Я недолго пробыл в Летнем саду. Все скамейки в тени были заняты; жара была ужасающая; набожные мамаши, проходившие мимо со своими детками, использовали меня для иллюстрации четырех из семи смертных грехов. И со мной не было моей Руанны с ее бравадой и отвращением ко всему классическому («У некоторых из этих статуй нет задницы, Миша»).

— На khui все это, — сказал я своему шоферу, чеченцу Мамудову, который составлял мне компанию, сидя на ближайшей скамейке. — Давай посмотрим, сидит ли сейчас Алеша в «Горном орле».

— Он и дня не может прожить без своего кебаба из баранины, — угрюмо высказал свое мнение Мамудов.

Мы переехали через Троицкий мост. Нева в этот летний день была взволнованной и игривой. Над серой зыбью парили коварные чайки. Алеша-Боб действительно восседал за шатким деревянным столиком в «Горном орле». Перед ним стояла бутылка водки и блюдо с маринованными перцами, капустой и чесноком. Мы обнялись и по русскому обычаю три раза поцеловались. Меня представили его спутникам — оба были сотрудниками «Эксесс Голливуд», его фирмы, занимающейся импортом-экспортом DVD. Это были Руслан, начальник службы безопасности в фирме — мужчина с бритой головой и обреченным выражением лица — и молодой арт-директор и веб-дизайнер Валентин, который недавно окончил Академию художеств.

— Мы пьем за женщин, — сказал Руслан. — Алеша жалуется, что Света потешается над его удалью в постели и грозится бросить его, если он не переедет в Бостон и не устроит ей комфортабельную жизнь в модном пригороде.

— Печальная правда, — подтвердил Алеша-Боб. — А Руслан рассказывает, что его жена изменяет ему с сержантом милиции и что он обнаружил пятна на ее колготках и трусиках.

— А еще когда они ц-ц-целуются, — застенчиво произнес Валентин, запинаясь, — у нее изо рта подозрительно пахнет мужчиной.

— А что касается нашего друга Валентина, — сказал Руслан, указывая на художника, — то и он, несмотря на молодость, уже знаком с муками любви. Он влюблен в двух проституток, которые работают в стриптиз-клубе «Алабама» на Васильевском острове.

— Ну, значит, за женщин! — провозгласили мы, чокаясь стаканами.

Словно в ответ на наш тост подошла хорошенькая грузинская девушка, поставила передо мной новую бутылку водки и положила нам на тарелки поджаристые кебабы из баранины. Мы принялись задумчиво жевать их, и на зубах у нас хрустели кусочки лука. Солнце проплыло на запад над каналом, протекавшим мимо ветхого ресторанчика, мимо городского зоопарка, где когда-то гордые львы Серенгети теперь живут не лучше наших пенсионеров, и направилось на зеленые пастбища Евросоюза.

Нас охватила типичная мужская русская печаль.

— К слову, о женщинах, — сказал я. — Я боюсь, что моя девушка из Бронкса, Руанна, может стать добычей эмигрантского писателя Джерри Штейнфарба.

— Я помню этого типа, — заметил Алеша-Боб. — Как-то раз видел его в Нью-Йорке после того, как он написал свой роман «Ручная работа русского карьериста». Он считает себя еврейским Набоковым.

Руслан с Валентином фыркнули при одной мысли, что такой субъект может существовать в природе.

— Думаю, не следует подвергать молодых людей воздействию Штейнфарба, — сказал я. — Особенно в таком колледже, как Хантер, где студенты бедны и восприимчивы.

Мы выпили за трудную жизнь впечатлительных бедняков и за конец американского империализма под личиной Джерри Штейнфарба. По-видимому, подобные чувства особенно сильно овладели художником Валентином, который опрокинул свой стакан и устремил взор к небесам. Это был тощий парень с болезненно бледным и чрезмерно серьезным лицом, присущим славянским интеллектуалам. Все отличительные признаки были налицо: льняная козлиная бородка, налитые кровью глаза, неровные нижние зубы, большой нос «картошкой» и солнечные очки ценой тридцать рублей из киоска в метро.

