.

Владыка вселенной!

Есть луна посреди Твоего мира,

и она светит,

как тфилин золотой на прекрасной Твоей голове.

Владыка вселенной!

Есть человек посреди Твоего мира,

и он сотворен по образу, и кровь во всех его жилах —

частица Бога с высот.

Но Владыка вселенной!

Есть самый малый из тысяч Израиля,

которого Ты сотворил

и наделил его тело членами,

ни одного не убавив из числа "ремах".

Но почему Ты его сотворил земледельцем с серпом,

который хлебов не нашел в разгар косовицы?

О, почему, Владыка вселенной!

Перевод Ф. Гурфинкель

 

ИЗ ПЕСЕН ХУ-А-ЛУ /Перевод Ф. Гурфинкель/

1. Как вдруг ослепший

Я помню хорошо смутившую меня внезапность,

когда впервые я услышал голос мой

с магнитофонной пленки;

мой голос это?

Это голос мой?

Ведь я всегда такой вот голос ненавидел!

Не потому ль всегда сны виденные забывает человек

в час пробуждения,

если, скрывая недостатки, их не приукрасит,

того не сознавав?

Разве не потому все его исповеди

(с оправданиями и грехами вместе)

есть лжесвидетельство причастного к делам,

невольное присочинение?

Завтра, конечно, докажут мне и это:

что все видения и действия мои —

они не так,

они не то,

а лишь капризы

изнеженного принца.

Так видит человек свой город

в сверхзвуковом полете,

так видит космонавт планету нашу,

которая и меньше,

и милее,

и...

Все ж не как она.

Так, просыпаясь, помнит человек видения и сны

две стороны какой-то небылицы.

Испуг ослепшего, когда глаза его открылись,

и видит он тела без облачений.

2. Ты называешь это напевом

"Раздумья,

раздумья и их выражения" —

но не всегда ты говоришь словами:

ты называешь это напевом.

"Любовь,

любовь и исповедь сердец" —

но больше говорит ее молчанье.

Ты называешь это напевом.

"А странствия,

странствия и цель?" —

Но дали много ближе к вечному.

Ты называешь это напевом.

Ты говоришь напев, имея в виду все,

что сбрасывает иго обозначений и понятий,

бежит от призрачного света смысла обнаженного

и тех, кто мнит, что знает облаченья тайны.

Ибо напев — последнее, что сохранилось

от беседы Бога с его созданиями

до появления слов,

В котором все стенания твои и крики;

их ты умалчивал в молениях любви.

Ведь и сегодня ты скрываешь силы

(о, месяц полный над водой!).

Порою это чайка, вечно помнящая море,

порою это лань в возникшем силуэте —

но всегда напев.

Напев же говорит тебе:

ей имя Ху-а-лу.

Напев же говорит тебе:

ты — Абри.

3. Не хотела забыть птица

Не хотела забыть птица ту ветвь, на которой пела,

и хотело дерево помнить и помнить песню,

но когда прилетело утро на крыльях несчетных птиц,

друг друга они не увидели в неразберихе белой,

и от многокрылия птица исчезла.

Но вот устыдится день,

и они встретятся вновь,

и, быть может, на сей раз им бытие улыбнется —

и оба они прилетят на крыльях птицы одной.

4. Одна из них очень синяя

Есть тридцать шесть сокрытых птиц,

ради которых держится небо,

и песня держится,

и певец —

одна из них (всегда лишь одна!)

синяя очень:

синее небес,

синее бездны,

синей разноцветного платья Тамар, идущей к Амнону,

и снов о лестницах и снопах,

и стихов Ли Тай-по и Рашбага.

До конца всех "более" в чудесах измышлений,

до конца всех "далеко" в полетах мечты —

потому ее не схватить,

потому ее не поймать,

не только силком,

но и глазом.

При каждом пении крыл в час благостного вечера

Ты говорил: она!

При каждом полете напева в предутренний час тишины

ты говорил: она!

В пору, когда все ясно,

в пору, когда все кажется:

то она! —

Не она!

Тридцать шесть скрытых птиц.

Тридцать шесть напевов. Приди, Избавитель,

их собери воедино.

А небеса высоки,

выше самих себя,

такими высокими не были никогда.

5. Прямая связь

Жаждой лишенный чувств,

упавший на берегу речном

в закатной полутьме от поцелуя смерти,

обрубок

против рогов в чащобе —

о, Ху-а-лу!

Вдруг вскакиваешь со своей постели

и среди звезд погибших набираешь

тот номер, может быть, забытый...

(случайно ль то, что я забыл

все номера прожитой жизни,

кроме одного:

стены-стены-стены

и образ матери, которая прекрасней всех!

Какой мой номер

сегодня

под сенью нависающего неба,

шуршащего здесь, в комнате ночной?)

...Нет, нет? Да, верно!

хоть голос (странно!), что-то есть в нем

от касанья тени

убитой птицы,

плывущей по реке.

— Алло! Кто говорит?

— Я это... Это Абри... Это я...

к тебе кричу — ты слышишь? —

тебе кричу я песню голосом наимолчащим.

Так не молчала никогда глубь сцены,

покинутой последним из актеров.

Так не молчали громы бурь,

пока не пробил час их в тучах.

Так не молчал и я

до сей минуты.

Услышь! — кричу я. —

мне помоги бежать от самого себя,

как скрипка убегает от стрелы и лука.

Ведь ночь сомкнула вкруг меня осаду

в звездном ливне,

ведь вновь она смеется надо мной из мрака снов моих,

как беспризорные мальчишки над Элишей:

"Нево, Нево, Нево…

Не дойти до него!

Не дойти до него!

Нево, Нево, Нево!"

Ведь вновь из чащи ночи сон поднимается во мне,

сон о роднике в кувшине,

сон о рыбачьей лодке,

и в ней плывущий гребет без весел —

и вся речная мелюзга над ним смеется:

"Не делай скрипки

из досок, оставшихся от гроба!

И локон мертвеца,

и локон мертвеца —

смычком!"

И вновь взывает ночь (да, это я!):

"Здесь,

в тайниках души (в которых не осталось ничего,

кроме тебя,

и только ты),

твоя могила —

под знаком кувшина, ручья и черепков".

О, кувшин,

о, головня,

что уцелела от всех пожаров! —

...Это Абри, он взывает к Ху-а-лу.

Перевод Ф. Гурфинкель

 

ПЕСНЯ /Перевод М. Пальчик/

Не двугорбые застыли спины,

не верблюды отдохнуть легли —

то Гильбоа горные вершины

смотрят на простор родной земли.

Горы помнят: у подножья встали

белые, как голуби, шатры,

вместе с нашей песней вверх взметали

свой огонь полночные костры.

Горы помнят... Как могло случиться

то, что мы не помним старины?

Не роса ли в прядях серебрится,

и не песен ли сердца полны?

Нас лаская светом беловатым,

словно в юности, луна плывет.

Сердце распахнулось, как когда-то,

и ворота больше не запрет.

Не вино пьянило нас — от дома

к роднику направили мы путь,

дабы вновь идти путем знакомым,

дабы снова песню затянуть.

Пойте! Хорошо в полночной сини

эту песню слушать мне опять.

Пусть она хребты Гильбоа сдвинет

и заставит с нами танцевать!

Есть обычай — в праздничном веселье

посвящают песню пастухам.

Ну а я в пустыне слезы сеял...

Песня эта — воздаянье нам.

Перевод М. Пальчик

 

В ПАЛАТКЕ /Перевод М. Пальчик/

Палатка. Осень. Кто заплакал,

дождем исхлестан: "У-гу-гу"?

Не то шакал, не то собака,

и капли слезные бегут.

Кап-кап, кап-кап, конца не жди,

идут дожди, идут дожди.

Так только осень плакать может,

и мальчик, ставший сиротой,

когда вверху погасят с дрожью

сиянье свечки золотой.

Кап-кап-кап.

Не напишу я ночью этой

письма и не зажгу свечей,

мать у меня осталась где-то,

но сирота я, горе ей.

Кап-кап.

В палатке холод, и напрасно

собаке в темень завывать.

Кому как не собаке ясно,

что не придут отец и мать.

Кап.

Перевод М. Пальчик

 

КАК ХОРОШО! /Перевод М. Пальчик/

На поле ветер приутих,

и ливень струями не хлещет,

и вместе с явным снова веши

открыли то, что тайно в них.

