Я собрал своих слуг и объявил, что они свободны. Они сразу же начали плакать в фартуки и рвать на себе волосы.

— Разве вы не можете уехать куда-нибудь в провинцию? — спросил я. — Неужели вы не устали от городской жизни? Будьте вольными!

Как оказалось, проблема заключалась в том, что у них нет денег, а их провинциальные родственники их не примут. Так что вскоре они станут бездомными и им грозит голодная смерть, а тут еще начнется ужасная русская зима. Итак, я дал каждому по 5 000 долларов, и они бросились мне на шею.

Растроганный собственной щедростью, я позвал Светлану и художника Валентина, который все еще стоял лагерем у меня в библиотеке вместе со своими Наоми и Руфью.

— Я основываю благотворительный фонд под названием «Мишины дети», — сказал я. — Я выделяю два миллиона долларов в помощь детям города, в котором я родился.

Они глядели на меня искоса.

— Это Санкт-Петербург, — пояснил я.

Снова никакой реакции.

— Света, ты упомянула, что хочешь поработать на неприбыльное агентство. Вот твой шанс. ТЫ будешь исполнительным директором. Доставишь самолетом двадцать прогрессивных социальных работников из Бруклина, и пусть они работают над самыми трудными детьми. Валентин, ты будешь художественным руководителем. Будешь внушать детям, что спасение — в веб-дизайне, а также в клинической социальной работе. Ваше жалованье составит восемьдесят тысяч долларов в год (чтобы читатель мог сравнить, скажу, что средняя зарплата в Петербурге — 1800 долларов в год).

Света сказала, что хочет переговорить со мной наедине.

— Это большая честь для меня, — начала она, — но, думаю, глупо доверять Валентину такое ответственное дело. Я знаю, он работает на Алешу и занимается дизайном веб-сайта для него, но он также и лишний человек, как ты считаешь?

— Мы все лишние люди, — заметил я, вспомнив Тургенева.

Я пожал ей руку, три раза поцеловал плачущего Валентина, попрощался с его проститутками, затем в последний раз вызвал моего шофера. Было раннее утро понедельника, народ все еще боролся с похмельем, но Петербург выглядит особенно великолепным, когда на улицах безлюдно. Дворцы на Невском проспекте, желая надлежащим образом со мной проститься, стряхнули с себя пыль и, казалось, кивали мне; каналы текли как-то особенно романтично, надеясь превзойти друг друга; луна исчезла, а солнце взошло, дабы продемонстрировать и ночной, и дневной пейзажи. Однако я оставался бесстрастным. «Вперед, ни шагу назад», — сказал я, умывая руки. Мы прибыли в смешной аэропорт — чудовищное бежевое сооружение, где чувства западных туристов оскорбляют сотнями различных способов. Вообще-то такой крохотный аэропорт скорее подходит для Монтгомери, штат Алабама, нежели для города с пятимиллионным населением. На таможне я стал свидетелем печальной сцены: Слава, сын Тимофея, плакал на шее у отца.

— Я вызову тебя, сынок, — обещал мой слуга, гладя молодого человека по лысеющей голове. — Ты присоединишься ко мне в Брюсселе, и мы весело заживем вместе. Возьми мой паровой утюг «Дэу».

— Не нужна мне никакая Брюссель, — ответил Слава, плюнув себе в руку. Было совершенно ясно, что он никогда не слышал о столице Бельгии. — Мне нужен мой папа.

Я ему сочувствовал — мне тоже нужен был мой папа.

Самолет Австрийских авиалиний робко остановился у входа. По странному капризу географии, Петербург находится всего в сорока минутах полета от ультрасовременного города Хельсинки — северо-восточного бастиона Европейского Союза. После того, как мы взошли на борт и самолет, протащившись по изрытой колеями взлетной полосе, поднялся в воздух, мы посмотрели вниз, на страну под нами, на странные контуры дряхлых фабрик. Я хотел было обратиться с прощальной речью к стране, которая вскормила меня кислым молоком из холодного соска, а затем слишком долго не выпускала из своих толстых рук, покрытых веснушками. Но не успели мы оглянуться, как Россия исчезла.