— Ты не любишь американский империализм, да? — обратился я к нему.

— Я м-м-монархист, — заикаясь, произнес парень.

— Да, сейчас это популярная позиция молодежи, — сказал я и подумал: «О, наша бедная интеллигенция, лишенная собственности! Зачем же преподавать им литературу и искусство ваяния?» — А кто же в таком случае ваш любимый царь, молодой человек? — осведомился я.

— Александр Первый. Нет, погодите… Второй.

— Великий реформатор. Ну что же, это очень мило. А кто же эти ваши подруги-проститутки?

— Они исполняют акт «мама с дочкой», — объяснил художник. — Некоторых людей возбуждает, когда мать с дочкой трогают друг друга. Они из Курска. Очень образованные. Елизавета Ивановна играет на аккордеоне, а ее дочь, Людмила Петровна, может цитировать известных философов.

Как ни странно, было что-то трогательное в том, что он называл их по отчеству. Я сразу же понял, чего он хочет. В конце концов, это единственный путь для наших молодых Раскольниковых.

— Я спасу их! — пылко произнес Валентин, и я ни минуты не сомневался: не спасет.

— По-видимому, вам нравится дочь, — предположил я.

— Обе мне как родные, как семья, — ответил Валентин. — Если вы их увидите, то поймете, что они не могут жить друг без друга. Они как Наоми и Руфь.

Мы быстро опрокинули одну стопку за другой — сначала за Наоми, потом за Руфь. Настроение менялось в сторону воинственности и сентиментальности. Беседа становилась обрывочной.

— На хрен их всех, — сказал Руслан. — Правда, я не понял, о ком идет речь. — Бросьте их всех под трамвай! Мне наплевать! — Грузинская девушка принесла еще баранины и хачапури. Мы выпили за Грузию, красивую, неуправляемую, терпящую лишения страну этой девушки, и она чуть не бросилась нам на шею, плача от стыда и благодарности.

Прибыла новая партия бутылок с водкой — по одной на брата.

— Я выхолощен, — жаловался Алеша-Боб театральным голосом, который появился у него в России. — Как она может так со мной поступать? Сколько же еще я могу ей дать? Я отдал ей все, всю свою душу. Почему она не может любить меня таким, как я есть? Что, по ее мнению, ждет ее в Бостоне?

Мы выпили за душу Алеши-Боба. Мы выпили за его мужское достоинство. Мы выпили за его безвольный еврейский подбородок и лысую голову, смахивавшую на бильярдный шар. Мы вдыхали ядовитые испарения, алкогольная радуга плавала над нашими головами, а заходившее солнце превратило шпиль Петропавловской крепости в пылающий восклицательный знак. Мы выпили за заходящее солнце — нашего безмолвного союзника. Мы выпили за золотой восклицательный знак. Мы выпили за святых Петра и Павла.

Прибыла новая партия бутылок водки — по одной на брата.

— Мне бы хотелось, чтобы Россия была сильной, — сказал Валентин, — а Америка слабой. Тогда мы могли бы ходить с гордо поднятой головой. Тогда мои Руфь и Наоми могли бы прогуляться по Пятой авеню и плюнуть на кого хотят. Никто не посмел бы ударить их или заставить трогать друг друга. — Мы выпили за то, чтобы Россия снова стала могучей. И еще раз выпили за Наоми и Руфь. Мы выпили за то, чтобы в конце концов догнать Америку, и даже Алеша-Боб с его золотым американским паспортом считал, что это в свое время случится.

— Кстати, об Америке, — начал Алеша-Боб. — Послушай, Мишенька… — Но он не закончил фразу, и голова его поникла в алкогольном ступоре.

— Что такое, Алеша? — спросил я, дотронувшись до его руки. Но мой друг уснул. Его маленькое тело не могло принять столько водки, сколько моя туша. Мы подождали несколько минут, пока он оживет, и он пробудился, вздрогнув.

