Артем Рондарев

Языковые проблемы средневекового сознания

Андрей Волос — писатель известный и заслуженный: за свой первый роман, «Хуррамабад», он получил Государственную премию России и «Антибукер». Нынешняя его книга «Возвращение в Панджруд» — большой и объемный роман, рассказывающий биографию Абу Абдаллаха Джафара Рудаки, персидского и таджикского поэта IX–X веков, считающегося родоначальником поэзии на фарси и создателем характерного литературного стиля, то есть своего рода Пушкиным персидской поэзии, или, если угодно, Ломоносовым. Волос, сколько может судить об этом мало знающий в данном вопросе человек вроде меня, следует версии о том, что Рудаки не был слеп от рождения, а был ослеплен в зрелом возрасте, каковая версия, хотя и имеет свои аргументы, общепринятой не является: во всяком случае, официальные справочники называют его «по преданию» слепым от рождения, а статьи как в русской, так и в английской Википедии имеют — в том месте, где они утверждают, что Рудаки был ослеплен во время восстания против исмаилитов, — очевидные следы вмешательства заинтересованных лиц.

Книга представляет собой огромное, многофигурное и разветвленное повествование с весьма тщательно выстроенной композицией. Начинается она с рассказа о том, как только что ослепленный поэт в сопровождении подростка-поводыря отправляется в путь из Бухары на родину, в Панджруд (это существующее и поныне селение недалеко от Пенджикента), финалом этого пути она и заканчивается, в середине же, через серию ретроспективных шагов, разворачивается остальная история жизни Рудаки. Тут действует большое число лиц, книга, помимо сюжетных и биографических, еще и подробно сообщает разные бытовые и обрядовые сведения — описание похорон занимает более десяти страниц, — а также повествует о придворных (не знаю, уместно ли в данном контексте это слово) интригах, поэтическом соперничестве и разного рода попутных событиях. Читать это все увлекательно, книга пестрит словами, которые обычный европейский человек помнит разве что смутно после подросткового чтения романов Явдата Ильясова да фильма «Белое солнце пустыни», типа «фарсах» и «нукер», и для такого читателя текст обильно уснащен ссылками. Словом, да, сравнение с «Лавром» Евгения Водолазкина просится сразу, и не только в силу способа раскрытия материала, но и по чисто стилистической причине.

Волос использует, в сущности, тот же прием, что и Водолазкин, то есть сознательно заставляет своих персонажей говорить анахроничным языком современного, по большей части не очень воспитанного городского жителя — вот, например, как отзывается о своем учителе поэт десятого века: «В чисто профессиональном отношении у меня не было к нему почти никаких претензий». А вот что говорит человек, пойманный на предательстве: «Тебя, сука, мои парни в лоскуты порвут, понял, — бормотал он, отплевываясь. С бороды текла вода. — Тебя, падла, шакалы схавают». Как нетрудно заметить, применен прием местами куда более радикально, нежели в случае «Лавра»; в этом, как представляется, и проблема. Манера речи героев Водолазкина была заведомо отрефлексирована как немыслимая и заранее сконструированная для определенных целей; манера речи персонажей Волоса, в силу более последовательного применения приема, создает впечатление своего рода реалистической уловки; герои Водолазкина заведомо не обладают «своей» речью, тогда как персонажи книги Волоса говорят, что называется, «от души» и даже с соблюдением известного психологического и языкового соответствия своему социальному статусу; разница тут та же, что и между притчей и рассказом: в первом случае речь идет о нравоучении, во втором — о мимесисе. Эта разница, в общем, не делает попытку Волоса чем-либо хуже per se, просто в его случае вопрос об интеллектуальном превосходстве автора над героями стоит куда более остро — в силу того, что и автор, и герои находятся в рамках одной и той же эпистемологии; а в таком случае внеисторическое поведение героя требует хоть какого-то исторического или контекстуального объяснения; меж тем его здесь не предлагается, и оттого происходящее кажется чуть странным. Бухарский эмир, рассуждающий на темы exegi monumentum, выглядит студентом на экзамене, подсмотревшим все ответы в учебнике, пока преподаватель отвернулся; чиновник, произносящий «свое-то не пахнет», должен же что-то за этим иметь в виду, кроме того, что он грубый и нехороший человек, потому что последнее показать есть сотня способов менее вызывающих. Ближе к финалу, где суд над Рудаки отчаянно начинает напоминать манеру действия особых троек, как по лексикону, так и по модальности аргументации, возникает впечатление намеренной — и во многом внезапной — модернизации текста, притом что конфликт его остается в рамках выбранного периода действия.

В конечном итоге все эти интонационные несхождения приводят к ощущению какой-то концептуальной непродуманности — или, как минимум, недодуманности; как в свое время Шенберг говорил Брубеку: «Пишете вы хорошо, но что у вас значит вот эта нота?» Тем не менее данная претензия хоть (на мой взгляд) и серьезная, однако в целом единственная по адресу большого, хорошо и умело созданного и сконструированного текста, в котором есть масса любопытных сведений, уверенный язык повествования и — что, вероятно, важнее всего — очевидная увлекательность действия, превращающая эту историю подчас в хороший приключенческий роман — жанр по нынешним временам редкий и (в тех случаях, когда он все же случается) часто перегруженный моральной и интеллектуальной рефлексией. Волос очевидно заботится о читателе — как, судя по всему, заботился о нем и его герой.