«Уже давно думал я, — пишет Пирогов в «Дневнике», — что мне следовало бы жениться на дочери моего почтенного учителя; я знал его дочь еще девочкой; я был принят в семействе Мойера как родной. Теперь же положение мое довольно упрочено — почему бы и не сделать предложение?» Николай Иванович съездил в орловское имение Мойера, пробыл там несколько дней. Дочь Мойера, Катеньку, он нашел взрослою невестою и решил по возвращении в Москву обратиться с предложением-письмом к Протасовой. «Письмо было длинное, сентиментальное и, как я теперь думаю, — писал Пирогов, через 40 лет, — довольно глупое». Прощаясь с Пироговым, семья Мойера просила его заехать в Москве к племяннице Протасовой А. П. Елагиной, дом которой был одним из самых культурных центров Москвы середины XIX столетия. Приняли его очень любезно. Прощаясь Пиратов просил Елагину переговорить с ним без свидетелей и вручил ей письмо к Протасовой, объяснив его содержание. Авдотья Петровна при этом улыбнулась, как показалось Пирогову, «сомнительно».
Василий Андреевич Жуковский писал Авдотье Петровне Елагиной 26 февраля 1840 года: «Да что это еще вы пишете мне о Пирогове? Шутка или нет? Надеюсь, что шутка. Неужели в самом деле возьметесь вы предлагать его? Он, может быть, и прекрасный человек, и искусный оператор, но как жених он противен. Расскажите-ка об этом пояснее. Из ваших немногих строк я ничего не понял». Авдотья Петровна, конечно, шутила, когда в письме Жуковскому о сватовстве Пирогова к Катеньке Мойер говорила о своем посредничестве со стороны прославленного хирурга.
Через месяц Николай Иванович получил в Дерпте ответ от Протасовой и Мойера. Отец и бабушка Катеньки весьма сожалели, что должны отказать Пирогову, так как их Катя «уже обещана давно сыну Елагиной, а все обстоятельства и родственные связи благоприятствовали этому браку». Плохое отношение Жуковского и всей семьи Протасовой к его сватовству объяснялось не только тем, что 20-летняя Катенька Мойер давно уже была объявлена невестой Елагина: она вышла за последнего замуж через шесть лет после сватовства Пирогова, а в 1840 году благосклонно принимала ухаживания В. К. Ржевского, который сделал ей предложение.
Дело в том, что Катенька Мойер питала к профессии Пирогова отвращение не меньше, чем Жуковский. Она говорила одной знакомой Николая Ивановича: «Жене Пирогова надо опасаться, что он будет делать эксперименты над нею». И передала этой даме слышанные от бабушки рассказы о там, как Пирогов делал тысячи опытов над живыми кошками, собаками и кроликами для изучения разных болезней у людей. Кровь на лекциях Пирогова лилась ручьями, пачкая одежду студентов, и профессор, который никогда не обращал внимания на свою внешность и всегда носил белье сомнительной чистоты.
После отказа Мойеров Пирогов уже не решался свататься к другой внучке Протасовой — 25-летней Екатерине Александровне Воейковой, к которой он был неравнодушен еще в годы своего дерптского учения. Были у Пирогова и другие мимолетные увлечения, но все это не давало исхода его «сердечному томлению»; этим не утолялась «овладевшая всем существом сладкая потребность женской любви и семейного счастья». Такое состояние закончилось в 1841 году странным лихорадочным заболеванием Николая Ивановича.
Пролежав шесть недель в постели, Пирогов снова стал в долгие бессонные ночи перебирать в памяти образы девушек, которых он встречал в Дерпте, в доме своего учителя. Вспомнились подруги Катеньки Мойер, и одна из них показалась Николаю Ивановичу наиболее отвечающей «идеалу жены человека, самоотверженно преданного науке». Это — Катенька Березина, которой в описываемое время было, по расчету, двадцать лет. Молодой профессор был уверен, что найдет в ней хорошую жену.