Закат почти что не горит,

сиянье дразнит в отдаленье;

в единстве формы и значенья

вся жизнь передо мной стоит.

Прохладный вечер отошел,

ночь опускается без грома.

Попробуй и всему живому

скажи хоть раз: "Как хорошо!"

Пойми, в молчании глухом

сильна и слабость человечья.

Чтоб вырасти лучам навстречу,

мы забываем обо всем.

Лишь Бог и человек в ночи

никак не могут кончить спора.

Свет воссияет, утро скоро,

сейчас же ночь, и ты молчи.

Перевод М. Пальчик

 

МОЙ ГОРОД /Перевод М. Пальчик/

Лебединая шея в изгибе застыла...

Город мой погружен в белизну и покой.

О свободе мечтают потайные силы,

как об острых зубах спелый плод налитой.

Город мой — чистота шерсти мягкой и гладкой,

свежих булок пшеничная белизна.

Расправляет он улиц глубокие складки,

будто только сейчас пробудился от сна.

Перевод М. Пальчик

 

МОЛИТВА

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Так прости же меня, называемый Богом,

на пресветлом престоле сидящий привычно.

Разве я виноват, виноват хоть немного

в том, что речь наша немощна, косноязычна?

Сколько раз Твоих детищ мы словом пытали,

но слова наши чужды им, чужды вконец.

Так неужто пустынею мы не плутали,

а пришедший в мир первым — он нам не отец?

Ведь в ту пору косматое, ярое утро

Растоптало впервые извечную ночь,

и мой пращур прадавний бездумно и мудро

смог молчанье мычанием слов превозмочь.

И скоту, и растеньям природа вещала,

с ней умели беседовать Авель и Каин.

Ну, а что же нам делать — ответь, Изначальный, —

в пустоту мы бросаем слова, точно камни.

так прости же меня, называемый Богом,

прости за растерянность слов, за сомненья.

Нет вины моей в том. И дай сил, хоть немного,

промычать мое слово Твоим добрым твореньям.

Перевод Л. Цивьяна

 

ДА БУДЕТ СВЕТ!

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Эта синь — вся нагая, за пологом мглы —

так желанна, что сердце сжимает тисками.

И взлохмаченный ветер акаций стволы

исступленно, как женские ноги, ласкает.

Уже ветви иссохли, иссохли листы,

пожелтели, пожухли, на землю слетели.

И, ослепнув от силы, от злой доброты,

просит зной у деревьев прохлады и тени.

Звери немы — как будто и жизни в них нет;

камень дышит — совсем как живой, как растенье.

Словно только сегодня

                — Да будет

                                    свет! —

Бог изрек и исполнил свое повеленье.

Перевод Л. Цивьяна

 

И БЫЛ ВЕЧЕР

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Целый день на груди исполинского мира,

как огромная штанга, лежала жара.

И земля за усилием каждым следила

и победы над зноем ждала.

Мир устало дышал, напрягая все силы.

Нет — не сможет, не вырвет, не вытянет он!

Но жара поддается. И светятся жилы.

И отброшено солнце, и пуст небосклон.

И бесстыжий закат, бескрайний и древний,

над расколотым солнцем в молчанье встает.

И Адаму под темною сенью деревьев

Ева яблоко в тысячный раз подает.

Перевод Л. Цивьяна

 

ПАСТУХ

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод А. Пэнна/

Этот ноздри раздувший простор-великан.

Эта высь по тебе загрустившего неба.

Этот белый огонь — белизна молока.

Запах шерсти и запахи хлеба.

И под тихие всхлипы забулькавших вод,

жажду пеньем ручья утоливших как-будто,

вместе с овцами и человеком идет

к полудню утомленное утро.

Первобытное утро!

Клубится земля,

испаряя росу и запревшую заваль.

И от края до края — человек и земля.

И от края до края — стадо и Авель...

Перевод А. Пэнна

 

ПАСТУХ

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Эта яркая высь над тобой — так близка...

Это ноздри раскрыло огромное небо...

Этот льющийся свет — он белей молока...

Запах хлева

и запах печеного хлеба...

Мимо стада овец, что сгрудились кругом

пастуха, мимо хлева, колодца и поля

в обнаженности чувств

бежит босиком

это утро, спешащее встретиться с полднем.

Первозданное утро: паруют поля,

теплый запах навоза в воздухе тает.

И от края до края — человек и земля;

только Авель и стадо — от края до края.

Перевод Л. Цивьяна

 

ЗЕМЛЕПАШЕЦ /Перевод А. Пэнна/

(Из цикла "Другой первозданный")  

За плугом — верблюд, и железный клин

терзает земли пересохшие плиты.

Никогда еще мир не был так един,

и вечность в единственном миге отлита.

То признак убийства. Железа тиски.

То Каин убийств сечет первобытную небыль.

Никогда еще так не бывали близки

человек,

верблюд

и небо.

Перевод А. Пэнна

 

ЗЕМЛЕПАШЕЦ /Перевод Л. Цивьяна/

(Из цикла "Другой первозданный")

Плуг и верблюд. Лемеха клин

взрезает пласты, рушит их единенье.

Никогда еще мир не бывал так един,

не была еще вечность так слита с мгновеньем.

Это символ убийства.

Кинжалом в живот.

Рушит Каин единство движеньем руки.

Никогда еще не были так близки

человек,

верблюд,

небосвод.

Перевод Л. Цивьяна

 

КАИН, ГДЕ ТЫ?!

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Покойны в полях копны сжатого хлеба.

И день — как набухшая соком лоза.

День, ставший убийцей, багровый от гнева,

качается в мертвых овечьих глазах.

И ночь настает.

И всю ночь до рассвета

скорбная пашня зовет и кричит:

"Каин, о где ты? Каин, о где ты?!"

Но Каин молчит.

Перевод Л. Цивьяна

 

ТУВАЛ-КАИН

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Умелы движения умной руки.

Замысел зодчего. Точность отвеса.

Молчат жернова у иссохшей реки,

коровы ревут возле голого леса.

Гибнет прекрасное. Содрана с поля

теплая шкура колосьев и трав.

Кроны деревьев трепещут от боли,

прикосновенье железа познав.

Город земле наступает на грудь —

из мертвого камня тяжелые стены.

"Покорись Тувал-Каину и позабудь

извечный язык зверья и растений!"

Перевод Л. Цивьяна

 

ДОЖДЬ В СОДОМЕ

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

И зодчий взглянул и измерил просторы.

Увидел: за пористой, мутной завесой

могуче раскинулся каменный город, —

и струй дождевых устремились отвесы.

То ливень бесплодный, пролитый на плиты

и гибнущий в мрачном плену водостоков.

То слезы земли, что асфальтом забита,

по нежной листве, по брожению соков.

Перевод Л. Цивьяна

 

БЕГСТВО ИЗ ГОМОРРЫ

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Поля набираются сил — созревают.

В зеленой осаде застыла Гоморра.

Улицы о подаянье взывают.

Деревья из парков бегут, как от мора.

К земле первозданной!

К лесу!

На волю!

Туда, где младенец беседует с волком!

Там тело и солнце,

там речка и поле

зреют, растут, наливаются соком.

Перевод Л. Цивьяна

 

СЕМЯ (ЗУЛЕЙХА) /Перевод А. Пэнна/

 (Из цикла "Другой первозданный")

Умолкла сталь.

Затих в горячей дреме камень.

Деревья слушали ветвей журчащий сок.

И воздух зашуршал, как будто под ногами

соломы голос, втоптанный в песок.

Здесь каждый холм

шагам, еще не слышным, внемлет.

Здесь борозда лежит, о семени моля.

Земля распластана.

Огонь терзает землю.

Зачатья требует земля!..

Перевод А. Пэнна

 

ЗУЛЕЙХА /Перевод Л. Цивьяна/

(Из цикла "Другой первозданный")

Уже железо спит.

Задремлет камень скоро.

Неслышный соков ток деревья клонит в сон.

А ночь шумит, шуршит, как будто рожь, в которой

крадется человек

или пасется конь.

Тут каждый холм лежит, как зверь настороженный.

Тут каждый ком земли свиданья нежно ждет.

Земля тепла. Земля всем телом обнаженным

о семени кричит,

ее желанье жжет.

То бой семян с землей ночную тьму колышет —

конвульсии корней от страсти молчаливой.

