К отцу своему, к жнецам

Шмараков Роман Львович

Эпистолярный роман, действие которого происходит в Северной Франции в 1192 году, на фоне возвращения крестоносцев из Палестины.

 

© Роман Шмараков, 2016

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

 

1

М. Туллию Цицерону, консулу, отцу отечества, Р., жрец высшего Бога, – в счастье благоразумия, в невзгодах стойкости, во всем великодушия

Кто красоту и телесную силу, кто мягкость одежд и высоту зданий, кто пространство владений и величие честей, мы же на всякий день восхваляем мудрость и превыше всего чтим ведущее к ней учение. Многолюден стан ее поклонников, и сколько лет ни проведи в нем, покажутся днями малыми пред величием любви. Не дивно, что многие ищут ее от юности, дабы приять невестой себе: ведь эта, по твоему слову, всех дел управительница прекраснее солнца, ибо не помрачается облаком злобы, выше созвездий, ибо причастна вещам божественным; беспредельна ее крепость, распоряжения ее сладостны. Цари ее ищут, консулы ее советом утверждаются.

Каковы же и сколь велики науки, что составляют свиту мудрости, во всем ей содействующие, без которых она не создала бы дома себе, но оставалась бы скиталицей между людьми? Они ведь юношей воспламеняют, подстегивая их усердие желанием славы, они мужам открывают для подражания полную примеров древность, старцам простирают широкое поле памяти; благодаря наукам одни седеют разумом, а не брадою, другие, подобно Сципионам и Катонам, природную доблесть просвещают наставлением, третьи странствуют в прошлом свободнее и охотнее, чем в настоящем. В благоденстве украшение, в несчастьях утешение, дома собеседник, снаружи сопутник, во всем несравненная верность. Скажу ли, к чему приводит праздность без занятий науками? Флакк за меня говорит:

Если книгу себе до зари не попросишь с лампадою; если ум не направишь ты свой к делам и раченьям достойным, будешь терзаться без сна ты страстью иль завистью.

Пожалуй, кто-нибудь назовет школьные труды бездельем и ребяческой игрою. Что же? пусть увидит человека, бежавшего от вихрей форума, от алчности Беллоны, от прочих тягот земли и моря, – пусть посмотрит, говорю я, на того, кто, сокрывшись от многообразного людского мятежа, извне умаляется, внутри же укрепляется и несметным плодом духовных работ освежается и услаждается. Что же скажем о тех, кто, излечив болезнь очей, изнуренных вещами земными, избрал лучшую долю и, смежив глаза для суеты, небесные тайны узрел в доме Божьем, то есть в душе, заступленной стражею добродетелей и населенной высокими дарами? Услышь слово некоего философа: «Досуг без занятий науками, – говорит, – смерть и погребенье заживо». О безделье святое, о безделье честное, о безделье, всякого дела достойнейшее, если без него жизнь не лучше смерти и человек не честней мертвого тела!

Ты можешь заключить, какая любовь к ним меня накаляет, если я стремлюсь изложить все доводы в пользу наук и перечесть все их выгоды, точно сицилийские валы или колосья ливийской жатвы, рискуя вызвать в тебе и пресыщение сказанным, и недовольство пропущенным. Будь здоров.

 

2

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – благой и верной Фортуны

Сполна вытерпев мое многословие, ты, пожалуй, молвишь: «Чего же ты хочешь? неужели, уцепившись за одежду какого-нибудь ремесленника или конюха, примешься требовать, чтобы, соединив мудрость с красноречием, сделались философами? полно! хоть и доносит нам дивная древность, что богом сделался Главк, однако разумней ждать от любого рыбака, что нам встретится, лишь рыбы хорошей, а не подобных успехов». Ничуть того не желаю – ведь, клянусь Геркулесом, куда меньше на свете мудрецов, чем приверженцев мудрости: однако столько же праведных, сколько поклонников праведности. Вот путь, всем открытый, природой и писаньями указанный: но таким трудом кажется людям – жить по мерилу честности, мирского успеха не любить, мирских тягот не страшиться, что любая суета кажется им легче.

О попеченья людей! сколь много в делах их пустого!

Взгляни на людские сужденья, занятья, желанья, решенья, службы, слова и заслуги, и увидишь, какой пестротой они преисполнены, какое многообразие в них само с собою сбивается, сражается и смешивается.

Иные разумны, притворяясь безумными, иные же от чрезмерного разума безрассудствуют. Иные из объятий философии бросаются к оружию; иные, покинув покой кельи или школы, ввергаются в каждодневное изнурение тела. Иные тяжбами и прекословиями тешатся; иные терзаются, если предстоит им вступиться в тяжбу. Иные щедры на чужое, скупы на свое. Те горделиво смиряются, эти смиренно кичатся. Иные живут в простоте, всюду преуспевая, иные же вращаются в лукавствах, и все им противится. Иные плачут под притворным смехом; иные под лицемерным рыданьем ликуют. Иные в покое покоя не находят. Иные, без конца собирая, мнят, что ничего не собрали. Иные тщательно исследуют и уразуметь не могут, как истощилось скудное их именьице. Иные, взыскуя честей, стяжать их бессильны. Иные, бежав от честей, влекутся к ним против желанья. Иные, потакая своим прихотям, всегда крепки; иные, не отступая от Гиппократовых правил, редко поднимаются с одра недуга. Иные все время ловят мирскую славу и все время бесславны. Иные, все книги перелистав, ничему не научаются; иные, все посулив, посулов не исполняют. Иных возвышает знатность, иных же смиряет, и подчас бывает князьям любезней глупец незнатный, чем мудрец благородный. Иные всякую заботу от себя отгоняют, иные же не только в свои, но и в чужие дела готовы погрузнуть. Иные больше верят языку льстеца, чем своей совести. Иные не успокоятся, пока не добудут желаемого, а получив, глядят на него с презреньем. Иные в пустячных делах осмотрительны, а в трудных и важных, где надобно зрелое решение, – опрометчивы. Иных тщеславье приводит к гибельным санам; иные любым саном небрегут, коли в нем не найдется наживы. Иные тяжки для друзей и домашних, врагов же почитают со всяким смирением. Иные шьют себе множество риз, хотя вскоре предстоит им сбросить последнюю, иные множество зданий начинают и не довершают. Но что ж я растекаюсь по людским делам?

Нет, хоть бы сто языков, сто уст мне даровано было,

не исчислил бы я несогласий между живущими на этой земле, когда каждый не только с ближними, но и с самим собой безвозвратно расходится.

Но слышу, что у тебя на устах: «Сходство, – говоришь ты, – мать пресыщения: не в делах сходство, но в словах, не в проступках, но в порицаниях – ведь ты, я вижу, затеял обличать людские безумства, не исцеляя, но умножая их число». Верно, над этой язвой лекарства не властны, и чем больше ее залечивают, тем она пространней свирепствует.

Знатоки отступились, сын Филлиры Хирон и Меламп, Амифаона отрасль.

Отступлюсь и я от этого разговора. Будь здоров.

 

3

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – благоденствия

Поделюсь с тобой лучшим, что у меня есть, или, по крайней мере, самым редким – новостями. Сегодня мне было дано зрелище того, какое почтение оказывают людям ученым – или, если хочешь, как ведут себя ученые люди, окажи им кто-нибудь почтение. Приходят ко мне сказать, что госпожа нашего замка хочет меня видеть; я иду без промедления, опережая слуг, каждый встречный при виде моей важности и поспешности понимает, что я призван по нешуточным делам; сам я, если бы взглянул на себя, посторонился бы с благоговением. Прохожу знакомым переходом и вот уже перед полуоткрытой дверью, уверенный, что мне позволено войти, как вдруг меня останавливают и отводят в другие покои, где я встречаю не госпожу нашу, но другую даму, чей супруг поставлен от нашего господина правителем замку и всем угодьям на время его отсутствия. Она любезно меня приветствует и просит от имени госпожи написать письмо ее супругу, ибо никто лучше меня этого не сделает. Наш господин в давнем отсутствии, сражаясь за морем. Где же? спросишь ты – в иудейских пределах, под стенами Иерусалима, где ныне соревнуются в доблестях многие доблестные мужи. Ты скажешь: «И в мое время там воевали»; я помню эту историю – поправь меня, если ошибусь. Два брата царят в Иерусалиме, Аристобул и Гиркан; власть не терпит общения: они выходят друг против друга в поле; Фортуна дает победу Аристобулу, а Гиркан ищет подмоги у царя арабов, который приходит в их пределы, чтобы окружить Иерусалим осадою. Лишился бы и города, и власти Аристобул, но новое несчастье его выручило: из Сирии, уже сделавшейся данницею римлянам, вторгается в их края с могучим войском Скавр, полководец римский, заслышав о кровном раздоре. С обеих сторон текут к нему послы, молящие о помощи в нечестивом деле, – тот же, соблазненный тремя сотнями талантов, сопровождавшими мольбы Аристобула, велит арабу снять осаду, грозя ему Помпеем, если не подчинится. В ту пору Помпей был послан римлянами против армянского царя: в Армении действовал сам он, в окрестных странах – его имя. Уходит араб, оставив союзника, и оба брата пускаются к Помпею: один – дабы сберечь, другой – дабы отнять. Так как, однако, явившемуся Аристобулу Помпей не оказал царских почестей, тот, раздраженный, не поприветствовав римлянина, идет прочь и водворяется в месте, неприступно укрепленном, сим выбором свидетельствуя, что скорее рискнет диадемой, чем послушается чужого суда; но по совету своих людей вскоре уходит оттуда к Иерусалиму, в покинутой им крепости оставив казну, стражу и приказ, чтобы подчинялись лишь письмам, писанным его рукою и его перстнем запечатанным. Ушел Аристобул, Помпей поднялся следом; тот, устрашенный, спешит ему во сретенье, суля и деньги и послушание, но тщетно. Помпеевым людям, посланным в крепость за деньгами, стража не дает войти; возмущенный Помпей лишает Аристобула свободы; в городе, обступленном римскими и сирийскими полками, встает новая распря; одолевает Гиркан, а те, кто держит сторону Аристобула, ночью прокладывают себе путь в храм

под черным светочем Фурий.

Помпею открывают ворота, и он, городом овладевший мирно, с боем приступается к храму. Взявшись уничтожить рвы насыпями, не довершил бы он этой работы, если бы не велел воинам возводить валы на седьмой день, когда иудеям нельзя ничего делать. На третий месяц ворвался он в святилище и, как вам ведомо, ничего не вынес оттуда и ни к чему не притронулся, в городе недоверчивом и злоречивом не подав ни малейшего повода к порицанию. Ныне же мы вновь сражаемся там, посланные решением иного сената, пред городом из тесаных камней – ради города из камней живых; пред городом, где распря не устает, – ради города, чьи жители хотят одного и от одного отвращаются, пред городом, коего богатства рассыплются и умрут, – ради города, где все обогатятся, приняв от владыки один нетленный динарий. Легко ли, спросишь, нам в этом лагере? Узнай об этом у кого-нибудь другого, а не у человека, который сам с собою сладить не может: ведь подобным же образом волновалась тогда и моя душа, в которой пробужденное тщеславие сталкивалось с опасениями дать повод к недовольству, меж тем как моя ученость, призванная смирять такие бури, была готова пойти за внушением первой же страсти, которая к ней воззовет. На мое счастье та дама, о которой я упомянул, со мной, все еще оглушенным тревогой, завела приличную беседу, вернув мне трезвость разума, устыдив меня и дав время согреть руки над жаровней, прежде чем я возьмусь за дело. Я упомянул о ее недавних дарах, украсивших нашу капеллу, и умолчал о ее неизменных и щедрых даяниях бедным, ибо это упоминание не было бы ей приятно. Не стану, однако, восхвалять ее благочестие и пред тобою, так как знаю, что среди благодеяний, не требующих труда, одно из ценнейших – не затягивать письма дольше дозволенного. Будь здоров.

 

4

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – благоденствия

Возможно, ты захочешь узнать, что именно я написал в том письме, которое было мне поручено. Пусть ты спрашиваешь из одного приличия, но мое тщеславие побуждает ответить так, будто ты вправду этим интересуешься. А что написал бы ты сам, приведись тебе обращаться к кому-нибудь из близких, с кем разлучили тебя горестные и необоримые обстоятельства? Выказывал бы ты скорбь или нежность? шутил или негодовал? рассказывал ли о своих намерениях и радовался дружескому расположению человека, дающего советы? Жаловался ли на свои несчастья или утешался тем, что прекраснейшие люди тебе в них помогают? Указывал ли, с кем можно передавать письма, и тревожился из-за долгой безвестности? вглядывался ли в действия облеченных властью, по ним угадывая будущее? говорил ли, что судьба хранит тебя ради надежд на благополучие, – или, может быть, что страдания увеличиваются от мысли об иных временах? Вспоминал ли расставание и печалился, что не утратил жизнь вместе с тем, что ее украшало? Обсуждал ли вести о военных движениях парфян? описывал ли – коли общаешься с человеком, который в этом разбирается, – выгоды положения в краю, что богат зерном, открыт для скорого ухода, с войском, во всем послушным, с верными союзниками, где можно воевать и силой, и местностью, – словом, рассмотрел ли все действия и попечения, потребные для лавроносного торжества? Не сомневаюсь, что все, тобою написанное, оказалось бы несравненным. Но наши дарования – лишь далекое подобие ваших: словно солнце, стоящее в зените, дает вещам лишь скудную тень. Я же по мере своего разумения написал вот что – перескажу, как помню. Сперва наша госпожа приветствует своего супруга и говорит, что не письмо хотела бы получить в ответ, но его самого. Для всех свет приходит поутру с востока, но для нее он ушел на восток и больше не показывается. Всякий, кто прибывает к нам из тех краев, не покинет замка, пока его многократно не расспросят о нашем господине, и уносит с собою письмо, дабы передать ему, если встретит. Нет ей радости в том, чтобы укладывать волосы, когда его голову обременяет шлем, и облекаться в новые одежды, когда он носит тяжкую броню; неприбранностью хочет она подражать его трудам и время войны проводить в унынии. Затем она пеняет, что он сделал для нее невыносимым слушание божественных писаний, кои прежде составляли ее отраду, и те имена, что некогда были ей любезны, ныне пугают одним звуком, ибо, слыша: Иерусалим, Вифлеем, Назарет, она думает, где он сейчас и какая из святынь обагрена его кровью, и вместо духовного разумения обретает в священной странице лишь плач, сетование и скорбь. В окрестных краях нет храма, куда не посылались бы ее дары и где не возносились бы ее молитвы, но пока супруг сражался с языческими богами, они сами пришли сюда и рушатся на нее толпою. Вот вступает в ее покой Юнона, царица богов, и говорит: «Сколько подвигов совершил он там один, никем не пособляемый, – так-то он был осторожен! так-то думал о тебе!» И отнюдь не умолкает со своей жестокостью, но прибавляет еще: «Сколь счастливее участь парфянских жен! они ведь и меч подадут супругу, и поцелуют его сквозь шлем, и велят ему вернуться невредимым; а если он падет в бою – они увидят его кончину и путь к Аверну усладят для него слезами и муками благочестия». Потом пускается обвинять отсутствующего, говоря: «Верно, полюбил он там другую и все помыслы обратил к ней. Несчастная, тебе одной Гименей, тайными узами сочетающий всю природу и умиряющий стихии священным объятием, тебе одной принес он и ложе покинутое, и холод в груди, и жалобы на дни, идущие медленно!» Пусть же эти ревнивые упреки и обвинения расточатся в воздухе! Но за ней приходит Диана, и наша госпожа среди молитв терзается мыслью, не сокрушился ли корабль с ее супругом в седых водах, не пал ли ее возлюбленный от свирепой руки, носится мыслью средь змей, вепрей и львов, и Божье имя праздно слетает с ее уст; пускается она выслеживать различные приметы, в ночи искать знамений, подстерегать гул смутной молвы и призракам, предстающим во сне, приносить торопливые жертвы. Приходит к ней и златая Венера – ко всем ведь она приходит – со своей улыбкою и своим жалом, и воспаляет ее душу страхами, и заставляет ее супруга погибать в каждом, кто гибнет в стане пилигримов; широкое поле открывает ее тревогам эта мучительница людей и не отходит от нее ни на минуту. Последнею же является Минерва, стыдя и оспоривая их всех, и между ними встает великая распря, терзающая ее утробу, и нет у нее сил отражать врагов от своего крова, а потому она просит, чтобы он вернулся скорее и защитил ее. Затем она говорит, что каждый день выходит на башню, откуда видно многое, но только не тот, кто ей мил, и ждет, не налетит ли ветерок из той страны, куда ушел ее супруг; тонкий это ветерок, огня не качнет и снега с ветвей не уронит, но ей он любезнее всякого другого. Тот, кого она ждет, оставил ей свою рубашку, чтобы напоминать о себе: она кладет эту рубашку в постель с собою, ей достаются ласки и жалобы, ей объятия и клятвы. В дальней стране он сражается по призыву своего господина, который наделил его многими и щедрыми дарами, – навеки опозорится тот, кто неблагодарно бросит его в час войны; и все же она просит и увещевает мужа не выказывать удаль свыше меры, ибо владеющий своим духом лучше покорителя городов. Так, или примерно так, и было все написано: полагаю, что применительно к нравам и обычаям этой молодой дамы, прекрасной, любящей веселье, нежной, приветливой, благочестивой, это сочинено и изложено наилучшим образом. Будь здоров.

 

5

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – благоденствия

Госпоже нашей снится дурной сон, касающийся, как ей кажется, ее супруга; она в тревоге, перебирает сама с собою, у кого просить совета, и останавливает выбор на мне. По ее приказанию зовут меня; в это время узнает обо всем дама, чей супруг управляет замком, и спешит отговорить нашу госпожу от ее намерения, считая, что не подобает ей доверять свои тайны таким образом и по такому поводу: а чтобы скрыть это дело, дают мне, уже явившемуся и стучащему в двери, поручение – сочинить письмо, содержание которого я излагал тебе вчера. Эту историю я почерпнул нынче из двух источников, по-разному нечистых. Одна из служанок нашей госпожи рассказала мне все это, с прибаутками и с подробностями, которых я хотел бы не знать. Эта женщина, которой престарелые лета не придали степенности, но лишь усилили природную болтливость, умела сделаться необходимою нашей госпоже, ибо тешит и развлекает ее печали, пересказывая, что совершается в замке и что приносят в него извне, пересыпая важные вещи всяким вздором, каким обмениваются у колодца, и представляя госпоже, словно со смеженными очами сидящей в уединении, все то, чего она не видит. И когда бы этим кончалось дело! но, торгуя своим усердием, эта прислужница, словно Еврип, поворачивает свою болтовню вспять, разглашая на площадях то, что сказано шепотом в спальне, и, украв молчаливые заботы владык, сеет их на устах у народа. Не зря, оказывается, я про себя дивился, отчего такая срочность с этим письмом: мне ведь известно, что нет случая его отправить, да и господин наш неизвестно где: уже полтора года, что у нас нет достоверных о нем вестей, а в ноябрьские календы появился человек, утверждавший, что был при нем, но мы дознались, что он лжец и рассказам его нельзя верить. В таком-то лесу слухов и толков мы живем, ничего не зная, но обо всем догадываясь. От одной служанки отделавшись, попал я на другую, ту, что ходит за супругою нашего управителя, заботясь, чтобы ей подавали блюда послаще, и от всего отведывая прежде нее: эта женщина снова наказала меня той же повестью, дерзко отдернув священную завесу и всей душою стремясь на грех, что стоит в дверях. От них обеих слышал я изложение того сна, и слышал по-разному: ибо в уверенности, что это видение много значит, каждая постаралась убрать его в цвета своего недомыслия и суеверия. Что мне делать? смеяться ли над теми – или, лучше, оплакивать глубокую ночь их безумия – кто речной рыбе воздавал божеские почести, собакам поклонялся, грехом считал откусить от луковицы и великий сонм съедобных божеств выращивал в своем саду? Но когда бы сия египетская мгла не вползала и в наше время! Ведь эта старушка, тайны сердец выдающая, но набожно верящая

снам и страхам волшебств, явлениям чудным, колдуньям, и лемурам ночным, и фессальским дивам,

по сорочьему стрекоту заключает, сколько гостей явится в дом, по звону в ушах – что кто-то о ней судачит, и страшится увидеть себя во сне лишенною последних зубов. Так бдительный наш враг, вливая заблуждения в людские умы, то в полете птиц, то во встречах с людьми, то со зверями, то во снах и других случайностях обещает знание будущего, смущая сердечный покой пустым любопытством и исподволь пятная невинную веру. Его внушением иные женщины делают образы из воска или глины, чтобы донимать или припекать врагов своих или любовников, по слову Вергилия:

как твердеет скудель, как воск расплавляется этот, и проч.

Иные по птичьему полету гадают о будущем, почему и говорит поэт:

да, когда б наперед пресечь мне новые споры не повелела бы слева от дуба пустого ворона, ни твоему б Мерису не жить, ни даже Меналку.

Одни советуются с математиками, другие с прорицателями, те с одержимыми, эти с генетлиаками; и так как исход дела иногда совпадает с предсказаниями, безрассудные еще глубже запутываются в своих тенетах. Что же скажу о случаях, когда к тяжкому падению приводила эта доверчивость? Так Аполлонов оракул обманул Александра, так сокрушен был Крез, перешедший Галис; так и царь Охозия – возьму пример из иудейских летописаний – упавший чрез решетку, послал узнать о долготе дней своих, и дни его как вода пролились. Потому смеются над приметами те, кто выше Фортуны ставит доблесть, и толкуют их себе на пользу. Юлий Цезарь, которого никакое суеверие не могло отвратить от задуманного, в начале африканского похода, покидая корабль, споткнулся и упал, но, обратив знаменье на добро: «Держу, – сказал, – тебя, Африка»: и вскоре подлинно овладел ею. Подобным образом и в наши времена некий муж, завоевавший остров Британию, при первом вступлении на ее землю пустив коня вскачь, препнулся и рухнул с ним вместе, но возгласил: «Земля моя», что и сбылось в последующих делах. Если бы я вздумал исчислить видения и сны древних, отяготил бы это письмо примерами: тут явился бы и благороднейший муж Африкан, коего ты прославил, и многие иные. Этим и другими способами открывает Бог Своим людям Свою волю, насколько пожелает. Но часто душа – из остатков ли того, «что в жизни люди делают, помышляют, заботятся, видят», или по врожденной проницательности – складывает некие очертания будущего, скудно угадывая, много обманываясь. О снах нам не должно печься, дабы не впасть в заблуждение тех, кто столкнуться с зайцем страшится, кто женщину с распущенными волосами, кто кривого, колченогого или человека в куколе гнушается встретить на дороге, но радуется, завидев голубицу или горбуна, или заслышав гром в отдалении. Нам же подобает смиренно подчиняться Тому, чьим советником никто не бывал, и не спрашивать о Нем, что творит, но пустословием почитать все, что не основывается на корне правой веры. Это одно, говорю я, было бы благочестиво и благоразумно. Будь здоров.

 

6

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – благоденствия, мира и разумения истины

Подлинно, среди чудовищ этого мира ничто не кажется мне чудовищней, чем в иных человеческих телах бессмысленные души и побуждения под стать звериным. Аристотель и Саллюстий считают, что преданных обжорству и похоти не среди людей надо числить, но среди животных. Слышишь ли ты, жена, мнящая себя набожною и прилежащею всем заповедям благочестия? Усмири тело твое, да послужит тебе, как Апостолу, сказавшему: «Усмиряю тело мое и в рабство предаю, дабы, другим проповедуя, самому не сделаться недостойным»; и как Пророку, молящему: «Пригвозди страхом Твоим плоть мою». Смотри, что читается в Исходе, гл.32: «И сел народ есть и пить, и восстал играть», то есть идолопоклонствовать: ибо они «сотворили тельца в Хориве и поклонились истукану». Вот что творит пища чрезмерная: порождает идолопоклонство, и всякую праздность, и всякую гордыню, и всякое суеверие; «утучнел, отолстел, оставил Господа, Создателя своего». Посему Господь говорит: «Смотрите, да не отягчаются сердца ваши объядением и пьянством», да не уподобитесь тем, чей бог – чрево, тем,

коих цель жития в одном заключается нёбе,

которые живут, чтобы есть, а не едят, чтобы жить. Как говорит философ: «К вам теперь перейду, чье бездонное и ненасытное обжорство здесь моря обшаривает, там земли, здесь крючками, там путами и тенетами всех родов».

Буря, погибель и зев бездонный мясному припасу, все, что мог он сыскать, спускал в несытое чрево.

Вот, выходят спозаранку, разделясь на дружины, словно с врагом готовятся столкнуться в бою; в чащах далматских рыщут, галльскую дебрь оцепляют, германскую топь бороздят, в пиренейские вертепы входят; Киприду лишают птичьего пенья, Фетиду – чешуистых стад, Фебу – ее свирепой отрады; опустошают логовища, собачьему лаю ответствуют, блуждают во мраке, жизнь свою подвергают бесславной опасности, чтобы новым наслажденьем порадовать чужие уста, новым блюдом отяготить трапезу, новым грехом – душу. «Несчастные, неужели не понимаете вы, что ваш голод больше, чем утроба?» Читается, что Навузардан, начальник поваров, сокрушил стены Иерусалимские, то есть все укрепления христианской души. Недаром и некий египтянин, наш враг в Святой земле, слыша, что христиане насыщаются тремя блюдами, а то и четырьмя, сказал, что таковые недостойны этой земли.

Что же скажу об опьянении? Лота оно победило, коего не победил Содом, и Ною, кормщику рода человеческого, обнажило чресла. Твоими словами свидетельствуюсь, достопочтенный и боголюбезный муж, честь и украшение христианского красноречия: «Не осуждаю брашен, кои Бог сотворил, дабы вкушать их с благодарением, но у юношей и девиц отнимаю стрекало похотей. Ни огни этнейские, ни земля Вулканова, ни Везувий с Олимпом не кипят таким зноем, как юное чрево, вином полное и яствами воспламененное». Посему и поэт говорит:

Душу готовит вино, для пыла в ней путь пролагая, и Венера в вине огнем бывает в огне.

Так приходит похоть плоти, но не одна: с нею, как говорит священная страница, входят похоть очей и гордость житейская, им же всюду сопутствуют дерзость и нежелание удерживать язык свой от зла. Если бы некий ангел обратился к тем, кто дерзко входит через порог, дабы обыскать Исава и исследовать сокровенное его, если бы он, как заповедь небесную, возгласил им повеление налагать узду на язык и пред чужой тайной отвращать лицо, если бы сказал им: «Молчание – страж всех добродетелей. Когда можно говорить, избирай молчание, если хочешь соблюсти мир сердечный. Не будь скор на слово, но наблюдай, кому, что, о чем, как, где и когда говоришь. Берегись, чтобы не стать соблазном, ни случаем для соблазна; чтобы во гневе не осудить чьих-либо слов и дел; чтобы не презреть добрый совет и не доверяться чрезмерно своему разуму. Не говори об отсутствующих даже доброе, ибо легко примешается дурное; старайся всеми силами охранить твое сердце» – что, послушали бы они его или, скорее, сказали: «Что меж нами и ним? не о нас это сказано»?

Что же никто, никто в себя не радеет спуститься!

Идем же, безумная душа, желающая, чтобы ей отдали потаенные сокровища, и горящая насытить око недозволенным зрением, – идем, покажу тебе картины языческие, если небрежешь наставлением христианским. Смотри на троянского Анхиза, хромотой пораженного за то, что тщеславился тайнами божественной ложницы; смотри на ахеян, узревших бедственный огонь Навплия, дабы истребиться от видения очей своих; смотри на Актеона, искупающего случайность пред богами; смотри и на Горгону, на которую никто не смотрит дважды; смотри, наконец, на Аглавру и ее сестер, открывающих кошницу Минервы, – в безумии, говорю я, открывающих и в сугубом безумии отбегающих прочь! Что еще делаешь? чего ждешь? Отступись, неистовая, отступись от того, чему ты прилежала, пока праздными не сделались мелющие и не помрачились смотрящие в скважинах!

 

7

<Без адресата>

Пени против тебя пред кем мне излить, о Фортуна, перед каким судией тяжбу с тобою начать? Скорбные знаменья мне дают небеса, и жесточе всех Нероновых дел – распоряженье судеб. Что понуждаешь меня терпеть поношенья бесчестны, устьем всех сущих скорбей сделав меня одного?

О скорбь! о стыд! о угрюмый жребий! О краткая сладость моей жизни, как внезапно напиталась ты ядом, как за былой мед воздала ты острою желчью! Счастлив не знавший благоденствия, не подходивший к кладезю печали: не бывает Фортуна сладкой без желчи, белой без черноты, и сколь тяжелее падает гигант, чем карлик, свинец, чем перо, камень, чем мякина, так и я, некогда насыщенный благими днями, канул в глубину твоего изгнания, где отрада не выйдет навстречу и утешение не стоит при вратах. Прилежной рукой мачехи-Фортуны смешан яд, коим вожделеет она истребить мою главу. Пускай, я погиб, впредь вредить ты не сможешь – умершего раны не удручают.

Чем я досадил вам, вышние? Не похищал я перунов небесных, ложа Юнонина не домогался, флегрейского оружья не поднимал. Почему же, свирепые, вы сокрушаете меня? почему? почему? ответьте – я не знаю, и вы не знаете. Что, Юпитер, меня преследуешь? Сколь убогая победа – ввергнуть несчастного в новые несчастья! Какой триумф ты справишь, отец всех триумфов, какими корыстями украсишься? Оставь, молю!

Гекторовым даровал Ахилл прощение манам; царской невзгодою был отрок пеллейский смущен; Фурий Орест умирил – ужель милосердье в тенарских чадах охотней живет, нежели в вышних сердцах?

Этот плач приношу я тебе, как Минервину ветвь, и жертва моя окроплена обильной солью, которой источники – в моих глазах. Снедь мне тревога, слезы питье, хлеб – захлипанья, вино мне – печаль, а жизнь – смерть. Эта страница, которую ты читаешь, – лицо моих злоключений, и зримая бледность – глашатай внутренней горечи. Когда приветливым ликом обратится ко мне жребий, о Лигер, устремись вверх, к своему истоку, а ты, огонь, обратись вниз! Никогда не цветшее дерево пусть произведет плоды, солнце повернет коней на восток, словно в час Фиестовой трапезы, а робкие лани поплывут по морю. Ночью и днем зло поит меня бездонной чашей, дабы радости во мне не оживали. Днем обхождение с людьми дает мне утешиться, и чтение умаляет скорби, а ночью, в тесноте света, скорбь связывает сердце, и исступление бодрствует, снедая мне утробу. Речи веду сам с собой, исповедая свои напасти, в надежде, что они расточатся со звуком голоса. Я ворочаюсь на своей постели, словно на ворохе крапивы, куда я брошен, дабы мои печали, словно пойманная рыба, дольше сохранились свежими: то наклоню голову, то подниму, то повернусь на правый бок, то на левый, то примусь взбивать постель кулаком, думая, не позвать ли кого из слуг себе на помощь: так буйный Борей кружит древесные листья, так колесо вращает жребии смертных, так кипучая вода – колесо. То огненный жар, то зимний холод растекается по членам, и пот выступает на лбу. Если же подкрадывается редкий сон, недужные видения разнообразно играют с моей душой:

Вот, погружен в океанских струях, оценен я в истертый грош, бегущими зрю вооруженных богов. Реки скудно текут; трепещут в иссохшей пучине рыбы; созвездья смешав, уж накренился Атлант.

Я будто бесперый птенец, обвитый змеей на дубе, ужасной песней призывающий мать; я будто селянин, что стоит перед быстрой рекой, дожидаясь, когда она вся протечет; будто одураченный, который, следя за насмешливыми паденьями кости, много потерял и хочет потерять больше; будто безумец, которого чем больше бьют, тем шире он машет дубинкой. Мои чувства рассеялись в темном краю, в земле ничтожества, где нет порядка: надежда уязвляет мне душу, страх боится там, где безопасно, заутра взгляну и не увижу его; я втягиваю ветер любви своей в вожделении души, как онагр пустынный; радость обманывается, скорбь обступает, стыд мой бесстыден, ненависть несовершенна.

Скорби несносной вина, рамнунтская дева, услыши, останови колесо: долго ль яриться тебе?

Что ты безумствуешь? что отягощаешь эту главу? или нет уже других? Скажи мне, что ты делаешь; ответь, коварный язык; ответь ради Того, Чей престол выше звезд! Разве я дубрава, что ты обносишь меня тенетами, и разве я башня со стражей, что с рассвета подрываешь основания мои? Вот, нечестивая стая вредит мне семью планетами, и каждая подъемлется на мою гибель: Сатурн несет серп, перун – Юпитер, фракийское копье – Марс, Солнце – зной, жестокий яд – Венера, Меркурий – жезл, бурные стрелы – Луна; семь оружий поднимает седмеричный полк. Куда побегу? что предприму? нет путей к бегству. Покрывает меня океан, свирепые волны хлебещут, и погруженный мой челн не познает возврата. Кто я есмь? кто я был? откуда родом? как прозываюсь? человек я или кошель с черепками? Не знаю. Все сговорилось против меня: Отец милосердый, сжалься, помоги жалкому, надежда моя, вышний Отец! Душу, бичуемую сонмом мучений, загради, которую стигийскими конями топчет Эринния, которую разит Аллекто, которую палит Тисифона. Заступи: пусть отступят и исчезнут ищущие души моей.

 

8

<Без адресата>

Услыши меня, Господи, не в ярости Твоей, утверди на мне очи Твои в час милости; в болезни сердца вопию к Тебе, и весь состав мой как кифара слуху Твоему, поющая унылые песни. Нет мира костям моим от лица грехов моих; кости мои, как хворост, иссохли, и сердце мое сгорело, как хлеб забытый. Как трава на кровлях, я иссох прежде, нежели был исторгнут. Я как воробей, что вил гнездо на кедрах ливанских, ныне же не обретает дома себе, бодрствуя один на кровле; страхи мои обступили меня, и заботы мои говорят со мною; прими слезы мои, Господи, как жертву за очищение, и как лепту прими воздыхание мое. Дом мой был домом без порока, под столпами его покоилось сердце мое, и сень его – Твое благоволение; но Ты потряс его от основания, излил на него огнь негодования Твоего; напряг лук Твой, утвердил десницу Твою, убил все, что было прекрасно для очей, совершенно испроверг его. Те, кто проходит стезею, присвистнули над ним и сказали: «Чем прогневал он Всевышнего?» Восстани, Господи, ибо от стражи утренней до нощи на Тебя уповаю: пощади дом мой и сень сердца моего не презри, ибо любезны рабам Твоим камни его, и землю его жалеют. Когда челн мой ходил в сердце морей, южный ветер разбил его, великие воды вошли в него, все струи океанские в щели его. Запрети бездне, Боже, ибо в ней не исповедаю Тебя; не вниди в суд с рабом Твоим, Господи, последнего кодранта не взыщи, ибо у Тебя милосердие и искупление неоскудное. Очи мои, Господи, согрешили, а сердце не ведало. Вот, состав мой весь пред тобой, и нет места, где бы сокрыться; обойди его, как город, везде поставь стражу, взыщи дань с каждого вдвое, за грех одного; впоследок же сотвори мне по слову Твоему: вот, грехи мои как багрец, да убелятся подобно снегу; вот, они как червлень, да убелятся подобно волне. Не отврати лица Твоего от меня, Боже спасения моего, да не воззовешь меня в юности моей, прежде преполовения дней.

Горе тебе, злосчастный лицемер, всех негодных негоднейший, изобразитель добра, почитатель скверны, враг Божий, неприятель себе, совратитель себе, льстец себе, кознотворец себе, поводырь себе, ключарь себе, насмешник себе, наветник себе, предатель себе, судия себе, убийца себе, показатель истины, делатель лжи, похититель собственной казны, гонитель собственной совести, лис неправедный, червь неустанный, змий изгибистый, рак язвительный, стена побеленная, всех глупцов глупейший, исповедник диавола, среди живых без жизни ходящий, уже умерший и погребенный, всех людей развращеннейший, раб неключимый, внутри связанный, внутри прободенный, внутри плененный, внутри заточенный, внутри гниющий, внутри смердящий, бесчестнейший, несчастнейший, негоднейший, проклятый, коварный, надменный, порожний, ветряной, ослепленный, омраченный, боязливый, недоверчивый, демонами полный, магическими ковами извне и внутри напитанный, безнадежный, стена преклоненная, ограда обрушенная, слякотный, илистый, нечистый, мерзостный, ненавистный, опасный, святого елея продавец, лампада угашенная, трость сокрушенная, упование погибшее, трепет объемлющий, из всякого блага изгнанный и изринутый, во ад ввергнутый, истине непричастный, во всем Богу, ангелам и людям гнусный! Горе тебе, лицемер! на бледного коня ты сел, имя тебе смерть, ад за тобой следует, зияющий на пожрание. Горе тебе, злосчастный лицемер! если бы сердце твое не сказало: «Пойдем», и если бы дух твой не молвил: «Поспеши», разве стали бы ноги твои на путь и отворились бы глаза твои на грех? Не ты ли был как вихорь, роющий поле, и как река, упившаяся дождем, и как онагр, чующий ветер пустыни? Что запираешь засов пред Тем, Кто стены подъемлет, что смежаешь очи пред Сотворившим их, что говоришь: «Не я, не я, но глаза мои» пред Тем, Кто знает твой помысел прежде, нежели он зачался в тебе? О, когда бы ты обратил сердце свое, попрал лукавство и возлюбил правду, дабы от дел твоих дерзал ожидать блага и надеяться на заслугу там, где прежде пожинал наказание! Страшно, спускаясь от Иерусалима в Иерихон, впасть в руки разбойников: но страшнее, спускаясь к свидетельству совести своей, впасть в руки Бога живого.

 

9

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – благоденства в Творце всякого благоденства

Я бы не покидал своих потемок, в коих привык обитать, имея собеседником самого себя, если бы не закипел снаружи какой-то шум и необычное движение. Я выхожу, и вот, стая сбившейся челяди пребывает в удивительном волнении, одновременно восклицая или спрашивая, а иные передают что-то из рук в руки, с такою опаскою, точно берегутся его разбудить. Покамест я стоял в сомнении, должно ли мне вмешаться, один слуга, которого я, хорошо зная, считал человеком благоразумным и скромным, весьма смущенный, торопится миновать меня с этим таинственным предметом в руках, на мои вопросы отвечая сбивчивыми отговорками и закрывая свою ношу от меня плечом, дабы, видимо, уберечь мой глаз от соблазна. Однако запах его одежд все рассказал и выдал, ибо этот человек, скрывшийся из вида, оставил по себе дух, проникавший всюду и отнюдь не сладостный, дух сырой рыбы. Понемногу, однако, расточился он, расточилась и толпа, словно стыд наконец о них вспомнил. Молю Бога отвратить очи мои, дабы не видели суеты и погибели трудов моих, в коих трудился я всякий день. Кто вденет кольцо в ноздри этому Левиафану? Вот, играют они, словно созданы для этого, и дом наш для них – как море великое; господин их ушел, и не ведают часа, когда вернется, оттого говорят в сердце своем: «Солнце зашло, не воротится он до утра», дабы делать то, что им кажется правильным. Над ними нет того, кто разумом наставит их на путь, или гневом покарает их за то, что они делали, или даст им радость видения своего; обновляют свои грехи и чужим поучаются. Предаются своему безумию, наслаждаются мнимыми радостями, лишенные истинных. В ночи придет их господин, не выслав вестника предупредить их, и застигнет их на ложе: что, спрашиваю, они принесут ему от усердия своего? вместо золота – на грош купленную снедь, вместо фимиама – трещащее масло из горькой харчевни, ибо есть у них ноздри, но не обоняют; вместо же умерщвления плоти – усталость от вина и разнузданных плясок. Мне кажется, что я не сеял среди них ни пшеницы, ни ячменя, ничего благого, но лишь скорби, и в свой час выйду пожать скорби: не презри же, Господи, никого из нас, кто прежде смерти обратится от своего неразумия, но милостью предвари наше покаяние и поставь затворы беззакониям нашим, как поставил их надмению морскому.

 

10

Досточтимому господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Господе радоваться

«Если воистину правду глаголете, право судите, сыны человеческие». Признаюсь, я неверно думал о нашей челяди и, погруженный в своих невзгодах, слишком торопливый вынес суд, а хуже или лучше, смотри сам. Растревожились они и в необычайное смущение пришли в тот час, как я их услышал, оттого, что поутру нашли лежащей на пути большую и еще живую щуку, неведомо откуда взявшуюся, и не в каком-нибудь закоулке, а перед покоями нашей госпожи, на самом пороге. Никто не признает себя виновником, каждый с горячностью выставляет свою чистоту и – редкое дело – не хочет ни гласно, ни украдкой обвинить кого-либо из сотоварищей в поступке, дерзость которого усугубляется его нелепостью: до того он всем то ли мерзостен, то ли страшен, что общность человеческой природы берет верх над обычными раздорами. Тут закипела в наших стенах как бы философская школа, с долгими прениями на кадмейский лад, где мнения, едва возникая от земли, уже готовы убивать друг друга: такое удивительное рвение выказали слуги, дознаваясь, откуда взялась эта рыба, естественным ли образом или каким-либо иным. Входят во все тайны Кекроповой древности и старинные учения выносят из тайников на свет. Все, что в скифских полях восхвалил Анахарсис, в чем преуспела Спарта благодаря законотворцу Ликургу, что в Эрехтеевых гимнасиях обсуждали толпы киников, Эпикуровым подражая сотрудникам, что утверждала сомневающаяся Академия, что говорил Анаксагор, блюдущий Фалесовы мнения, что породил Клеанф с обгрызенным ногтем, что обрело Хрисиппово уединение, о чем Пифагор молчал, Гераклит плакал и смеялся Демокрит, что разум Платона, обитающий в выспренней башне, поведал в тройном порядке, все тенета, что расставил своими силлогизмами Аристотель, все, чему научали Анаксимен, Эвклид, Аркесилай и сам сократовский дух, по смерти живущий в Федоне, словом сказать, все греческие и лацийские книги, все Сивиллины листья и евганейские страницы развернуты, перетолкованы, награждены пощечиной и выпущены на волю. «Есть, – говорят, – и верхние воды, со всех сторон объемлющие землю»: а в подтверждение упоминают о якоре, из облаков спущенном и зацепившемся за церковную ограду, или пускаются в рассказы о жене морехода, у которой на глазах нож, упавший неведомо откуда, вонзился прямо в столешницу, а муж ее, вернувшийся из странствия через год, поведал, что уронил этот нож за борт, и дни совпали; нагромождают таких басен груды, забираясь в третий день творения, где доселе не бывал человек, и зачатые в уединении мнения философов выволакивая на людное торжище. Иные же указывают на вещи, видимо противоречащие уставам природы, говоря: там-то и там-то, столько-то лет назад, шли дожди из лягушек, из рыбы, даже из мышей, и свидетелями тому называют целые поселения; и сам я, помню, читал о выпавших некогда дождях из молока и из мяса, коим поживились слетевшиеся птицы, как и о том, что за год до гибели Красса, разбитого парфянами, в Лукании пролился дождь из железа, предвещавший раны ее жителям, смерть же Милона подле некоего италийского замка задолго предсказала в этих краях хлынувшая с неба шерсть. Но что должно это знаменье нам предвещать, они и промолвить, и даже подумать страшатся. Покидая физику, подступают к рубежам благочестия: вспоминают, что и на врагов Израиля Бог послал каменный град, от которого погибло больше, нежели от меча сыновей Израилевых, а свидетельство священной страницы в сем случае подкрепляется показанием язычников, заносивших такое чудо в перечни дурных знамений, как говорит изящнейший поэт:

камнями сеющий дождь суровый и то, как кровавой тучей Юпитер краснел грозящий.

Наконец обращаются к египетским деяниям и, приведя слово Псалмопевца: «Произвела земля их жаб в покоях самих царей»: не только в полях, – прибавляют, – но, дабы тяжелее была казнь, и в покоях, то есть в тайных чертогах, самих царей, которые могли отвести от себя все прочие невзгоды, но не эту. – Следовало, скажешь ты, не оставлять их без поучения, но дать истолкование этого псалма: именно, что земля сама обратилась в жаб, столь многочисленных, что подобает говорить гиперболически, что они были даже в чертогах царей, или же – что под жабами здесь понимаются люди пустые и кичащиеся своей многоречивостью, коим благоволят владыки и пускают их к себе, дабы насладиться их суесловием и напитаться заблуждениями. – Но боюсь, не услышали бы они меня, без меры упоенные своим воображением и зачарованные зрелищами призрачных страхов. Иные же среди них подлинно боятся Божьего гнева и, приближаясь ко мне со скорбью и трепетом: «Отец, – спрашивают, – чем мы согрешили и как нам надеяться на милость?» Я же, видя искреннюю их ревность и благословляя этот чудесный случай – подлинно, мои обычные речи не сильнее на них действовали, чем рыба эта, оказавшаяся на заветном пороге, – стремлюсь утешением возвеселить их душу и говорю: вот час для обращения; оставим же вслед за Иосифом ризу, вслед за Петром – мрежи, мытницу – вслед за Матфеем, за Иоанном – плащаницу, за евангельским мужем – погребение отца, кувшин мирской похоти – за женою самарянкой, да услышит нас Господь и пламень тщеславия и любопытства, прибитый слезами раскаяния, угасит росой божественного милосердия. Аминь.

 

11

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – по служению доброго сына стяжать наследие всеблагого Отца

Кому нещадный Марс в широком поле, кому пара быков и плуг на отеческой ниве, кому тяжба с Фортуной в морских волнах, а нам нет дела забавнее и забавы неотложнее, чем мертвая рыба, которую мы вращаем на устах своих и в сердце, хотя она давно из наших рук ушла на кухню и не вернется оттуда вновь. Останови, прошу тебя, все те насмешки, укоры, все бичи сатирические и трагические клинки, которые, подозреваю, ты уже на нас приготовил и занес! Сам я готов присоединить свой голос к твоему негодованию и, думаю, прибавил бы несколько доводов и уподоблений, если бы не стоял на арене, где совершаются эти игры. Впрочем, изложу дело по порядку, а пустошь, которой наполнится мое письмо, извиню тем, что и философу потребен отдых, и Гераклит смотрел без негодования на ребяческие потехи. Рыба, пойманная под дверью, отправляется,

провождаема сонмом священным,

на кухню, где встречают ее как старую подругу и разве что не спрашивают, как дела у общих знакомых. Слуги наши, думавшие, что принесенная ими щука, подобно древней Медузе, способна лишь на одно чудо, видят, что ошибались, и приступают к кухонному люду с расспросами. Те же отвечают, что третьего дня сельские рыбаки, застав эту рыбу в какой-то глубокой яме и изловив не без усилия, ради необыкновенной величины принесли ее в замок, дабы продать на хозяйскую кухню. Щуку покупают, относят на погреб, откуда она на следующее утро пропала – а чтобы она, рожденная в воде, не пустилась в новый путь вопреки уставам природы, архимагир немедля приговорил ее к огню и, едва приветствовав, принялся потрошить, словно жертву Фортуне Возвратной. Тотчас, однако, занятие его пресекается, когда с изумленным восклицанием вытягивает он из ее утробы некое кольцо и, омыв от крови, показывает столпившимся, из которых иным кажется, что похожее они видели у нашей госпожи. Относят его служанкам, каждый торопится быть первым вестником; достигает перстень до госпожи; пускаются в розыски и узнают, что подлинно это ее гемма, пропажа которой еще не была замечена, и радостью нахождения опережается печаль потери. Что сказать? вижу, что мы посещаемы чудесами чаще, нежели заслужили, и не знаю, что об этом думать, кроме того, сколь чудесное сходство с нашими делами выказывает знаменитая история самосского владыки, которая, если не ошибаюсь, такова. Говорят, что его затеи шли легкими путями, его надежды приносили плод, его мольбы возглашались и сбывались одновременно, его желания и возможности были отлиты в одной форме. Лишь единожды краткая печаль его коснулась, когда, выйдя в море на корабле, он кинул в волны любимый перстень, дабы не быть совсем непричастным людским горестям: сам видевший чрезмерность своего счастья, непрестанной радостью утомленный и настороженный, он почитал достаточным умилостивлением, если, добровольно ввергнув любимую печать в бегущие волны, этим поступком сравнится с прихотливой Фортуной и откупится от ее зависти. Однако и перстень этот, всем вещам предпочтенный, словно состязался с владельцем в привязанности: проглоченный рыбой исключительной величины, с нею он поднялся из пучины, с нею вернулся в дом, из которого был изгнан, и не радость принес с собой, но смущение и тревогу. После этого знаменья, в морских бурунах зачатого и в кухонном чаду порожденного, недолго оставалось Поликрату спрашивать, чем это для него обернется: его, чье счастье всегда под полными парусами совершало безмятежный путь, Оронт, наместник царя персидского, на высочайшей вершине горы распял, подняв на кресте, откуда было видно всем пределам, где он властвовал, и тлеющие его суставы, и сукровицей сочащиеся члены, и ту длань, коей бесплодные морские бразды вернули ее посев, ныне помертвелую и чуждую царского мания. В тот час одни, почитавшие власть Поликрата горьким для себя рабством, взирали на его муки с весельем, не в силах насытиться, другие же, кто полагал, что все его беды превзошло величие доблести, с глубоким унынием опускали взоры. Гемму эту Август впоследствии, оправив в золотой рог, даровал храму Согласия; вырезана она была из сардоникса, а это из камней единственный, к которому не пристает воск.

«Полагал ли я в золоте крепость мою, и чистейшему молвил ли: упование мое?» Видя человека, от многих почитаемого и мудрым и добродетельным, который прилепляется душой к вещам, несравненно ее ничтожнейшим, и признает, что для него нет любви сильнее, чем эта, – что скажем? что несравненной жалости достойно, когда сердце человека в пучину случайности брошено, с рыбами странствует, мрежами уловляется, рукою повара ему возвращается? Но мы, в ином уповании взращенные, поищем себе другой любви, которой исповедание непостыдно, сладость без пресыщения, обладание без страха.

 

12

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Господе радоваться

Не открою нового, если скажу, что Фортуна не ходит твердой поступью, что безостановочное колесо крутит нас и все наше, что идем мы словно по льду, оступаясь непрестанно, что жребий наш хрупче, нежели стеклянная чаша, и что на час не больше надежды, чем на день. Любой бы, думаю, прибавил к этому немало, украсив речь разными цветами, вроде того, что мы на земле, как бурными волнами, окружены нежданными событиями, и прочее в этом роде. – К чему я это говорю, спросишь ты? вот к чему: я удивляюсь, что случайность, наставница смирения, охотница на уверенных, смешливый зритель, наслаждающийся в великом амфитеатре зрелищем наших надежд и намерений, – сколь, говорю я, великую последовательность оказывает она в своих поступках, не храня верности и самой себе, но находя отраду в том, чтобы изменять своей изменчивости! Расскажу некую басню, чтобы тебя позабавить, а свою речь сделать яснее. Представь себе великого художника, из тех, о коих говорит нам многоречивая древность, – Дедала, или Протогена, или самого Апеллеса; представь себе, что по своему желанию или вынужденный чьим-то недоброжелательством покидает он отчизну, столькими его созданиями украшенную и дарованиями обжитую, и в долгом пребывает странствии, претерпевая множество трудов на земле и в море. Наконец завершает он свое поприще – может быть, и в варварской стране, чуждой самого имени искусства; здесь поселяется, сам сделавшись чудным зрелищем для людей, далеких от него по языку и нравам, и по прошествии времени вновь берется за свое ремесло. Сколь, однако же, многими знаниями наполнил он свою душу, видев дела и обыкновения многих народов, столь ослабло в нем пренебрегаемое искусство: ведь и конь, как мы знаем, не слушает ленивого бича, и крепкий лук противится неумелой руке. Таким-то образом, приступая к своей работе как к чему-то новому и незнакомому и совершая ее более по воспоминанию, чем по умению, он заново выполняет одну из тех картин, что были им совершены в былые годы, и повторяет ее до последней черты, так что если бы нашелся человек, видевший их обе (но не найдется), он был бы в замешательстве, какой отдать предпочтение. Вот моя басня, и вот и толкование. Фортуна посмотрела на жертву Поликрата и сочла ее недостаточной; посмеялась она над самосским властителем, показав ему власть много больше его собственной, а затем определила себе ту кровавую жертву, какой, по ее мнению, стоила мимолетная ее благосклонность; явилась она Поликрату поваром и устрашила его; явилась персидским сатрапом и исполнила его страхи; по прошествии времени явилась она и тем живописцем, о котором я рассказал, чтобы в далеком краю соревноваться с самой собою на свою же потеху. – Кто же был ее орудием? – Повар, говорят: он ближе всех был к этой рыбе, а значит, на нем подозрение. К тому же он с темнотой одного цвета, потому может ходить в ней, никем не замечаемый. – Стало быть, этот человек, горящей рукой исторгающий еду из огня, назначен у нас рукою Фортуны? Да, тут есть на что посмотреть: вот он, среди противней, котлов, корчаг и ухватов, в одной руке держащий заржавый нож, а другою утирающий пот с цитадели своего чела; сквозь смоляное облако сверкают его глаза, и его безобразие еще страшнее от его свирепости: он как кабан в горящих камышах; в своем черном чертоге он бранит подчиненных ему слуг, и от громоносного голоса его огонь притихает под чаном и сковороды боятся шипеть! Сколько в нем величия, пусть и смазанного сажей! Кто усомнится, что он – поверенный случая, он салом своей кухни смазывает колесо, воздымающее и низвергающее царей?

Но спросят: почему ты только и говоришь о случайности? разве не может быть плодом чьего-то замысла это удивительное повторение, которое ты восхваляешь как местную диковинку и к которому прилагаешь всякие басни? – Пусть так: возьми же повара, возьми любого в этом многолюдном замке, на кого падет твой выбор; возьми его от колодца, из часовни, со стены, из кладовой, с псарни, отовсюду, где ни застанешь; спящего ли, бодрствующего, стоящего на молитве, вкушающего хлеб – оторви его от любого занятия. Пусть он найдет возможность и за рыбой тайком спуститься, и – хуже того – перстень украсть из покоя, охраняемого паче прочих, пусть он будет и достаточно счастлив для того, чтобы ночью на чтимом пороге бросить свою ношу и уйти прочь, никому на глаза не попавшись: за всем тем ни одному из них ни случай не дал, ни ты не дашь, пусть и захочешь, прочесть книги, в коих повествуется о Поликрате, и уразуметь их; невежество делает их невинными; незнание делает их слугами Фортуны. Некому здесь сознаться в таком зле, о котором ты хочешь слышать; ни одного нет, чья развращенность могла бы действовать такими орудиями; разве что принимать в расчет – пустое дело и тщетное – того гистриона, который приходит иногда в наш замок со своей свитою и, кажется, доныне здесь, если не ушел вчера или третьего дня.

 

13

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – благоденства в Творце всякого благоденства

Вот, барс вышел от пустыни, бодрствует над нашими градами, настигая всякого выходящего из стен. Хочешь, пойди ему навстречу, говори с ним ласково, расточи перед ним свое добро, жизнь свою рассыпь перед ним: он ведь нрава своего, как пестроты, пременить не может. Что сделать против этого душегубца? Послушай, что Апостол заповедает: «Мы слышим, что некоторые у вас ходят бесчинно, ничего не делая, но любопытствуя» и от чужих трудов в безделье питаясь: «таковых извещаем и заклинаем в Господе Иисусе Христе», дабы не в пересудах, не в ропоте, не в насмешках, не в припевках, но «в безмолвии работая, ели свой хлеб». Отвори слух речам апостольским, затвори дверь для тех, кто с одеждою и лицо с себя совлекает, чьи ухватки переменяются подобно луне, изгони мимов, гистрионов, насмешников, плясунов; иждивай хлеб твой при гробе праведного и не ешь с грешниками; благотвори смиренному и не давай нечестивому, да не станет сильнее тебя:

трутней ленивый гурт из стойла прочь изгоняют.

Но, скажут, что дурного, если я за трапезой услаждаю слух музыкой и пением, как подобает человеку, а не забиваюсь в темноту, как волк со своей добычей? припомнят к случаю и Эпикура, сказавшего: «Сперва смотри, с кем ешь, а потом – что ешь», прибавят к этому и Амфиона с Орфеем, смягчивших грубые и почти зверские нравы древнего племени и давших людям добродетель любезной общительности, и всех Камен приведут в свидетели своего доброго намерения. Что скажем на такое возражение? что не в корчме надобно находить себе товарищей и не за столом их испытывать? что твои благодеяния, коими ты так гордишься, тебе же первому погубят душу, если ты заливаешь ими этот род людей, ни стыдом, ни страхом не заграждаемый от пороков, ничем не полезный нуждам людским? Впрочем, на что, блаженный муж, я пишу это тебе, сказавшему: «Одно и то же – давать гистрионам и жертвовать демонам, если даешь ему как гистриону, не как человеку». Не с ними ли скитаются слухи, не через них ли действуют искательства честолюбия? Ведь этот род людей все тайны господские знает. Всегда вокруг большого двора вьются гаеры, прачки, зернщики, кондиторы, пирожники, мимы, брадобреи,

мимы, шуты площадные, кромушники, все это племя —

у них все новости, все предположения, все тайны, ко всем они применяются: в одном гистрионе целая толпа, «с собою любого к нам он приносит»: за новое платье, за марку серебра будет и ритором, будет и геометром, и магом, и медиком; прибавь за трудность – будет и честным человеком. Люди, любящие их остроумие за разнузданность, поощряют их упражняться в разнузданности; пока пороки приносят им пропитание, они пестуют их в себе и прилежно следят, чтобы те, чего доброго, не завяли. Если начнет его палить печень, он не побоится никакой дерзости, жалея, что не даны ему крылья идалийской голубицы, чтобы проникнуть, куда не дозволено, и увидеть, что запрещено. Он умело выберет, о чем спеть женщине, чтобы взволновать ей сердце: начнет рассказывать о сладостном зле, коим земля тяготится и снедаются вышние, которое зыблет Тартар и Ахеронт заставляет кипеть: споет о Сцилле, как она, влюбившись во врага, предает родителя и шлет со стрелою письмо к возлюбленному, с какой стороны можно без опаски вторгнуться в их замок: вот она стоит на стене и, чтобы не осталось незамеченным ее послание, окунает стрелу в пурпур; споет и о Парисе, дурно отплатившем за гостеприимство: вот он вином на скатерти выводит Елене немые признанья; споет и о кипрской Мирре, и о других посрамлениях рода человеческого, и под конец прибавит с важным видом: «Все мы любви подвластны; суровая это госпожа, но для тех, кто верен ей, без меры щедрая». Он, толкаясь между людей, о многом слышал; ему хватит памяти, чтобы вспомнить о самосском перстне, и бесстыдства, чтобы вложить его в новую утробу. Посмотри, не заблуждаюсь ли я? Вот, он берет украденный перстень, который означает любовь, как в Песни: «Положи меня как печать на сердце твое», то есть в любви ко мне утверди ум твой. Он берет рыбу, под которою понимается человек, преданный мирским заботам, как у Давида: «Птиц небесных и рыб морских». Чрево же, в которое он вкладывает перстень, означает память, как говорится в псалме: «от сокровенных Твоих наполнилось чрево их» или как говорит Иов: «от чрева его исторгнет их Бог», ибо Бог отнимет от памяти нечестивца священные слова, которые тот не захотел соблюсти; или же оно означает ум человека, сообразно чему сказано: «испытующий все тайны утробы». Не слышим ли мы это так ясно, как слышали многое иное? и кто другой мог сказать это?

 

14

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Видел я сегодня этого человека, о котором писал тебе в прошлом письме, на которого обратил свои подозрения и негодования. Трудно было его отыскать: ведь люди этого рода, когда не ломаются перед твоими глазами, словно невидимы делаются, низостью ремесла укрытые от людского внимания. Расспросив слуг, я нашел его: в отдаленном углу башни, уже неделю он не встает с соломы, то в жар, то в холод жесточайше бросаемый, мучимый лихорадкою во всех волокнах своей утробы. Госпожа наказала за ним ухаживать, ибо сам он и пальцем своим не владеет. Холод дорожный виною, что он явился к нам в замок уже недужным, а здесь, у огня, болезнь воцарилась во всем его составе; его товарищи, лишенные вожатая, ушли дожидаться его в деревне, не имея уверенности, что он придет, так плох он казался: нет прежней красоты, ни ловкости, лицо восковое, глаза отворяются трудно, как врата медные, речь обрывистая и еле слышная. Я заговорил с ним и нашел в нем то, что найти труднее, чем гистриона в замке: сокрушение искреннее и уязвление сердца. Он мыслит о грядущем воздаянии, и страх его сотрясает, соединясь с болезнию; однако ум, ничего доселе не знавший, кроме телесного, ничто иное не находивший в помышлениях, кроме привычных ему вещей зримых, плохо идет к духовному, ибо стопы его из глины. Силясь узреть незримое, он ничего не встречает, кроме образов вещей зримых; вожделея взирать на бестелесное, он грезит лишь обличьями вещей телесных. Что же ему совершить, к чему обратиться? Не предпочтительнее ли хоть как-то помышлять истинные блага и хотя бы воображаемой красой побуждать дух к ним стремиться, нежели укоренять помышление в обманчивых благах? Как мог, я выправил его помыслы и подал ему утешение, а кроме того, я думаю, что телесное здравие к нему вернется; молюсь, вернулось бы и душевное, чтобы он не спускался за товарищами своими, а впрочем, о том покамест судить рано. Стыдно говорить, но, очистив его от моих же обвинений, я обхожу думою весь замок в поисках другого, кто мог бы представить нам самосскую историю о перстне, если следует думать, что ученость здесь соединилась с дерзостью, чтобы не дать места случайности.