— Ну так вот! — сказал он. — Слушай, Мишка, я выпивал с Барри из американского консульства, и я спросил это ничтожество… — Голова его снова упала на грудь. Я пощекотал его нос петрушкой. — Я спросил это ничтожество, можешь ли ты получить визу в Штаты теперь, когда твой папа умер.

Мой токсичный горб запульсировал от надежды, но также и от опасения, что жизнь может преподносить только неприятные сюрпризы. Я тихонько икнул и приготовился утереть слезу, которая появится независимо от того, будет ли новость хорошей или плохой.

— И? — прошептал я. — Что он сказал?

— Ничего не выйдет, — пробормотал Алеша-Боб. — Они не впустят ребенка убийцы. У покойного оклахомца были к тому же политические связи. В новой администрации любят оклахомцев. Тебя хотят наказать для примера.

Слеза не пролилась. Но гнев раздул мои ноздри, и из них вырвался тихий свист. Я схватил бутылку водки и запустил ею в стенку. Она разлетелась, и это было шоу изумительной чистоты и света. Посетители «Горного орла» умолкли, к нам повернулась дюжина бритых голов, блестевших от летнего пота, богатые люди взглянули на своих телохранителей, приподняв брови, а телохранители уставились на свои кулаки. Менеджер грузинского ресторана выглянул из своего кабинета, определил, кто я такой, сделал почтительный поклон в мою сторону и подал официантке знак принести мне другую бутылку.

— Полегче, Закусь, — предостерег меня Алеша-Боб.

— Если хочешь сделать что-нибудь полезное, швырни бутылку в американцев, — посоветовал Руслан. — Но обязательно подожги ее сначала. Пусть они все сгорят насмерть. Мне наплевать!

— Я хочу Америку, — сказал я, откупоривая новую бутылку, и, вопреки этикету выпивки, опрокинул ее себе в глотку. — Нью-Йорк. Руанну. Хочу любить ее сзади. Здание «Эмпайр». Корейскую закусочную. Салат-бар. Стиральный автомат. — Мне удалось подняться на ноги. Стол завертелся передо мной симфонией цвета — кусочки баранины на шампурах, яичные желтки, капающие на хачапури, бифштексы, истекающие маслом и кровью. Как может дневная трапеза полыхать такими яростными красками? И что это за кретины вокруг меня? Куда бы я ни взглянул, все приводило меня в уныние и отчаяние. — Они хотят наказать меня для примера? — сказал я. — Я и есть пример. Я лучший пример хорошего, любящего, честного человека. А сейчас я им покажу! — Шаткой походкой я направился к Мамудову и своему «лендроверу».

— Не ходи! — закричал мне вслед Алеша-Боб. — Миша! Ты не способен действовать!

— Разве я не мужчина? — выкрикнул я любимый рефрен папы. И велел своему шоферу Мамудову: — В американское консульство.

Генералы, управляющие Службой иммиграции и натурализации США, несомненно, видели все это. Мексиканцы-эмигранты, которых преследуют койоты через Рио-Гранде. Черные как сажа африканцы, проникающие в страну в судовых контейнерах, чтобы продавать солнечные очки возле Бэттери-Парк, а потом посылать еду своим детям в Того. Паромы, на которых полно обезвоженных, умирающих от голода, полураздетых испанцев, которые будут мыть посуду на пляжах Майами, умоляя об убежище (меня всегда удивляло, почему они не берут с собой достаточно воды в бутылках и еды, отправляясь в такое дальнее путешествие). Но видели ли эти генералы когда-нибудь богатого и образованного субъекта, который насаживает себя на флагшток с государственным флагом США? Видели ли когда-нибудь, как человек, у которого в бумажнике дюжина эквивалентов американской мечты в долларах США, падает перед ними на колени, чтобы получить шанс еще раз увидеть Бруклин? Забудьте о мексиканцах, африканцах и о всяком таком. В некотором смысле моя американская история — самая потрясающая из всех. Это — высший комплимент нации, которая больше известна своим брюхом, чем мозгами.