То старый муж всю ночь храпит и душно дышит.

То льнет к Иосифу Зулейха торопливо.

Перевод Л. Цивьяна

 

НОВЫЙ ПЕРВОЗДАННЫЙ

(Из цикла "Другой первозданный") /Перевод Л. Цивьяна/

Рассыпчат и влажен песок желто-белый.

И желтый восход над лесами встает.

Хвалу человеку, хвалу его телу

стадо мычит, как молитву поет.

Покоится в сотах медовая сладость.

Как тело младенца, мир красен и нов.

И вот, сотворенная вновь первозданность

с Творцом говорит — мычаньем, без слов.

Перевод Л. Цивьяна

 

СТАЛИНГРАД /Перевод А. Пэнна/

Немая жуть листвы спаленной.

Величье пепла и преград.

Пою твой подвиг, непреклонный

самопожертвованья град.

Твои страданья восхваляю,

руин растерзанную боль.

Твою судьбу благословляет

земля, спасенная тобой.

Ведь города — не только крыши,

кварталов сумма и перил.

Они — миры, в которых слышен

неслышный шелест чуда крыл.

И страшною ценой потерь,

в сплетеньи стольких черных бед,

они теряют суть материй,

чтоб символами стать побед!

Перевод А. Пэнна

 

ДОМ У РЕКИ

/Перевод А. Сольда/

Дом, что у самой реки.

Тонут в воде светляки.

Блики луны на воде.

Быть этой ночью беде.

Манит зеркальная гладь

и зарекает молчать.

Тонет — всплывает луна.

Тайну хранит глубина.

Бездна молчанье хранит.

Кто этой ночью не спит?

И почему человек

Уж не проснется вовек?

Плещется тихо вода.

В доме соседа беда.

Гаснут к утру светляки.

Где же тот дом, у реки?

Перевод А. Сольда

 

ПИСЬМЕНА

/Перевод Л. Тоома/

Намеком о себе гроза их известила,

во множестве зажгла зигзагов письмена.

Пожар пришел, пожар, на лес нагрянув с тыла,

но никого из них не пробудил от сна.

Пожар пришел, пожар — смахнуть листву с каштана

и в травы опустить каленую пяту.

Пришел, как страшный суд, — не врите, что нежданно,

как суд за глухоту, как суд за слепоту.

Пожар пришел, пожар, чтоб небу стать беззвездным,

по зарослям густым прошел, стволы паля...

Уж на земле хлебам не прорастать по веснам,

и, почернев с лица, кричат навзрыд поля.

Но сколь ни страшен крик насилий и увечий,

наперекор огню, мечу и топору

мы слышим шепот всех семидесяти наречий,

их человечную мольбу: "Я не умру!"

Неужто только мы мольбой не угодили?

Неправда! Славен будь, о правый Судия!

А тех, кто скажет: "Мы Амалеку простили",

да вычеркнут навек из бытия!

Перевод Л. Тоома

 

БАССЕЙН В МАЙДАНЕКЕ

/Перевод Л. Тоома/

Ты   бывал  ли  деревом,  истерзанным   пилою,

животным, у которого перебит хребет?

Все  еще  разносятся  их  стоны  над  землею,

а почему —

на это

никто  не  даст  ответ.

Печалюсь я и радуюсь

звезде далекой  каждой,

и ветру,

и поляне,

и запахам над ней...

А ты слыхал когда-нибудь, что такое жажда

не долгая —

не дольше пяти недолгих дней?

Но  надо  помнить меру,

решили,

и в страданьях...

Там  есть такой бассейн —

ты на него взгляни

и погляди на статую,

раз посетил Майданек...

Там есть такой бассейн...

Будь прокляты они!

Тут были все продуманы

детали

образцово.

О влаге хрипло бредили обугленные рты.

«Кто хочет тут напиться?

Воды в бассейне вдоволь.

Воды в бассейне вдоволь.

Кто захотел воды?»

Шагнуть  и  окунуться  лицом,

и  на затылке

почувствовать пудовую  ручищу  подлеца,

пить  эту  воду мокрую

из   мраморной   поилки

до клокотанья в горле,

до смертного конца...

Перевод Л. Тоома

 

Дни без смысла...

*  *  *

Дни без смысла, дни без цели.

В ваших трюмах — суета и ложь.

Уходит в даль тяжелый флот недели.

Эскадра хаоса, куда же ты плывешь?

О, дни без смысла, дни без цели!

Я не увижу черной гривы ночи. Рыж восход.

Корабль в гавани вопит от страха.

Зачем же ветер парус рвет,

как грешник, каясь, рвет рубаху?

В чем виноват он? Скажите кто-нибудь,

в чем виноваты мы?

Зачем все тяжелей мой бесконечный путь?

Куда бреду усталый среди тьмы?

На палубе лежит младенец, голодный разевая рот.

Ругаются матросы — лениво, еле-еле.

Бог знает чем нагруженный, плыви тяжелый флот,

плывите дни без смысла и без цели

Перевод Е. Шварц

*  *  *

Мычит светило. Круглой головой

из хлева Божьего кивает снова.

Вот, Боже милостивый, образ Твой —

мычащая, лобастая корова.

Рогатое стадо в долину идет

и гуляет там — пока не вечер.

Господь пасет свой мелкий скот

— род человечий.

— Проголодался?

— Нет!

— Чего ж здесь ищешь? — Хлеба,

немного воды. Милый брат,

мало мне надо — мне бы

стать козленком среди Божьих козлят.

Перевод Е. Шварц

 

«Если вселенная пьяна и разнуздана…» /Перевод А. Кобринского/

*  *  *

Если вселенная пьяна и разнуздана

и песня ее вкривь и вкось — необузданна,

я — эта песня до самого дна.

Если вселенная сбесившийся пес,

я к слюне его бешенной кровно прирос,

я — эта слюна.

Я сам исступление страстно тоскующее

о грядущей метаморфозе —

о другом человеке.

Перевод А. Кобринского

 

ПОСЛЕ ПРАЗДНИКА /Перевод А. Кобринского/

Кипарис похож на ритуальную ветку пальмы.

Солнце похоже на обмотанный ватой цитрон.

Мир похож на шалаш в послепраздничный день.

Ветер сдувает с этого сооружения зелень — он

на его костлявую оболочку наскакивает,

ударяет кулаками ноябрьского косноязычия:

пришло, мол, время идти на слом.

И я — оплакиваю:

священного и светского сложившееся различие.

Перевод А. Кобринского

 

ОТКРОВЕНИЕ /Перевод Б. Камянова/

…А отрок остался служить Господу при Илии священнике. Сыновья же Илии были люди негодные… Илия же был весьма стар…

I Самуил 2:11,12,22

Слышу, меня зовут.

Голос в ночи звучит.

— Кто тут? —

Молчит...

Эли сказал:

«Сынок!

Это — не Божий глас.

Я уже не пророк.

Зренье ушло из глаз».

Снова зовут меня.

Голос в ночи суров.

Как же осмелюсь я

Ответить, что я готов?

Полночь. Эли рыдает. Слышу его стенанья:

«Сыновья мои... сыновья...», —

И вот я уже согнулся под тяжестью мирозданья.

Отныне за всё сущее

Ответственен я.

Я знал, что Господь явится в раскатах грозовой полночи

И в небе заблещут молнии, словно осколки лун.

Я знал, что Эли состарился.

Что сыновья его — сволочи.

А я еще слишком юн.

Но ранена в сердце Вселенная и истекает кровью.

Великий Господь услышал мира предсмертный храп.

И я отвечаю Господу с надеждою и любовью:

— Господи, Господи, ибо

Слышит Тебя Твой раб!

Перевод Б. Камянова

 

ТОЛЬКО В ЭТОТ РАЗ /Перевод Б. Камянова/

Давно так не было. Давно. Быть может, никогда.

Внезапно пробудилась плоть, и закипела кровь.

И вещи ожили вокруг, как легкие суда,

Что оторвались от земли и не причалят вновь.

И, как слепец прозревший, в мир уставилось окно,

Таинственный привет вдруг в воздухе повис.

И мнится мне, что мой июль уже давным-давно

Своей лобастою главой так не вздымался ввысь.

Внезапно ощутил предмет свою живую суть.

И каждый — самоуглублен и от прозренья пьян.

Так, в тайны собственной души сумевши заглянуть,

Деревья осознали вдруг секрет своих семян.