 

15

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – блаженства в Том, без Кого нет блаженства

«Не десятеро ли очистились, и где же девятеро? Ни один не нашелся, кто бы возвратился и воздал славу Богу». Древние афиняне, хотя негоднейшие в своих нравах, имели, однако, законы справедливейшие, так как по их установлениям неблагодарность наказывалась наравне с иными преступлениями. Попилий Ленат спасен был Цицероном, защищавшим его от смертной казни, когда же Цицерон, сенатом и Антонием приговоренный, был преследуем всеми, этот Попилий отсек голову того, кто за его голову вступился, и нес ее в сенат, словно из жестокой битвы – славнейшую корысть. Злосчастный, преступнейший и неблагодарнейший из всех людей тот, кто, на родном отце научась человекоубийству, отца отечества лишил жизни! Более всех обычно неблагодарны домашние, и опасны для благотворителя чрезмерные благодеяния, по слову Сенеки: «Малые деньги делают должников, большие – врагов». Что же? уподобимся Попилию, уподобимся Езекии, не воздавшему Богу за все, что Бог ему воздал? Да не будет! Если увещевает меня священная страница положить хранение устам своим, тем паче и помыслам; если запрещает следовать за толпою на зло, паче того – и указывать толпе стези зла. Да не будет, чтобы в самом потаенном помышлении я решился заподозрить благородную даму лишь потому, что ее познания выделяют ее среди прочих, и ради того, чтобы услаждаться этим подозрением, забыл бы о драгоценном убранстве ее нравов, ее усердном благочестии, кроткой стыдливости, учтивости с достойным, милосердии с провинившимся, ясном взоре, изящной беседе, а равно о благодеяниях, которые проливает ее рука на многих и на меня! И каким обвинением ее поразить, откуда привести свидетелей? В комнатах ее памяти, доставляющих своей госпоже достойные предметы для размышлений, искать примет греха или орудий дурного помысла? Поступающий так не обнаружит ничьей порочности, кроме своей собственной. Ты спросишь, зачем же я пишу это. Этим письмом, не столько тебе, сколько мне надобным – прости эту невежливость! – я лишь хочу поставить веху на месте, настолько опасном, что следует, завидев его издалека, к нему уже не приближаться.

 

16

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Пришел вчера к нам в замок человек, рассказавший, что перед Рождеством Господним, за день или за два, король Франции вернулся в свои земли. Он остановился в Ключе Эблаада, дабы совершить празднество, как подобает, а после этого непромедлительно отправился в церковь блаженнейшего мученика Дионисия, где священный собор вкупе с аббатом начали торжественный выход и с гимнами и славословиями ввели короля в церковь. И король совершил там молитву, простершись пред телами святых и благодаря Господа и блаженных мучеников Дионисия, Рустика и Елевферия за избавление его от столь многих и великих опасностей, и в залог любви возложил на алтарь богатый и прекрасный покров. А оттуда он отправился в Париж, и увидел его башни и ворота, коих не было прежде, ибо он дал это повеление перед самым своим отъездом в Святую землю, и люди, что вернулись с ним – а среди них были граф Ги и его старший сын – говорили друг другу: «Посмотрите, этот город стал как девушка, которую мать наряжает к приходу жениха: пригладит пояс, уберет ей кудри самоцветами, а в уши вденет жемчужные серьги; воистину, счастлив тот государь, для которого возводят такие стены»; а эту постройку довели уже до самой реки, и она закрыла город с севера. Жители Парижа, слыша вести о короле, вышли его встречать с великим торжеством, так что все кругом было занято толпою; старики, коим не помешали их годы, хвалили время, до которого им довелось дожить, когда христианская ревность свершает небывалые чудеса, а девушки, коим стыд прийти не воспрепятствовал, указывали то на оружие, то на корысти, добытые воинами, и спрашивали своих спутников, зачем это и как называется; и королю труднее было проторить себе дорогу среди людей, молившихся о его возвращении, нежели там, откуда он вернулся, пробиваться сквозь тех, кто искал его души. И король отпраздновал завершение своих трудов, а графу Ги оказал большие почести и позволил ему уехать в свои земли. Но там не было нашего господина, и среди тех, кто вернулся из паломничества, ни один не знает о нем и не может сказать, что с ним приключилось и жив он или мертв. Мы не поверили бы этому человеку так легко, если бы не получили тех же вестей иным путем.

И вот начинаются толки, составляются секты, все углы закипают предположениями. Одни, растекаясь праздным воображением по услышанному, домысливают, в какие одежды был облечен король и что сказал, и какое было у него лицо, суровое или благосклонное; какие кони были под его воинами и сколько добытого добра они везли из Палестины, да где нашли столько телег; и каков ныне Париж, которого они и прежде не видели, но знают о нем больше его обитателей, – это ведь второй дворец Солнца, роза мира, бальзам вселенной, на прекрасном месте поставленный, с тучными полями, несчетными виноградниками, с рыбой в озерах, зверем в лесах, чистотою в домах, храбростью в баронах, благочестием в государях, золотом в сундуках, Рим для поэтов, Аттика для философов, Индия для школ! Мало что золотые дома и пряничные дворцы не приписывают этому благословенному месту, изгоняя из него все людские невзгоды и поселяя одно благоденствие, – так вертится их праздномыслие, само себя кусая за хвост. Другие же с унылым видом начинают: верно, погиб уже наш господин – а там, отбросив всякое притворство и от нетерпения прискакивая на месте, пускаются судить, что будет теперь с замком, кому из родни покойного он должен достаться по праву, а кто живет ближе, и определяют за графа Ги, что ему следует сказать и сделать: нет слаще забавы для этих людей, чем натягивать на себя львиную шкуру. Но тут иные перебивают их, заводя речь о госпоже (чьего лица никто не видит, ибо она затворилась у себя): сильно ли она скорбит, и скоро ли сможет утешиться, и что теперь будет с нею, когда ее супруга уже не приходится ждать назад, и как плохо, что у них нет детей. И так они расширяют уста до небес, и обступают человека в его невзгодах, деля его одежду и собственный дом перед ним запирая, и вечную трапезу, на которую вводит его Господь, норовят осквернить своими нечистотами: ибо враги человеку домашние его, и ядущие его хлеб предают его; неблагодарность заводится в их утробе, как черви в стоячей воде, и начинает ходить повсюду, и утварь считает, и говорит: «Здесь пропажа, и здесь нерадение; все не к добру без меня»; я же, как глухой, не слышу и, как немой, не отверзаю уст.

 

17

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – небесного наследия и венца славы

Если столь великую славу стяжали в древности поэты, вознесшие до небес нравы и деяния людей преступных, сколь же охотнее и усерднее следует нам воспевать деяния боголюбезных мужей, силою веры свершенные, – не ради славы воспевать, но ради правды: ибо утешение найдем там, где отринем превозношение, милость Божью – там, где покинем сладость мирскую. Как корабел дерзает в морскую пучину, ободряемый попутным ветром, так и мы, взирающие на величие предмета, не должны опасаться скудости своих сил, помянув обещание Господа: «Отверзи уста твои, и наполню их».

Когда паче обычного усилились раздоры между властителями Иерусалимской земли – ибо Бог, Который творит согласие в высотах Своих, по умножению неправды отошел от них – царь Сирии и Египта, радуясь, что царство разделившееся опустеет, во все земли, подчиненные его власти, отправил посланников, дабы всякий, кто хочет стяжать золото, серебро, владения, домы и пленников, поспешил к нему. Стеклись со всех сторон турки, кордины, сирийцы, арабы, аланы, куманы, идумеи, туркоманы, бедуины, сарацины, египтяне, и обитающие в земле Лиеман, и разбившие свой стан в месте, нарицаемом Расселем, то есть Глава воды. Тогда царь египетский, видя слабость христиан, послал семь тысяч мужей сильных, да опустошат землю Галилейскую, и те, перейдя поток, ночью вступили в ее пределы и прошли даже до Кафры, всюду избивая и пленяя христиан. Воины же, охранявшие Назарет, поутру вышли им навстречу, дабы сразиться за город; они сошлись в долине Сафории, и по суду Божьему язычники одолели, и лишь малое число христиан уцелело и спаслось.

После сего царь египетский собрал войска восемьдесят тысяч, и перешел Иордан, и в октаву апостолов Петра и Павла пришел в землю иерусалимскую, и разбил там свои шатры. Он послал своих слуг, и они опустошили область вокруг потока Киссонского в Тивериаде даже до Вифании, и подожгли все поля, куда дотянулась их рука, и взошли на святую гору, где наш Спаситель явил ученикам Своим Преображением славу будущего воскресения, и осквернили ее, чтобы впредь не говорил никто из христиан: «добро нам здесь быть». Тогда египтянин велел войску придвинуться к Тивериаде, дабы взять ее, христиане же, оставив немногих для защиты городов и крепостей, вышли во сретенье фараону, и совершилось жестокое сражение между горой Фавор и Тивериадой, и по грехам своим христиане были побеждены и истреблены, так что весьма немногие смогли избежать, и двести тридцать братьев Храма были казнены пред очами царя египетского, сидевшего подле своего шатра. В этом сражении был убит епископ Акры, несший крестное древо, и крест, на котором Христос нас искупил, был захвачен, и пленен король иерусалимский, ради коего был впоследствии отдан язычникам город Аскалон, согласно написанному: «Умолк Аскалон и остаток долины их».

После этого царь египетский принялся захватывать в руку свою города и замки и укрепления земли Иерусалимской, и не было никого, кто бы помешал ему. Так он захватил Барут, город и крепость, Акру, город и крепость, Табарию, город и крепость, город Назарет, город Кесарию, город св. Георгия, город Вифлеем, Гибелет, малую крепостцу, замок Сафет, замок Арнальди, замок Фабу, замок Барун, замок св. Петра, замок св. Лазаря от Вифании, аббатство и замок горы Елеонской, замок св. Марии от горы Сионской и многие иные.

Пленив названные города и замки, царь египетский в тот же год, перед празднеством Рождества Пресвятой Богородицы, собрав великое войско, выступил к Антиохии, где дал христианам новое сражение и одолел их; и повернул оттуда к Иерусалиму, и обложил его в двадцатый день сентября. Отовсюду был святой город омкнут гулом труб, ужасом оружий, веющими знаменами; от оружного скрежета и звона, от плача и рыдания жен и детей, от свиста и вопля идолопоклонников, от ржания и топота конского великий гром раздавался далеко на пределах палестинских, в самом же городе было не расслышать и людского голоса, и стогны его дымом, мраком и вьющимся прахом затканы. Не исчислить ни рати неприятельской, ни скорбей и утеснений, претерпенных христианами, ни слез и воздыханий, ими расточенных. Ни один язык не поведает, сколь много сарацин, копьями и стрелами пронзенных, лишились дыхания жизни и вечную смерть обрели; никто не молвит, сколько христиан, вражескими дротами уязвленных, временную жизнь утратили, дабы стяжать вечную; никто не расскажет, в оные дни, когда Бог, казалось, правил городом, как один, прободенный, погиб, как другой, раненный, спасся. Падали стрелы, как капли дождевые, так что и пальца нельзя было невредимо высунуть из-под кровли. Видя, что нет ему в этом пользы и он не может овладеть городом, царь египетский рано поутру встал и пошел в долину Иосафата, на гору Елеонскую и в иные гористые места, и поставил там свои шатры, и повелел строить машины и возводить баллисты из олив и иных деревьев, и навести их на город. Десять тысяч воинов на конях, с копьями и луками, были им отряжены на случай, если осажденные захотят выйти из города для сшибки, и еще десять тысяч, загражденные щитами, натягивали луки; сам же царь с прочими остался у машин. Когда поднялось солнце, те, кто спал в башнях, встревоженные шумом, встали и увидели: вот, турки с железными орудиями подрывают угловую башню, те же, кто у машин, мечут большие камни и огонь, называемый греческим, и во многих местах неприятель подступается к стенам. И защитники города не могли ни дротами, ни стрелами, ни камнями, ни огнем и расплавленным свинцом отогнать язычников от стен; те же, кто открыл ворота и выехал для битвы, были отбиты турками и вернулись бесславно. Тогда по городу поднялось великое стенание, в домах, на стогнах и улицах, ибо одни оплакивали святой город, Гроб Господень и Голгофскую гору, где пролилась кровь умилостивления, другие – братьев и друзей, уже убитых или близких к смерти, иные – сыновей, имущих погибнуть от варварских стрел, и каждый – тяготу смерти или пленения, приступившую ко всякой душе в городе. Несколько дней бились язычники, и христиане были столь истощены, что лишь двадцать или тридцать человек выходило на защиту городских стен. Третьего октября – день тот да обратится во тьму, да не взыщет его Бог свыше – был предан Иерусалим в руки нечестивых, и заперты врата, поставлена стража, поднят стяг египтян на вершине башни Давидовой. Всех, кто хотел остаться в городе, царь сделал данниками себе и сирийцам поручил охрану Гроба. Тут исполнилось реченное Иеремией об Иерусалиме: «Князь над областями оказался под данью. Плача плакался в ночи, и слезы его на ланитах его, и нет утешителя ему из всех любящих его; все друзья его презрели его и сделались ему недругами. Все преследователи его настигли его в теснотах». И другой пророк: «Боже, пришли язычники в наследие Твое, осквернили храм святый Твой» и проч.

Царь же, исполнив все, как хотело его сердце, послал к графу Триполийскому с приказанием, да опустошит сам свои владения; граф ответил, что все исполнит, и назначил день, когда должно было этому совершиться, и, созвав своих рыцарей и людей, всеми силами пытался склонить их к своему замыслу, дабы они сделали, что он хотел сделать. Они же, воспламененные христианской ревностью, просили у него отсрочки с ответом до утра, ибо знали, что он обещал египтянину увести себя и своих людей от христианства и прилепиться к языческим обрядам. Наутро, когда все собрались в доме графа, сам граф, ввечеру не испытывавший никакого недуга, найден был на постели своей мертвым, пораженный божественным судом, и каждый возвратился оттуда в дом свой, благодаря Бога, Который спасает уповающих на Него.

Царь же Сирии и Египта, взявший Иерусалим и всю Землю обетования, кроме Триполи и Антиохии и малого числа крепостей, коими турки не смогли завладеть, все захваченное, как города, так и замки, отдал своим соратникам, оставив за собою только царский сан и правосудие. Сыну своему он дал город Акру и все, что вокруг него, а тот, собрав великое войско, выступил на город Тир с намерением взять его в осаду. Услышав о нем, маркиз Монферратский, хорошо снабдивший этот город воинами, оружием и припасами, повелел тем, коих отрядил на охрану города, чтобы они, взяв оружие, затаились под домами и в расщелинах стен, а женщины чтобы бродили по площадям и улицам, и чтобы все городские ворота были открыты; сам же он вышел с двумя сотнями рыцарей и прочими воинами и укрыл своих людей в пещерах и пропастях земных, ожидая, когда придет сын царя египетского. Немногим позже тот явился с сильным войском турок и, видя ворота городские отпертыми и никого внутри, кроме женщин, ходящих там и сям на стогнах и улицах, помыслил, что при вести о его приходе все разбежались, и, приказав туркам войти, сам вошел с ними. Маркиз же, видя, что те вступили в город и безумие их с ними, вышел из пропастей, где укрывался со своими людьми, и, двинувшись к Тиру, разделил воинов на отряды и вступил с ними в город; а прочие, кто прятался под домами и в стенах, вышли с оружием и, ударив на язычников, поразили их жесточайшим истреблением, и те гибли, как овцы, застигнутые волком. Маркиз же, повсюду побуждая своих воинов действовать мужественно, усугубил истребление, не оказывая милости и не потворствуя усталости, покамест его воины почти всех не уничтожили и не пленили царского сына.

Когда король Франции услышал, что пленен крест Господень и вся земля иерусалимская, осквернен Гроб Господень, разорено место Голгофское, презрено Рождество, что города взяты, пали мужи, а оставшиеся в тяжкой работе, что разрушены божественные церкви, сосуды священные и святые книги осквернены, священники сделались снедью мечу, крепость исчезла, величие смирилось, красота погибла, богатство стало корыстью чужим, христиане в посмеяние язычникам, поля задичали, стены опустели, что гнев Господень не устает над этою землею и всеми насельниками ее, он горько восстенал в своем сердце и, войдя в свои покои, затворил дверь и сотворил такую молитву: «Прежде брашен моих вздыхаю, и как изобильные воды, стон мой: ибо страх, коего я страшился, пришел ко мне, и чего я боялся, встретило меня. Унизили народ Твой, Господи, Боже сил, разорили наследие Твое; слава наша обратилась к чуждым и домы наши к иноплеменникам; удален от нас крест Твой, сей ковчег Нового Завета, знамя спасения, титло святости, упование победы, завет благодати, герб христианского воинства, врага низвержение, ада разорение, лествица горняя, врата райские, воздвижение падших, утешение печальных, покров телу, доспех духу, здравие живущим, житие умершим, избавление плененных, смиренных возвышение, низложение надменных. Ведаю, Господи, что в Твоей руке удручение и утешение, жизнь и смерть, и все, что сотворил Ты нам, истинным судом сотворил, ибо согрешили мы Тебе и путей Твоих не соблюли, и беззакония наши противостали нам: но имени Твоему дай славу и крест, коим Ты искупил вселенную, избавь от пленения. Помяни в нем стяг воинства Твоего, да оружие Твое, коим низложил Ты полк воздушных сил, не унизится в храме Дагона, но прославится в храме святом Твоем, посреди Иерусалима». На празднество св. Илария, которое справляется в 13 день мая, был съезд короля Франции с королем Англии, где они оба по божественному внушению приняли крест ради освобождения Святой земли, и множество баронов и прелатов, бывшие там и изумленные увиденным, последовали их примеру, дабы более не осквернялся крест, орошенный кровью Того, Кто скалы рассекал, Кто солнце помрачал, Кто землю потрясал, Кто гробницы отверзал и мертвых воскрешал. И граф Пуатевинский, нынешний король Англии, первым из знати Французского королевства принял крест из рук архиепископа Турского. По прошествии некоторого времени, на празднество святого Иоанна Крестителя, король Франции пришел с большою свитою в церковь святого Дионисия, следуя обыкновению бывших до него королей, кои, поднимая оружие на врага, несли с собою стяг с алтаря блаженного Дионисия, ради его покровительства и охраны, и, простершись с молитвой пред телами святых мучеников, препоручил себя Богу и блаженной Деве Марии, и святым мученикам, и всем святым. Со слезами поднявшись, он благоговейно принял страннический посох из рук архиепископа Реймсского, легата апостольского престола, и наконец два шелковых штандарта и два великих знамени с вышитыми на них золотыми крестами, ради памяти и покровительства святых мучеников, и в скором времени выступил в поход, ведя с собою многих.

О несравненная верность тех, коих ни смерть, ни жизнь, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина не смогли отлучить от любви Божией! Вверю ли письму нечто известное мне о жизни их, дабы в немногом явить многое и дать отчет в их уповании – я, муж, видящий бедность мою, – или же убоюсь говорить о славе великих мужей, которая требует себе вящего разумения и красноречия? Если смолчу, уста мои осудят меня; и дабы самим молчанием не оскорбить мучеников Христовых, удоволюсь тем, чтобы в листах слов показать плоды несравненной доблести и вверить памяти имена тех, чья память от Бога благословилась. Сеяли в слезах и в тяготе, но из скорби их выросла радость; сеяли тело смертное, бесславное, дабы восстало из него бессмертное, славой и честью венчанное. Имея в себе любовь сильнее смерти, смертную горечь в вечную превратили сладость. Щитом себе сделали имя Христово, и когда восставал на них великий вихрь от пустыни, делалось явно, что в человеке: ибо лицо их не бледнело, не застывала кровь, волосы не вставали дыбом, голос не прилипал к гортани, не трепетало тело, не смущался ум, но ни в чем не отступали они от обычного достоинства: вот победа, которая победила мир, вера наша. Захотел тебя, о человек благоволения, в брани неутомимый, в вере неколебимый, ликом безмятежный, делами благочестный, надеждою долготерпеливый, любовию неоскудный, захотел, говорю, тебя, сосуд избранный, испытать оный небесный гончар, что творит в честь и славу, и вверг тебя в печь испытания, где золото сияет, а сено дымит, где одно благоухает, другое смердит: вверг тебя и не постыдился в деле руки своей. Блажен ты, удостоившийся приять славу, Адамом утраченную; блажен, из земного Иерусалима перенесенный на стогны горние; блажен и увенчан, состязавшийся законно.

Сколь велика вина тех, из-за кого охладело слово креста, прежде воспалявшее души, и как бы с мертвыми вменилось! Где ныне благочестие тех, кои с захлипаньями восклицали: «Если забуду тебя, Иерусалим, забвена буди десница моя»? Отложились от верности и любви Христовой, службу Божию в злобу обратили; кому подобало освещать других огнем и примером доблести, ныне, словно угли пустынные, больше чадят, чем пламенеют. Как сыны Ефрема, наляцающие лук, обратились они вспять в день брани; о них сказал Соломон: «Туча и ветер без дождя – муж славный и обещаний не исполняющий»; по их вине земля обетования предана в руку нечестивому. Зимою они исполнены отваги, сидя в своих стенах, и грозятся врагу, с которым их разделяют зыби почти стигийские; возьмут меч и скажут: «Вот так я стану разить», посмотрят на огонь и молвят: «Так займутся шатры сарацин»; надуваются похвальбой, всю Азию завоевывают, не покидая спальни. Но вот наступает весна, и храбрость уносится вместе со снегом; приходят ясные дни, ведущие с собою множество дел и развлечений, и начинается удивительная торговля: подвиги, приписанные себе в задаток, обмениваются на благопристойные предлоги их не совершать, и с большою выгодой. Открыл этим людям Господь стезю жизни, но в них нет духа выйти из своих дверей. Они злословят о тех, кто не преступил своих клятв, и сильно осуждают их неблагоразумие, ибо имение, оставленное ими, разрушается и смерть ждет их на чужбине. Боюсь, они получат мзду свою и не найдут в ней отрады. В их крепких домах нет камней живых, но лишь мертвые, из коих Бог не захочет воздвигнуть детей Аврааму.

 

18

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Довольно я был выставлен на поглядение миру, довольно стенал с ним и любопытствовал. Слишком много погружался я в дела, от которых мне нет пользы, в дни, от которых мне не было радости. С безумными я играл вокруг мертвой рыбы, и стоили все мы вкупе не дороже ее головы; с великим шумом совершаются наши забавы, боюсь, как бы великой горечью они не кончились. Поищу, где замкнуться; не замедлю, ибо смерть не замедляет. Другие, спозаранок работая на ниве Господней, насаждают злаки, приносящие плод сторичный; примусь в поздний час и я, полью их слезами, на всякий день буду посещать их рассмотрением своих грехов, да будет напоследок хлеб мой не из одной золы. Если истинно то, что говорит Писание: «мудрость пиши во время досуга, и кто умаляется деянием, тот воспримет ее», как может писать что-либо относящееся к мудрости тот, у кого не бывает досуга, кому вся жизнь – одно ремесло, и тяжчайшее? И как воспримет ее тот, кто не только деянием не умаляется, но, паче того, в несноснейших делах мира день ото дня все больше нагромождается? Как о божественной усладе поведает другим тот, кто сам ее не вкушает, если, как говорится, горькие уста медом не плюют? Как я дам то, чего не приял? Уйду же от земного занятия, прибегу к горнему безделью, чтением освежу свой дух, молитвой напитаю, наполнюсь туком небесным; излиха напою сухость сердца, собеседников найду себе. Вернусь на оные пажити, посещу те источники, коих в сердце моем никакое забвение не могло изгладить, никакое многообразие времен истребить, никакое, по милости Божией, непостоянство духа не могло переменить. Клеть мою, посреди мира стоящую, от мира отделю; в ней найду себе пустыню пространную, вниду в нее и укроюсь; доволен буду ее теснотой, дарующей широту небес, и скудостью, которая, по слову одного из древних отцов, безмолвием меня наставит красноречивее всех учителей. «Беги, – вопиешь ты, блаженный отец, – беги людей, и безмолвствуй, и спасешься». Щитом ли, стопами ли, но должно спасаться от настоящей смерти. И Давид: «Дал Ты, – говорит, – боящимся тебя знаменье, да бегут от лица лука». Примет меня моя келья, бегущего от лица Божьего суда; она, по слову Исаии, как вертеп скальный, сокроет от страха Господа, грядущего поразить землю; она, как малый град Сигор, от пламени Содома, то есть мира, сохранит меня невредимым. Она Илии, бежавшему от Ахава и Иезавели, в пустыне дала прибежище, в коем водворившись, услышал он Бога, не в вихре глаголющего, не в трусе, не в огне, но в гласе хлада тонка, то есть во внушении тонкого и немногим доступного духа. Помяну слово философа, сказавшего: беги толпы, ведь никогда не приносишь назад тех нравов, с какими вышел; как больной из-за долгой слабости не может покинуть дом без вреда для себя, так и мы, опоминающиеся от тяжкого недуга, остережемся выйти в толпу: со сколькими людьми общение, столько там и опасностей. Щедрость выносим, со скупостью возвращаемся; со смирением уходим, с честолюбием придем; в одиночестве ненавидим роскошь, на людях напитываемся к ней пристрастием. Хотя краткий час пустует арена, на которую приходим смотреть, но самый ум наш сотрясается жестокою борьбою: здесь бесстыдство повергает в пыль целомудрие, жестокость торжествует над милосердием, гнев пронзает терпение, без которого не постоит никакая добродетель. Сократ и Катон отрясли бы с себя свой нрав среди непохожей на них толпы; не устоит пред натиском неустанных пороков и наше скудное усилие, и наша боязливая стойкость. Итак, сокроюсь прочь, возьму лишь память с собою! Ты же, моя опытность, многими соблазнами меня обступавшая, осаждавшая частыми огорчениями, ты мне славно послужишь, хотя бы и против твоего намерения: в одиночестве и в сумраке водворившись, смогу пред очами ума представлять образы, прежде виденные, и сочетать их в никогда не виденные; сделаю из мира порицание себе, сделаю и утешение. Много видел, увижу и преисподнюю, с тьмою кромешной и гееннским пламенем; обойду места грехов моих, вспомню каждый, не стану искать таинственного разумения, но лишь сердечного сокрушения и плача. После сего, если Бог позволит, увижу и землю, млеком и медом кипящую, стены небесного града, сложенные из драгоценных камней, врата из перлов, стогны из золота, увижу, пройду и поищу в сем сокрытого разума. Гробницей стану сам себе; страсти сложу истлевать, непрестанный сердечный шум превращу в молчание, сокрою душу свою, как клад, чтобы не безответному явиться пред Господом, грядущим сбирать свою дань с живых и мертвых, аминь.

 

19

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Сильней ополчается мир против оставляющих его, и уходящих от соблазна мирской жизни жаждет увидеть возвращающимися. Блаженны те, кому готовится наследство вечное; но против сынов избрания доныне неистовствует фараон и вражду, зачатую прежде их рождения, пестует после него. О зачатии их он скорбит, по рождении погружает их в великий поток испытаний, не зная приязни к мужам, коих возненавидел в младенчестве. Преследует их всякий день, на выходящих из египетского мрака посылает свои колесницы и не стыдится, побежденный, вновь сходиться на брани, пока остается надежда победить: нет никого свирепей его, нет и лукавее. Истины в нем нет ни на грош, за который двух воробьев продают, но обманов без счета, так что каждый день он может выбирать себе новый. Он спускается вниз, в ров поистине смертный, где роятся в ожидании его приказа несметные язвы Тартара, и ходит среди них, словно среди своего зверинца. Подлинно, он собирает их с великим тщанием по всему свету, вскармливает, как родных детей, и неизмеримую отраду находит в созерцании их повадок. Вот перед ним безумный раздор, ревущий кровавой пастью; он шутит с этим чудовищем, треплет его по голове, поросшей змеями, а оно лижет ему руку и заглядывает в глаза. Вот зависть, растревоженная чужим благополучием, – он дразнит ее, прежде чем выпустить на волю; вот багровый гнев – он поит его жёлчью из своего кубка; вот бессонные заботы, стаей носящиеся по воздуху, – он учит их возвращаться по условному свисту на его руку; вот плач в растерзанных одеждах – он утешает его лживыми ободрениями; вот сладострастье – он кормит его человеческой печенью. Вот из громадного клуба, в котором свились бессонница, вероломство, тревога, голод, он выманивает предприимчивый обман и говорит ему: «Твой черед; иди, опутай их пустыми волнениями, помыкай ими, как можешь». Вняв приказанию, тот пускается быстрее падучих звезд; плещут его пестрые одежды, напитанные серою Коцита; расседается адская толпа, его завидев, и вот вылетает он в подлунный мир, выводя за собою вереницу подвластных ему призраков.

Новая смута сотрясает наш дом, новою болезнью он мучится. Некий человек бродит ночью по дому; видел его конюх, видел ребенок, проснувшийся не ко времени, видела старая женщина, помогающая на кухне. В темных одеждах, говорят, и с лицом, низко склоненным, так что нельзя различить. Никого из знакомых в нем не признали, да и кого можно признать в ночном мраке, без всякого огня; но что нужды? тотчас решают, что не обычный то человек и не из мира живых. Сперва робко, а потом увереннее говорят, что это являлся господин нашего замка, чтобы свидетельствовать, что действительно он погиб в чужих краях и домой не вернется. В мгновение ока эта зараза растекается по замку и заполняет его до краев: каждый, «словно орел или змей эпидаврский», с удивительной остротой видит то, чего Линкей бы не разглядел, и в меру своей проницательности судит о том, каковы бывают призраки умерших и ради чего являются живым. Воображением, от праздности растревоженным, создают они страх, из которого не могут выбраться: приходит к ним призрак и несет с собою страх будущего наказания, коего стремится бежать их суетность. Одни говорят: верно, не так там плохо, если дают выйти: ведь из темницы не выпускают поглядеть на белый свет; другие им прекословят, и каждый ум создает образ будущих вещей из своей скудости. Иные и гордятся тем, что такими чудесами отмечено наше обиталище, и ищут предлога спуститься в деревню, чтобы рассказать об этом. Ко мне отовсюду подступают с расспросами, будто я страж умершим, и вместо того чтоб заботиться о своей душе, я вмешиваюсь в странствия чужой. Словно однодневный консул, не ко времени наделенный почестями и вниманием народа, я глаз не смыкаю, разбирая похождения того, кто не смыкал их ночью, и выношу приговоры о том, чего не знаю и во что не верю; думавший, что надолго покинул эти забавы, я вдруг новые игрища утверждаю и отдаю приказы, чтобы люди знали, чего им следует ждать, а о чем надо печься самим. Ты говоришь: «излечи их, скажи, что следует думать в согласии с церковным учением, не отставай, будь настойчив»? трудно сломить человека, укоренившегося в своем мнении: словно вышние боги поселяются в нем, которых не преклонишь мольбами.

 

20

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Труден вопрос, являются ли умершие очам живых, и вызывает множество несогласий даже до сего дня. Потому, остерегаясь вводить новизны в Церковь, чтобы, подобно Фаэтону, на непривычном пути не истребить землю и все произрастения ее, мы предпочтем смелости осмотрительность, представив суждение об этом предмете, какое в своих сочинениях изложил блаженной памяти Августин епископ и иные церковные писатели и которого мы считаем благоразумным держаться.

Когда люди, мертвые или живые, являются спящим или бодрствующим, то предстают взору не сами вещи, как они есть, но некие подобия вещей, как в песнях не сам Антенор странствует, не Приам гибнет, не Пергам разрушается, но лишь образы этих вещей, созданные поэтическим вымыслом. Это, как мы полагаем, совершается действием ангелов, по домостроению Господнему, повелениями которого или наставляются умы человеческие, или обманываются; или утешаются, или устрашаются, насколько каждому подобает милость или суд от Того, Чью милость и суд не напрасно воспевает Церковь. Ведь души умерших находятся там, где им не видно и не слышно происходящее в этой жизни. Однако там есть у них забота о живых, хотя о том, что здесь делается, они в совершенном неведении, как есть у нас забота о мертвых, хотя что они делают, мы совсем не знаем. Мертвым не то неведомо, какие вещи здесь делаются, но когда делаются: со временем они могут услышать о наших делах от тех, кто, здесь умирая, к ним приходит, однако и тогда не полностью, но насколько одним позволено свидетельствовать, а другим – слышать. Подобным образом приходят к нам вестники из отдаленных стран, повествуя, что приключилось там прежде их ухода, и не в полноте, но отчасти, как им довелось видеть и слышать, и мы скорбим или радуемся о вещах, уже миновавших или никогда не бывших такими, как нам о них сказали. Кроме того, умершие могут знать нечто от ангелов, присущих с нами и души наши из этого мира уводящих. Еще и откровением духа Божьего они могут узнать о том, что совершается здесь и что им необходимо ведать. Наконец, некоторые могут быть восхищены от мертвых к живым, не по своей природе, но по Божьему могуществу, однако совершается ли это через их присутствие или по участию ангелов, принимающих их черты, я не решаюсь утверждать. Ведь Бог всемогущий через ангельское служение повсюду может приносить людям то утешение, которое считает должным для них в несчастиях этой жизни.

Но скажут: само Писание свидетельствует, что есть место явлениям мертвых: не читаем ли мы, что дух нечистый, обитавший в прорицательнице, способен был Самуила воззвать от мертвых, так что тот явился, и был виден прорицательнице, и говорил с Саулом по его желанию? Значит, женщине этой, лишь своим ничтожеством ограждаемой от смерти, было дозволено, по слову Лукана,

внимать собранью безмолвных, домы стигийские знать, сокровенного таинства Дита,

и более того, мертвых из преисподней вызывать и говорить с ними, узнавая грядущие судьбы? Отвечает на это Августин в послании к Симплициану, епископу Медиоланскому: не диковиннее ли, что сам сатана, начальник духов нечистых, может говорить с Богом и испытывать Иова, мужа праведнейшего? и дивно ли, если судья часто не говорит с невинными, которых намерен избавить от кары, и говорит с виновными, коих обрекает на смерть? Впрочем, еще подлежит рассмотрению, подлинно ли Самуил является, подлинно ли он говорит с Саулом и смущает новейших вопрошателей. Посмотрим на это внимательней. «Умер Самуил»: это сказано было раньше, а здесь повторяется, чтобы указать на великую тесноту, в которой был Саул, и на то, сколь больше прежнего он нуждался в Самуиле; или же это повторено ради указания, что он умер недавно, ведь лишь того, как передают, можно воззвать волшбою из мертвых, кто умер невдавне и чья утроба еще не истлела. Саул обращается к прорицателям, поскольку не получает божественного ответа, как написано: «И вопросил Господа, и Тот не отвечал ему ни во сне, ни через жрецов, ни через пророков». Во сне отвечал Господь, по утверждению евреев, таким образом, что в посте и молитвах они просили божественного ответа, и Бог им в сновидениях открывал будущее, чего не было дано Саулу. Под пророками же понимаются ученики Самуила, коих общником был и Саул. «Саул же, – говорится далее, – истребил волхвов и ворожей от земли», то есть тех, кто пользовался кровью и жертвами, часто прикасаясь к мертвым телам, а равно и тех, которые совершали дело с помощью заклинаний, и уничтожил имевших в утробе дух прорицания, называемый пифоном, что значит «бездна». Скрылась, однако, и избежала суда эта женщина, к которой пришел Саул, переменивший одежды и взявший с собою двух мужей во свидетельство. Она была, как считают евреи, матерью Авенира, сына Нирова, который сокрыл ее в Эндоре, да не истребится с прочими прорицательницами. Затем читается: «И уразумел Саул, что это был Самуил, и преклонил лицо свое к земле, и почтил его». Итак, верно ли уразумел Саул? Дозволено ли духу прорицания воскресить мужа святого? Весьма противно этому то, что он слышит: «Завтра ты и сыны твои со мною будете». Разве тот, кого Бог отверг из-за гордыни, кто при конце жизни своей вопрошает прорицательницу и вкушает от ее тельца, с праведными и пророками водворится? Купно ли по смерти приемлются Саул нечестивый и благой Ионафан, в одном ли жилище водворятся? Даже если в то время святые и праведные мужи обретались в преисподней, пока не исполнилось их упование, однако не могли с ними быть нечестивцы: ибо Авраам говорит богачу, погребенному в преисподней, без сомнения, в то же время, когда и сам Авраам еще пребывал в ней, что «между нами и вами положено зияние великое, дабы хотящие отсюда перебраться к вам не могли и оттуда сюда перейти». Если же, как мы думаем, все это было показано и сказано Саулу диаволом, ничто не мешает полагать, что нечистый дух захотел в малую истину, им сказанную (он ведь правдиво возвестил Саулу смерть вместе с сыновьями), вмешать немалую ложь и, говоря нечестивцу: «Ныне будешь со мною», внушить всем грешникам, что отпускаются по смерти даже и самые великие грехи и что любой сможет войти в блаженную жизнь с теми, кто и нынешнюю жизнь прожил, как подобает. Ведь у святых мужей в обычае всякий раз, как они чувствуют, что тревожат их постыдные помышления, ставить пред очами ума будущие муки и таковым размышлением угашать все недозволенные внушения прежде, нежели совершится постыдная услада; диавол же всеми силами печется отнять у нас это оружие. Потому, хотя читаем в другом месте, что и по смерти пророчествовал Самуил, однако следует думать, что не Самуил тогда явился, но призрак и наваждение, созданное хитростями того, кто себя преображает в ангела света, а служителей своих – в служителей правды. Сие-то наваждение, как говорит Августин, в Писании называется именем Самуила, поскольку к образам вещей обычно прилагаются имена самих вещей, как мы, видя пред собою изображение Иерусалима или во сне – Гектора, говорим: «Это Иерусалим, это Гектор», а не «образы того и другого». Если же кто утверждает, что слова «будешь со мною» относятся не к вечному воздаянию, но лишь к общему жребию смерти, и что был то Самуил или нет, мы достоверно узнаем только в будущей жизни, то мы оставляем этот спор до более благоприятного времени.

 

21

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Нет, не пресечешь этого, как разлившегося потока не остановишь: гляди, как он несется, снедая поля. Видели его – этого ночного скитальца, о котором я писал, – уже и подле моих дверей, то ли хотящего войти, то ли боящегося. Теперь приступают ко мне все те, кто смотрел на меня свысока из-за моей молодости и невоинственного сана, и говорят: «Ты один с ним сладишь: за тобою и святость Церкви, и прославленная ученость, и жизнь непорочная»:

о пособленье его Калидон, хоть имел Мелеагра, начал тревожной мольбой просить —

удивительно, какими льстецами делает людей страх! Что до меня, то по известным тебе причинам я не верю, что это явление человека умершего, но полагаю, что скитание живого, и именно того, чья ученость напомнила о Поликрате, а дурные намеренья его воскресили: разумнее из двух неведомых сделать одного и тому, о ком мы ничего не знаем, приписать то, что больше приписать некому. Ну что же, выйду ныне к ночи на ловитву, узнаю, что ему надо у моих дверей; приму оружье мое, колчан и лук, и выйду вон, если зверь при вратах. Хоть я не сведущ в ловитве, но уповаю, что Бог благословляя благословит мою охоту и насытит меня хлебом разумения, когда вернусь счастливо. Не оленей, не серн и не буйволов и птиц пернатых, но отправлюсь ловить человека: как льву добыча онагр в пустыне, так мне – муж строптивый и злоумышленный; расставлю тенета, насторожу ловушки, опутаю его; если словом не могу избавить домочадцев от праздномыслия, попекусь исправить делом, среди белого дня показав им того, кем были заняты их помыслы. Тогда очистятся невинные, исчезнут ложные подозрения. Выведу на свет соблазн, пока он не преуспел; приведу на суд, испытаю, охраню их помышления, ежедневно потрясаемые до самой основы.

 

22

<Без адресата>

Прекрасно я все совершил! Готовился прилежно, радовался своей изобретательности, истощил ее досуха, предусмотрел все уловки врага; нет такого, о чем бы я забыл, чем бы пренебрег. Кто же не похвалится, придя с охоты? кто не расскажет о своих деяниях, не выставит добытого на обозрение? Ну же, спроси: успел ли я в моих затеях? открыл ли я? увидел ли, дознался? Подлинно, не без добычи я вернулся, и такой, которую лучше бы мне никогда не встречать. Знаю теперь несомнительно, что этот человек, в ночи бродящий, людей страшащий, с незнаемым обликом, слывущий призраком, – я, я сам, один я, никто, кроме меня! Что это со мною? Подобно как Даниил, премудрый в юности своей, так и я вышел к вечеру сеятелем пепла, и благой плод из него возрос, насытивший меня познанием так, что не хочу больше никакого другого. Подобно как Бел, чтимый идол вавилонян, так имел я на всякий день двенадцать мер муки, то есть множество народа, бывшего во власти моей и приступавшего ко мне с благоговением, и сорок овец, то есть дерзостных движений моей души, о коих я пекся с прилежанием, имею теперь и шесть полных кувшинов вина, то есть праведной казни Божией, пришедшей без промедления. Подобно как Бел, славный идол вавилонян, так и я довольно ел и пил каждый день, чтобы почитаться живым, но от Бога живого зависит избрать человека, да обличит невидимое мое и на кровлях поведает творимое во тьме моей. Подобно как царь, запечатавший двери своим перстнем, так я днем хранил святость своего сана, налагая печать пристойности на уста свои и оттиск воздержности – на все члены свои, но ночью я находил из себя тайную дорогу, дабы рыскать, как зверь, пока не скажу сам себе: «Вот пол, посмотри, чьи следы на нем?» И подобно как храм, вседневно посещаемый несметной толпой народа, так и я буду в почтении, пока не раскроется скверна моя, живущая всякую ночь, а после сего слава моя совершенно отнимется от меня. Кто скажет: «Велик ты, Бел, и нет в тебе никакого лукавства»? Сам себя я поймал, сам себя обнаружил, во тьме странствующего, сам себя уличил, сам привел к своему судилищу! Я Даниил, открывающий идольские таинства в ночи, и я же идол, обличаемый и поругаемый от пророка; я царь негодующий, и я Даниил доказывающий; я царь, говорящий: «вот, он ест и пьет: разве он не живой?», и я царь, предающий Бела во власть Даниилу; я жрец, посмевающийся царской печати на дверях, и я жрец, следами своих стоп выдающий свое лукавство; я идол рукотворный, истребляющий овец, и я тот, кого Бог избрал обличить его ничтожество; я царский гнев, я и царское благочестие, я храм прославленный, и я храм презренный и оставленный, медь у меня снаружи и скудель внутри. Господи, Господи, просвети мои глаза, загляни в мою клеть: чьи там следы? подлинно ли человеческие?

 

23

Досточтимому во Христе господину Петру, епископу Остийскому, Р., недостойный священник, – благоговейное послушание

Что сладостнее, что желаннее и благотворнее для души, чем стремиться к источникам вод Господних, а достигнув, пребывать подле них неотступно? И что лучше, чем, узнав к ним дорогу, стать вожатаем для других? Божественная страница научает этому, говоря о златых чашах на светильнике кивота, под которыми понимаются мужи образованные, способные вместить слово Божие и подающие другим питие жизнетворное. По наказам Божиим воспламеняют они других на любовь, по заповедям научают на оправдание, по свидетельствам о грядущей жизни возводят к созерцанию вещей небесных, и так, упоевая людей вином духовного ведения, приводят их к забвению мира сего. Не подобает златой чаше содержать воду или муст, от осадка мутный, но лишь вино чистейшее: не подобает благочестивому мужу предаваться мирской науке, которая подразумевается под водой, как у пророка говорится: «Вино твое смешано с водою». Не должно ему иметь попечения о том, что Туллий возвещает в тяжбах, что Платон выискивает в светилах, что Евклид вымеряет в линиях, как Донат различает части речи, – но скорее вступить в клеть винную Священного Писания, где он почерпает силу соображать духовное с духовным.

Посмотрим же на тех, кто, зная и одобряя лучшее, влечется к худшему. Магистр, о магистр, прославленный во вселенной! Подобно скупцу, делающему из своих сундуков гробы для вещей, ты накопляешь в себе бесполезную утварь знаний, которую точат моль и ржа дряхлеющей памяти; подобно кичливому богачу, выставляющему в своем доме драгоценные вещи, ты заставляешь людей гадать, что безрассуднее – твоя ученость или ты сам, потративший жизнь на ее стяжание. Хочешь знать, кто первый начал слагать стихи? – Обратись на себя и подумай, как уладить свою жизнь, ибо ни Орфей, ни Гомер не будут за тебя предстателями, когда она кончится. Хочешь свой век просидеть, глядя на прах, исчерченный геометрией? – Вспомни, что сам в него уйдешь. Хочешь моря измерить и найти исток Нила? – Измерь свою жизнь, сочти, скоро ли ждут тебя общие для смертных труд и болезнь, скажи, не настал ли час обратиться и прийти в разумение истины, утоляющей всякую жажду. Вы, ученики его, полагающие отраду сердца в суетах мира сего, имеющие ковчег веры, но внутри себя терпящие кораблекрушение, бурным криком бичующие воздух, прилежно спорящие о пустяках, поклоняющиеся Присциану и Туллию, Лукану и Персию, богам вашим, – боюсь, как бы в час смертный вам не было сказано: «Где боги твои, на которых ты надеялся? Пусть восстанут и помогут тебе, и в нужде тебя защитят». Вы, вечно ходящие вокруг горы Сеир и не могущие вступить в землю обетования! для вас прелагает Бог реки в кровь, вам дает небо медное и землю железную, когда плотскую мудрость обращает во грех. Вот, ваша суета пересыпает песок меж пальцев, а на вашей мудрости гноятся раны: не умножайте речей кичливых, да отступит старое от уст ваших, ибо Бог, Господь ведения, гнушается заблуждениями языческой философии, которой поклоняетесь вы даже до сего дня, и приемлет во всяком христианине чистоту совести. Боюсь, как бы гордыня не вовлекла тебя в конечное падение и низвержение, ведь пред падением возносится сердце. Берегись, магистр, паче всего берегись гордыни: она – та кровожадная блудница, что в златой чаше Вавилона подает людям дух головокружения; она – Гофолия, искоренившая почти весь род царский; она – проказа на нарыве; она – зверь дубравный, пожирающий войско Авессалома; она – ржавь и моль, снедающая убранство души; она – кладязь смоляной, куда вверглись царь Содомский и царь Гоморрский; она – башня Силоамская, убивающая своих строителей; она – слон в книге Маккавейской, погубивший Елеазара своей громадой. Итак, спустись к совести своей и погляди, есть ли там повод для бахвальства: ведь похвала наша в свидетельстве совести нашей. Думаешь, ангел, бичевавший Иеронима, пред тобою опустит руку? А ведь этот человек, разумом не темнее тебя и образованием не скуднее, сказал, что стихи поэтов – трапеза демонов: но ты, мудрец, на эту трапезу поспешаешь, словно в какое святое место, и от их чаши рвешься напиться, словно от чаши Господней. Лучше бы тебе это бичевание, вразумившее Иеронима, в нынешнем веке стерпеть, чем в грядущем!

Если бы ты, премудрый магистр, рассудил и уразумел, и последнее предвидел, то возлюбил бы ту древнюю философию, которую в ваших школах часто описывают, но нечасто предписывают, именно неустанное помышление о кончине. Тогда стал бы заботой твоей день последний, ибо смерть при дверях, и пяту твою наблюдает, и не отступит, доколе не выроется ров грешнику. Но «народ сей говорит: „Еще не пришло время создать дом Господень“». Что же? будем взвешивать законы Юстиниана, вить и рассекать хитросплетения софизмов, вечно учиться и никогда не преуспевать? Ничуть – но вины свои исповедать, вздыхать о прощении, спасения искать, Бога обретать, доколе дышит день и удлиняются тени.

 

24

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

В ночи я видел: вот, некая жена стоит на берегу моря; в ней я узнал свою душу. Покамест я удивлялся этому видению и размышлял, как это может быть, что я созерцаю ее как нечто отличное от себя, поднялась из морских волн еще одна и пошла по берегу, подбирая раковины и то прикладывая их к уху, то черпая ими из моря, как то в обыкновении у детей. Вид ее и все приметы были таковы, что я, читавший о них в множестве книг, ни минуты не усомнился в том, кто она, и, видя, что эта жена беззаботной походкой близится к моей душе, решил послушать, не будет ли между ними беседы.

Меж тем моя бессмертная часть, молча глядевшая на это приближенье, наконец приветствует встречную таким вопросом: «Разреши мое недоуменье: ты ведь, если не ошибаюсь, та, кто всем всё подает без пристрастия и отнимает без гнева, насмешливая наставница людей, всевластная хозяйка случая? Отчего же ты не примешь какой-нибудь вид, в котором тебя труднее будет узнать? Я думаю, нет для тебя ничего непосильного в перемене обличья». А та, улыбаясь в ответ: «Да, – говорит, – не ошиблась ты, я Фортуна; что же до моего вида, то скрывать его – лишний труд: кто из смертных упредит меня своими предосторожностями? Скорее, узнав меня, поспешат навстречу, дабы выгадать себе что-то на пользу или оградиться от беды: сами же вы, как говорит поэт, делаете меня богиней и помещаете на небе. Но теперь ты мне ответь: что привело тебя в это пустынное место? Мне кажется, ты явилась сюда, чтобы в одиночестве пенять на мое коварство. Скажи все, что думаешь; не удерживай слов, не бойся меня прогневить».

Вняв этому позволению, та с тяжелым вздохом начинает: «Не в добрый час я вышла из своих дверей. Постиг меня позор, какой мало кому достается, и тем он тяжелее, чем привычнее мне было общее почтение. В беспамятстве я брожу, не зная где и зачем, а когда опоминаюсь, снедает меня страх, что несчастье мое наконец откроется и все отступят от меня, как от прокаженного или бесноватого. Сделаюсь я поношением в племенах, баснею для черни; будут показывать на меня пальцем; толпа на мельнице, собрание в храме поведут о моих делах неистощимые речи; встретятся двое, и тотчас я между ними. Если бы меня помянул Насон, если бы Маронова Муза меня воспела или труба Лукана, едва ли б вернулось мне доброе имя. Скрыться бы мне в далеком краю, где никто обо мне не слышал, а всего лучше – где и слышать некому!

Лучше бы скифскую мне без покрова вытерпеть зиму иль в эфиопских полях зной Проциона сносить, в гетских бы лучше лесах мне блуждать, где вернулось по смерти лиры Эагровой вновь злое к зверям естество, скудный наследовать край Гиары иль бурным дыханьям влажного Нота вручить жизнь мою в малой ладье, чем в дому обитать, где мое скитается имя меж неприязненных уст, общей монетою став».

Тут Фортуна, подхватив ее элегический напев: «Если, однако, в таком возможно советовать страхе, – говорит, – позволь мне дальше вести беседу за нас обоих: ведь мне этот разговор привычен, ты же вступаешь в него впервые и того гляди, что, поддавшись скорби и негодованию, устремишься, куда ветер понесет, и что-то непременно упустишь, а на чем-то остановишься дольше приличного». «Делай, – отвечает та, – что сочтешь уместным».

Тогда Фортуна начинает: «Сперва ты обратишься ко мне, как это делается в молитвах или, скорее, как взывают к противнику перед судом, и назовешь меня завистницей, блудницей, жестокой мачехой, горькой предательницей, чуждою разума, ужасною Медеей, ненасытною гидрой, свирепее всякого чудовища, легче падающего листа, а потом примешься перечислять все, что я у тебя отняла, останавливаясь на каждой из этих вещей, коим единственную ценность придает утрата. Затем ты скажешь, что не осталось у тебя ничего, что не было бы осквернено мною, словно я Келено с ее товарками, и воскликнешь: „Думаешь повредить мне смертью? Она станет для меня избавлением: сугубая смерть для меня – то, что я все еще далека от смерти“. Ты обвинишь меня в переменчивости – то я в золоте, то в отрепьях, то черная, то рдяная – и чтобы не казалось, что ты заботишься только о себе, приведешь знаменитые примеры бедствий, о которых поет трагедия: припомнишь Ниобу, припомнишь и троянцев, пострадавших от моей руки, и призовешь на мою голову невиданную тяготу, осудив меня быть во всем постоянной. Вот так это было бы сказано, или примерно так; а если тебе представляется упущенным нечто важное, восполни недостаток, ведь мы стараемся вести рассуждение добросовестно». Душа, слушавшая ее со вниманием, отказалась что-либо прибавить; тогда Фортуна: «Прекрасно, – говорит: – я же на это возражу вот чем. Что донимаешь меня своей язвительной Каменой? Или все царства мира не заключаются в моей горсти? Грек, варвар, латинянин меня страшатся, меня чтят, меня любят. Во всем мире, повсеместно и ежечасно меня одну именуют, меня призывают, обо мне помышляют, меня восхваляют; во всех людских счетах оба столбца мною заполнены. Вечером прохожу я мимо богатого города, и утром не обретается его следа. Нет вещи, которой не могла бы я сгубить в самом расцвете: всякая прелесть и краса, всякий разум, всякая сила от процветания к гибели переходят быстрее, чем успевает заметить глаз, и тем ближе к своему падению, чем надежнее мнится их жребий. Мне все подвластно, мною же не руководит никакое пристрастие, никакая неприязнь; подобно вашим поэтам, я не люблю ходить торными путями, но предпочитаю новые, шествуя многими сразу; ни места, ни времени безопасного я не оставляю вам, венчая наслаждение болью, среди мира трубя в лагерный горн, среди красного лета поднимая бурю. Ни память, ни власть моя не слабеют от времени: я никого не упускаю, не отступаю ни перед кем; все в моих цепях, хотя кое-кто и в золотых. Я, бывшая матерью для Помпея, жестокою мачехой стала ему в Египте; я Крезу, я и Киру в чаше, откуда они привыкли пить мед, растворила отраву; впрочем, что говорить о древности? и ненавистный вам Саладин, пленивший знамя спасения, увидел во мне сильнейшего врага. Ты же, о которой слава молчит, – что затеваешь против меня, чем грозишься, какие представляешь доводы? Воин – конем, рыболов – удою, клирик – гимнами, парусом – корабел, пахарь – волом и плугом, поэт – метрами, и каждый пользуется дозволенным ему искусством: а я, могущественней которой нет никого в мире, омкнутом океанскими волнами, не властна пользоваться своим? Будь оно к вам всегда благосклонно, вы бы истощили ради меня свои похвалы, и вышнею матерью меня называя, и чтимой царицей, и предпочитая меня самому Юпитеру. Но стоит мне сжать мою длань, как вся ваша жизнь и все помышление сосредоточивается в том, что от вас ушло, и пустою жалобой провожаете вы пустую потерю. Вот и ты, ища доводы, мечешься, как лань, выпущенная на волю, и, не имея возможности взывать к праву, которого у вас нет, находишь прибежище в празднословии. Весьма неосмотрительно берешься ты хулить вещи, которых не ведаешь, и, не зная власти, отпущенной мне богами, в своих укоризнах подходишь к самым рубежам нечестия. Ты, взявшаяся быть ходатаем за Трою, указывающая на раны ее, на башни горящие, на гибнущую младость и царскую кровь, пятнающую алтарь, вспомни, что разрушенная Троя сделалась сильнее, чем была невредимая: не уничтожили дарданского блеска, но лишь умножили его ахейские факелы, и царское величие, ступив за тесную грань Иды, достигло пределов земли, великим трудностям всюду противопоставляя великую отвагу. Сыном великого Гектора – скажу и об этом, раз ты решила промолчать, – был Франсион, по разорении Пергама покинувший отеческие пределы, чтобы, поселившись на дунайских берегах, пролить там славу троянского имени; его правнуком был Фарамунд, первым из своего народа воцарившийся в Галлии, его же потомками – благородные владыки Франции, небезвестные в трех частях света: под их скипетр переселилась ученость, ушедшая из Греции, под их водительством ратуют ныне воины в тех краях, откуда их древле изгнали. Хочешь, чтобы не было этого? Но ничтожен тот, кто хотел бы лучше исправить богов, чем себя самого».

«Не стоило бы, – прерывает ее душа, – к моим бедствиям прибавлять обвинение в нечестии: ты хочешь лишить меня всякой надежды на снисхождение судьи?» – «Оставим эти пререкания, прошу тебя! Если ты можешь себя видеть, посмотри только, с какой заносчивостью ты пеняешь на свой жребий, судя о том понаслышке, об этом по догадке, обо всем по невежеству и на таком основании осмеливаясь войти в совет богов и решать, что в нем справедливо, а что требует немедленного исправления. Ты – словно человек, купивший по случаю старую чашу со стертой чеканкою: вертишь ее в пальцах, решая, кому бы приписать эти останки и на какую басню их перелицевать: тут видишь копыта, там голову бородатую и гадаешь, одному ли существу они принадлежали или разным, блудливый Несс перед тобою, мудрый Хирон или чей-то конь в чужих хлебах. Пей из нее, даже если понять ее не можешь! Ты жалуешься на свои потери? Но еще цело у тебя то, что судит о ценности любой утраты, – самые драгоценные дары у тебя не отняты, украшающая тебя ученость, которой ты заслуженно хвалишься. Не скажешь, что это не мои дары, хотя бы отчасти: разве не я дала тебе знатность и семейству твоему достаток, без которых твое усердие познало бы куда больше препятствий?»

«Потом я переменю тон (я ведь не только платье, но и любой нрав вздеваю на себя и снимаю не хуже вас, сочиняющих думы Ахилла и Геркулесовы жалобы) и скажу так: «О, сколь обильным прахом ночи засыпаны глаза человеческого разума! Ты слезно жалуешься на власть Фортуны, тратя труды и масло на приискание обвинительных доводов и наилучших оборотов речи, между тем как тебе открыта верная и многими возвещенная дорога к свободе. Но до такой степени ты забываешь себя самое, что ищешь помощи против Фортуны в ее же даяниях. Разве не говорили твои философы, что нет иного блага, кроме честности, и кто считает благом нечто иное, добровольно предается в эти немилостивые руки? Заткни же воском уши, чтобы Ахелоады тебя не погубили; утвердись на самом крепком основании, какое есть, – на своей добродетели: ведь не отнимает Фортуна того, чего не давала, добродетели же не она дает. Уйди в самого себя, человек, и не дотянется до тебя божество, на которое ты пеняешь.

Кто ладьей дулихийскою по несытым пучинам путь проложил, погоняемый небожителей распрею, — знаменитыми муками он отметил, безустальный, возвращенье в отчество. Снес он, сердце скрепив свое, у сикульского пастыря гостеванье жестокое, снес он, смертный, укор того, кто над Эвром, оратаем зыбкой пажити, царствует; он и чашу, смешенную Солнца властною дочерью, от себя и своих отвел; а плывя меж пернатых дев, что плененную сладкими губят душу напевами, слух велел он замкнуть гребцам вощаными затворами и нетрепетный челн провел, зоркий путь доверяючи звезд высоких течению».

Тут душа, с жаром перебив ее речи: «Подлинно, – восклицает, – хорош твой совет и был бы еще лучше, если б можно было им воспользоваться: ведь в том и есть моя величайшая скорбь, что я лишена пристанища, затвориться в котором ты предлагаешь, и не могу вернуться в себя, коли именно оттуда я изгнана!»

Но тут сон отлетел от меня, и я пробудился.

 

25

<Без адресата>

«Продал он, принявши крест, свою долю мельницы, – продал, не спросив жены, и стеснил нас больше прежнего». Слушал я нынче супругу нашего управителя, слезно жаловавшуюся на распоряжения, которые господин нашего замка сделал перед отъездом, и на то, каких выгод мы из-за этого лишились. Если б она дала мне открыть рот, я напомнил бы ей, что апостольским престолом предписано было защищать тех, кто, приняв крест, решает отправиться в святые и досточтимые места, кои Господь прославил телесным присутствием, и ратовать там противу врагов креста Господня, и дабы не были они обличаемы как бы в некоем преступлении, позволено им без согласия супруги продавать и закладывать отеческое наследие, если без этого нельзя совершить задуманного путешествия, и чтобы не приходилось им недостойно претерпевать из-за этого никакой обиды или досады; да и будь в ту пору спрошена супруга, неужели она пеняла бы ему, что не услышит больше голос жернова, или нежеланием выпускать из рук хоть кроху дохода замедлила бы ему путь? – но эта женщина, обрушившая на меня свои пени, как жернов на Авимелеха, не хотела ничего слышать, кроме своей Илиады убытков, и память человека, погибшего ради Господа, утопила в подсчете наших неудобств. Итак, не нам принадлежит теперь мельница, через которую, думаю, проходит меньше воды, чем пролилось слез из-за ее потери; не для нас шумит вода, вращая колесо, хотя по-прежнему о нас вращаются слухи и толки среди тех, кто ждет очереди на мельничном дворе, – о ком, в самом деле, еще говорить? Сядь во прахе, душа моя, возьми жернов, мели муку, обнажи стыд свой! Вчера перед сном, когда люди вверяют душу свою Богу, я поручил свое тело веревкам, связав ноги как мог прочно, однако при пробуждении нашел их свободными. Следует ли мне и руки связывать, пользуясь зубами, или тщетным будет и это унижение перед самим собою? Какие путы я не свергну, сам собою стреноженный, чтобы пуститься блуждать во тьму? Следует ли крепость людей, пораженных френетическим недугом, объяснять тем, что когда дух не творит воображения, рассудка или памяти, он, законным ремеслом не занятый, разливается по телу и производит в нем несравненную силу? Довольно и того объяснения, что когда заражен помрачением разум, человек не помышляет, каким вредом для него все обернется, и потому отваживается на что угодно. Но почему я опять ухожу в себя, будто могу различить там что-то, кроме поводов для оплакивания? Анаксагор, из долгого странствия, посвященного изучению наук, вернувшись на родину и видя имение свое опустелым и совершенно заброшенным, промолвил: «Не уцелел бы я, если б оно не погибло». Благо тому, кто продал все, что имел, чтобы последовать за Господом; благо тому, кто вместе со своим имением стряхнул с себя колодки, не дающие ступить ногам; надобно и нам не оплакивать его безумие, но последовать за ним, пока не ввержено наше имя, как жернов в море, чтобы не обрестись ему впредь. Ибо хотя воздержностью и терпением сокрушается плоть, но дух входит в великий покой и мир, и когда внешнее ощущение изнуряется на пороге плоти, сердечное чувство возрождается к цельности и чистоте.

