Она знала о всех четырех банках, вместе их прятали на тот случай, если за ним придут, чтобы она могла распорядиться запасом. Еще у нее был телефон не на бумажке, а в памяти — Башлыка. Она знала, куда он уехал и зачем. Не уехал бы, не стала ничего рыть. Банки она может найти с закрытыми глазами — две в сарае за дровами, третья между яблоней и забором, зарытая с таким умыслом, чтобы при особом положении, допустим, засаду сделают, можно было выкопать со стороны соседей. И четвертая под конурой Тарзана. Она начала с сарая, там больше работы, надо прежде переложить дрова. Рыла, рыла, уже глубоко вырыла, и как раз под крюком, на котором висят веники для бани, — а банок нет. Её затошнило, тягучая слюна перекрыла глотку, она так и села на дрова. Неужели он вырыл и увез с собой? Жену он может бросить, детей может, хотя младшего очень любит, но комбинат свой, прибыли свои ни за что не бросит, хоть убей его — и убьют, придет время. Значит, забрал, а кто тебя выручать будет, гада? Сядешь за решетку, а стерва твоя в Сочи улетит, ляжками на пляже сверкать.

Она сплюнула тягучую, вязкую, липкую слюну, вытерла пот и только сейчас заметила справа над поленницей еще крюк и на нем веники старые, березовые, они ссохлись и были почти незаметными в сумраке сарая, а она рыла под новыми, недавно повешенными — и Зинаида ринулась сразу копать, пока совсем не стемнело, и через два-три тычка лопата цокнула о стекло. Ее затошнило еще больше от радости. Банки были в целости и сохранности, с крышками из полиэтилена и еще снаружи облиты слоем парафина. Сначала она хотела закатать крышками для домашнего консервирования, но он сказал, что могут прийти с миноискателем и железо сразу нащупают, а так — шишь, стекло, парафин и синтетика на щуп не берутся. Она посидела в обнимку с этими банками, как с детьми, затем сложила дрова как попало обратно. Завтра отдохнет и наведет порядок, а сейчас надо поспешать к яблоньке. В доме она одна, дети ушли, каждый по своим делам, и она не стала их останавливать, как всегда останавливала Славика, чтобы он опять где-нибудь не выпил.

Луна светила, а в Москве еще не село солнце, там некоторые собирались в гости и наводили марафет перед зеркалом. Эта банка далась тяжелее, чаще приходилось отдыхать, хотя копать совсем ничего, ковырнула сантиметров на тридцать-сорок. Земля была сухой и твердой, да еще надо было следить, чтобы не зацепить корни, яблонька и так стала сохнуть именно с этой стороны, повредили, когда зарывали. Она опять боялась, что он забрал банку не ту, так эту, ее ближе достать, и рыла торопливо, тошнота стала еще сильнее, она запыхалась и как только показалась крышка, расшевелила ее рукой и оставила в яме, бросив сверху горсть земли, как бросают на гроб. Посидела еще минут пять, отдышалась — нет, она не устала, столько в жизни ей пришлось перетаскать, перепахать, перенести, просто тошнило ее каждый день и каждую ночь, и уже не первый месяц, она хотела бы этому радоваться, да не получалось.