Как волей хорошо дышать! Как весело уметь

Вдох с выдохом чередовать, переходя на бег:

Рожденье — вдох, и выдох — смерть, и вновь: рожденье — смерть.

А между ними — краткий миг, протяжный, словно век.

И путь любой лежит домой, и мать — в конце пути,

Земля, и семя, и роса, и колкое жнивье.

И чувству Родины в душе родиться и расти —

Она в тебе, она внутри, — иль вовсе нет ее.

Июль в колокол судьбы пробил двенадцать раз:

Гимн зрелости твоей поет расплавленная медь.

Ты каждой клеточкой своей запомнишь этот час,

Который долог, словно жизнь,

Неповторим — как смерть.

Перевод Б. Камянова

 

МОЛИТВА О ВЫДУМКЕ /Перевод П. Карпа/

Спаси меня от лишней силы,

от мудрости надменной той,

что никогда не выносила

мечтаний, живших за чертой,

и, разъярясь, гнала химеры,

своей логичностью горда,

от простодушной нашей веры

не оставляя ни следа.

Ты нами сложенное чудо

законом жизненным оставь,

но реальнее покуда,

чем вся доподлинная явь!

Перевод П. Карпа

 

МОЛИТВА О ВЫМЫСЛЕ /Перевод М. Квятковской/

Храни меня, Господь, от преизбытка сил,

от скрытой в отрицании гордыни,

презревшей сон, который к нам приплыл

из мира, не бывавшего доныне.

Храни от гнета знаний и ума,

их логики, перехлестнувшей меру,

которая из радости сама

младенческую вытравляет веру.

Ту веру детскую, что чудеса — закон,

что мир фантазий, выдуманный нами,

верней, умней и менее смешон,

чем истины истрепанное знамя.

Перевод М. Квятковской

 

ВЕЧЕРНИЕ ВИДЕНИЯ /Перевод М. Квятковской/

Есть в вечерних видениях какая-то гордая тайна

утомленного долгим полетом крыла.

Панорама просторов близка и необычайна,

и под солнцем, готовым сорваться, бездонная пропасть легла.

Бесконечная проникновенность

и кротость, которая знает,

что наивное с мудрым сливается вместе порой.

Бессердечна слеза, если песня ее избегает,

непокорен твой стих, если он не блистает слезой.

Как нацеленный камень они, для которого цель недоступна...

Опьяненное сердце, скорее врата на запор!

Спрячь меня от разбоя страстей,

необузданности поступков, —

ты, любившее бурю рассудку наперекор.

Перевод М. Квятковской

 

КОГДА ВОСХОДИТ МАРС

[18]

/Перевод М. Квятковской/

Ты так надеялась, душа, но все напрасно —

вновь этот кубок жертвенный подъят.

Раздался клич к убийству громогласный,

и музы настороженно молчат.

Пусть Марс неумолимо наполняет

долготерпенья чашу до краев,

и пусть на всех дорогах не смолкает

воинственный, неугомонный рев.

О, превращения адара-марта, —

от смеха семени и радости полей

до металлического смеха Марса,

чье триединство — в тайне дикарей:

копье, и волк, и древняя Лилит.

И хищный клюв.

И клык, от крови красный.

Ты так надеялась, душа, но все напрасно —

вновь этот кубок до верху налит!

Перевод М. Квятковской

 

ЧЕЛОВЕК И ЕГО ЗАГАДКИ

[19]

/Перевод М. Квятковской/

А загадки его совершенней решений,

и в поступках своих он — предатель, невольный и вольный.

Он бы пел,да не может слагать песнопений,

и высоко на древе качается плод недозволенный.

Он доступен желанью, недоступен для жадной руки!

И, подобно лисе в винограднике, человек изрыгает хуленья:

— Хороши эти ягоды, только кислы и горьки! —

Так бессилие мстит за несбыточность вожделенья.

Он влюбляется в жизнь, — потому, что он в сказку влюблен,

до того, как его постигают беда и страданья, —

ибо вымыслом он силен,

и на вымысел благословлен,

им велик

и проставлен он,

но бессилен и нищ на деянья.

Перевод М. Квятковской

 

ЛИШЬ ТОГДА

[20]

/Перевод М. Квятковской/

И я сказал: нет, не сейчас.

И я сказал: когда вернется каждый

из нас на свой порог и в дом войдет,

и с непреложной логикой рассудка

опять на голос отзовется эхо —

тогда

мы этот спор продолжим.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Но дотоле

пускай меня не обвиняют, если

не стану отвечать я на вопросы,

и если ночь последует за ночью,

а между ними не настанет дня,

и если стих запросится на волю,

но все слова, подобно мертвым птицам,

полягут под деревьями в саду,

где ночью завязалась перестрелка.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

...И я вернулся к своему порогу,

но в дом я не вошел. Слова

летали там, как хлопья черной сажи

над пепелищем.

Перевод М. Квятковской

 

ПЕСНЯ ПОСЛЕДНЕЙ СТРАНИЦЫ

[21]

/Перевод М. Квятковской/

То последней страницы печаль наготове —

миллионы готовых к зачатью безмолвий,

и в грядущем — рождение в плоти и крови —

в слове.

Это будни, но в них возникает сиянье

красоты, небывалой досель.

то четыреста долгих недель созреванья —

что пред ними беременность в сорок недель?

То загадка души, что опасности ищет.

То поднялся доныне лежавший ничком.

То на всеми покинутом пепелище

погорелец слагает дом.

Перевод М. Квятковской

 

СТИХОТВОРЕНИЕ

[22]

/Перевод В. Корнилова/

Грустно на последней строчке.

Наступает тишина.

Буква в букву, точка в точку

в книге жизнь воскрешена.

Это будни без печали,

это радость дышит вновь.

Через девять лет молчанья —

девять месяцев родов.

Это робких распрямление,

это мужество твое.

Это снова погорелец

роет землю под жилье.

Перевод В. Корнилова

 

ОТРАЖЕНИЯ /Перевод М. Квятковской/

Колдовские шепоты ветра.

В небе месяца вещая поступь.

Не шелохнутся слабые тени.

Время памяти лишено.

И намек — на день или вечность? —

промелькнул и бесплотно мерцает

в дотлевающем лунном диске,

словно рыбка в банке с водой.

Опрокинутые отраженья —

словно росы на матовых травах,

словно память о днях далеких

словно тонкая зыбь реки...

Перевод М. Квятковской

 

ЛИСТВА /Перевод М. Квятковской/

Вот дерево растет перед моим окном.

Ты слышишь — тишину запорошили листья?

С ветвей срываясь, лист несется за листом,

как будто бы спеша свершить самоубийство.

Звезд не прибавилось над старою землей

за эту ночь. Они с листвою схожи —

то ль с причитанием, то ль с песенной хвалой

они срываются и исчезают тоже.

Извечный листопад, ты древен, как судьба,

ты слил печаль и смех в круговороте старом.

Мы видим черный дым, когда горят хлеба,

но сердце выжжено невидимым пожаром.

Перевод М. Квятковской

 

Пусть он упал в дорожный прах...

*  *  *

Пусть он упал в дорожный прах,

и пусть глаза раскрыть — как пытка,

но это не бессилья страх,

скорей боязнь преизбытка!

Боязнь увидеть все вокруг,

боязнь ушей — услышать слово,

страх губ — издать неверный звук,

и глаз боязнь — заплакать снова.

Страх разума пред высотой

своей: до солнца доберется!

Страх солнца пред самим собой —

ведь ночь родится в чреве солнца.

Перевод В. Корнилова

 

УРОЖАЙ /Перевод Л. Цивьяна/

 «Кто здесь шел? Кто прошел по земле этой старой?..»

1

Кто здесь шел? Кто прошел по земле этой старой?

Это чье дерьмо? Кем трава здесь помята?

Здесь прошел пастух с овечьей отарой,

это овцы роняли орешки помета.

Вы кричите, что это неблагородно.

Я сказал: мое сердце — понесшее поле,

ваши звезды ему — что навоз плодородный.

От кого понесу? Кто войдет ко мне с болью?

От кого понесу я? Безлюбо и серо...

От бушующих соков живых мне невмочь!

Вот убрался мой день, как старик Потифера,

словно тело Зулейхи, жарка моя ночь.

Как Иосиф прекрасный, как в будни надежда,

приходит печаль. "Ляг ко мне — и зачну!"