 

26

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

На вторую ночь, едва сон спустился на меня, снова я увидел тех двух жен, мою душу и Фортуну, на том же берегу, сошедшимися ради беседы; и вот что, сколько я помню, было между ними сказано.

Ф. Ты говоришь о своем изгнании; поведай, прошу тебя, что ты под ним понимаешь, и не скупись на слова, чтобы для меня ничто не осталось темным.

Д. Воистину, изгнание, и тягчайшее. У изгоняемых отбирают имущество – у меня же отняли половину меня самой: что мне дом, отнятый у Туллия при его изгнании, если разум мой исторгнут из своего обиталища и кров его пуст? Изгнание связано с бесчестием – мое же таково, что его не отменить постановлением сената и благосклонностью народа, ибо оно находится внутри меня и всечасно перед моими очами. У изгнанников горе их и заботы исцеляются временем, смягчающим память, и отрадами, отвлекающими душу, – я же ни на миг не могу отвлечься от себя самой. Ты, видевшая все невзгоды людские, коих ты была великою частью, – скажи, есть ли где беда, подобная моей, и позор, равный моему?

Дальше никто не бывал сослан из отчих краев.

Ф. Нелегко это обсуждать. Я знаю, что изгнанников обычно призывают не предаваться безудержной скорби и не оплакивать свою участь, но внять доводам и понуждениям разума, подчинившись ему, как милосердному властителю, и в нем искать утешение; однако пред тобою, оплакивающей разлучение с разумом как крайнее бедствие, неуместными и даже глумливыми показались бы такие речи. Кроме того, советуют изгнанникам смириться с жестоким безрассудством Фортуны, осыпая ее всяческими попреками и ворохом примеров, где она проявляет свое бесстыдство; я, однако, этого делать не стану, ибо никто по доброй воле не будет свидетельствовать против себя. Но все-таки вспомни, сколь многие мудрецы, хотя и не по приговору суда, а по своему выбору, проводили жизнь на чужбине: Аристотель, Зенон и многие иные, покинув родной город, никогда в него не возвращались, чужую сторону прославив лучом своих дарований.

В час, как злое взвилось в высях тарпейских пламя, сам из себя в горьком изгнанье, там был Рим, где жила доблесть Камилла, град меонийский себе пристанью выбрав. И великий Марцелл, хоть разразилась над главою его ярость державца, тем же остался, каков под латеранским кровом он был, и, во хлев сослан позорный, средь ревущих волов пастырем прежним был любезным овнам стада избранна. Так возвышенный дух, сринув оковы всех печалей плотских, взоры подъемлет к тверди расчисленной, где свет и отчизна, в звездном теченье следя волю Владыки.

А то, что ты называешь своим изгнанием, есть неведение о себе, которое ставит тебя среди детей мрака; но если ты хочешь вернуться в отчизну, есть путь надежный, не телесными шагами, но влечениями сердечными, и проходит он по городам, давно и хорошо известным.

Д. Вижу, ты вновь намереваешься вести речь о дарах, еще у меня не отнятых, и о достоянии, способном мне помочь, проще говоря – о свободных искусствах. Достойные человека благородного, они, однако, сами по себе – не добродетель, но лишь помогают ее воспринять. Их города я знаю настолько, чтобы усомниться в их помощи: хочешь, за тебя скажу все похвалы, которые у тебя наготове?

Ф. Хочу, приступай.

Д. Ты скажешь: «Вот грамматика, первый город на твоем пути из изгнания: тремя воротами в него входят, на восемь частей он разделен, каковое число и человеческую речь объемлет, и блаженства душ; здесь Донат и Присциан в своих школах учат странников новому языку и наставляют твердым правилам тех, кто возвращается в отчизну. Близлежащие селенья, сему городу подвластные, суть книги поэтов: там Лукан, о бранях поющий, там Теренций, венчающий суматохи свадьбой, там Персий с заносчивою укоризной, там и Гораций, с хвалою богам и владыкам». Что же мне на ее стогнах? что во власти ее ферулы? Говоришь, воспитанные ею превзойдут других людей разумною речью, как люди превосходят зверей, – уповать ли на это мне, у которой разум вместе с солнцем отнимается? Она, говоришь, придав вещам имена, осчастливила смертных даром общения – радоваться ли этому мне, которая никому о себе поведать не может? Она, говоришь, наименовала вещи и сами по себе, и в сочетании, и как общие понятия, ведомые разуму, и как единичные свойства, доступные ощущениям, – мне ли выгадывать на этом, которая от вечерней зари до утренней уж не зовется «я», но и подлежащим, и местоимением быть перестает? Чем она мне поможет? Разве что даст воспеть крушение моих стен, как Нерону – гибель Пергама.

Ф. Что же риторика, так пылко тобою любимая?

Д. «Риторика, – скажешь ты, – второй город; три дороги в нем, то есть показательный, совещательный и судебный род; в одной его части святыми предстоятелями декреты составляются, в другой – царями и судьями эдикты оглашаются. В этом городе Туллий обучает странствующих истинному витийству и четырьмя добродетелями устрояет нравы. Вокруг этого города – истории, баснословия, книги ораторские и этические; не под силу ни одному человеку, ни многим воздать достойную хвалу этому месту». Вот что ты скажешь о нем, я же могу прибавить: сколь обширна эта наука в своих сведениях! в замыслах сколь основательна, сколь дерзостна в начинаниях, в успехах сколь благотворна! Людей, живших без закона, смесясь с диким зверьем, она приводит к гражданству и общему праву, стеснив их буйность могущественными внушениями благоразумия; в гражданах поддерживает согласие, в тиранах обуздывает порывы гнева и сладострастия, всюду водворяет порядок и меру. Своих питомцев премного отличает пред прочими: посмотри на Туллия, коим одолен Цезарь, никем не одоленный, – посмотри на человека, Марку Марцеллу вернувшего сан, от Квинта Лигария отклонившего смертную секиру, Дейотара избавившего от всевластной немилости: отступал лавр пред этим языком, стихал шум оружия пред звоном красноречия. Что же мне в ее блеске и пышности? Пойду ли с показательным витийством на Марсово поле, поднимусь ли на Капитолий с совещательной речью, вступлю ли с судебною на бурливый Форум? Каким утешением, каким убеждением меня подарит эта наставница человечности, если я не знаю, в каких пределах я еще человек и долго ли в них останусь? Разве что своей сладостью обведет края моей горькой чаши, чтобы мнимой утехой повеселить того, кто лишен истинных.

Ф. Удивительно, с каким искусством и настойчивостью нападаешь ты на эту почтенную науку, действуя оружием, которое она тебе опрометчиво вручила и научила с ним обращаться. Но продолжай и скажи, не поможет ли чем тебе диалектика.

Д. В самом деле, что скажем об этом городе с пятью вратами, чья цитадель – субстанция, а девять башен – акциденции, где Аристотель своих бойцов научает доводам и выводит сражаться на широкое поле силлогизмов? Скажу ли, что погибли во мне род и вид, сокрушились различие и свойство? Нахождение и суждение, подчиненные этой науке, нимало мне не помогают, ибо ни найти себя не могу, ни судить о себе. Разве что счесть удачей, что при мне всегда есть сотоварищ для рассуждения, ибо я теперь, почитай, не один человек, а двое, однако и в этом пользы мало – ведь один из моих сидит в своем углу за книгами, другой снует ночами по замку, и встретятся они не скорее, чем Аверн с небесами. Что мне в диалектике? Блаженны, кому новые стены возводятся ее рачением, мои же уничтожились в одночасье, как стены иерихонские, и мало надежды, что восстанут вновь.

Ф. Я вижу, спрашивать тебя о городе Боэция, где ритмимахия четные и нечетные числа призывает на брань и где научают странника, что Бог все расположил мерою, числом и весом, а тем более о прочих городах, значит лишь распалять в тебе ожесточение и поселять недоумение в тех, кто решил бы судить об этих городах по твоему рассказу.

Д. У тебя, верно, есть веские возражения, способные устыдить меня и опрокинуть мои мнения.

Ф. Скажу тебе, что сказала бы всякому, кто «длить не желает жизнь, когда сокрушилася Троя, и изгнанье сносить». Благослови Бога, отнявшего у тебя обычные заботы и от забав любопытства обратившего тебя к стезе покаяния. Если нужда у тебя исторгла то, чего не добилось смирение, не злословь Фортуну – ибо заповедь тебе велит не злословить глухого – но обратись и посмотри, сколь сладостен Бог, даровавший тебе эти досуги. Прилежи чтению божественного писания: оно ведь – кифара Давидова, которою умеряется безумие Саула; если ожесточается сердце на слезы и небо над тобою делается медным, так что роса духовная не сходит, пошлет Господь слово Свое и все растопит; дунет дух Его, и потекут воды. Не оставляй молитвы: ею некий друг, пришедший в полночь к дверям затворенным, три хлеба стяжал; она облака проницает и не отступает от лица Всевышнего. Будь праздною от мирских попечений, и не раскаешься в этом.

Д. Скажи, в чьей маске ты выступаешь на сцену? Мне кажется, ты скорее говоришь от лица воздержности или терпения, чем от своего: это ведь им свойственно – утех мира не вожделеть, бедствий его не страшиться, мирскую славу попирать, в мирской тяготе ликовать; у них счастлив труд и блаженна твердость.

Ф. Я говорю от лица того, что еще при тебе остается и что ты не успела безрассудно отбросить, как вещи, не приносящие скорой отрады. Вот, я для тебя – как вестник из области, где мне никогда не бывать, из твоей же собственной глубины, и если я знаю о ней больше твоего, сколько же знаешь ты? Осмотри свои природные силы, чтобы укрепиться в них, а не в мысли об их бесполезности. Помни, что без терпения слаба всякая добродетель, и отбрось мысль, что тебе нет утешения, – лишь безумцы могут радовать себя невозможностью отрады, а ты не из них.

Д. Сделаю, как говоришь.

 

27

<Без адресата>

Удивился бы я и не поверил, если бы еще недавно сказали мне, что в одном и том же страхе можно погружаться бесконечно: устал бы и Тантал, казалось мне, и над скалою своей посмеялся. Теперь вижу свое заблуждение. Каждый день жду себе обличителя, при каждом пробуждении, опоминаясь, тотчас наполняюсь горечью, каждый миг трепещу от непредвиденного звука или приближения. Долго ли еще этой муке? Когда, говорят, Филоктет, «раненьем своим знаменитый», с греческой младостью отправился разрушить троянские стены, сделался он на море для остальных вожатаем и, следуя за своей памятью, говорил спутникам: «Вот там, – вдаль указуя перстом, – паросский берег, а вот высокий Лемнос, беспримерно свирепый к мужам; вот Наксос, приверженный Вакху, а вот поднимается гостеприимный для народов Делос; здесь претерпели мы ярость Кианейских скал, здесь на мели оказались, странствуя вслед Фриксову руну»; вещал и указывал им, где глубина надежна, каких мест избегать. Для меня же, ходящего по дому, всякое место – свидетель, и не я о них, но они наперебой говорят мне: «Вот здесь ты был», или: «В этом углу остановился ты и стоял, словно в раздумье», или: «Этой галереей шел ты впотьмах, Бог ведает зачем». Одна служанка, болтливее прочих, на разные лады рассказывает, как видела она ночью призрак умершего, и невдалеке: гордясь этим, словно сама его вынудила из преисподней, непрестанно она вспоминает, какого роста он был, как вышагивал, как склонял лицо, окутанное тьмою, я же жду, что она, поглядев на меня, скажет: «Ты был там», и тщетные оправдания нагромождаю в сердце. При ней я и спину сгибаю, и ступать стараюсь не как мне привычно, и руками двигаю не как придется, а с осторожностью, и – горе мне! – даже во время священной службы, предстоя пред очами Божьими, не могу не думать о том же, словно ее глаза мою судьбу решат и приговор мне вынесут. До такого малодушия я дошел, что пересуды о призраке, прежде мною пресекаемые, теперь поддерживаю и при случае сам вспоминаю какую-нибудь историю из монастыря, которую когда-то слышал, или из епископского дворца занесенную сплетню, и рассказываю с важным видом, качая головою: чтобы себя обезопасить, готов я теперь возделывать в их душах суеверие, которое прежде корчевал. Дай мне, Господи, мужества, чтобы покончить с этим, как Ты повелишь.

 

28

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

На следующую ночь я снова увидел, как две собеседницы сходятся на берегу, приветствуя друг друга, как давние знакомые; начала говорить Фортуна и вот что промолвила.

Ф. Ты жалуешься на свою участь и, сравнивая себя с примерами знаменитых несчастий, находишь некое удовольствие в том, чтобы оказаться всех злополучнее. Помнится мне, один из ваших философов сказал, что как Фидий умел ваять не только из слоновой кости, но и из мрамора, и из камня дешевле, так и мудрец из любой доли, какая бы ему ни выпала, сумеет сделать нечто достойное внимания и подражания. Почему бы тебе не оставить свои сетования и не последовать этому совету, если он и тебе, как мне, кажется благоразумным? Ведь ты, я вижу, справедливо судишь о природе добродетели и хвалишь ее не для того, чтобы добиться хвалы от людей, но по искреннему убеждению.

Д. «В этом полезный совет ты даешь, однако же общий»; я же стою перед особым препятствием. Таково, как ты говоришь, искусство мудреца: нет спору; однако если и не самою мудростью, то непременным ее условием является познание самого себя, так что человек, забывший, что он есть, превратно судит о своих бедствиях и, словно пьяный, никак не может вернуться домой. Для меня же эта задача, сама по себе нелегкая, тем несравненно отягощается, что я не могу сложить себя воедино: днем я одно, ночью другое, и не вижу себе помощником божества, которому было бы позволено «через оба порога ступать».

Ф. Неужели сама трудность тебя не раззадоривает? Или месяц сейчас такой, что рано начинать охоту? Так ведь и охота твоя небывалая, ни с чем прежним не сравнимая: ну же, отбрось праздность, выйди из дому, начни искать, где же ты сама! Не медли с этим: отчитайся мне теперь же, пока мы не разошлись, где ты днем, где ты ночью, в каких делах и помышлениях пребываешь. Меня ни бояться, ни стыдиться не должно: от всего постыдного, что ни найдешь в себе, ты можешь отречься, обвинив в нем мои козни: «так скипетр ты мой обновляешь».

Д. Нетрудно сказать: днем я молюсь, совершаю службу, хожу меж людей, а когда удаляюсь от них – читаю и пишу; к Богу взываю, с людьми говорю, избранным писателям стараюсь подражать в слоге; иных, кажется, нет у меня занятий. Что до ночи, то со страхом приближаюсь я к ней каждый вечер, со страхом и говорю о ней, желая, чтобы этот разговор быстрее закончился.

Ф. Что за строптивое нерадение? что за удивительное нежелание «спуститься к себе самому», как учит тебя один из сатирической мастерской? Ведь заповедь «познай самого себя» дана вам небесами, и не ради вашей погибели, ты же отшатываешься от нее, словно из тенарских пазух она к тебе воздымается, дыша серными испарениями. Это ведь страх, не мужам, но детям присущий и женщинам, – бояться всего, хотя над тобою уже совершилось что-то одно. Чего ты боишься?

Д. Да разве ты не видишь? Что ни день, обступают меня дела минувшей ночи. Некий римлянин по имени Сабин захотел, говорят, худой памяти пособить богатством и, купив новых рабов, одного заставил выучить Гомера, другого – что-то еще, так что на каждого пришлась своя доля греческой древности, и, окружив себя их нанятою памятью, обращался к ней всякий раз, когда хотел при гостях прочесть какие-то стихи, не столько образованием блистая, сколько деньгами гремя. У меня же – как расскажу об этом? – куда ни пойди, встретится такая память на дороге, знающая обо мне что-то, чего моя собственная не хранит, и готовая во всеуслышание исповедать; сколько людей в этом доме, столько для меня опасностей, сколько встреч на пути, столько ожиданий неотвратимого позора.

Ф. Так тебя, приступающую к самой прекрасной и похвальной задаче из всех, предлежащих человеку, людское мнение смущает и заставляет медлить с божественным делом? Тогда ты много дальше от самой себя, чем мне казалось.

Д. Нет, неверно ты обо мне судишь; ведь страх, который нам подобает, не всегда находится на одном месте, но иногда остается внутри, иногда же наружу выходит. Внутри он пребывает, когда мы в потаенном чертоге сердца пред лицем Божиим трепещем от нашей совести, а выходит наружу, когда ради Бога мы склоняемся к послушанию даже и пред людьми. Таким образом, боясь Бога ради Него Самого, людей же ради Бога, мы заставляем наш страх то в дому пребывать, то выходить из дверей.

Ф. Значит, не в добрый час твой страх вышел за ворота, если он ищет народной славы: тебе ли не знать, что истинное благо едино и не складывается из частей, а народная приязнь – мнение многих, по природе своей непостоянное и потому никак не являющееся благом. Или ты толпу, это многоглавое существо, само с собою несогласное, думаешь улестить и приручить своими заискиваниями? Сдается мне, ты благовидными сравнениями прикрываешь свое честолюбие. Впрочем, не мне порицать тебя за пристрастия, благодаря которым ты выходишь из своей ограды искать внешней отрады и попадаешь прямо ко мне в руки. Однако начинай, прошу тебя, и поведай, что ты видишь и претерпеваешь, когда пытаешься спуститься к себе, как говорит поэт.

Д. Будь по-твоему: опишу я тебе свои скитания, предпринятые, чтобы вернуться к себе, и по многократным извивам могущие соперничать со струями самого Меандра. При истоке моих скитаний стоит беспамятство, словно я, не знаю как, пригубила воды из мглистого болота Леты – той воды, которая заставляет ум забыть не только о прежних несчастьях, но и о величии его божественности, отчего он в новые невзгоды опрометью кидается. После этого словно бы одним глазом взираю я на все, ни полного, ни разумного видения не имея, но движимая гордостью и происходящими от нее печалями, ввергаюсь в многочисленные круговращения случайностей и твоим данником делаюсь. Тогда, всему чуждая и во все втянутая, то ли забыв о самой себе, то ли плохо выучив прежние уроки, я сдаюсь влечениям плоти и влекусь противоборствующими ветрами, потеряв кормило и в разнообразные опасности ежеминутно вдаваясь; того гляди, что весь мир мой со мною погибнет. Таким образом, то возносясь от льстящих мне удач, то низвергаясь от невзгод, то внимая мирским соблазнам, то затворяя от них слух, этим круговращением всецело занятая, почти теряю я свой пренебреженный разум и облекаюсь звериным неразумием – не по природному превращению, но по нравственному, которое тем тяжелее, чем душа достойнее тела.

Ф. Немногого недостает, чтобы ты сравнила твердыню эту, в которой обитаешь, с островом посреди пучины: до того чаша поэтических вымыслов тебя опьянила.

Д. В таком сравнении союзником мне был бы сам Туллий, в шестой книге «Государства» сказавший: «Вся земля, нами населяемая, есть как бы некий малый остров». Но оставь, прошу тебя, тот скипетр, которым ты сбиваешь с пути суда в пучине, и дай мне безопасно добраться до цели моего рассказа: там я, отдохнув на берегу, воспою твоему милосердию благодарственную песнь, если хочешь.

Ф. Пусть красноречие, купеческое божество, наполнит твои паруса и поможет добраться до мудрости, если оно на это способно; я же наперед не стану тебя перебивать.

Д. Так вот, не до конца приняла я образ звериной ярости или сварливости, столько же благодаря внушениям разума, сколько по счастливому случаю, как тебе, знающей все, ведомо. Но, избегнув этого, я, можно сказать, спускаюсь в преисподнюю. Этот спуск, как известно, бывает четырех видов: по природе, по добродетели, по пороку, по искусству. По природе – это рождение человека, благодаря которому душа начинает существовать в нашей долине слез, отходя от своей божественности и соглашаясь с плотскими усладами; это нисхождение всем общее. Спуск по пороку бывает, когда человек приходит к временным вещам, в них полагает все свое желание и всем своим разумом им служит; это нисхождение безвозвратно. Спуск по искусству присущ некроманту, который благодаря некоему жертвоприношению добивается собеседования с демонами, их чашу пьет и вопрошает о будущей жизни. Я же предпринимаю спуск по добродетели, нисходя к мирским вещам через их рассмотрение, не чтобы полагать в них свое желание, но чтобы познать причины своего состояния и их, если удастся, исцелить. Не обвиняй, прошу, меня в заносчивости, если я себя сравниваю с прославленным Орфеем или Геркулесом: сходство не в важности предпринятого, но лишь в дерзости замысла. Коротко сказать, такие труды я понесла, столь же бесславные, сколь и бесплодные, ради себя самой, – и что я увижу, если по какой-то случайности подступлю к себе поближе? Ничего кроткого и божественного, но лишь образ какого-то чудовища, не хуже сикулийского, с множеством тел и голов, друг против друга ярящихся, со смешением чуждого, с рассечением сходного, с яростной необузданностью низшего, где ужасно все, что открывается взору, но еще ужаснее таящееся под волнами.

Сверху – облик людской и с прекрасными персями дева вплоть до чресл; а там – непомерной рыбины тело, чей дельфиний хвост сочетается с волчьей утробой.

Ведь кроме обычного гомона страстей, беспрерывно оглашающего человеческие недра, во мне водворилась еще некая болезнь, отгородив себе словно тайные покои, о происходящем в которых ничего не ведает разум, призванный ведать всем. Ты же хочешь, чтоб я заглянула туда, где, возможно, совершаются таинства, опасные для непосвященных: богам все доступно, ты и в преисподнюю сходишь без трепета, я же иной породы, и страх придан стражем моему благополучию.

Ф. Я замечаю, что мы, описав круг, пришли к тому, с чего начали, – к твоему страху, только теперь он не наружу выходит, как ты говоришь, а в своем доме запертых дверей страшится. Хорошо, давай же поговорим о твоем недуге, сколь он силен и откуда возник.

 

29

<Без адресата>

Думают о мнимом призраке, который по-прежнему встречается то одному, то другому, что это господин нашего замка, явившийся просить за себя молитв, и считают, что этим вернее верного свидетельствуется его кончина. Удивляются, однако, почему он бродит праздно, ни к кому не приступаясь с той нуждою, которая сюда его привела, покамест не начинает он уже и сниться некоторым, возвещая все те нелепости, которые они сами, измыслив наяву, унесли с собою в сон, как люди, что приходят поесть на могилах. Дивно, какая молва обо мне, и сколь богатая! В ночи меня встречают со страхом и уважением, как человека, владевшего этим домом при жизни и по смерти не оставляющего этих пределов; лишь зайдет солнце, этим стенам я хозяин, этим людям повелитель, нашей госпоже супруг! Если придет странник издалека, первым делом его потчуют этой историей, а по окончании повторят снова, чтобы разнес он ее по миру без упущений. Помутился бы мой разум от тщеславия, если б был он со мною; наполнил бы меня дух головокружения, если б не был я уже обиталищем худшего духа. К четырем вещам, удивлявшим царя Соломона, прибавил бы я пятую, именно – чудесные пути народной благосклонности: не угадаешь, к какому чудовищу она прилепится, какому из своих вымыслов ужаснется, сама собою упиваясь, властью рассудка не умеряемая.

 

30

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

Вот новая ночь, и я опять вижу тех двух, за чьею беседою уже привык наблюдать; такие речи на сей раз ведутся.

Ф. Не так уж вески твои причины жаловаться. Не снятся ведь тебе ужасные сны, не видишь ты ни свирепых воинов с мечом, ни себя одинокую в пустынном месте, и дом твой не двоится, и на пороге не сидят окровавленные чудовища. Ты не просыпаешься в незнакомом месте, дивясь и стыдясь своему возвращенью, не причиняешь ущерба ни другим, ни себе, как те, что часто падают в огонь и часто в воду, но благоразумно возвращаешься в свою постель, хотя иной, менее удачливый, мог бы шею себе свернуть. Скажешь: «Я делаю вещи, в которых себе самой не могу дать отчета». Но ведь что ни день движут тобою то гордыня, то тщеславие, то гнев, то еще какая-нибудь страсть, которая охватывает тебя и ведет, куда не хочешь, – так стоит ли горевать, что один час ты принадлежишь помыслу, для тебя темному? Где нет согласия, нет и вины.

Д. Поскольку ты иной раз по своей прихоти покровительствуешь бракам, то, верно, знаешь из наших установлений, что бесплодную не следует брать замуж. Августин пишет в книге против Фавста: «Не ради чего иного подобает жене выходить замуж, как ради чадорождения» и в книге о благе супружества говорит, что причина брака есть рождение детей, ссылаясь в том на апостола, говорящего: «Итак, желаю, чтобы молодые выходили замуж, рождали детей, делались матерями семейств». Боюсь, как бы Бог не отступился, гнушаясь союзом со мною, так как я не могу производить плоды духа – ведь мой разум таким согбен недугом, что не знаю, где я и что делаю, погребенная в некоем обмороке исступления, ни жива, ни мертва, но томясь между тем и другим, и не могу возвещать истину Его в погибели.

Ф. Запрещает, однако, и твой Августин разводиться с бесплодною. Но скажи мне, этот твой недуг зарождается в тебе самой или имеет начало от тела, а к тебе лишь приходит, как гость из чумных краев?

Д. Я знаю, что врачи эту болезнь, определяемую у них как длительный упадок разума без лихорадки, считают преимущественно болезнью тела, отстаивая свои права на нее тем указанием, что ни один философ доселе не преуспел в ее лечении; я, однако, замечаю, что тело мое пользуется здоровьем по своей обычной мере, между тем как я сотрясаюсь тяготами, коим предпочла бы любую телесную немощь. Из этого я заключаю, что во мне самой зародилась и принялась эта болезнь, которая лишь отзывается в теле.

Ф. Как, ты не хочешь признать влияния черной желчи на человеческий рассудок? И не преклонит тебя мнение Аристотеля, находящего в меланхоликах нечто вещее и божественное?

Д. Туллий с ним не согласен, и я также; а кроме того, я ныне в такой опасности, что возиться с игрушками тщеславия мне нет охоты.

Ф. Что скажешь о тех, кто мучим гневливой Дианой? Они, по-твоему, чем страдают и отчего?

Д. Знаю, что их исцелял Господь, как и одержимых, и расслабленных; знаю также, что не на самом деле они подвержены лунным влияниям, но лишь почитались таковыми из-за коварства демонов, которые завладевают людьми, наблюдая лунные сроки, дабы через творение был опорочен Творец и умножились хулы.

Ф. Похоже, ты надеешься не на чемерицу и тихую музыку, но, с пренебрежением глядя на законы и обычаи тела, вслед за Туллием почитаешь своим спасением философию – эту целительницу, не извне приходящую, но как бы обитающую среди твоих природных сил, – и думаешь вылечить поврежденный разум им же самим. И хотя некоторые остерегаются опираться на надломленную трость, чтобы не проколола руку, но ты, видимо, в самом несчастии черпаешь отвагу: тогда и я помогу тебе, коли боги не помешают – ведь ими был поражен и Орест, и Алкмеон, «осажденный недугом», и Афамант, и великий Аякс. Но поведай – трагический котурн и небесные кары напомнили мне об этом – что говорят твои священные книги о недуге, которого ты, по-моему, больше боишься, чем от него терпишь? Не может такого быть, чтобы в них о нем ничего не было сказано.

Д. Отвечу, как помню. Говорится в них о безумии, которое насылает на человека Бог за нарушение Его заповедей, как это: «Поразит тебя Господь безумием и слепотою и исступлением ума, и будешь ощупью ходить в полдень, как ощупью ходит слепой во мраке». И пророк: «По множеству беззакония твоего и множество безумия». И в другом месте: «Поражу всякого коня смущением и всадника его безумием». Так и Навуходоносор, похваляющийся силой своего могущества, исторжен был из среды вавилонской и водворен среди пасущегося скота. Говорится также о безумии отступающих от закона Божьего, предающихся идолопоклонству и совершающих нечестивую тризну, по слову Соломона: «бдения, полные безумия» и дальше: «Когда веселятся, безумствуют». Говорится еще о неразумии того, кто кидается на похоти, не замечая, что плод их – гибель, как в Притчах: «Замечаю неразумного юношу» и дальше: «И неразумному сказала она: „Воды краденые слаще, и хлеб утаенный приятнее“, и не ведает он, что гиганты там, и в глубинах преисподней сотрапезники ее». Как думаешь, что это за гиганты, если не демоны, вселяющиеся в дом грешника? Ведь трапеза, за которою сладострастие подает хлеб, а гнев наполняет чаши, не где-нибудь, но только в преисподней кончается —

ниже Титановых мраков и ниже самых укрывищ Тартаровых.

Дальше, говорится так и о человеке, которому чрезмерное усердие в ученых занятиях пошатнуло и ослабило разум, чем Порций Фест попрекает апостола Павла. Наконец, говорится о человеке, который обману и наваждению верит, как сущей истине, сообразно чему в Деяниях апостольских говорится о Симоне, что он сводил людей с ума волшебством и казался им кем-то великим.

Ф. Что за дивная ярмарка перед тобою, и сколь обильная! Клянусь Тривией, тут можно найти все, что хочешь. Скажи, какое же помрачение приберешь себе ты? Надеюсь, ты не из тех, кто все осмотрит, до всего дотронется и ни на что не решится, но говорит: «Подумаю и приду завтра».

Д. Страх великий и темный напал на меня. Что сделаю, к чему прибегну? Елея добродетелей не имею, в полночный час не жду в чертоге, но блуждаю вне стен, и мой светильник не сияние разливает, но скорее египетскую тьму источает, мне на погибель, другим на соблазн; скажет мне жених: «Не знаю тебя», затворит предо мною двери.

Ф.

Неутомимо между крутых дерев летит, фиванским жалима оводом, тийяда, богу жертва, жена и одр, главу закинув, дланью, увитою змеей лазурной, в гулкий плеща тимпан, и в Эврах пляшут кудри текучие. Стенет, тяжелым спершись восторгом, грудь; молчит, в вертепах черных таясь, зверье, лишь ликованьем воет протяжным лес. Но пресыщенный прочь отступает бог, и свет Олимпа первый в ветвях горит; к ней стыд и память входят: глядит окрест и, дрот отбросив лозный, неверною стопой из чуждых ищет дубрав пути.

Д. Наказал меня Бог и не возвестил, за что.

Ф. Не жди, что я стану посредником меж Ним и тобою.

Д. Если узнают, начнут меня преследовать, как зверя.

Ф. Могу лишь сделать так, что их сети порвутся; но не могу обещать, что так и сделаю.

 

31

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

Не дивлюсь уже постоянству моего сна: снова он представил мне двух женщин, сделав их беседу столь внятною, что я мог всю ее расслышать и запомнить. Вот что говорилось меж ними на этот раз.

Ф. Я слышу, ты все повторяешь какие-то стихи, но не могу разобрать. Не столь безнадежно твое горе, если еще утешает тебя божественное помешательство поэтов. Скажи, что именно из их песен пришло тебе на память?

Д. Ты права – не молитву я произношу, не доводы философии привожу сама себе и не иное что, могущее мне помочь, но повторяю стихи Марона:

За осажденным сидеть, о фригийцы, плененные дважды, валом не стыдно ли вам, от смерти прикрывшись стеною? Что за бог вас пригнал в Италию, что за безумье?

Ф. Чем же они тебя привлекли?

Д. Разве мое положение не сходно с тем, что терпели троянцы? Сама я, как осажденный город, претерпеваю разнообразные бедствия извне через чувства, внутри же – через расстройство своей владычествующей части и восстающие отовсюду помыслы. Не успеваю я и на стенах бодрствовать против подступающих врагов, и на площади судить мятущихся граждан, но лишь изнуряю себя и народ сей. Но что за дело, силою или ложью погибнет мой город, распря ли гражданская или вражеская рука его ниспровергнет?

Ф. Скажи мне вот что. В этом городе, сносящем несметные бедствия (много я видела таких, много и слышала о себе от тамошних жителей), так вот, в этой злополучной Трое есть ли хоть одна улица, один дом, или даже стол, сундук или чаша в доме, которого нет в тебе самой, – или все, что в нем заключается, ты легко отыщешь и укажешь в своих недрах?

Д. Что ты хочешь этим сказать?

Ф. Вот что я имею в виду. Ты сравниваешь свое состояние с осажденным городом и, если дать тебе волю, опишешь все, что рассказал бы вестник, еле переводящий дыхание, – и пламень, по домам и храмам разлившийся, и грохот падающей кровли, и вопль бегущих, и плач детей и жен, и горькую участь старцев, и багровую добычу победителей, и все прочее, что я раздаю людям в делах такого рода. Потом ты подставишь, если можно так выразиться, другому ветру свои паруса и уподобишь себя кораблю в бурю, помянув, как полагается, и вихрь неистовый, и стенание мачт, и отчаяние кормчего, и к богам тщетное взывание, оплакав день и час, когда ты покинула спокойную гавань. Если же я спрошу, какие осадные машины использовал твой противник и были ли среди них «кошки», сменялся ли своевременно пароль у стражи, сколько лошадей можно перевезти на этом корабле и есть ли там место для лучников, ты не поймешь, чего я от тебя хочу, и, чего доброго, обидишься. Видишь, о чем тут речь? Ты прилагаешь к себе картину Марса неистового, в которой заключено много такого, что не находит в тебе подобия, и, думая лучше описать себя, лишь сбиваешь себя с толку и порождаешь пустые поводы для плача. Допустим, это непрерывное сплетение переносов, называемое у греков аллегорией, а у вас инверсией, способно утешить тебя, как мало что другое: но ведь забавляясь им, ты словно ткешь платье, закрывающее тебя так, что не видно никаких очертаний.

Д. Не пользуются ли этим, с великою славой и пользой, все поэты? Ведь и те, что пишут ради пользы, каковы сатирики, и те, что для услаждения, каковы комики, и те, что стараются для того и другого, следуя слову Горация: «или пользу хотят приносить, иль усладу поэты или же разом сказать, что отрадно и в жизни пригодно», – все они, говорю я, прибегают к привлекательному покрову вымысла, чтобы свою мудрость убрать приличествующими одеждами. Как Энея хранит его заботливая мать, так и они, «коль сравнить с великим малое можно», окутывают истину вымышленным повествованием, помогая ей беспрепятственно свершить свое поприще и внезапно явиться посреди людей дружественных, то есть среди умов, готовых к пониманию. По этой причине сколь они приятны по их буквальному смыслу, столь и полезны для людских нравов благодаря аллегорическому представлению. От словесного украшения, фигур речи, повествования о различных приключениях и делах людских происходит некое удовольствие, если же кто стремится всему этому подражать, то достигает величайшей опытности в писательстве, а также находит величайшие примеры и внушения, как должно следовать за достойным и избегать недозволенного. Скажем, труды Энея дают нам пример терпения, его любовь к Анхизу и Асканию – пример благочестия, почтение, которое он оказывал богам, оракулы, которые вопрошал, жертвы, которые приносил, обеты и мольбы, которые возносил, некоторым образом призывают нас к набожности, а его неумеренная страсть к Дидоне отвращает нас от недозволенных вожделений. Пересмотри Вергилия или Лукана – не найдешь ли на их странице ясно выраженных истин той части философии, что именуется этической и без которой едва ли уцелеет самое имя философии? Да и для прочих ее частей, какую из них ни преподавай, всегда отыщешь в поэтических книгах драгоценную приправу.

Ф. И ты веришь этим людям? Посмотри, кто поставлен начальником и судьею над ними, – разум, для которого все свое прекрасно: сам Цицерон свидетельствует, что среди поэтов, с коими был он знаком, не было ни одного, кто себя не считал бы лучше всех. Хоть они любят называть себя пророками, но спроси их, какой дух в них говорит, – ничего не услышишь, кроме нелепостей. Сами себя не зная, хотят они в песнях объять весь мир: и вот закипает в их стихах тщеславие, стремящееся всех поразить, вот ставят они на своем корабле не какого-нибудь иного божества изображение, но самого себя, чтобы пуститься в слепую пучину; вот уже Бавий и Мевий, друг друга нахваливая, идут – один запрягать лисиц, другой доить козлов, извращая природу своими школярскими выдумками. Они как желчь, влитая в чашу с медом: разве можешь ты впивать одно, не принимая другого?

Д. Как ополчилась ты против поэтов, которые чествуют тебя, сколько могут: зовут тебя повелительницею трех богов, деливших мир, и все людские дела приписывают твоему решению. Впрочем, ты права: они же говорят, что ты радуешься своей свирепой игре, и прибавляют, что жесточе тебя нет божества. Словно завидуют они твоему непостоянству и ревнуют его превзойти. Но оставим их: разве они одни выходят на эту арену? Пользуются и пророки ризами иносказаний, пользуются и философы баснями, по тщательном рассмотрении устраняя неуместные и одобряя благочестивые. Так они делают из осмотрительности в отношении вещей божественных, дабы к обсуждению тайн были допускаемы лишь люди опытные и освященные мудростью, прочие же с почтением стояли перед завесой; так поступал и Платон, ведя рассуждение о душе и иных богословских предметах, которые, согласно Макробию, следует прикрывать пологами слов. Равным образом и Священное Писание, приближаясь к тайнам пророчества, пользуется уподоблениями, чтобы трудностью понимания смирить нашу гордыню и предостеречь от брезгливости наш разум, презирающий то, что легко схватить. Господь, положивший мрак покровом Своим, радуется усердию восходящих к Нему, почему Соломон и говорит в Притчах: «Слава Божия – скрывать слово, и слава царей – исследовать речь». Думаю, не станешь ты спорить, что места Писания, содержащие притчи и загадки, представляют собой как бы облако, где был Господь, то есть некий внутренний чертог, в котором таится божественное.

Ф. Что я отвечу? Даже и философы не всюду прибегают к тому языку, который ты защищаешь, но лишь там, где приступают к предмету особой трудности или когда сама мысль их, так сказать, сникает и клонится к чуждым ей странам; в остальном же – разве ты не видишь, что тут дело обстоит, как с почитанием идолов? Древние чтили своих царей даже по смерти, ставя им статуи, и что одними было сделано в напоминание, для потомков стало священным. Может, и удалось бы вам разбить ваших идолов, если бы не ваши школы, что каждый день их восстанавливают. Аврора и Геспер, глядя к ним в окна, видят одно и то же: спины согбенные, труд непрерывный. Изучают метаплазм, схематизм, ораторские тропы, блуждают по гортинскому лабиринту поэтов и пороки стиха называют добродетелью; фигуры грамматики, расцветку риторики, плетения софизмов учат, хвалят, множат; увещеванием и бичом учителя погоняемые, упражняют память и изощряют разум, чтобы подражать услышанному; идут по древним следам, подмечая сочетания слов и изящные клаузулы, обшивают речь пурпурными лоскутами и ревниво взирают на товарищей, у кого пестрее; в повествовании брезгуют историей, отвращаются правдоподобия и больше всего любят басни, уходя в добровольное изгнание от людей к тритонам и кентаврам; чтобы оживить свое чувство, усталое от пресыщения, всюду вводят олицетворение и обращаются с приветствиями ко всему, что можно увидеть или помыслить; входят в чужое лицо, то страдающим Телефом делаясь, то покинутой Ариадной, то говоря кротко и жалобно, то примешивая «ужасные вспышки, и шум, и гнев с его огнями», и к порокам языка прилагая перемену естества: подлинно, вот кузница Вулкана, не для доброго дела раскаленная, но столь любезная, что никто покинуть ее не хочет!

Д. Не осталось бы и самого имени школ, если бы людей не воспламеняла любовь к языку поэтов и ораторов и стремление к знанию, которое прежде казалось мне благородным и похвальным. Неужели ты думаешь, что предмет этих занятий порочен и что людям благоразумным и выше всего ценящим душевное здравие следует бежать от него, как из среды вавилонской?

Ф. Вижу, к чему ты клонишь, чего домогаешься, – хочешь, чтобы я полнее и искреннее сказала, что думаю об этом языке и как его ценю. Он много чудес творит, сводничая между противоположностями, и сам иначе, как антифразами, описан быть не может: он ведь верность в одной упряжке с вероломством, союз ума с исступлением, брачный чертог, где с простодушием сходится лукавство; он – легкая тягота, здравая болезнь, любезная Харибда, торный лабиринт, скорбное процветание, сытый голод, отрадная буря, светлая ночь, живая смерть, изменчивая стойкость, сладкое зло, улей, полный желчи, корабль, засевший в ветвях, стыдливое бесстыдство, благочестивый грех, немилостивое прощение, цветущая зима, печальный рай, нищий в пурпуре, царь на гноище; от его чар огонь устремляется вниз, земля струится, жжется воздух; он богов принуждает к разврату, живых сводит в ад, мертвым солнце показывает, склоняет непреклонных, кротких окаменяет, храмы оскверняет, ставит свой чекан на чужую монету, дев научает тому, от чего тщетно их запирали в чертогах, он проникает всюду и все охватывает. Как Феникс, он ежечасно разрушает себя в грамматических построениях, разлагает в диалектических собеседованиях и восстает в блеске риторических украшений. Что ему не подвластно? Он называет скупого бережливым, трусливого благоразумным, сравнивает монаха с прелюбодеем, поскольку оба они одинаково далеки от человека, блюдущего честный брак; он переименованием, равноименностью, многоименностью добивается того, что делается Полифем Аргусом, Нерон – Катоном, Красс – Кодром; когда же он впадает в обычное свое исступление, кругом множатся чудовища: Парис гонит мечом толпы, Тидей горит от нежной любви, блещет красою Терсит, юностью – Нестор, онемевает муза Марона, Аякс превосходит всех мудрой осмотрительностью. Он хуже всех Синонов, ибо он единственный, кто способен лгать самому себе; сама я, клянусь Фуриями, усердствуй с утра до ночи, не погубила бы столько цветущих городов, сколько удалось ему. Ты же – словно дитя, играющее на спине у дракона: долго ли тебя уговаривать, чтобы ты нашла место безопаснее?

В тот час, как в пурпур воды бегучие глава Орфея, канув, окрасила, певцу такое слово молвил Гебр, над высокой волной воздвигшись: «Вещун фракийский, лирник несчастливый! Когда, искусством полон наследственным, ты плектр водил – стихали вихри, и боязливых оленей подле гетульский с гривой мирной ложился лев, и за твоею песнию вкрадчивой дубы чредою шли, и Орка сник пред тобою тризевный вратарь: но в опьяненном сердце тийяды гнев лишь распалялся, и непреклонный вопль кифару заглушил. Последню честь я тебе окажу, как должно: уйму буруны, вольно ходящие, тебя на берег тихий я вынесу; тростник я преломлю, дававший Фавнам прилежным порой утеху».

Д. Чего же ты хочешь от меня?

Ф. Брось, как ребенок, играть с орехом, не следуй ученым басням, и если хочешь что-то узнать о себе самой, оставь фигуры и расцветки тем, кто без них не может; говори о себе, как говорят философы, когда берут предмет себе по силам, – ты же не высшее благо, чтобы тебя нельзя было описать иначе как через уподобления.

Д. Хорошо; оставим это до следующего раза.

 

32

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – небесного наследия и венца славы

Мое недавнее письмо тебе о страданиях Святой земли и отправившихся ей на помощь, подобно незаконченному изваянию, свидетельствовало лишь о наличии резца и камня, не давая судить о намерениях художника: из того, как я взялся за дело, ты можешь заключить, что мною двигали скорее скорбь от свежих вестей и желание закрепить нечто важное в памяти, нежели твердый и продуманный замысел. Во многих дополнениях и подпорах нуждается эта постройка, чтобы не рухнуть плачевным образом, но всему прочему, мне кажется, следует предпослать краткое перечисление даней, возложенных на Иерусалим, а также важнейших перемен и поражений, им претерпенных.

При Ровоаме, царе иудейском, пришел Сесак, царь египетский, к Иерусалиму и взял сокровища дома Господня, и сокровища царские, и золотые щиты, которые сделал Соломон; Ровоам же вместо них сделал медные.

Иоас, царь иудейский, правивший сорок лет в Иерусалиме, собрал все, что пожертвовали храму отцы его и что жертвовал он сам, и все серебро, какое смог найти в сокровищницах храма Господня и дома царского, и послал Азаилу, царю сирийскому, дабы тот отступил от города.

Против Амасии, царя иудейского, вышел Иоас, царь израильский, поразил его и, придя к Иерусалиму, разрушил стены городские на четыреста локтей, и взял все золото и серебро и все сосуды, какие нашел в доме Господнем и в сокровищницах царя, и возвратился в Самарию.

Езекия, царь иудейский, взял все серебро, какое нашлось в доме Господнем и в сокровищнице царей, и снял золото с дверей храма Господня, и послал Сеннахерибу, царю ассирийскому, дабы отступил от него.

Иехония, царь иудейский, платил дань Навуходоносору, коим был выведен из города и водворен в вавилонскую темницу на 37 лет.

Навузардан, архимагир царя вавилонского, опустошил Иерусалим, спалил дом Господень, и дом царя, и весь Иерусалим в окрестности.

Антиох Прославленный вошел в Иерусалим, и вступил в святилище с надменностью, и взял серебро, и золото, и все сосуды драгоценные, и, унеся все, ушел в землю свою.

Великий Помпей обложил Иерусалим осадою и взял его на третий месяц, 13 тысяч иудеев убив, и разрушил городские стены, коих окружность, как говорят, составляла 4 тысячи шагов.

Иерусалим захвачен во времена Веспасиана, в восьмой день сентября.

Иерусалим обращен в христианскую веру во времена Константина, сына Елены.

После времен императора Ираклия у сарацин был великий пророк Магомет, во времена которого был покорен Иерусалим.

В год 1099 Иерусалим завоеван франками.

В наши дни царь египетский покорил Иерусалим.

Из сего явственно видно, что не эта, лежащая, как золото при дороге, но другая есть воистину земля обетования, для нее же этот земной Иерусалим – лишь тень и призрак, так что Давид, царь его, возглашает, как бы странствующий на путях: «Чужестранец я и пришлец, как все отцы мои», и в уповании на будущие блаженства: «Верую, что увижу благость Господню на земле живых». И Авраам, купивший пещеру в земле Ханаанской, дабы погрести Сарру, жену свою, тем предвозвестил, что не на усладу и утешение плоти приобретается край сей, но на всякую тяготу телесную и сердечную скорбь. Истинно говорится: «Наслал на него Господь полки халдеев и полки Сирии, полки Моава и полки сынов Аммона», то есть по нерадению их одолело их нечестие, во всем подобное демонам, и гордыня, возвышающаяся надо всем, и всякая похоть от отца их диавола, так что их упование обратилось в ничто и сыны радости сделались народом скорби. Не то обещал нам Бог и не к тому нас призвал; но как Эней с его спутниками, всходя на корабли, взирал на поля, где была Троя, и вспоминал по ним бывший город, так и мы, видя место изнуренное, поруганное и едва не обращенное в ничто, вспоминаем по нему город будущий.

 

33

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

На следующую ночь снова сошлись две собеседницы на своем месте.

Ф. Похоже, что ты к нашему ужину впрок заготовила голод, по выражению Сократа. Если и впрямь у тебя есть о чем спросить – а я вижу, что есть, – не медли с этим, дабы ничто в нашей беседе не осталось невыясненным.

Д. Мое недоумение состоит вот в чем. По природе моей я самодвижна: так научили меня философы, так вижу и я сама, когда обращаюсь к рассмотрению самой себя. Тело же таковым не является, но движимо иным началом, то есть моим обитанием и правлением. Таким образом, где бы ни было мое тело – даже и в тех ночных приключениях, о которых я сужу по чужим вестям, – всюду я была с ним и во всем его направляла.

Ф. Это так.

Д. Те же мудрецы, прославленные на земле, в редкостном согласии утверждают, что я едина и не имею частей в том смысле, в каком, скажем, меч состоит из клинка и рукояти, но все, что есть у меня, – я сама. Где же, скажи, были и разум мой, и память, и способность следить за собою, когда я, как менада, упоенная яростью, скиталась во тьме не столько внешней, сколько, увы, моей собственной? Если они сейчас при мне, почему тогда их не было? А если они могут уходить и приходить, когда вздумается, почему я едина, а не толпа из стольких, со сколькими я расстаюсь еженощно?

Ф. Непросто на это ответить. Расскажу тебе одну историю, слышанную от богов (ведь часто я бываю в их собраниях и знаю много такого, что совершается между ними неведомо для людей). Случилось так, что Венера, праздно пребывавшая в ту пору на своем острове, никому не изнуряя сердце и оставив земные дела идти по их воле, сочла своего сына достаточно взрослым, чтобы преподать ему начатки своей науки. Итак, посылает она за ним своих вечных спутниц: отправляются на поиски Услада, и Молодость, и предприимчивая Дерзость, гадая между собою, куда его могли занести проказы: то ли стреляет из золотого лука по качающимся яблокам на ветвях, то ли, скрепив неравные тростины воском, пробует на них менальские лады, то ли в прибрежных волнах катается, вскочивши Тритону на чешуистый хребет. Скоро, однако, нашли его, спящего на лугу подле того ручья, что несет медвяные струи. Утомленный жарой и забавами, свесил Купидон в цветы зажатую ладошку, а травы вкруг него наперебой старались взойти повыше и умягчить ему ложе. Был, он, однако, разбужен и сонный препровожден к золотой ограде, которую выковал для драгоценной супруги Лемносец; и, введенный в сокровенные чертоги богини, где она свершала свой туалет, недовольный ребенок протирал глаза, откуда никак не уходил сон, а прекрасная мать, обняв его и поцеловав, повела такие речи:

«Недалек день, о милый сын, когда получишь ты твердую власть над миром, чтобы повелевать землею, морем и звездами; в собраниях вышних богов будут раздаваться твои приказы и в стигийские пропасти сходить беспрепятственно. Прежде, однако, надобно тебе узнать побольше о человеческой душе, ведь с нею тебе придется преимущественно иметь дело и ее глубины воспламенять. Как на город, стоящий на высокой скале и обороняемый мужественно и единодушно, не следует сразу совершать нападение, но сперва прилежно осмотреть его стены, нет ли где места слабее или охраняемого небрежнее, так и тут не будет успешен приступ, начатый в одной надежде на слепую удачу. Если ты не хочешь расточать время в праздной неге, но намереваешься звуком славы своей наполнить вселенную, знай, что без помощи искусства божественная сила будет подобно ладье, лишенной весел, или лире без струн. Научись, сын мой, всему, что требуется, дабы час зрелости не застал тебя безоружным.

Прежде всего следует тебе знать, что есть божество, душа и тело. Истина всякой сущности находится в божестве, душа же содержит лишь некий его образ, от которого в теле виден едва лишь малый след. Бог один прост, ибо он есть все, что у него, тело же сложно, ибо оно не является ничем из своих свойств; душа же, средняя между этими природами, устроена так, что является одними из своих свойств, а другими нет, и потому не совершенно проста. Бог не имеет ни качества, ни количества, тело же, имея и то и другое, не есть ни то, ни другое; душа не имеет количества, поскольку она не тело, и не лишена качества, поскольку она не бог. Что касается сил или способностей души, каковы рассудок, память и другие, то они соприродны душе и не имеют отдельной сущности, и хоть свойства у них разные, но сущность одна, так что блещет душа образом божественного единства.

Итак, душа, посредине поставленная, находится в согласии с ними обоими, с божеством и с телом, – с высшим в своем высшем, с низшим в своем низшем, ибо есть в ней верх, середина и низ, хоть и единые по природе. Ведь ее сущность объемлется троичностью разумного, вожделевательного и раздражительного начал, из коих первое, разумное, служит познанию чего-то, что ниже души, в ней или близ нее, а благодаря вожделевательному и раздражительному душа располагается хотеть чего-либо или избегать, любить или ненавидеть. От разумности происходит всякое душевное чувство, от двух прочих – всякое расположение, или страсть. Теперь я скажу тебе кое-что об этом расположении: оно бывает четырех видов, сообразно тому, что люди или радуются своей любви в нынешнем, или надеются обрести ее в будущем, а равно скорбят от вещей, им ненавистных, или боятся найти от них печаль в дальнейшем».

Тут она остановилась, заметив, что ее сын глядит на бабочку, влетевшую в покои: аравийские ароматы обманули ее, уверив, что здесь продолжение сада, а зеркало поддержало обман, сказав ей, что она тут не одна. Богиня же, с улыбкою взирая на рассеянность Купидона, наконец привлекла его такими словами:

«Прекрасны ее пурпурные крылья и боязливое блужданье по воздуху; а ведь она состоит из тех же стихий, что и весь мир, и если ты не пройдешь мою школу, то не только вселенную, но и одну бабочку не ухватишь. Дослушай урок, а потом я отведу тебя в грот, сокрытый глубоко в роще: туда залетают птицы, чтобы им отзывалось покорное эхо, а внизу кипят и дмятся темные воды: не пожалеешь, думаю, что был мне послушен.

Итак, от вожделевательного начала происходят радость и надежда, от раздражительного – скорбь и страх: это как бы первоначальные стихии, из коих слагаются все сущие пороки и добродетели, благодаря порядку и мере или же их отсутствию. От них происходят четыре главные добродетели, о коих философы говорят, что это все одна любовь, по-разному устроенная, как ты складываешь из одних и тех же костяных фигурок то рыбу, то чашу, то быка; например, благоразумие – это любовь, различающая, что помогает человеку по мере его сил приблизиться к божественному, а что этому препятствует. Подобным образом от раздражительного начала взрастают ревность, гнев, негодование, ненависть, об устроении которых, однако, я говорить не стану, чтобы тебе не наскучить. Чувства же, происходящие от разумного начала, трояки сообразно троевидному времени: то, чем исследуется неведомое, называется дарованием или остроумием, то, что судит об уже обретенном, именуется рассудком, то же, что сберегает обсужденное и сбегает за ним в свои глубокие хранилища, когда что-то требуется для трапезы рассудка, – это память, владелица прошлого. Ведь не все, что мы знаем, постоянно вращается у нас перед умственным взором, но по необходимости спускаемся мы и извлекаем то одно, то другое.

И как этот видимый мир уходит пятью ступенями вверх – земля, вода, воздух, эфир, или твердь, и само высшее небо, нарицаемое эмпиреем, – так и у души, странствующей в мире своего тела, есть пять продвижений к мудрости: ощущение, воображение, рассудок, разумение, разум. Ощущение подобно земле, ибо не выходит за пределы тела; оно, как ты знаешь, имеет пять видов, словно вода, истекающая из купели через множество отверстий разными струями, хотя по природе одна и та же. А за ощущением идет воображение, то есть сила, воспринимающая формы телесных вещей, но в их отсутствие; это крайнее усилие телесного духа, уход от телесного, но не прибытие к бестелесному. Хоть душа, будучи бесплотной, не ограничивается каким-либо местом и видится через тело, как смысл через буквы, однако ощущением она вращается вокруг тел, а воображением – вокруг подобий тел и мест, и в них или бодрствующая, или спящая, или обезумевшая на время, или совсем затмившаяся, сама собою или же по действию другого духа представляется делающей что-то или претерпевающей. Воображение и ощущение, словно Пирам и Тисба, – ты, я думаю, слышал историю этих вавилонских любовников, если сам не приложил к ней руку, – сходятся с двух сторон к стене, разделяющей душу и тело, и о многом толкуют между собою, хотя и не в силах совершенно соединиться, но секреты свои исповедают и поцелуй украдкой срывают в расселине между камнями. Нет в этом ничего удивительного: ведь если высшая часть души, то есть разум, несущий образ самого божества, может сочетаться с божеством в некоем личном единении, не изменяя своей природе, почему бы и высшая часть плоти, то есть ощущение, несущее в себе подобие души, не могло сочетаться с нею подобным образом? Назови это браком, если хочешь, и благослови его: ведь тут сходятся серединами далеко отстоящие друг от друга душа и плоть».

Д. Можно сказать, огонь с огнем сходится: ведь лучшее и благороднейшее из орудий ощущения – зрение, в коем блещет сродный ему огонь, и Вергилий, когда приписывает душам огненную силу, кажется, не что иное имеет в виду, как воображение.

Ф. Уверяю, что тебе станут еще любезнее блестящие ризы поэтического вымысла, когда ты доподлинно узнаешь, какая за ними скрывается истина; но покамест наберись терпения и дослушай меня. Итак, продолжаю я вслед за Венерою, есть у души все силы и средства для познания, ибо, устроенная по подобию целостной премудрости, несет она в себе подобие всему. Чувство, тупое и тяжелое, как земля, лежит внизу; его, как вода, обтекает воображение; а с тонкостью воздуха сходен рассудок, все низшее объемлющий и проницающий. Разумение следует сравнить с небосводом, ибо им постигается действительное состояние духовных природ, разум же – с огненным эмпиреем, высшим и тончайшим. Чувством она исследует и постигает тела; воображением – подобия тел; рассудком – измерения тел, сходства несходных и несходства сходных; разумением – переменчивый дух, разумом – неизменное божество.

Дочь благих небес, мирозданья матерь, свет, любовь, краса, вождь, стезя, зерцало, буйные хранят чей устав стихии благоговейно! В мире пленном ты, как на луге вешнем, нежною игрой веселясь, не спустишь с человека взор, примечая, как он дивно устроен: в крепости главы водворен рассудок тучной кровью гнев напоен в предсердье, вожделенья дом, разлилась лернейским омутом печень. Душу, в коей есть всем вещам подобье: камню бытием и деревьям жизнью, зверю – чувствами, разуменьем тонким — вышнему Богу, ты, по воле чьей зеленеет роща, зверь ревет в лесу и кипят пучины, кроткою браздой ты ее управишь, как пожелаешь.

Д. Прекрасная это басня и, верно, весьма поучительная, если Купидон ее дослушал; однако я не вижу, какой стороной ее надо повернуть, чтобы она отвечала тому, о чем я спрашиваю.

Ф. Теперь, несравненная душа, надлежит тебе исследовать себя внимательнее.

 

34

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

«Вечером водворится плач, и заутра радость». Пришел к нам монах из обители святого Германа, дабы возвестить, что наш господин вернулся невредимым из Палестины и остановился у них в аббатстве, намереваясь в день Пасхи въехать в замок. Как переменился наш замок при этих вестях! и как обласкан был принесший их! Словно вино из глубоких погребов, достали веселье и упились им; словно платье в запертых сундуках, нашли ликование и украсились им, благодаря Бога, растерзавшего вретище наше и препоясавшего нас веселием, превратившего дом наш в дом пиршества. Да воспоет тебе, Господи, слава наша, ибо наполнил радостью уста наши и язык наш ликованием! О муж славный, о трижды и четырежды блаженный! Блажен ради алкания правды; блажен ради трудов вольных; блажен ради мужества; блажен ради терпения. От изобилия корыстей вражеских, добытых частою победою, стал ты весьма взыскателен, и уже не вкусен тебе никакой хлеб, сколь бы чист ни был, если не сдобрен елеем благости Божией. Подлинно, тучен хлеб твой, ибо ради него ты и страдания принял с готовностью, и великую милость явил тем, кто уже не чаял милости. Восстань же от долины поутру, гряди, не уклоняясь ни направо, ни налево, мы же поднимем врата, дабы ты мог войти в радость Господа нашего, в час исполнения нашей надежды.

 

35

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – спасения в Том, Кем цари царствуют

Те, кто превозносит героев древности несравненно выше нынешних, особым домом для своих пристрастий и крепостью для своих мнений избрали нрав и деяния Александра, царя македонян, так что каждый, кто, будучи движим любовью к справедливости, хотел бы защитить нынешнюю доблесть от пренебрежения, должен сперва стать перед этой твердыней, дабы с ее высотой и мощностью соразмерить свои силы и намерения. Хотел бы я, чтобы ты, многие тяжбы ведший искусно и завершивший счастливо, ныне взял на себя попечение о покорителе Азии, – ведь ему, коего из-за телесной быстроты, проницательности и славолюбия иные считали сыном не человека, но демона, подобает поборник, оказавший в красноречии дарования едва не выше человеческих. Итак, о краса и слава лацийской речи, возьмись за дело, представь доблести Александра одну за другой, чтобы нам «узреть их пред собой и приметить обличье идущих», судя обо всех по заслугам.

«С чего начинать речь о воине, как не с отваги? Само за себя, думаю, говорит пеллейское мужество, выказавшееся в битве с Дарием, где Александр вел себя скорее как подобает простому воину, нежели полководцу, горя прославиться убийством царя, издалека видного на его высокой колеснице, и был ранен мечом в бедро; или же при осаде Газы, когда он, пораженный глубоко засевшею в плече стрелою, долго оставался впереди знамен, скрывая боль или одолевая ее, покамест ближние воины не подхватили его, почти лишившегося чувств, и не вынесли прочь из сражения; или же при взятии города судраков, храбрейшего в Индии народа, когда Александр оказал себя словно неким божеством или, во всяком случае, могущественного божества любимцем, – он ведь, не вняв предостережениям предсказателя, велел придвинуть лестницы к стенам и первым поднялся на стену, где был у тех и этих пред глазами, словно на сцене, с тем отличием, что смерть ему грозила неподдельная, и, одними обстреливаемый, от других не получающий помощи, наконец спрыгнул – не к своим, но к врагам, где, прислонившись спиною к дереву, стесненный кипящей толпой, оборонялся, целому войску ужасный, до того времени, когда, уже изнуренной рукою держась за ветви, чтобы умереть стоя, получил наконец подмогу и спасение от своих, пробившихся к нему из другой части города. Сравни это, если хочешь, с кабаном или нумидийским медведем, что разметывает молоссов, себе на горе его настигших, или припомни калидонского Тидея, в одиночку сражавшегося с пятьюдесятью, – я же скорее скажу о льве или, если по справедливости судить, о самом Ахилле: ведь сам Александр о нем вспомнил, когда, высадившись на фригийском берегу, пред гробницею героя воскурил благовония и, восхвалив его дела, напоследок пожелал и себе снискать поэта, подобного Гомеру. В самом деле, тот, кто в гомеровских песнях видел Ахилла, каков он был, когда, „жестокий, искал Агамемнона сталью неправой“, когда мчал вокруг Трои ее погибшую надежду и когда с несчастным Приамом заключал договор, внушенный богами, обрел себе лучшего наставника в доблести и вернейший образец, чему царь должен подражать, а от чего уклоняться. Если же кто-нибудь возразит, что в бою воин черпает отвагу в надежде на свое счастье, ибо смерть на бранном поле за всеми не успевает, то выведем другую картину: лекарь Филипп, читающий письмо с обвинениями против него, и Александр, пьющий приготовленную Филиппом чашу. Тут-то никак нельзя было бы не бояться гибели, если б Александр хотел ее бояться: но он, уверенный в друге, достоин был его невинности и своим великодушием наделял тех, кто был с ним связан».