Екатерина Дмитриевна Березина происходила из старинной и родовитой дворянской семьи, внесенной в «Бархатную книгу» и гордившейся происхождением от князя Константина Ярославовича, потомка Рюрика. Отец ее Дмитрий Сергеевич Березин принадлежал к типу гусар, не задумывавшихся ни над какими отвлеченными вопросами. Это был веселый рабовладелец, вся жизнь которого во внеслужебное время проходила за карточным столом.
Выйдя вскоре после войны двенадцатого года в отставку с чином ротмистра, Березин влюбился в свою двоюродную сестру, графиню Екатерину Николаевну Татищеву, девушка отвечала ему взаимностью, и Дмитрий Сергеевич просил ее руки. Татищевы, хорошо знавшие своего беспутного племянника, отказали ему, ссылаясь на церковные правила, запрещавшие брак между родными второй степени. С помощью друзей и лихой тройки отставной гусар тайком увез свою возлюбленную из родительского дома, а с помощью денег убедил деревенского священника обвенчать их. Завоевав таким образом свое счастье, Березин заставил старого графа примириться с фактическим положением вещей, получил причитавшееся его жене состояние и завел большую карточную игру, усердно растрачивая доходы, поступавшие от нескольких крупных имений. Проиграв довольно скоро шесть тысяч крестьянских душ, Березин, пришел к убеждению, что ошибся, когда мечтал о вечном счастье с женой: супруги стали жить раздельно.
В начале 40-х годов Екатерина Николаевна жила с дочерью в Петербурге, занимая на Васильевском острове скромную квартиру в три комнаты. Обстановка их жизни была, с дворянской точки зрения, «менее чем пристойная». Приходилось довольствоваться крохами, которые уделял жене и дочери из проматываемого состояния Дмитрий Сергеевич. Сына Березин взял к себе и сумел воспитать его вполне в своем духе.
Екатерина Дмитриевна больше всех страдала от семейных березинских передряг. Больная, издерганная Екатерина Николаевна находила постоянно поводы упрекать дочь в чем-нибудь и в раздражительности часто била ее. Молодая Березина не стала размышлять над рассказами о хирургической и анатомической деятельности знаменитого дерптского профессора; мать, погоревав о том, что ее Катенька — внучка графа Татищева — должна выйти за разночинца, решила все-таки, что предложением Пирогова пренебрегать не следует
Березиных в самом же начале смутил несколько странный способ объяснения Пирогова с невестой. Николай Иванович, вместо обычных в таких случаях излияний, вручил Екатерине Дмитриевне обширное письмо, взяв эпиграфом к этому любовному посланию свой эпиграф к «Анналам дерптской хирургической клиники». Но еще больше удивило их самое содержание письма.
«Друг нежный, неоценимый, — писал счастливый жених, — об одном прошу тебя, — изучай меня и себя, убедись сначала мыслью, что мы, как и всякий для себя, стоим этого, что это изучение, хотя трудное, но возможно, может открыть истинные отношения наши друг к другу, к другим, к свету. Как давно уже прилежным изучением себя я открыл в себе то, что без того, для всех казалось во мне несуществующим, для меня самого — не очевидным и скрытым, и теперь, проникая глубже в этот извилистый лабиринт, в котором то мысли текут в стройном порядке, то чувства скрываются, скопленные в безобразные группы, то гнездятся хищные страсти, я открываю сладкое чувство упования… Приди же, мой ангел-хранитель, и полным благодатной теплоты дыханьем эдема содействуй к развитию неземного на почве, иссохшей от сомнений и безверия».