Но Иосиф рванулся — оставив одежду,

убежал от объятий. Теперь не заснуть...

И Зулейха томится на ложе недобром.

Но земля понесла — семя в лоне живет,

ибо жирный навоз щедро поле удобрил.

Вся земля — огромный женский живот.

2

О земля, я шею гну под ярмо!

Как телица, сгибаю ее неумело.

Где стрекало? Где плуг? Мое поле мертво!

Я вспашу мое поле. Веди меня. Сэлла!

И пусть будет оно даже черство, как камень,

Я не стану завидовать полю соседа —

свои травы скошу своими руками

и из ясель своих буду есть свое сено.

Вот я шею согнул. Веди меня. Сэлла!

Твое семя жажду познать я.

Как лицо Дездемоны в ладонях Отелло,

Я лежу в твоих грубых объятьях.

3

Как вы пели про сердце: чертоги, и храм, и дворец!

Украшайте ж его, коврами его застелите!

Мое сердце — будь хлев, будь загон для овец!

Козы, овцы, войдите и в нем поселитесь,

ибо мил мне навоз плодородный в сердцах.

Приходи ко мне, скот, размножайся, плодись!

Пусть бурлит молоко в ваших добрых сосцах,

пусть навоз ваш удобрит поля и сады!

Как вы пели про сердце: звезда среди тьмы!

Я ж для стад моих пастбищем стать пожелал.

Ваши звезды, плоды недозрелой хурмы,

я давно уже с неба сорвал и сожрал.

Перевод Л. Цивьяна

 

САД /Перевод Л. Цивьяна/

Лишь виноград,

лишь вишенье в садах,

лишь на базарах груды яблок сонных —

со звездами в Господних небесах

они одни соперничать достойны.

И в том секрет обилия ночей,

обилия садов земли и неба.

Ведь страхов всех и сил любых сильней

твой запах — он подобием теней

плывет ко мне и в небе тает слепо.

Луна столь зрелая — она полна лучей,

она на небесах висит кокардой...

Умрет пусть память о тебе, о ночь ночей,

но память о тебе во мне, как радость.

Но память о тебе стучит в груди,

кричит твоей тропинке:

"Где ты?

Где ты?"

И я тебя сподобился нести,

как талисман,

как вкус вина и лета.

Так будь со мной, и повторяй за мною:

"Благословен...", "Вот ты обручена..."

Но солнце вновь курится над землею

прадавним дымом. Даль ясна.

Перевод Л. Цивьяна

 

МЁРТВЫЙ ВЕЧЕР /Перевод Л. Цивьяна/

Достоверности крах... Изумленья внезапность...

Путь, предавший однажды, бесплоден как дым.

Песни, песни мои! Неужели я завтра

прокляну вас за то, что вы страха плоды?

Вы — плоды, опадавшие с дерева в бурю.

Так хотелось, чтоб радостью вы налились!

Так хотелось поверить в надежду любую!

Но — шквал,

И удар,

И падение... Вниз!

О, как буря листвой облетевшей взрывалась!

Дом распахивал настежь дверь и окно...

Боже, Боже! Прости, что к Тебе я взываю,

хоть и долог наш счет и запутан давно.

Он запутан и долог — длинней, чем дорога

от споткнувшихся "нет"

к неуверенным "да".

Он — конец возжелавшего небо потрогать —

есть изъян или нет? — Не узнать никогда!

Пусть безжалостна бездна, но небо страшнее.

И правды измена коварнее лжи.

Это ложь!

Это ложь!

Это ложь!

И краснеет

мертвый вечер, и солнце, краснея, дрожит.

Оттого я (о, крах достоверности!) вспомню

всех, кто были у двери еще до меня,

но боялись мезузы, испорченной, темной,

и "Вот если..." хотели заклятьем принять,

потому что утишить надеялись ветер,

шелестящий соломою в поле пустом.

О страданья мои, дайте силы проверить

ту мезузу, что вход охраняет в мой дом.

Перевод Л. Цивьяна

 

ЧЕРСТВЫЙ ХЛЕБ

[24]

/Перевод Л. Цивьяна/

Ибо дни твои — только введенье

к дням тревожным, с мятежной судьбой.

И сегодня острей отвращенье

к сытой жизни довольных собой.

Они снова тебя захотели

опоить,

обольстить,

обмануть.

Только ты, сторонясь их веселий,

черствый хлеб предпочел вину.

И в дни празднеств, когда у кострища

они алчно делили тельца,

ты не рвал пожирнее кусище

из прожорливых рук жреца.

Не хватал у них жирных подачек

и не верил их жирным словам,

и в погоне за лживой удачей

не шагал ни по чьим головам.

Ибо к дальним разорванным высям

был навеки прикован твой взор,

и тебя поразил и возвысил

этот горький и горний простор.

И постыдной кривою тропою

ты не крался, не путал дорог.

Но идя по дороге с толпою,

ты всегда был в пути одинок.

Если вправо они поманили,

кинься влево — спасайся их лжи.

Берегись — еще бритва Далилы

под подушкой на ложе лежит.

Перевод Л. Цивьяна

 

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ /Перевод Л. Цивьяна/

1. СВЕТ ДНЯ

А свет дневной не только ведь от солнца

он и от нас,

и от меня.

Планета выдыхает полусонно

слова, что суетно звенят.

Росой набухнув, новый месяц светит

и мочит волосы в воде.

Куда ни глянешь, женщины и дети,

как символ изобилия, — везде.

А мне казалось — я навек немею,

и так боялся я — а вдруг

простые части речи не сумеют

создать мир вымысла вокруг.

Но вот — лишь захочу — сквозь будни

льет вымысел прозрачный свет,

и вновь я говорю: "Да будет

все то, чего на свете нет!"

2. НАМЕКИ ВИСЯЩЕЙ ЛУНЫ

Взгляд поднимающейся ночи...

Взгляд дня, достигнувшего дна...

Как будто на листке росинка,

висит на небесах луна.

А ведь не падает — повисла!

Зря на нее собака лает!

Как притча с сокровенным смыслом,

как бы намек, луна пылает.

Намек на высь, что от рожденья

себя в воде увидеть жаждет,

на голос, ждущий отраженья,

чтоб пережить звучанье дважды.

Намеки раковины белой,

молящей молча о вниманье,

и тишины гнетущей бегство,

и бегство нашего молчанья.

Намеки родников бурлящих,

намек всего, что силой пышет,

намеки ночью говорящих,

но верящих, что кто-то слышит.

Намек луны, в ночи висящей,

как капелька росы блестящей.

Что ей собака с глупым лаем!

Не упадет она — повисла!

Затем луну мы воспеваем,

как притчу с сокровенным смыслом.

3. ТЫСЯЧЕЛИКИЙ ДОЖДЬ

Мы множество имен дождю давали,

и он всегда нежданный, точно чудо,

всегда он нов, и вечно с новой песней.

И шорохи, шуршание дождинок,

как тысячи мелодий тонкой грусти.

Лишь радость на один мотив поется,

печали — друг на друга не похожи.

Печаль — дитя, вскрывающее сущность

и тайный смысл обыденных явлений.

Печаль — дикарь, надевший маску волка,

чтоб помириться с родичами волка.

И как вино таится в винограде,

она таится в каждом человеке.

Сегодня дождь на новые мотивы

поет, поет, поет твои печали...

Так молви же ему: аминь.

Перевод Л. Цивьяна

 

КОЗЛЕНОК ВЕРНУЛСЯ /Перевод А. Гинзаи/

Вечер смыл дневную пыль

и спать завалился, бездельник.

Кто там? Сказка то или быль?

Козленок

из колыбельной!

Я сразу поверил. Отвесил поклон,

как месяц — озерным теням.

Таким человечным вернулся он —

взрослым,

усталым,

полным прощенья.

Привет! По глазам узнал я тебя,

по козьему их мерцанью,

по скотьему гимну "ме-е" и "бя-я",

вечному, как мирозданье.

А я?

Погоди, не спеши с приговором.

Может, хитрым кажусь я тебе?

Мальчуган, изучавший Тору,

еще тянет (как ты!) "а" да "бе"...

Белоснежно руно твое, козлик, как встарь,

хоть изрядно его потрепали:

год Тарцах, что пятнает стенной календарь, —

будто слово "убий!" на скрижали.

