А может быть, они не спасли его, а наоборот, погубили. Чем? Неправдой, выдумкой. Книжным учением-поучением. Всезнанием — как надо, как не надо, вот это хорошо, вот это плохо.

А жизнь другая, непредсказуемая, сама себе на уме — сильная, подлая, ни на какие учения не похожая. Он пойдет к ним, на их рисованные под ковер дорожки. И вот как дорожки у них не настоящие, так и правда ихняя выдумана, не от жизни взятая, а из тщеты стараний.

Другие изливают душу жене, любовнице, исповеди пишут для потомства, а Шибаев безграмотный, ему только анонимки писать, не надо прикидываться и малевать ошибки, как это делают люди с высшим образованием. Была бы рядом Ирма, он избавил бы учителя от своего посещения. Но Ирмы нет и уже не будет. Ни-ког-да. Разве что на том свете они встретятся все вместе и сядут в кружок потолковать и вспомнить, чего они не учли и где неправильно поступили.

Но и там у каждого будет своя правота.

Он проснулся в тумане страха, в паутине страха, в сетях, и не сразу осознал, почему такое чувство, не сразу, но понял — он деньги потерял, вот почему страх. Любой может плюнуть на тебя и растереть. Без денег каждый новый день и даже час может принести опасность. Ну, а зачем, спрашивается, идти к старику — учителю? Чем он тебе поможет?

Дело не в помощи. У старика есть что-то помимо денег, и это мешает Шибаеву жить на свете. Старый, никчемный, беспартийный человек с пустым карманом, голь-шмоль, почему-то живет надежнее, безопаснее, со смыслом, лучше живет, лучше, черт побери, Шибаев нутром чует, кишками своими правоту его, — а согласиться не может, злится. На учителя он злится, а на прокурора — нет, почему? Прокурора можно купить, а этот ни в чем не нуждается, над ним даже деньги безвластны, которым Шибер подчинил всего себя, без чего он гол, как сокол, раздет, разут и даже хуже. Если выставить его нагишом перед людьми, без штанов — и то будет меньше срама и страха, чем сейчас, когда он оказался без копейки. Вот почему у него злоба на тех, кого не купишь, они во всем виноваты, люди другой породы, тихой сапой крутят всю жизнь на свой манер. Вот пропали деньги, и все пропало, и настоящее, и будущее. А у старика их всю жизнь не было, но он счастлив — от темноты своей. Шибер ему все скажет, учитель просто не знает, и потому ничего не боится. Он бесстрашен совсем не потому, что прошел войну, тюрьму и ссылку, — нет. Он себе выдумал фантастику, он, как Славик, поначи-тался книжек и отгородился выдумкой, как забором, ловит кайф. Такие чудаки были и раньше, люди разделились давно — одни пашут, любят, детей рожают, воруют, в тюрьме сидят, а другие изобретают сказки про жизнь, не видя ее. Не видят, а сильны. Без денег, а сильны. Правды не знают — сильны. Так пусть узнают.

Он пришел угрюмый, замерзший, мрачный. И они опять двое рядком встретили его, как в международном аэропорту Шереметьево встречают какого-нибудь

45

президента, только почетного караула нет с музыкой. Он смотрит на них неприязненно и видит, они ему рады, особенно Алексей Иванович, глаза его блестят, он хочет поговорить, знает, Роман будет его слушать. И в предвкушении беседы старик топчется возле гостя, пытается даже принять его дубленку. Шибаев отстранился — хватит уже ваших телячьих нежностей.

— Кто-нибудь к вам заходит? — спросил он грубо, как бы утверждая, никто к вам не заходит, кроме меня, вот вы и хлопочете.

— Почти каждый день бывают, а по праздникам у нас всегда полно, — сказала Вера Ильинична. — Ученики, бывшие разумеется, учителя.

— А своих детей у вас нет, — сказал Шибаев. Ему с порога хотелось говорить гадости. Хотя, что такое свои дети, вот сын у Махнарылова, или у него два сына, что за счастье?

— Приходят, цветы приносят… — жалобно сказала Вера Ильинична.

— Цветы приносят, а правду хоть один принес? — и он уставился на линолеум на полу, представил, как ползала старуха, вырисовывая узорчики, — зачем такие радости старым людям?

Пошли, сели за стол.

— Вы довольны своей жизнью, Алексей Иванович?

Жена его первой поняла смутную угрозу, перестала улыбаться, поджала губы и смотрела то на Шибаева, то на мужа.

— Я поставлю самовар, пожалуй, — сказала она и ушла.