После этого автор письма счел наиболее интересным для молодой девушки подробный рассказ о всех его бывших романах. Покаявшись перед невестой в своих прегрешениях, вольных и невольных, Николай Иванович постарался уверить ее, что, «если речь зайдет о прочности любви», то он скажет, что «любовь по своей сущности уже есть одно временное чувство; оно принадлежит только одному возрасту; природа назначила ее для возрождения и обновления; животные, цветы украшаются для чего-то сходного с нашею любовью, только на время». «Какой же прочности можно требовать от чувства, назначенного для одной, преходящей цели? Не правда ли, такой взгляд на любовь производит на тебя, милой друг, неприятное впечатление. Тебе хотелось бы, чтобы она была вечна, неизменяема, — но поверь, она тогда перестает быть тем, что она есть, и чтобы достигнуть желаемой прочности, мы должны всегда соединить любовь с другим чувством, не столько сладким, но более постоянным; счастливы те супруги, которые постигли эту тайну соединения».
Пообещав невесте вернуться к этому важному вопросу впоследствии, Николай Иванович допускает мысль, что он сам «через несколько лет, может быть», будет стыдиться, что «терял время на такое беспорядочное описание чувств и взглядов», а невеста его «может быть, будет стыдиться, что из любви к такому чудаку находила, как уверен Пирогов, приятность в чтении бестолкового сумасбродства». Но, оставив «времени действовать, как оно хочет», — «вместо того, чтобы терять время на витиеватые выражения действий неопределенных, весьма относительных», — Пирогов переходит к подробному изложению своего «идеала счастливого супружества».
Он доказывает своей молоденькой невесте, что ее, как женщину, «врожденный инстинкт и воспитание готовили с ранних лет быть супругой и матерью, т. е. жить для других». Поэтому Екатерина Дмитриевна должна знать, что «наука составляла с самых юных лет идеал» ее жениха, «истина, составляющая основу науки, сделалась высокою целью, к достижению которой» он «стремился беспрестанно»… «Что значат самые утонченные материальные наслаждения в сравнении с тем тихим, спокойным, но возвышенным чувством, которое наполняет душу каждого истинно любящего свою науку? — читала Екатерина Дмитриевна в любовном послании своего жениха. — Вообще всем холостякам, дожившим до 30 слишком лет, делается с каждым годом труднее и труднее решение жениться. Я (после женитьбы) должен посвящать «все время, мои занятия не одному только любимому идеалу, столько лет услаждавшему мое нравственное существование… Знаешь ли, сами женщины, пожилые, образованные, не без чувства, которых я спрашивал об этом, качали головой и не советовали мне жениться. Я терял с каждым годом приятную надежду».
Жена ученого должна «посвятить свою жизнь, чтобы отрадой улыбки, нежного поцелуя и всеми, всеми обнаруживаниями внутреннего чувства доказать своему избранному, что и она сочувствует вполне его стремлению, содействует всеми силами, всею мощностью любви к достижению предначертанной цели, услаждая приветною ласкою, привязанностью к домашнему быту, тем невыразимым немецким «Gemuth» (уют, сердечность) все неприятности, встреченные на пути». «Только при этих условиях, — заявляет Николай Иванович, — только при этом сочувствии и содействии, только при такой усладительной гармонии домашнего быта с отвлеченным стремлением к идеалу, я могу быть счастливым. Только при этих условиях я найду поэзию в недрах семейства, как доселе находил ее в умственных изысканиях истины».
Тяжело было на сердце у Екатерины Дмитриевны, когда она дочитала громадное письмо жениха. Невеселую картину рисовала его исповедь. Но делать было нечего: других возможностей прожить при сложившихся в семье Березиных обстоятельствах ей не представлялось.
Свадьба несколько раз откладывалась по разным причинам. Наконец, в ноябре 1842 г. доктор медицины Николаи Иванович Пирогов, тридцати двух лет, сочетался законным браком с девицею Екатериною Дмитриевною Березиной, двадцати одного года. Ни характер Пирогова, ни вся жизненная подготовка его до женитьбы не могли выработать в нем тех свойств, которые делают семейную жизнь «усладительной», которые для молодой женщины превращают в земной рай по крайней мере первые годы супружества.