Тридцать восемь ступеней, объятых огнём,

я по жизни прошел с того дня,

когда за изюмом и миндалём

ускакал ты, покинув меня.

Козленок ушел,

и ребенок ушел...

А ступенек было так много,

и ряд их в далекое небо вел

от мальчика с козликом — к Богу.

И камни из стен без грусти глядели,

не плакали, как теперь.

Теперь же...

под каждою колыбелью

прячется хищный зверь.

Склоняется мать над детской кроваткой,

и просит песню сыночек...

Не в силах она ни петь, ни плакать.

Лишь волк завывает к ночи.

Но мне ты даришь и смех, и слезу.

Во мне и отец, и сын.

Как Красная шапочка, в волчьем лесу

с лукошком брожу один.

Но вот однажды — было темно

на дорогах сказочных далей —

как рубашку Иосифа, мне руно

окровавленное

показали.

Мир праху козленка!

Но мучил меня

запах крови, что шел от руна.

Я думал:

Как петь без козлят, без ягнят?

Будет ли песня чиста и ясна?

Искал я тебя, о косматый брат мой,

плакал и пел, и слагал стихи.

Я знал: далеко от молитв и проклятий

несешь ты в пустыню людские грехи.

Уж нет в сердцах былой чистоты,

и нет зеленых лужаек.

Мы — жертва за грех: и я, и ты

на чужих грехах возмужали.

Козел отпущенья.

Закланья телец.

И сын — жертвоприношенье.

Домой я вернулся, как ты, наконец:

Взрослым,

усталым,

полным прощенья.

Перевод А. Гинзаи

 

ВЕРБЛЮД ГАМЛИЭЛЬ

[26]

/Перевод А. Гинзаи/

Все мы нынче столь умны

И познания полны,

Что читатели поймут:

Гамлиэль —

это верблюд.

Не простой верблюд, а чудо,

Прочим не чета верблюдам.

Был бы он простой верблюд

Слов бы я не тратил тут.

Для такого верблюдища

И сравнения не сыщешь:

Гималаи Гамлиэлю —

До колена еле-еле.

Побурел песок от жара,

Точно плешь земного шара.

Рядом — море. Среди скал

Плачет по ночам шакал.

Слышит Гамлиэль во сне,

Что и звезды в вышине

Плачут, не переставая,

Как лисиц голодных стая.

Понял он: не зря такою

Все окутано тоскою,

И недаром так грустна

Эта страшная страна.

То не лисы, не шакалы

Оглашают воем скалы.

То — плачь матери-земли:

Сыновья ее — вдали.

Сыновья, что из разлуки

К ней протягивают руки.

Но меж ними, как назло,

Сине море пролегло.

А по морю нет пути.

К морю можно подойти —

Здесь кончается земля,

Как же тут без корабля?

Ну, расскажем, что с ним было.

Долго он лежал уныло.

Будто замерли века

Среди желтого песка.

Вдруг волна пришла. Оттуда

Пара рыб зовет верблюда.

"Мы несем благую весть:

Не печалься, выход есть!

Нет преград для смельчака,

Хоть пучина глубока:

Лишь не бойся, прыгай в воду —

Будешь людям пароходом!"

"Как же так?" — спросил верблюд.

"Прыгай, — рыбы речь ведут, —

Ты ж не зря такой здоровый —

Десятикилометровый! "

Прыгнул в воду Гамлиэль,

А ему и море — мель:

Не доходит до горба.

Голова — трубой-труба.

Кто пыхтит там и ревет?

Это паро-вербло-ход!

На горбу ликует люд:

"Что за чудо кораблюд!"

Долог путь был из-за моря,

Город Яффа будет вскоре,

Уж видна она, но вот

Вдруг верблюд замедлил ход.

Встал он в море в полный рост,

Опустил, как якорь, хвост.

Стала публика роптать:

"Что ты вздумал в море встать?"

"Не волнуйтесь, стар и млад, —

Говорит он. — Будет лад!

Всех я высадить сумею —

Протяну вот только шею".

Он тянулся, напрягался,

Изо всех он сил старался,

Так старался — аж устал,

Но до берега достал.

Понял тут прибывший люд:

Сходни сделал им верблюд.

Вот теперь — конец пути:

Остается лишь сойти.

Вот и край земли святой.

Вдруг оттуда окрик: "Стой!"

Но верблюд взревел: "Ну нет!

Мы плевали на запрет!"

Кто там нам бубнит нахально,

Что мы едем "нелегально"?

Иль не знает он, что дурно

Выражаться нецензурно?

Даже я, когда сержусь,

Сквернословия стыжусь.

И скажу лишь то, что нужно:

Не робеть. Вперед и дружно!

Приходите, миллионы,

На Гильбоа, до Хермона!

Встретит вас, как старый друг,

Горный север, жаркий юг!

Ведь от Негева до Дана

Вы желанны, званы, жданы,

И страна вам говорит:

Приезжайте!

Путь открыт!

Перевод А. Гинзаи

 

ЛУЖИЦА /Перевод Р. Левинзон/

Нет воде конца и края —

Вон ручей бежит, играя,

Океан вдали гремит,

Дождик легкий моросит,

Озерко блестит, как блюдце —

Так и просит окунуться!

И куда ни кинешь взгляд,

Воды легкие летят,

Всюду светлые потоки

В лад лепечут, плещут в лад!

Выбирай! Но знаю я —

Лучше лужица моя,

Золотая лужица —

У нее на дне

Солнце так и кружится,

Улыбаясь мне!

В этой лужице чудесной

Можно шлепать босиком,

И месить ногами тесто,

И пирог испечь потом,

И плескаться чудным плеском,

Любоваться чудным блеском,

Хлюпать, хлопать,

Шлепать, топать,

Цок-цок-цокать,

Чмок-чмок-чмокать.

Тот, кто создал в мире лужи,

Был с детьми, наверно, дружен,

Знал, что в луже голубой

Может плавать флот любой.

Кораблей обилие —

Целая флотилия.

Катер, лодка, пароход,

Яхта, шлюпка, ботик, плот.

Эй, матросы, капитаны,

Выворачивай карманы!

Что ни есть, мы пустим в ход —

Скрепки, щепки, палки, спички,

И бутылки без затычки,

Пробки, перышки, огрызки,

Банки, склянки, зубочистки,

От зубила рукоятка,

Карандаш, блокнот, тетрадка.

Все сгодится, все пойдет,

Вышел лучший в мире флот!

Он расправил паруса,

Чудо - чудо — чудеса!

Слава лужице любой,

Славен славный рулевой!

Пароходы и пироги,

Отдохните от дороги,

Мы объездили весь мир,

А теперь устроим пир.

Эй, друзья, сюда бегом —

Пир устроим с пирогом!

Есть и глина, и песок,

Испечем сейчас пирог,

Без огня и без посуды!

Наша лужа — просто чудо.

Глина мокрая и грязь

Подойдут нам в самый раз,

Ничего не приносите,

Только стойте и месите,

Не ленитесь —

                            топ-топ-топ,

Подтянитесь —

                            шлеп-шлеп-шлеп.

Налетай —

                      для всех есть место,

Хлоп-хлоп-хлоп —

                                  и вышло тесто!

Господин какой-то злится:

Кто измазал ваши лица?

Эта глупая игра —

Не для нашего двора!

Дама в гневе: "Ай-ай-ай!

Это двор, а не сарай!"

Удираем от скандала,

Чтобы всем нам не попало.

Трудно взрослых убедить,

Лучше взрослых не сердить.

И молчит осиротело

Наша лужица сейчас,

Корабли стоят без дела,

Не плывут они без нас.

Все затихло, замолчало,

Все застыло до утра.

И флотилия стояла,

И пекарня не пекла.

Перевод Р. Левинзон

 

Я И ТАЛЛИ В КВЕРХНОГАМИИ

[27]

/Перевод А. Щербакова/

Мы с Талли попали в страну Кверхногамию.

Страну удивительную насквозь.

И мы вам расскажем хоть чуточку самую

о том, что нам повидать довелось.

Сначала нам встретился ве-рыба-люд,

он плыл по пустыне, он шел через пруд.

Ноги в реке,

плавники в песке,

горб верблюжий,

а хвост белужий.

Мяукал он кошки любой не хуже.

Так и не знает тамошний люд,

то ли он рыба, то ли верблюд.

Мы не успевали глядеть по сторонам.

Кто не попадался навстречу нам!