Когда мы едем по Фурштадтской улице, Мамудов говорит, что высадит меня у входа в консульство и завернет за угол (гражданским автомобилям не позволено ошиваться возле священного пространства американцев).

— Вы неважно выглядите, ваше превосходительство, — говорит мне Мамудов. — Почему бы немного не вздремнуть дома? Мы бы захватили с собой азиатскую девушку из борделя и немного «Ативана» из Американской клиники. Как вам будет угодно.

— На khui азиатскую девушку, — ответил я, распахивая дверцу. — Разве я не мужчина, Мамудов?

Снаружи царила напряженная атмосфера, которая возникает, когда западное консульство вынуждено находиться на грязной улице третьего мира и местным нейтронам и электронам не позволено смешиваться с положительным зарядом Запада. Я почувствовал, как меня отбрасывает невидимым ветром, и чуть не упал. Однако американский флаг над консульством дружелюбно помахал мне, подбадривая. Я перешел через дорогу и наткнулся на двух русских болванов, один из которых был подстрижен под Цезаря (чтобы замаскировать солидную лысину), второй — с волосами, завязанными хвостом. Оба они составляли примерно две трети от моей массы; от них пахло гречневой кашей и дешевыми сосисками, и на их форме красовались полосы и звезды американского флага.

— Мы можем вам чем-нибудь помочь? — спросил тот, который с хвостом, когда я, качаясь, поплелся к доске объявлений, где канцелярским стилем были изложены Правила Унижения для русских просителей визы: «Закон США усматривает за каждым прошением о неиммигрантской визе намерение иммигрировать. Бремя доказательства, что таковое намерение отсутствует, ложится на лицо, подавшее прошение». Иными словами: «Все вы проститутки и бандиты, так что не трудитесь подавать прошение».

— Мы можем вам чем-нибудь помочь? — повторил хвостатый. На лице у него был шрам, идущий от лба к подбородку, как будто его уронили в детстве. — Это место не для тебя парень. Консульство закрыто. Отвали.

— Я хочу видеть поверенного в делах, — сказал я. — Я Миша Вайнберг, сын знаменитого Бориса Вайнберга, который помочился на собаку перед штаб-квартирой КГБ в советские времена. — Прислонившись к стене консульства, я раскинул руки, выставив напоказ белый живот — точно так же, как щенок показывает, что он беззащитен перед большой собакой. — Мой отец — очень большой диссидент. Больше, чем Шаранский! Как только американцы услышат, что он сделал для свободы религии, они поставят ему статую на Таймс-Сквер.

Двое секьюрити обменялись широкими улыбками. Не часто выпадает такая удача: в официальном качестве набить морду еврею; а уж когда выпала, нужно за нее хвататься. Нужно избить еврея за церковь и отечество, а иначе ты будешь жалеть об упущенном шансе всю оставшуюся жизнь. Парень со стрижкой Цезаря набычился и сказал:

— Если ты не уберешься сию же минуту, у тебя будут проблемы.

— Может быть, тебе пойти в израильское консульство, — предложил тот, который с хвостом. — Уверен, там тебе больше повезет.

— Чемодан! Вокзал! Израиль! — проскандировал Цезарь знакомое русское заклинание, призывающее евреев покинуть эту страну. Хвостатый подхватил этот рефрен, и они вместе просмаковали приятную минуту.

— Вот погодите, я расскажу поверенному в делах, что его консульство охраняет парочка антисемитов, — пригрозил я, брызгая слюной, отдающей алкоголем. — Вам придется работать в консульстве в Екатеринбурге, так что одевайтесь потеплее, мудаки.