Пирогов женился вскоре после своего перехода из Дерпта в Петербургскую медико-хирургическую академию. Женитьба Николая Ивановича совпала с началом самой бурной эпохи его жизни. Это был период осуществления его научных идеалов. Это был момент самой острой борьбы его с представителями прошлого в науке. Это была пора ожесточенных схваток с чиновниками на кафедре, с врагами нового и слепыми ненавистниками всего того, что нарушает мещанский уют.
До Пирогова в Медико-хирургической академии жилось безмятежно под руководством 74-летнего президента, баронета Я. В. Виллис. Когда-то он чему-то учился в Англии, а в России много десятков лет служил придворным врачом и был ярым противником учреждения женской и акушерской клиники при академии на том основании, что «солдаты не беременеют и не родят и военным врачам нет надобности учиться акушерству на практике».
Профессора в академии подбирались почти сплошь из бывших воспитанников духовных семинарий, чем обеспечено было «христианское благочестие» в преподавании медицинских наук. Спустя много лет после учения Mудрова о том, что при тифе лучше всего помогает обращение к Иверской иконе божьей матери, из клиники Медико-хирургической академии вышел ученый труд под названием: «Описание болезни госпожи Артамоновой, которая получила исцеление перед чудотворною иконою святителя Христова Николая, в селе Колпине; составил Иван Рклицкий, Императорской С.-Петербургской медико-хирургической академии заслуженный профессор и академик, доктор медицины и хирургии, действительный статский советник; издано в пользу колпинского храма».
«Все профессоры Медико-хирургичеокой академии, — говорит Пирогов, — были из воспитанников этой же академии, что, конечно, не могло не способствовать развитию непотизма между профессорами, и, как это нередко случается, непотизм дошел до таких размеров, что в профессоры начали избираться исключительно почти малороссы и семинаристы одной губернии. За исключением нескольких немногих профессоров, приобретших себе почетное имя в русской науке, остальная, большая часть, ни в научном, ни в нравственном отношениях ничем не опережала золотую посредственность… Научный и нравственный уровень Петербургской медико-хирургической академии в конце 1830-х годов был очевидно в упадке. Надо было потрясающему событию произвести переполох для того, чтобы произошел потом поворот к лучшему».
Переполох произошел в сентябре 1838 года и заключался в следующем. Поляк Иван Сочинский, родившийся около 1800 года, был в 1828 году сдан из помещичьих крестьян в солдаты в лейб-гвардии уланский полк. В 1831 году он принимал какое-то участие в польском восстании. В 1833 году был принят из аптекарских учеников в студенты фельдшерского отделения Медико-хирургической академии. Здесь Сочинский подвергался преследованиям в связи со своим польским происхождением. Доведенный однажды до отчаяния профессором из семинаристов Нечаевым, издевательски провалившим его на экзамене, Сочинский бросился на обидчика с раскрытым перочинным ножом. Нечаев увернулся, и удар пришелся в живот другого профессора, Калинского, получившего легкую рану. На шум прибежали служители, но впавший в исступление Сочинский поранил двух из них, пытавшихся его связать.
Николай I наградил Нечаева орденом, а Сочинского присудил прогнать три раза сквозь строй в 500 шпицрутенов, т. е. к 1500 ударам длинными гибкими палками по обнаженной спине. Кроме того суд постановил еще сослать Сочинского после шпицрутенов в пожизненные каторжные работы. Николай велел в целях назидания произвести казнь в присутствии всех учащихся академии. «В последних числах октября 1838 года, — по рассказу современника, — студентам велели явиться в аракчеевские казармы. От тех, которые по болезни не могли явиться, требовали удостоверения не только врача, но также местного квартального надзирателя и частного пристава. В присутствии студентов, поставленных во фронт, и некоторых начальствующих лиц Сочинский был на смерть забит шпицрутенами. Когда он упал, его положили на телегу и возили перед строем, продолжавшим наносить удары. Со многими из присутствующих делалось дурно. У несчастного Сочинского, умершего под ударами, оказались пробиты междуреберные мышцы до самой грудной плевры, которая была видна и в некоторых местах разрушена до самого легкого».