Прекрасно говоришь ты и о его отваге, и о великодушии. Что же о справедливости, блюстительнице человеческих союзов и общей пользы? «Думаю, не будешь отрицать, что Александр и этою добродетелью блистал, как иными: он ведь и с пленною семьею Дария обращался, словно со своею, не оскорбляя женщин ни заносчивостью, ни сластолюбием, и в отношении самого персидского владыки не продлил вражду за грань смерти, но почтил его подобающими похоронами и сам нес его тело вместе с другими, так что персы проливали слезы не столько из-за кончины Дария, сколько из-за благочестия Александра, – убийцам же царя, то ли пойманным, то ли по доброй воле пришедшим за наградами, он воздал смертью, достойной их предательства. Это то, что касается строгости, а вот что в отношении щедрости и благородства: одолев Пора, он взял о нем попечение, словно о своем соратнике, а когда тот выздоровел, Александр, познав его величие духа, не сокрушенное силою Фортуны, принял его в число своих друзей и одарил царством, более пространным, нежели прежнее. Что ты на это скажешь?» Скажу: хорошо, что ты упомянул благочестие; давай поглядим на него, давай поищем его там, где ему самое место. Где оно было, когда Александр одного из своих друзей отдал льву на снедение, а другого себе, причем выжил из двоих тот, кому посчастливилось достаться на долю льва? Стояло ли оно перед львиным рвом, где боролся за себя Лисимах, или с дружелюбием вместе гуляло перед клеткою Телесфора? А когда Пармениона, уже старика, столь много потрудившегося для царской славы, он наскоро убил, отяготив его память несправедливым обвинением, где тогда была его благодарность и та, что одна равняет нас с богами, – всем любезная кротость? Но оставим приязнь, какую он оказывал друзьям (воистину, нельзя смотреть на нее без трепета), и посмотрим на почтение его к богам. Когда он путешествует к египетскому оракулу, нестерпимый зной пустыни одолевая пылкостью желания быть в родстве с небожителями, кому он почесть воздает, чужому богу или своему честолюбию? Когда он, желая не называться, но быть сыном Юпитера, велит людям падать перед ним ниц, а того, кто не боится сохранять благоразумие, лишает своей милости и убивает пытками, – приносит ли он жертву своему божеству, от какой и сами вышние отвернулись бы, или свое неистовство тешит? А когда Фортуну, виноватую во всех его пороках, в коих был неповинен возраст, почитает больше всех богов и на нее одну возлагает надежды, – разум ли это зрелого мужа или прихоть ребенка, любящего тех, кто дает ему сладкое?

«Ты, я вижу, собираешься обвинить его в неблагоразумии. Но не он ли прославился зрелостью и взвешенностью своих замыслов, позволивших ему половину мира подчинить? Вспомни, например, об осаде Тира, когда он решил возвести насыпь до города, смирив отчаяние и негодование солдат, валивших камни и дерева в ненасытимую бездну, а потом осаждал и взял город с помощью флота, несравненным тяготам этого предприятия противопоставив неизменную стойкость, предусмотрительность и надежду на счастливый исход». Ты вспомнил один город, а я вспомню другой – столицу персидских царей, сожженную после пьяного пира, по предложению женщины из числа тех, с коими никто не утруждается быть учтивым. Горе той славе, которая подобных советников, обстоятельств и решений не чуждается! Сколь лучше бы было, если предусмотрительность и осторожность, выказанные при осаде Тира, он утруждал бы, обороняя собственную душу от тех, что ее осаждали ежечасно, – от алчности, сладострастия и позорного пьянства.

Вот мы достигли рубежа, которого, думаю, и ты не спасешь. Где его воздержность – это, по твоему слову, владычество разума над вожделением и иными неправедными стремлениями духа? Не найдешь, чем его защитить, когда все писавшие о нем свидетельствуют единогласно, что все свои добрые свойства, коими превосходил он других царей, в опасности стойкость, в замысле и исполнении быстроту, милость к пленным, умеренность в дозволенных наслаждениях, – все испроверг и погубил он неодолимой тягой к вину. Друга он убивает копьем на пиру, раздраженный его вольными речами, и после этого дерзает участвовать в священнодействиях, фимиам воскурять и чтить святые алтари. А что скажешь о его славолюбии – неужели и оно показывает его человеком воздержным или хотя бы умеющим насытиться? Когда провозглашает свою славу выше законов возраста и шире пределов мира; или когда остерегается от войн с безвестными народами, чтобы не оказать им чрезмерной чести, или когда от коринфян брезгует принять в дар их город, пока послы не скажут, что никому не делали такого подарка, кроме него и Геркулеса, – скажи, он с Геркулесом в предпринятых трудах хочет соревноваться или без усилий одолеть его в тщеславии? Вспомни еще, как он своему спутнику, возвещавшему, что, по мнению Демокрита, бесконечно число миров: «Увы, – говорит, – мне, жалкому, я ведь еще и одним не овладел!» Подлинно, жалок и достоин жалости тот, чьи доблести поглотила неутолимая жажда славы. Осуждают его скифские послы, сказавшие, что он желает больше, чем может захватить; осуждают и трагедии древних человека, которому тесно владение, для всех богов служившее домом. Вспомни также, как он в индийских землях, во всем соперничая с богами, кроме благости, устроил триумф по Вакхову образцу: дороги, по которым шествовала его рать, были выстланы венками, повозки, везшие солдат, белыми покровами убраны, сам на колеснице, полной золотыми кубками, кругом крик пирующих и гуд свирелей, всюду хмель, нигде стыдливости; в том, однако, не угнался Александр за гражданином разоренных им Фив, что каспийских тигров не было у него под ярмом, плененный Ганг не тек вином и вкруг копий лоза не завивалась. А покамест он так тешился, свободный от всякого внушения воздержности, в нем самом Отец Либер справлял триумф не хуже индийского, воцарившись в его душе нераздельно и день ото дня возращая и пристрастие его к вину, и кипучую ярость.

Что же дальше, скажи? Как оба этих скитальца, Геркулес и Вакх, – или, скорее, как комета, в недобрый час явившаяся на небе, – хочет он над всем миром протечь и принести пагубу всем народам, пока наконец раздраженная Природа, тщетно выставлявшая против него Сирты и бездонную мглу с чудовищами, и Тартар, напуганный, что македонскому копью самый хаос покорится и пойдут в триумфе плененные маны, не заключают союза против одного человека и общим усилием не опрокидывают его в преисподнюю. Не победителем он туда входит, но смиренным должником, свергнув последнюю ризу души и смешавшись с нищей толпою. От ревности, однако, он так и не отрешился, сумев свою власть унести с собою и оставив наследникам оспоривать друг у друга разделенное царство. Вот его доблести – во всем мире остались их следы; вот и слава его – самый Тартар ею наполнен.

Теперь же посмотри на тех, которых я дерзаю защищать, хотя сама за себя говорит их доблесть; на тех, кто оставил наследие свое на земле, чтобы поискать иного; кто ради Божией правды кипящую пучину пересек и в неприязненную землю пришел; кто не с Дарием воевал, всюду таскающим с собою жен, евнухов и пурпур, но с врагом жестоким и терпеливым, ревностно служащим своему нечестию; кто не здешнего венца желал, но такого, что не увянет в Царстве небесном; кто, не на счастье уповая, но на попечение Божие, в своем уповании не обманулся; кто победил и мир, и свое славолюбие, следуя истинному Божьему Сыну, не собственной славы ищущему, но только славы Отца. Вот что такое быть учеником Божиим, вот что – воином Того, Кто триумфатором входит в Тартар, врата медные раздробляя, засовы железные сокрушая, дабы освободить всех, кто от века заключен в его утробе; входит не просителем, но судьею, не моля, но требуя, не в рубище виновного, но в белоснежном сиянии, не боящийся адского порога, но смело его попирающий, не данник Орка, но дани собиратель, не пленник, но пленных освободитель, не узник, но уз растерзатель, не вечного плача причастник, но новой радости вина: входит – и сникают кары, ликует племя умерших, спадает в серных потоках кипение; входит – и тех, кого создал по образу Своему, избавляет от горькой тьмы и возвращает в сладость рая.

Для ваших многообразных подвигов и многолетних трудов какие найду цветы, какие увязения сплету, какими венцами их увенчаю? Поминаю ваши дела и удивляюсь, вспоминаю и ужасаюсь, великое малым мерить боюсь: о ваше благое богатство! о моей немоты нищета! Во чреве китовом остались вы живы; вся земля вменила вас среди мертвых, но лишь для того, чтобы укротилась буря мирская и Ниневия спаслась вашими деяниями. Вы, просиявшие совершенным терпением, на Божью трапезу призваны: о, каков хлеб, хлеб его! о каковы отрады его, столь любезные царям! На брак Агнца входите, за вечный пир садитесь, ангельским хлебом и отрадами вечными питаетесь, от потока сладости Его упиваетесь и все еще Его отрад алчете; блаженны вы, коих никакой враг не покорит, никакой волк из становищ небесных не восхитит, никакие тенета не заманят, никакая скорбь не одолеет, никакое терзание не сломит.

 

36

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

«Восстани, слава моя, восстани, псалтырь и гусли. Час уже нам восстать от сна, ибо ныне ближе наше спасение, чем когда мы уверовали». Ныне указана нам стезя, отворена дверь, уготована трапеза, глас горлицы слышен: стезя странствующим, дверь неимущим, трапеза голодным, глас горлицы друзьям. Ныне многие возвещают Христа торжествующего, и глас их в концы вселенной проходит: меж ними страшусь открыть уста, не могу молвить слово, не знаю, откуда начать. Лучше мне, взяв в пример евангельского слепого, сесть при пути и, по шуму небесному уразумев, что воскрес Иисус, последовать за другими любовью, последовать радостью, вопия: «Сыне Давидов, помилуй меня!»

Поутру мы отслужили праздничную мессу и, собрав лучших, кто оставался в замке, выехали из него, предводительствуемые управителем замка, почтенным и мудрым рыцарем, дабы встретить едущих из монастыря на пути. Мы перешли реку и стояли на поле до того часа, как солнце уже поднималось к полудню, когда увидели нашего господина с его людьми, которые двигались в прекрасном строю, и их латы и шлемы сверкали, а щиты гремели и блестели. Мы же взирали на них, сколько было силы, ибо наше сердце хотело видеть дальше, чем ему позволяли глаза, и видели, поскольку это уже можно было различать, что воины сидели на хороших конях, взятых не на нашей конюшне, что лица их опалены иным солнцем и что – увы, увы, наша скорбь и сетование! – возвращается куда меньше, чем уходило. Господин же наш, которого можно было узнать издалека по его величественному виду и доспехам, горящим, как золото, выглядел здоровым, и мы воздали Богу хвалу за то, что Он вывел его невредимым из всех опасностей, порождаемых войною. Когда были даны благословения и все известились друг о друге, мы следуем за господином к нашему замку, врата коего открыты и мост опущен. Люди, теснящиеся при входе, увидев нашего господина, хвалят и благодарят его, нарицая великим победителем, и желают ему долгих лет, он же посреди народа тихо едет на своем прекрасном коне, в богатых доспехах, с величанием и почестью, кланяясь на обе стороны, так что несравненная сладость и отрада даются всем – видеть во славе того, кого они почитали мертвым и успели оплакать. Народ окликает шествующих воинов, спрашивая их о здравии, и заглядывает в шедшие за ними телеги, дивясь множеству привезенного добра; те же, кто по болезни или по стыдливости не мог покинуть домов, «гудят при входах и на порогах», глядя из окошек или из всякой щели и скважины, какую могут найти, по немногому представляя многое, воображением помогая глазам и одним глотком пытаясь утолить двухлетнюю жажду. Что до госпожи, то она ожидала в башне, а когда известилась, что супруг приближается к ее покоям, то вышла навстречу, приветствуя его с великой любовью; он взял ее за правую руку, поцеловал и отвечал ей нежно и со всякой учтивостью; и был этот день воздаянием за все прежние дни для каждого под этим кровом.

Ныне же отряхнем с себя прежнюю скорбь, ибо упразднил ее Господь, и оставим прежний плач и вопль, ибо они миновали, и воздадим Господу за все, что Он воздал нам: пойдем стезею послушания, внидем дверьми милосердия, приступим к трапезе, предлагаемой мудростью, да стяжаем радость и мир, кои обещал Бог любящим Его.

 

37

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Вот уже Феб, как выражаются поэты, неспешным своим ходом от Фриксова овна подошел к пламенному Раку, а у нас все нет достоверных известий о том, что свершили и претерпели вернувшиеся к нам из Святой земли. Удивительно это: больше слухов носилось по нашему дому в ту пору, когда для них всюду была узда и нигде – шпоры. Слава, однако, хоть и порождается доблестью, не наследует от нее свойства покоиться в самой себе: ей, как огню, требуется неустанно бежать дальше, чтобы не умереть. Ты легко поймешь, какие чувства я питаю, так что мне не нужно ни изъяснять их, ни оправдывать их чрезмерность; видя, что ни один из вернувшихся не хочет со мною делиться памятью по доброй воле, я пустился искать того, кто это сделает по настоянию, и преуспел в своем благочестивом любопытстве. Есть один человек, всегда сопровождавший нашего господина на охоте и за море с ним отправившийся; почитавшийся лучшим из ловчих, не побоялся он пучины, как не боялся дубравы; не оказывавший робости перед вепрем, не изменил он себе и перед врагом. К нему-то приступился я сначала с околичностями и похвалами, потом, отбросив их, с прямыми увещаниями и просьбами, а увидев, что его укрепления тверды, повел против них осаду такими речами: «Представь, – говорю, – сколько было на свете мужей, кои прославили себя в своем веке несравненной отвагой и о коих, однако, не слыхал ни ты, ни я, ни кто-либо из ныне живущих, потому что никто не воспел их дела и не предал их свершений письменам, чтобы сберечь для потомства. Такой ли участи хочешь ты для своего господина, чтобы неоплаканными остались его тяготы и вечною ночью покрылись его великие, я уверен, подвиги? А ведь многие из знатных мужей, в коих с мужеством соединялась мудрость, лучшим даром Фортуны и высшею для себя почестью полагали, если был при них человек, одаренный словом, и уповали самого Ахилла одолеть в неувядающей славе». Так, или примерно так, поражая словесным тараном стены его скрытности, склонил я его оказать своему господину несравненную услугу и увенчать его имя бессмертием с моей помощью: ведь он почитает меня кем-то вроде фессалийской ворожеи, умеющей говорить с мертвыми – не о будущем, правда, но о прошлом, что для него не менее чудесно, поскольку не менее темно. Итак, по воскресеньям после мессы обещал он приходить ко мне со своими рассказами – теперь он богат досугом, хотя и не по доброй воле, ибо господин наш с самого возвращения доселе не выказал желания ехать на охоту. Надеюсь, добрый ловчий проявит обычное усердие и память свою обшарит не хуже, чем, бывало, исследовал лесные трущобы: сможет он испытать заново все случившееся на земле и на море, а то, что было упущено в делах, доделать в словах; настал, я думаю, для него час, когда обо всем вспоминать отрадно.

 

38

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Расспросив ныне человека, о котором я писал тебе, я узнал, что случилось с ними после их отбытия из замка, совершившегося тому более двух лет, и передам тебе эту повесть теми словами, как услышал от него, отступая лишь в малом, не для изъятия, но для прибавления. Да не оскорбит и не насмешит тебя это письмо, если покажется тебе чрез меру неприбранным и скудным, ибо, помянув слова апостола: «Всякий язык исповедает Бога», я счел неуместным нанизывать на него пронизи и украшать благоухающими венцами.

Итак, когда наш господин, собрав всех своих людей, принявших крест, простился с женой и покинул замок, причем было сказано много речей и пролито немало слез, они ехали от одного места к другому, покамест не достигли Ольнея, где графом Ги был назначен сбор; и там оказалось, что наши люди снаряжены лучше многих и имеют всего в достатке, так что в иных зародилась зависть к нашему господину, когда они видели, как граф Ги благосклонен к нему из-за его попечений. Выехав оттуда через два дня, они добрались до Везеле в бургундской земле, где покоится тело блаженной Марии Магдалины, и молились ей, чтобы она сохранила их и помогла добраться до Святой земли невредимыми. В этом месте они сделали остановку, ибо туда стекалось множество войска отовсюду, и король Франции встретился там с королем Англии. Для всех пилигримов было большой радостью видеть, как между двумя столь могучими владыками царит прекрасное согласие и как все обиды и насильства, когда-либо бывшие между ними, обоюдно преданы забвению и изглажены из памяти ради Гроба Господня и святого города, которому они обязались оказать всю помощь, какую смогут. Король Англии принял там суму и посох, знаки своего паломничества, а король Франции поручил охрану и защиту королевства своему возлюбленному сыну, и это было одобрено всеми его баронами; кроме того, он составил завещание и сделал распоряжения на случай, если море его поглотит: он оставлял много на восстановление и украшение церквей, коим был нанесен ущерб его войнами, и на другие богоугодные дела. В октаву рождества св. Иоанна Крестителя они все двинулись оттуда в город Лион, стоящий на Роне, и достигли его на девятый день, а при переходе мост через реку обрушился под тяжестью народа, и больше сотни человек попадало в реку, и из-за ее силы и глубины иные из упавших не смогли выбраться; от этого дела многие были сильно смущены, ибо увидели в нем знак, что им не суждено вернуться. Но что суждено каждому, о том знает один Бог, Который откроет это в свое время. Из названного города короли разошлись разными дорогами по причине множества людей, которое невозможно было содержать и прокормить в одном месте, ведь все благородные люди Франции последовали в это заморское странствие за королем, начиная с короля Английского: среди пилигримов был граф Фландрский, граф Шартрский, граф Неверский, граф Шампанский и многие другие знатные мужи, исчислить которых было бы большим трудом; что же до простого люда, его число один Бог ведает. Тогда оправдалось твое, о христолюбивый муж, золотое слово, что все страны рождают чудовищ, одна Галлия – мужей: подлинно, нигде не было видано такого цветения доблести, как в те дни, когда это воинство собралось спасти избранную землю и вернуть ей добрый покой. Так вот, английский король со своими людьми пошел по реке в Массилию, город под властью короля Арагонского, где покоится тело св. Лазаря, брата Марии Магдалины и Марфы, который семь лет был в этом месте епископом после того, как Иисус воскресил его из мертвых. В этом городе добрая гавань, почти отовсюду закрытая высокими горами, а в ней много больших кораблей; жители этих мест издавна искусны в корабельном деле, как свидетельствует Лукан, говоря:

но у греков челны легко и сраженье завяжут, и обратятся бежать —

ведь известно, что этот город основан переселенцами из Греции. Что до короля Франции, то он направился в город Геную в итальянской земле. Когда среди пилигримов, бывших в Лионе, распространился слух об этом, они начали переспрашивать друг друга, не зная, где это, и сомневаясь, верные ли это вести; иные же, кто знал об этом городе, восхваляли его, говоря, что Генуя находится в сердце моря и что это лучшее место, чтобы им переправиться в Сирию; и кто не видел, как по морю идут корабли, которыми распоряжается капитан залива или капитан моря, тот не может представить себе, сколь великолепное это зрелище. Ведь они выстилают перекрытия елью, а гребцы работают с отменным искусством, пока они не выйдут из гавани и не натянут паруса, и не поднимут свои знамена и флажки на башни нефов, и на кораблях бьют в кимвалы и трубят в трубы; и если в этом есть надобность, то щиты приказывают вынуть из чехлов и подвесить к бортам нефов. А на галере, где находится капитан, башня с алыми и серебряными забралами и серебряными щитами, и кроме этого она покрыта парчой; и они украшают паруса пестрым виссоном, который привозят из Вавилона, и все это украшено синим и пурпуром. Кажется, что море наполняется ими и пламенеет, когда они собираются вместе, и большего корабельного искусства в этих краях невозможно найти, потому что здесь служат все соседи этого города, на верфях и корабелами и проводниками, кто располагает каким искусством; и это великая радость, видеть, как их флот выходит из гавани. А если бы эти люди, господствующие над морем, доподлинно знали, что совершилось над Святой землей и всеми ее жителями, они бы перестали играть и наполнили свои корабли стоном и плачем, и помянули бы всю славу тех мест, которая была столь великой, а теперь казалась ничем. Так говорили те, кто знал о Генуе, и у многих так разгорелось сердце, что они лучше хотели бы плыть по волнам от народа к народу, чем стоять обеими ногами на твердой земле. Обсуждая между собою это и многое другое, они добрались до Генуи и увидели своими глазами все, что им было обещано, и более того. Все было подготовлено к их отплытию наилучшим образом, дабы не охладить их ревности; и они взошли на корабли, чтобы идти в Иерусалим.

 

39

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

«Ты утвердил силою твоею море, ты стер главы змиев в воде». Пусть те, кому в священном чтении милей всего буква, думают, что под змиями, о коих говорит Псалмопевец, следует понимать «пресмыкающихся, коим нет числа», и «змия, коего создал Господь»; мы же, от скорлупы буквального смысла стремящиеся к сладостному ядру аллегории, полагаем, что не змея, но грех сокрушил Господь и стер его в воде крещения. Вижу великость этого предмета и не помышляю охватить его весь, но лишь малую его часть затрону. Обрати за пророком взор на пучину, взгляни на корабль, преходящий волнующееся море, вспомни, кто изобрел его и зачем. Алчность ведь создала первое судно и в море дерзнула ради того, чтобы, великие труды и тревоги претерпев, напоследок восточный рубеж обокрасть и чудесное руно вынести из храма. Не довольно было, что земли, что грады, что самого Тартара разъятая бездна несет людям золото, – нет, но самому краю, где восходит колесница Солнца, дали они видеть и святотатство, и братоубийство, и брачного чертога осквернение. Не решилась бы, однако, и алчность на эти подвиги, если бы в стае Эвменид, что ей сопутствует, не ходила с нею горделивая дерзость, ничто не оставляющая неиспытанным. Напрасно заграждает людям стези природа, напрасно она Океан ополчает бурями, Ливию – кипеньем яда, Африку укрепляет Сиртами, Аркт – холодом, всюду открывая больше путей прочь из мира, чем по нему: в Океан вторгаются, в пределы, не знавшие человека, приносят свой страх и заботы, все вертепы мира исследуют, самого Хаоса не оставят нетронутым. Не зная себя, хотят знать истоки Нила, словно те их научат жить праведно и счастливо, и не столько преуспевают на пути к этим таинственным ключам, сколько к нечестивейшим преступлениям, спутников своих убивая ради ежедневного пропитания и чрево свое делая ужасным гробом. Скитальцем и беглецом был человек на земле: скитальцем – последуя вожделению; беглецом – избегая бедствия. Везде отсутствовало то, чего он вожделел; везде обреталось то, чего бежал. Какого зла не вызвали эти всемирные странствия, каким злом не были вызваны? Но оставим их оплакивать. Чего не сделала природа, чего не сделал самый ад, Бог сделал, затворивший вратами море и давший изобретениям греха человеколюбивое применение даже прежде того, как грех был изглажен искупительною жертвой. Говорим: «Челн этот открыл новое поприще для злодейства», и справедливо. Но не будь он некогда сколочен из фессалийской сосны и пущен в неведомые воды, не был бы ныне и мир связан узами общения, не знал бы Рима Мемфис, Таг не ведал бы Ганга, о Британии не догадывалась бы Галлия. И если бы дерзкая доблесть не надеялась, что все ей уступит, как ныне распространялась бы по миру драгоценная весть о Господе, смирившем Себя даже до смерти крестной? Из нашей немощи делает Бог благо. Итак, странствуя долго в пределах пучины, увидим наконец добрый покой и землю прекраснейшую, устремимся к ней всем сердцем и всею силою нашею.

 

40

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Снова я виделся с моим рассказчиком и слушал его долго; вот что я донес тебе, не уронив по дороге ни капли от его речей.

Таким образом выйдя в море, как было рассказано, они проплавали по волнам три недели и, достигнув острова Сицилии, в день блаженной мученицы Евфимии пристали к городу, который называется Мессана. Она стоит подле того мыса, что именуется Пелор и смотрит на Италию: с нею некогда Сицилия была одним целым, ныне же разделяет их пролив, сотрясая Пелор тирренской яростью. Это весьма богатый город, расположенный в прекрасном и выгодном месте, но люди в нем негодные и жестокие. Король Франции был встречен с почетом и препровожден во дворец сицилийского короля. Жившие в городе высыпали смотреть на него, он же вел себя с удивительной скромностью, избегая привлекать погляденье пышными выходами, из-за чего эти люди, столпившиеся на берегу без всякой выгоды для себя, разочарованные, ругали короля и попрекали за малодушие и скаредность, не зная его добродетелей. Через неделю подоспел король Англии с бесчисленными галеями, на которых издалека принялись греметь в трубы и горны, словно молва возвещает о нем загодя; носы кораблей были разукрашены, на копьях надеты флажки, щиты блестели, вывешенные на корме, а море кипело из-за несметного множества кораблей и бьющих весел. Король в изысканном платье вышел на берег, а мессанцы, смотревшие во все глаза, говорили друг другу, что вот-де человек, достойный власти, и справедливо он стоит над народами и государствами, ибо выглядит даже величественнее своей славы; так они судили и отзывались обо всем увиденном. Короли же пошли навстречу друг другу, а после их беседы король Франции, полагая, что тут ни к чему задерживаться, и желая быстрее оказаться в Палестине, покинул гавань, однако поднявшийся противный ветер воспретил ему и принудил с великой печалью возвратиться в место, которое он пытался покинуть. И надо вам сказать, что им не удалось уплыть отсюда ни сегодня, ни через месяц, но вышло так, что им пришлось зимовать на этом острове, так что они против своего желания провели там полгода и более того.

На этом острове жила одна дама, прекрасная и молодая, которая была женой прежнего короля Сицилии. Нынешний король, хотя и приходился дядей ее покойному супругу, не оказывал ей подобающей чести. Она была родной сестрой короля Англии, который, узнав о том, как обстоят здесь дела, принял ее под свою защиту и обещал, что больше она не потерпит никакой обиды и получит достойное возмещение за все прежние; и он перебрался через пролив, называемый рекой Фар, и, захватив на том берегу сильную крепость Ла Баньяр, оставил там свою сестру и с нею множество людей, чтобы беречь ее покой. Этим был весьма смущен король Сицилии, предвидя для себя большие опасности от пилигримов, а также и король Франции, чье лицо было всегда весело, когда ему доводилось видеть эту даму, и у людей был повод говорить, что недалеко и до женитьбы и что согласие королей весьма упрочится. Немного времени прошло, как дьявол возмутил сердца мессанцев, которые не могут долго хранить расположение к кому бы то ни было: их возмущало, что-де английский король хозяйничает здесь, как на своем дворе, а кроме того, они ревновали, видя, как их жены разговаривают с пилигримами, и не упускали случая придраться к любому пустяку. Оттого между мессанцами и пилигримами бывали раздоры и стычки, одна за другой, пока это не озаботило королей и баронов. И вот однажды утром в покои короля Англии пришли архиепископ Мессаны, архиепископ Регия, сицилийские адмиралы и иные из приближенных короля Сицилийского, а с ними явились король Франции, епископ Шартрский, епископ Лангрский, герцог Бургундский, граф Неверский, граф Першский, граф Лувенский и многие иные из приближенных французского короля, а также архиепископ Руанский, архиепископ Ошский, архиепископ Эврё и иные из приближенных английского короля, с тем чтобы уладить и учинить мир между жителями Мессаны и королем Англии. А пока у них шел спор, как это лучше устроить, в городе поднялся крик, что горожане убивают людей английского короля. Сицилийцы же убеждали короля, что это пустые слухи, пока не явился из города вестник к королю, чтобы подтвердить истину. Сицилийцы, однако, ничуть этим не смущенные, прилежнее прежнего принялись плести обманы, надеясь обольстить короля, но тут из города уже в третий раз прибежал вестник, крича, что надобно отбросить всякие мысли о мире, когда меч уже над шеей; слыша это, король оставил собрание, вскочил на коня и поскакал в город, чтобы кончить эту распрю по своему разумению. Говорят, что народ мутили сицилийские адмиралы, люди коварные и лживые, те самые, что пришли на совет к английскому королю как ни в чем не бывало; но Бог погубит всех говорящих ложь. Схватка в городе была уже не на речах, а на кулаках и дубинах, когда же король попытался разнять враждующих, мессанцы осыпали его хулами и нечестивыми поношениями. Видя, что иначе не смирить злобу строптивых, король велел своим людям вооружаться и сам надел доспехи. Мессанцы же заперли городские ворота и выставили на стенах стражу, а некоторые из них вышли с намерением напасть на дом графа Ла Марша. Однако английский король явился туда и заставил их бежать, как овец, так что они мигом забыли и свое оружие, и свои надменные речи; он же гнал их до какой-то потерны, в которой они успели скрыться, и многих оставил мертвыми подле нее, хотя с ним было меньше двадцати человек. Тогда мессанцы, запершиеся в городе, где их было до 50 тысяч, принялись кидать со стен камни и стрелять из луков и арбалетов, так что многие из людей английского короля были ранены, а иные убиты. Пилигримы попытались разбить ворота, а когда это не удалось, заняли высокий холм близ города, где была потерна, забытая и заброшенная горожанами, которую английский король обнаружил на второй день по своем прибытии, осматривая окрестности. И вот так благодаря королю, знавшему о городских укреплениях больше, чем горожане, целый отряд проник в город, и им удалось сломать ворота и впустить остальных. Тут битва пошла на улицах, и бывало так, что мессанцы, забравшиеся на башни и на кровли домов, метали оттуда дроты в пилигримов, когда же те силой занимали дома, мессанцы прыгали с крыш на камни, больше боясь пилигримов, чем несчастного падения, ибо видели свою совесть и знали, что из-за их нечестия им нет надежды на милость. Король Англии первым вошел в город, когда пали ворота, и повсюду вел своих людей, и они не успокоились и не опустили руку, пока не завладели городом и не вынесли из него столько добра, что невозможно представить. И они завладели этим городом, обширным и многолюдным, быстрее, чем священник отслужит заутреню; и там погибло бы еще больше народа, если бы король напоследок не велел щадить их, не по их заслугам, но по его доблести. После этого вся добыча была разделена между ними, как подобает, и наши рыцари увидели, как знамена и стяги английского короля поднимаются на стенах и башнях города. Но король Франции захотел, чтобы английские стяги были убраны оттуда и воздвигнуты его собственные, поскольку он выше властью. Когда это было доведено до короля Англии, он выслушал эти речи с великим негодованием, ибо французский король не помог ему ни в чем пред лицом стольких врагов, несмотря на их уговор пособлять друг другу во всякой опасности, и даже запретил его людям, когда они хотели вывести корабли и осадить город с моря. Тут между королями принялись сновать посредники, как челнок по тканью, ибо было бы весьма неблагоразумно дать им свидеться, пока они кипели взаимной неприязнью, и наконец английский король, преклонившись от ласковых и вкрадчивых слов, согласился, чтобы захваченные им башни были под общей стражей, покамест королю Сицилии не будет угодно сказать, что он думает; и таким образом знамена французского короля были выставлены на стенах вместе с английскими. После этого были отправлены послы к королю Сицилии, чтобы требовать удовлетворения за все, что сделали его люди, а кроме того, английский король требовал вернуть его сестре все, что ей полагалось в приданое. И король Сицилии не захотел удовлетворить этих требований, говоря, что о них должны вынести решение на совете все бароны этой земли, для чего требуется удобное место и время, и с тем отправил послов восвояси; король же Англии, услышав такие речи, сказал, что если у сицилийского короля нет доброй воли, чтобы сделать, о чем его просят, то у него, английского короля, есть усердие и досуг, чтобы этого добиться наилучшим образом. Тем временем сицилийцы стали припрятывать съестное, не пуская его на продажу, так что пилигримам стало негде покупать все потребное. Тогда английский король велел вырыть широкий и глубокий ров вокруг монастыря грифонов, где хранилась вся его казна и припасы, а когда это было сделано, занял высокую гору подле городских стен и возвел там себе крепость, названную Матегрифон, и тем внушил великую ненависть и боязнь сицилийцам, которые, глядя на эту добрую и хорошо устроенную крепость у себя над головой, понимали, что она возведена на их погибель и что наперед им не дадут повадки. Тогда сицилийский король рассудил за благо удовлетворить английскому королю во всем, что он просит, и выдал 20 тысяч унций золота в возмещение его сестре за ее вдовью долю и еще столько же ради брака одной из своих дочерей с племянником английского короля; и таким образом это было улажено. И по совету и настоянию архиепископа Руанского было объявлено под страхом анафемы, чтобы каждый, кто по праву победителя взял у горожан какое-нибудь золото или серебро, вернул его в целости; и когда это было сделано, между мессанцами и пилигримами водворился наилучший мир с тех пор, как они сюда приплыли. А на Рождество Господне английский король устроил торжество в своей крепости Матегрифон, пригласив короля Франции, который пришел с большой свитой, и потчевав его великим изобилием блюд, разносимых слугами в золотых и серебряных кубках и на блюдах несравненного достоинства; там было много резных и чеканных вещей, изображавших людей и животных, со вставленными там и тут драгоценными камнями. Король Франции достойно отдарился за эту щедрость, и они справили этот день в согласии и радушии. Тогда же английский король, видя, что его люди вынуждены прохлаждаться в праздности, вместо того чтобы послужить Господу под Акрой или где-нибудь еще, и издержали почти все деньги, что у них были, да к тому же им пришлось вернуть горожанам все отнятое, отворил свои сокровищницы и роздал много золота и серебра как своим воинам, так и многим знатным дамам из Палестины, лишившимся наследия и изгнанным из отчизны. По этому примеру и король Франции дал тысячу марок герцогу Бургундскому, 600 марок – графу Неверскому, 300 марок – епископу Шартрскому и еще многим другим, с тем чтобы эти деньги были разделены между беднейшими воинами из его королевства. Люди повеселели, надеясь теперь свести концы с концами, ибо дороговизна стояла большая и сетье пшеницы стоил 24 анжуйских су, ячменя – 18 су, вина – 15 су, а курица – 12 денье, и каждый перебивался, как мог.

А вскоре после этого наш господин заболел, что было для всех неожиданностью, хотя потом начали говорить, что стоило ждать беды, после того как в декабре грянул гром и молнией разбило в гавани одну из галей английского короля, а край города ушел и рухнул в море. Наши врачи отступились, и от сицилийцев тоже было мало помощи, а его так терзала горячка, что больно было смотреть, и когда он опоминался, то говорил: «Хотел бы я сейчас быть в Ольнее» или спрашивал новостей, ему же отвечали, что все по-прежнему, хотя в ту пору поднимался раздор между английским и французским королями из-за коварства сицилийского короля, которому не было покоя, пока между ними царит согласие. Своими наветами он довел до того, что английский король стал видеть во французском короле источник всех своих тягостей, сполна выпитых на этом острове, и гнев его от увещеваний лишь возрастал, как пожар от ветра, и все благомыслящие люди скорбели, что дело, которое началось с прекрасной дамы, кончается так плачевно; но об этом, как было сказано, не говорили больному, чтобы он мог надеяться на лучшее. И хотя уже начинались сборы в путь, на него смотрели все равно как на мертвого, а некоторые из тех, кого он привел, попросились к графу Ги, чтобы взял их с собою, и он сделал это; и те немногие, кто оставался подле нашего господина, в слезах и воздыханиях справили Благовещение Девы Марии, а в субботу после него король Франции отплыл со всем своим флотом, поспешая к Святой земле. Английский же король задержался, поскольку до него дошли вести, что прибывает его мать с его невестой. Тогда Бог нас помиловал, и нашему господину стало лучше, хотя все со дня на день ждали его смерти, и едва он вернулся в память, как спросил, кто отвезет его отсюда в Святую землю. А надо вам сказать, что там были люди из Ньора и Фонтене, с которыми наш господин играл в кости, так что иной раз он выигрывал пятнадцать су, иной раз – они, и у них не было поводов для взаимных неудовольствий; он рассудил за благо пойти к ним и просить, чтобы его взяли с собой на корабль. Поскольку у них многие умерли, ему ответили, что на него найдется место, если он заплатит столько-то за себя и за своих людей, что он принял с радостью. Вот так вышло, что наш господин отправился за море с пуатевинцами, хотя об этом никто не думал и не гадал.

 

41

<Без адресата>

От себя скрывать свои мысли – все равно что прятать добро от вора, сидящего у тебя на шее; а поскольку тут, как в сагунтийском золоте, сплавленном со свинцом, стыд и боязнь смешались с ликованием и благодарностью, исповедаю перед собой все, что сам знаю, буду себе и свидетелем и судиею.

С великим трепетом ждал я среди людей, полных радости, того часа, когда господин наш прибудет из монастыря в свое жилище и всех людей приведет с собою. Я думал: вот придут они; наш замок, так долго пустынный, наполнится хождением и заботою, не утихающей даже и в ночи; что тогда избежит людского глаза? и долго ли мне будет ходить там и сям безнаказанно, когда не женщины суеверные и пугливые дети окажутся вокруг, но мужи суровые и всякий страх привыкшие пред собою видеть? В первую ночь навсегда простился я с тем, что вижу вокруг себя, когда смыкаю очи, ибо полагал, что поутру буду уже не здесь и не в своей воле. Никогда, думаю, и ничья постель не была свидетелем такой радости, какую повидала моя следующим утром. Я на своем месте, и моя судьба, ввергшая меня в плачевное беспамятство, за всем тем хранила меня в этом состоянии, не дав мне попасться в руки, привычные ловить! С тем, однако, большей боязнью ждал я следующей ночи, а когда и она миновала подобным образом, а за нею и еще одна, страх мой начал истощаться, а радость – сменяться недоумением. Ввечеру предпринял я все свои обычные уловки, благодаря которым прежде следил за своими выходами и входами, не имея сил им помешать: теперь же все мои хитрости единогласно говорили: не выходил я никуда, провел ночные часы, как положено человеку, на мирном ложе. Но я все не хотел верить, что смилостивился надо мною Бог, пока много дней, проведенных в подобных опытах, не склонили меня признать, что ушла моя болезнь и не вернется. С того часа, как общая радость перестала нести угрозу для меня одного, не было под этим кровом человека веселее меня. Словно разум мой из долгого изгнания возвратился победителем на свой престол и овладел всяким уголком моей природы, так что не было в ней ни одной силы и способности, которая не подчинилась бы ему и не принесла обычную дань. Освободившись от этого бедствия, с новой силой я возненавидел пороки, кои довели меня до него, и поклялся перед самим собой следить за их приближением с неустанной бдительностью, все освещая огнем рассмотрения и взыскания, дабы внутри меня не было той ночи, в коей им дозволено бродить по своей воле.

 

42

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Снова виделся я с этим человеком и слышал его рассказ: вот что, по его словам, приключилось с ними после всех сицилийских досад и невзгод, о которых было сказано прежде.

На семнадцатый день после отплытия короля Франции, в среду по Пальмовом воскресении, король Англии вышел со всем войском из порта на 150 больших кораблях и 53 галеях, так что город мог хвалиться, что подобный флот никогда еще не выходил отсюда, строгой чередою, как распорядился король, чтобы суда не относило друг от друга. И ветер вдруг утих, так что им пришлось стать на якорь между Калабрией и Монджибелло, а назавтра, в день Вечери Господней, ветер снова поднялся и дул весь день, но не такой сильный, как бы им хотелось; в пятницу же ударил противный ветер, волны надулись и поднялась буря и тьма. Великий страх вселило в пилигримов и упорство ветра, и грохот волн, и треск кораблей, из-за чего нельзя было слышать распоряжения, так что каждый делал, что казалось ему правильным. Одни свертывали паруса, другие вычерпывали воду, бьющую в трещины, а иные чинили расколовшиеся бока. Ветры словно слетались разом отовсюду, волны же били по кораблям, словно мангоннели по стенам и башням, и все старание корабелов было впустую, ибо они, видя настоящую им опасность, не знали, где они и за что им браться, чтобы ее избегнуть. Кто выталкивал за борт коней, чтобы облегчить корабль, кто выбрасывал всякую еду и вино, кто кидал свои вещи, но мало кто из них надеялся дожить до завтра; одни просили Бога, изводящего ветры от Своих сокровищниц, не погубить их в тот самый день, когда Он умер ради их спасения, другие же совсем потеряли голову от страха и лишились всякого стыда, хотя их воплей совсем не было слышно; кто же мог удержаться от страха, те тяжело страдали от тошноты по непривычке к морскому делу. Наконец они бросили всякие попытки направлять корабли, так что их носило как придется и вдали друг от друга. К вечеру мало-помалу унялись и ветры, и море, подул попутный ветер, и пилигримы ободрились и сказали друг другу: «Как знать, может, мы еще и выберемся из этой утробы»; однако тех, кто вспомнил поблагодарить Бога, было меньше, чем тех, кто взывал к Нему в час бедствия, ибо когда тучи расходятся, человек начинает надеяться на себя. А на королевском корабле была выставлена в фонаре большая восковая свеча, по которой все смогли направиться вслед за королем. И так они понемногу собрались вместе, как птенцы вокруг наседки, ибо у короля были весьма искусные мореходы, которые могли многое, когда не сталкивались с силой превыше себя, и они подставили паруса попутному ветру и шли всю ночь без ущерба и без опасностей, и так продолжалось в субботу и в самый день Пасхи, а в среду перед ними открылся большой остров Крит. Король велел причалить к нему, чтобы отдохнуть и собрать флот, когда же собрались все, кто уцелел, недосчитались двадцати пяти кораблей, и это было великим горем для короля и для всех. Мореходы же говорили, что этот остров лежит ровно на середине пути между Мессаной, откуда они отправились, и Акрой в Палестине. Подобным образом и поэт говорит:

Крит средь пучины лежит, Юпитера мощного остров.

Пилигримы рассчитывали отдохнуть здесь несколько дней, так как выбрались на этот берег словно изо рва погибели, но вышло против их желания, ибо король пренебрег утешениями плоти ради Божьего суда и справедливости, горя желанием скорее оказаться в Палестине, так что наутро всем приказано было поднимать якорь. К концу дня поднялся весьма сильный ветер, который ударил в паруса и гнал корабли подобно птицам, и в понедельник они причалили к большому острову, называемому Родос, хотя там поначалу не нашлось доброй гавани. Здесь был некогда город, немногим меньший Рима, достигший силы и благоденствия под властью Тлеполема, Геркулесова сына, коего поэт называет «прекраснейшим вождем родосского флота»; обитатели его, с великим благоговением почитавшие Солнце, почему у стихотворцев в обычае говорить «Фебов Родос», изваяли его медное изображение на колеснице, поставленное на колонну высотою сто локтей; впоследствии здешние жители такой славы достигли во вселенной своим красноречием, что сам Туллий, несравненный по дарованию, предпринял плавание в Азию, дабы у наставников витийства и мудрости, в особенности у знаменитого Аполлония, как бы переплавиться и быть выкованным заново, как говорит Квинтилиан в «Наставлении оратора». Ныне там всюду развалины башен и домов, некогда богатых и пышных, а кое-где монастыри, но по большей части брошенные и пустынные, город же своей великостью говорит, что раньше толпы людей его наполняли, теперь же мало можно найти тех, кто бы продал пилигримам еду. И поскольку король от непрестанного морского волнения был весьма изнурен, то сделана остановка, в течение которой он дожидался, что придут потерянные корабли. Так они провели десять дней на этом острове, а в первый день мая вновь вышли в путь, и вышло так, что ветром их отнесло в место, опаснее которого нет в море, называемое заливом Саталии. Там вода непрестанно кипит, поднимая песок со дна: оттого ли, как говорят, что там сталкиваются волны четырех морей или от каких-то других причин, но море тут мечется и не находит покоя, словно гонимое гневом Божиим. Корабелам пришлось немало потрудиться, ибо ветер все время нудил их обратно в этот залив. Когда же они выбрались, то с королевского корабля заметили одно большое судно, из тех, что называют буссами, плывшее им навстречу из иерусалимской земли; видя его, король послал к нему людей узнать новости о войне. Когда его посланцы вернулись, то рассказали, что король Франции в Великую субботу вошел в порт Акры, которая уже давно была осаждена христианами, и его приняли там с похвалами и слезами, как ангела Божьего; он же велел поставить камнеметы против башни, называемой Проклятой, и изготовить другие орудия на разрушение стен; и им удалось большими камнями развалить часть стены, но потом турки сожгли их машины: так выказывалась христианская ревность в прекрасных подвигах и совершалось много всего, пока англичане плавали по морю. А наш господин смотрел на этот корабль, проходивший мимо, так долго, как его было видно, словно окаменел; пуатевинцы же, с которыми он был в большой дружбе, видя его уныние, сказали, что очень скоро, если на то будет изволение Божие, его рука будет там, куда стремится его сердце, так что он окажет свою силу наилучшим образом. Слыша это, он глубоко вздохнул и сказал: «Ах, господа, я хотел бы, чтобы у меня всегда были утешители, подобные вам»; и все они ободрились и стали ждать будущего. В скором времени ветер принес их к большому и богатому острову, который называется Кипр, где их путешествие замедлилось не по их воле, ибо несмотря на то, что они давно были мучимы бурями и терпели другие невзгоды, их там отнюдь не привечали и не тешили, как покажет дальнейший рассказ.

 

43

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Все, что могло, поднялось с места и вслед за господами ушло в монастырь, к завтрашнему празднеству, я же остался с немногими при нашем алтаре. Почтим, однако, сей день и мы, как сможем: ведь многие, свидетельствуя о единстве Церкви, разным чином священнодействий, но в единой вере служили единому Господу. Верою Авель принес Господу от первородных стада своего и от тука их, никакой заповеди о сем не прияв и писаным законом не наставленный, но одним законом естества наученный чтить Творца, и не приношениями, но праведностью угодил Богу. Верою Ной, вняв повелению о вещах невиданных, создал ковчег, и спасся в нем, и, выйдя из него, первым устроил жертвенник Господу, взяв от всякого скота и от всех птиц чистых, и принес во всесожжение: и принял Бог жертву от людей, которых, долгими испытаниями теснимых и страхом кораблекрушения терзаемых, Он укреплял утешением и направил в гавань безмятежности. Верою Авраам принес жертву Господу, не писаному закону вняв, но божественному видению. Принесу и я нечто на украшение праздника, взяв из ковчега моей ревности, с упованием, что примет мое приношение Бог, вменит мне веру в праведность и дарует обещанную землю покоя.

 

44

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Радостное и сладкое зрелище, о возлюбленные, ныне нам предстоит, достойное внимания, достойное ревности, достойное памяти. Если грубейшие от поселян частыми повестями умерших своих поминают, занятья каждого из них, исправен ли был в ратайстве, в ловитве ли удачлив, в плотничании добр, возвещают друг другу искренно и, на гроб его приходя, дела и слова его похваляют, оказуя нелестную любовь и творя себе утешение, – не паче ли нам подобает мужа сего, блаженного Германа, в духовных подвигах от юности подвизавшегося и от Бога всеместно прославленного, изобразить словом, не для его почести – ибо приял от неба честь неоскудную – но нынешнему празднеству на украшение и нам на пользу и отраду, да узрим его, как живого, и на подражание ему подвигнемся. Если же мы смолчим, не премолчат пределы осерские пастырского его смотрения, не скроют хляби британские его странствий, предпринятых для защищения христианской веры, не потаит и весь галльский мир ни помощи его, ни вседневного покровительства. Если лик верных о нем не возгласит, прославит его хор ангелов. Мы же вкратце изложим нечто из его истории, от великого – немногое, от дивного – дивное.

Осерского города житель, знатного рода отрасль, Герман был измлада наставлен в науках и, блистающий красноречием и знанием права, поставлен правителем родному городу. Росла на площади груша, высокая и прекрасная видом: к ее ветвям привешивал он головы пойманных им зверей, в похвалу себе, на удивление согражданам. Епископ осерский, по имени Аматор, удрученный сим безумным обрядом, часто приступался к Герману с мольбою, дабы удалился он от таковой забавы и совершенно оставил ее, христианам поношение, язычникам подражание, и впредь не трущобы лесные, но душу свою обшаривал, уязвляя ее неустанным покаянием: всем ведь ведомо, что грехи, совершаемые людьми могущественными, быстрее совращают общество, и домашнее хуже чужеземного. И хотя не уставал боголепный муж в сем увещании, однако не преставал охотник трудиться в своем идолослужении, среди города водрузив знамя своей гордости, не желая ни свое тело от гоньбы успокоить, ни чужого разума во благовременье послушать. Меж сих тщетных уговоров блаженный Аматор, услышав однажды, что Герман покинул город ради обычной ловитвы, к оному древу отправляется, которое священным сделал страх Германова гнева, к древу, пестрому от крови, пахнущему тлением, плодовитому святотатством, и велит рубить под корень, – видя же, что колеблются дровосечцы, сам первый берет секиру и вонзает в дерево, подавая другим пример и ободрение. Сколь справедливо зовется Аматором, не своего благоденствия, но чужого спасения неустанный ревнитель! Звенит под секирою ствол, стонет от ударов и наконец, изнуренный жестоким железом и своею тяжестью побежденный, рушится и гибнет, всю площадь собою застлав и впервые допустив сойти на нее солнечному свету. Тотчас блаженный Аматор предает огню этот приют тщеславия, дабы истребилась самая память о нем, трофеи же смрадные, качавшиеся в тени ветвей, велит извергнуть из городских стен. Скоро долетает весть до слуха Германа и воспаляет его душу: пенится он, как вепрь, гремит, как лев, глядит мрачно, как пес разъяренный; забыв святую веру, коей обрядами и дарами он запечатлен, презрев почтение, подобающее святительскому сану, грозит смертью блаженному мужу, а чтобы христиане, стекшись на защиту пастыря, ему не помешали, толпу соратников увлекает за собою в город, словно на битву.

А святой, когда возвестился ему правителя разгоревшийся гнев, воспламеняется желанием мученической пальмы и молит Бога, чтобы открыл ему короткую тропу к кончине и путь до небесных полей позволил убрать пролитою кровью: желанна ему прекрасная смерть, несравненный дар – стать исповедником Божиим. Но в Твоем, о Христе, граде чистейшие крины цветут наравне с пурпурными розами: не один только мученик находит в очах Твоих милость, но всякая жизнь благочестивая; не допускаешь Ты ни Аматора до гибели, ни Германа до преступления, но дивною цепью их связуешь. Меж тем как Герман, людской молвой пораженный, снедается гневом, Аматор, божественного удостоенный откровения, узнает час своей кончины, узнает и то, что Герман будет его преемником. Тотчас сзывает он всех в храм, когда же приходят люди к святому порогу, приказывает отложить оружие, дабы почтить дом Божий, как подобает дому молитвы, а не Марса дерзостного логовищу. Те, послушавшись его, каждый, кто нес с собою какое железо, оставляют вне храма, епископ же начинает речь и вот что им говорит: «Послушайте меня, любезные дети: Бог возвестил мне скорое отшествие от мира; сего ради увещеваю ваше единодушие, да изберете из среды вашей мужа надежнейшего, и будет страж дому Божьему». Слыша таковые слова, все стоят безмолвно, а боголюбезный муж, видя их смущение и недоумение, проходит между ними, как бы сквозь волнуемое море, и, обретя подле самых дверей Германа, оружие оставившего, но дышащего неприязнью, налагает на него руку, власы его остригает, облекает его в ризы священные и, нарицая его братом, увещевает приложить попечение, чтобы сан, ему вверяемый от всемогущего Бога, соблюсти неоскверненным и паству без урона сохранить. Герман же, с изумлением взирая, внемля с покорностью, с того дня оставляет тщету мирской чести и на прежнее безумие не оглядывается, но, новым представ человеком, во всех добродетелях подвизается, одну творя, другой поучаясь, о всех ревнуя, во всех добрых делах не последним желая явиться: таков был росток ревности, из которого возросло великое древо, осенявшее и питавшее многих.

О глубина совета Господня! о судов Его могущество! Посмотри, вот пред тобою человек, ни одной мирской суеты не миновавший своею любовью, но всему приверженный и всякому стыду причастный; что же? хочет ли его смерти Господь? нет, но чтобы обратился от своего пути и жив был. Сего ради оставляет человек древо, которому прежде поклонялся, ради другого, древо тления – ради древа спасения, древо нечистоты – ради древа непорочности, древо надмения – ради древа смирения; оставляет и прилепляется к древу честному, древу лучезарному, древу, царской порфирой украшенному, дабы в сени его процвесть. Из дубравы вышел и в храм вошел, лютые помышления свергнув с себя вместе с мирскою ризою; делается ловец пастырем, и расставлявший сети на лесного зверя избавляет людей от сети дьявольской. Как бы говорит он вместе с апостолом: «Вот, мы оставили все и последовали за Тобою». Торжественная речь, великое обетование, священное дело, достойное благословения, – оставить все и последовать за Христом: однако читаем о многих, кто первое исполнил, но во втором не преуспел, ибо Спаситель наш радуется, как исполин, пробежать поприще, и обремененный за Ним не поспеет: никто ведь не выплывает с ношей, как говорит некий языческий философ. «Вот, – говорит, – мы оставили все и последовали за Тобою»: не только мирское имение, но и всякое вожделение душевное: ведь тот не оставляет всего, кто хотя бы себя оставляет; нет пользы оставить все, кроме себя самого, ибо нет большего бремени человеку, нежели сам человек. Кто тиран жесточайший, какая власть свирепее над человеком, чем его собственная воля? На миг от тебя не отступит, не даст проглотить слюну твою, но чем больше видит тебя трудящегося ей на угождение, тем сильнее жмет, нудит и тяготит, милости не помня, жалости не зная. Ее одну любят, хотя она одна ненависти достойна, начало беззакония, смерти влияние, великая пагуба добродетелей. Придите же, все обремененные, к Облегчителю бремени, придите и реките Ему: «Вот, мы оставили все и последовали за Тобою».

Помянем же и еще нечто от деяний его в святительстве. Однажды свершал он некое поприще зимою и, проведя день в посте и трудах, по наступлении вечера намерился дать отдых изнуренным членам. Отыскались близ дороги следы древнего жилища, лишенного обитателей, с изгнившею кровлей, с кустарником, глядящим из разваленных углов: лучше казалось ночь провести под ледяным небом, чем вверить свою главу этому ужасу; к тому же два старца, встреченные святителем, открыли, что из-за ночных привидений, поселившихся в утлом здании, бедственным бывает здешнее гостеприимство для всякого, кто решится его испытать. Услышав это, блаженный Герман загорается желанием ночевать в развалинах, которые делаются для него прекраснее любого дома и любой постели уютнее, словно не опасность и тревоги ему обещаны, но великая победа: посему, не внемля дальнейшим предостережениям, он ведет своих спутников к враждебному порогу и первым входит под сень жилища, едва достойного зваться жилищем. Находят среди многих один покой, похожий на хижину, слагают легкую свою ношу и сами устраиваются; скудный ужин вкушают путники, а блаженный муж вовсе не дотрагивается до пищи, насыщаясь пением псалмов. Ночь наступает, всех дрема долит, только один от клириков, отправляющий должность чтеца, совершает свою службу, как вдруг пред его очами восстает некая тень, каменный дождь гремит по стенам, и дрожит сотрясенная земля; страх входит между строк, оставлены божественные книги, устрашенный чтец взывает к святителю. Тот, восстав от легкого сна, видит неприязненный призрак и, связав его именем Христовым, велит ответить, кто он и чего здесь ищет, – а тот, тотчас сложив с себя кичливость и угрозы, смиренно говорит, что они с его сотоварищем были многих и тяжких преступлений виновниками, жестокую кару за них понесли и, с жизнью простившись, остались непогребенными; с той поры, сами не зная покоя, не дают его местным жителям; напоследок просит у святителя молитв за себя и своего товарища, дабы по столь долгом времени избавил их Бог от заточения, которое они терпят в тесном и утлом доме, и даровал упокоение несчастным. Скорбит о них святой муж и велит показать, где они лежат: ведет его призрак среди развалин и наконец указует, где искать останки. Когда же дневное светило выходит, возвращая цвет вещам, епископ сзывает окрестных селян и велит очистить место: исторгают кустарник, вонзают мотыгу, землю взрывают, по долгих трудах обретают два тела, сваленные без чина, обвитые цепью: самое железо на них погибло, источенное тлением. Тут роют им пристойную могилу и тела, от уз избавленные, обертывают холстиной; земля их скрывает, епископ пред Богом ходатайствует, мертвым дается покой, у живых прекращается тревога; когда же ночь за ночью проходят без опасения, возвращаются жители к нелюдимому порогу, чтобы стены, долго бывшие обителью ламии, сделать вновь приязненным домом.

Вот светильник, который светит всем и в развалинах жилья избегаемого, и в пучине морской, где он бурю обуздывает елеем и молитвою, и в краях италийских, где изгоняемые им демоны горько плачутся и пеняют на его суровость, и в собеседовании с неким епископом, давно уже поселившимся в ограде горнего Иерусалима. О блаженная матерь наша Церковь, у которой и смерть работает жизни, и тень смертная посещением Божиим озаряется! Вот воистину поле Орны иевусеянина, на котором Давид приносит мирную жертву и отводит истребление от Израиля; вот поле Гедеоново, где роса милости сходит на руно овчее; вот поле Господне, на котором сеется в тлении, восстает в нетлении, и вот делатель его прилежный, возлагающий руку свою на рало и вспять не глядящий! Где те, которые говорят: «Нам ли следовать примеру святых? у нас ведь ни власти, ни дара чудотворения; больных мы не исцеляем, мертвых не воскрешаем, царям не подаем советов, не тягаемся с демонами, не беседуем с умершими; что между нами и тобою, человек Божий»? Где они, облекающие свою леность в одежды смирения и выдающие нерадение за благоговение; где те, кто силится себя извинить и делает неизвинительным? Пусть обыщут свое сердце, спустятся к своей памяти: без сомнения, обретут там углы и пристанища, коих Спаситель не знает, но лисы имеют там свои норы и духи злобы – свои гнезда. Пусть отыщут там следы неискупленного греха – если же им это кажется трудным, пусть идут туда, где почуется скверный дух; пусть озаботятся погрести свои преступления, как подобает, в покаянии и молитве, и по сем очищении не покинут чертога праздным, но населят добродетелями, чтобы прежние пороки, увидев место свое выметенным, не вернулись и не привели с собою еще горших. Пусть сделают это, говорю, и оправданы будут, ибо на чудное зрелище, каким стала для нас жизнь блаженного Германа, они взирали не холодным и не праздным оком.

Не насыщается, однако, этими сказаниями мое приверженное сердце, но стремится поведать еще нечто от трудов блаженного, как бы от полной и утрясенной меры фимиама приемля некую малую благоухания крупицу. Когда после путешествия в Британию, где он истреблял укоренившиеся плевелы пелагиан, святой муж, покинув бушевание волн, оказался в родном краю, тотчас обступлен был посольством из Арморики, ждавшим его возвращения, дабы у изнуренного просить заступления и ходатайства искать у немощного. Правитель области той, по опыту зная, что народ, ему подчиненный, ветрен, дерзостен, беспечен, буен, увлекается любовью к новизнам, верности ни владыкам, ни себе самому блюсти не умеет, питал отвращение и к нравам, и к грехам своих надменных подданных и, подозревая в них наклонность к мятежу, решился предупредить их намерение, допустив племени алан разорить и совершенно изнурить всю сию землю – такова-то бывает мудрость князей, и такими путями ходит. Король этого племени вышел из училища Фурий, превзойдя своих учителей; беспримерную славу его весь мир свидетельствовал, израненный его деяниями; людей, идущих за ним, алчность делала предприимчивыми, а свирепость – неутомимыми. Арморика услышала о них и затрепетала: гордость покинула ее сердце, вытесненная понурой толпою страхов; граждане не решаются ни собрать войско, ни заградить рубежи от врага, ни в бегстве найти спасение, но колеблются между замыслами, в каждом находя новое предвкушение гибели. В одной лишь надежде они соглашаются – просить блаженного Германа, чтобы стал против короля, поклоняющегося идолам, против племени воинственнейшего, с челом угрюмым, с чужим языком, с нравами, в которых что известно, то ужасно, а что неизвестно, кажется еще ужаснее, – стал и отвел от арморикской шеи занесенный над нею меч, и отогнал подступившую кончину. Без промедления он пускается в путь, верою Христовой укрепляемый, братскою любовью ободряемый: подает ему силу Тот, Кто внушает желание, и торит стезю к невозможному для людей. Идет навстречу войне и вот уж видит ее пред собою: граница нарушена, дороги кипят латною конницей, в средине воинства король, ободряющий всех на кровопролитие. Вторгается Герман в ратный ряд и грядет к владыке; через переводчика, снующего из варварской речи в римскую, сперва изливает мольбы, потом укоряет, напоследок же и руку налагает на бразды, не только королевского коня удержав, но и все войско препнув изумлением, словно Моисей, обуздавший хребты морские. Король, пораженный мужеством старца, склоняется перед силою, совершаемой в немощи, и с судом небесным не дерзает спорить: дивится стойкости, чтит величие, забывает надмение. Застывает война, заключается договор – не по желаниям короля, но по внушениям святителя; уходят аланы, и заслугою Германа арморикский народ празднует свое спасение, вызволенный из звериной пасти.