Прозрачный негр, премудрый болван

и даже карликовый великан.

Коты летали

около Талли,

лаяли бабочки, рыбы болтали,

прадеды были милыми карапузами,

льва кормили поджаренными арбузами,

а пальмовый лист черешок разевал,

с небесного луга малину рвал.

Кто-то доказывал очень длинно,

что это звезды, а не малина.

Мы с Талли даже и слушать не стали.

Мы с Талли еще и не то видали.

Все ясно: мир там иначе создан,

стихи мои вовсе в том не повинны,

что в Кверхногамии малина — звезды,

а звезды, наоборот, — малина.

Акул здесь гоняют пастись на луг.

Стрелы здесь возвращаются в лук.

Медведи щебечут "чик-чирик",

а "гав-гав" — это вовсе птичий язык.

А немой жираф в высокой траве

глаголет, стоя на голове.

Ну и жираф! Едва отыщешь

такую крошечку среди трав.

Жираф там вовсе не жирафище,

он там елеележираф.

Дома там стоят на земле чердаками,

сети полным-полны рыбаками,

с неба на землю леса растут,

моря-океаны в речки впадают,

а якоря за тучи кидают.

Летом здесь холод, зимою — зной,

черное светится белизной,

правое — слева, сладкое — кисло,

и перепутаны даже числа.

Мы сами сперва

не могли понять,

что пять — это два,

а два — это пять.

Десять да десять

только не двадцать —

ни счесть, ни взвесить,

ни разобраться.

Но вот как дошли мы до чтенья, письма

запуталась тут и Талли сама.

Гадали мы долго, гадали мы всяко,

что значит

рогилла,

рамтвай

и осбака.

Стоит запятая — с хобот слона,

с трудом на листе уместилась она.

Восклицательный знак пишут кверху точкой,

точка получается выше слов,

и чтоб эту точку поднять над строчкой,

влезать на стремянку учат ослов.

А вдоль тире, как по шоссе,

на кораблях путешествуют все.

Вот какой получается рассказ.

Вы с недоверием глядите на нас.

Мол, все это — "Любит — Оля — Женю

с мягким знаком".

Короче — враки. Не верьте вракам.

Нет, это не враки! Мы с Талли сами

видели все это

                           своими глазами.

Чудес на свете — не сосчитать!

Их только надо уметь увидать.

Мы с Талли летали

в страну Кверхногамию,

о ней рассказали

лишь чуточку самую,

а все остальное расскажем потом,

подробностей хватит на целый том.

Лишь бы читали вы

и хохотали.

Будьте здоровы,

привет вам от Талли!

Перевод А. Щербакова

 

ЛИЦОМ К ПУСТЫНЕ

(Поэма) /Перевод А. Пэна/

1

Века, забыт и одинок,

как древний мамонт, спал песок.

Его безмолвных троп

и вех

давно не трогал

человек.

И лишь по вечерам над сумраком пустыни

случайный ястреб, закружив,

застынет.

И караван верблюдов под луной холодной,

мелодией дремотной

тишь баюкая,

поет:

«Спи, песчаная подруга,

спите, камень и гранит».

И по ветру тонким звуком

бубенец звенит.

То царь пустынь шагает, покоряя

бесплодный край — от края и до края.

2

Вдруг заступ засверкал, дробя оков тиски,

и заревели камни и пески:

«Кто он, дерзнувший

стальной рукой

встревожить наш

седой покой?!»

И рев и свист по дюнам поседелым,

и закипело дело:

«Ссыпайте гравий! Мамонт нем

зажат в бетонной западне!»

Вонзенный заступ глухо пел.

Песок ползучий свирепел.

3

К стенам лестница прямая

льнет со стоном.

Руки мечутся, вздымая

груз бидонов.

Весь в пыли, куда ни стань я —

стану твердо.

Бунтари, послы восстанья —

эти ведра.

Я сломил тебя, свободный

царь пустыни.

Принесешь цемент сегодня

также ты мне!

Чтоб унять шакалов стоны,

ветра вой,

силу цепкую бетона

ты удвой!

В испуге диком с высоты холмов

шакалы видят призраки домов.

4

Сыпучая масса

застыла, осев.

Песок опоясан

веселым шоссе.

Асфальтом распорот,

из дверей и ворот

построенный город

стремится вперед.

Шакалы умчались, тоскливо крича:

— О горе!..

И мамонты, вздрогнув, сгрудились, ворча:

— Хоть в море!..

Владыка степей, спасаясь, рычал:

— В пустыню, в горы!..

А белый город

звонко, споро

грянув хорой

на просторе,

песню бодро

пел о ведрах:

«Ведра массу льют и льют!

Ты спеши, спеши, верблюд!

Руки строят— хоть малы —

Я-хай-ли-ли-амали!»

5

Так месили руки тесто из цемента и песка.

И пустыня отступала, пригрозив издалека.

Мы не знали, где засада, где застигнет нас аврал,

а верблюд верблюду тихо тайну мести поверял.

«Ведь посмели!

Что ж, истопчем их, губителей пустынь!»

И сухой петлей удушья заарканил нас хамсин.

6

Я ночью у окна — бессонный узник лета —

сквозь черное стекло увидел:

из песка

огромный призрак в образе скелета

хохочет, обнажив зубов крутой оскал.

Я вышел — никого.

Вернулся — он за мною.

Спросил я: «Ты — к кому?

Ответь, исчадье зноя!»

Молчит. И лишь

скелет качался, стоя,

как камыш.

Я повторил: «О, кто ты, кто ты?

Ты бред иль человек живой?»

Вдруг —

свист,

и взмах,

и хруст, и топот

песчаных масс по мостовой.

И шорохи — ниц.

Пески, колесом

кружась, расстелились

наносом густым.

В сиянье зарниц

стою я лицом

к лицу с властелином

гордых пустынь.

7

Настиг меня твой знойный гнев,

пустыни грозный повелитель!

Вовек простить не сможешь мне

вторжения в твою обитель.

Твоя краса — дремота сил,

колючих кочек сыпь и хвоя.

Я песней всходов золотых пронзил

твое бесплодье вековое.

Я знаю, ночью ты без слов

молитву мести раскаленной сплюнешь

и в глубине небесных куполов

наточишь нож кривого новолунья.

Но мне не страшен

час расплаты,

я здесь на страже

стою с лопатой!..

8

... И снова руки месят жижу, снова пламенные лица,

а столица веселится — все б ей песней бунта литься:

Город, сыну

дай лопату!

Ливнем синим,

счастье, падай!

Выше, к небу,

тверд и горд!

Была небыль —

будет город!

Флагом реет

гимн бетона!

Мощь хиреет

шабатона!

Асфальтом распорот,

из дверей и ворот

построенный город

стремится вперед.

1930

Перевод А. Пэна

 

ЯРМАРКА

(поэма) /Перевод А. Гинзаи/

1

Тела, что с виселиц сорвались,

На этой ярмарке собрались.

И кто-то поет в экстазе: "Вниз!

Опустимся, чтоб вознестись!"

Забыты стоят на Голгофе кресты —

Лишь завывают псы.

2

Шлюхи, ворье, пьяные рыла.

И вот — я тут!

Пел я осень. Да, это было.

О маме, о доме сердце ныло.

И вот я пьян, средь воров и шлюх.

И вот — весна отравила мой дух.

Да здравствует блуд!

Израненный, сник заката багрянец,

И кто-то плачет о сыне.

Голгофа полна блудниц и пьяниц,

И я — с ними!

3

Я, еврей из Немирова, Проскурова?

Греми, труба, во сто крат!

Здесь все мое: крест, кровь и зарево,

А тот, в Назарете, — мой брат.

Громче и громче труба поет.

Бреду, не остановлюсь.

Здесь все мое! Здесь все мое:

Варрава и Иисус.

4

Кониной и мертвечиной торгуют налево-направо,

А солнце апрельское ухмыляется,

Как шлюха с мокрым подолом, что вылезла из канавы.

И шарманка старается.

Пели: "Маруся отравилась"...

С гармошками, балалайками.

А я вспоминал,

Как глумились над Сарками, Хайками —

Мой череп склепом их памяти стал.

"Моя Россия — отравилась"!

5

Объявили: Эй! Всего лишь полушка!

Даром хватай!

Карусель, зверинец, цирк и кинушка!

Эй, налетай!