— Ты мне школьный вопрос задал, Роман. Скажу так. Доволен и всегда буду доволен — жизнью, обрати внимание, не ситуацией той или иной, не порядками теми или иными, не людьми определенными, а именно жизнью во всей полноте. Непременно доволен, приветствую и люблю жизнь, а как же?

— Неправду вы говорите. Столько зла, вредных людей, подлых, хорошо ли быть довольным, честно ли?

— Но жизнь ими не замыкается, Роман. Подлые люди, вредные, все это мелочи, нужно потерпеть во имя высшего смысла. И я все годы терпел, и молодым терпел, и старым. Другие — ах, со мной несправедливо обошлись, ах, меня сослали в дикий Каратас! Я знал, на что иду, когда говорил, что мы отстаем от Запада, и техника наша никуда не годится, и в науке отстаем, в биологии, в физике, позор нам, потомки не простят, — меня посадили, потом сослали. За дело! Я пошел против власти, мне была ясна установка не хвалить заграницу, хвалить все советское, а я все рано критиковал. В молодости у меня был героический характер. Меня судили, ссылали, я не возмущался — за что? Те, кто в тридцать седьмом году пострадали, считают себя незаслуженно обиженными большевиками, сверхбольшевиками. Почему? Где логика? Если вы видели безобразия Сталина и поддерживали их, то грош вам цена, туда вам и дорога. Если же вы противились этим безобразиям, не щадя себя, пытались что-то исправить, то честь вам и слава. Значит, пошли вы на Колыму или в Каратас за дело, иначе грош цена режиму, который не может себя защитить. Или вы хотели бузить безнаказанно? Но так в государстве, хоть в каком, не бывает. А ты, Роман, почему такой вопрос задал? Ты не доволен своей жизнью?

— Не доволен, — ответил он без колебаний.

— Давай выясним, если можно, чем ты не доволен?

— Всем. Женой, детьми, а также и любовницей. Работой, друзьями, правительством, всем не доволен. У меня нет ничего святого. И хороших людей я не видел. Можно так жить? Вы скажете, нельзя. А я живу, хлеб жую.

Старик забеспокоился, ему стало неуютно.

— Это исключено, что нет для тебя ничего святого. — Алексей Иванович словно нашел выход в простом утверждении: исключено, и всё. Шибаев пожал плечами.

— У меня все из-под палки. Сколько помню себя, меня гнали, давили, угнетали, не давали свободно жить, понимаете? И сейчас не дают. Чем я должен быть доволен? У других награды, ордена, медали, а у меня кляузы, анонимки, выговора. А сейчас вообще на мели, без копейки денег.

Алексей Иванович усмехнулся такой едкой, короткой усмешкой, едва-едва заметной, сдержанной, она нравилась Шибаеву, он давно перенял эту его мимолетную гримасу, мало того, усилил ее, усмешка у него стала началом хохота. Сначала он усмехался, как Алексей Иванович, а потом при виде какой-нибудь особенной нелепости ржал, как сивый мерин.

— У меня тоже нет орденов, и кляузы всегда преследовали.

— Вы же на фронте были и столько лет учителем.

— Тем не менее, ни одного ордена, а что тут удивительного?

— Разве это справедливо?

— Да что тут такого особенного? — Старик недоумевал, его озадачила эта привязчивость, недовольство по пустякам. — Почему ты меня так допрашиваешь, с таким пристрастием?

— Потому что все продается, Алексей Иванович, и все покупается, ордена тоже, а вы со мной не согласны.

— Разумеется, не согласен. Не за что было меня награждать, у меня всякого рода взысканий и нареканий куча, какие там ордена! В тридцать седьмом посажен, в сорок девятом сослан, после двадцатого съезда реабилитирован, а потом снова стал неугоден. Не нравился я начальству систематически, что поделаешь. Дают команду, чтобы ни одного неуспевающего, а я не выполняю. Если ученик не знает, я ему ставлю двойку, если он ведет себя неподобающе, я его прошу вон из класса. И никакой гороно, районо не мешали мне стоять за справедливость. Вернее сказать, мешали, но я выдерживал и другим показывал, что всегда можно добиться справедливости. А в школе именно в этом главная трудность — добиться справедливости. До революции было легче, я уверен. И знаешь, почему? Женщин не допускали к преподаванию. Женщина в школе — это вред, особенно в старших классах. И для мальчишек, и для девчонок. Ее дело детский сад, начальные классы, женщина легче переводит ребенка от мамы, от семьи к социальной, более жесткой среде. Но потом, когда формируется личность, женщина не в состоянии дать должное. Есть забытая поговорка: мужичий ум говорит — надо, бабий ум говорит — хочу. Они вульгарны, мелочны, склочны, все приземляют, снижают Личности чаще выходят из тех, кто нигде не учился, ни в школе, ни в институте, и не служил в армии. Их не ломали ни там, ни там. Вот как тебя, например.