Я не сразу понял, что они меня дубасят. Я смотрел на женщину, которая вывесила за окно ковер и выбивала его, поэтому решил, что это ее удары звучат на тихой улице. Надо отдать должное моим мучителям: Хвост и Цезарь были крепкие русские парни двадцати с лишним лет, целеустремленные и разъяренные. Однако колошматить мое сало не так-то легко — для этого требуется сноровка.

— О-о-о, — застонал я, ничего не понимая с пьяных глаз. — Что со мной происходит?

— Давай-ка вмажем ему по печени и почкам, — предложил Цезарь, отирая свое вспотевшее чело.

Они стали целиться в эти хрупкие органы, но безрезультатно: жировой слой надежно меня защищая. Когда кулак врезался в жир, я только клонился на один бок, поворачиваясь то к Цезарю, то к Хвосту. И пользовался каждым случаем, чтобы немного рассказать им о моей жизни.

— Я изучал мультикультурализм в Эксидентал-колледже…

Удар левой в печень.

— Моя мама назвала меня Миша, но хасиды звали меня Моисеем…

Удар правой в левую почку.

— Я основываю благотворительный фонд для самых бедных детей — под названием «Мишины дети»…

Сокрушительный удар в печень.

— Руанна целовала мой khui снизу…

Удар по почкам.

— Я лучший американец, чем американцы, рожденные в Америке…

Удар в солнечное сплетение.

— Когда я вернусь в Нью-Йорк, то, пожалуй, поселюсь в Вильямсбурге…

На меня сыпались проклятия, слышалось тяжелое дыхание, пахло потом. Мне было жаль этих ребят в форме с полосами и звездами, охранявших тех самых людей, которых должны бы ненавидеть. Мы все вместе умрем в этом дурацком гребаном городе с замерзшими окнами и дворами-колодцами. Наши надгробия осквернят, наши имена покроются свастиками и птичьим пометом, а рядом с нами будут гнить наши мамы со своими сковородками. Какой во всем этом смысл? Что убережет нас от неизбежного?

— Вам надо целиться в горло и спинной хребет, — посоветовал я охранникам. — Если вы нанесете удар в мой горб, я, наверное, умру на месте. Да и зачем жить, если всегда зависишь от чьей-то милости.

Охранники медленно опустились на тротуар, а я улегся рядом из солидарности. Они подложили мне руки под спину, так что мы лежали втроем, как бы обнявшись.

— Почему ты хочешь, чтобы мы делали тебе больно? — спросил Хвост. — Ты принимаешь нас за животных? Нам не нравится делать людям больно, что бы ты ни думал.

— Мне нужно уехать в Америку. Я влюблен в красивую девушку из Бронкса.

— В ту, знаменитую, с большим задом?

— Нет, ее зовут Руанна Салес. Она знаменита только в своем собственном квартале. На этой неделе я послал ей дюжину е-мейлов, а она не ответила. За ней волочится один тип, у которого есть американское гражданство. Писатель.

— Хороший писатель? — спросил Цезарь, вынимая фляжку и передавая ее мне.

— Нет, — ответил я, сделав глоток.

— Ну так чего же ты расстраиваешься? Умная девушка не станет связываться с плохим писателем.

Хвост прижал меня к себе.

— Не грусти, брат, — сказал он. — Может быть, у нас и нет ничего в этой стране, но у наших женщин добрые, красивые души. Они будут тебя любить, даже если ты лентяй, пьяница или иногда их поколачиваешь.

— Или даже если ты толстый, — добавил Цезарь. Мы еще раз приложились к фляжке. В глазах моих новых товарищей я был уже не паразитом-евреем, а человеком, которому можно верить. Алкоголиком.

— Я по-своему люблю Россию, — выпалил я. — Если бы только я мог что-нибудь сделать для этой страны, не вызывая неприязни!

— Ты что-то сказал о Мишиных детях, — напомнил Хвост.

— Как я могу спасти юные сердца, когда мое собственное сердце разбито? Моего дорогого папу недавно отняли у меня. Его взорвали на Дворцовом мосту.