За проступок Сочинского царь наказал также академию. Из министерства внутренних дел она была передана в военное ведомство, главным начальником ее сделан был известный взяточник и помощник Аракчеева по военным поселениям, генерал П. А. Клейнмихель, а инспектором студентов назначен полковник арестантской команды Шенрок.
Бравый генерал подтянул академию, поднял в ней уважение к дисциплине и стал наводить в научном учреждении порядки армейского корпуса. «Несмотря на это, — говорит Пирогов, — одна мысль в преобразовании академии Клейнмихелем была весьма здравая. Он непременно захотел внести новый и прежде неизвестный элемент в состав профессоров академии и заместить все вакантные и вновь открывающиеся кафедры профессорами, получившими образование в университетах. В скором времени в конференцию вместо одного профессора, получившего университетское образование, явилась целых восемь, и это я считаю важною заслугою Клейнмихеля. Без него академия и до сих пор, может быть, считала бы вредным для себя доступ чужаков в состав конференции».
В числе этих чужаков был Пирогов, приглашенный в академию через профессора К. К. Зейдлица — друга Жуковского и ученика Мойера. Пирогову было тесно в Дерпте, ему хотелось расширить и углубить преподавание медицины. Условием своего перехода в академию он поставил учреждение при кафедре хирургии новой для того времени госпитальной клиники. Проект был принят, но перевод Пирогова в академию затормозил Уваров, который сначала не хотел отпускать Николая Ивановича из Дерптского университета по своим национально-шовинистическим расчетам, а потом не велел выпускать его из своего ведомства по прихоти самодура. Переписка по этому поводу велась ровно год. Уваров буквально издевался над Пироговым и довел его до нервных припадков. Победил в конце концов Клейнмихель.
18 января 1841 года Пирогов был назначен профессором Медико-хирургической академии и вторым помощником старшего доктора военного госпиталя, превращенного в госпитальную клинику. В последнем назначении сказалась первая интрига академических реакционеров. Пирогов в своем проекте намечал для себя, как заведующего кафедрой права старшего врача и главного распорядителя госпитальной клиники, благочестивые христиане из академии устроили ему должность второго помощника, правильно рассчитав, что такое положение создаст беспокойному профессору много затруднений, и надеясь, что он не выдержит длительной борьбы.
Старым профессорам академии, товарищам и однокашникам по семинарии кавалера Ивана Рклицкого, было обидно читать в одном из проектов Пирогова о том, что его «цель способствовать возведению врачебного искусства в отечестве на равную степень совершенства с медициной в образованнейших странах Европы; отделить шарлатанизм, обман, слепой предрассудок и безусловную веру в слова учителя от истины, составляющей основу науки».
«В наших госпиталях, — писал Пирогов, — недостает еще взаимной связи человеколюбия. Огромному прекрасно устроенному телу наших больниц недостает еще тесной связи с душой — наукой. Надо облагородить госпиталь, привести его к истинному идеальному назначению, соединить в нем приют для страждущего вместе с святилищем науки. Только отчетливостью в действиях, только гласностью врачебной деятельности можно спасти искусство от слепого навыка, от нашего «авось». Надо подчинить действия врачей строгому надзору и неумолимым приговорам ученой критики».
Пирогова увлекала борьба во имя «оригинальности и самобытности» отечественной науки; он хотел, чтобы русский народ в этом отношении не только не отставал от Запада, но и опередил его. Старые академики также добивались самобытности отечественной науки, но другими мерами и ради других целей. Иногда они тоже ссылались на Европу. Когда Пирогов, в интересах правильной постановки медицинского образования, предложил учредить при академии анатомический институт, — его противники доказывали ненужность этого новшества: «Не нужно нам институтов. Никогда у нас в России не было таких институтов. Если бы от них была польза, давно бы немцы их завели», — говорил один из них, убеждая военного министра отклонить проект Пирогова. «Академия учреждена для приготовления лекарей в определенный срок, а усиленные занятия практической анатомией нанесут ущерб занятиям прочими предметами», — доказывали другие вред пироговских затей. «Новый способ подготовки врачей и профессоров внесет раздор в профессорскую среду, — добавляли третьи. — Будут недоразумения и столкновения между директором института и другими профессорами, преподающими предметы, входящие в круг учения института».