За это он и любил Алексея Ивановича, поэтому и шел к нему, старик человека в нем видел, и притом не простого. Но сейчас Шибаев пришел со злом, доказать, что ничего он не видел, главного не видел, правды.

— Присылали в школу мужчин, молодых выпускников, — продолжал учитель, — а они не удерживались, сбегали. Вот мы говорим — маленькая зарплата. Это только отчасти верно, а на самом деле в школе создана для мужчины невыносимая обстановка. Кем? Женщинами. Там все бабьё, крикливое, базарное, очень трудно противостоять, остаются из мужчин единицы, приспособленцы. Произошел искусственный отбор, школу захватила женщина, часто без педагогического образования, без дарования — кулинарный техникум за плечами, а она директор школы.

— Зачем ей дарование? — возмутился Шибаев. — Ей надо отчет сдать вовремя, полы покрасить, парты отремонтировать и на сельхозработы всех поголовно отправить. «Все приземляют, снижают». У меня есть приятель юрист, точнее сказать, неприятель, но мы по делу встречаемся, он иногда мне выдает сведения. В соседней республике судили проректора по заочному образованию. Мужчина, между прочим, в педагогическом институте. Что у него конфисковали? Три «Волги», сорок два ковра не развернутых, в трубах, двадцать три сервиза, костюмов семьдесят четыре, шуб из норки и каракуля восемнадцать штук, и в курятнике семьсот тысяч рублей спрятано. За что он получил, как вы считаете? За дарование, за вдохновение? Ха-ха!

Вмешалась Вера Ильинична:

— Алексей Иванович не любит таких разговоров.

Шибаев вспылил:

— Но это правда! Я, может, за этим и пришел, чтобы правду сказать. Без цветов, между прочим.

Разве он хочет старику зла? Да ни в коем случае, только добра. Или правда — это зло, как по-ихнему? Пусть они хоть под конец узнают, что их маяки не туда светят, не там поставлены и вообще не горят. Если уж на то пошло, Шибаев с учителем похожи своей судьбой, как две капли воды. Один учил-учил и все без толку, а другой воровал-воровал, а в кармане пусто. Так почему должен тужить-горевать только Шибер, а не те, которые такую жизнь вокруг него насооружали.

— Я пришел, между прочим, по делу — сказал он. — Вы можете мне дать взаймы сто рублей?

Старики переглянулись.

— Разумеется, — сказала Вера Ильинична.

— Можем и двести. И даже триста! — Бог ты мой, с какой гордостью старик выговорил слово «триста»!

— Мне, Алексей Иванович, не теоретически, а наличными, вот сейчас Алексей Иванович попросил жену сходить к Слуцким, а если у них нет, время позднее, сберкасса закрыта, то пусть зайдет к Рамазану, это соседи, на одной площадке.

Вера Ильинична накинула платок на голову и вышла, беспокойно поглядывая на мужчин. Ей не нравилась их беседа.

— Вы гордитесь, Алексей Иванович, триста рублей мне можете выложить. Это хорошо. У меня было на днях триста тысяч. Моих собственных. Зарытых в землю в банках. Честным путем столько не заработаешь, правильно? У меня на комбинате все воруют.

— Как тебя понять, директор тоже? — с такой милой, идиотской прямо-таки улыбочкой спросил Алексей Иванович, он даже слово «воровать» не захотел повторить, полагая, Шибаев шутит, но не очень изящно.

— Директор, Алексей Иванович, — главный вор. Только прошу вас не улыбаться. Не нравится вам слово «вор», заменим его на «расхититель социалистической собственности». Много ли я похитил? Предположительно, около миллиона, если в рублях. И поделил между сообщниками, они меня вынудили. Они же посадили меня на нуль, я вынужден обращаться к вам. Вы спросите, почему меня не схватили за руку, я вам отвечу — у меня на содержании, на денежки рабочего класса, находятся юристы-консультанты, сотрудники ОБХСС, начальник управления местной промышленности, кое-что я подбрасываю должностным людям повыше. Со мной вместе химичит начальник кафедры уголовного процесса, вы его могли по телевизору видеть, он проректор Народного университета права.