— Очень печально, — сказал Цезарь. — Моего папу просто переехал грузовик, на котором перевозят хлеб.

— А мой выпал из окна в прошлом году, — вставил Хвост. — Этаж-то был всего-навсего второй, но он упал на голову. Капут. — Мы издали грустный звук носами, горлом и губами — словно печально втягивали макароны из алюминиевой миски. Звук поплыл по улице, задерживаясь у каждой двери и тайно добавляя отчаяния каждому жилищу.

— Нам нужно встать, — сказал я. — Я должен оставить вас. Что, если кто-нибудь из ваших американских хозяев пройдет по улице? Вас же уволят.

— Пусть они все катятся к черту, — заявил Цезарь. — Мы здесь говорим с нашим братом. Мы умрем за нашего брата.

— Нам уже и так стыдно, что мы носим на рукаве американский флаг, — сказал Хвост. — Ты напомнил нам о достоинстве нашей Родины. Они могут наносить России удар за ударом, но она никогда не упадет. Может быть, она приляжет на тротуар, как мы… Ну, знаешь ли, чтобы выпить немного… Но она никогда не упадет.

— Помогите мне, братья! — закричал я, имея в виду только, чтобы они помогли мне встать на ноги, но они поняли это в более духовном смысле: они подняли меня, отряхнули мой спортивный костюм «Пума», потерли те места, куда наносили удары, и три раза поцеловали. — Если у вас есть дети, которым нужны зимние сапоги или что-нибудь еще, — предложил я, — приходите на Большой проспект Петроградской стороны, дом семьдесят четыре. Спросите сына Бориса Вайнберга, там все знают, кто я. Я дам вам все, что имею.

— Если какой-нибудь мудак попытается тебя ударить из-за твоей религии или посмеется над тем, что ты толстый, приходи к нам, и мы разобьем ему башку, — сказал Цезарь.

Мы произнесли последний тост: «За нашу дружбу» — и выпили из фляжки, а потом я зигзагами побрел по улице к поджидавшей меня машине. Легкий ветерок направлял меня вперед, сдувая пыль с шеи и стирая кровавое пятно с моего нижнего подбородка. Невыносимая влажность сменилась приятной летней погодой, точно так же, как враждебность по отношению ко мне уступила место жалости и пониманию. Все, чего я прошу, — это случайной передышки.

— Вы беседовали с американцами? — спросил Мамудов.

— Нет, — ответил я, массируя кровоподтеки в районе почек. — Я говорил с русскими, и после разговора с ними мне снова стало хорошо. Вокруг нас чудесные соотечественники, разве ты так не думаешь, Мамудов? — Мой чеченский шофер ничего не ответил. — Поехали в «Горный орел», — сказал я. — Может быть, Алеша-Боб и его друзья все еще там. Я хочу выпить!

Алеша-Боб и Руслан только что ушли из «Горного орла», но художник Валентин все еще был там. Он с жадностью доедал оставшуюся на тарелках кислую капусту и засовывал в свою сумку несколько кусков недоеденного хачапури.

— Как дела, маленький братец? — осведомился я. — Наслаждаешься прекрасным днем?

— Я собираюсь повидаться со своими друзьями в стриптиз-клубе «Алабама», — застенчиво сказал Валентин.

Я предположил, что он имеет в виду команду проституток, состоявшую из матери с дочкой.

— А почему бы мне не пригласить вас с Наоми и Руфью куда-нибудь пообедать? — предложил я. — Мы пойдем в «Дворянское гнездо».

Хотя монархиста уже неплохо накормил Алеша-Боб, он радостно захлопал в ладоши.

— Обед! — вскричал он. — Как это по-христиански с вашей стороны, сэр!

В стриптиз-клубе «Алабама» в это время дня почти никого не было — только четыре пьяных сотрудника голландского консульства продолжали выпивать на заднем плане, возле пустого стола для рулетки. Несмотря на отсутствие публики, подруги Валентина, Елизавета Ивановна и ее дочь Людмила Петровна, исполняли свой номер на шестах под звуки американского супербанда «Пёрл Джем».