Тимофея отослали в эконом-класс, а мы с Алешей-Бобом уселись в первом классе. Было еще утро, так что мы ограничились ирландским кофе и легкой закуской, состоявшей из шотландской семги и блинчиков. Обхватив живот обеими руками, я прислонил свой токсичный горб к спинке удобного широкого кресла и вздохнул от удовольствия. Думаю, никто на свете не был так радостно взволнован оттого, что пролетает в самолете над Польшей. Я схватил нож для масла и вызвал Алешу-Боба на шуточную дуэль. Мы скрестили столовые ножи, звеня ими, и немного пофехтовали. Друг разделял мою радость, но других пассажиров первого класса, по-видимому, ничуть не забавляло наше ребячество. Даже в такое раннее утро бизнесмены многих национальностей одной рукой работали на лэптопах, а другой намазывали «нутеллу» на блинчики, перешептываясь со своими спутниками о том, как лучше разрезать на куски вырождающуюся промышленность России и как снискать расположение какого-нибудь американского совместного фонда.

И тут я заметил хасида.

«Не задирайся», — сказал я себе, зная, что в конце концов не смогу придержать язык. Ему было за тридцать, он был прыщавый, с куцей бородкой, как все они, с красными глазами, круглыми, как монеты. Из-под мягкой шляпы выглядывал полумесяц ермолки. Вряд ли он действительно купил билет первого класса, так что тут, возможно, сработала какая-то хитроумная схема — с этими людьми никогда не знаешь, чего ждать.

Над хасидом склонилась стюардесса, уговаривая съесть кошерную трапезу, приготовленную специально для него: куриную печень на гренках. Хасид все время мигал, пялясь на бюст юной австриячки, но был непреклонен в вопросе о печенке.

— Должен быть сертификат, — гнусавил он суровым тоном. — Есть много видов кошерного. Где сертификат?

— Нет, это кошерное, сэр, — настаивала стюардесса. — Ее ели многие евреи. Я видела, как они ее ели.

— Мне нужны доказательства, — продолжал ныть хасид. — Где мои доказательства? Где сертификат? Мне нужно подтверждение раввина. Покажите мне доказательства, и я это съем.

В конце концов стюардесса ушла, и тогда этот кретинский хасид извлек из черного бархатного мешочка банку тунца, майонез и кусок мацы. Облизнув толстые губы, он сгорбился и с видимым усилием открыл консервы. Затем с таким видом, будто он углублен в бесконечную молитву, хасид начал задумчиво смешивать тунца с майонезом, медленно раскачиваясь. Я наблюдал за ним примерно четыреста километров воздушного пространства — он смешивал майонез с тунцом, затем тщательно намазывал на хрупкую мацу. Каждый раз, как мимо проходила стюардесса, он загораживал свою еду от ее тевтонской попки. «Твердый австрийский зад, — казалось, говорил он себе, — нельзя смешивать с кошерным тунцом».

Мне хотелось его убить. Позволено ли мне, еврею, питать подобные чувства, на которые не имеет права нееврей? Означает ли презрение к этому человеку, с которым меня не связывает ничего, кроме крови, ненависть к самому себе?

Хасид начал бормотать в свою бородку благодарственные слова за эту роскошную трапезу, затем с хрустом вгрызся в мацу с тунцом. От мысли о дешевой рыбе, соприкоснувшейся с грязной изнанкой его рта, меня затошнило. Поскольку я сидел через четыре ряда от вонючего хасида, до меня не мог доходить запах, но воображение создает свои собственные запахи. Я не мог больше молчать.

— Фройляйн, — позвал я стюардессу, которая подошла легкой походкой и одарила меня всего лишь улыбкой бизнес-класса, продемонстрировав только передние зубы. — Я ужасно оскорблен этим господином хасидом, и мне бы хотелось, чтобы вы попросили его убрать эту жуткую еду. Это первый класс. Я надеялся, что здесь будет цивилизованная публика. Это же не путешествие в Галицию году этак в 1870-м.

Стюардесса полностью открыла рот. Она подняла перед собой руки, словно защищаясь. Я заметил, как форма обтягивает ее ладные бедра.

— Сэр, — прошептала она, — мы разрешаем нашим пассажирам брать с собой еду в самолет. Этого требует их религия, верно?