Рыкают звери, крови алкая,

Клоун бренчит бубенцами.

С ревом струится река людская:

Миллионы нас, нет конца нам.

Занавес взвился зарею алой,

Солнце затмили флажки.

И вдруг — смотри: багрец разодрали...

На дурацкие колпаки!

6

Гляди-ка, мертвого несут.

Пустой живот.

Прости-прощай!

Шарманщик? Ты не нужен тут.

Нá грошик. Вот,

И прочь ступай!

И мир поник с пустой сумой:

Усталость, гнет.

Эй ты, вчерашний, нос гнилой,

Пшел, попадет!

7

Вой, шарманка, жарь, гармонь,

Шут, не жалей ужимок:

Вот прикатили шар земной,

Выкатили на рынок.

Он на ветру — пустая бочка

Под пьяную разноголосицу:

"Эх, яблочко,

Куды котишься"...

Да, пуст бочонок. Кто посмел

Вино все выпустить?

Мильоны собрались лакать,

И — накось, выкуси!

8

Э, к чертям собачьим, братцы!

Неуемна ты, душа!

Сколько стоит покататься?

Карусель — за два гроша!

На конька я сел, и нну-тка!

Динь-диринь-да-дин-да-дон!

Что за штука, что за шутка:

Шар земной, как этот конь!

И в душе, пустой, как склянка —

Дзинь-да-дзень-да-дребедень!

Карусель за грош, а глянь-ка:

Уж прошел, как не был, день!

Балалайки воют, ноют,

Бреньк-и-бряк!

Позабыты Сарки, Хайки...

Войте, нойте, балалайки:

Среди воя — что я, кто я?

Так...

Мир увечен, миру трудно?

Ну и что!

Мир в запое беспробудном?

Ну и что!

Мир — всего лишь карусели,

И в круженье — все веселье!

Где там головы слетели?

Где там голоден бедняк?

Карусель — моя твердыня,

И на том сказал "аминь" я!

Так!

Перевод А. Гинзаи

 

ИЗ ТЬМЫ

(поэма) /Перевод А. Гинзаи/

1

Заглох мой голос в темноте...

О, гордый мой народ, умеющий страдать!

Смотри: я жалок,

в этой немоте

Бессильно отступивший вспять.

Назад, к закланью, к зрелищам Содома,

И к отреченью пред звериным рыком,

И к мальчику, что заперт в темном доме,

Нем перед ужасом безликим.

Так жертвенный агнец взирал

На исполнявшего обет.

Так беспросветный мир взывал

Из пустоты: Да будет свет!

Под грузом бед призвал я свет.

Я разорвал молчанье темноты.

Я, посрамленный, отступивший вспять...

Услышь,

Услышь меня средь этой немоты,

О гордый мой народ, умеющий страдать!

2

Да будет свет! Но страшен свет.

Да будет тьма! - зову, рыдая.

И не могу уже закрыть глаза я,

Как закрывал в молитве дед.

Я отвести не в силах взгляд —

Под топором наш лес, наш сад.

И танец смерти — листья на кругу.

Нет, не могу.

Лишь ночь смежает

Веки тьмой.

Свет обнажает

Ужас мой.

Себя немыми словами жгу.

Больше я не могу,

Больше я не могу.

Света глумленье, злодейства свет!

Блеск топора и сверканье бритвы.

Вечный пожар завершает расцвет.

О, сколь обилен безжалостный свет!

Гаснут слова молитвы.

3

Не то. Еще не то. Слова теснятся.

И лики гонятся. Нет мочи.

И гордое молчанье никнет к ночи —

Над днями сумерки глумятся.

Сдалось молчанье. Снова — к мертвецам.

"Великий Боже!.." Тишина в ответ.

Чей шепот там? "Иди"? Или "Дороги нет"?

Молчанье жжет, и муке нет конца.

Я не могу молчать. И не могу кричать!

О, погасите свет, иль зренье погасите!

И вновь рыдаю: Тьму зажгите!

Нево или Эйвал? Как знать?

Эйвал, Нево — но кто рассудит?

И как назвать это молчанье-крик?

Так ураган немеет, замерев на миг,

Так воет ураган, который будет.

4

Един Господь, и нет другого!

То не молитву я вознес:

Нет, это тьма завыла снова,

И древний злобствует хаос.

Ужель на казнь идем толпой,

От старцев и до малых сих?

Ужели то Отец слепой

Готов заклать детей своих?

Ужель народ падет, как плод,

Что зрел с начала бытия?

Так встану, выступлю вперед

И закричу:

Будь проклят, Судия!

Да, плакал праотец, готовясь со смиреньем

Твоей жестокой воле услужить.

Я ж отрекусь!

Презрю Твои веленья

И возглашу упрямо:

ЖИТЬ!

Перевод А. Гинзаи

  

Ссылки

[1] «Да возвеличится…» – первые слова молитвы «Каддиш».

[2] Эс-Де — социал-демократическая партия, или с.-д., членом которой была мать А. Шлёнского Ципора Браверман, занимавшаяся в молодости революционной деятельностью.

[3] «Ха-шилоах» — ивритский литературно-общественный журнал, где публиковались лучшие еврейские литераторы; в нем — первая публикация Шлёнского (1919). Основатель (в 1896 г. в Берлине) и первый редактор «Ха-шилоаха» Ахад-Ха-Ам проповедовал идею создания в Палестине «духовного центра» еврейского народа.

[4] Хабад — особая ветвь хасидизма, опирающаяся на учение рабби Шнеура Залмана (акроним Мохарар; 1747-1813) из местечка Ляды, автора книги «Тания». Семья Шлёнского состояла в отдаленном родстве с Шнеерсонами, потомками раби.

[5] Основатель и вождь Хабада рабби Шнеур Залман из Ляд. Семья Шлёнского состояла в отдаленном родстве с Шнеерсонами, потомками рабби.

[6] Основной философский труд основателя и вождя Хабада рабби Шнеура Залмана из Ляд.

[7] Из цикла «Встреча с пейзажем».

[8] Из цикла «Встреча с пейзажем».

[9] Из цикла «Встреча с пейзажем».

[10]  Коэны – потомки первосвященника Аарона (брата Моисея). На них были возложены обязанности приношения жертв, храмовой службы и т. п.

[11] Кенаан или Ханаан – одно из древнейших названий земли, на которой поселился Авраам с семьей и где родились Ишмаэль и Ицхак.

[12] Акейда (в переносном смысле) – самопожертвование. Намек на жертвоприношение Исаака.

[13] Из цикла «К разорванным небесам».

[14] «Что случилось этой ночью?» – перекличка Иерусалимских стражников. (Исайя 21: 1. Из пророчеств о погибшей Идумее).

[15] Сумма числовых значений букв этого слова – 248. Древние мудрецы считали, что тело человека состоит из 248 членов.

[16] Известный китайский поэт.

[17] Аббревиатура имени рабби Шломо ибн Габироля.

[18] Из цикла «К разорванным небесам».

[19] Из цикла «К разорванным небесам».

[20] Из цикла «К разорванным небесам».

[21] Из цикла «К разорванным небесам».

[22] Из цикла «К разорванным небесам».

[23] Из цикла «К разорванным небесам».

[24] Из цикла «К разорванным небесам».

[25] По еврейскому календарю 5698 год (по числовым значениям букв слова), что соответствует 1938 году, в котором в Палестине прошли кровавые беспорядки. Сочетание букв этого слова можно прочитать и как «тирцах», означающее «убей».

[26] Из книги для детей «Приключения Мики-Маху». Публикуется с купюрами.

[27] Из книги для детей «Я и Талли».

[28] Хора – популярный у евреев румынский танец-хоровод, часто сопровождающийся пением.

[29] Я-хай-ли-ли-амали! — трудовой возглас, радостный клич, в свободном переводе — «Да здравствует мой труд!».

[30] Хамсин — горячий ветер пустыни.

[31] Шабатон — полный покой; здесь — нетронутая дикая природа.

[32] Нево - гора, с которой Моисей перед смертью обозревал Землю обетованную. Эйвал – гора в Самарии (Шомроне), на которой преемник Моисея Иехошуа соорудил жертвенник Богу и где он на камнях начертал "список с закона Моисеева", который затем зачитал народу. В то же время в соответствии с библейской традицией Эйвал – гора проклятия, а находящаяся напротив нее Гризим – гора благословения.

Содержание