Проект Пирогова действительно грозил нарушением того семейного начала, которое объединяло академиков-семинаристов. По установившемуся в академии обычаю профессора ее приготовляли себе помощников и преемников тем же порядком, каким подготовляли себе заместителей сельские священники в их родной черниговской губернии, где приходы передавались от тестя к зятю, от отца к сыну или от дяди к племяннику. Так поступил профессор Загорский, подготовивший себе заместителя в лице своего племянника Буяльского; профессор Буяльский, в свою очередь, подучил хирургическому искусству своего племянника Нарановича и устроил его своим помощником; таким же образом профессор Савенко подготовил на кафедру своего двоюродного брата Хоменко, а Пелехин своего зятя Калинского.
Борьба завязалась серьезная. Старые профессора были заинтересованы в ней материально. Их доходам грозила большая опасность. Их беспокоила увеличивающаяся со дня на день врачебная практика Пирогова, приехавшего в Петербург с репутацией чудесного доктора. К Николаю Ивановичу приходили больные с самыми разнообразными заболеваниями, в числе его пациентов были люди всех классов и всех слоев населения — от полунищих крестьян из пригородов до членов царской семьи. Полнейшая доступность знаменитого профессора, простота его, редкое бескорыстие, доброта и ласковость в обращении с детьми привлекали к нему общую любовь и создали огромную известность. Слава Пирогова распространялась быстро. Через полгода после переезда его в Петербург находившийся тогда в Новгороде в служебной ссылке Александр Иванович Герцен писал своему другу, архитектору А. Л. Витберту, по поводу его припадков падучей болезни: «Побывайте у доктора Пирогова, Это человек, стяжавший европейскую славу, глубоко ученый врач. Полагаю, он вам даст хороший совет».
«Черниговцы», — как назвал Пирогов группу старых профессоров Медико-хиругической академии — знали, что делали, когда провели постановление о подчинении Пирогова по его клинике главному доктору Военно-сухопутного госпиталя. Должность эту занимал статский советник Лоссиевский, который сразу же повел против Пирогова борьбу: приказал не отпускать лекарств по рецептам профессора без подтверждения главного доктора; выдавал суррогаты вместо прописанных Пироговым лекарств; подговаривал больных отказываться от операции у Пирогова, а после операции подавать жалобы на самовольное оперирование их профессором и т. п. Николаю Ивановичу это стоило много нервов и здоровья.
Наконец «черниговцы» подбили Лоссиевского на выходку, возможную только в эпоху, когда сам царь мог объявить П. Я. Чаадаева сумасшедшим за статью, признанную оскорбительною для национального шовинизма. «Прошло уже два года моей госпитальной службы, — пишет Пирогов, — как вдруг однажды Лоссиевский вызывает моего ассистента и ординатора госпиталя Неммерта и спрашивает его: не заметил ли он чего особенного в моем поведении. Неммерт говорит, что нет. «А почему же он прописывает в таких больших приемах наркотические средства?» «Я не знаю, — отвечает Неммерт. — Спросите сами у профессора».
Тогда Лоссиевский призывает Неммерта в госпитальную контору и приказывает ему как подчиненному расписаться в принятии запечатанного пакета с надписью «секретно». Неммерт берет. В секретной бумаге значилось: «Заметив в поведении г. Пирогова некоторые действия, свидетельствующие об его умопомешательстве, предписываю вам следить за его действиями и доносить об оных мне. Гл. д-р Лоссиевский».