Ну же, ну же, ответь мне, толпа неистовая, что яришься? что безумствуешь? на что волчьими зубами зияешь? «Хочу, – говоришь, – все в этом краю уничтожить, желаю насытиться общей гибелью, и не дает мне». Кто же тебе претит? Кто вервием связывает язык твой, и челюсть твою прокалывает шилом, и кольцо в твои ноздри вдевает, и заставляет тебя говорить с ним кротко? Верно, исполин постиг тебя, муж славный, от века могущий? «Нет, – отвечаешь, – не враг сильный, но какой-то старец, немощами и трудами согбенный, ни красоты в нем, ни величия; дивлюсь, что он сделал со мною». Дивись же, и дивись более, ибо великого воина ты видела, ратующего под стягом Христовым: не мирское красноречие говорило с тобою, полное сладостью риторической расцветки, но глас, сокрушающий кедры ливанские, и руку, наложенную на твои удила, вела та рука, что в одну ночь истребила ассириян пред Иерусалимом. Не удивляйся, однако, что старец сей устоял, когда ничто пред тобою не устояло, ибо любовь – как Красные врата, что остались целы при падении иерусалимском: когда все изнемогает в смерти, любовь одна не изнемогает, крепостью своею побеждая смерть.

Последуем же, возлюбленные, сему чудному мужу, вслед Герману изметем из сердца злопамятство, водворим в нем братскую любовь, выйдем сеять в покаянии, да сторицею примем и наследуем жизнь вечную: что же есть сия сторица, как не утешение и посещение Духа, как не свидетельство совести нашей, как не память преизобильной сладости Божией, о коей не надобно говорить ее познавшим, а не познавшим никакими словами не описать, но только молвить, что ни отец, ни мать, ни пажить, ни пища, ни риза, ни сила, ни настоящее, ни грядущее, ни какая-либо вещь земная и телесная не будет сладостнее и отраднее. Итак, ступим на стези его, всякий путь неправды возненавидим, течем бодро, да одарит нас Бог даром добрым и из сынов гнева и геенны выберет Царству небесному наследников; да умилосердится наш всемилостивый владыка и даст нам места светлые в прекрасных кровах Своих, совокупит нас в вышнем Иерусалиме, дабы нам вечно радоваться, вечно в вечности небесной сликовствуя, и неизреченно торжествовать, единодушно Его славословя, в Троице славимого Бога, аминь.

 

45

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Я писал тебе, что все, кто мог, отправились из замка на вчерашний праздник в монастырь святого Германа, место, среди прочих обителей особою ущедренное благодатью, как бы среди сияющих на небе светил неким особым сиянием отмеченное, ибо и звезда от звезды, по слову Апостола, разнствует во славе. В оной обители множество мужей, из коих иные не только от знатной крови, но от высоты королевского истока происходят, презирают богатство, почести отметают, попирают гордыню, сластолюбие укрощают, и, полюбив бедность, побеждают мир, не желая иного вождя иметь себе, ни за чьею триумфальной колесницей ступать, кроме одного Христа Спасителя. Не только все мирское, но и себя самих себе покоряют, трудом своих рук, псалмопением, молитвою непрестанной и неослабевающим плачем или прежней жизни пятна измывают, или умножить великость своих заслуг стремятся в прекрасном состязании; все зримое отвергая, в любви к незримому воспламеняются. Образец блаженного Германа непрестанно у них пред очами; обычай у них – его празднество в неукоснительном содержать почитании и мелодиями песнопений, длительностью чтений, многочисленных свеч возжжением и, что всего превосходнее, особым благоговением и щедрым слез пролитием со всем небесным синклитом торжествовать, с ангелами сослужа, с горними хорами сликовствуя. В сию обитель с самого навечерия текут люди, дабы приветствовать святого, видеть предстателя своего небесную славу и радостного волнения быть причастниками. Паломников из разных мест, знатных и ничтожных, старцев и детей, мужей и жен смешивает в едином сонме благочестивая пылкость: идут издалека, взяв супруг и чад с собою, полны желания скорее свершить поприще. Ежегодно в этот день полны людьми окрестные равнины, закипает обитель движением и гулом, словно Аристеева неусыпная келья; клубится во храме христианская стая, отовсюду слетевшаяся и принесшая с собою фимиам молитв, многоценные ароматы воздыханий, бальзамическую росу слез, дабы возгнести жар любви и обновить, словно Феникса, сердечное усердие и приверженность. Пол цветами усеян, убран порог плетеницами, алтарь увенчан густым пламенем светильников, восковые свечи ночь наполняют сиянием дня, а день, украшенный небесной честью, сугубится светом несметных огней.

В сей-то медвяной реке канула и растворилась, я мню, бесследно малая капля желчи. Рассказывают, что господин наш, приметив некоего селянина, среди прочих пробиравшегося в храм, накинулся на него и, наземь опрокинув, обрушил бы нещадный гнев на человека, ему незнакомого и к тому же отягощенного сухою левою рукою, если бы близкие и слуги его не успели его удержать. Сам же он, словно опомнившись, был поражен приметным смущением и, отошед от несчастного, велел дать ему денег – ошеломленному, на земле сидящему и потирающему горло единственной рукою, никак не ждавшему нынче научиться, как близко ходят гнев и милость, да еще заработать на этой науке. По великому множеству собравшихся и по быстроте, с какою это дело началось и кончилось, оно не омрачило праздника, но повод пересудам дало немалый. Нет в замке человека, который не знал бы в точности, отчего это вышло: видел ли его прежде наш господин, спутал ли с кем, был ли прогневлен какой-нибудь оплошностью или поражен душевным недугом, вынесенным из заморского странствия, – с таким-то шумом смотрят у нас на чужие дела. Я же думаю, что людям, в чьих руках власть над многими, попускает Бог совершать такие и большие грехи, дабы собственной виной научились, сколь милосерды должны они быть, наказывая других. Несомненно, что стыд может научить милости, как никакое преспеяние в добродетели не может.

 

46

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Был у меня драгоценный мой рассказчик, от которого я столь много славного уповаю узнать, пусть оно и скрыто в его рассказе, как золотой мед в дупле сурового дуба, говоря словами поэтов. Его повесть, как ты помнишь, выбралась из моря и стоит теперь на чужом берегу, оглядываясь по сторонам; вот что он поведал мне ныне, а я бережно передаю тебе.

Как вы слышали, корабли английского короля подошли к Кипру, но в навечерие св. Марка их настигла буря, и три корабля разбились и погибли прямо перед портом, что называется Лимазон. Из людей немногие были выброшены волнами на землю, остальные же потонули. Тогда на берегу нашли мертвое тело одного из доверенных людей короля, по имени Роже Моша, у которого на шее висела королевская печать, и какой-то человек взял ее и принес продавать в войско, и пилигримы дивились, как это море ее отдало. А люди, жившие на этом острове, вышли навстречу тем, кого вынесло волнами, притворно скорбя и соболезнуя им в их бедствиях, и проводили их в соседнюю крепостцу, где те могли бы отдохнуть. Тех же, кому посчастливилось выбраться при оружии, они обирали донага и помещали под охрану, чтобы тем не пришло на мысль завоевать себе остров. Англичане, слыша, что их люди выброшены на берег нагими, послали им с кораблей одежды и всего потребного, но греки разделили все между собою, пилигримам же не давали выйти из крепости, пока об этом деле не будет донесено императору. Все это вышло потому, что Бог щадит нечестивца, дабы исполнилась мера его греха. Ибо тогда умерли один за другим многие, кто мог бы принести отраду Святой земле, как германский император, и английский король, отец нынешнего, и сицилийский король, но были живы и здравствовали люди, от которых никто не видел добра, и одним из них был этот император Кипра, о котором мы говорим, по имени Курсак. Не будь его, Святая земля получала бы помощь с Кипра, как прежде; но он водворился в этих краях, отняв власть, принадлежавшую константинопольскому императору, и заключил договор с сарацинами, во всем следуя за Иудой и Ганелоном. Когда же на его остров заносило пилигримов, он брал их в плен и требовал выкуп, делая эти места ненавистными христианам. И на этот раз, слыша, что подле его берегов стоят суда, он обрадовался этому, как празднику, и решил оставить всех, кто высадится, без единого медяка; но все кончилось не по его желанию. Греки, бывшие в крепости, призвали баронов этого края, чтобы решить, как поступить с пилигримами – нельзя ли их перебить обманом: это дошло до заключенных в крепости, и они решили, что лучше попытать счастья в бою, чем мучиться от голода и ждать своей судьбы, и стали против греков с великой отвагой, хотя почти не имели оружия. На кораблях же услышали об этом и не стерпели, что добрые воины гибнут таким позорным образом; многие сумели высадиться, хотя греки стреляли в них из луков и арбалетов, и, соединившись с теми, кто бился подле крепости, они разогнали греков и заняли порт.

В тот же день к вечеру явился туда упомянутый император греков Курсак. И пилигримы принесли ему свои жалобы, он же обещал им всяческое удовлетворение и выдал четырех заложников. Сам же он втайне от пилигримов велел отовсюду собираться своим войскам. А назавтра он пришел в порт, где уже несколько дней стоял корабль с королевой Сицилии и с невестой английского короля, дочерью короля Наварры, не решавшимися сойти на берег, и начал говорить к ним как человек мирный, ни в чем не затевающий зла. Он всячески уговаривал их сойти, обещая, что они будут приняты честно и не претерпят никакой обиды, они же опасались ему довериться. Тогда император ушел и вернулся назавтра с обильными дарами, дабы почтить королеву Сицилии, и послал ей хлеб, баранину и вино с кипрских виноградников, лучше которых нет на свете; но эта дама, весьма мудрая и проницательная, велела благодарить за подношения и осталась на корабле. На третий день, это был день Господень, император явился снова и выказал все свое красноречие, побуждая их покинуть корабль; тогда дамы, уже давно пребывавшие среди волн и боявшиеся дальше перечить императору, обещали, что завтра сделают по его желанию и выйдут на берег. Выслушав это, император ушел весьма обрадованный. И когда эти две дамы, дав обещание, которое страшились исполнить, сидели опечаленные, беседуя о том, как им быть, вдруг на море показались два корабля, шедшие прямо к ним, а пока королева вглядывалась в них, за ними показалось еще великое множество судов, больших и прекрасных; тогда она воскликнула: «Нет сомнения, Бог прямиком ведет сюда моего брата Ричарда». Это было чистой правдой, ибо вскоре весь флот короля Англии приблизился к Лимазону. Когда король известился обо всем, что здесь было, он отправил двух послов к императору, дабы мирно просить, чтобы за все обиды было дано возмещение и пилигримам вернули их добро, император же встретил послов с пренебрежением и вылил на их головы все поношения, какие смог выдумать, ибо привык, что ему все сходит с рук, и надеялся, что так будет и впредь. Тогда король велел своим людям вооружаться, ибо в нем разгорелся прекрасный гнев против того, кто кичится своими грехами, и он отнюдь не думал себя сдерживать. Они выполнили этот приказ в мгновение ока и поплыли к берегу, который греки защищали, как могли: ибо они приволокли отовсюду двери, снятые с домов, бочки, жерди, скамьи, лестницы, щиты, обломки кораблей, заброшенных от ветхости, всякую домашнюю утварь и, словом сказать, донага раздели город, чтобы удержать порт. А император с приближенными объезжал берег в драгоценных и многоцветных одеждах, на боевых конях и прекрасных мулах, с пышными знаменами, колышущимися на ветру, а его люди подняли страшный крик и вой, видя приближение пилигримов, и за каждой выставленной доской у них был лучник или арбалетчик, наши же гребли против них в утлых лодках, к тому же были утомлены долгим плаваньем и вынуждены биться пешими в тяжелых доспехах, в чужой стране, где они ничего не знали и никому не могли довериться; но Бог судит, на чьей стороне правда. Сперва наши арбалетчики завязали перестрелку с их людьми, так что воздух помрачился от стрел, и многие погибли с обеих сторон, но греки подались и дали нашим высадиться; и когда король выпрыгнул на берег, а следом за ним все пилигримы, они ободрились и сказали друг другу: «Теперь-то уж мы постучимся к ним в двери». Тут пошло доброе сражение уже не на дротах и стрелах, но на мечах, и было совершено много славных подвигов перед глазами короля. Наш господин оказал несравненную доблесть, жестоко досадуя на греков, из-за чьего коварства и вероотступничества пилигримы имеют столько препятствий на пути и никак не могут исполнить своих обетов. И надо вам сказать, что греки не вытерпели долго, но бросили свои корабли и показали хребет. Тогда наши вторглись в город и разошлись по его окрестностям. Король, видя бегство императора с его богатыми знаменами и стягами, вскочил на какую-то лошадь и пустился ему вслед, громким криком призывая его помериться один на один, тот же, словно соглашаясь, погнал коня еще быстрее и победил в резвости. После этого король, видя, что город принадлежит ему, пригласил дам сойти с корабля, что они сделали весьма охотно, и поместил их в прекрасное жилье, дабы они отдохнули от морских тягостей. Сам он расположился на ночь в своих шатрах и велел вывести коней с судов, император же, не зная об этом, не питал большого страха и устроился на ночлег всего в пяти милях оттуда. Поутру, около девятого часа, король со своими людьми сел на коня и неподалеку в масличной роще нашел отряд греков с их славными знаменами, который, едва завидев людей короля Англии, пустился прочь, наши же скакали не быстро, жалея коней, кои целый месяц терпели море; и вскоре они увидели лощину, где император отдыхал со всем своим войском, и сказали королю: «Прекрасный сеньор, давайте отпустим эту закуску, которая убегает, раз уж мы нашли весь обед поданным в этой долине». Король не заставил себя долго уговаривать, и они пришпорили коней и ударили на греческий стан, где люди в большинстве еще спали; и они пронеслись там, рубя веревки и валя шатры и павильоны, и поднялся такой вопль, что этого нельзя передать. Король же копьем вышиб из седла императора, когда тот ездил среди своих людей, укоряя их и понукая на битву; однако император оправился и успел бежать на другом коне, оставив в этой долине, где он думал найти покой и защиту от гнева, много своих рыцарей убитыми и подарив королю свой золотой шатер, свое знамя, пышное и богато расшитое, и целую груду одежд, ибо он более стыдился иметь нечистую одежду, чем нечистую душу. Пилигримы преследовали греков две мили, а потом умерили шаг и вернулись. Воистину, это был богатый обед, поскольку в помянутой долине им досталось множество шелковых одежд, золотых и серебряных сосудов, коней и мулов, и скота, и шлемов, и панцирей, и другого оружия, слишком хорошего для людей, которые им владели прежде, так что каждая душа насытилась полученной добычей. После этого король велел объявить через глашатая, что те, кто желает мира, могут входить и выходить свободно, те же, кто почитает короля своим врагом, пусть опасаются попасть ему в руки, ибо кто считает его врагом, тому он охотно явит себя таковым. Император же, весьма смущенный и опечаленный, бежал в сильную крепость, называемую Никосией, и затворился там.

На третий день после этого приплыли на Кипр три корабля, в коих находились Ги, король Иерусалимский, и Жоффруа, его брат, и Онфруа, сеньор Торона, и Раймунд, князь Антиохийский, и его сын, граф Триполи, и другие знатные люди из Палестины, дабы стать людьми короля Англии, и клялись ему в верности против всех людей; король принял их с отменной учтивостью и даровал королю Иерусалимскому две тысячи марок серебра, 20 чаш стоимостью в сто марок и много иного, зная, что его дела были не очень хороши. Тогда и жители этой страны начали переходить на сторону короля Англии, ибо он во всем оказал себя великим и доблестным победителем, и клялись ему в верности. Видя, какое счастье на стороне короля, император Курсак счел за лучшее отправить ему послов, прося мира и обещая дать 20 тысяч марок золота в возмещение ущерба, а также освободить пленных пилигримов с их добром и самому отправиться в Иерусалимскую землю, дабы послужить там Богу, с сотней рыцарей, четырьмя сотнями тюркоплей и пятью сотнями пеших в добром оружии, а сверх того, впредь держать свою власть от короля Англии, а в обеспечение верности давал в залог свою дочь, которая была его единственною наследницей, и несколько сильных крепостей; и знайте, что он не сулил бы так много, если бы собирался это исполнить.

 

47

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

«Сладостен свет, и отрадно очам видеть солнце». Ныне Солнце правды неизреченно блещет; ныне предваряет Иисус утешением скорбь, предваряет лекарством недуг, предваряет сладостью горечь, предваряет преславным преображением позор смерти крестной. Берет с Собою немногих, ведет в место пустынное, являет им нечто высшее человеческого разума, наполняет их сердца благоговением, затворяет им уста запрещением. Являет Господь славу Свою ученикам, утверждая их в вере в Его божественность и могущество, дабы в час страстей Его ведали, что не по необходимости, но по воле Он страдает. Являет славу, дабы воспламенить их души вожделением таковой славы. Являет славу, дабы сделать учеников твердыми и истинными ее свидетелями, согласно сказанному: «При устах двух или трех свидетелей станет всякий глагол».

«И просветилось лицо Его, как солнце, ризы же его стали белы, как снег». Лицо означает душу, ризы – тело. Уместно душа, сотворенная по образу и подобию Божьему, нарицается лицом Божиим, ибо через нее Господь нами и в нас познается. Итак, лицо Иисуса Христа, а равно и лица святых, в воскресении просветятся, как солнце, то есть как Бог, ибо в воскресении душа каждого, по мере своей, будет чиста, как чист Бог, права, как прав Бог, свята, как свят Бог, лучезарна, как Бог лучезарен. Ризы же, то есть тела, станут белы, как снег. Под снегом понимается чистота, которая блюдется по милости небесной через остужение и обуздание плоти. Потому тела святых станут как снег, непорочностью блистая, ибо в воскресении не женятся, ни посягают, но пребывают чисты, как ангелы Божьи.

«И вот, облако светлое осенило их». Не в рукотворном обитает Бог, не в том, что изобретено человеческим разумом, и не являет себя в языческих родословиях и бесконечных вопросах, посему велит вырубить рощу вокруг алтаря, то есть мглистую дебрь уловок и софизмов, – нет, но светлым облаком священного Писания Он окружается и из него глаголет. Это-то облако освежает нас в жару искушения, указуя лекарство; осеняет в тесноте гонения, обещая воздаяние; орошает в пору засухи, угрожая карою; светло осеняет оно мир, темный тройною тьмою: тьмою греха, тьмою невежества, тьмою немощи. О сем облаке говорит Псалмопевец: «Осенил над главою моею в день брани», то есть во всей жизни нашей. Итак, пойдем за учениками, не ученым басням следуя, но свидетельству апостольскому; увидим славу, власть и божественную природу Иисуса Христа, предвозвещенную пророками; услышим от Него: «Не бойтесь», что значит: пусть боятся те, кто не верует истине, обманываемый пустыми призраками: вы же, послушные Сыну Божьему, причастные тайнам Его, отложите страх, войдите в радость Господа вашего, воссияйте, как солнце, в царстве небесном. В день брани ратуем верно, да в день торжества примем себе мздою небо, где праведник, с Господом сочетавшись, возвеличится и прославится вовеки, аминь.

 

48

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Тот человек, чьи рассказы я тебе уже не раз передавал, снова спустился ради меня в кладовую своей памяти и достал из нее много удивительного о делах, происходивших с пилигримами; и хотя бы это было подано в простой глиняной посуде, но ты, памятуя, что в ней содержится лучшее кипрское вино, думаю, будешь снисходителен и к глине.

Итак, император Курсак, как вы слышали, пообещал королю Англии то и то, и более того, и это было бы прекрасное обещание, будь оно дано с чистым намерением. Королю пришлись по нраву эти речи, и тогда император греков перед лицом короля Иерусалимского, и князя Антиохийского, и множества знати клялся в верности королю Англии и его наследникам как своим прямым сеньорам против всех людей и обещал, что будет блюсти оговоренные условия верно и безукоризненно, по доброй совести и без дурной мысли. После завтрака, когда король отдыхал в своем шатре, а воины, коим поручено было охранять императора, уснули, тот тайком покинул стан, ибо раскаялся в обещаниях, которые дал королю. Тогда тот собрал войско и вверил его Ги, королю Иерусалимскому, и другим князьям, дабы они последовали за императором и пленили его, если смогут, а сам намерился обойти со своими галеями остров и везде поставить стражу, дабы император не ушел из его рук. Он обошел остров, занял все гавани и во всех крепостях поставил свою стражу, изгнав отовсюду греков и эрменов, кои бежали от него в горы, и, сотворив все, как намеревался, воротился в Лимазон. Что касается короля Иерусалимского и других, то они добились немногого.

В месяце мае, в день святых Нерея, Ахиллея и Панкратия, был заключен брак между королем Англии и дочерью короля Наваррского, и в тот же день королева была коронована рукою епископа Эврё, в присутствии епископа Апамейского и епископа Ошского и пред лицом многих баронов и вельмож. Король отпраздновал свадьбу в Лимазоне, где был дворец императора Курсака, построенный на возвышенном месте и имеющий несметное множество покоев и чертогов. Поскольку императору хотелось иметь больше тайных покоев для дел, о которых никому не полагалось знать, он не имел времени позаботиться о надлежащем виде, и бывало так, что одни залы блистали мрамором и золотом, а в других было дешевое дерево и глина, которые годятся только для убогих хижин; но императора это ничуть не смущало и не вводило в стыд. К воротам дворца вел мост, поднимающийся на цепях, над воротами же было написано: «Впускаю немногих». А вокруг дворца был сад, где росли прекрасные яблони, кипарисы, пальмы, платаны, вязы, увитые виноградом, и много других деревьев, собранных отовсюду и лелеемых с великим прилежанием, и люди говорили, что этот сад был бы еще лучше, коли бы был разбит в другом месте, а не здесь, где у него нет защиты от холодных ветров. Говорят, там часто гибли все цветы и оставалось лишь голое место и терновник, но потом все расцветало пышнее прежнего. Кроме того, там обитали совы, которые выли по ночам и из-за которых благородные птицы там пели редко, хотя нет лучшей отрады, чем искусная песнь. И король вступил в это место, дабы справить там свой праздник, и все, что можно было исправить за такое короткое время, было исправлено. Там горело столько факелов, что они превращали ночь в день, и несметные плетеницы украшали дом, и двери были перевиты миртом, как это здесь принято; и земля была устлана багряными и шафранными тканями, а посреди сада стоял фонтан, украшенный жемчугами, в коем струилось сладкое вино, и другой, в котором было пиво. Там была груша с серебряными плодами, а под ней рыцарь в черных латах с обнаженным мечом, и каждый, кто хотел сорвать себе грушу, должен был вступить с ним в поединок; и иные соглашались, и было там нанесено и получено много крепких ударов. Столько было там чудесного, что всякий, кто видел это, говорил, что никогда уже не увидит ничего подобного.

Отпраздновав свою свадьбу, король с войском двинулся к Никосии, а император, взяв семьсот лучников и арбалетчиков, устроил засаду у него на пути, а когда увидел короля, пустил в него отравленной стрелой, но по воле Божией она ударила впустую и лишь разожгла в короле неутихающий гнев. Тогда император бежал и укрылся в крепости, называемой Главой святого Андрея, король же завладел Никосией, где они взяли великую добычу. Горожане оказали королю всяческий почет, король же отнесся к ним благосклонно и лишь повелел обрить бороды в знак перемены господина. Тогда на императора, который сидел запершись в сказанной крепости, напала такая ярость, что он не пощадил никого из пилигримов, попавшихся ему в руки, но кому велел вырвать глаз, кому отсечь нос, кому руку или ногу, таким образом утешая свою скорбь. Тем временем король принял оммаж у греческих баронов, кои перешли к нему, оставив императора. Затем он разделил войско на три части, чтобы осадить три сильные крепости, Бюффаван, Шерине и Дидим, и вскоре поднял над ними свои знамена. Стоило людям короля подойти к крепости Шерине, дочь императора Курсака, которую тот любил и лелеял больше всего на свете, вышла навстречу королю и с поклоном сказала ему: «Сир, я открою перед вами двери и дам вам тайные сокровища»; и она отдала королю казну своего отца, хранившуюся в этой крепости, и выказала такую учтивость и благоразумие, что совершенно умирила гнев короля. Завоевав эти крепости, он вернулся в Никосию.

Когда император известился о том, как обошлась с ним единственная дочь, что люди отступают от него, как песок под ногами, что уже нет крепости, которая бы принадлежала ему, и что бедствия обступили его со всех сторон, он рассудил за лучшее явиться к королю и предаться его милости, ибо уже отчаялся в своей удаче. Он отрядил послов, чтобы склонить короля к мягкости, и сам вышел из крепости вслед за ними, с потупленным взором и в жалкой одежде, и, явившись к королю, пал ему в ноги, говоря, что предается его милосердию, не прося себе ни земли, ни замка, и признает короля своим господином, лишь бы тот не надевал на него железных цепей. Король, слыша это, поднял его и посадил рядом с собою. А когда пришла его дочь, император с великой радостью обнял ее и пролил много слез. Это случилось в пятницу перед Пятидесятницей. Король же велел заковать императора не в железные цепи, но в серебряные.

Таким образом король за 15 дней завладел Кипром, как вы слышали, и поручил его блюсти своим людям, ибо он нашел все башни укрепленными, а крепости полными сокровищ и припасов, оставил в них охрану, вверил власть над островом двум своим рыцарям, Ричарду Камвиллу и Роберту Тернхему, и уладил все дела, после чего всем казалось, что не пройдет и двух недель, как они будут в Палестине, дабы приступить к тому, зачем отправились. А король Ричард, который имел не один случай убедиться в доблести нашего господина, в один из дней, когда все собирались в дорогу, подошел к нему и, взяв за руку и называя по имени, сказал, что он, король, был бы рад, если бы тот оказал ему любезность и задержался еще на этом острове: «Ибо, – говорил он, – вы видите, что я оставляю тут куда меньше людей, чем следовало бы, вы же один стоите многих». После этого и Ги, король Иерусалимский, видя, что король так благосклонен к нашему господину, подарил ему богатые дары и говорил ласковые речи, и у многих английских рыцарей он стал поводом для пересудов и зависти, меж тем как сам он, видя такой поворот дела, не знал, как ему ступить, и был в великом смущении. Тогда его друзья, желая дать добрый совет, сказали ему, что граф Ги обошелся с ним, как с мертвым, увезя с собою его людей и не ожидая от него никакой службы на этом свете, и что он исполнит свои обеты через два месяца или три, а покамест ему не следует отказываться от этой чести и навлекать на себя неудовольствие величайшего из королей; так они говорили не раз и не два и склонили его сердце к тому, что казалось им благоразумным. Вот так вышло, что когда король Англии со всеми своими кораблями в день мученика Бонифация оставил Кипр и направился к Святой земле, наш господин остался там с теми из своих людей, кто не покинул его на Сицилии.

 

49

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Премудрость, создавая дом свой, ничего не оставляет на волю неразумия. Иссекает она столпов седмь, то есть водружает в нем необходимую опору всякой духовной милости, во избежание всякого греха и во умножение всякой добродетели. Каким пороком хотят поразить насадители новых мнений стены дома сего после первого освящения? Всеблагий Боже! каким грехом могла быть связана плоть Девы, Которую Ты от века избрал Себе матерью; Которую Ты освятил в материнском чреве и наполнил Духом Святым более, чем предтечу Твоего Иоанна? Небесным научением Ты Ее сладостно наставил, порфирой стыдливости и всякой премудрости духовной внутри и снаружи преславно украсил, сокровищем смирения нескудно наполнил, поставил одесную Себя в златой диадиме. С какой стороны мог войти грех в сей вертоград заключенный, в сей источник запечатленный, в сии врата затворенные? Не ради одной стыдливости наречена Она этими именами, но ради совершенного хранения святости и праведности и ради отсутствия всякого ущерба, благодаря чему пребывали Ее тело и сердце под надежной стражею, не дававшею проникнуть никакому пятну греха. Посему в Песни Она именуется прекрасною, и в похвалу Ей говорится: «Шея твоя, как башня слоновой кости». Меж Христом, Который есть глава, и Церковью, которая есть Его тело, стоит Она посредницею: через Нее мы удостоились приять Создателя жизни, через Нее сделался Христос посредником между Богом и человеками. И сколь уместно шея сия сравнивается с башнею слоновой кости! Такая шея подобает той главе, что несет всё глаголом силы своей, на чью красоту присно желают взирать ангелы. Итак, прекрасно именуется башнею слоновой кости Дева мудрейшая, Жена прекраснейшая и крепчайшая: высокая рвением, крепкая намерением, прямая помышлением, белоснежная девством, чистая чувством, ревностию непорочности ополченная, предложенная всем в пример святости, поставленная для всех убежищем милости. Ни прекраснее сего здания, ни драгоценнее нет, ради блистания слоновой кости; ни крепче, ни надежнее, ради укреплений башенных. От самого рождения поднималась Она в высоту, подобно столпу превознесенному, и ныне взошла до самых небес, дальше коих подняться невозможно. Отдалимся же от порочных и гибельных мнений, как от болот, рождающих чудовищ, и прибегнем под сень башни спасительной, ибо она стоит для каждого помощью во брани, к ней грядут все стязающиеся на поле сего века, дабы приять венец победный, венец тишины, венец чистоты.

 

50

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Не ловчий меня, но я его ловил сегодня, желая дослушать его рассказ: когда они покинули Кипр, как добрались наконец до Святой земли, что было там сказано и совершено; странно мне было, что он, хранящий столь драгоценные вести, избегает меня, словно я цены не знаю его сокровищам и хочу скорее осквернить их, чем дивиться их виду. На дворе же у нас «Хаос разлился», ведь нынче впервые по своем возвращении наш господин пожелал отправиться на охоту: легко мне было в этой толчее потерять человека, словно в густой дебри, однако подстерег я его и большие усилия приложил, убеждая не откладывать дело, – он же, успевший поутру выпить вина, с редкой настойчивостью мне противился, выставляя причиной спешные сборы, но наконец, видя, что иначе ему не выбраться, уступил моим настояниям и начал такую речь:

«И вот наш господин остался на острове, как было сказано, поскольку король Англии просил его об этом; и вышло так, что стояли они в помянутой крепости Шерине, а неподалеку от нее был прекрасный густой лес. И вот один из тех рыцарей, что были там, – звали его Гильом, и он был владетелем Дарньи и других мест – говорит нашему господину: «Почему бы нам не потешиться, коли есть такой случай? Давайте-ка, пока солнце еще не очень высоко, кликнем людей, повесим на шею рог и поедем вон в тот лесок: сдается мне, тамошних кабанов давно никто не тревожил». Нашему господину не по сердцу была эта затея, но на все его доводы, что-де места им плохо известны, а греки в окрестности питают к ним вражду и ждут лишь удобного часа, тот лишь твердил, что бояться тут нечего и что греки ни на что не отважатся. Много разного было между ними сказано, но кончилось тем, что наш господин, чтобы его не обвиняли в малодушии, кликнул слуг и велел собираться. В скором времени они вскочили на коней и выехали из замка. Вот они подъехали к лесу, беседуя о разных вещах, и на краю его увидели человека, который пас свиней: это был высокий детина безобразного вида. Волосы его торчали, как иглы у ежа, ноздри были больше глаз, зубы широкие, на плечах овчина, в руках дубина, а свиньи у него – худые и щетинистые. Стоял он и смотрел на рыцарей и собак исподлобья, и облик его был не то чтобы приветливый. Гильом де Дарньи, подъехав ближе, говорит: «Помогай тебе Бог, добрый человек!» Пастух отвечает: «И вас благословит Господь, если вы немедля отсюда уберетесь». «Это почему?» – спрашивает Гильом. Тот говорит: «Вы, верно, ничего не слышали про этот лес». «Нет, – отвечает Гильом, – у нас за морем его слава еще не разошлась; поведай нам, будь добр, а мы перескажем другим». «В этом лесу, – говорит пастух, – спокон веку живет демон, которого прежде почитали, а теперь нет, и я вам скажу, что никто отсюда не уходил поздорову. Поворачивайте-ка своих коней, пока не поздно». Гильом на это: «Разве мы можем уехать, не пожелав здоровья хозяину рощи? Если узнают, что мы так себя повели, о нас подумают дурно. Скажи нам, добрый пастух, как свидеться с этим демоном, о котором ты говоришь». Пастух отвечает: «Поедете этой тропкой, никуда не сворачивая, и доберетесь до пещеры, перед которой бьют два ключа. Там вам надобно будет, если вы решили погубить свою душу, зачерпнуть из одного и вылить в другой, а дальше все сделается само». Гильом кланяется ему самым учтивым образом и проезжает мимо, а за ним все остальные. Когда они отъехали от пастуха, наш господин говорит: «Я думаю, благоразумней было бы послушаться; у этих греков что угодно может быть»; Гильом же смеется и отвечает: «По милости Божией тут покамест не заведено английских лесничих, а все остальное, что нам встретится, я уповаю затравить борзыми и проткнуть рогатиной».

И вот они входят в лес, и сперва им слышно, как пастух стучит по дубу своим посохом, чтобы осыпались желуди, а потом и этот стук затихает. Едут они по лесу, перебираясь через черные ручьи, не видя следов зверя, не слыша пения птицы, а в глубине чащобы вспыхивают какие-то огни. Наконец выехали на поляну, на которой, как им было обещано, виднелась пещера, черная и глубокая, а перед нею под корнями каштана били два ключа. Наш господин велел достать его чашу, ведь они взяли с собой всякой еды и вина, чтобы не терпеть голода, если ускачут неведомо куда и будут долго выбираться. Надо вам сказать, что это была чаша, подаренная ему королем Иерусалимским, несравненного вида, украшенная самоцветами и жемчугами: у нее на дне был выложен крест, который делается виден, только когда выпьешь чашу досуха. Так вот, он велел дать ему эту чашу и, взяв ее в руки, сказал, что негоже потчевать здешних хозяев из чего придется; с тем он зачерпнул из одного ключа и вылил в другой, как было велено. Тогда все, кто там был, начинают оглядываться и задирать головы, ища, не появится ли что-нибудь: но ничего, только ветер поднимается и клонит верхи деревьев».

Тут мой рассказчик, понурив голову, начинает бормотать, а я еле слышу, – о смятении, о стыде, о брошенной чаше на поляне: Эдип не угадал бы, что там вышло. Я приступаю к нему, как к осажденному замку, вопрошая: что там? увидели ли кого? отчего бежали? – но он, проглотив половину рассказа, чудесным образом оказывается уже подле замка Шерине, вместе со всеми прочими, насилу переводя дух, и слышит только, словно над лесом, покинутым ими,

грохочет неба громадная дверь —

а что было до этого, никак у него не добиться: на мое удивление этот хмельной человек так сторожит свою речь, словно не Либер, но Лигер течет в его жилах. Оставив этот труд, я говорю: расскажи хотя бы, что было потом: как выбрались вы с Кипра, куда дальше отправились; а он отвечает: «Через день наш господин оставил крепость Шерине, взяв с собою всех своих людей, и поскакал прямиком в Лимезон, где нашел в порту большой корабль, только что из Палестины. Там были итальянцы, которые рассказали ему, что пилигримы наконец одолели сарацин и вошли в Акру и что при ее осаде было совершено много прекрасных подвигов и там скончались граф Тибо, сенешаль короля Франции, и граф Першский, и граф Фландрский, и многие другие славные мужи, и что король Франции оставил Акру и отплыл из нее в день св. Германа. И наш господин просил итальянцев, чтобы они взяли его вместе с его людьми на корабль, и они сделали это; и мы доплыли обратно без особенных приключений, и высадились в Генуе, а оттуда двинулись в свою землю». Так заканчивает он рассказ и с необыкновенной горячностью просит меня, чтобы я не писал об этом, если не хочу никому плохого, и что никому не на радость и не на славу все то, что он сегодня мне поведал. Тут уж я вижу, что придется его отпустить, не выпытав всего, что меня волновало: ведь что услышишь дельного, когда уже рожок трубит и собаки вьются под ногами.

 

51

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Оказался я в крайней тесноте и не знаю, куда повернуться. Если скажу, что следует сказать, боюсь, окажется это обидой для тех, под чьим кровом я живу, и обвинят меня в том, чего я не хотел; если промолчу, то, по слову Иова, уста мои осудят меня. Вот, выхожу к пажитям священного Писания, иду к патриархам, поднимаюсь к вождям, спускаюсь к судьям, озираю жизнь святых царей, пророков и священников и ни единого не обретаю, кто предавался бы ловитве, по твоему слову, о блаженный муж: «О святом рыбаке я читал, о святом охотнике – нет»: если же святой Евстахий, как упоминается, был некогда охотником, так и Матфей был мытарем, и Павел гонителем. Нимрод, охотник сильный пред Господом, создал Вавилон в земле Сеннаар, где совершилось разделение языков; Исав, прилежа занятию ловитвы, лишился первородства и отеческого благословения. Если же посмотрим на изобретение и начало охотничьего искусства, откроется, что оно от истоков своих осквернено: ведь сего ремесла изобретателем был род фиванский, мерзостный отцеубийством, ненавистный кровосмешением, знаменитый обманом, славный вероломством. Не лучше и начало птичьей охоты, хоть не от срама произошедшей, но от великой скорби: ведь первым Улисс, как пишут в историях, ввел в Греции хищных птиц, обученных на ловлю, ради утешения тем, чьи отцы погибли в троянской брани, однако сам не захотел, чтобы его сын предавался этой забаве. Вспомним и замысел Париса, из которого вышло все постыдное, что только может выйти из одной мысли: и осквернение брачного одра, и поругание гостеприимства, попрание божественного закона и народного права, и десять годовых кругов Феба, видевшего у своих стен гибель стольких славных мужей: подлинно, вот пламенник малый, коим сожжен целый город! А ведь на ловитве родилась эта мысль, из глуши лесной возникла: в час, когда солнечный жар возрос и погоня за быстрой дичью его утомила, ушел он от своих товарищей в глубокую дубраву, где ему, задремавшему в тени высокого лавра, явились богини со своей распрей, явилась и Киприда, улыбкой золотою обольстила, пленила дивными рассказами, уволокла в преисподнюю. Но возразят, что многие, кого славит древность, предавались этому занятию непостыдно. Что скажем?

Хоть медноногую лань поразил, хотя эриманфской дебри мир даровал

победитель Алкид, хотя начальник римского племени преследовал оленей, хотя Мелеагр умертвил вепря, опустошавшего Калидон, все они в этом занятии не личной забаве служили, но общей пользе. Сколько бы слов мы ни истратили, увещевая этих людей, которые скорее живут в лесу и гостят у себя дома, все покажется немного, если нам удастся отвратить их от этого дела. Не в добрый час они выходят из дому, где могли бы и жизнь, и разум, и доблесть свою охранить. Так мальчик, сын сонамитянки, вышедший на поле к отцу своему, к жнецам, пришел и сказал: «Голова моя, голова моя болит»; и вернулся к матери, и лежал на коленях ее до полудня, и умер. Так Дине, дочери Иакова, вышедшей видеть жен области той, грядет навстречу Сихем, готовый одолеть ее насилием. Ведь и они, подобно Дине, выходят из дому, дабы посмотреть на других (нет иного порока, чья власть равно простирается на мужей и жен, как тщеславие), и, мнимым стыдом ведомые, сравнивают себя с ними и стремятся не отстать от товарищей ни в яркости наряда, ни в неутомимости, ни в удали перед лесной опасностью, дабы не укорили их ничем: и часто бывает, что многие, поутру отправившись на ловлю, к полудню погибают от звериных когтей и клыков и испускают дух без покаяния, не причастившиеся жертве бескровной, но запятнанные кровавой корыстью. Лучше бы им в благовременье помянуть слово Господне, реченное через пророка: «Пошлю им ловцов многих, и уловят их от всякой горы и от всякого холма и от пещер каменных»: ибо когда совершится время, пошлет Бог ангелов своих, и уловят всякого человека от высоты веры его, и от холма деяний его, и от пещеры помыслов его, дабы все его тайное и несодеянное обнажилось на великом суде.

 

52

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Представь, что по отбытии нашего господина на охоту люди, кто в чем был занят, еще обсуждали его выезд, по быстроте своего воображения оказавшись в лесу раньше него: о том говорили, долго ли будут искать кабана, станет ли тот свирепствовать или поспешит укрыться; какая из собак первою его настигнет и какая будет ранена, а какая, по неизменному своему счастью, из пылкой битвы выйдет невредимою; кто из ловчих, оказав свою доблесть, заслужит похвалу, а кто промешкает и вместо зверя добудет лишь рой насмешек от щедрых своих сотоварищей; доволен ли будет хозяин охотою и когда прикажет ее снова; все обсудили, все предугадали, за того опасаясь, за этого радуясь, и когда под их задумавшеюся рукою обычные дела останавливались или шли вкось, не себя попрекали, но строптивого кабана или боязливую борзую. Скажешь: «Откуда тебе знать? верно, и сам ты не пристойными делами занимался, но тешил себя, наблюдая за празднословящими и бродя между их химер». Да, так и было; недолго, впрочем, ибо посреди этого предосудительного занятия раздался стук в ворота, во всех, кто его слышал, остановив и воображение, и прежний страх, и радость. Не успели мы ничего подумать, как в ворота въезжает наш господин, со всеми людьми, кои час назад отправились с ним на ловлю; на лице у них смущение, нашего взгляда избегают, как бедного родственника; и собаки бредут, уткнувшись в землю. Проходят длинной чередою внутрь и скрываются, мы же стоим и глядим в изумлении. Не знаю, от кого от вернувшихся дошла весть, что господин вдруг приказал поворачивать домой, когда лес уже был перед ними, и сурово прикрикнул на тех, кто пытался его уговорить. Тут бы среди опомнившейся толпы вмиг закипели новые мнения и пересуды,

если бы розовый Феб коней изнуренных в иберской заверти не погрузил,

заставив всех отложить споры и разойтись по своим жилищам до утра.

 

53

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Вернется к нам заря со своего шафранного ложа, и каждый поднимется с объяснением, отчего наш господин, переменив намерения, повернул прочь от леса, к которому так стремился. Конюх увидит причину в конях, кузнец – в подковах, старушка, полная египетскими суевериями, – в зайце, перескочившем дорогу, и много всякой пустоши будет сказано и перетолковано между теми, кому досуг слушать. Не только со сновидениями так бывает, что в них возвращаются к нам дневные думы и желания, но в дело, кажущееся удивительным, каждый вмешивает свои заботы, «все возвращаясь душою», как говорит поэт, «к своим дубравам и логовищам». Доведись нашему господину услышать о своих помыслах от тех, кто в них столь глубоко проник, не узнал бы он себя; и кто спросит его самого? Есть в нашем колесе бедствий такие, о которых вспоминать не хочется и по прошествии долгого времени: тот, кто вышел из рук палача, снеся телесные терзания, кто познал утрату близких или подвергся отлучению, не захотят вести речь об этом: лишь наказанные небом могут терзать свою утробу, люди же в здравом разуме такого не сделают, потому в беседе с ними следует остерегаться этих предметов, чтобы собеседника не опечалить и не оказать своей неучтивости. И ловчий, с которым я разговаривал, когда приходилось ему рассказывать о пройденных морях и землях, с их островами и заливами, или же о подвигах, совершенных на войне если не им, то его господином (что избавляло его самого от упрека в бахвальстве), или о спасении в бурю, или о других делах, в коих явною делалась помощь Бога, не знал запинки в рассказе, так что я не столько пришпоривал его, сколько за ним несся. Когда же вслед за его повестью мы вышли из замка на охоту, я думал: вот, он опишет обход дубравы, окружение логовищ, помянет эхо, которое великие обманы творит, смешивая человеческий голос со звериным и принося звуки с неверной стороны, изобразит и самый исход ловитвы и добычу прилежно исчислит – я же буду «с весельем вопрошать обо всем» и с ним вместе испытаю эту отраду. Кто мог думать, что все уловки он истощит, лишь бы не возвращаться в этот лес? Была, говорят, некая страна, жители которой, принимая себе царя и оказывая ему всяческое почтение и покорность, по истечении года отправляли его в ссылку на далекий остров и ставили себе другого. Нашелся, однако, в череде их владык такой, кто знал о своей участи заранее: своим знанием он распорядился наилучшим образом, опустошая царскую сокровищницу и дворец и с верными людьми отправляя золото, серебро и разную утварь на остров, где ему предстояло кончить дни. Когда же свершился годовой круг, человек этот с радостью принял свое изгнание и на пустынном острове, где не обитало ничего, кроме уныния, стал более владыкой, чем был им на троне, ибо вверенное ему на время сделал своим навсегда, избавив царскую пышность от омрачающих ее забот и страхов. Не то же ли, что премудрый сын века сего, должен всякий человек делать со своей жизнью? Из трех времен, на которые она делится, настоящее кратко, будущее сомнительно и лишь прошедшее определенно: ни Фортуна, ни кто другой над ним уже не властвует. Тот, кто разумно готовится к старости, наполняет ее воспоминаниями о достойных делах, дабы беспрепятственно ходить мыслью в любой край своей жизни, не боясь встретить ни чудовищ, ни свирепостей, ни постыдных и безотрадных сцен. Водворившись напоследок в краю, которого страшится человек порочный,

будто в гиарских скалах заключен иль на малом Серифе,

благословляет он новое пристанище, ибо озаботился окружить себя богатством, свободным от вторжений случая. Человек же, который немощи свои держит перед глазами, вспоминает вины свои, без которых никто этой жизни не проходит, и со тщанием наблюдает, сколько постыдного в его делах, сколько недостойного в устах, сколько нечистого бывает в помышлении, видит, сколь многое он должен отсечь, если хочет по справедливости хвалиться. Тогда и прошлое будет для него уже не густой лабиринт и не труд внутри, но утешение и непостыдная надежда внутри.

 

54

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Человек, чьи рассказы о заморском странствии я тебе долго передавал, нынче поутру найден мертвым. Есть у нас садик, разбитый подле северной стены. Наша госпожа любит его, и о нем пекутся весьма прилежно. Там злаки растут, годные и на кухню, и на врачевание всяких недугов, там и деревья разного рода, радующие своим цветением, услаждающие плодами, дающие любезную тень в жару и пристанище птицам, платящим песнями за гостеприимство; близ этого сада калитка, давно в небрежении и почти заросшая; за нею-то, вне стен, и нашли его, заметив приоткрытую дверь, – нашли и поспешили эту скорбь отнести нашему господину. Тотчас закипели толки, для какой причины он вышел туда, где его обнаружили, и почему умер, быв ввечеру здоровым; говорят: «Горе посетило наш дом; лишь бы не было оно вестником будущих!»; вспоминают и лицо умершего, словно бы полное ужасом, и много о том толкуют; подумаешь, молва неразлучно со смертью ходит, угрюмый ее промысел делая еще ненавистней своею болтливостью. Поразительно это: отходит человек в дом вечности своей, и окружают его на площади не плачущие, но злословящие и присно готовые душу, недалеко ушедшую, отягчить клеветою. Выдавая свои догадки за нечто важное, они находят себе собеседников, готовых пустое мнение почтить за истину, как Саул – призрак Самуила, лишь бы им самим взамен позволилось выпустить на свет несколько призраков того же рода: подлинно, в их разговорах ламия почиет, до того они полны всякими чудовищами, как город, поросший тернием и крапивой. Нашлись и безумные, приписавшие эту смерть его собственной руке: мало им скорби, что человека верного и богобоязненного, кого и море пощадило, и языческая земля не пожрала, кому достался счастливый в отчизну возврат, среди мира и безопасности постигла пагуба, – нет, пресна их вкусу всякая скорбь, если не примешать к ней бесчестье. «Без меры удручало его, – говорят, – охлаждение нашего господина к охоте; одним ударом решился он и с горестями своими покончить, и владыке нанести неотплатную обиду». И такой навет обращают на человека, коему вся жизнь была училищем стойкости; на человека, на чьем теле оказалось множество старых ран и ни одной свежей; на человека, которого божественный закон научил, что ни смерти, приходящей по природе, страшиться не должно, ни понукать ее против природного порядка! Но есть ли злоречию законы, и обещало ли безумие ходить общим путем, не уклоняясь ни направо, ни налево? Ведь те, кто хвалит самоубийство, находя в нем некое величие духа, безумствуют с тем мудрецом, который, говорят, прочетши Платонову книгу о бессмертии души, низринулся со стены в море, полагая переселиться из сей жизни в ту, которую мнил лучшею, и о том не подумав, что сам его учитель не только не поощрял таких разделок с жизнию, но почитал их негодными и всячески осуждал. Чем еще защитят они свое безрассудство? Скажут с пророком: «Возьмите меня и бросьте в море, и утихнет море для вас»: но нет, не утихнет от них бурное море, но лишь хуже сделается.

 

55

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Явился ныне у наших ворот гость, никем не чаянный, и вошел в дом, где хозяин скорбит по верному своему слуге и лучшему спутнику. Нам, не покидавшим замка, этот человек не был известен; наш господин в странствиях с ним познакомился и был связан общей судьбою: он, приняв крест, путешествовал за море и вернулся счастливо. Теперь под нашим кровом смешалась печаль с гостеприимною заботой. Большое благо в том для нашего господина. Если будет ныне свидетель его помыслам, то лучше человек, который сумеет и чрезмерную скорбь их утолить, и дать им иное направление: потерянного не вернет и человека, чей отрезанный волос посвящен стигийскому Орку, не призовет в область живых, но мысли переменит и воскресит дом, равно мучимый будущим и прошедшим.

 

56

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Если бы какому-нибудь из смертных явилась сама Природа, в том величественном и милостивом виде, который ей присущ, и, ставши ему вождем, возвела его на небо, где бы он созерцал здание мира и красоту звезд, или в далекую пещеру низвела, «огромную, с зевом пространным», где бы явились ему таинства, от людских умов скрытые, и течение времен, – думаешь, изумило бы его и очаровало несравненное это зрелище, если бы он не имел, с кем поделиться увиденным? Обделила его Природа, если, допустив в свои скрытые чертоги, не дала собеседника и причастника его опытам.

Скажешь: «Цицерон внушил тебе эту картину: он в книге о дружбе говорит об этом, ссылаясь, если не ошибаюсь, на Архита Тарентского». И самый суровый противник древности, я думаю, не отвергнет свидетельство Цицерона, когда оно согласно с истиной; но если хочешь, вспомню и твои слова, боголюбезный муж: «Дружба, которая может прекратиться, никогда не была истинной». Это чувство, кажется мне, сперва природа напечатлела в человеческих умах, потом опыт его расширил, наконец власть закона утвердила. Ведь Бог, высшее могущество и высшее благо, Сам Себе довлеет, ибо благо Его, радость Его, слава Его, блаженство Его есть Он Сам, и нет ничего, в чем бы Он нуждался, – ни человек, ни ангел, ни небо, ни земля, ничего, что в них. И однако не только для Себя Он достаточен, но и всех вещей Он есть достаточность, подавая одним бытие, другим ощущение, иным же и разумение, Сам – всего сущего причина, всего ощущающего жизнь, всего разумеющего мудрость. Сам высшею природой все природы установил, все на своих местах урядил, все на свое время распределил, все Свои создания сочетав общностью и всему сущему уделив печать Своего единства. Небеса поют благоволение Божие, и силу Его возвещает твердь; если же великий закон, унявший стихии и взявший с них вечную клятву в верности, не всем виден – у всех ведь разные глаза – то вот трагическая сцена выводит любимое свое чадо, историю Ореста и Пилада, паче всего ценивших дружество: взгляни на них, когда оба, одной любовью одушевленные, за одну смерть состязаются! Так сковало их благочестие, так соединило благоволение, что, словно драгоценную награду, оспаривают они друг у друга имя Атрида, хотя предлежат его обладателю не почести и богатство, не слава и народная приязнь, но приговор от царя, мучения и кончина позорная. Взгляни на них взором владыки, в коем гнев мешается с изумлением: кого из них признать виновным в том, что он говорит правду, а кого – в том, что в нем говорит любовь; кого казнить, кого отпустить, и не казнить ли обоих ради их дерзости, что смеется над царским судом, – или, скорее, обоих помиловать ради того божества, что так властно в них действует? Взгляни и взором зрителя, рукоплещущего поэтическому вымыслу: подлинно, одно имя им подобает, если душа в них одна: ведь друзьями называем лишь тех, кому наше сердце доверить не боимся. Не диво, что царь различить их не может, если сами они, как в зеркало, смотрятся один в другого, объединенные согласием в делах божеских и человеческих? Но согласием, основанным на честности, – ибо сколь многих мы знаем, которые имеют несравненное согласие в пороках; которые связь дружбы, вечную, как законы естества, и любезную больше всех мирских услад, бесчестным опытам подвергают, словно аркадскую незакатную звезду погружая в авернских струях!

Я сравнил истинного друга с зеркалом: есть ли сравнение лучше? Кто хочет, по слову поэта, в себя спуститься, тому поможет друг, лучшее его отражение; справедливо названный стражем духа, он должное похвалит, недолжное укорит. Дружба проливает добрую надежду на будущее, слабого духом подъемлет, твердому в намерениях не дает заноситься; в ней слава, в ней красота, в ней покой душевный и непостыдное увеселение, все, что человек тщетно ищет в других местах; ничего не осталось бы в мире, если убрать из него благоволение, но пустыней все стало и дикою дебрью.

 

57

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Скажем еще, что превыше прочих обязанностей, налагаемых дружбой, стоит обязанность совета. Двойным мечом орудуют наши друзья, именно мечом укоризны и мечом взыскания, укоряя ум в совершенном им зле и взыскивая добро, которое подобало совершить; еще же благоразумно удерживают человека, который, будучи воспламенен их бичеваньем, безутешно оплакивает и то, чего никак не мог избегнуть, часто же и то дерзает начать, чего довершить не способен. Отсюда та неумеренная скорбь, оттуда та неразборчивая воздержность, от которых не только телесные силы, но и силы ума истощаются: одни поглощены столь неразумною скорбью, что ничье утешение не может их ободрить; другие по неумеренной воздержности столь тяжко пали, что никакому изобилию утех, никакому усердию поваров их не утолить. К чему я это говорю? Вот, наш господин, хотя следовало бы ему ехать к графу Ги и все усилия истощить, чтобы загладить проступки своего путешествия и вернуть себе былое расположение, который месяц довольствуется жизнью в своих стенах. Словно прекрасное его бесстрашие по скончании браней сделалось беспечностью, что внушает ему отсидеться за дверьми от грозящего ему гнева: но надеюсь, что нынешний гость его, славный муж во вратах, исцелит его уединение, мысли переменит и внушит благоразумную поспешность. Некий разумный и благочестивый муж, приведенный на судилище к ревностному гонителю христиан, на вопросы отвечал ему: «Скажу тебе, когда отгонишь от себя своих врагов», ибо гнев, гордыня, свирепость и многие другие сошлись и стали вокруг него, не давая ему увидеть истину. Подобным образом, надеюсь, и наш гость отгонит от своего гостеприимца тех, кто гостит у него без срока и без приглашения, властвуя в его чертоге, утробу и добро его терзая: это опрометчивость, слепая в грядущем, и безмерное упование на случай. Сетую я также, что весьма далек от нас и нашим просьбам недоступен еще один человек, тот, о котором рассказывал ловчий, что с ним был наш господин в большой дружбе; помнится, зовут его Гильом де Дарньи; может быть, он силен перед графом Ги и искусен умирять чужой гнев, переменяя его на милость. Может, и не помогло бы его заступничество, даже если бы он решил его оказать, но надлежало бы нам всеми путями следовать, тем более что их немного.

 

58

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Пришел к нам гость из монастыря, тот самый, кто некогда одним словом совершил чудо над нашим домом, сказав: «Господин ваш жив и скоро к вам будет». Между иными делами он рассказал мне, в каком великом почтении бывают у аббата мои письма (я ведь часто пишу ему, и по необходимости, и ради нашей давней приязни) и с каким торжеством он принимает их у себя в обители, словно самого Цицерона по пути из изгнания: едва объявят ему, что принесены вести из замка, он уже выбирает удобный час, чтобы насладиться ими: «столь великие дары», по слову поэта, «сулит богатое посланье», что ему не терпится вступить в обладание ими. Когда же время найдено, он созывает немногих монахов, с коими объединяет его приверженность литературным занятиям, и читает им все, мною написанное, как бы некую трапезу им предлагая. И вот теперь этот человек, которому я обязан любовью и послушанием, советует мне – а вернее, просит и всячески настаивает – чтобы я все мои письма, разбросанные в разные времена и по разным лицам, собрал вместе и, приведя их в порядок, выпустил в свет, на пользу и удовольствие многим. Он же просит меня, как о большом одолжении, без отлагательства посетить его монастырь, чтобы там ему одолеть мое упорство и добиться от меня желаемого. Что ты думаешь? «Хочу, – говорит, – и всем сердцем желаю всегда с тобою быть вместе, и не дано мне; хотя бы часто, и то не позволено. Упорствует Фортуна, в несчастном для меня деле вопреки своему нраву щеголяя постоянством. Но я верю, что сокрушится эта тягостная неизменность и я, не способный утолить моего о тебе голода, по малой мере на краткое время сладостною и любезною беседой твоей утешусь: подлинно сладостною, воистину любезною. Ведь если таков твой стиль, каков твой дух? Если таково твое письмо, каков твой язык? Ведь ты не как некоторые, с говорливым стилем, но бессловесными устами – или, напротив, обильные в вещанье, безмолвные в писанье. Если позволено малое сравнить с большим, не только своему Туллию ты, туллианец, прилежно следуя, препровождаешь слова от сердца на язык с легчайшею легкостью, но – что много достойнее – Апостолу подражаешь апостольски. Он ведь обещает: „Каковы мы в отсутствии, таковы и в присутствии“, ибо были в нем и живой дух на письме, и животворящая речь на языке. Их и тебе придала природа, приправив неким изяществом, чтобы ничем достойным не обделить твоего дарования: у тебя ведь и Саллюстиева краткость, и простота Фронтона, и цветистый Плиниев слог; каплет из твоего письма сладость и сердцу моему с каждым словом вливает млеко и мед, по слову Давидову: сколь сладки гортани моей речи твои»; и много иного в том же роде. Ты скажешь, я тщеславлюсь, – я же отвечу, что более всего мне отрадно быть ношею для благородных рук, чтением для благородных глаз. Как бы, однако, он ни упорствовал, не уничтожит моей боязни: ему ведь божество дружбы велит быть снисходительным, я же, его послушавшись, покину любезное уединение и выйду на глаза тем, кто обо мне не слышал, – людям придирчивым, заносчивым, которые в чужом сочинении ни одного закоулка не упустят, но все обойдут с фонарем. Кто скажет, что от одной любви и послушания я вышел к ним на глаза? Нет, сочтут мой поступок бесстыдством, назовут дерзостью молодости. Тем же, кому мил лишь Сатурнов век, я не понравлюсь лишь потому, что не умер вместе с Эннием, но продолжаю жить и дышать. Иные, найдя где-нибудь у меня мысль или оборот речи, заимствованный у древних авторов, скажут: «Вот, похитил он себе жену из тех, что были в хороводе» и посмеются надо мной, и словом – не будут пахнуть мои горшки тем, чем я их наполнил, но в глазах людей превратятся в сосуды беззакония; я же сто раз прокляну свою опрометчивость и тщетно буду пенять на взыскательность дружбы.

 

59

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Если ты спросишь, чем я занят в эту пору, я отвечу, что сочиняю письмо аббату – с таким прилежанием, словно не стоит надо мною множество дел, и важных, и неотложных, наперебой требуя моего внимания. «Чьим именем, – говорю, – начать мне это письмо, поставив его рядом с твоим, если не именем дружбы? Как говорит красноречивейший поэт,

имя дружбы, сие святое и чтимое имя —

оно давно связует нас, оно великие отрады и утешения мне подавало, оно же дает мне ныне просить о снисхождении. Ведь сладостная беседа, благое приятельство, общение неустанное, любовь к Писанию, отрада речей, любезность нрава, к одному стремление, от одного отвращение сочетали две души в простоту единства. Да устыдятся философы и вспять обратятся языки академиков, которые полагали, что простому не воссиять из сложного состава. Вот, двое сходятся воедино, и Аристотелевой тонкости изнемогает прилежание, которое, доверяясь многообразию слов, не ведает тайны неделимого единства и, полагаясь на различение внешнего, не входит под кров внутреннего человека. С тобою радуюсь, обеим Фортунам с тобою посмеваюсь: благосклонная, если ты ее разделяешь, прибавляет радости, неприязненная, если ты сострадаешь, отнимает тягости. Теперь же, побуждаемый твоим благорасположением собрать вместе письма, которые я отправлял разным лицам, и как бы сложить в один ворох злаки различных полей, я не знаю, что мне надлежит делать, и медлю в сомнительных мыслях. Ведь среди разных занятий, среди многообразных попечений моего сана и тяжело мне что-либо писать, и еще тяжелее противуречить вашему настоянию; а если бы знал я заранее, что мои письма привлекут внимание людей столь достойных, то все, что могло бы в них задеть утонченный слух, неусыпное мое бдение выправило бы и отшлифовало с великим тщанием и попечением. Ныне же в их природной безыскусности, как они созданы, опасливо предстают они вашим очам, скорее ожидая себе суда, чем домогаясь милости, и в том найдут высшую себе мзду, если не будут вовсе отвержены, но удостоятся некоего снисхождения. Ведь вам ведомо, что не всегда сила и удачливость нашего дарования соответствуют желаемому, иногда же пишущему случайно подворачиваются похвальные выражения, которых не обретешь ни непомерными стараниями, ни прилежными раздумьями; иногда и скудость предмета понуждает писать короче, и свойство лиц делает письмо то пространнее, то проще, то небрежнее. Итак, несодеянное мое пусть увидят и простят очи ваши, и в книгу памяти пусть запишется из моих сочинений то, что содействует спасению: ведь иногда открывает Бог младенцам то, что утаивает от мудрых, и прокаженными было возвещено спасение Самарии. Если же что будет иногда вплетено здесь от языческих писаний, вы не зазрите: ведь и Давид из венца Мелхома, идола аммонитского, себе сотворил диадиму, и Павел апостол в укоризну критянам применил слова поэтические». Многое подобное пишу я ему, тщательно прибирая и взвешивая каждое слово, словно уже согласился с ним, а между тем стыдливость моя – не знаю, благая или ложная – не хочет выходить на люди, желая всегда оставаться в потаенных покоях дома своего.