Разница лет у подруг художника была не столь заметна, как я ожидал. Вообще-то мать и дочь походили на двух сестер, одна из которых была, возможно, лет на десять старше второй. Голые груди той, что постарше, чуть обвисли, а на животе была небольшая складка. Мать внушала Людмиле свою теорию, согласно которой шест — это дикий зверь, которого надо сжимать бедрами, чтобы он не сбежал. Дочь, как и все дочери, отмахивалась от нее:

— Мамочка, я знаю, что делаю. Я смотрю специальные фильмы, когда ты спишь…

— Ты дуреха! — возмущалась мать, двигаясь под музыку американской группы. — И зачем только я тебя родила?

— Леди! — закричал им Валентин. — Мои дорогие… Добрый вам вечер!

— Привет, малыш! — пропели мать и дочь в унисон. Обе приложили руки к крошечным трусикам и стали извиваться еще энергичнее, стараясь ради художника.

— Леди, — продолжал Валентин, — я бы хотел познакомить вас с Михаилом Борисовичем Вайнбергом. Это очень хороший человек. Сегодня вечером мы пили за падение Америки. Он разъезжает в «лендровере».

Леди оценили мои дорогие туфли и перестали извиваться. Они спрыгнули со своих шестов и прижались ко мне. Сразу же запахло лаком для ногтей и слегка — потом.

— Добрый вечер, — поздоровался я, приглаживая свою кудрявую гриву, поскольку немного смущаюсь, имея дело с проститутками. Надо при знаться, было приятно ощущать их теплую плоть, прижавшуюся ко мне.

— Пожалуйста, пойдем с нами домой! — воскликнула дочь, массируя складку брюк у меня на ягодицах любопытным пальчиком. — Пятьдесят долларов за час с обеими. Можете делать что хотите и сзади, и спереди, но, пожалуйста, никаких синяков.

— А еще лучше поедем домой к вам! — предложила мать. — Представляю, какой у вас красивый дом на набережной Мойки… или одно из этих великолепных сталинских зданий на Московском проспекте.

— Миша — сын Бориса Вайнберга, известного бизнесмена, который недавно скончался, — объявил Валентин. — Он приглашает нас в ресторан с названием «Дворянское гнездо».

— Я никогда о таком не слышала, — сказала мать, — но звучит роскошно.

— Он находится в чайной Юсуповского дворца, — сказал я с видом педанта, зная, что особняк, в котором был отравлен сумасшедший Распутин, не произведет на дам сильного впечатления. Валентин слегка улыбнулся при упоминании этого исторического места и попытался прижаться к дочери, которая запечатлела на его лбу целомудренный поцелуй.

«Дворянское гнездо» — весьма изысканное заведение, и обычно туда не пускают проституток и таких небогатых людей, как Валентин. Однако благодаря моей прекрасной репутации администрация быстро смягчилась.

Не секрет, что Санкт-Петербург — тихая заводь, теряющаяся в тени нашей столицы, Москвы, которая сама — всего лишь мегаполис третьего мира, колеблющийся на грани эффектного угасания. И все же «Дворянское гнездо» — один из самых превосходных ресторанов, какие мне доводилось видеть: тут больше позолоты, чем на куполе Исаакиевского собора, а стены украшены огромными портретами — надо думать, покойных дворян. Ностальгия по прошлому сочетается здесь с величественным блеском Зимнего дворца.

Я знал, что такой парень, как Валентин, будет в восторге. Для таких, как он, этот ресторан — одна из тех двух Россий, которые они могут понять. Для них — либо мрамор и малахит Эрмитажа, либо занюханная коммунальная квартира в Коломне.

Шлюхи Валентина заплакали при виде меню. Они даже не могли назвать блюда — так велики были их волнение и алчность. Они называли цены вместо названий блюд:

— Давай возьмем шестнадцать долларов в качестве закуски, а потом я возьму двадцать восемь долларов, а ты — тридцать два… Хорошо, Михаил Борисович?