— Я еврей, — сказал я. — Я той же веры, что и этот человек. Но я бы никогда не стал есть такое в первом классе. Это варварство! — Я повысил голос, и хасид вытянул шею, чтобы на меня взглянуть. Он был потный, с влажными глазами — как будто только что вышел из молельного дома.

— Спокойно, Папаша Закусь, — увещевал меня Алеша-Боб. — Остынь.

— Нет, я не стану остывать, — ответил я своему другу. И снова обратился к стюардессе: — Я покровитель мультикультурализма в большей степени, нежели кто-либо еще в этом самолете. Отвергая ваши куриные печенки, этот человек демонстрирует самую ханжескую форму расизма. Он плюет нам всем в лицо! Особенно мне.

— Ну вот, начинается, — прошептал Алеша-Боб. — Поместите Мишу в западную обстановку — и он тут же начинает выступать.

— Я еще не выступал, — прошипел я. — Ты поймешь, когда я начну выступать. — Стюардесса извинилась за причиненное мне неудобство и сказала, что позовет начальство. Вскоре появился высокий австриец, смахивавший на гомосексуалиста, и объявил, что он начальник хозяйственной части или что-то в этом роде. Я высказал свое недовольство.

— Это очень затруднительная ситуация, — начал начальник хозчасти, глядя себе под ноги. — Мы…

— Австрийцы, — докончил я за него фразу. — Я знаю. Это чудесно. Я снимаю с вас вашу ужасную вину. Но тут дело не в вас, а в нас. Хороший еврей против плохого. Терпимость против нетерпимости. Поддерживая хасида, вы увековечиваете свое собственное преступление.

— Извините, — вмешался хасид, поднимаясь на ноги, — он был потрясающего роста для хасида: почти семь футов. — Я не мог не услышать…

— Пожалуйста, сэр, сядьте, — обратился к нему начальник хозчасти. — Мы всё уладим.

— Да, конечно, носитесь со своим хасидом, — сказал я и встал, слегка толкнув начальника животом. — Если вы так обращаетесь с пассажирами первого класса, я пойду в эконом-класс и сяду там с моим слугой.

— Ваше место здесь, сэр, — возразила стюардесса. — Вы за него заплатили. — Между тем начальник хозчасти махал своими изящными ручками, призывая меня покинуть его золоченое царство. Алеша-Боб смеялся над моей глупостью, похлопывая себя по лбу, чтобы показать, что у меня не все дома.

И он был прав: у меня действительно не все были дома.

— Это из-за вас я не мужчина, — плюнул я в хасида, проходя мимо его ряда. — Вы отняли у меня мою лучшую часть. Отняли то, что имело значение. — Перед тем как выйти из салона, я повернулся, чтобы обратиться к пассажирам первого класса: — Если среди вас есть собратья-евреи, опасайтесь мобильного mitzvah. Опасайтесь обрезания в зрелом возрасте. Опасайтесь легковерия. Хасиды не такие, как мы. Даже не думайте об этом. — С этими словами я откинул занавеску и вышел из салона. Я не рискну очеловечивать хасида из первого класса, детально описывая средневековый ужас на его бледном лице — этот вечный страх, искажающий черты моего народа.

Очутившись в тесном салоне эконом-класса, возле вонючего туалета, я нашел себе место рядом с Тимофеем.

— Что вы делаете, батюшка? — прошептал он. — Почему вы здесь? Вам здесь не место! — И в самом деле, место в австрийском эконом-классе не было рассчитано на мой размер. Кончилось тем, что мой зад оказался там, где должна располагаться спина, а ладони были прижаты к спинке переднего сиденья.

— Я здесь из принципа, — ответил я слуге, погладив его по голове с густыми, как у женщины, волосами. — Я здесь, потому что жид попытался запятнать мою честь.

— Есть евреи и есть жиды, — сказал Тимофей. — Это все знают.

— В наши дни нелегко быть культурным человеком, — заметил я. — Но со мной все в порядке. Посмотри в окно, Тима. Эти горы, возможно, Альпы. Тебе бы хотелось когда-нибудь увидеть Альпы? Ты бы мог устроить там пикник со своим сыном.

Я прочел во взгляде Тимофея такое неверие, что мне стало его жаль. И жаль себя. В самолете было столько грусти для нас обоих!

Хорошей грусти, как говорят американцы.