 

60

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Снова я о том, что меня заботит, – прости, что я никак не сойду с одного места, словно жду, когда дуб на нем вырастет: не знаю, что мне думать о словах аббата, должно ли послушаться его предложения. Удивительное зрелище увидел бы ты, если бы заглянул внутрь меня: там благоразумие жестоко бьется с тщеславием, и во время схватки они обмениваются обличьями, так что я уже не могу уследить, какой удар кому принадлежит. Аббат словно понукает меня шпорами Валаама, но многого я страшусь: меня, начавшего говорить, обличит скудость знания, меня осудит младенчество языка, на меня, как еще живущего, с презреньем взглянет современность. Перебираю свои прежние письма и не вижу в них решения: он хвалит, но я не хвалю. Не посмотришь ли и ты? Вот одно, писанное несколько лет назад: аббат после некоей беседы с нашим епископом, которого смущали слухи о десятине, спросил меня, что бы я сказал на его месте и какие доводы привел. Вот что я сочинил, от его лица обращаясь к епископу.

«Вышло, как мы слышали, распоряжение короля, дабы был переписан весь галльский мир и отягощена десятиною Церковь. Так исподволь войдет десятина в обыкновение, и единожды допущенное злоупотребление введет Церковь в постыдное рабство. Не замедли же, досточтимейший отец, в деле Христовом, да не будет связано у тебя слово Божие и достоинство Церкви не умалится; к тебе взывает Господь устами пророка Своего Иеремии: «Стань во дворе дома Господня и поведай всем градам Иуды все слова, какие Я заповедал тебе». Исполни свою службу, верни врученный тебе талант с лихвою и не ревнуй злокозненным: о епископах говорю, что окружают короля льстивыми речами, псы немые, не могущие лаять. Сквозь стадо льстивых зверей выйди на средину чертога: не страшись возмущения владыки, ни чела нахмуренного, ведая, что ковчег Господень пленяется и народ от меча гибнет, когда священник небрежет исправленьем сыновей; свободно приступи к нему с увещаньями, ибо где дух Господень, там свобода; не бойся ничего: разве немощна рука Господня, творившая великое во Израиле?

Не тогда ли более всего нужен королю разумный совет, когда его гневливость подстрекают языки льстецов? Панэтий в «Тускуланах» утверждает, что ни вождь на войне, ни господин в доме не могут важные дела совершать благополучно, если приступаются к ним в пылу неуспокоенного сердца, не представив себе всего дела прежде, чем его начать, по внушению здравого рассуждения. Прими заботу об этом деле, ибо паче всякого мирского убранства, и почестей, и славы и собственного благоденствия подобает ценить закон Божий. Царь Ахав, когда теснил его царь сирийский, рабов и рабынь, сынов и дочерей и всякое добро посылал ему, когда же дошло до повреждения закона, то хотя он был человек негодный во всем прочем, однако ради закона Божьего не устрашился опасностей брани. Избегай ласкательств, ведь мед угодничества не допускается в жертву Божию. Много во дворцах есть таких, кто рукоплещет государям даже и в позорных делах, полагая подушки под голову и пуховики под всякий локоть: пусть блюдется государь, дабы не услышать ему сказанного через Иеремию царю Седекии: «Обольстили и одолели тебя мужи миротворцы твои»! Когда в войске Ксеркса было кораблей и колесниц несметное множество и придворные ласкатели говорили ему, что ни море – столь великого флота, ни воздух – стольких стрел, ни земля своим пространством не вместит столь многих колесниц, в сем огромном воинстве один Демарат со свободным духом дерзнул сказать Ксерксу: «Побежден будешь самим собою, сломит тебя громадность твоего войска».

Имение Христа и Церкви Его обратилось ныне в повод соблазна и причину рабства. Если, по свидетельству истины, в вечный огонь ввергается тот, кто жалел своего добра неимущим, куда, спрашиваю, ввергнется тот, кто отнимал добро у Церкви? Правда, закон войны таков, что воины насыщаются от своего ремесла; но видано ли, чтобы ратующие за Церковь опустошали Церковь, которую им подобает ущедрять вражескими корыстями и украшать победными дарами? Сего ради изливается уничижение на князей, и заставляет их Господь блуждать в местах непроходных. Напомни им, досточтимый отец, что говорит священная страница: при Фараоне все были принуждены отдавать пятую часть, жрецы же были от этого бремени свободны, и в книге Чисел, предвозвещая вечную их свободу от подати, велит Господь, дабы колено Левиино было свободно от всякой общественной службы и подчинялось лишь суду первосвященника. Что может на предстоятелях и на клире взыскать государь, кроме неустанной молитвы за его благоденствие? Если прогневится Господь на народ, заступит священник, и в час негодования будет примирителем. Стал Моисей пред очами Божиими, когда захотел Господь истребить Израиля, стал и умолил Его; стал Аарон между мертвыми и живыми, моля за народ, и прекратилась язва; стали жрецы, трубя в трубы, и рухнули стены иерихонские.

Знаю, что если король ангариями, парангариями, подушным и другими чрезвычайными взысканиями решит отяготить Церковь, весьма многих потаковников найдет себе в епископах, евангельскую свободу забывших и готовых ухо свое подставить под хозяйское шило: так древле при царе Антиохе, ниспровергшем права храма и священства, многие вышли из Израиля, торопясь войти в согласие с властителем; но ты, досточтимейший отец, вступись за дом Израилев и стань стеною неодолимою», и проч. Такие речи я вел, уместные или нет – не знаю; боюсь, неверно их истолкуют. Будут подражать дерзости, с какою письмо писано, забыв об обстоятельствах, которые ее вынудили; больше всего влюбятся в слабости моего стиля и будут следовать им, обходя хорошее, как удачливые слепцы. Неблагоразумно отпускать книгу к людям, не указав, что здесь заслуживает похвалы, а что прощения. Рассуди, боголюбезный муж, должно ли мне делать, что советуют, или лучше будет воспротивиться.

 

61

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Вечером, когда спала жара, было большое пиршество в нашей башне, не столько отрадное обилием блюд и искусством повара, сколько рассказами нашего гостя о том, что он видел, что слышал и чему немалою частью был в Святой земле, – для нас же свидетелями и ручателями его странствий и трудов были его лицо, загорелое под иным солнцем, и левая рука, накрепко замотанная плотною тканью. О многом он рассказал, отплачиваясь за гостеприимство монетою памяти, поскольку наш господин допытывался знать все, что было совершено франками во имя правой веры, а среди прочего такую историю.

Когда Филипп, король Франции, высадившись на палестинском берегу, приступил к осаде Акры и уже провел там некоторое время, подавая христианам надежду на благополучное завершение дела, а осажденных погрузив в глубокую скорбь, пришли к нему известия, что большое войско сарацин собирается подле Торона с намерением разбить пилигримов и избавить город от его тягостей. Без промедления король собрал людей наиболее опытных, чтобы рассудить о наилучшем способе действий, ибо ему хотелось взять Акру как можно быстрее. Все сошлись на том, что не следует дожидаться нападения, но, отделив часть войска, отрядить навстречу врагу, однако когда король предложил двинуться в сторону Торона кратчайшей дорогой, то встретил нежданное противодействие в одном пожилом рыцаре, приглашенном на совет из-за его долгого жительства в этих краях и несравненной опытности, приобретенной в походах. Этот человек указывал, что на предложенном пути войску придется пройти тесной лощиной, в то время как следить за приближением неприятеля в тех местах трудно, и если враг подоспеет и запрет войску франков выходы, то оно не сможет бежать ни туда ни сюда и окажется в такой плачевной тесноте, из которой уже не выйдет; потому он настоятельно советовал переменить замысел и для столь важного дела выбрать дорогу, не сулящую подобных опасностей. Король, однако, рассчитывая на свою удачу и на быстроту войска, пренебрег этим увещанием и наказал войску идти, как он сам счел разумным; и вышло так, что франки, благополучно миновав эту лощину, встретили врага в удобном для них месте, не выславшего дозорных и не знавшего об опасном приближении, и разбили его наголову, не оставив и вестника. Хотя король, скоро известившийся о благоприятном исходе дела, мог с легкой душой благодарить Богу за избавление от большой угрозы, он не переставал досадовать на рыцаря, вспоминая, как тот ему перечил на глазах у баронов и с какой заносчивой пылкостью оспоривал его предположения; и чтобы избавиться от досады, которая томила ему сердце, он решился сыграть с рыцарем шутку и ради этого велел одному из своих приближенных назавтра вызвать его в стан и занимать как можно дольше, предлагая его суду тайные замыслы вождей.

Этот человек с той самой поры, как Иерусалим был захвачен сарацинами, поклялся не заводить постоянного жилья и не прилепляться сердцем ни к одному обиталищу, пока его нога не ступит в ворота святого города, и вот уже четыре года не задерживался надолго под одним кровом, но скитался с места на место со своим скарбом и слугами; а поскольку его часто отправляли с разными посольствами то к одному князю, то к другому, ценя его благоразумие и красноречие, в ту пору он обитал в нескольких часах пути от лагеря пилигримов, на одном постоялом дворе, откуда его и призвал явившийся рано поутру нарочный с просьбою поспешить, ибо его присутствие надобно для улаживания важных военных предприятий. Лишь только рыцарь, быстро собравшись, сел на коня и покинул ворота гостиницы, за его спиною большой отряд выступил из укрытия и обомкнул постоялый двор. Его хозяину, с ужасом наблюдавшему приблизившееся блистание доспехов и звон металла, было сказано, чтобы он ничего не боялся, ибо к нему пришли не язычники, а вместе с тем изложено непререкаемое приказание, которое он слушал с безмолвным изумлением, между тем как несколько человек, вышедших из воинского ряда, обмеряли ворота, двор и каждое сооружение, как извне, так и изнутри, помечая каждое бревно и из каждой клети выводя на свет испуганных слуг, скотину и постояльцев. Когда же не осталось ни порога, ни окна, которые не были бы сосчитаны и измерены, по знаку, поданному начальником отряда, воины приступили отовсюду с железом, и пока старый рыцарь, почтительно принятый в просторном шатре, находил и разрешал важные затруднения в военных замыслах, придуманных для него королевскими советниками, весь постоялый двор был раскатан на бревна, взвален на несчетные повозки и увезен на час пути от места, где теперь только свивалась пыль и сор недавнего жилья. Хозяин, боявшийся сказать слово, послушно потянулся со своими домочадцами вослед телегам, увозившим разъятые останки его промысла. На опустелое место явился новый отряд, привезший за собою многочисленные деревья, молодые и взрослые, выкопанные с корнями в окрестных рощах, и, насадив их прямо среди дороги, ведшей к постоялому двору, поспешил удалиться, затем что солнце уже клонилось.

Тем временем рыцарь, наконец отпущенный из королевского стана, ехал знакомой дорогой, в раздумье, отдав коню бразды, и опамятовался, только заметив, что неизвестно когда сбился с пути и заехал в какую-то тень. С досадою он поворотил назад, но лес лишь становился гуще, и, несколько раз проехав мимо бывшего места гостиничных ворот, ныне скрытого кустарником, в котором угнездились змеи, рыцарь понял, что не может избавиться от внезапно обступившей его чащобы. Поначалу старавшийся не поднимать шума из опасения, как бы поблизости не оказались забредшие в этой край, вдали от своих шатров, беспокойные сарацины, он, не слыша ни звука людской речи и не наблюдая ни проблеска света, как ни напрягал глаз и ухо, повсюду встречал лишь безмолвие, повременно нарушаемое воем совы, и хоть его никогда не могли укорить в малодушии, но эти места нагоняли на него страх больший, чем когда он скакал по бранному полю, а кровь пятнала его по самые удила; и наконец, уверившись в своем бедствии, он разрешил долгое молчание такою речью:

«Хоть не так думал я умереть, но вся наша слава падет и погибнет, как трава, и только безумный будет противиться этому; и если по воле Божией постигла меня пустыня, откуда я не могу выбраться, то значит, так и должно быть по моим грехам: приму я это из той же руки, из которой прежде принимал доброе. Вы же, заступившие мне дорогу, – обратился он к деревьям и кустам, – окажите милость, чтобы я не сгинул тут, как камень в воде: в час, когда будет пробираться этой чащобой какой-нибудь добрый христианин, прошу, не укрывайте мое тело, но расступитесь и дайте его заметить, чтобы меня предали честному погребению». С этими словами, озираясь среди тех, к кому были устремлены его плачевные речи, он вдруг приметил отдаленный огонь, мерцавший между тисами, и, ободренный надеждою найти хижину угольщика или иное жилье, где можно просить ночлега, он оставил себя погребать и без промедления двинулся в ту сторону, ведя коня в поводу. Хотя ему пришлось искать брода через речку, однако рыцарь боялся на миг отвести взгляд от огня, как бы тот не пропал, и в скором времени вышел к воротам постоялого двора, выглядевшего в точности как тот, которого рыцарь тщетно искал среди дубровы. Ворота по позднему часу оказались заперты, но рыцарь ударил в них, громко вопрошая, неужели он пес или идолопоклонник, что должен ночевать под дверью, и ему поспешили отворить. С недоверием глядел он на дом, во всем подобный тому, что прежде, разве что чисто выметенный, будто здесь ждали жениха, на слуг, точно таких же, как были, и на хозяина, который, загодя наставленный строгими внушениями, держался перед рыцарем как ни в чем не бывало: встретил его со свечою, провел в дом и сам подал жаркое: но когда рыцарь принялся за баранину, сырую с одного бока и обугленную с другого, то уверился, что он точно там, где был всегда, и начал браниться, почему человека, с почестью принимаемого в королевских шатрах, потчуют таким образом, – и, разгоряченный собственным красноречием, поднял такой шум, что если бы неподалеку от постоялого двора были еще какие-нибудь жилища, их обитатели подумали бы, что сарацины нечаянным нападением постигли их землю, и, перебудив детей, подняли бы жалостный вопль к небу, дабы оно избавило их от этого бедствия.

Так закончил гость, а наш господин, дослушав его рассказ, восхвалял прямоту, с какою рыцарь говорил перед государем, и сильно осуждал дурные обычаи, из-за которых благородный человек пожалеет о своей откровенности и наперед решится лучше смолчать, чем стать кому-нибудь потехой: «Не будет никакого хорошего дела, – прибавил он, – если его не предваряет добрый совет, ведь с его помощью можно предвидеть, как сложатся обстоятельства, когда же всё сбудется, увидеть это нетрудно и глупцу. Люди разумные, прежде чем начать что-нибудь важное, рассуждают надвое, что тут может получиться доброго и что дурного, чтобы потом не говорить: „Кто бы мог подумать, что так выйдет!“, ибо великий стыд в таких восклицаниях. Кто желает государю истинного блага, всеми силами должен оспоривать его уверенность в том, что всего можно добиться одной удачей, и безбоязненно стоять на своем, если он человек, а не ветряная мельница, ни в чем не уподобляясь тем, кто приносит королю лесть вместо совета, ибо они хотят лишь себе милости, а не всем успеха». Так говорил он, а гость одобрял его мнения, подкрепляя их разными примерами. Я же думаю, что если отрока, поразившего Саула по его настоянию, не пощадил Давид, если пророк побуждал евреев молиться за вавилонян, сколь почетнее служить доброму государю в делах, касающихся до всего христианства. С древности считалось желанным обрести милость в очах владыки, ведь, по языческому свидетельству, «знатным людям прийтись по душе – немалая слава»; я же скажу, что великое дело – быть при короле, помогая ему во всем, что потребно, и не раздражать его непомерным упрямством, ибо его гнев на многих изливается, ты же будешь этому виною.

 

62

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Не славных и благородных мужей, но род худой и презренный, не любовь мира, но язву его избрал Бог, чтобы посрамить и рассыпать мои упования. Снова пришли гистрионы в наш дом, привлеченные слухами о счастливом возвращении нашего господина с большою добычей, в ожидании, что тот, кто недавно гремел перунами мужества, прольется ливнем щедрот. Не обманулись их надежды. По случайности проходил я мимо них, занятых своей беседой, и расслышал, как один из них восхваляет нашего господина (этой похвале можно верить, ведь она ему выгод не сулила, вдали от господских ушей сказанная) и такими словами заключает свою речь: «Это не то, что в Дарньи, где так натерпелись мы с вами, товарищи, от скаредности хозяина и суровости его людей, которые, хоть и крещеные души, а были для нас хуже сарацин». Тут я, приостанавливаясь: «Погоди-ка, – говорю, – вы бывали в Дарньи? Скажи, как поживает тамошний владелец?» «Поздорову, – говорит, – а был бы еще лучше, если бы дорожил своим именем больше, чем деньгами». Тогда я спрашиваю: «Не думаете ли пойти туда снова? Может, судьба переменится и откроет для вас затворенные сундуки: одна песня не полюбилась – полюбится другая». А тот, глядя на меня исподлобья: «В тот час, отец, сможешь сказать, что скитания меж людьми ничему нас не научили, когда увидишь, как мы по доброй воле лезем в это логово: ведь мессир Жан – как копна крапивы: с какого боку ни мостись – отдохнуть не пристроишься». Одним лишь словом он остановил мою затею (я ведь уже представлял, какое письмо сочиню для повелителя Дарньи, какие доводы приберу и фигуры, чтобы он взялся помочь нашему господину и быть его поборником пред графом Ги): «Почему, – говорю, – ты зовешь его Жаном? Я знаю, тамошнего владельца зовут Гильомом». Тогда он: «Долго же до вас идут вести! Не сетовали бы мы нынче на то, как нас потчевали в тех краях, будь мессир Гильом еще жив. Но он, из-за моря воротившись счастливо, такую кончину нашел дома, что никому не пожелаешь». Тут уже стал я его просить рассказать мне, что случилось с этим человеком; тогда он, видя мое нетерпение и тревогу, приосанился – видно, что не впервые ему рассказывать эту историю, и может, он уже в стихи ее переложил, – и начал:

«Бывает так, что случай ведет человека к гибели, а бывает, что и сам человек на нее напрашивается, а что из этого хуже, нелегко сказать; мы же расскажем вам, как это вышло с мессиром Гильмом, благородным владетелем Дарньи. С той поры, как мессир Гильом воротился домой от греков, в чьих краях совершил много славных подвигов, он зажил, как прежде, принимая у себя гостей и сам навещая многих, выказывая христианскую ревность и часто бывая в монастыре, коему сделал много богатых дарений; но против былых своих обычаев он никогда не ездил на охоту и не обнаруживал такого намерения. Его люди думали, что он устал на море и желает покоя для своего тела; но когда увидели, что время идет, а мессир Гильом не хочет и вспоминать о своем прекрасном лесе, с его чащобами, речками и несметными зверями, приуныли и стали толковать между собою, отчего это с ним вышло, что он охладел к тому, к чему прежде стремился сильней всего, и как это можно поправить. Молву невозможно удержать, и если она в одном углу дома, то вечером будет и в другом; и когда мессир Гильом проведал, что люди о нем говорят, то собрал их перед собою и клятвенно обещал, что первый, кто перед ним проговорится об охоте, горько об этом пожалеет, и велел убрать с глаз все, что о ней напоминало. Все было сделано, как он велел, и люди накрепко заперли своим вздохи у себя в сердце, боясь не только словом, но и самым видом показать ему, о чем они думают. И вот однажды мессиру Гильому пришло на ум посмотреть на его любимого сокола; и когда он подошел, то сокол, сидевший на жерди, начал метаться туда и сюда в великом беспокойстве, а мессир Гильом, стоя перед ним, напоминал, сколько раз они с ним ездили на охоту, и укорял его, говоря, что даже женщины его не забывали так быстро; наконец он оставил сокола и ушел, велев слугам следить за ним прилежно. А через неделю он вышел на замковый двор, где дети играли, изображая охоту; и мессир Гильом сперва смотрел на них, как они кружат и налетают друг на друга, а потом возвысил голос и обратился к тому мальчику, который был кабаном, советуя ему, как следует отбиваться, и волею Божией и советами мессира Гильома этот кабан разметал всех собак, наседавших на него, и ушел в камыши, а мессир Гильом при виде этого воскликнул: „Прекрасно, клянусь моим спасением“ и был весел до самого вечера. Такими вот забавами пробавлялись у них в замке, и мы вам неложно скажем, что многим хотелось, чтобы все было иначе. А еще через неделю вышло так, что двое поселян сказали друг другу: „Что этому лесу стоять, как вдова, покамест мессир Гильом сидит безвылазно за своими стенами; пойдем-ка мы туда и, Бог даст, вернемся с какой-никакой добычей“; и они сделали, как сказано, и уж не знаю как, но выследили доброго оленя и подстрелили его. И пока они стояли над ним, изумляясь своему подвигу, на них самих налетели лесничие и потащили в замок, где им предстояло быть наказанными самым горьким образом; и оленя, конечно, они не бросили там, но доставили его на замковый двор, думая, что порадуют мессира Гильома, если ему будет хорошее жаркое. А он вышел поглядеть, что за шум, и когда увидел этого оленя, лежащего посреди двора, то воскликнул: „Будь я проклят навеки, если стану подбирать за этими мужиками“. Сказав это, он велел трубить в рог и собираться немедля, хотя дело шло уже к вечеру. Несказанной радостью наполнились сердца людей, думавших, что они до самой смерти этого уже не услышат: никто никогда не поднимался с места так споро, как они. И вот мессир Гильом выехал со двора, подобный прекрасному Мелеагру, когда тот скакал в Калидонский лес, а те, кто остался, говорили друг другу: „Благодарение Богу, теперь все пойдет по-прежнему“. А когда они среди своего веселья заслышали стук в ворота, то весьма удивились, пред воротами же были люди, ушедшие с мессиром Гильомом, в великой тревоге и беспорядке; впущенные, они ничего не могли рассказать, но только плакали и стонали, как женщины, а собаки попрятались, где было можно. И поскольку никто не мог унять это волнение, но каждый делал, что приходило ему на ум, то одни потом утверждали, будто им послышалось, что на закате солнца где-то вдали затворилась огромная дверь, а другие отрицали, что было что-то подобное. И эти люди, впущенные в ворота, занесли с собой в замок такой страх, что никто из бывших там не вызвался идти искать мессира Гильома, хотя священник стыдил их, и чем рассудительнее были люди, тем большую строптивость они выказывали перед увещаньями. А когда Аврора поднялась, чтобы подать им новое мужество, все в замке, сколько там ни было крепких людей, встали и пошли в лес. Вступив в его гущу с опаской, они перебрели через ручей и довольно скоро нашли на поляне мессира Гильома, хотя предпочли бы век не видеть его, чем видеть таким: ибо он был мертв, и на теле его не было невредимого места, а лицо было такое, словно Господь только что осудил его на Страшном суде. И тот ловчий, что один из всех остался при нем, стоял подле большого дуба, прислонившись к нему спиною, и отмахивался от чего-то, хотя перед ним ничего не было: к нему подошли, заговорили с ним ласково, называя по имени, и мало-помалу смогли утихомирить и увести домой, но он умер, не прошло и недели, и не смог даже исповедаться, как положено. Священник же в ожидании их прихода молился в капелле, призывая милость Божью на всех, кто был в том лесу, а когда люди вернулись, вышел к ним и увидел, что мессира Гильома нет с ними, ни живого, ни мертвого; и люди рассказали священнику все, что видели, и сказали, что погребли мессира Гильома там же, в лесу, потому что не могли смотреть на его лицо, и что пусть он наложит на них любое покаяние, какое ему угодно, но они сделали, что сделали, и уже не сделают иначе. Когда же дело разгласилось, в замок приехал мессир Жан, брат его отца, и взял все под свою руку. От его скупого и строгого нрава многие с печалью вспоминают, как был щедр и милостив мессир Гильом, однако он до сих пор лежит там, в лесу, потому что никто не осмелится пойти забрать его тело».

Так закончил он свой рассказ, я же просил его не рассказывать об этом нашему господину. Не знаю, надо ли было денег ему дать или грозить священною властью, врученной моему сану, ибо мне казалось, что неохотно дает он мне обещание молчать, волнуемый скорее тщеславием, нежели иными побуждениями, – ведь эту историю он рассказал хорошо, а другой мог сделать это хуже.

 

63

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Поскольку многие, о боголюбезный муж, осмеливаются выходить бойцами на арену, где не без славы состязались Донат, Евклид, Аристотель и другие, и громогласно восхваляют наше время, благословленное расцветом всех наук, заблагорассудилось и мне по мере способности, отпущенной небом, и масла, потраченного в ночных занятиях, сказать кое-что на почесть ораторскому искусству, описав его свойства, части и орудия в книжице, отмеченной не столько пространностью, сколько прилежанием и любовью к предмету.

Тем, кто пренебрегает красноречием, как школьной гремушкой, мы скажем, что внушениями этого искусства были некогда отделены общественные дела от частных, священное от мирского, города воздвигнуты, дан устав супружеству, люди научены кротости, причастной божественному. Не согласимся и с Сенекой, когда он говорит: «Речь, которая печется об истине, должна быть безыскусной и простой» и паче всего хвалит такую речь, которая все время оглядывается, словно забыла что-нибудь на дороге: неужели и от врача он требует того же – пользоваться первым орудием, какое придется по невежеству или безрассудству, ибо он-де не о чем другом печется, как о человеческом здоровье? – «Почему ты вспомнил о лечении?» – Да разве это не первое сравнение, когда говоришь о красноречии, и не лучшее из всех? И всеми добродетелями, и всеми недугами, как мы видим, заимствуется речь у нашей жизни, делаясь верным оттиском и нрава нашего, и пристрастий, и привычек. Рассказывает тот же Сенека, что некий человек, избавленный богатством от нужды в разуме, устраивал по себе тризну со всеми погребальными яствами, какие полагаются, а напоследок заставлял себя выносить с этой удивительной трапезы, в пышном убранстве, под горький плач и похвалы его доблестям, – и не удовольствовался один раз покинуть этот мир, но ежедневно прощался с ним и с собою подобным образом. Мало ли мы слышали речей, в которых оратор не что иное делал, как себя самого выносил, принаряженного и поданного с величайшим тщанием? В пороках речи, как и во всем остальном, каждый выбирает то, к чему у него больше склонности, и добивается в своем ремесле несравненных успехов, от коих немеют Камены: одни гонятся за краткостью и достигают темноты, в которой сами теряют дорогу и уповают на прохожего; другие, облюбовав себе смелость образов и необычность их сочетания, надсаживаются, взваливая тюленя на дуб; иные, стремясь к высокому, впадают в такую напыщенность, что без помощи всего Олимпа не могут кусок хлеба съесть; тем мила речь обрывистая и неотделанная, этим – такая, что от песни ее не отличишь, и, словом, «если остался где дом», способный противиться общему злу, то не в почтении он пребывает, но скорее в пренебрежении и заброшенности. Что же сказать о людях, которые, давая в речах волю воображению, пораженному страхом, охваченному досадой, разливающемуся в радости и, коротко сказать, покорному всем осаждающим его двери чувствам, несутся, словно Фаэтон, по неторным тропам, заставляя слушателей с трепетом ожидать горестного падения? Чем же, скажи, лечится испорченное красноречие – не говорю об изъянах души, кои в нем выплескиваются, – как не другим красноречием, способным отличать уместное от чрезмерного, дозволенное от осуждаемого, пристойную красоту от безрассудной роскоши, благоразумное подражание лучшим авторам – от дерзкой склонности выставлять их сотоварищами своих прегрешений? Неужели нельзя нашему витийству выйти на луг за вешними цветами, чтобы не потерять непорочной простоты и важности? «Смотри, как бы тебе, выступающему столь заносчиво, не оказаться еще смешнее тех, на кого ты нападаешь». Начну, как смогу: если не преуспею, по крайности научу других, где можно оступиться на этой дороге. Если же скажут мне: «В чужих садах сорвано то, что ты нам приносишь», я отвечу, что лучше заимствоваться чужим, храня уважение к его владельцу, нежели по собственной воле блуждать в диких лесах, среди бесплодных дерев.

 

64

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Словно головки мака вместо человеческих голов – если позволительно такое сравнение – приношу я свои рассуждения на жертву твоей взыскательности: надеюсь, однако, что не усыпят они тебя совсем, но удостоятся милостивой оценки – не по своим достоинствам, но по твоей снисходительности.

Восклицание, по-гречески называемое апострофой, посвятившие себя красноречию Форума определяли как речь, не к судьям обращенную, но поражающую противника, содержащую некий призыв или мольбу; уместно вставленная, она дивно волнует слушателей и потому применяется во вступлении, когда надо привлечь внимание, или в повествовании, чтобы избежать однообразия. Поскольку, однако, эта фигура в ходу не у одних ораторов, но также и у поэтов, мы понимаем под нею выражение скорби, негодования или иного чувства через обращение к отсутствующему или умершему человеку, или городу, или месту, или какой-либо вещи. Первое – у Марона в «Георгиках», где говорится: «и тебя, величайший Цезарь»; второе – у Туллия: «Вероломные Фрегеллы, как быстро зачахли вы из-за своего преступления»; третье – у Лукана: «О если б, Фарсалия, нивам было довольно твоим той крови»; последнее – у Туллия, взывающего к Семпрониевым законам, или у Марона, порицающего жажду золота. Заметь, как уместно вплетено восклицание в рассказ об Энеевом щите, когда говорится: «тебе держать бы слово, альбанец». Соединяя апострофу с парентезой и давая место как бы судебной речи, поэт придает разнообразие своему рассказу.

Восклицание обнаруживается в поэтических книгах, стоит их лишь немного перелистать. Так, Синон, готовый погубить город троянцев, призывает его соблюсти свои обещанья, сплетая это восклицание с мольбою к богам, чтобы обману придать сияние святости; и Эней, останавливая рассказ о пагубном коне на самом пороге города, восклицает:

О Илион, обитель богов, о славная в бранях крепь Дарданидов! —

то ли желая предостеречь отчизну, то ли прощаясь с ее падшею славой. Впрочем, о том, с каким искусством Марон умеет вызвать в читателе сострадание, довольно сказано другими авторами.

Тем же пользуется Овидий, представляя спор об оружии Ахилла. У него Аякс среди прочих преступлений Улисса, подлинных или мнимых, упоминает брошенного Филоктета, говоря: «и тебя, Пеантова отрасль» и т.д.; и хотя он выводится у поэтов как человек простодушный и не умеющий сладить со своей вспыльчивостью, однако умеренно прибегает к этому средству, зная, что можно внушить слушателям негодование, только если восклицанием пользоваться нечасто и лишь там, где того требует важность предмета. А что он использовал сильное оружие, свидетельствует ответная речь Улисса, который не захотел отнестись к этому с пренебрежением, как к чему-то не стоящему внимания, – нет, он поворачивает ее себе на пользу, из обвинений Аякса делая похвалу своей предприимчивости: ведь он сперва обращается к Филоктету, противопоставляя его гнев своему дружелюбию, а потом обещает вернуть его вместе с его стрелами, ставя это предприятие, еще не свершенное, в ряд со своими прежними подвигами. Так они, едва кончив одну битву, принимаются за другую, сталкивая честолюбье с честолюбьем и к прежним скорбям прилагая новые, едва ли не горшие.

 

65

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Вчера был у нас, по уже установившемуся обыкновению, большой пир, за которым гость спросил у нашего господина, отчего бы не приказать, чтобы каждый раз подавали им к трапезе новые кубки и блюда из его утвари, – так-де пройдет перед их глазами вся честь, которую тот стяжал в делах заморского креста, и воскреснут все его деяния; нашему господину пришлось это по нраву, и потому речь зашла о добыче, приобретаемой воинскими доблестями, и о том, какие приключения с ними бывают связаны. Гость наш сказал, что многим достаются такие вещи, от которых стоило бы держаться подальше, если бы люди обладали прозорливостью, и которые не почести приносят своему владельцу, но до самого края гибели его доводят, так что редким счастьем кажется избавление от этих даров. В подтверждение рассказал он историю, бывшую в Святой земле, которую я приведу, как услышал.

В ту пору, когда Ги, король Иерусалимский, пребывал в Триполи, собирая там людей, дабы вернуть свои земли, одна крепость, расположенная невдалеке от Сидона, претерпевала сильную осаду от сарацин. В числе ее защитников был один юноша, по имени Рене, хорошего рода и весьма отважный и стойкий в бою. Ему было ведомо, что в стене есть потайная калитка на ту сторону, за которой сарацины смотрели меньше, и вот однажды ночью он, никому не сказав и не взяв никого с собою, вышел из замка с намерением поджечь одну из больших башен, с помощью которых враги приступались к стенам, или совершить еще что-нибудь, могущее послужить его славе и украсить его имя. Для этих подвигов он выбрал безлунную ночь, надеясь на свою удачу и остроту глаз, однако хотя он без затруднений подобрался к сарацинскому стану с его дремавшими сторожами и тлеющими кострами, на самом его краю столкнулся с человеком, который в этот поздний час бодрствовал, чистя своего коня. Заметив Рене, сарацин молча схватил саблю и бросился на него, едва успевшего отразить удар; в начавшейся схватке обнаружилось превосходство Рене, который, действуя быстро, но рассудительно, всеми силами стремился одолеть врага, прежде чем тот отчается в собственных силах и призовет на помощь спящих товарищей. Наконец один счастливый удар решил дело: сарацин со стоном повалился на землю, Рене же, замечая, что произведенный ими шум пробудил лагерь и что там и сям звучат сонные оклики и поднимается движение, был вынужден с великой досадой отложить свое предприятие и вернуться в крепость, прежде чем обратный путь для него будет отрезан. Недолго думая он вскочил на спину сарацинскому коню, под чьими копытами простерлось мертвое тело его хозяина, и, уже не заботясь о скрытности, поскакал к спасительным стенам, провожаемый воплями ненависти и наудачу пущенными стрелами. Каким-то образом он сумел провести коня тем тесным ходом, которым пробирался сам, и наконец оказался в безопасности за стенами замка, приветствуя соратников и шутя вместе с ними над своей вылазкой. Наступающее утро позволило ему рассмотреть добытого коня, который был драгоценным свидетельством его ночной дерзости, и по достоинству оценить его силу и красоту. С первого взгляда это конь полюбился Рене больше всех, что были у него прежде, и он не хотел уже никакого иного.

На другой день после обеда защитники крепости, открыв ворота, выехали из замка и набросились на сарацин, не ожидавших таковой дерзости и насилу успевших схватить оружие и вскочить на коней. Там было совершено много достопамятных дел и сожжены дотла две большие башни, много вредившие крепости, Рене же, оказуя свою доблесть, неотступно бился впереди всех до того часа, когда солнце склонилось и был дан приказ возвращаться к воротам. Однако его новый конь, на котором Рене впервые выехал на сшибку, вдруг перестал слушаться всадника и, глухой к его увещаниям и ударам, понес его прочь от замка, прямо к сарацинскому стану, так что юноша, несмотря на все усилия, уносился все дальше от своих знамен и наконец в наступающей темноте подъехал к какой-то толпе людей, стоящей полукругом, из которой слышались плачи и причитания. Конь же, которого он пытался повернуть с упорством отчаяния, показывал невиданную строптивость, вертясь на месте, храпя, вставая на дыбы и заставляя Рене прикладывать всю сноровку, дабы удержаться в седле. На удивление юноши, сарацины, обернувшиеся на его безуспешную борьбу с конем, не схватились тотчас за оружие и не побежали ему навстречу, чтобы свалить наземь и прикончить, но встретили его одобрительными криками, иные же толкали соседа в бок и указывали ему на пляшущего всадника. Сбитый с толку их беззаботностью, юноша метался мыслью от одного к другому, не понимая, чего ему надо остерегаться, и наконец догадался, что, видимо, конь принес его на похороны своего прежнего хозяина, которого Рене убил прошлой ночью, и что у египтян, воюющих в этом краю, есть обыкновение, чтобы на похоронах знатного человека присутствовал конный воин, изображающий покойного со всеми его доблестями; Рене же, подобно многим, кто провел в Палестине долгое время, носил платье и оружие наподобие сарацинских, да к тому же головной платок, прикрывавший нижнюю часть лица, так что люди, собравшиеся на погребении, были обмануты его появлением и приняли его как должное. Сообразив это, Рене призвал на помощь свое хитроумие, которому предстояло спасти его большими трудами, и взялся бороться с конем уже не по-настоящему, а чтобы показать свое искусство, и преуспел в этом, приковав к себе общее внимание и вызвав веские похвалы знатоков. Тут от толпы, совершающей тризну, отделилась молодая женщина, которая, нежно оплакивая человека, ушедшего от нее в могилу, приблизилась к Рене и протянула к нему руки, чтобы дать ему, по заведенному обычаю, последний поцелуй, – юноша, однако, боясь открыть свое лицо и тем разоблачить свой обман, сурово прикрикнул на нее и решительным жестом указал ей вернуться на место. К его облегчению, видящие это сарацины принялись одобрительно кивать и переговариваться, похваляя поведение покойного своего товарища, умевшего презреть удовольствия любви, пока не кончена война. Рене уже торжествовал, но вдруг сердце его упало при виде нового испытания, которое ему готовилось: откуда-то из глубины к нему тащили, подталкивая в спину, человека в оборванном и грязном платье, со связанными руками, изнуренного и встревоженного, в котором он безошибочно узнал пленного пилигрима: сарацины хотели, чтобы их соратник усладил себе кончину, убивши напоследок еще одного неверного. В Рене разгорелся великий гнев, от которого он готов был забыть о себе и своем спасении, открыв врагам свое лицо и намерения. Он перерубил веревки, стягивавшие руки пленника, чтобы пустить его бежать, но тот при виде обнаженного лезвия, взмахивающего перед его глазами, решил, что сарацин лишь гнушается убивать связанного и следующим ударом снесет ему голову. С торопливыми криками, маша освобожденными руками над головой, пленник начал на все лады отрекаться от христианской веры и выражать свою готовность принять закон, с которым он до сих пор воевал, если это даст ему свободу и безопасность. Тогда среди сарацин встал великий гомон: все наперебой прославляли доблесть и удачу своего друга, который даже из гроба торжествует над врагами, не убивая их, но, что прекраснее, заставляя отринуть ложную веру и облобызать истинную. Отступника увели прочь, и в начавшейся суете Рене, успевший подчинить себе коня, мало-помалу отступал от погребальной толпы, озираясь по сторонам, чтобы наконец, сочтя, что за ним никто не смотрит, пуститься вскачь до самой крепости, которой он достиг без дальнейших приключений и где смог вздохнуть спокойно.

Назавтра он пришел в конюшню, где его конь стоял у яслей, и, поглядев на него искоса, сказал: «Ну что же, благодаря тебе я побывал на пиру, которого охотно бы избежал, и хочу отплатиться по справедливости, отправив тебя туда, где бы тебе не хотелось оказаться». С этими словами обнажив меч, он отрубил коню голову и прибавил, стоя над его повалившимся телом: «Иди теперь, приветствуй своего хозяина и служи ему вернее, чем мне; что до меня, то я наперед попекусь о более надежном спутнике».

Такую историю рассказал гость: господин же наш, чьи сверкающие глаза и резкие движения показывали, как он взволнован услышанным, тотчас по окончании рассказа воскликнул: «Прекрасно и всякой похвалы достойно то, что этот юноша намеревался совершить, и то, что он сделал, победив врагов хитростью там, где с их множеством не справилась бы никакая сила, и ничуть не виноват в том, что дурной христианин, которого он хотел спасти, решил лучше погубить свою душу, послушавшись голоса трусости. Но убийством коня, подаренного ему случайностью, он осквернил свою славу, показав, что его отвага выходит на люди лишь там, где рассудительность ей разрешает, будто ярмарочный зверь на цепи. Ведь что такое мужество, как не сила, отражающая натиск Фортуны? Чем же украсится наша доблесть, если решаться только на предприятия, тщательно обдуманные, и уклоняться от тех дел, в которых все принадлежит случаю и нельзя принять предосторожности? Есть у мужества некая часть и как бы служанка, бестрепетность, с чьею помощью он не убоялся бы грозящего вреда. Ведь если говорил ему страх: „Умрешь“, бестрепетность отвечала бы, что жизнь наша – странствие: чем дольше идешь, тем скорее возвращаться; если он говорил: „Умрешь от множества мечей“, она отвечала бы, что лишь один удар – смертельный; если он говорил: „Умрешь вне дома“, она отвечала бы, что долг надо отдавать там, где заимодавец потребует, и что нет земли, чужой для смерти; если он говорил: „Умрешь молодым“, она отвечала бы, что лучше умереть раньше, чем этого захочешь, ибо каждому придут дни, в которых нет отрады; если же он говорил: „Умрешь без погребения“, ее ответ был бы, что те, у кого гроба нет, небесами укрываются. Так говорила бы бестрепетность, чтобы охранить душу, ведь страх, если разольется, все чувства может поглотить. Без нее же человек не может устремиться к совершению тяжелых и прекрасных дел, забыв о своих выгодах и думая лишь о том, что еще ничего достойного не сделано, но все только предстоит». Так он говорил, гость же весьма похвалял сказанное им о мужестве, прибавляя к тому, что Фортуна ищет себе равных среди самых доблестных, гнушаясь прочими, и что доблесть думает лишь о цели, а не о трудах и опасностях, кои придется снести, и в пример приводя римского полководца, что вернулся к врагам по данному обещанию, и многих иных знаменитых мужей. Я же сказал: «Мне кажется, эта история весьма поучительна и во всем соответствует словам праведного Иова, назвавшего военною службою нашу жизнь на земле. Поставленные охранять крепость от непрестанных вражеских нападений, мы только разума должны слушаться, все же прочее, что есть в нас, подчинять его приказам, дабы к угрозе извне не прибавлять опасности изнутри. Если же мы доверимся вожделению, не зная его истинной природы и считая его неким дивным даром, то несемся за ним неведомо куда, от одной прихоти к другой, чтобы наконец присутствовать на собственных похоронах: что же это еще, когда истлевающее тело не имеет надежды на спасение в добрых делах, когда явственным делается, что погибла всякая слава не от Бога, и чередою проходят над умершим похоть плоти, похоть очес и гордость житейская – то ли ради того, чтобы почтить свое старое обиталище, то ли чтобы еще раз над ним посмеяться? Пусть, по милости Божией, ты еще сумеешь покинуть этот дом плача и вернуться к разуму за его крепкие стены; но если не впустую дан тебе меч различения, воспользуйся им, отсеки от себя вожделение, чтобы впредь оно не отдавало тебя в руки врагов».

Тут гость, обратившись ко мне: «Ты, – говорит, – достопочтенный отец, видишь в этом коне то ли похоть, всегдашнюю истязательницу людей, принявшую звериный образ, то ли самого дьявола, а ведь я своими глазами его видел: надо сказать, по справедливости достался он в руки того юноши, ибо не у сарацин в их краях вырос, а по всем признакам был ими отнят у кого-то из наших: это был прекрасный вороной жеребец, с раздвоенным сильным крупом и длинной спиной, со шкурой тонкой и блестящей, с длинным хвостом и гривой, скрывавшей шрам на груди, пока она не отлетит во время бега: что касается шрама, то он был старый, в виде серпа, и порос белым волосом. Таков был вид этого коня, ибо я хорошо его разглядел и накрепко запомнил». Тут наш хозяин, слушавший эту речь с изумлением, восклицает: «Что это ты говоришь? Ведь это мой конь, мною оставленный на Кипре, – точно таков он был, когда я поневоле расставался с ним, ибо на корабле его некуда было поместить». Дивясь этому, гость отвечал, что бывают случаи удивительного сходства между людьми и вещами, так что многие, введенные из-за этого в заблуждение, впадают в ошибки то смешные, то прискорбные, и можно было бы много занятных историй припомнить, совершившихся в разное время и в разных краях. Такие речи вел наш гость, хозяин же выглядел опечаленным и удрученным.

 

66

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

К предыдущему письму, где шла речь о восклицании, следует прибавить, что, обращенное к какой-либо вещи, оно делает ее участником беседы и как бы дает взаймы душу. Так Овидий обращается к своему венку, беря его в свидетели бесплодной ночи, и к самим дверям, в которые ему не посчастливилось войти; так карфагенская царица, почуяв в себе поднимающееся пламя, взывает к стыдливости, как некоему божеству, обещая благоговейно блюсти его уставы, а после, пораженная вестью об отплытии троянцев, винит Энея в гибели ее стыда, словно можно умертвить божество. Олицетворение бывает двояким, в зависимости от того, придана ему речь или нет. Что касается первого, то, дабы избежать вещей общеизвестных, вроде Молвы, Доблести и тому подобного, приведем историю о сновидении Ганнибала, передаваемую Цицероном и другими древними авторами. Ганнибалу, после того как он взял Сагунт и зазимовал с войском в Карфагене, привиделся во сне юноша божественной наружности, от Юпитера ему посланный вожатаем в италийский поход, и велел полководцу следовать за ним, не оглядываясь вспять; когда же тот, то ли безумием охваченный, то ли побуждаемый осторожностью, все же посмотрел назад, то увидел, как движется за его войском некое огромное чудовище, увитое змеями, все деревья, кусты, дома на своем пути выворачивая и сокрушая, а за ним со страшным громом тянулись тучи, помрачающие дневной свет; на вопрос пораженного Ганнибала его гость отвечал, что это движется за ними опустошение Италии, наказав ему молчать и все прочее доверить попечению судеб. Прекрасно тут изображается и ненависть Ганнибала к римскому имени, из-за которой самые его сны были враждебны римлянам, и самоуверенность полководца, полагающего, что сам отец богов печется для него о безопасном поприще, и некое туманное величие образов, присущее сновидению. Большую силу и дерзость сообщает и судебным, и показательным речам уместное использование вымышленного лица: ведь в этом роде тропов, как говорится, и мертвых из преисподней поднимать дозволено. Пример второго дает Лукан, выводя пред полководцем, стоящим у пограничной реки, явившееся ему с мольбою божество Рима, там, где говорится: «Мощный явился вождю трепещущей призрак отчизны». Как можно с его помощью вызвать в слушателе жалость и сострадание, показывает поэт в элегических стихах, где само письмо говорит о своем авторе: «С брега евксинского я добралось, Назона посланье» и проч., описывая нрав его и злоключения, говоря и о тоске изгнания, и о благочестии, позволяющем надеяться на милость богов, и о хранимых отрадах дружества; с удивительным искусством он делает письмо за себя ходатаем: оно ведь может попросить о вещах, о которых сам он по скромности просить не станет.

 

67

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Великое благо, что под нашим кровом мы избавлены от пиров, с которых изгнан разум собранием желудков. Кто бывал на таких, подумает, что совершился новый раздел вселенной и все стихии чредою несут свою службу одному господину: все богатства воздушной области, все стада кристальной Фетиды, все, чем благосклонная Природа ущедрила землю, делается достоянием одного стола, у тех же, кто собрался за ним, одно попечение – пресыщенное нёбо раздразнить новизной, воскресить усталый голод, долгую ночь скоротать, медленный день ускорить за чашей, в Вакховых бдениях усыпить заботы; тот среди них почитается ученейшим и всех полнее впитавшим «наставления жизни блаженной», кто глубже исследовал вопрос, в каком озере лучше рыба, какие края богаче птицей, какое блюдо следует печь, какое варить, какому непреложные уставы сластолюбия велят плавать, а какому подобает сухим отправляться в Аверн гортани; каковы виды пирожных и как лучше очистить мутное вино, чтобы не убить в нем вкуса; из всех Муз милей им та, что жизнь проводит в потемках утробы. Навьючивают стол пышными яствами: иному увидеть их уже было бы обедом. Отыскивают кабана, родного брата калидонскому, и жалуясь на его худобу и невзрачность, вздевают на вертел,

раз уж нет под рукой слонов и нигде их не купишь.

Высятся несметные брашна, словно тучные холмы, а между ними в долине совершает свой путь огромная рыба, вселившаяся в лохань, как в глубину родного омута. Повар щедро залил ее маслом, примолвив: «Пусть плывет: в этом суть», а сотрапезники глядят на нее, как на великое знаменье, и готовятся положить конец ее трудам на земле и на море. Когда же раздастся их чрево, вместившее целую толпу гостей, великий гром в нем поднимется: словно могучий Нот, виночерпий небес, восстав от эгейской пучины, гонит тучи, надмевает паруса, в отчаяние вводит кормчего и свивает песок на растревоженном дне. Насилу отдышавшись, начинают беседу: ««По чести сказать, – приступает один, – куда лучше у нас с вами, чем при королевском дворе: там ведь подают служителям и клирикам хлеб, замешенный на опивках браги, дрянной, сырой, с головней, вино же – или кислотой испорченное, или плесенью, смрадное, сальное, смоляное: не слуг им потчевать, а колодцы отравлять во вражеском краю. Да что там слуги, Бог с ними, – видал я, как людям хорошего рода подносили такое мутное, что не иначе как со смеженными веками, сжатыми зубами, затворенными ноздрями, со страхом и упованием, не столько пить подобало, сколько процеживать. У пива, которое там подают, вид со вкусом состязаются, кто из них отвратительнее. Из-за многолюдства дичь там продается такая, что по смерти опасней, чем при жизни, рыба даже и четверодневная, и однако ни гниль, ни смрад цены не убавляют. Прислуге же дела нет до здоровья и жизни пирующих, а если кто умрет, наполненный горечью, и не заметят, – место тотчас заполнится. Мы же – сами хозяева своему желудку и лучшие стражи своего удовольствия: ни ломтю, ни глотку сюда не явиться без нашего ведома». Так говорит он, а остальные разнообразным урчанием с ним соглашаются. Или же возгорается меж ними спор о великой важности приправ: посылают за ними к обеим Фебовым коновязям, в стылые области Аркта, в Каноп, пелузийским зноем спаленный, поднимаются к истокам Нила, закрома Медеи обшаривают, Феникса лишают погребения: куда вовек не ступит их нога, там уж побывал их порок и все опустошил. О благородная суровость благородных мужей! о золотого века счастливая нищета! – нет, не говори им об этом: молвишь о Фабриции, в чьем доме фаски стояли подле стола, блещущего дедовской солонкой, – поднимут тебя на смех; помянешь одетого в трабею ратая Серрана – скажут: «О чем он нам толкует?» И верно, оставим эти речи: не лучше опьянения вином опьянение негодованием: не венузийской лампады это достойно, а Миносова бича. Мне кажется, древняя басня о царе Финее и его оскверненной трапезе не от чего иного нас остерегает, как от подобных торжеств: вожделения, вечно бледные от голода, налетают с духами беззакония, слепое лицо омрачают свистом крыл и когтистою пястью наши забавы бесчестят. Благодарю Бога, что у нас не бесстыдные похвальбы раздаются, но пристойные беседы ведутся, не битвы сластолюбия совершаются, но поминаются деяния христиан в Святой земле, не строптивое своенравие распоряжается, но царит взыскательное благоразумие: ведь многому, что принадлежит к этой добродетели, научаемся из чтения, многому – из прирожденной рассудительности, однако не научаемся ему вполне без наставлений опыта. Надеюсь, никогда в нашем доме не случится ничего такого, что заставит меня раскаяться в этих словах.

 

68

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Кратко изложив в предыдущем письме то, что касается олицетворения, мы находим уместным затронуть и аллегорию. Она производится непрерывным переносом, или метафорой, так что слова и смысл в ней являют разное, как бы голос одного человека, а руки другого; например, в «Буколиках»:

десять яблок златых я послал и завтра прибавлю —

ведь здесь, по свидетельству Исидора, под десятью яблоками понимаются десять эклог. Аллегория редко бывает целостной, но обычно смешивается с открытыми образами. Целостная – когда к государству обращаются, как к судну, носимому бурей, или когда оратор, оплакивая желание человека погубить другого, говорит, что он ради этого проломил бы и корабль, на котором сам плывет; или же когда у Вергилия говорится:

время у коней ярмо отрешить от дымящейся выи,

то есть «пора дать покой утомленному духу и завершить начатую песнь». Изящно воспользовался аллегорией Цицерон, когда об ораторе М. Целии, более удачливом в обвинении, чем в защите, сказал, что у него правая рука добрая, а левая дурная. Смешанная аллегория, например, когда говорится, что такому-то предстоят еще бури и вихри в бурунах народных собраний: убери отсюда слова о народных собраниях – и «насладишься чистой волною».

Прочее, что касается ее создания через сравнение, довод и противоположность, найдешь сполна изложенным в Цицероновой риторике. Хотя аллегория придает речи блестящий вид и, так сказать, состоит вестником при желании оратора нравиться слушателям, большое благоразумие нужно, чтобы употребить ее уместно и похвальным образом, поскольку аллегория в ходу у слабых дарований и даже в повседневной речи, – тебе же, если ищешь подлинной славы, лучше ступать по бездорожью Пиерид, нежели в тесной толпе идти на народное празднество, где тебя, может, и благословят сельские божества, но не увенчают люди ученые.

 

69

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Вообще насчитывают семь видов аллегории; если же в значении слов и в том, что под ними понимается, заключено не просто различное, но прямо противоположное, такой троп именуется иронией. Она позволяет и порицать под видом похвалы, и одобрять притворной укоризной: когда, например, Цицерон говорит Катилине: «Им отвергнутый, ты перебрался к сотоварищу своему, прекраснейшему человеку, Метеллу», где ирония заключается в двух словах, или когда Сципиона именуют врагом отечества, ибо он не дает покоя согражданам беспрестанными упражнениями суровой доблести. В широком употреблении эта фигура у ораторов – в частности, когда слушатели устают и надо вызвать у них смех, введя в речь сравнение, шутку, намек, двусмысленность, притворное простодушие или что-то подобное; однако и у поэтов она не в небрежении, как свидетельствует Марон, у коего к Венере, поразившей своим ядом Дидону, обращены такие слова: «Подлинно, пышну хвалу и корысть велику стяжали ты и отрок твой» и т. д. Прикрываясь ею, хулят нрав противника, а дело его выставляют смехотворным или вредоносным: с ее помощью можно не без изящества в скупце восхвалять его щедрость, в гневливом – кротость, верность в Полиместоре, в Цинне благочестие, в Синоне прямодушие, а о нерадивом епископе так рассуждать: «Вот тот, кто небрежением братьев своих не небрежет; вот тот, кто прегрешения их обличает. Подле него нет места ни праздности, ни опрометчивости, нельзя ни направо, ни налево уклониться, ничего совершать медленно, ничего торопливо, ни на что решаться прежде времени, ничего дальше благоприятного часа откладывать»; или с Миносом и Радамантом его сравнивать, превознося быстроту и проницательность его приговоров. Подобным образом и Лукан, когда возносит беспримерные хвалы Нерону, на деле насмехается над ним, под видом благоговения намекая на его тучность, от которой, того гляди, накренится небо.

Иные отличают от иронии скомму, называя ее украшенной насмешкой, ибо она часто укрывается вежливостью и лукавством. Хотя она бывает приятна для того, к кому обращена, и ею часто пользуются люди мудрые, однако ее советуют избегать на пиршествах, ибо за едой и чашей немного надо, чтобы вызвать у человека неистовое желание немедля отомстить за обиду. А поскольку название скоммы одно, а действия ее различны – так, например, Диоген как бы в укор своему наставнику любил говорить, что тот сделал его из богатого нищим и обрек ютиться в тесной бочке, – то законодателем лакедемонян было установлено, чтобы все юноши учились и высказывать скоммы, и сносить их от других, тот же, кто не мог со спокойной душой терпеть такие остроты, лишался права к ним прибегать. Хорошо это или дурно, оставляю судить другим: ведь те, у кого в порядке вещей было подобное воспитание, прославили себя такою доблестью, которую никто не мог одолеть, кроме их же собственной алчности и надмения.

 

70

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Если же аллегория делается темной, так что проникнуть в нее нельзя без значительного усилия, такой троп называется энигмой. По-гречески это значит «загадка», потому Апостол: «Видим ныне сквозь зерцало в энигме»; подобным же образом Аквинец говорит об «энигмах законов», а Туллий – о «темнотах и энигмах сновидений». Хотя тех, кто в речи употребляет энигму, сильно порицают, считая ее чем-то противным природе ораторского искусства, однако поэты часто и не бесплодно прибегают к ней, как в этом примере, где смысл выражений скутан покровом слов: «Молви, в землях каких (и почту я тебя Аполлоном!) вымерен неба простор от силы тремя лишь локтями?»

Иные, запрягая грифов с конями, сближают энигму с умолчанием, или апосиопезой, на том основании, что и в этой последней ясное течение речи пресекается как бы насильственным образом, как в этом месте «Энеиды»: «Не успокоился он, пока с поможеньем Калханта…» и во множестве подобных; они, однако, не принимают в расчет, что в таких случаях прерванная речь ничего не теряет в ясности, но из-за самой недоконченности как бы приобретает сугубую силу.

Весьма часто энигма находится у пророков, которые о многом возвещают при помощи иносказаний и притч, сообщая о будущем как об уже совершившемся или иными способами затемняя свою речь. Например, мы читаем, что горы будут точиться суслом, что Бог обещает посадить в пустыне кедр и мирт и маслину или что Он говорит: «Прославят меня звери полевые, драконы и страусы», однако никто не окажется настолько несмыслен, чтобы принимать это в буквальном смысле. Поэтому и Вергилий называет Келено «злосчастной пророчицей», ибо она устрашила Энея и его спутников, поверивших, что под темнотою ее речей скрываются беспримерные даже для них злосчастия. Тут можно усмотреть и иронию: ведь Келено, если под нею понимать некоего демона – у них ведь знание о вещах обширнее, чем у человеческой немощи, частью от остроты разумения, частью по долгой опытности, частью благодаря Господнему откровению ангелам, – знала, что до той поры ее слова имеют грозный вид, пока не рассеется обволакивающий их туман, и что не отчаянием и скорбью, но великим облегчением и радостью будет для троянцев уразуметь, каким образом сбылось ее предвещание.

 

71

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Снова была у нас по завершении дня большая трапеза, с примечательными беседами, которые я отчасти передам. От разговоров о чести, которую каждый может стяжать своей доблестью (воистину, вот неоскудевающий предмет! словно Герм, он несет свое золото каждому, кто не поленится зачерпнуть), перешли к тому, пристойно ли говорить о своих делах и какою мерою надо ограничиваться, чтобы в людских глазах не запятнать себя безудержной похвальбою: ведь смехотворно, в самом деле, когда слышишь что-нибудь вроде: «Вот на этом самом месте совершил я величайшие подвиги, над ним еще висело в ту пору такое-то облако» – словно человек, уронивший в воду нож, делает зарубку на лодке, чтобы запомнить место. Всего лучше, когда есть свидетель твоим подвигам, и такой, который сам о тебе заговорит, не дожидаясь, что ты его призовешь, но понуждаемый благодарностью или чувством справедливости. Об этом-то и говорили за столом, причем было сказано много поучительного и остроумного, что я не берусь пересказать. Наконец наш хозяин, развеселенный разговором, спрашивает гостя, какого свидетеля своим трудам он вывез из Святой земли, а тот, охотно ему подыгрывая: «Вывез, – отвечает, – одного, и хотя одному поручительству не пристало верить, а все-таки это лучше, чем ничего, и хоть немного поддержит мои россказни; постой, вот покажу я его, ибо разделенное удовольствие вдвое лучше».

С тем призывает он своих слуг и велит им спуститься за ковром – им-де ведомо, за каким. Скоро они возвращаются, обремененные ношей, и гость велит им развернуть ковер и держать у нас перед глазами. Сделано, как он велел; изумился я, признаюсь, и застыл перед этой картиной, не зная, где я – еще в нашем доме или на Тенаре, «для теней открытом», где, говорят, и стоны умерших слышны, и нива кипит от подземных казней, и земледелец, осеняемый реяньем Эвмениды, опрометью бежит от плуга. Не нашел бы ты там вытканных образов священной истории: не ждет впустую Ной, уставщик нового мира, когда вернется к нему ворон, угнездившийся на трупах; не принимает Авраам под пастушеским кровом Того, Кто шатры его, все имение и самую жизнь в Своей руке держит; не смущается Фараон темными снами; не отыскивает во вретище братьев своих потерянную чашу Иосиф; не делает Моисей горьких вод сладкими; не привязывает Раав червленой верви к окну, дабы спасти себя и дом свой; не входит Авессалом в дубраву, из коей сам не выйдет; не всплывает секира из реки, выманенная пророком; не обращается тень к востоку по царским ступеням; нет ничего, о чем ты знаешь. Нет, однако, и того, что измыслила на потеху себе греческая и лацийская древность: ни Юпитер здесь не зрится, против отца ярящийся, ни Киллений, входящий ко гневному Диту в вертеп, ни Феб, глядящий в покои изобретательного ревнивца; ни Гименей среди пиратов не бродит, обманув их зоркость заемным обличьем, ни Эней под печальной звездой не ступает на ливийский песок; не гонит зверей Адонис, злосчастный сын злосчастного деда; не гибнет Главк от потнийской упряжки, а Сцилла в отравленном ключе; словом, не отыщешь тут ни одного из сладких вымыслов, что, розами увитые, привлекают, ласкают и удерживают душу своей прелестью, не насыщая нашей жажды, но лишь распаляя ее, как морская желчь.

По одну сторону был изображено некое отрадное место: ручей бежит по долине, цветами распещренной, и лижет росистую траву; ива над его струями колеблется, рыбы снуют меж листвы; роща рассевает уклончивую тень: там ель, морская странница, и Юпитеров дуб, и скорбный кипарис, и киррейский лавр; пещеры затканы зеленью мха, привязчивым плющом разубраны; золотые олени стоят над водою: боишься пошевелиться, чтобы не спугнуть их. Столь тонка нить, сколь искусным стилем выведены очертанья, что и лидийским перстам не сделать лучше: мнится, набухает пряжа, струясь ручьем, и птичьи песни из листвы доносятся. С другого края представлена осада и взятие города: одни одолевают ров и к стенам приступаются, сверху на них валуны низвергают и выплескивают огненные струи, а между тем другие, найдя потаенный путь, переваливают через стену, никем не охраняемую, и входят в город, еще думающий, что он свободен: увидел бы ты там и кровли, по которым бежит огонь, и отчаяние осажденных, и опустошение цветущих и богатых мест, и все прискорбные деяния гнева. Посередине же изображен некто, бегущий среди деревьев, сколько есть силы: волосы его развеваются, руки простерты, а за ним следует неотступно странное существо: подумаешь, что художник здесь потерпел неудачу с человеком, но тотчас откажешься от этой мысли, приняв в соображение искусность всей картины. Туловище несоразмерно короткое, закутанное в одеяние с капюшоном, вроде монашеского, волочащееся по земле; единственное, что выпросталось из этого платья, – рука или, скорее, высоко занесенный бич, вроде тех, коими полип удерживает противника, выпустив их отовсюду. Не знаю, что это, и надеюсь не узнать. Глядя на это чудовище, занятое охотой на человеческую душу, впиваешь ужас и некое удовольствие, и чем больше второе, тем сильнее первый; веришь, что искусство себя превзошло в подражании природе, но не можешь поверить, что природа такое произвела. Таков был этот ковер, а слуги еще колыхали его, придавая каждой фигуре движение и призрак жизни.