Получив бумагу, Неммерт принес ее Пирогову, и Николай Иванович с этой бумагой немедленно отправился к попечителю академии, дежурному генералу Веймарну, заявив ему, что подает в отставку, если всему этому вопиющему делу не будет дано хода.
На другой день утром Николая Ивановича пригласили в контору госпиталя, и там разыгралась, по его словам, «истинно позорная сцена». Лоссиевский, в парадной форме, со слезами на глазах, дрожащим голосом, подняв руки к небу, просил у Пирогова извинения за свою необдуманность и дерзость, уверяя, что впредь он никогда не даст ему ни малейшего повода к неудовольствию.
К такого рода каверзам присоединились страдания Пирогова от болезней, одолевавших его во время работы в академия. Вызывались они антисанитарными условиями и тяжелой обстановкой, в которых он находился. Обычным местом его занятий были старые бани при госпитале; в них, за неимением других помещений, он производил вскрытия трупов, иногда до 20 в день в летние жары; а весною, во время ледохода, переезжал ежедневно по два раза на Выборгскую сторону, пробиваясь иногда часа по два между льдинами.
Современник так описывает лабораторию анатомического института, т. е. те самые бани, в которых Пирогов производил вскрытия: «Представьте себе комнату в полуподвальном этаже в зимние вечерние часы. Уже входя в переднюю, зажимаешь нос от запаха, который распространяется от ящика с хранящимися в нем трупами без какой-либо дезинфекции. В самой комнате, у окна, стоят выкрашенные в красный цвет столы с покатыми досками; возле столов кадки со всякой мерзостью, — комната отапливается железными печками, вокруг которых кладут трупы для оттаяния, и освещается масляными лампами, которые горят так тускло, что все занимающиеся там держат в руках сальные свечи. Студенты, одетые в черные клеенчатые фартуки, копошатся возле трупов, все окутано серыми облаками табачного дыма. Это прямо какая-то пещера из Дантова ада».
Н.И. Пирогов (1845 г.) Снимок с современного рисунка сепией, поднесенного Пирогову его слушателями в Петербурге; хранится в музее Пирогова в Ленинграде. Фото Л.Я. Леонидова
Все это вредило здоровью Николая Ивановича и отражалось на его отношениях к жене.
Очень скоро после свадьбы Екатерина Дмитриевна позавидовала Катеньке Мойер, отказавшейся от брака с знаменитым профессором. Если Пирогов и не делал над женой медицинских экспериментов, которых боялась дочь профессора Мойера, то Екатерине Дмитриевне все же нелегко было выполнять семейную программу, изложенную ей в свое время ее женихом. Она совершенно не умела водворять спокойствие в смятенной душе Николая Ивановича, издерганного тяжелой обстановкой трудового дня. Николай Иванович обвинял жену в безучастном отношении к подвохам и козням черниговцев, а когда она плакала от этих незаслуженных упреков, Пирогов рассерженный уходил в свои анатомические бани, где оставался до поздней ночи.
Много дней и вечеров проводила Екатерина Дмитриевна одна, со своими думами и слезами. Родные посещали ее редко. Приятельниц завести она не могла — обстановка дома была у Пироговых суровая, аскетическая. Иногда Николай Иванович устраивал вечера, на которые приглашал своих друзей-ученых. Это были главным образом солидные, почтенные, честные немцы, преклонявшиеся перед гениальностью Пирогова, дымившие сигарами, говорившие исключительно об анатомии, хирургии и других отраслях медицины. Допускавшиеся на эти вечера молодые ассистенты и прозектора кафедры хирургии не позволяли себе вмешиваться в беседы учителей и старших коллег, а говорить на какие-нибудь посторонние темы и подавно не смели.