Оставалась еще банка под конурой Тарзана, она их выроет все. Зинаида сдвинула конуру под ликующий визг и пляску пса, будто он радовался переселению, а она чуть не задохнулась от вони — даже отошла подальше от запаха псины. Раньше не замечала всяких таких запахов, не думала, что Тарзан такой вонючий, и блохи на нем наверняка кишмя кишат. Посидела на маленькой скамеечке и снова подумала, куда же их перепрятать? Вырыть выроет, а дальше? Во дворе оставлять нет смысла, он психанет, пригонит бульдозер и перероет весь двор. Он и дом перевернет вверх ногами, если не найдет. Надо спрятать где-то на стороне и так, чтобы люди не знали. Но где такой необитаемый остров? Если она одна будет знать, где спрятано, никакая милиция у нее не выпытает и ему она не признается, любую пытку выдержит, потому что знает, кому пойдут эти денежки, если он их найдет. Та сучка не страдала столько, сколько Зинаида тревожилась от каждого стука ночью. Той все нипочем, она хочет захапать пятьсот тысяч и жить в Москве, как принцесса. А Зинаида одна с Тарзаном, и пацаны кто где. Валерка — копия отца, такой же жадный, злобный, а младший Славик мягкий, добрый, не знает она, на кого он похож, может, на ее брата, артиста в Челябинске. Он ласковый по характеру и слабый, в шестнадцать лет уже знает выпивку, часто под мухой. Старший уже сам смотрит, где схимичить, покупает и продает магнитофоны то японские, то немецкие, то джинсы, куртки, очки темные, — не пропадет. А Славик пропадет, ему нужно записать наследство, вдруг она из роддома не выйдет, все-таки сорок четыре — не двадцать два. Банки она перепрячет, а там видно будет, когда их вырывать. Она точно знает, что заявит в КГБ. Поедет в Москву, разыщет эту стерву в Измайлове, выдерет ей остатки волос, после чего пойдет куда надо в Москве. Здесь идти нет смысла, они все куплены и у него на крючке. Пойдет, но когда — до роддома или после? Лучше — до, а после у нее будет доченька, не останется времени на всю эту грязь, она плюнет и на Романа, и на его потаскуху. Она чует, что будет девочка, мальчишек она носила не так. Медсестра в консультации предложила ей сесть на пол и подняться. Она поднялась, опершись на левую руку — значит девочка, если на правую — мальчик. И с того дня она так и ощущала ее, и придумала имя Надежда, Наденька. Она своего гада ненавидит можно сказать с первых дней за то, что он жил с ней и не хотел регистрироваться, пока старший Валерка не пошел в школу. К тому времени уже умерла свекровь, его мать, она жалела Зинаиду, учила ее скорняжному делу. Дом купили на деньги свекрови и записали на Зину, мать знала, что ему сидеть с конфискацией, он уже тогда в цехе розлива химичил направо-налево. И все-таки плюнуть ему в рожу она не может, у нее любовь такая уродливая, не может его бросить и другой отдать. Она пойдет заявить после родов, так вернее. Привлечь ее могут, а вот судить нельзя, на руках младенец, она советовалась в консультации не только в женской, но и в юридической, и статью уже знала по Уголовному кодексу — о недонесении, статья девятнадцатая. Могут и по семнадцатой дать, как соучастнице, еще могут дать укрывательство, но когда у нее будет дочь-спасительница, то ничего не дадут. А ему все равно вышка, Зинаида потерпит, пусть он перед смертью понежится со своей подстилкой… Зинаида сохранит банки для детей, это плата за ее страдания. Она решила рожать, когда узнала, что он достал своей сучке квартиру, и та живет теперь отдельно с дочерью. Сначала от ненависти хотела пойти, куда надо, и все рассказать. Но страх ее остановил — два сына, старший только еще на втором курсе, а младшему еще два года в школе учиться, потом армия, как они будут без отца и матери, вот вопрос. Её не станут судить, если у нее на руках будет несовершеннолетнее и даже грудное дитя. У Зинаиды давно болели придатки, она не лечилась — некогда, да и плевать, при такой жизни лучше помереть скорее. А теперь пошла к гинекологу, так и так, прямо сказала, что муж требует ребенка, иначе развод, связался с молодой, помогите, отблагодарю. Ей назначили курс физиолечения, массаж, уколы, витамины. Она терпеливо месяца два лечилась, платила, находила знакомых. Ей даже нравиться начала такая суетливая жизнь, она подтянулась в талии, наела себе задницу и к ней даже привязался на базаре в мясном ряду какой-то армянин вдовец. Она подумала даже, почему раньше не завела себе хахаля, чем она хуже других в конце концов? Но не нужен ей был никто, кроме Романа, вот ее беда в чем. Стала ходить к парикмахеру, сделала прическу, брови подкрасила, наманикюрилась и в итоге помолодела по меньшей мере на десять лет. Накупила импортных платьев и дома при муже стала одеваться, как при людях. Сама полезла к нему и раз, и другой. Слава богу, забеременела. Ей бы вообще рожать да рожать, ей и таз позволяет и молока много, почти до двух лет кормила она мальчишек, нарожала бы кучу при хорошем муже, а не при такой сволочи, прости господи. В эти дни она терпела, старалась не злобиться, а то и зачатия не будет. И своего добилась. Со слезами думала, что могла быть совсем другая жизнь — полный дом детей мал мала меньше и не надо никаких тысяч. Младшие донашивали бы одежонку старших и радовались бы куску хлеба и каждой конфетке, а то ведь растут без радости, ничего им не надо, потому что все у них есть, а чего нет, так только скажи, и сразу отец даст команду — привезут, принесут, пришлют. А счастья нет даже малого, как было у нее в трудном-претрудном детстве во время войны.

Она оставит эти банки на черный день, дети и знать не будут, только на случай войны или еще чего, инвалидности, не дай бог, уродства какого, чтобы могли жить до смерти. Есть такой вклад в сберкассе по завещанию, и пусть выплачивают им по сто рублей каждый месяц, тогда не профукают в один раз на машину, на дачу, не проиграют в карты, не потратят на анашу. А он пусть гниет в тюрьме за то, что сделал ее несчастной.

Тарзан ластился, будто поторапливал ее — рой последнюю, рой поскорее. Она укоротила цепь, чтобы не мешал, дала ему из холодильника кусок мяса с костью, и пока он грыз застывшее, завтра будет кашлять, она рыла землю. Воняло здесь особенно остро, она и так и этак закрывала нос, отходила каждую минуту, чтобы отдышаться. Под конурой земля была прибита и от собачьей мочи затвердела, как бетон. Наконец услышала легкий звук — осторожнее, не разбить бы. Слава богу, все банки на месте, ничего он не взял, значит, думает вернуться. Стало совсем уже темно. Она посидела в прохладе, вытирая рукой пот, скоро высохло на плечах платье, и ей даже стало зябко.