Тут я замечаю, что наш господин глядит на него во все глаза, подымаясь со своего места, а гость спешит с вопросом, отчего он так поражен, словно старого знакомца встретил, которого не чаял в живых. Тот, однако, лишь спрашивает (еле повинуется ему голос), откуда этот ковер. Тогда гость такую историю рассказывает. По его словам, когда пилигримы после долгой осады взяли в Палестине один богатый и хорошо укрепленный город и рассеялись по его улицам, там и сям встречаясь с отчаянным и ожесточенным врагом, наш гость, проходя мимо одного дома, слышит из его глубин страшный грохот, словно туда липарские кузни перебрались; сомневается, входить ли, но, устыдившись своего сомнения, переступает порог и, обвыкнувшись в темноте, видит престарелого купца, который от страха за свою жизнь впал в такое безрассудство, что, затворив все ставни, уселся и бил пестиком в медный котел, уповая всех отпугнуть от своего обиталища и почти успев в этом намерении. Гость наш, развеселившись от своей отменной храбрости, одолевшей купеческое остроумие, обращается к старику с учтивою речью, прося его доверить попечение о своей жизни другой руке, помоложе и еще не утружденной пестиком; таким образом он взял плененного им купца под свое покровительство и почти сдружился с ним, а тот впоследствии отплатился богатым выкупом, среди прочего пожертвовав за себя и этот ковер, выделанный, по всему судя, в сарацинских землях, где ткачи работают с таким тщанием и издержками, будто думают чертоги Солнца украсить. Так говорил наш гость, хозяин же выглядел весьма потрясенным.

 

72

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Скажу кое-что, дабы удостоиться от тебя упрека, и справедливого: я ведь решился полностью переменить план моей книги, отбросив все, что уже было написано и представлено твоему суду. «Что это, безумная голова, – скажешь ты, – вздумалось тебе менять обувь на бегу? или, подобно древним этолийцам, ты выходишь в бой обутым лишь наполовину, „босые следы оставляя левой ногой“, то ли от беспечности, то ли из презрения к противнику? Скажи, какой добросовестности мы можем требовать от наших учеников, если сами меняем свои замыслы в начале пути?» Позволь же мне объяснить все по порядку, а потом выноси приговор сообразно тяжести моего легкомыслия и вескости моих оправданий. Я ведь хочу известности своей книжице – не ради моего тщеславия, но ради пользы, которую она в себе заключает, – а у тех, чьего внимания я хочу добиться, обычные забавы – не в ночных трудах искать благосклонности наук, но скакать по полю под крики герольда, поить вином заболевшего сокола, зимой отворять себе кровь или подстерегать проезжающего по окрестностям епископа, чтобы изнурить его своим гостеприимством. Скажи, мне ли писать о красноречии, если я не заставлю себя слушать самые упрямые уши? Что за слава – убеждать себя, что не глухим мы поем, если одни дубравы нам отвечают! Потому я рассудил за благо, отложив прежние намерения, сделать книгу такою, чтобы не отвратить от нее этих людей, но привлечь их, словно к лучшей из всех забав. Ты сам, красноречивый муж, научил меня этой хитрости, когда сказал: «Следует обмазать край чаши небесным медом премудрости, чтобы несведущие могли испить горькое лекарство без отвращения». Так вот, решил я сочинить некую повесть, иносказательно изобразив и великую силу риторического искусства, и пять его разделов с их свойствами; выведу я пред тобой как бы призрак этой повести, а ты, если хочешь успеха и почести нашему искусству, смотри внимательно, что в очертаньях этого призрака покажется тебе неверным и что я, как властвующий над ним чародей, должен буду переменить.

Представь же, что есть некое место в далеком краю, где ничего не слышали о славе нашего века, оказанной в делах и словах: ничего нет в этом удивительного – ведь в пору, когда цвело на форуме Туллиево витийство, римская слава не выступила за кавказские утесы, а наша куда скромнее и даже здешние стены не так уж заливает. Впрочем, не буду поступать, как дурной рассказчик, что примешивает себя к каждому слову, и поведу рассказ, как положено: есть в том краю один юноша хорошего рода, который живет в забавах, для его возраста обычных, и ничего другого не хочет. Но вот попадается ему в лесу, на охоте, неизвестно откуда взявшийся щит: блеснул он ему в глаза среди терновника, и юноша, все платье и руки изодрав об шипы, вытянул его из зарослей. Щит был украшен множеством фигур, с чудесным искусством выкованных, но юноша, усердно созерцавший их череду, по своему невежеству не мог проникнуть этих картин, видя скорее свое отражение, чем смысл изображенного. Однако он заметил, что во всех делах, кои представлены на щите, присутствует одна дама, прекрасного вида, с величественным и милостивым лицом, и нет ни одного замысла, который совершался бы без нее: в царском чертоге она стоит, подавая государю советы, законодатель входит в ее грот для некоего свиданья, с судьею она решает тяжбу, с полководцем строит войну, с корабелами всходит на корабль, составляет общество поэтам, озаряется лампадою философов; новые стены возводятся по ее настоянию, буйная чернь на стогнах утихает, внемля ее увещеваниям. Больше всего захотелось юноше узнать, кто она, и увидеть ее своими глазами, но кого бы он ни спрашивал, никто, поглядев на загадки щита, не подал юноше гортинской нити, так что он, палимый желанием, однажды поутру тихонько покинул свое жилище и отправился искать прекрасную даму. Он исходил много земель, всюду показывая свой щит, но ему отвечали разноречиво, ибо никто не видел эту даму воочию, многие же смеялись, что он носит оружие, которого не разумеет. Так он блуждает, словно золотой цепью прикованный к своей возлюбленной, и наконец, изнуренный долгими и бесплодными трудами, приближается к вратам некоего высокого и мощного замка и просит приюта. Владельцем же замка был установлен такой обычай, что каждого, кто приходил туда, принимали с почетом, кормили сладко и укладывали спать на мягкой постели, а поутру говорили: «Вставай, выйди из наших ворот, отправляйся на окрестные поля и в селенья; найди что-нибудь, что тебе приглянется, и к вечеру возвращайся, а найденную вещь принеси с собою, прикрыв полою одежды, чтобы никто не видел. Назавтра при всех в большой зале ты загадаешь загадку о том, что ты нашел, да придумай ее позатейливей». Замок этот был в большой славе, и многие стекались на состязание в загадках. Вот юноша, спозаранку разбуженный, выходит из стен, бродит по полю, бродит по рощам и набредает на мертвое тело среди кустов. «Негоже его бросить», думает юноша и, взвалив мертвеца себе на плечи, идет искать церковь: просит священника отпеть его, платит за погребение из своих денег и, видя, что солнце клонится, возвращается в замок. Поутру в большой зале собираются многие, одни задают загадки, другие разгадывают, хвалят удачные, смеются над нелепыми; доходит дело и до юноши; спрашивают, что он нашел, – тот отвечает: «Ничего, да еще и потратился». От такого ответа все думают, что великой простоты человек явился к ним, и хотя иным он нравился своим пригожим видом и учтивым нравом, все спешат укрыться за общее суждение: потешаются над ним в лицо или, приняв скорбный вид, оплакивают скудость здешних полей и нагую нищету дубрав. Он же отвечает на все с обычною кротостью и прямодушием, и до того доходит пренебрежение к нему, что отправляют его ночевать на конюшню, где он и устраивается на соломе, положив щит под голову. Но «в толпу лиется пример государей»: слуги, видя, как дорог ему щит, ухитряются стащить его, и тут юноша приходит в неистовство: выхватывает похищенное и, взмахнув щитом раз-другой, разметывает толпу на стороны: один хватается за пробитую голову, у другого зубы по двору разлетаются, словно он вслед за Кадмом сеять вышел, и каждый оплакивает минуту, когда ему вздумалось шутить над этим человеком. Поднимается вопль до небес, сбегаются люди отовсюду, доходит и до господина этих мест; приводят к нему юношу, еще не остывшего от гнева, он говорит о своей правоте, а вид челяди – о том, как он ее отстаивал, и повелитель замка, выслушав дело, решает по-своему. Забирает он щит и велит отдать его своим мастерам, с тем чтобы они выковали еще одиннадцать точно таких же, и они оказали все свое искусство и рачение; а когда из их гротов вышла эта работа, блистательная, словно не в горьком дыму родилась, а в высоком эфире, владелец замка призывает к себе юношу и возвещает, что завтра предстоит ему найти свой щит среди двенадцати одинаковых – если-де он так его любит, как говорит, это не составит ему труда, если же ошибется, то покинет эти стены, не щитом, но великим позором отягченный. Выслушав этот приговор, юноша уходит повесив голову. Вот ночь наступила, утро близится, а ему нет сна: бедный, он вертится на соломе с боку на бок, гадая, как же ему отличить свой щит и не лишиться того, что ему всех вещей дороже. Наконец, не в силах задремать, он поднимается и выходит вон; слышно ему, как в саду поет какая-то чудесная птица: чуть он подошел и остановился послушать, как вдруг она прекратила свои песни и говорит ему: «Долго же, сонливец, тебя ждать; теперь слушай прилежно, что я тебе скажу, и не забудь ничего». Тут начинает она подробное наставление, как найти свой щит среди дюжины подобных, и много удивительного возвещает, он же не пропускает ни слова, а по окончании речей пылко ее благодарит и обещается воздать за доброту добротою. «Ты мне уже отплатил, – говорит птица: – кабы не ты, до сих пор бы мне валяться непогребенным в лесу»; сказала и улетела. Настает утро, все идут к обедне, а после нее – в большую залу, где ждут, как обернется дело. Впрочем, что я буду рассказывать, как юноша чудесным образом вышел победителем, как нашел он свой щит и стяжал уважение тех, кто готовился над ним смеяться? Представь это во всех подробностях, какие можешь изобрести, – и если не осудишь немедленно первой части, я, ободренный, в скором времени пришлю тебе вторую.

 

73

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

«Встала Аврора меж тем, Океана покинувши лоно», и озарила юношу, оставившего замок, и мое письмо, по которому он странствует: ты же не думаешь, что я и о нем, и о тебе забуду! Итак, шел он дальше, повинуясь своему желанию разыскать прекрасную даму, как вдруг, забредши в некую рощу, услышал дивную песнь среди ветвей: такой была она, что ухо ею не насытится. Захотелось ему узнать, какая птица так сладко поет, и он, тихонько подойдя ближе, увидел на дубовом суку двух улиток, выводивших чудесные трели: посмотрел на это и двинулся дальше не без опаски. Вот идет он и видит овец, пасущихся без надзора. «Что это, – говорит он, – вас бросили на съедение волкам? Дурно то, что ваши пастухи делают». Овцы отвечают: «Не тревожься о нас, добрый человек; видишь тот холм? В полдень, когда тень этой долины падает на его вершину, два карася пускаются там в прохладце ловить бобра – один загоняет, другой в засаде – а наши пастухи бегут на это посмотреть, да и волки тоже, ведь всем занятно, удастся бобру улизнуть или нет. Ваши же пастыри не лучше, ибо капеллан того замка, куда ты держишь путь, спозаранок сидит в кабаке и знай нарезает себе мясо, а разделочной доскою ему труды Августина, которые уже в таком состоянии, что к тому времени, как солнце сядет за Гангом, совсем ничего нельзя будет узнать о таинствах святой Троицы; позаботься лучше об этом, добрый человек, а наши пастухи того гляди вернутся». «Нет, – думает юноша, – в мое время овцам не позволяли таких вольностей» и идет себе дальше. Чуть было не заплутал он в роще, но спросил дорогу у встречного слепца и добрался до замка на закате. Тут довелось ему услышать, как тамошние коровы трубят в свои рога, провожая солнце, которое и в самом деле шло на восток, будто бы ужасаемое микенскою трапезой. В замок вошел он беспрепятственно, дивясь на людей, которые в своих занятиях подражают прежней жизни, словно бы силясь вспомнить, какова она была: рыбак удит на золотой крючок, кузнец наковальней бьет по молоту, пчелы не на луг летают, а на морской берег: открой улей – до краев он полон соленой водою. Он ищет узнать, что за дива здесь творятся, и ему отвечают, что причины бедствия, от коего уже не первый год страдает замок, никому доселе не открыты; впрочем, есть в далекой пещере один отшельник, почитаемый за святость своего житья, и если ему не поведает этого Бог, то никому не поведает. Юноша идет указанной дорогой и, достигнув обители отшельника, слезно молит его помочь обитателям замка, кои сами себе помочь не могут, и вернуть всему природный жребий. Отшельник не хочет его пустить, но юноша много дней стоит на коленях пред пещерою, прося о помощи, и наконец тот, тронувшись его мольбами, отворяет ему и келью свою, и сокровищницу ведения. «Ты хочешь пособить бедам этого замка? – спрашивает он. – Знай же, что им владеют два брата; власть их развела и сердечную дружбу сломила, ибо они хотят одного и того же, а поделить этого нельзя; давно питают они взаимную неприязнь, втайне радуясь всему, что печалит другого, и бессонные ночи проводя в думах, которые ни человеку, ни Богу не откроешь; потому все, что находится под их рукою, пришло в такое горестное состояние, каким ты его видишь, – оттого тут и воск твердеет от огня, и реки вспять текут, и рыбы пляшут под плугом, что извращена человеческая природа и ненависть села на престол любви». «Можно ли это исправить?» – спрашивает юноша. «Нельзя было, – отвечает старец, – а теперь можно, ибо ты здесь; слушай, что я тебе скажу. Щит твой дан тебе чудесным образом и имеет большую силу: ты, верно, и сам о том догадываешься. Пойди в замок и пред стражею его настаивай, чтобы тебя допустили к его хозяевам – тебе, дескать, надобно возвестить им нечто важное, обоим вместе; будь тверд, не бойся ничего; когда встретишься с братьями, поверни к ним свой щит, и он по воле небес представит в своем круге зрелище того, что станется с ними в сем веке и в будущем, если они не оставят своей богопротивной ненависти; только сам в него не заглядывай, ибо это не для тебя откроется, а для них». К сим речам он прибавил еще много такого, о чем я умолчу, а после благословил юношу, и они простились. Что мне длить этот рассказ? он приходит к владельцам замка, видит их подобными огню с разделенной вершиной и, начав учтивую речь, увещевает заглянуть в его щит (нехотя они направляют взоры, будто и такую малость гнушаются сделать вместе): сам отвратив лицо, слышит поднимающийся плач и стенания, гадая о том, что же они созерцают в этом удивительном театре. Наконец осмеливается обернуться и видит, как они, слезами орошенные, в объятиях друг друга просят прощения за все, что сделали и подумали, и клянутся более не отступать от братской любви. Тотчас радостные клики за окном возвещают, что уже не горят ручьи и не росят факелы, но улажена распря и всему возвращено исконное место. Довольный этим, юноша вспоминает о цели своего странствия и уходит прочь, а с ним спешу и я покинуть ликующий замок и закончить это письмо, покамест в нем не создано хаоса больше, чем я смогу унять.

 

74

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Для веселья устраивают трапезы, но не во всем выручают деньги. Сейчас встречаю на дворе служанку бегущую, с отчаянным видом, и спрашиваю, что случилось, она же, переводя дух: «Худо, – говорит, – с нашею госпожою, с вечера открылась у нее горячка, нашли ее, бедную, на полу без памяти и по сей час привести в чувство не могут. А все, говорят, оттого, что при ней показывали этот ковер: долго ли молодую женщину ввести в ужас теми вещами, что для мужчин – лишь повод бахвалиться!» Не знаю, верить или нет: подлинно ли эти картины всему виною или, от чужой горячки заболев горячкою негодования, она спешит винить всех, на кого указала ей первая догадка. Надеюсь, все это скоро и выяснится, и вылечится.

 

75

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Не знаю, среди общих печалей заниматься своим обычным делом – признак ли мудрости, как считают некоторые, или какого-то безумия, отвратительного для тех, кто ему не подвержен, но рассчитываю на твое снисхождение. Итак, мой юноша покидает замок, приходит в гавань и, уговорившись с корабелами, вступает на корабль, чтобы плыть, куда ему велел отшельник. Расправили они паруса и вышли счастливо, однако в самом сердце моря их настигла дивная буря. Ты поверишь моему слову, что это была не такая буря, какие обыкновенно случаются в книгах, но столь жестокая и неутомимая, как бури из двух книг, сложенные вместе: вот тебе ее достоверное описание, позволяющее оценить разом и суровость непогоды, и мое человеколюбие. Итак, корабль терпит крушение, а юноша, ухватившись за какую-то балку, носится с нею по волнам, не столько себя стараясь сберечь, сколько свой щит, и вот уж видит себя выброшенным на неведомый берег. А пока он глядит кругом, щит у него с ремня срывается и, ударив оземь, подскакивает и пускается прочь. Юноша за ним, щит быстрее, и так они, изрядно побегав, оказываются на некоем лугу – юноша, умерив прыть, кружит среди овец, как бы в подвижном лабиринте, а щит вращается и падает у ног пастуха, мирно сидящего под буковым кровом. Пастух, удивленный, отводит от губ цевницу, коею только что тешил свое стадо, и, вглядевшись в узор на щите, вдруг падает перед ним на колени и ну покрывать его горячими поцелуями. Юноша спрашивает, чем ему мила эта медь – пастуху ведь не пристало любить такие вещи, – а тот отвечает, что увидел образ своей благодетельницы, которую он чтит, как бога, вот и не смог удержаться, ведь она тут как живая вычеканена, со всею ее красотой и любезною повадкою. Оказалось, та, за которою скитается юноша, некогда спасла для пастуха все его имение: благодаря ей он, забыв прежние невзгоды, только и знает, что, укрывшись в широкой тени, глядеть на паству и с Паном соревноваться в свирельной игре, то упорство влюбленного Алфея воспевая, то лукавство убегающих дев. Пастух зовет юношу разделить с ним скромную трапезу, но юноша, не пленившись луком и овечьим сыром, учтиво его благодарит и, подошед к щиту, так с ним заговаривает: «Ну же, брось лениться и веди меня дальше, как сюда привел: ты ведь, я вижу, не впервые в этих краях». Щит, словно ждал этого, подскакивает и катится вперед, а юноша, простившись с пастухом, снова пускается в путь по сицилийскому краю (он ведь узнал у пастуха, куда это его занесло бурей). Снова мчится щит, не разбирая дороги, пока наконец, вылетев на поле, не ударяется о плуг – останавливаются в недоумении бык и пахарь, а тут и юноша подлетает, насилу переводя дух. Что же дальше? узнает и земледел ту, по чьему увещанию некогда избрал себе лучшую ниву, где и хлеб родится тучнее, и земля меньше дрожит, когда ворочается под нею пленный Энкелад. Ради своей доброй советницы он хочет помочь юноше, который ее ищет, да разве что Триптолемова колесница, летящая в кротком небе, помогла бы отыскать ту, которая вечно скитается. Земледел зовет юношу отведать с ним некупленной снеди, благо приспел час обеда, но юноша снова отказывается и спешит дальше, пока (ты, верно, догадался) не попадается ему на дороге рыцарь на добром коне и в прекрасных доспехах, с ветвью лавра на шлеме. Снова щит служит за юношу ручателем: едва взглянув, рыцарь приветствует в нашем путнике одного из многих, кто, воспламененный любовью к даме, являлся сюда, чтобы совершить подвиги пред ее очами: ведь этот край издавна был полон ее славою. Выстроила она себе прекрасный замок на этнейских верхах, кои лишь взорам людским, но не стопам позволено испытывать, и там жила, правя своими людьми с мужским благоразумием, над всеми доблестями прекрасно начальствуя, всему определяя мету, всякой службе устанавливая свой час, слабость природы восполняя могуществом благодати; оттуда и взирала на подверженные ей долины, покамест огонь и сера и дух бурный, изливающиеся из этой бедственной чаши, не уничтожили ее жилища и не заставили ее покинуть эти места. Слышу, ты уже спрашиваешь, что надо мне дать, чтобы я не описывал Этны: не тревожься, я отступлюсь от этого дела, ничего не прося взамен, поскольку знаю, что из описаний Этны, как из ее жерла, никому не удается выйти счастливо: все следы, как я вижу, смотрят туда, а оттуда нет никаких. Итак, вновь потерялся след дамы, но рыцарь, видя печаль юноши, советует ему подняться в ту заповедную высь, где доселе дымятся развалины ее чертогов: может быть, среди следов былого пламени отыщется какой-нибудь след ее дум или замыслов ее свидетельство.

 

76

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Я бы просил у тебя утешения, если бы полагал, что ты можешь его подать. Сделай, однако, для меня, что по милосердию ты сделал бы для каждого, именно то немногое, что доступно участливому собеседнику, – спроси, что у нас стряслось, и позволь мне облегчить душу, отяготив твою.

Идет слух, что госпожа наша, доныне будучи в беспамятстве, не остается безмолвною, но произносит долгие речи, поражающие тех, кто при ней находится. И вид этой бедной женщины, в которой умолкло все разумное и говорит одна болезнь, не внушил нашим слугам желание быть если не более усердными, то хотя бы более скромными, чем обычно, – нет, но из покоев, где все совершающееся должно оставаться тайной, ее слова хлынули в дом, разнесенные по семи устьям бесстыдной молвой, так что, глядя на это, я не могу ни отделить одно неразумие от другого, ни сказать, что же захватило ее душу, потрясенную некими неизмеримыми чудесами, и стало недугу ее виною. Чем темнее ее речи, тем больше они смущают людей. Говорят, она часто поминает нашего гостя, словно это единственная память, что при ней осталась, и из сего делают вывод, что это он, никем из наших не любимый, ее вверг в нынешнее состояние, чем-то напугав или растревожив; по ее несвязным словам догадываются также, что она увидала гостя в предутренний час из своего окна, – для этого, однако, ему надо быть на стене между зубцами, а для чего бы ему туда забираться в потемках, если и те, кто бывает назначен в караул, куда охотней спускаются оттуда, чем туда идут, и не хотят лишнего часа там простоять? Что-то еще прибавляют о его руке, поврежденной неизвестно чем; есть, однако, места, куда разум не ходит, боясь за свое благополучие и добрую славу; поэтому тут я ничего не скажу. «А хозяину нашему, – прибавляют, – ни до чего дела нет, лишь бы сидеть с гостем и слушать его с утра до ночи: словно приворожил он его своими россказнями о Святой земле и тамошних приключениях». Что дальше, ты можешь и сам представить: языку слуг предел не поставлен, каждый день для него новые Сатурналии. Ты видишь, я говорю, словно человек рассудительный и чуждый тревоге, однако, по правде сказать, я сам не свой: нелегко ходить среди народа, «упоенного буйным испугом», пытаясь его лечить и ничем от него не заразиться; скажи что-нибудь, если можешь.

 

77

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

На вчерашнем пиру зашла речь о верности и тех похвалах, какие можно сказать этой добродетели, а также о том, в каких обстоятельствах можно ее нарушить, не навлекая на себя бесчестья, и тех обидах, коими бывали вынуждены отступления от верности, совершенные славными в мире мужами. Много всего было сказано, пока наконец наш гость не прибавил, что самому королю Ричарду Английскому пришлось судить дело подобного рода, и он его разрешил, видит Бог, наилучшим образом. Наш господин просил его рассказать об этом, и тот недолго отказывался.

Когда вследствие несогласия между баронами поход на Иерусалим не мог начаться и король Ричард решил покинуть Святую землю, поскольку больше не мог ничем ей помочь, Саладин, собрав 20 тысяч конников и несметное множество пеших, выступил из Иерусалима, пришел к Иоппе и окружил ее осадой. Три дня турки не успевали в своих предприятиях, но на четвертый, раздраженные упорством малочисленного врага, ударили на город со всем пылом ожесточения, а четыре тяжелых камнемета и два мангонеля, спешно ими построенные, били без перерыва, пока городские ворота, смотрящие на Иерусалим, не были сокрушены вместе со стеною, обвалившеюся на два перша длины. Не удержавшись в воротах, осажденные принуждены были отступить в крепость, оставив врагу всех больных и раненых, коих нельзя было унести с собою. Турки рассыпались по городу; часть увлеклась грабежом, оскальзываясь в вине из разбитых бочек, часть бросилась приступом на главную башню, часть пустилась вдогон за теми, кто искал спасения на кораблях. Начавшаяся осада башни, которая по скудости ее защитников затянулась бы ненадолго, была прервана вмешательством иерусалимского патриарха: он просил у Саладина перемирия до девяти часов завтрашнего утра, на том условии, что если прежде этого времени осажденные не получат помощи, туркам будет выплачено за жизнь и свободу каждого из по десять золотых, пять за женщин, три за детей; ручательством своих обещаний патриарх отдавал в заложники себя вместе с иными знатными мужами, коим до условленного срока надлежало оставаться забитыми в колодки. Саладин согласился; договор был заключен, тали взяты; битва остановилась.

Тем временем король Ричард, делавший в Акре последние приготовления к отбытию, накануне его получил вести из Иоппы от людей, самый вид которых свидетельствовал о горестном жребии их родины. Услышав, что от него зависит общая смерть или избавление, он прервал речи вестников, теряющихся в перечислении своих бед, и, призвав имя Божие, обещал, что выступит к Иоппе и сделает для нее, что сможет. Тотчас объявлен был поход; тамплиеры и госпитальеры выступили на Кесарию, меж тем как король, с коим были граф Лестерский, Андре де Шавиньи, Ральф де Молеон и другие знатные мужи, а также множество пизанцев и генуэзцев, вышел на галеях в море. Претерпев противный ветер, три дня не дававший его кораблям хода, Ричард привел флот в гавань Иоппы на заре того дня, когда наступал установленный срок выплаты. Хотя до девяти часов еще было время, но нетерпение турок понудило осажденных поторопиться, а торопливые жестокости и первые головы заложников, полетевшие под саблями, показали, что для алчности осаждающих все кажется медленно. Затворившиеся в башне, видя внезапную пагубу своих, подняли горькое стенанье; одни предались последним заботам о своей душе, другие проверяли прочность затворов и стен, думая на краткое время продлить жизнь за их оградой, в тот миг, как королевские паруса и стяги, входящие в гавань, засвидетельствовали, что Бог еще к ним милостив и что есть упование для отчаявшихся. При виде нового, опаснейшего врага турки, ринувшись на берег, заперли его пространство щитами, из-за которых на корабли посыпались стрелы и дроты; Ричард ободрял смущенных сотоварищей, льстил их обычной отваге, стыдил их, спрашивая, ужели они не дерзнут высадиться из-за этой ленивой толпы и почитают свои души драгоценней тех, что погибли тут в их отсутствие, и наконец спрыгнул с корабля в воду с мечом в руках; за ним последовали Жоффруа дю Буа, Пьер де Про, а потом многие. В завязавшейся сече турки дрогнули и были вытеснены с берега, а английские лучники и арбалетчики, нашедшие себе укров за сволоченными отовсюду бочками и досками, выломленными из старых кораблей, не давали вернуться врагу, еще наполнявшему своими воплями гавань, куда он уже не дерзал ступить. Близ домов, принадлежавших тамплиерам, король нашел доступ в город и не промедлил им воспользоваться. Едва войдя в городские стены, он велел выставить на них свои знамена, дабы подать надежду осажденным, а те, увидев это, тотчас покинули башню с оружием в руках и великой радостью на сердце. Три тысячи турок, рассеявшиеся по городу, оказались между королем и вышедшими ему во сретенье горожанами, не видели себе надежды, кроме бегства, и, находя все пути к нему закрытыми, гибли от своего страха раньше, чем от вражеского гнева. Смущенный обгоняющими друг друга вестями о приходе Ричарда, о разрыве осады, об избиении, учиненном пилигримами в городе, Саладин велел отступать: пришед на опустелое поле, Ричард велел разбить свой шатер на том месте, откуда только что был второпях сорван шатер Саладина. Трупы христиан были, в поношение их вере, брошены турками в ров с множеством перебитых ими свиней; король велел взять христианские тела и погрести их, как подобает, а убитых врагов ввергнуть в яму со свиньями. Назавтра он начал чинить разрушенные стены, зная, что Саладин не стерпит его победы и не оставит его здесь спокойно, но явится с новым войском, чтобы причинить все зло, какое сможет, ибо, по слову короля, если кит не пожрал Иону в море, он придет за ним в город; потому он настрого велел следить за исправностью работ и наказывать малейшие упущения.

Между тем от Кесарии пришел на галее граф Генрих, оставив большую часть своего войска пробиваться по суше среди непрестанных засад и нападений. Таким образом, король Англии из всего своего воинства имел при себе лишь 55 рыцарей, а вместе с пешцами, арбалетчиками, пизанцами, генуэзцами и прочими – до двух тысяч; что до коней, то их, добытых отовсюду, нашлось ровным счетом 15, добрых и дурных. При виде этого король стенал от самого сердца и все вспоминал, как франки, бывшие с ним в Акре, не удостоили присоединиться к его походу, но отвечали без всяких затей, что больше никуда с ним не пойдут: и надобно вам знать, что они сказали это против самих себя, ибо случилось так, что они никуда и ни с кем больше не пошли, но через несколько дней нашли свою смерть при городе Тире: там были герцог Бургундский, Гильом де Пинкени и другие. Король также горько сетовал на вероломство греков, которые не хотят ничего сделать к чести и выгоде христианского мира, но заключают договоры с сарацинами, не думая ни о ком, кроме себя, и поступают так, словно им никогда не придется дать отчета за то, что они совершили. Тогда люди, бывшие с ним, на утешение ему сказали, что у греков это в обычае испокон века, так что мир полон примерами того, как они блюдут верность: именно так вышло между Александром и Киприаном, так и во многих иных случаях. Король спросил, что это за история об Александре, и ему рассказали, как все было.

В одном греческом городе властвовал некогда человек по имени Александр, наделенный отвагою и неустанною предприимчивостью в делах войны и мира, но жестокий, вспыльчивый и неуступчивый. Живя в крепости, господствующей над городом, он правил, не слушая никого, кроме своего желания, и свысока глядел на невзгоды, причиняемые горожанам его суровостью. Среди тех, кто считался его друзьями, был некий Киприан, расторопный и ловкий во всех делах, которые Александр ему доверял. Часто бывая в покоях Александра, Киприан имел случай видеть его жену и после нескольких осторожных попыток нашел способ втайне довести до нее признания, полные самой безудержной страсти и самых трогательных просьб. Женщина, которой льстила мысль, что любовь, ею внушаемая, сильнее страха перед ее мужем, не отвергла его откровенности, но каждый новый раз выслушивала его опасные речи все с большею склонностью и в сладкой задумчивости. Однажды Александру, присутствовавшему в собрании городского совета, торопливо вошедший слуга нашептал вести о народном возмущении, начавшемся в этот час на другом конце города и грозящем скоро сделаться опасным, если им пренебречь. Александр тотчас покинул совет, взяв с собою немногочисленную свиту и послав гонца к охране замка с приказом явиться ему на помощь. Киприан в этой спешке остался забытым. Он понял, что долго будет искать другого случая проникнуть к женщине, спрятанной в неприступной цитадели. Он поспешил к грозным вратам; свободно пройдя среди немногих воинов, оставшихся беречь замок, Киприан тайною дорогою достиг спальни Александра и вошел в ее двери. Водя внимательною рукою в полумраке, он ласковым шепотом возвещал любовнице свой приход и просил ее ни о чем не тревожиться.

Их объятия застал Александр, разом покончивший с мятежом и воротившийся домой прежде вестей о своем триумфе, еще задыхающийся от сечи и не остывший от воинской ярости. Увидев, что происходит в его спальне, он вскипел и молча бросился, подняв меч, на полуобнаженного Киприана, не имевшего при себе иного оружия, кроме того, которым думал сражаться с чужой женой; тот, однако, скатившись с постели и собрав всю свою ловкость, чтобы она послужила ему, как никогда прежде, несколько раз уворачивался от ударов взбешенного мужа, пока наконец, перехватив его руку, не изловчился погрузить лезвие в бок самому Александру. Оставив властителя умирать на полу, рядом с полуживой от стыда и страха женщиной, среди замка, полного ни о чем не подозревающих слуг, Киприан, завернувшись в какой-то плащ, пробрался к воротам и, спустившись со скалы, прямиком направился к дому городского совета, стуча по дороге в каждые ставни и возвещая, как о празднике, о гибели Александра, прекратившей для города все его беды и унижения. Знатным горожанам, спешно поднявшимся из постели, чтобы по его призыву явиться на ночное сходбище, Киприан предстал в полном блеске тираноубийцы, щедрыми похвалами украсив рассказ о деяниях, совершенных им в эту ночь, и требуя от городского совета наград и почестей, подобающих освободителю. Горожане, однако, выслушав его с важным и внимательным выраженьем и поблагодарив за принесенные вести, начали судить вопреки его предположениям.

Один сказал: «Киприан, который хочет от нас публичного одобрения, не убил бы Александра, если бы тот сам его не вооружил. Он не взял с собою в замок щита, не панцирь надел, а тонкую ризу и, умащенный, вошел в спальню, в которой, как он тщательно удостоверился, не было ее хозяина. Он говорит, что убил тирана, – но тираноубийцу привел бы в замок тиран, а не его жена, ненависть, а не любовь; намеренный подняться туда ради того, за что он себя прославляет, он нес бы с собою мужество, нес бы меч; он шел бы туда, где мог найти Александра, а не поспешал оттуда, где его вернее всего было искать». На это Киприан отвечал: впустую говорить, что у него не было оружия, – какая польза Александру, что у него оно было? У того, кто к Александру пошел безоружным, доблести не меньше, но опасности больше. «Не смотри, – прибавил он, – что я принес в замок: вынес я из него Александрову смерть. Меч не мой, но рука моя, отвага моя, замысел, опасность, тираноубийство – мои».

Другой сказал: «В чьей спальне не побывает тот, кто даже к Александру рискнул проникнуть? Киприан ищет у нас одобрения за то, что, застигнутый в блуде, не захотел умереть: а ведь убей его Александр, разве это не был бы редкий случай, когда он поступил по праву? Вот, подлинно, битва новая и неслыханная: ратует тираноубийца за блуд, тиран – за целомудрие! Конечно, я хочу, чтобы человек, причинивший городу несметные обиды и оскорбления, погиб ради города: пусть убьет его прогневленный гражданин, пусть чередует с ударами проклятия, какими обычно честит муж прелюбодея, а не прелюбодей мужа; но ты, Киприан, еле высвободившись из позорных объятий, несешься прямиком к награде: я же не хочу, чтобы тот, кто притязает на редкую и драгоценную почесть, подражал необузданности того, чьим убийством он хочет славиться». На это Киприан отвечал: «Ты называешь блудом поступок, благодаря которому никто теперь не должен в своем доме бояться блуда? Я не считал прелюбодеянием – соблазнить жену тирана, как и человекоубийством – убить тирана».

Третий сказал: «Все честные дела начинаются желанием, а случай их лишь исполняет. Мы знаем, сколь часто доблесть прославляется и там, где исход ее обманул и сокрушил ее усилия; также и злодеяния караются, даже если не достигают цели; неудачливая доблесть не теряет своего сияния, и славу доблести не перехватывает случайный успех. Ты убил мужа, Фортуна – тирана». Киприан отвечал ему, что в охраняемом замке он тщательно искал случая, благосклонного его замыслу, испытывая слуг Александра, испытывая его друзей, и только в его жене блеснула такая возможность. «Каким осмотрительным, сколь опасливым соблазнителем я был, – воскликнул он, – чтобы меня не застигли врасплох!»

Он, однако, не убедил горожан своими доводами, и иные, качая головой, говорили, что благоразумие их предков не купило бы тираноубийства такими почестями, даже если бы сластолюбие обещало его совершить, и что примером для них, если они хотят держаться честного пути, должен быть римский народ, не хотевший победить врага ни ядом, ни вероломством.

Тут, однако, наш гость прервал свою повесть и сказал: «Вот что пришло мне на ум: а как бы вы рассудили это дело? И чтобы отдать должную честь, прежде всего ты, достопочтенный отец, – обратился он ко мне, – ведь благодаря своему сану ты жрец правды, умеющий видеть не по людским мнениям, но по суду Божьему, – скажи, как будто ты на месте этого рыцаря: когда любовь толкает его на подобные дела, найдет ли он себе оправдание в том, что несметные обиды, причиненные ему самому и многим другим, заставили его нарушить верность и сделать своему господину то, что было сделано?» Я отвечал, что не совершаю дел, свойственных рыцарю, но принимаю его, когда он приносит за них покаяние. Гость, рассмеявшись, воскликнул: «Вот достойный ответ!» и обратился с тем же вопросом к нашему господину. Тот, подумав, сказал: «Не следовало бы ему так препираться с горожанами из-за того, что он вошел в покои своего господина, не будучи им призван, ради дела, которое бесчестило их обоих; если же он настаивает, что совершил нечто великое и славное, ему бы лучше оставить все прочее и молить, чтобы Бог воскресил его господина и свел их не в спальне, а на поле, с оружием в руках, иначе никому из них не доказать своей правды». Тогда гость сказал, что ему, верно, приятно будет услышать, и король Ричард точно так же судил об этом деле, и господин наш отвечал, что это ему отрадно, как мало что другое.

 

78

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Пишут, что Эсхин, беднейший из Сократовых слушателей, когда все одаривали учителя, подарил ему самого себя, не имея ничего иного; так и я от своей бедности могу подарить тебе лишь свои замыслы, с одною надеждою, что и ты скажешь, подобно Сократу: «Позабочусь вернуть тебя лучшим, чем получил».

Итак, мой юноша, не найдя следов своей дамы ни в долине, ни на горе, покидает эрицинский берег, куда бесплодный случай его занес, и, счастливо выбравшись из морской пучины, возобновляет свой путь: отшельник, научивший его примирить враждующих братьев, посоветовал ему найти замок царя Кира. По долгом странствии, издалека завидев замок, юноша дивится прекрасному его виду, несравненной силе стен и величию башен. В похвалу и прославление этому месту мы скажем вот что. Кир, царь персидский, когда покорена им была вся Азия, пошел войною на Вавилон и в скором времени город этот, первым основанный по восстановлении человеческого рода и невероятный своею величиною и крепостью, захватил и совершенно разрушил; а чтобы эта победа жила дольше, чем любая другая, – ведь он, смертный, своею доблестью одолел город, созижденный, как говорят, не людьми, но гигантами, – Кир задумал возвести замок: облюбовал некое возвышенное место и, сказав: «Здесь я тебя построю», укрепил выбранный холм трудами несметного войска, а затем призвал мастеров, дал им все потребное и во все время, что возрастали желанные ему стены, входил в подробности замысла, ничего не упуская, но во всем присутствуя мудростью своего распоряжения, ибо обладал такой памятью, что каждого человека, служившего под его началом, знал по имени. Когда же Кир по долгом правлении состарился и приблизился к смерти, то наследникам своим заповедал блюсти этот прекрасный замок, невредимо храня память о его создателе, и таким образом позаботился, чтобы почести, ему воздаваемые, пережили самую его кончину. Пред такою-то крепостью стоит юноша, вспоминая слова отшельника, что, увидев замок, он его узнает без сомнений, ибо его ни с чем не спутаешь. Вот входит он во врата, не встречая стражи, и тотчас теряет путь: столько перед ним открывается чертогов, столько переходов и лестниц. И меж тем как слепою стопой бродит он из чертога в чертог, отчаиваясь добраться уже не до повелителя этого замка, но хотя бы до выхода из него и поздно понимая, почему никто ему путь не заграждает, – подлинно, так надежно ни стража, ни сомкнутые копья не охранят, – вдруг замечает на стене некую картину и застывает, обрадованный нечаянным подарком памяти. Изображалось там одно из царских деяний. Когда Кир шел войною против Вавилона, его остановила река Гинд, опасная своею стремительностью даже в середине лета, и одного из белых коней, что обычно влекли царскую колесницу, одолела и увлекла за собою. Царь, напуганный и разгневанный, поклялся сломить строптивый нрав реки и с помощью прорытых каналов разбил ее на триста шестьдесят ручьев, потратив подле нее целый год и все войско заняв на этих работах. Сдержал он свою клятву, доведя эту реку, страшную для мужей, до того, что женщина могла перейти ее без вреда: ведь то, что прежде неслось единым потоком, оказалось раздроблено на несчетное множество струй, и с тех пор у этой реки нет иной славы, но кто вспоминает Гинд, вспоминает и Кира, так что поток, противившийся царю, ныне ему верно служит. Не был бесплодным этот труд: когда дошли до Вавилона, царь велел своим землекопам отвести таким же образом и Евфрат и вскоре – ибо привычная работа спорилась – стяжал плоды их усердия, войску своему дав выстроиться на широкой равнине, а город, через который протекала река, оставив без воды. Эта-то вавилонская история и была изображена на стене: видел юноша и белоснежного коня, каких посвящали Аполлону, и бурную пену потока, и предприимчивый гнев владыки; а узнал он ее потому, что такая же точно картина была подле края его щита. Теперь уже он, ободренный, глядит вокруг себя с новою остротою, то там, то здесь примечает образы, ему знакомые, и идет вслед за их разворачивающейся чередою, иногда поглядывая на щит, но чаще полагаясь на свое сердце, в котором эти картины навек были вырезаны. Он идет по замку, нигде не встречая преграды: все медные двери отворяются перед ним, отверзаются все запоры. Наконец поднимается в самое сердце замка и находит его владетеля: тот с великою любезностью встречает юношу, называет его по имени, чему тот несказанно удивляется, и открывает ему, кем был выкован его щит, для какой брани, почему оказался в лесу; открывает и то, где кончатся скитания юноши и доведется ему встретить даму, вслед которой стремится его сердце, не таит и того, какие труды ему ради этого придется понести и какие претерпеть опасности. С тем юноша его покидает, а я – тебя.

 

79

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Ты скажешь: «Молись, только этим способом ты душу пропитаешь, себя и свой дом с Богом примиришь, недужным поможешь, безрассудных образумишь». Но мне, стоящему на молитве, каждую минуту ум приносит образы тревог, живущих под нашим кровом, и я, то в дубраву уносимый, то в Ольней, то в Святую землю, то к одру скорби, творю себе Бога из того, чем поглощена моя мысль, и не мир и заступление себе нахожу, но только уголья собираю себе на голову. Скажешь: «С этим и дети умеют справиться» – значит, я разучился делать, что дети умеют. Скажешь: «Возьмись за чтение, успокой хотя бы свою кровь, уйди на время от тех, кому тщетно пытаешься помочь, узнай от священной страницы, как купить истину и не продавать мудрости и учения, – может быть, тогда твое попечение даст плоды». Не в силах я и читать – повсюду встречаю образы моего греха, праздности моей осуждение, обещание моей гибели и могу лишь тщетным ужасом сотрясаться: так глупец колотит палкой по вязу, но не дождется от него плодов. Скажешь: «Трех спутников мог ты найти, чтение, деяние и молитву; чья вина, что для молитвы ты прохладен, для чтения рассеян, однако настолько красноречив, что оправдываешь свою леность тревогою за весь дом, будто без великого упражнения, без крайнего прилежания, без пламенного вожделения можешь что-то сделать для этих людей. Посторонись же, пылкий защитник своей хладности, посторонись и дай место суду Божьему. Не вверяй ни себя, ни своих человеческому предстательству: одни для своего оправдания нанимают чужой язык, как наняли бы блудницу или плакальщицу, другие доверяются огню и железу, словно лучшим свидетелям во всякой тяжбе, но ты бодрствуй и смотри, откуда придет суд Божий, и не гаси светильников, потому что когда он придет, в нем не будет сияния».

 

80

Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы

Ждешь ты моего рассказа или лишь терпишь его, подожди еще немного: я ведь не так скор, как мой юноша, и не поспеваю за его делами. Итак, он держит путь, куда наследник великого Кира его направил, дабы застать великую битву между войском Алчности и ее извечными врагами. Могучее войско собрала Алчность, гуще грозовой тучи, люди суровые, всегда в бранном стане, а вождями и начальниками им – те, кто вечно несет на себе клеймо этого недуга: там Красс, парфянских степей хищник и добыча, там Септимулей, ценивший золото выше, чем друга: тот проторговал свою голову, этот за чужую торгуется; там Кассий, мытарь при собственном горле, бравший подать с каждого кинжала, что ему угрожал, там и тот кипрский владыка, что предпочел скорее оставить награду своим убийцам, чем свое золото – морскому дну, не владелец своим деньгам, но владение; таковы там полководцы, таковы их деяния. С другой стороны – цвет рыцарства Европы и Азии, те, чьи имена слишком знакомы Каменам, чтобы я решился их перечислять. Наш юноша спешит к месту сражения, ибо там предстоит ему встретиться с возлюбленной дамой, и вдруг видит перед собой поток, набухший от крови и несметные трупы кружащий: камыш и осока по его берегам, как царская риза, багряны, а над струями черные птицы вьются. Подходит он к бранному полю и видит, что опоздал: везде мертвые тела, сломленные копья, издыхающие кони, мечи, застывшие в пальцах, воины, погибшие в бегстве, павшие в натиске; ни звука, кроме птичьего, ни движения, кроме звериного. Идет он, словно реку перебредая, где по колено, где по пояс в людской гибели, щит держа над головою, чтобы не запятнать его сукровицей и гноем; то там, то здесь подносит его зерцало к мертвым устам и не видит ни следа дыхания. Никто ему не возвестит, как совершился бой, была ли тут его дама и куда удалилась. Он ходит в отчаянии, проклиная свою непоспешность. Случай ему на помощь: к ночи набредает он на малую хижину, отворяет дверь и, глядя через дымный порог, тотчас понимает, к кому угодил. За городскими стенами, народною боязнью или общим отвращением оберегаемая, жила там колдунья, одна из той стаи, что крадут у мертвых, чтобы щеголять пред живыми. Жалка их жизнь: ревниво следят за совместницами и, чтобы доказать свою мощь, тщатся избавить от чар чужую жертву; ночь напролет проводят над кипящим чаном, к кладбищенским веткам добавляя слюны бешеного пса, расхожий вред мешая с редкостным, а если не выходит варево по их вкусу, покупают зелья друг у друга, не своею, но общей монетой расплачиваясь; а то делают восковой образ и, своими напевами внушив ему сродство с каким-нибудь несчастным, сердцем и печенью его помыкают, как своей челядью. Говорят, что демоны, заключившие с ними завет, дают им силу стремнины останавливать, сдвигать с места тугие дубравы, змеиный зев разрывать сабелльским причитаньем, месяц помрачать и мертвых поднимать из растревоженной могилы – или же, по крайности, заставляют других поверить, что все это совершилось. К этой-то вещунье приступает юноша с ласковой просьбой, моля помочь его горю, но, видя, что она к нему жесточе, нежели скала к разбитому челну, грозит бросить уговоры и испытать, чья сила больше, ее или его: «И мною, – говорит, – будешь наказана, и всевышним Богом, коего ты своим нечестием искушаешь, если не послушаешь меня и не возьмешься раз в жизни за доброе дело»; словом, так он ее устрашил, что она поторопилась послушаться. Обутая на одну ногу, с распущенными волосами, выходит она из дверей; из загона выводит черную ярку и велит юноше вести ее за собою, а сама нетрепетно вступает на мертвое поле: звери пред ней отступают, вороны, угнездившиеся на людских головах, с хлопаньем снимаются с места; идет она и несет свою тьму за собою. То к одному, то к другому мертвецу прицениваясь, наконец облюбовывает один труп и, захлестнув ему ногу веревкой, волочет за собою, как хворост из зимнего леса, юноша же идет за нею, взвалив овцу на плечи. Достигают они до глубокой пещеры; бледная листва тисов заграждала ее вход, слепые пропасти Дита с нею граничили; в ее-то мрак втянув обоих мужей, колдунья берет у юноши ярку, медным ножом рассекает ей горло и вливает кровь мертвецу в пустую полость груди; подмешивает и своих зелий в эту страшную чашу плоти, а потом троекратный вой испускает и, опершись коленом о землю, начинает мольбу ко всем покровителям своего ремесла, и тем, что сидят скованными во аде, и тем, что отпущены искушать мир: называет своих благодетелей и дозволенными именами, и запретными, поминая все бдения, коими она их чествовала, и тризны, кои для них свершала, и велит им, оставив всякое другое дело, повиноваться ее приказам и отпустить для нее душу, не издавна обитающую в их вертепе, но только явившуюся к его входу: пусть, на краткий час уволенная от смерти, отправится в ту сторону, куда никто не ходит, дабы поведать, о чем ее спросят. Видя, однако, что медлят они внять ее повелениям, она, раздосадованная, новую речь свивает, грозя, что обратится к тем, кто сильнее их, раскроет пред людьми подземные их трапезы, всякую их тайну превратит в посмешище и отнимет у них всю власть, если немедля не сделают, как она говорит. – Вняли ей: согревается кровь, бежит по жилам и омывает раны; персты застылые шевелятся, шарят кругом себя руки, и разом встает весь труп, зевая, словно окунь на крючке, и растворяя запекшиеся очи. Колдунья ему: «Скажи, – говорит, – скажи, недолгий гость своего тела, что мне надобно, и не останешься без награды: никто тебя больше не потревожит, предам тебя честному погребению, умрешь неложно; не медли, не упорствуй, не то разойдешься отсюда по миру в волчьих утробах». Со стоном вырывается из него речь: он начинает говорить, как сходились к битве рати, каковы были замыслы вождей, какова ревность воинов; не упускает молвить и о прекрасной даме, что вошла в шатер к полководцам и в совет их была допущена (загорелось тут у нашего юноши сердце); повествует, каковы к битве приготовления, как эта дама, в блистательном платье, какого не может сделать ни один сукновал на земле, поутру восходит на помост, дабы укрепить воинов речью, а те, отовсюду стекшиеся, слушают, опершись на копье. Говорит она, что настало время исполнить все прежние обеты и угрозы, что теперь не они о своем мужестве, но оно за них говорить будет; что не следует им бояться врага, ибо он таков, что ни удар их щитов не сможет вынести, ни с мечом их встретиться прямо; что лучше умереть, чем жить в позоре, деля землю с теми, кто захватил ее против права, досаждая славным вождям и народу, богатому честью; что одною битвой они решат множество войн, ибо впредь их неприятель ни на что не дерзнет. Воины же от ее речей прекрасною ненавистью одушевляются и спешат на врага, летя по буграм, водам, стремнинам, словно по ровному пути. Он вспоминает, кто первый сшибся с неприятелем, кто первый погиб, кто и какие совершил деяния; доходит до своей кончины и умолкает: еще стоит его тело, но уже не живет. Старуха же, видя, что ее делу конец, просит юношу, недвижного от изумления, пособить ей и вырыть своим щитом могилу, дабы честно исполнить обещанное покойнику.

 

81

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Когда к вечеру, как заведено, все сошлись в большую залу, среди прочего зашел разговор о мужестве и упорстве, когда они бывают достойными воина, а когда нет, и наш гость сказал, что не во всякой битве встретишь такую жестокость и немилосердие, как в беседах о том, какою мерою следует мерить истинную отвагу. «Есть много примеров, – прибавил он, – относительно которых нет единодушия, но одни осуждают выказанное в них мужество, считая его безумной строптивостью, а другие его выгораживают, как то было с сиром де Буанером и многими иными славными рыцарями». Наш господин спросил, что это за история с сиром де Буанером, и гость поведал следующее.

Был знатный рыцарь по имени Филипп, коего все именовали сеньором де Буанером, и он был в приятельских отношениях с одним богатым священником, чьи беседы любил слушать; и была у сира де Буанера среди его богатств одна большая жемчужина, которая понравилась священнику. Он заводит с рыцарем разговоры, что-де не худо бы подарить эту жемчужину Церкви, дабы стяжать добрую славу и собрать себе сокровище на небе, пока есть возможность. «Ну нет, – отвечает сир де Буанер, – я этого не сделаю, а если хотите ее получить, отдайте за нее тот дом, что у вас в городе». Тут священник возмутился таким обменом: уж он-то знает свой дом, и они заспорили, что из этого дороже. Наконец сир де Буанер говорит: «Вот что я вам предложу: если вы так хорошо знаете свой дом, как говорите, то вам не составит труда найти в нем жемчужину, коли я ее спрячу». – «Думаю, с этим-то я справлюсь», – отвечает священник. – «Если найдете, то получите ее даром, а если нет, тогда я получаю дом». На том и уговорились.

В назначенный день сир де Буанер явился в дом к священнику и, самым учтивым образом попросив его покинуть комнату ненадолго, вскоре позвал его и сказал: «Вот ваша комната, а в ней – любезная вам жемчужина; принимайтесь же за дело, и пусть оно будет для вас таким легким, каким вам кажется». Священник взял в руки большую свечу, которая там лежала, и, зажегши ее, без промедления пустился на поиски. Он посетил каждый угол, вымел все, перевернул и вывернул каждую вещь, а потом приступил к ним по второму разу, между тем как сир де Буанер, стоявший в дверях, побуждал его признаться, что все его усилия без толку, пока наконец тот, отчаявшись, не закричал: «Да, я признаю, что не могу ее найти, но скажите же мне, ради Бога, куда вы ее дели». Тут сир де Буанер взялся за свечу, и оказалось, что он вдавил жемчужину в воск, так что священник все время носил ее с собой. «Не стоит слишком горевать из-за этого, – промолвил рыцарь: – в конце концов, вы приобрели мудрость, а она дороже всякого жемчуга». Таким образом священник потерял там, где думал найти, и к тому же стал посмеянием для народа, так как сир де Буанер не делал тайны из их спора. Он не раз просил рыцаря вернуть ему дом, но тот отвечал, что и не подумает, ибо приобрел его по-честному, «а вам бы посовеститься говорить такое». Все это совсем вывело священника из себя, так что однажды он явился к сеньору де Буанеру и сказал ему: «Вы лишили меня моего дома из-за какого-то ничтожного и смехотворного спора и думаете, что вы правы; конечно, у меня не столько силы, как у вас, но знайте, что вскоре я пришлю к вам своего заступника, да такого, который сделает вам вдвое против того, что сделали вы со мной». Не вняв его угрозам, рыцарь сказал, чтобы священник делал, что хочет, и что он, сир де Буанер, уж наверно из-за такой болтовни не лишится своего достояния. С тем священник и ушел, и их знакомство прекратилось. А спустя три месяца, когда рыцарь думал о нем меньше всего, к нему в замок налетели невидимые посланцы, прямо туда, где он спал на ложе со своей женой, и начали бить и швырять все, что им попадалось на пути, словно хотели все дотла разрушить. Кроме того, они с такой силой били в дверь спальни, что даму, лежащую в постели, обуял смертный ужас, меж тем как рыцарь, прекрасно все слышавший, не проронил ни звука, чтобы не показать своего испуга. Буря и грохот носились по замку долго, а потом стихли. Когда настало утро, все слуги пришли к рыцарю в обычный час его пробуждения и спросили, слышал ли он ночью то же, что и они. Он же, притворно удивившись, отвечал, что ничего не слышал. Тогда ему рассказали, что какой-то ураган пронесся по замку, разорив всю кухню и попортив еще многое. Но рыцарь лишь рассмеялся, промолвив, что все им помстилось и это был обычный ветер. А на следующую ночь снова налетел вихрь и поднял шум пуще прежнего. Он бился в дверь и в ставни, так что рыцарь, не утерпев, вскочил на постели и прокричал: «Эй! Кто там ломится в мою спальню в такой час?» И тут же ему ответили: «Это я, я!» – «Откуда ты и кто тебя послал?» – спрашивает рыцарь. – «Я послан священником, которого ты обидел, заставив отказаться от дома. Поэтому не будет тебе покоя, пока ты с ним не разочтешься к полному его удовлетворению». – «Вот что! А как тебя звать, ходатай за священников?» – «Меня зовут Апелес». – «Слушай, Апелес, – говорит рыцарь, – служить какому-то клирику – пустое дело, он тебя вконец загоняет с никчемными поручениями. Я тебя прошу, оставь его и переходи на службу ко мне: уж я-то тебя не обижу». Гость спрашивает: «Ты и вправду этого хочешь?» – «Конечно, – говорит рыцарь, – только если ты не будешь вредить никому из моих домочадцев: тогда мы с тобой поладим всем на зависть». – «Ну, коли ты этого хочешь, – отвечает Апелес, – я согласен».

Сеньор де Буанер до того полюбился Апелесу, что он стал навещать его почти каждую ночь, а если заставал его спящим, то тряс его подушку или колотил в дверь и ставни. Разбуженный рыцарь просил: «Дай мне спокойно поспать», на что Апелес отвечал: «Не дам, покамест не выслушаешь мои новости», и пускался рассказывать, что он-де прибыл из Англии (или из Германии, Греции или иной страны), и там случились такие-то вещи. Поначалу при этих беседах жену рыцаря охватывал такой ужас, что она пряталась под одеялом, что же до сира де Буанера, то он почитал себя счастливейшим человеком, коли у него есть такой чудесный вестник и свидетель всему, что происходит на свете. Таким образом все шло долго, пока однажды не приехал к сиру де Буанеру гость, один его давний знакомец, шотландский рыцарь. Когда они сидели за трапезой и гость принялся рассказывать о делах, кои совершались в его стране, сир де Буанер сказал: «Позвольте, я докончу эту историю за вас» – и тут же изложил, чем кончилось дело, прибавив такие подробности, коих не знал его гость, потому что это случилось уже после того, как он покинул Шотландию. Сир де Буанер забавлялся, глядя на изумление своего гостя, а когда тот пристал к нему с расспросами, был вынужден выложить, от кого и как он узнает новости, а заодно и всю историю своего знакомства с Апелесом. Гость говорит: «Хотел бы я иметь такого посыльного! Он удовлетворяет ваше любопытство в отношении всего, что только есть на свете, и ничего не просит взамен. Смотрите, берегите вашу дружбу!» Рыцарь отвечает, что постарается. «А доводилось ли вам, – спрашивает гость, – видеть его хоть раз?» Рыцарь отвечает, что нет, никогда, да он и не добивался этого. «Не добивались? – переспрашивает гость. – Вот удивительно! Клянусь честью, я бы на вашем месте непременно это сделал, нельзя же не знать того, кто вам служит: может, он так прекрасен, что вы не захотите видеть ничего другого, или, наоборот, столь гнусен и презрителен, что великий позор для вас, если его имя всюду соединяется с вашим». «Клянусь, – говорит рыцарь, – я постараюсь его увидеть, раз вы мне это советуете».

И вот в одну из ночей сир де Буанер лежит на кровати вместе с женой, которая уже свыклась с посещениями Апелеса и не испытывала страха, как вдруг появляется этот дух и, выдернув подушку из-под крепко спящего рыцаря, говорит ему: «Неужели сон вам милее, чем мои новости? Любой зверь спит сейчас под деревом, разморенный от долгого дня, и любая скотина в загоне, но только вы можете услышать, что случилось: в Риме выбрали нового папу, и он короновал императора, сперва приняв у него клятву пред дверьми святого Петра, что он не отступит от справедливости, соблюдет Церковь невредимою и вернет ей все имения, и император поклялся ему в этом, а потом взял свой золотой венец из-под ног у папы, и супруга его, императрица, также; и при этом было изречено и сделано много такого, о чем долго рассказывать». – «Когда это все случилось?» – спрашивает рыцарь. – «Вчера, и еще не сошел хмель с тех, кто это праздновал». – «А сколько отсюда дней пути до Рима?» – «Да почитай, дней сорок, – отвечает Апелес, – если не попадешься разбойникам». – «А ты обернулся за одну ночь? У тебя что, есть крылья?» – «Конечно, нет, – говорит Апелес: – разве я галка, господин мой, и разве я воробей, сидящий на кровле?» – «Как же ты странствуешь с такой быстротой?» – спрашивает рыцарь. – «А это уж не ваша печаль», – отвечает Апелес. «Ошибаешься, друг мой, – возражает тот, – я бы охотно поглядел на тебя, дабы доподлинно узнать, как ты хорош». – «Это дело до вас не касается, – повторяет дух: – довольствуйтесь тем, что можете меня слышать и узнавать от меня новости о местах, где никогда не будете». – «Честное слово, милый Апелес, – восклицает рыцарь, – я бы полюбил тебя больше прежнего, если б только увидел!» – «Будь по-вашему, – говорит невидимка: – коли вы так страстно желаете на меня поглядеть, уговоримся вот как: первой вещью, на которой вы задержите взор, встав наутро с постели, буду я». Сир де Буанер согласился на это и отпустил своего собеседника восвояси до утра. Наутро, когда сир де Буанер стал подниматься с постели, жена его была столь напугана, что ей придется увидеть Апелеса, что сказалась больной, лишь бы не покидать ложа, а супруг шутил над нею, говоря, что человеку на ум не приходило то, что им предстоит увидеть, она же от этого прячется; когда же он резво соскочил с ложа и оглядел комнату, то, хоть и надеялся сразу приметить своего вестовщика, однако не нашел на него и намека, и даже отворив ставни, чтобы лучше осмотреться, не увидел ничего такого, во что можно было бы ткнуть пальцем и сказать: «Это – Апелес».