Алексей Иванович морщился, брови вскидывал, губами шевелил и то одним боком повернется к Шибаеву, то другим, все мостится, мостится, как старая курица. Он не верил ни одному его слову. Зачем Шибаев лжет, зачем так грубо, бестактно он его разыгрывает, — чтобы оживить беседу?

Гадости так и пёрли из Шибаева, так и лезли, он мстил беспомощному, скромному человеку, битому жизнью, судьбой и все равно живущему и все терпящему. Пришла Вера Ильинична, сильно обеспокоенная, она спешила. Положила на стол двести рублей, сказав — минуточку, — открыла шифоньер, порылась и принесла еще сто рублей. Шибаев взял деньги, положил в карман. Будем считать, они с ним расплатились за неверное воспитание.

— Спасибо вам за всё. — И еще повторил четко: — За всё спасибо.

Он ушел. Они молча смотрели друг на друга и не могли говорить. По разным причинам. Алексей Иванович переживал услышанное, а Вера Ильинична переживала увиденное — муж у нее на глаза сник, осунулся, его потрясла бестактность, грубость Романа. Сейчас ей казалось, она всегда опасалась вот такого финала, когда-нибудь он себе позволит. Сколько волка ни корми, как говорится… Они вместе стали убирать посуду со стола, ложки, сахарницу. Алексей Иванович уронил чашку, она разбилась. Он пробормотал машинально «на счастье», присел подбирать осколки, у него закружилась голова, и он боком опустился на пол, как мягкая вещь. Вера Ильинична медленно его подняла, проводила к дивану.

— Может быть, выйдем минут на десять подышать свежим воздухом? — спросила она. Он согласился, он всегда с ней соглашался. Они оделись не спеша, чтобы не вспотеть. Он взял ключи, долго не мог попасть в замочную скважину, рука дрожала, ключ мелко цокал, наконец он сказал:

— Знаешь, Веруня, лучше я полежу, что-то не по себе, — отдал ей ключ и, не раздеваясь, мелкими шагами пошел к дивану прямо в пальто и в шапке, торопясь добраться. Она помогла ему снять пальто, подняла подушку повыше.

— Какая-то у нас трава была, кажется, пустырник. Веруня.

Она прошла на кухню, зажгла газ, поставила маленькую кастрюльку, чтобы быстрее вскипело, заварить ему пустырник. Он дремал, закрыв веки, он сильно устал — от этого разговора, от этой встречи, черты его лица заострились. Она испуганно сказала:

— Может быть, врача вызвать?

— Так уже поздно, Веруня, зачем людей беспокоить? — Он мягко взял ее за руку, пальцы его были холодные.

Мысленно он возражал ушедшему человеку, навсегда ушедшему. А она сразу про него забыла. Забота о муже вытеснила все постороннее.

— Может быть, вызовем «скорую»?

— Зачем, Веруня. Мы столько прожили без «скорой», не будем ломать традицию. — Однако говорил он слабо, он просто устал, ему хотелось вздремнуть. Городские жители, а ни разу не вызывали «скорую», почему? Такое у них здоровье могучее? Нет, просто такой дух, такое у них достоинство. Кого-то беспокоить, кого-то звать к своей персоне — нескромно, по меньшей мере. Не было «скорой» сто лет назад, и двести не было, однако же, человечество выжило.

— Веруня, ты не волнуйся, пойдем завтра в сберкассу и снимем эти деньги, расплатимся. — Когда он волновался, он утешал не себя, а жену, зная, что ее беспокоит то же самое. Он вполне может справиться с недомоганием, с ним уже бывало так, помнишь, месяц назад, и даже в молодости бывало. Полежит-полежит — и проходит, незачем кого-то тревожить. И сейчас полежит-полежит и встанет. И не беда, что когда-нибудь он полежит-полежит да больше не встанет — естественно. Если он умрет сегодня, так не от слабости, а от силы веры своей — лучше истребить себя, чем терпеть зло дальше. Человек устроен так, как сказал Достоевский: без твердого представления, зачем ему жить, человек скорее истребит себя, чем останется на земле, даже если кругом его будут хлебы.

Вера Ильинична щупала его пульс и не могла нащупать.

— Ты же не врач, Веруня.

Она слышала его голос и на минуту успокаивалась.

— Я схожу к Слуцким, Илья Израилевич нам не откажет.

— Подождем, Веруня, сейчас программа «Время» идет, он обязательно ее смотрит…

Напрасно Шибаев боялся тех, кого не купишь ни за сто, ни за тысячу, их, оказывается, можно взять без всяких материальных затрат — голой правдой. Их не купишь, потому что они верят, а верят, потому что не знают, но как только узнают, тут-то им и конец.