— Ради бога, берите все, что пожелаете! — ответил я. — Четыре блюда, десять блюд. Что такое деньги, когда вы — среди своих братьев и сестер? — И, чтобы дать нужный настрой всему вечеру, я заказал бутылку «Ротшильда» за 1150 долларов.

— Итак, давай поговорим еще немного о твоем искусстве, маленький братец, — обратился я к Валентину. У меня наступила минута в духе Достоевского, и мне хотелось спасать всех, кого я видел. Они все могли бы быть «Мишиными детьми» — и последняя шлюха, и интеллектуал с льняной козлиной бородкой.

— Вы видите… вы видите, — сказал Валентин своим подругам. — Мы сейчас поговорим об искусстве. Разве не приятно, леди, сидеть в красивом месте и беседовать с джентльменами о высоком? — Все оттенки чувств, от врожденного неверия в доброту до скрытого гомосексуализма, отражались на красном лице художника. Он накрыл мою руку своей и долго не отнимал ее.

— Валя делает для нас хорошие эскизы и помогает с дизайном нашей веб-страницы. У нас будет страница, рекламирующая наши услуги, вы знаете?

— О, посмотри, мама, кажется, это два раза по шестнадцать долларов! — воскликнула Людмила Петровна, когда подали две закуски под большими серебряными крышками-колпаками. Это были пельмени с начинкой из оленины и крабового мяса. Официанты, невероятно красивые мальчик и девочка, переглянулись и, сосчитав «раз, два, три», одновременно сняли крышки с блюд…

— Мы беседуем об искусстве, как джентльмены, — сказал Валентин.

Вечер продолжился, как и следовало ожидать. Мы ехали ко мне домой под поразительным летним небом: сверху синева Северного моря, затем неясный серый оттенок Невы и в самом низу — блестящая современная оранжевая лента, которая, как флюоресцентный туман, повисла над соперничавшими друг с другом шпилями Адмиралтейства и Петропавловской крепости.

В пути мы по очереди стегали водителя березовыми ветками, якобы для того, чтобы улучшить его кровообращение, а на самом деле потому, что в России невозможно закончить вечер, не набросившись на кого-нибудь.

— Теперь я чувствую себя так, словно мы едем в старинном экипаже, — сказал Валентин, — и стегаем кучера за то, что он едет слишком медленно… Быстрее, кучер, быстрее!

— Пожалуйста, сэр, — умолял Мамудов, — и так трудно ездить по этим дорогам, даже когда тебя не стегают.

— Меня никто прежде не называл «сэр», — восторгался Валентин. — Опа, негодник! — вскрикнул он, огрев шофера еще раз.

Я показал им свою квартиру — роскошное жилище в стиле «ар нуво», в доме постройки 1913 года (общеизвестно, что это последний хороший год в истории России) — тут полно было бледной керамической плитки и эркеров. В окна просачиваются последние лучи вечернего света. Проходя по комнатам, Валентин и шлюхи издают потрясенные восклицания, а молодой монархист и веб-дизайнер шепчет:

— Значит, вот оно как… Значит, вот как они живут.

Я завел их в мою библиотеку, где книжные полки скрипят под томами покойного палы, — это собрания текстов великих ребе, «Банковский устав Каймановых островов» в трех томах, с примечаниями, и всегда популярные «Сто одни налоговые каникулы». Появились слуги с графинами водки. Елизавета Ивановна грозилась сыграть для нас на аккордеоне, а Валентин уговаривал ее дочь процитировать для нас великих философов, но, когда наконец принесли аккордеон и раскрыли томик Вольтера, мои гости уже спали вповалку. Нос Валентина «картошкой» застрял между внушительными грудями Людмилы Петровны, а руки обхватили ее бедра, словно они танцевали вальс-ноктюрн.

Я никогда прежде не видел, чтобы мужчина плакал во сне.