Когда наступила ночь и сир де Буанер улегся в постель, невидимка вновь прилетел, чтобы по обыкновению затеять разговор, но рыцарь принялся корить его за легкость, с какою он нарушает свои обеты. «Разве? – спросил дух. – Мне-то казалось, я все сделал, как обещал». – «Видит Бог, нет». – «А когда вы поутру открыли глаза, не показалось ли вам что-то странное?» Сир де Буанер размыслил и сказал: «Ничего такого, чего я не видел бы вчера и третьего дня, – ну разве что жена моя показалась столь прекрасной, что меня охватило желание, какого я никогда не испытывал». – «Так значит, вы меня видели, – говорит Апелес, – ведь ее красота – это и был я: я подступил к ней и своими силами навел на ее лицо те великие прелести, каких вы прежде не видали». – «Ну нет, мне этого мало, клянусь святым Евстахием, – говорит сир де Буанер: – я прошу тебя принять другое обличье, чтобы ты не был как соль в супе, а я мог тебя признать». Тут Апелес стал говорить, что рыцарь испытывает его терпение и того гляди они расстанутся, рыцарь же просил его не сердиться, и напоследок они уговорились, что назавтра Апелес будет первой вещью, на которую рыцарь обратит внимание, и с тем сир де Буанер уснул. На следующий день он поднялся, полный желанием найти, во что преобразится Апелес, и наказал жене глядеть во все глаза: пусть-де она будет свидетелем, что это ему не почудилось, – а сам отворил ставни и прилежно осмотрел все кругом, но ни в этот час, ни в следующий не обнаружил того, с кем условился свидеться. Ночью Апелес прилетает, и рыцарь спрашивает его: «Где же ты прятался на этот раз?» – «Думайте что хотите, – отвечает невидимка, – а я честно выполнил уговор: вспомните, что вы видели поутру?» – «Ничего такого, ей-богу, – отвечает тот, – я только открыл ставни, увидел вдали мой замок Аннуа и залюбовался им, ведь мало есть ему подобных, с его высокими белыми стенами, и прекрасными башнями, и верными людьми; кто бы не захотел иметь такой в своем владении?» – «Вот как! – говорит Апелес. – А скажите, доводилось ли вам прежде, на заре или в полдень, в самую ясную погоду, видеть из этого окна замок Аннуа?» – «Так и это был ты! – восклицает сир де Буанер. – Нет, я этим не доволен; сыграем снова, и будь добр, назавтра не отводи мне глаза и не морочь голову». Когда слуга улетел, жена говорит рыцарю: «Не к добру это, что ты гоняешься за своим духом; разве от этого зависит твоя честь? Оставь это дело и не испытывай судьбу». – «Ну а я все-таки попробую», – отвечает ей супруг. С тем они отошли ко сну.

Наутро сир де Буанер поднялся с ложа, оделся и, покинув опочивальню, вышел на галерею, которая смотрела во внутренний двор, и первое, что он увидел во дворе, была свинья удивительных размеров, но такая тощая, будто состояла из одних костей и шкуры; ее изодранные уши свисали до земли, а морда была такой изнуренной, словно ее семь лет не кормили. При виде этой свиньи сир де Буанер испытал великое удивление. Он посмотрел на нее без всякого удовольствия – такой она была уродливой – и крикнул своим людям: «Эй, спустите собак! Я хочу, чтобы эту свинью затравили и съели!» Слуги поспешили отворить псарню, а свинья издала истошный вопль и пристально взглянула на сира де Буанера, который стоял подле дверей спальни, облокотившись о перила галереи. С этого мгновения свинью больше никто не видел, ибо она растаяла в воздухе. А сир де Буанер в глубокой задумчивости вернулся в спальню и сказал жене: «Полагаю, что я видел сегодня своего вестника. Теперь я раскаиваюсь, что спустил на него собак, ибо он предупреждал, что стоит мне его обидеть, и я его потеряю». Так и вышло, и никогда более не появлялся Апелес в замке сеньора де Буанера. А меньше чем через год рыцарь скончался, упокой, Господи, его душу.

Такую историю рассказал наш гость; когда же он закончил, наш господин сказал: «Да, уважения и почета достоин человек, который добивается своего, невзирая на страхи и предостережения всякого рода; если бы не такие люди, давно иссохла бы наша слава, как сено, и погибло самое имя доблести». Гость на это: «Когда кого-то хвалят, но не торопятся ему подражать, это значит, что в похвалах мало искренности». Наш господин спрашивает, о чем это он толкует. «Я надеюсь, – отвечает тот, – мои слова не покажутся оскорбительными, ведь я забочусь о вашей чести, пока вы сами не избавите меня от этой заботы. Я слышал, что вы обещали своим людям большую ловлю, как в прежние времена, и они, услышав это, были в несказанной радости, ибо им давно не доводилось ни потешить себя, ни оказать свою силу пред другими; вы обещали – какая же мысль вас повернула?»

Тут наш господин возвысил голос и поклялся, что пусть то и то сделает ему Бог и еще приложит, если он не выполнит все обещания, какие дал, наилучшим образом; и дело кончилось тем, что завтра они отправятся на охоту, и всем велено собираться и готовиться, дабы в свой час не было никаких промедлений и отговорок.

 

82

<Без адресата>

Сколько раз я говорил сам себе: «Ты пребываешь в земле неподобия и не хочешь из нее выйти, из ничтожества к радости, от труда к покою, из изгнания в отчизну; приближается одиннадцатый час, но ты живешь в такой безмятежности, будто Светоносец у тебя навек на небе и коня своего пустил пастись». Говорил так, одобрял свои слова, похвалял заключенное в них благоразумие и следовал прежнему, ожидая, как подаяния, добрых следствий из былых грехов. Если за себя не боишься давать отчет, как дашь его за свою паству? Не от твоей ли похоти все похотствовали, не от твоего ли тщеславия тщеславились, не от твоего ли безумия безумствовали, все развращенные, не творящие добра? Ты не утерпел перед пищей и питьем, и каждый за тобою воскликнул: «Давай, давай», никто не сказал: «Довольно». Ты уступил любопытству, и кто не предпочел за тобою – прилежать нечестивым искусствам, искать недостойных зрелищ, добывать тленное, судить ближнего, познать добро, чтобы его презреть, и зло, чтобы вступить в его школу? Ты обнял гордость и поцеловал ее – впрочем, поищи сам в своем сердце, как ты полюбил ее, все ради нее бросив, и каких чад с нею произвел. Чего ты хочешь? Доколе будешь, как спящий среди моря? Неужели думаешь, почерпая грех, до дна его осушить?

Тысячей взят он, а все ж не убывает его.

Скажи, где теперь ты и все, кто доверен твоему попечению? – «Шатаемся от духа головокружения, хватаем тучи, ветер пьем, дырявый мешок набиваем, едим свои руки в темноте, носим жар в подоле, охотимся на свой хвост, по чужим вестям судим, что есть доспехи благочестия, что научение в добродетели, что плод праведности, и не верим, что бывает такое на свете; печальное мы и плачевное зрелище Богу и ангелам». – Что будешь делать, пока тебя не ослепили, как Седекию, и не выкинули вон из Иерусалима? Если ты не ведаешь ни себя, ни того, какому духу служишь, лишь одно молвлю: отрезвись, посмотри – не скажу на себя, но на место, где ты должен бы быть, – и моли, чтобы чувство послужило тебе, пока не истощилось, чтобы память и рассудок представили доводы спасения; тебе, тебе это говорю, пастырь безумный, – если не хочешь делать, пока можешь, на суде Божием уже не сможешь, хотя и захочешь.

 

83

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Кажется, все под этим кровом знают, что им делать, я один не ведаю, о чем мне печься и с чего начать. Вышло солнце, и закипел дом сборами. Выхожу и я вслед за всеми, кое-как совладав со своими мыслями; на дворе вижу нашего гостя, уже на коне, дающего распоряжения слугам. С той поры, как на ночных пирах, что у нас повелись, принято было не подавать одну посуду дважды, наш господин полюбил говорить, глядя на разубранный стол, откуда какой дар ему достался, и все свои странствия повторил от драгоценности к драгоценности, из каждой чаши творя себе постоялый двор, а потерянное спеша миновать, как заклятое место: но наконец обнажилось дно его богатств, к тому же перед самой охотою, на которой они думали устроить себе новое пиршество среди леса, однако тут гость наш вступился, сказав, что, стало быть, теперь для него время потчевать, и велел своим слугам спуститься и взять из привезенного им скарба все потребное. Итак, вижу его, занятого последними распоряжениями, и, поспешно подойдя, за поводья ухватившись и касаясь самой его руки, крепко закутанной в холстину, начинаю говорить, что всякому попечению свое время, что дом, растревоженный и угнетенный тяжким недугом хозяйки, не следовало бы бросать ради какой-то дубравы, которая не человек и назавтра будет стоять на том же месте, что опасности, поданные нам небом, не стоит умножать опасностями, отыскиваемыми добровольно, и что если кто-нибудь сам не видит своего безрассудства, на то дается ему совет и остережение друзей, – не помню, что еще я сказал и какие перед ним излил просьбы, великой печалью полный. Он же, наклоняясь ко мне с улыбкою: «Вижу, – говорит, – досточтимейший отец, пламенную твою заботу об этом крове и завидую тем, кому Бог даровал столь ревностного поборника; однако прими в рассуждение, что не от чего иного, как от моих речей ваш господин возымел такое намерение, и стыдно было бы мне его теперь отговаривать, будто я только за чашею отважен, а коли так, то этой охоты не избежать: ведь тебе, я думаю, известно, что желание двоих не бывает неисполненным». Так промолвил он и отъехал прочь, я же понял, что ничего не добьюсь, ибо своими рассказами гость воспламенил в нашем господине столь великую любовь к доблести и такое нетерпение ее оказать, что никакими человеческими речами его не сдвинешь с этого намерения, ибо он скорее умрет, чем станет заново терпеть свой стыд, привезенный из-за моря; я же не волшебник; потому я отошел и оставил их.

 

84

<Без адресата>

На кухне, по словам повара, на одном куске мяса проступили некие буквы, хотя для неграмотного что ни прожилка, то письмо. На краю колодца заметили что-то похожее на кровь, а иные слышали голос, когда подле них никого не было. Охотники, однако, собрались к назначенному часу. Свинья перебежала им дорогу, одна из служанок с распущенными волосами вышла им навстречу, хромой кузнец запнулся и упал им под ноги, а их псы останавливались и выли. Но все, кто поднялся в этот день на ловлю, вслед за господином, чье лицо горело торжеством, по доброй воле вышли из ворот, не имея желания бесславно сидеть дома, когда трубят в рог, и из-за пустых примет остаться в своей постели. Таким образом, они оставили дом, ушли из наших очей и скрылись.

 

85

<Без адресата>

По слову кого-то из древних, все пустое и пленительное, что представляет зрителю сцена, равно как и все, что доносит до нас чтение о старинных делах, жалит душу неким оружием, которому нет точного названия. Все, на что ни глядят и в цирке, и в амфитеатре, внушает человеку новые чувства: тут гнев, который рождают в сердце и чудовища гражданских распрей, и распутный виновник Цицеронова изгнанья; тут и печаль при виде гемонийской девы, что глядит на убегающий парус; и страх, Ганнибалом внушаемый, когда к нашим стенам он подступает; и ликованье сладострастия, когда разыгрываются забавы бессмертных богов на волосок от кары по законам Юлиевым и Скантиниевым, или же когда Нума, голову преклонив, входит в грот своей любезной советницы, – в самом деле, кому не радостно, что примером богов оправданы его собственные грехи, и кто не желал бы с самою мудростью разделять заветное ложе! Это, однако, не чувства, но некие тени чувств, и притом властительные: они влекут и заставляют нас плакать над вымыслом, радоваться с изображающим радость, гневаться на подделывателя грехов; по их воле рука Александра, смирившая мир, хваталась за оружие, когда начинал играть перед ним Ксенофант. Так и мы, расположившиеся в крепкой тени наших стен, мы, праздные слушатели чужого труда, отделенные от него беспредельной землею и морем, то внимали разрозненным вестям о тех, кто ушел от нас в Святую землю, и прилежно сшивали лоскутья слухов в рубище, само с собою несходное, то впивали рассказы вернувшихся, от ужаса и радости забываясь, то обменивались дешевой монетой воображения, преследуя преследующих зверя в дуброве. С таким-то шумом совершались наши игры. Наступает, однако, и миг, когда кончается зрелище и уклоняются тени: и все мы, видевшие пред собою и кораблекрушения, и осады градские, и страдания праведных, мы, в мнимом огне горевшие, среди общей гибели ходившие безвредно, втуне созерцавшие то, что другие созерцали за великую плату, слышим над собою голос, означающий, что пора нам подняться и впредь за все, чему свидетелями мы хотим быть, платить не другими, но собою, – именно, на закате этого несчастного дня раздавшийся издалека звук, как от затворившейся огромной двери: и те, кто услышал его, словно отрезвились от хмеля, выронили из рук все, что в них было, закрылись в своем дому и ни за что на свете не решились бы выйти за порог раньше, чем выйдет заря; и я был среди них, ни в чем их не убеждая, но с ними деля и ужас этот, и стыд, и смущение.

 

86

<Без адресата>

Приник Ты, Господи, свысока на сынов человеческих и видел угнетение людей Твоих, кои в Египте, и стенание их слышал, и преклонил небеса Твои, дабы избавить нас. Войди же, странник неодолимый, и в мою тьму, и тяготы, наложенные на меня фараоном, прекрати, и возвесели мою душу приготовлением субботы Твоей, и из винограда чуждого, благой виноградарь, сделай меня избранной лозою. Сколь больше должен день страсти Твоей, Господи, нудить нас и воздвигать на труды, чем все приказания фараона, ибо в делах Твоих правда, и мир, и радость: и однако спим мы, пока Ты молишь за нас, и очи наши отяжелели. Пробуди нас, чтобы мы бодрствовали пред Тобою, ибо недалек от нас соблазн, и быстро затворяется око, как ставни в доме безумного; оступается наша нога в великое море, где гады несметные, то есть мечты и пустые сновидения, которые смеются над душою и влекут ее в сердце моря, где мрак и нет устроения, если только Ты не прострешь руку с высоты и не избавишь нас от вод многих. Пробуди нас, чтобы хоть один час с Тобою мы бодрствовали и молились. Но кто, Господи, сможет час единый бодрствовать с Тобою? Удалился Ты от нас, входишь во внутреннее за завесу, вестником наших бедствий, наших немощей ходатаем, предтечею нашего избавления. Кто же, Господи, сможет час единый бодрствовать с Тобою? Колькрат приходишь к нам, толькрат спящими нас обретаешь, однако кротко пробуждаешь нас и снова уходишь, второй и третий раз одно и то же слово молвив. И тотчас по уходе Твоем сон нас долит, не можем бодрствовать, разве пока Ты с нами и пробуждаешь нас; странствуешь ночью совести нашей, приходишь во вторую стражу, то есть в злобу беззакония, приходишь и в третью, то есть в нищету странствия, и блажен раб, коего обретешь бдящим. Благо тому, кто бодрствует в Тебе: сон у него во благовременье, и сладок ему покой; но мы спим, и сердце наше не бдит, и сделались мы как безумец, как устроитель нечестивого пира: ризы наши чермны от вина, с перстов каплет мирра, дверь наша плотно заперта, ни человек ею не внидет, ниже голос сквозь нее не пройдет. Что там говорится за нею?

«Прискорбна душа моя до смерти». Кто ведает, что будет на зло и что на благо; кто знает, как отвечать обличающему его, когда судия глаголет, как жена рождающая? Душа моя сделалась подобна пеликану, обитающему в пустыне египетской, стала как ночной ворон на развалинах оград, избегающий света, во тьме питающийся, как воробей одинокий, коего недостаточно для очистительной жертвы. Неужели не видите Иуду? Он не спит, очи его кружат, черным молоком алчности напоенный, обходит он круг земной; не медлит стопа его, не мешкает длань, сгребает на себя гнев в день гнева. И однако спит Симон, спят Иаков и Иоанн. Почему? потому что не разумеют, что будет вскоре. Спит ли Петр во дворе? Спят ли все, кто, оставив Его, бежит? Спит ли юноша, который, оставив преследователям плащаницу, нагим спасается от них? – а ведь было тогда холодно, ибо Петр стоял и грелся: но от великой опасности и сон забывается, и холод, и голод. Пробудись же и бодрствуй, несчастная душа, если не от приязни, то хоть от боязни; помысли о мучениях, тебе предстоящих; нет креста жесточе, нежели смерть, и сама смерть есть крест жесточайший, тебе уготованный, к которому ты вседневно поспешаешь и о том не помышляешь. Посмотри, как смерть тебя распинает: тело коченеет, голени расходятся, руки немеют, грудь задыхается, шея слабеет, голос глохнет, лицо гаснет. Что медлишь? встань и ходи. Вот, Господи, я обхожу в сердце своем небо и землю, море и сушу, и нигде не обретаю Тебя, только на кресте: там пасешь, возлюбленный, там почиваешь в полдень. Оттуда говорит Твой голос: «О вы все, проходящие путем, обратитесь и посмотрите, есть ли скорбь, подобная моей скорби»: и нет слушателя, нет утешителя, нет соскорбящего, нет отвечающего. «Жажду», говорит Он. Господи, отчего жаждешь? Ужели больше креста это томит Тебя, что Ты о кресте молчишь, но вопиешь о жажде? Воистину, жажду вашей верности, вашего спасения, вашей радости. Слышу, что Ты говоришь, слышу, но не могу встать. Найди меня, Господи, там, где я упал, и холстиною Твоей плоти обвяжи язвы мои, милосердый самаритянин; поднимись, Господи, поднимись из Египта, полного гробницами, то есть из земли воспоминаний, приди в край надежды, дай мне часть в земле живых и видящих Тебя; позволь мне видеть Тебя очами разума, если же их мало, то и паче разума; хоть я оставил Тебя, но Ты меня не оставь, скоро выйди искать меня, ибо сам я себя не найду.

 

87

<Без адресата>

Поутру мы отслужили мессу, а потом собрались все, кто мог, и под началом управителя вышли из ворот и отправились в лес, чтобы найти мертвых и забрать их тела для погребения. Мы достигли леса и пошли его тесными тропами, куда указывали нам те, кто часто бывал здесь на ловитве, и наконец вышли на большую поляну, окончившую наши поиски. Мы увидели место, где охотники остановились вчера для трапезы и где наш господин, осушив чашу, поданную ему гостем, увидел выложенный на ее дне самоцветный крест; я поднял ее из травы. Увидели мы также и окружный терновник, поломанный и истоптанный, когда сквозь него убегали в беспамятстве, бросив своего господина, люди нашего дома. На одном из деревьев мы увидели след, как след от бича, оставленный, когда наш гость, выпростав из своих тряпок то, что заменяло ему левую руку, высоко воздел ее и первым ударом ожег древесную кору. Наконец на самом краю поляны мы увидели и нашего господина, лежащего под большим вязом. Его тело остыло, его язвы запеклись; весь он был таков, что не знаю, как женщины смогут обмывать его; но его клинок, зажатый в руке, был распещрен черными пятнами, из чего мы поняли, что его торжествующий враг, удаляясь отсюда в те места, кои он привык считать своими, все же унес на себе глубокую рану, которая будет еще какое-то время памятью, бесчестьем и бременем для его обличья, подлинного или мнимого.

 

Примечания

1

Не дивно, что многие ищут ее от юности ~ распоряжения ее сладостны. – Прем.7:29—8:2.

…эта, по твоему слову, всех дел управительница… – Цицерон. «О нахождении», I, 5.

Если книгу себе до зари не попросишь с лампадою… – Гораций. «Послания», I, 2, 34 слл.

…сокрывшись от многообразного людского мятежа… – Ср. Пс.30:21.

«Досуг без занятий науками, – говорит, – смерть и погребенье заживо». – Сенека. «Нравственные письма», 82, 3.

2

О попеченья людей! сколь много в делах их пустого! – Персий. «Сатиры», I, 1.

Нет, хоть бы сто языков, сто уст мне даровано было… – Вергилий. «Георгики», II, 43.

Сходство, – говоришь ты, – мать пресыщения… – Цицерон. «О нахождении», I, 76.

Знатоки отступились… – Вергилий. «Георгики», III, 549 сл.

3

Два брата царят в Иерусалиме… – Ср. изложение этих событий в «Схоластической истории» Петра Коместора (PL 198, col.1528).

…под черным светочем Фурий. – Стаций. «Фиваида», IV, 133.

…как вам ведомо, ничего не вынес оттуда и ни к чему не притронулся… – Ср. Цицерон. «В защиту Флакка», 68.

4

…ибо владеющий своим духом лучше покорителя городов. – Притч.16:32.

5

…грех, что стоит в дверях. – Быт.4:7.

…кто речной рыбе воздавал божеские почести, собакам поклонялся… – Ср. Ювенал, XV, 1 слл.

…снам и страхам волшебств, явлениям чудным, колдуньям… – Гораций. «Послания», II, 2, 208 сл.

…как твердеет скудель, как воск расплавляется этот… – Вергилий. «Буколики», VIII, 80.

…да, когда б наперед пресечь мне новые споры… – Вергилий. «Буколики», IX, 14—16.

…царь Охозия… упавший чрез решетку, послал узнать о долготе дней своих… – 4 Царств 1:2 слл.

…и дни его как вода пролились. – Ср. Пс.21:15.

…«что в жизни люди делают, помышляют, заботятся, видят»… – Акций, «Брут», у Цицерона, «О дивинации», I, 45.

…Тому, чьим советником никто не бывал… – Римл.11:34.

…и не спрашивать, что творит… – Ис.45:9.

6

«Усмиряю тело мое и в рабство предаю, дабы, другим проповедуя, самому не сделаться недостойным». – 1 Кор.9:27.

«Пригвозди страхом Твоим плоть мою». – Пс.118:120.

«И сел народ есть и пить, и восстал играть»… ибо они «сотворили тельца в Хориве и поклонились истукану». – Исх.32:6; Пс.105:19.

…«утучнел, отолстел, оставил Господа, Создателя своего». – Втор.32:15.

«Смотрите, да не отягчаются сердца ваши объядением и пьянством». – Лк.21:34.

…чей бог – чрево. – Флп.3:19.

…коих цель жития в одном заключается нёбе. – Ювенал, XI, 11.

«К вам теперь перейду ~ там путами и тенетами всех родов». – Сенека. «Нравственные письма», 89, 22.

Буря, погибель и зев бездонный мясному припасу… – Гораций. «Послания», I, 15, 31 сл.

«Несчастные, неужели не понимаете вы, что ваш голод больше, чем утроба?» – Сенека, там же.

Душу готовит вино, для пыла в ней путь пролагая… – Овидий. «Наука любви», I, 237 слл.

…похоть очей и гордость житейская. – 1 Ин.2:16.

…кто дерзко входит через порог… – Соф.1:9.

…дабы обыскать Исава и исследовать сокровенное его. – Авд.1:6.

Что же никто, никто в себя не радеет спуститься! – Персий, IV, 23.

…чтобы ей отдали потаенные сокровища… – Ис.45:3.

…насытить око недозволенным зрением… – Ср. Еккл.1:8.

…пока праздными не сделались мелющие и не помрачились смотрящие в скважинах! – Еккл.12:3.

9

…дабы, видимо, уберечь мой глаз от соблазна. – Мф.5:29.

Молю Бога отвратить очи мои, дабы не видели суеты. – Пс.118:37.

Кто вденет кольцо в ноздри этому Левиафану? – Иов 40:21.

…и дом наш для них – как море великое. – Пс.103:25.

…господин их ушел, и не ведают часа, когда вернется… – Ср. Лк.12:45 слл.

…дабы делать то, что им кажется правильным. – Суд.21:25.

10

Если воистину правду глаголете, право судите, сыны человеческие. – Пс.57:2.

Камнями сеющий дождь суровый… – Клавдиан. «Против Евтропия», I, 4 сл.

…на врагов Израиля Бог послал каменный град… – Нав.10:11.

Произвела земля их жаб в покоях самих царей. – Пс.104:30.

11

…провождаема сонмом священным… – Овидий. «Метаморфозы», IX, 687.

Полагал ли я в золоте крепость мою, и чистейшему молвил ли: упование мое? – Иов 31:24.

13

Вот, барс вышел от пустыни, бодрствует над нашими градами. – Ср. Иер.5:6.

…он ведь нрава своего, как пестроты, пременить не может. – Ср. Иер.13:23.

Мы слышим, что некоторые у вас ходят бесчинно… – 2 Фесс.3:6—12.

…иждивай хлеб твой при гробе праведного и не ешь с грешниками. – Тов.4:17.

…благотвори смиренному и не давай нечестивому, да не станет сильнее тебя. – Сир.12:5.

Трутней ленивый гурт из стойла прочь изгоняют. – Вергилий. «Георгики», IV, 168.

…припомнят к случаю и Эпикура… – Сенека. «Нравственные письма», 19, 10—11.

Мимы, шуты площадные, кромушники, все это племя. – Гораций. «Сатиры», I, 2, 2.

…«с собою любого к нам он приносит». – Ювенал, III, 75.

«Положи меня как печать на сердце твое». – Песн.8:6.

…«птиц небесных и рыб морских». – Пс.8:9.

…«от сокровенных Твоих наполнилось чрево их». – Пс.16:14.

…«от чрева его исторгнет их Бог». – Иов 20:15.

…«испытующий все тайны утробы». – Притч.20:27.

15

Не десятеро ли очистились, и где же девятеро? Ни один не нашелся, кто бы возвратился и воздал славу Богу. – Лк.17:17—18.

Малые деньги делают должников, большие – врагов. – Сенека. «Нравственные письма», 19, 11.

…уподобимся Езекии, не воздавшему Богу… – 4 Царств 20.

…не воздавшему Богу за все, что Бог ему воздал? – Пс.115:3.

…положить хранение устам своим… – Пс.140:3.

…запрещает следовать за толпою на зло… – Исх.23:2.

16

…я же, как глухой, не слышу и, как немой, не отверзаю уст. – Пс.37:14.

17

Отверзи уста твои, и наполню их. – Пс.80:11.

Бог, Который творит согласие в высотах Своих… – Иов 25:2.

…царство разделившееся опустеет… – Мф.12:25.

…«добро нам здесь быть». – Лк.9:33.

Умолк Аскалон и остаток долины их. – Иер.47:5.

…день тот да обратится во тьму, да не взыщет его Бог свыше… – Иов 3:4.

Князь над областями оказался под данью. ~ Все преследователи его настигли его в теснотах. – Плач 1:1—3.

Боже, пришли язычники в наследие Твое, осквернили храм святый Твой. – Пс.78:1.

Прежде брашен моих вздыхаю, и как изобильные воды, стон мой: ибо страх, коего я страшился, пришел ко мне, и чего я боялся, встретило меня. – Иов 3:24—25.

Унизили народ Твой, Господи, Боже сил, разорили наследие Твое. – Пс.93:5.

…слава наша обратилась к чуждым и домы наши к иноплеменникам… – Плач 5:2.

…и все, что сотворил Ты нам, истинным судом сотворил… – Дан.3:31.

…но имени Твоему дай славу… – Пс.113:9.

…я, муж, видящий бедность мою… – Плач 3:1.

Если смолчу, уста мои осудят меня. – Иов 9:20.

…вот победа, которая победила мир, вера наша. – 1 Ин.5:4.

…увенчан, состязавшийся законно. – 2 Тим.2:5.

…угли пустынные… – Пс.119:4.

Как сыны Ефрема, наляцающие лук, обратились они вспять в день брани. – Пс.77:9.

Туча и ветер без дождя – муж славный и обещаний не исполняющий. – Притч.25:14.

…земля обетования предана в руку нечестивому. – Иов 9:24.

Если забуду тебя, Иерусалим, забвена буди десница моя. – Пс.136:5.

…из коих Бог не захочет воздвигнуть детей Аврааму. – Мф.3:9.

18

…с великим шумом совершаются наши забавы… – Ср. Гораций. «Послания», II, 1, 203.

Мудрость пиши во время досуга, и кто умаляется деянием, тот воспримет ее. – Сир.38:25.

Дал Ты… боящимся тебя знаменье, да бегут от лица лука. – Пс.59:6.

…она, по слову Исаии, как вертеп скальный, сокроет от страха Господа, грядущего поразить землю. – Ис.2:19, 21.

…как малый град Сигор… – Ср. Быт.19:20—22.

…Илии, бежавшему от Ахава и Иезавели… – 3 Царств 19:1 слл.

Помяну слово философа, сказавшего: беги толпы… – Сенека. «Нравственные письма», 7, 1 слл.

19

…«словно орел или змей эпидаврский»… – Ср. Гораций. «Сатиры», I, 3, 27.

20

…Чью милость и суд не напрасно воспевает Церковь. – Ср. Пс.100:1.

…дух нечистый, обитавший в прорицательнице, способен был Самуила воззвать от мертвых… – 1 Царств 28:7 слл.

…внимать собранью безмолвных… – Лукан. «Фарсалия», VI, 514 сл.

…между нами и вами положено зияние великое… – Лк.16:26.

…кто себя преображает в ангела света, а служителей своих – в служителей правды. – 2 Кор.11:14—15.

21

О пособленье его Калидон, хоть имел Мелеагра… – Овидий. «Метаморфозы», VIII, 270.

…приму оружье мое, колчан и лук… – Быт.27:3.

…не сведущ в ловитве… – Ср. Быт.25:27

Бог благословляя благословит мою охоту… – Пс.131:15.

Не оленей, не серн и не буйволов и птиц пернатых… – Ср. 3 Царств 4:23.

…льву добыча онагр в пустыне… – Сир.13:23.

22

Подобно как Даниил… – Это письмо обыгрывает 14 главу книги пророка Даниила.

23

…стремиться к источникам вод Господних… – Пс.41:2.

…о златых чашах на светильнике кивота… – Исх.25:31.

«Вино твое смешано с водою». – Ис.1:22.

…вступить в клеть винную Священного Писания… – Песн.2:4.

…соображать духовное с духовным. – 1 Кор.2:13.

…общие для смертных труд и болезнь… – Пс.89:10.

…поклоняющиеся Присциану и Туллию, Лукану и Персию, богам вашим… – Ср. Исх.32:8.

«Где боги твои, на которых ты надеялся? Пусть восстанут и помогут тебе, и в нужде тебя защитят». – Втор.32:37—38.

…вечно ходящие вокруг горы Сеир… – Втор.2:1.

…для вас прелагает Бог реки в кровь… – Пс.104:29.

…вам дает небо медное и землю железную… – Втор.28:23.

…не умножайте речей кичливых, да отступит старое от уст ваших, ибо Бог, Господь ведения… – 1 Царств 2:3.

…пред падением возносится сердце. – Притч.16:18.

…та кровожадная блудница, что в златой чаше Вавилона подает людям дух головокружения. – Откр.17:4; Ис.19:14.

…Гофолия, искоренившая почти весь род царский… – 4 Царств 11.

…проказа на нарыве… – Лев.13.

…зверь дубравный, пожирающий войско Авессалома… – 2 Цар.18:8.

…ржавь и моль… – Иак.5:2—3.

…кладязь смоляной, куда вверглись царь Содомский и царь Гоморрский… – Быт.14:10.

…башня Силоамская, убивающая своих строителей… – Лк.13:4.

…слон в книге Маккавейской, погубивший Елеазара своей громадой. – 1 Макк.6:46.

…ведь похвала наша в свидетельстве совести нашей. – 2 Кор.1:12.

…рассудил и уразумел, и последнее предвидел… – Втор.32:29.

…и пяту твою наблюдает… – Пс.55:7.

…доколе не выроется ров грешнику. – Пс.93:13.

Но «народ сей говорит: „Еще не пришло время создать дом Господень“». – Агг.1:2.

…доколе дышит день и удлиняются тени. – Песн.2:17.

24

…сами же вы, как говорит поэт, делаете меня богиней и помещаете на небе. – Ювенал, X, 366.

Если, однако, в таком возможно советовать страхе… – Овидий. «Любовные элегии», II, 13, 27.

25

…апостольским престолом предписано было защищать тех… – Ср. письмо папы Александра III к Людовику VII (PL 200, col.187).

…что не услышит больше голос жернова… – Откр.18:22.

…жернов на Авимелеха… – Суд.9:53.

Сядь во прахе, душа моя, возьми жернов, мели муку, обнажи стыд свой! – Ис.47:1—2.

…пока не ввержено наше имя, как жернов в море, чтобы не обрестись ему впредь. – Откр.18:21, 22.

26

…я же ни на миг не могу отлучиться от себя самой. – Ср. Гораций. «Послания», I, 14, 13.

…коих ты была великою частью. – Ср. Вергилий. «Энеида», II, 6.

Дальше никто не бывал сослан из отчих краев. – Овидий. «Тристии», II, 1, 188.

…там был Рим, где жила доблесть Камилла. – Ср. Лукан, V, 27 слл.

Блаженны, кому новые стены возводятся… – Ср. «Энеида», I, 437.

…длить не желает жизнь, когда сокрушилася Троя, и изгнанье сносить. – «Энеида», II, 637 сл.

…заповедь тебе велит не злословить глухого… – Лев.19:14.

…обратись и посмотри, сколь сладостен Бог… – Ср. Пс.33:9.

…небо над тобою делается медным… – Втор.28:23.

…пошлет Господь слово Свое и все растопит; дунет дух Его, и потекут воды. – Пс.147:18.

…друг, пришедший в полночь к дверям затворенным, три хлеба стяжал. – Лк.11:5—8.

…она облака проницает и не отступает от лица Всевышнего. – Сир.35:17.

27

…Филоктет, «раненьем своим знаменитый»… – Ср. Овидий. «Письма с Понта», III, 1, 54.

28

Помнится мне, один из ваших философов сказал… – Сенека. «Нравственные письма», 85, 40.

Некий римлянин по имени Сабин… – Сенека. «Нравственные письма», 27, 5—6.

В этом полезный совет ты даешь, однако же общий. – Ювенал, IX, 124.

…«через оба порога ступать». – Клавдиан. «Похищение Прозерпины», I, 90.

…«так скипетр ты мой обновляешь». – Вергилий. «Энеида», I, 253.

…«спуститься к себе самому». – Персий, IV, 23.

Ведь заповедь «познай самого себя» дана вам самими небесами… – Ср. Ювенал, XI, 27.

Сверху – облик людской и с прекрасными персями дева… – «Энеида», III, 426 слл.; ср. Сенека. «Нравственные письма», 92, 9.

30

…часто падают в огонь и часто в воду… – Мф.17:14.

Итак, желаю, чтобы молодые выходили замуж, рождали детей, делались матерями семейств. – 1 Тим.5:14.

…и не могу возвещать истину Его в погибели. – Пс.87:12.

Туллий с ним не согласен… – Цицерон. «О дивинации», I, 82.

…кто мучим гневливой Дианой? – Гораций. «Наука поэзии», 454.

Знаю, что их исцелял Господь… – Мф.17:14 слл.

…остерегаются опираться на надломленную трость, чтобы не проколола руку… – Ис.36:6.

…Алкмеон, «осажденный недугом»… – Энний, цитируемый у Цицерона, «О пределах блага и зла», IV, 62.

Поразит тебя Господь безумием и слепотою и исступлением ума, и будешь ощупью ходить в полдень, как ощупью ходит слепой во мраке. – Втор.28:28.

По множеству беззакония твоего и множество безумия. – Ос.9:7.

Поражу всякого коня смущением и всадника его безумием. – Зах.12:4.

…«бдения, полные безумия»… «Когда веселятся, безумствуют». – Прем.14: 23, 28.

Замечаю неразумного юношу… И неразумному сказала она: «Воды краденые слаще, и хлеб утаенный приятнее», и не ведает он, что гиганты там, и в глубинах преисподней сотрапезники ее. – Притч.7:7, 9:16.

Ниже Титановых мраков и ниже самых укрывищ Тартаровых. – Клавдиан. «Против Руфина», II, 524 сл.

…чем Порций Фест попрекает апостола Павла. – Деян.26:24.

…говорится о Симоне, что он сводил людей с ума волшебством и казался им кем-то великим. – Деян.8:11.

Страх великий и темный напал на меня. – Быт.15:12.

…скажет мне жених: «Не знаю тебя», затворит предо мною двери. – Мф.25:1—13.

31

За осажденным сидеть, о фригийцы, плененные дважды… – Вергилий. «Энеида», IX, 598 слл.

…лишь изнуряю себя и народ сей. – Исх.18:18.

…следуя слову Горация… – «Наука поэзии», 333 сл.

…«коль сравнить с великим малое можно»… – Вергилий. «Георгики», IV, 176.

Посмотри, кто поставлен начальником и судьею над ними… – Исх.2:14.

…сам Цицерон свидетельствует… – «Тускуланские беседы», V, 63.

…один запрягать лисиц, другой доить козлов… – Вергилий. «Буколики», III, 90 сл.

…ты радуешься своей свирепой игре. – Гораций. «Оды», III, 29, 49 слл.

…жесточе тебя нет для людей божества. – Гораций. «Сатиры», II, 8, 61.

Священное Писание… пользуется уподоблениями, чтобы трудностью понимания смирить нашу гордыню… – Ср. Августин, «Христианская наука», II, гл.6.

Господь, положивший мрак покровом Своим… – Пс.17:12.

Слава Божия – скрывать слово, и слава царей – исследовать речь. – Притч 25:2.

…притчи и загадки… – Ср. Притч 1:6.

…облако, где был Господь… – Исх.19:9.

…«ужасные вспышки, и шум, и гнев с его огнями». – «Энеида», VIII, 431 сл.

…бежать от него, как из среды вавилонской? – Иер.51:6.

…не следуй ученым басням… – 2 Петр.1:16.

32

Чужестранец я и пришлец, как все отцы мои. – Пс.38:13.

Верую, что увижу благость Господню на земле живых. – Пс.26:13.

Наслал на него Господь полки халдеев и полки Сирии, полки Моава и полки сынов Аммона. – 4 Царств 24:2.

…от отца их диавола… – Ин.8:44.

33

…Вергилий, когда приписывает душам огненную силу… – «Энеида», VI, 730.

34

Вечером водворится плач, и заутра радость. – Пс.29:6.

…растерзавшего вретище наше и препоясавшего нас веселием… – Пс.29:12.

…тучен хлеб твой… – Быт.49:20.

…войти в радость Господа нашего. – Мф.25:21.

35

…«узреть их пред собой и приметить обличье идущих». – Вергилий. «Энеида», VI, 755.

…«жестокий, искал Агамемнона сталью неправой»… – Овидий. «Метаморфозы», XIII, 444.

…причем выжил из двоих тот, кому посчастливилось достаться на долю льва? – Сенека. «О гневе», III, 17, 23.

…та, что одна равняет нас с богами, – всем любезная кротость? —Клавдиан. «Панегирик на IV консульство Гонория», 277.

…Фортуну, виноватую во всех его пороках, в коих был неповинен возраст… – Курций Руф, X, 5.

…воздержность – это, по твоему слову, владычество разума над вожделением и иными неправедными стремлениями духа? – Цицерон. «О нахождении», II, 164.

…все писавшие о нем свидетельствуют единогласно… – Ср. Курций Руф, V, 7.

…дерзает участвовать в священнодействиях, фимиам воскурять и чтить святые алтари. – Ср. Овидий. «Метаморфозы», III, 732 сл.

…скифские послы, сказавшие, что он желает больше, чем может захватить… – Курций Руф, VII, 8.

…о, каков хлеб, хлеб его! о каковы отрады его, столь любезные царям! – Ср. Быт.49:20.

…от потока сладости Его упиваетесь… – Пс.35:9.

36

Восстани, слава моя, восстани, псалтырь и гусли. – Пс.56:9.

Час уже нам восстать от сна, ибо ныне ближе наше спасение, чем когда мы уверовали. – Римл.13:11.

…глас горлицы слышен… – Песн.2:12.

Сыне Давидов, помилуй меня! – Лк.18:35 слл.

…«гудят при входах и на порогах». – Вергилий. «Георгики», IV, 188.

…оставим прежний плач и вопль, ибо они миновали… – Откр.21:4.

…воздадим Господу за все, что Он воздал нам. – Пс.115:3.

…кои обещал Бог любящим Его. – Иак.1:12.

37

…час, когда обо всем вспоминать отрадно. – Ср. Вергилий. «Энеида», I, 203.

38

Всякий язык исповедает Бога. – Римл.14:11.

Тогда оправдалось твое, о христолюбивый муж, золотое слово, что все страны рождают чудовищ, одна Галлия – мужей… – Иероним, «Против Вигилянция», 1.

Но у греков челны легко и сраженье завяжут… – Лукан. «Фарсалия», III, 553 сл.

…от народа к народу… – Пс.104:13.

39

«Ты утвердил силою твоею море, ты стер главы змиев в воде». – Пс.73:13.

…«пресмыкающихся, коим нет числа», и «змия, коего создал Господь». – Пс.103:25 сл.

…корабль, преходящий волнующееся море… – Прем.5:10.

…в стае Эвменид, что ей сопутствует… – Пруденций. «Психомахия», 466.

…спутников своих убивая ради ежедневного пропитания… – Ср. Лукан. «Фарсалия», X, 281.

Скитальцем и беглецом был человек на земле. – Ср. Быт.4:12, 14.

…затворивший вратами море… – Иов 38:8.

…смирившем себя даже до смерти крестной? – Флп.2:8.

…увидим наконец добрый покой и землю прекраснейшую… – Быт.49:15.

40

…сотрясая Пелор тирренской яростью. – Клавдиан. «Похищение Прозерпины», I, 152.

…но Бог погубит всех говорящих ложь. – Ср. Пс.5:7.

42

…изводящего ветры от Своих сокровищниц… – Пс.134:7.

Крит средь пучины лежит, Юпитера мощного остров. – Вергилий. «Энеида», III, 104.

…коего поэт называет «прекраснейшим вождем родосского флота». – Овидий. «Метаморфозы», XII, 574.

…дабы у наставников витийства и мудрости, в особенности у знаменитого Аполлония, как бы переплавиться и быть выкованным заново, как говорит в «Наставлении оратора» Квинтилиан. – «Наставление оратора», XII, 6.

43

…вменит мне веру в праведность… – Римл.4:3, 5.

44

…хочет ли его смерти Господь? нет, но чтобы обратился от своего пути и жив был. – Ср. Иез.33:11.

Вот, мы оставили все и последовали за Тобою. – Мф.19:27.

…радуется, как исполин, пробежать поприще. – Пс.18:6.

…никто ведь не выплывает с ношей… – Сенека. «Нравственные письма», 22, 12.

…не даст проглотить слюну твою… – Ср. Иов 7:19.

Придите же, все обремененные… – Ср. Мф.11:28.

…долго бывшие обителью ламии… – Ср. Ис.34:14.

Вот светильник, который светит всем… – Ср. Мф.5:15.

…поле Орны иевусеянина, на котором Давид приносит мирную жертву… – 2 Царств 24:18 слл.

…поле Гедеоново, где роса милости сходит на руно овчее… – Суд.6:36 слл.

…сеется в тлении, восстает в нетлении. – 1 Кор.15:42.

…возлагающий руку свою на рало и вспять не глядящий. – Лк.9:62.

…лисы имеют там свои норы… – Лк.9:58.

…увидев место свое выметенным, не вернулись… – Мф.12:43 слл.

…перед силою, совершаемой в немощи… – 2 Кор.12:9.

Кто вервием связывает язык твой, и челюсть твою прокалывает шилом, и кольцо в твои ноздри вдевает, и заставляет тебя говорить с ним кротко? – Ср. Иов 40:20—22.

…исполин постиг тебя, муж славный, от века могущий? – Ср. Быт.6:4.

…ни красоты в нем, ни величия… – Ср. Ис.53:2.

…глас, сокрушающий кедры ливанские… – Пс.28:5.

…крепостью своею побеждая смерть. – Ср. Песн.8:6.

…сторицею примем и наследуем жизнь вечную. – Мф.19:29.

…ни сила, ни настоящее, ни грядущее… – Римл.8:38.

…всякий путь неправды возненавидим. – Пс.118:128.

…одарит нас Бог даром добрым… – Быт.30:20.

45

…и звезда от звезды, по слову Апостола, разнствует во славе. – 1 Кор.15:41.

46

…как золотой мед в дупле сурового дуба, говоря словами поэтов. – Ср. Вергилий. «Буколики», IV, 30; Овидий. «Метаморфозы», I, 112.

…как человек мирный, ни в чем не затевающий зла. – Быт.42:11.

47

Сладостен свет, и отрадно очам видеть солнце. – Еккл.11:7.

Солнце правды – Мал.4:2.

При устах двух или трех свидетелей станет всякий глагол. – Втор.19:15.

И просветилось лицо Его, как солнце, ризы же его стали белы, как снег. —Мф.17:2.

…в воскресении не женятся, ни посягают… – Мф.22:30.

И вот, облако светлое осенило их. – Мф.17:5.

…велит вырубить рощу вокруг алтаря… – Суд.6:25.

Осенил над главою моею в день брани. – Пс.139:8.

…не ученым басням следуя… – 1 Петр.1:16.

48

«Сир, я открою перед вами двери и дам вам тайные сокровища». – Ср. Ис.45:1—3.

49

Премудрость, создавая дом свой… – Притч.9:1.

…поставил одесную Себя в златой диадиме. – Пс.44:10.

…в сей вертоград заключенный, в сей источник запечатленный… – Песн.4:12.

в Песни она именуется прекрасною… – Песн.2:10.

Шея твоя, как башня слоновой кости. – Песн.7:4.

…сделался Христос посредником между Богом и человеками. – 1 Тим.2:5.

…несет все глаголом силы своей. – Евр.1:3.

…желают взирать ангелы. – 1 Петр.1:12.

50

…«Хаос разлился»… – Ср. Стаций. «Фиваида», III, 484.

…грохочет неба громадная дверь. – Вергилий. «Георгики», III, 260 сл.

51

Нимрод, охотник сильный пред Господом… – Быт.10:9.

Хоть медноногую лань поразил… – Вергилий. «Энеида», VI, 802 сл.

…мальчик, сын сонамитянки, вышедший на поле к отцу своему, к жнецам… – 4 Царств 4:18 слл.

Так Дине, дочери Иакова, вышедшей видеть жен области той, грядет навстречу Сихем, готовый одолеть ее насилием. – Быт.34:1—2.

Пошлю им ловцов многих… – Иер.16:16.

52

Если бы розовый Феб коней изнуренных в иберской заверти не погрузил… – Вергилий. «Энеида», XI, 913 сл.

53

…«все возвращаясь душою», как говорит поэт, «к своим дубравам и логовищам». – Клавдиан. «Панегирик на VI консульство Гонория», вступление, 4.

…«с весельем вопрошать обо всем»… – Вергилий. «Энеида», VIII, 311.

…премудрый сын века сего… – Лк.16:8.

Из трех времен, на которые она делится, настоящее кратко… – Сенека. «О краткости жизни», 10.

Будто в гиарских скалах заключен иль на малом Серифе. – Ювенал, X, 177.

54

…отходит человек в дом вечности своей… – Еккл.12:5.

…ламия почиет… – Ис.34:14.

…среди мира и безопасности постигла пагуба. – 1 Фесс.5:3.

…не уклоняясь ни направо, ни налево? – Числ.20:17.

…который, говорят, прочетши Платонову книгу о бессмертии души, низринулся со стены в море… – Цицерон. «Тускуланские беседы», I, 84.

Возьмите меня и бросьте в море, и утихнет море для вас. – Иона 1:12.

55

…чей отрезанный волос посвящен стигийскому Орку… – Вергилий. «Энеида», IV, 698 сл.

56

…«огромную, с зевом пространным»… – Вергилий. «Энеида», VI, 237.

Цицерон внушил тебе эту картину… – Цицерон. «О дружбе», 88.

Небеса поют благоволение Божие, и силу Его возвещает твердь. – Ср. Пс.18:2.

…в себя спуститься… – Персий, IV, 23.

57

…славный муж во вратах… – Притч.31:23.

…властвуя в его чертоге, утробу и добро его терзая. – Овидий. «Героиды», I, 89 сл.

58

…«столь великие дары», по слову поэта, «сулит богатое посланье»… – Овидий. «Героиды», XVII, 65.

«Каковы мы в отсутствии, таковы и в присутствии». – 2 Кор.10:11.

…сколь сладки гортани моей речи твои. – Пс.118:103.

…быть ношею для благородных рук, чтением для благородных глаз. – Ср. Гораций. «Послания», I, 19, 34.

«Вот, похитил он себе жену из тех, что были в хороводе»… – Ср. Суд.21:23.

…не будут пахнуть мои горшки тем, чем я их наполнил… – Ср. Гораций. «Послания», I, 2, 69 сл.

Сосуды беззакония – Быт.49:5.

59

Имя дружбы, сие святое и чтимое имя… – Овидий. «Тристии», I, 8, 15.

…несодеянное мое пусть увидят и простят очи ваши… – Ср. Пс.138:16.

…открывает Бог младенцам то, что утаивает от мудрых… – Лк.10:21.

…прокаженными было возвещено спасение Самарии. – 4 Царств 7:3 слл.

Давид из венца Мелхома, идола аммонитского, себе сотворил диадиму. – 1 Пар.20:1.

Павел апостол в укоризну критянам применил слова поэтические. – Тит 1:12.

60

…да не будет связано у тебя слово Божие. – Ср. 2 Тим.2:9.

Стань во дворе дома Господня… – Иер.26:2.

…не ревнуй злокозненным… – Пс.36:1.

…псы немые, не могущие лаять. – Ис.56:10.

Сквозь стадо льстивых зверей… – Овидий. «Метаморфозы», XIV, 46 сл.

…ковчег Господень пленяется и народ от меча гибнет… – 1 Царств 4:1 слл.

…где дух Господень, там свобода. – 2 Кор.3:17.

Разве немощна рука Господня… – Числ.11:23.

…мед угодничества не допускается в жертву Божию. – Лев.2:11.

…полагая подушки под голову и пуховики под всякий локоть. – Иез.13:18.

Обольстили и одолели тебя мужи миротворцы твои. – Иер.38:22.

…изливается уничижение на князей… – Пс.106:40.

…при Фараоне все были принуждены отдавать пятую часть… – Быт.47:24 слл.

…дабы колено Левиино было свободно от всякой общественной службы… – Числ.18.

…стал Аарон между мертвыми и живыми… – Числ.16:48.

…готовых ухо свое подставить под хозяйское шило… – Исх.21:6.

61

…приму я это из той же руки, из которой прежде принимал доброе. – Ср. Иов 2:10.

…отрока, поразившего Саула по его настоянию, не пощадил Давид… – 2 Царств 1:13—16.

…пророк побуждал евреев молиться за вавилонян… – Иер.29:7.

Знатным людям прийтись по душе – немалая слава. – Гораций. «Послания», I, 17, 35.

63

…силою его внушений были некогда отделены общественные дела от частных… – Ср. Гораций. «Наука поэзии», 391 слл.

Речь, которая печется об истине, должна быть безыскусной и простой. – Сенека. «Нравственные письма», 40, 4.

Рассказывает тот же Сенека… – «Нравственные письма», 12, 8.

…гонятся за краткостью и достигают темноты… – Ср. Гораций. «Наука поэзии», 25 сл.

…если остался где дом… – Овидий. «Метаморфозы», I, 288.

64

…«и тебя, величайший Цезарь». – Вергилий. «Георгики», II, 170.

«Вероломные Фрегеллы, как быстро зачахли вы из-за своего преступления». – Риторика к Гереннию, IV, 22.

«О если б, Фарсалия, нивам было довольно твоим той крови». – Лукан. «Фарсалия», VII, 535 сл.

…взывающего к Семпрониевым законам… – Пример из «веррин» (V, 63, 163), заимствованный, однако, у Квинтилиана, «Наставление оратора», IX, 2, 38.

…порицающего жажду золота. – «Энеида», III, 57.

…«тебе держать бы слово, альбанец». – «Энеида», VIII, 643.

…призывает его соблюсти свои обещанья… – «Энеида», II, 160.

О Илион, обитель богов… – «Энеида», II, 241 сл.

…«и тебя, Пеантова отрасль»… – Овидий. «Метаморфозы», XIII, 45.

…сперва обращается к Филоктету… – «Метаморфозы», XIII, 328 слл.

65

…придут дни, в которых нет отрады. – Еккл.12:1.

…думая лишь о том, что еще ничего достойного не сделано, но все только предстоит. – Ср. Лукан, II, 657.

…назвавшего военною службою нашу жизнь на земле. – Иов 7:1.

…похоть плоти, похоть очес и гордость житейская. – 1 Ин.2:16.

66

Овидий обращается к своему венку… – «Любовные элегии», I, 6, 67 слл.

…карфагенская царица… взывает к стыдливости… – «Энеида», IV, 27. …винит Энея в гибели ее стыда… – Там же, ст.322.

О сновидении Ганнибала см. Цицерон. «О дивинации», I, 49; Тит Ливий, XXI, 22, 5—9; Валерий Максим, I, 7 (ext), 1.

…и мертвых из преисподней поднимать дозволено. – Квинтилиан. «Наставление оратора», IX, 2, 31.

Мощный явился вождю трепещущей призрак отчизны. – Лукан. «Фарсалия», I, 186.

С брега евксинского я добралось, Назона посланье. – Овидий. «Тристии», V, 4, 1.

67

…впитавшим «наставления жизни блаженной»… – Гораций. «Сатиры», II, 4, 95.

…раз уж нет под рукой слонов и нигде их не купишь. – Ювенал, XII, 102.

«Пусть плывет: в этом суть». – Вергилий. «Энеида», IV, 237.

…великое знаменье… – Ювенал, IV, 124.

Не венузийской лампады это достойно… – Ювенал, I, 51.

…вечно бледные от голода… – Вергилий. «Энеида», III, 217 сл.

…с духами беззакония… – Ср. Еф.6:12.

68

…голос одного человека, а руки другого. – Ср. Быт.27:22.

Десять яблок златых я послал и завтра прибавлю. – «Буколики», III, 70.

…оратор, оплакивая желание человека погубить другого… – Пример (цицероновский) взят у Квинтилиана, «Наставление оратора», VIII, 6, 48.

Время у коней ярмо отрешить от дымящейся выи. – Вергилий. «Георгики», II, 542.

Изящно воспользовался аллегорией Цицерон… – Пример взят у Квинтилиана, «Наставление оратора», VI, 3, 69.

…такому-то предстоят еще бури и вихри в бурунах народных собраний. – Цицероновский пример (из речи в защиту Милона) снова из Квинтилиана, VIII, 6, 48.

…«насладишься чистой волною». – Ср. Овидий. «Метаморфозы», XV, 323.

…найдешь сполна изложенным в Цицероновой риторике. – «Риторика к Гереннию», IV, 46.

…ступать по бездорожью Пиерид… – Лукреций, I, 926.

…сельские божества… – Овидий. «Метаморфозы», I, 192.

69

…Цицерон говорит Катилине… – Пример из I катилинарии, взятый у Квинтилиана (IX, 2, 45).

…когда Сципиона именуют врагом отечества… – Исидор Севильский. «Этимологии», II, 21, 41.

…когда слушатели устают и надо вызвать у них смех… – Ср. «Риторика к Гереннию», I, 6, 10.

Подлинно, пышну хвалу и корысть велику стяжали ты и отрок твой. – Вергилий. «Энеида», IV, 93 сл.; пример иронии, взятый из «Ars Major» Доната.

…под видом благоговения намекая на его тучность, от которой, того гляди, накренится небо. – Ср. Лукан. «Фарсалия», I, 56 слл.

70

Видим ныне сквозь зерцало в энигме. – 1 Кор.13:12.

…Аквинец говорит об «энигмах законов»… – Ювенал, VIII, 50.

…а Туллий – о «темнотах и энигмах сновидений». – «О дивинации», II, 132.

Молви, в землях каких… – Вергилий. «Буколики», III, 104 слл.

…запрягая грифов с конями… – «Буколики», VIII, 27.

Не успокоился он, пока с поможеньем Калханта… – «Энеида», II, 100.

…горы будут точиться суслом… – Иоиль 3:18.

…Бог обещает посадить в пустыне кедр и мирт и маслину… – Ис.41:19.

Прославят меня звери полевые, драконы и страусы. – Ис.43:20.

Вергилий называет Келено «злосчастной пророчицей». – «Энеида», III, 246.

…у них ведь знание о вещах обширнее, чем у человеческой немощи… – Ср. Исидор. «Этимологии», VIII, 11, 16.

71

…на Тенаре, «для теней открытом»… – Лукан, IX, 36.

…вроде тех, коими полип удерживает противника, выпустив их отовсюду. – Ср. Овидий. «Метаморфозы», IV, 366 сл.

72

…«босые следы оставляя левой ногой»… – Вергилий. «Энеида», VII, 689 сл.

…что не глухим мы поем, если одни дубравы нам отвечают! – Ср. Вергилий. «Буколики», X, 8.

«Следует обмазать край чаши небесным медом премудрости, чтобы несведущие могли испить горькое лекарство без отвращения». – Лактанций. «Божественные установления», V, 1, 14.

…в пору, когда цвело на форуме Туллиево витийство, римская слава не выступила за кавказские утесы… – Ср. Боэций. «Утешение Философии», II, pr.7.

…даже здешние стены не так уж заливает. – Ср. Стаций. «Фиваида», II, 209.

…он носит оружие, которого не разумеет. – Овидий. «Метаморфозы», XIII, 295; ср. Вергилий. «Энеида», VIII, 730 сл.

…«в толпу лиется пример государей»… – Клавдиан. «Консульство Стилихона», I, 168.

73

«Встала Аврора меж тем, Океана покинувши лоно»… – Вергилий. «Энеида», IV, 129; XI, 1.

…огню с разделенной вершиной… – Ср. Стаций. «Фиваида», XII, 431.

…улажена распря… – Ср. Овидий. «Метаморфозы», I, 21.

74

Для веселья устраивают трапезы, но не во всем выручают деньги. – Ср. Еккл.10:19.

75

Триптолемова колесница, летящая в кротком небе… – Ср. Овидий. «Тристии», III, 8, 1 слл.

…огонь и сера и дух бурный, изливающиеся из этой бедственной чаши… – Ср. Пс.10:7.

…все следы, как я вижу, смотрят туда, а оттуда нет никаких. – Гораций. «Послания», I, 1, 74 сл.

76

…потрясенную некими неизмеримыми чудесами… – Ср. Вергилий. «Энеида», VII, 376.

…«упоенного буйным испугом»… – Стаций. «Фиваида», X, 557.

78

Пишут, что Эсхин, беднейший из Сократовых слушателей… – Сенека. «О благодеяниях», I, 8.

…каждого человека в своем войске знал по имени. – Плиний. «Естественная история», VII, 90.

79

…как купить истину и не продавать мудрости и учения… – Ср. Притч 23:23.

…в нем не будет сияния. – Ср. Ам.5:20.

80

…там Септимулей… – Три примера алчности взяты из Валерия Максима: Л. Септимулей, согласившийся отрубить голову у трупа Гая Гракха, чтобы получить за это деньги (IX, 4, 3), Кв. Кассий, взявший деньги с Силия и Кальпурния, намеревавшихся его убить (IX, 4, 2), и кипрский владыка Птолемей, который вывез свои богатства на кораблях в море с намерением затопить, чтобы самому не погибнуть из-за них, но пожалел золота и привез его обратно домой (IX, 4 ext, 1).

81

…вы приобрели мудрость, а она дороже всякого жемчуга. – Иов 28:18.

82

…в земле неподобия… – Ср. Августин. «Исповедь», VII, 10, 16.

…все развращенные, не творящие добра? – Пс.13:3.

…каждый за тобою воскликнул: «Давай, давай», никто не сказал: «Довольно». – Ср. Притч.30:15.

Доколе будешь, как спящий среди моря? – Ср. Притч.23:34.

Тысячей взят он, а все ж не убывает его. – Овидий. «Наука любви», III, 30.

…от духа головокружения… – Ис.19:14.

…хватаем тучи… – Ср. Гораций. «Наука поэзии», 230.

…печальное мы и плачевное зрелище Богу и ангелам. – Ср. 1 Кор.4:9.

83

…ради какой-то дубравы, которая не человек… – Ср. Втор.20:19.

…желание двоих не бывает неисполненным. – Овидий. «Любовные элегии», II, 3, 17.

84

…бесславно сидеть дома, когда трубят в рог, и из-за пустых примет остаться в своей постели. – Ср. Стаций. «Фиваида», III, 649 слл.

85

По слову кого-то из древних… – Сенека. «О гневе», II, 2.

Все, на что ни глядят и в цирке, и в амфитеатре… – Марциал. «Зрелища», 30, 9.

…счастливо избегающих кары по законам Юлиевым и Скантиниевым… – Ср. Пруденций. «Перистефанон», X, 202 слл., который, в свою очередь, заимствовался этими названиями у Ювенала, II, 37, 44.

С таким-то шумом совершались наши игры. – Ср. Гораций. «Послания», II, 1, 203.

86

Приник Ты, Господи, свысока на сынов человеческих… – Пс.13:2.

…видел угнетение людей Твоих, кои в Египте… – Деян.7:34.

…из винограда чуждого, благой виноградарь, сделай меня избранной лозою. – Ср. Иер.2:21.

…правда, и мир, и радость. – Римл.14:17.

…очи наши отяжелели. – Мф.26:43.

…великое море, где гады несметные … – Пс.103:25.

…где мрак и нет устроения… – Иов 10:22.

…входишь во внутреннее за завесу ~ предтечею нашего избавления. – Ср. Евр.6:19—20.

Прискорбна душа моя до смерти. – Мф.26:38.

Душа моя сделалась подобна пеликану… – Пс.101:7—8.

…черным молоком алчности напоенный… – Пруденций. «Психомахия», 469.

…все, кто, оставив Его, бежит? – Мк.14:50.

…юноша, который, оставив преследователям плащаницу, нагим спасается от них? – Мк.14:51 сл.

…встань и ходи. – Мф.9:5.

Обхожу в сердце своем небо и землю, море и сушу… – Ср. Мф.23:15, Агг.2:7.

…там пасешь, возлюбленный, там почиваешь в полдень. – Песн.1:6.

О вы все, проходящие путем, обратитесь и посмотрите, есть ли скорбь, подобная моей скорби. – Плач 1:12.

«Жажду», говорит Он. – Ин.19:28.

…дай мне часть в земле живых… – Ср. Пс.141:6.