Так куда же девать теперь эти банки? Она прислушивалась к шевелению в себе. Может, дочь ее сейчас вместе с матерью следила за тем, что делается, ведь это ее будущее решается, ее Надежды, Наденьки? Большие деньги обещают легкую жизнь. Можно умереть спокойно, зная, что дочь ее сможет купить и машину, и дачу, и всю роскошь, о которой мать ее даже не мечтала. Себя Зинаида стала считать богатой, когда у нее появился вслед за ковром холодильник, а потом и телевизор, главные три вещи, показатели благополучия. А дочь ее может в десять раз больше приобрести, и радуйся, мать, радуйся.

А радости не было… Тарзан скулил нехорошо, недовольный, что потревожили его жилище, может, он знал про банку, на нее рассчитывал, кто знает, может, у собак тоже бывают материальные соображения? Говорят же, собака все понимает, только ничего не скажет. Надо поставить будку на прежнее место. Но сначала она зарыла ямку, как могилку кому-то, чему-то, может быть, прошлому? Собака чуяла ее тревогу, скулила, дергалась, звякая цепью, и не находила себе места. Зинаида поставила конуру на тот сырой квадрат земли, где она стояла, и совсем стало муторно от мысли, что денег у нее всегда было много, пока она жила с Романом. Они могли купить все на свете, и сейчас у нее вон сколько, страшно выговорить. Но все прятали и прятали, боялись и боялись любого стука. И что же — она передаст детям свой страх, вечную тревогу своей Надежде, ну зачем такое наследство?.. Деньги человека портят, она по себе знает. Не было бы дурных денег, и Валерка дома бы сидел и лучше учился. И Славик не стал бы пить с тринадцати лет. Лучше бы они росли в нищете, рванье, зато ценили бы каждую копейку, учились бы зарабатывать на кусок хлеба. Большие деньги несут разврат, и, пока она жива, не пустит детей ни в сферу обслуживания, ни в легкую промышленность. Сначала деньги там получают, а следом тюрьму, инвалидность и позорную гибель. Пусть идут на завод и делают простое надежное дело, а еще лучше отправить бы их в деревню, в колхоз, чтобы каждый на земле себя обеспечил, растил хлеб, доил коров, строил жилище. Но ведь никого не уговоришь, не заставишь ни правдой, ни обманом.

Она в изнеможении опустилась рядом с конурой, легла щекой на теплую после дневной жары землю, и вставать не хотелось. Будут жить ее дети, уже трое, считай, все дни и ночи в тревоге. Или пьяные, или обкуренные анашой, а потом точно так же будут жить ее внуки-выродки. Не лучше ли всем вместе собраться и умереть, освободить землю от таких дурных людей?

Она сдаст все банки и только тогда успокоится за свое потомство. Ей легче дышать от мысли, что она сбросит — не банки, а гири чугунные. Счастье дают деньги заработанные, а не краденые. Пусть ее дети уедут из этого проклятого места. Сколько она помнит себя, столько ворует. И прячет. И сама прячется. И мужа непутевого прячет, а сейчас вот ослабела, обессилела от ненависти к нему. И как будто с небес ей голос: в поте лица добывай хлеб свой. Ей очень хочется, чтобы так говорили многие голоса, общий и сильный хор. Она вздохнула, подложила руку под щеку, чтоб не касаться лицом земли, и перестала ощущать, темная пелена всё затмила, и даже тошнота прошла, ей стало легко-легко, и она куда-то уплыла от себя самой. Сколько пролежала без памяти, она не знает, очнулась от глухого воя собаки. Тарзан, сидя на задних лапах, поднял острую морду к звездам и завыл. Она бы умерла, если бы не ребенок в ее чреве, живое существо. Именно ребенок ее спас, шевельнулся, перевернулся в ней. Искра надежды была брошена той девочке, которая потом вырастет, станет женщиной, станет матерью, крохотное сердечко забилось — тут-тук — и направило свой толчок в упавшее сердце матери. И оно отозвалось, встрепенулось, тихо ответило — тут-тук. И стало биться ровно… спокойно… Она открыла глаза, Тарзан бросился к ней, поскуливая, и мордой подталкивая ее — вставай, не пугай, так лежат только мертвые существа. Она поднялась, отнесла банку в сарай за дрова. Завтра она их поставит в погребе вместе с вареньем и соленьем. А воровать им всем осталось ровно три месяца, дальше она поставит точку без запятой, и пусть у ее детей начнется жизнь, хоть какая, но другая, хуже, чем есть, быть не может.