Только дружбу жены с молодой переводчицей Ахматовой переносил Пирогов без раздражения и укоризненных поучений. Ахматова была рекомендована Пирогову его другом редактором «Библиотеки для чтения» Сенковским, писавшим под псевдонимом «Барон Брамбеус». Николай Иванович по просьбе Сенковского лечил Ахматову от болезни глаз и, убедившись, что она чужда суетностям моды, не любит балов и театров, занимается серьезным литературным трудом, сам просил ее бывать у них в доме и развлекать его жену.
Близко наблюдавшая семейную жизнь Пироговых, Ахматова говорит в своих воспоминаниях о «несколько деспотическом взгляде» Николая Ивановича на женщин. Про Екатерину Дмитриевну Пирогову она пишет: «Она была олицетворением кротости и очень хороша собой. Николай Иванович впоследствии переменил свой взгляд на женщин, но в то время, когда я познакомилась с ним и с его первою женою, взгляды его на обязанности жены были несколько оригинальны. Он желал, чтобы жена его не бывала на балах и даже в театре, чтение романов и короткое знакомство с кем бы то ни было он тоже запрещал. У Екатерины Дмитриевны характер был очень уступчивый и кроткий, она не тяготилась такою жизнью, но очень была рада, когда получила разрешение читать для меня вслух французские и русские романы, так как мне самой чтение было запрещено. Я проводила с Екатериною Дмитриевною целые дни всю следующую зиму и никогда никого из посторонних не видала у нее. Она читала, я слушала, но в те дни, когда меня не было, она оставалась совсем одна. Николай Иванович, конечно, по целым дням не бывал дома».
По-видимому и Пирогов не без причины останавливался несколько раз в письмах ко второй своей невесте А. А. Бистром на отношениях к первой жене. Он горячо убеждает ее не верить сплетням про него и не составлять себе «предвзятого мнения» о его «наклонности к домашнему деспотизму». Но в одном из писем, однако, сам признается: «Я был эгоистом и не много прилагал труда узнать ее, полагая, что я ее и так хорошо знаю, что душа женщины гораздо проще, мотивы ее известнее».
Екатерина Дмитриевна Пирогова родила 1 ноября 1843 года сына Николая, 5 января 1846 года — второго сына Владимира, стоившего жизни матери. Она заболела после родов воспалением мозга; и умерла в страшных мучениях 19 января, 24 лет от роду.
Через несколько дней Николай Иванович писал своей приятельнице Е. Н. Огонь-Доганьской о смерти жены: «Ее уж нет. Уже нет матери моих двух бедных сыновей. Она оставила меня так скоро, так неожиданно, что я еще не могу свыкнуться с этою мыслью, что я оставлен, что я овдовел и осиротел. Куда ни посмотрю, все кругом меня так живо, так умилительно напоминает мне ее. Вот комната, которую она сама убирала; вот ее простой, милый вкус; вот плющ, вьющийся по окнам, который она сама рассадила.
За что ни примусь, на что ни посмотрю, все она, везде следы ее минувшего существования: то заглавие книги в моей библиотеке, написанное ее рукой, и книги расставлены были ею, и эстампы: развешивала она… Грустно, грустно, невыразимо грустно».
Смерть жены и пересуды о семейной жизни тяжело отразились на Николае Ивановиче. Он не мог продолжать своих ученых исследований, перестал посещать клинику и больницу, прекратил чтение лекций. Начальству академии пришлось разрешить ему поездку за границу на полгода по делам анатомического института и для поправления здоровья, 13 марта Пирогов писал Е. Н. Огонь-Догайской о своем отъезде из России, снова упоминая о смерти Екатерины Дмитриевны: «Еще в прошлом году, в Ревеле, мы нередко говорили с женой о поездке за границу, и это было всегда моей лучшею мечтою — ехать с любимой женой в Италию. А теперь я еду один, с пустым сердцем, с грустными воспоминаниями».
Из Италии Николай Иванович хотел проехать в Сицилию. Он собирался сделать «нешуточное путешествие», чтобы отвлечься от тяжелых мыслей о печальном исходе его первой женитьбы.