Миры Харлана Эллисона. Т. 1. Миры страха

Эллисон Харлан

МИРЫ ЛЮБВИ

#i_008.png

 

 

ДАЖЕ НЕЧЕМ ПОДКРЕПИТЬСЯ

Nothing to My Noon Meal

© В. Гольдич, И. Оганесова,

перевод, 1997

Человек одинокий. Человек, угодивший в капкан собственного характера и ограничений окружающего его мира. Человек против Человека. Человек против Природы. Все это с неизбежностью подводит к ключевому вопросу: насколько храбрым окажется человек во времена массовой гибели. Все сводится к тому, как человек может выжить при помощи крепости рук и проворства ног, а самое важное — за счет своего ума, изобретательности или интеллекта. Все эти проблемы стали темой многих моих произведений. Наверное, потому, что я увидел свои Времена и свою культуру в наиболее «подвешенном» состоянии за всю их историю. Впервые в истории расы каждый человек, каждый мыслящий индивидуум полностью — или настолько полностью, насколько ему позволяет пронизанная предрассудками масс-медиа — сознает наличие сил, швыряющих его в будущее. Террористов, готовых действовать, едва уровень фанатизма окажется достаточно высок, едва палец метнется к нужной кнопке; медленно, но верно расплывающуюся этику; упавшую до самого низкого уровня мораль; и каждый человек, каждый мыслящий индивидуум, буквально беспомощный против водоворотов и потоков механизации и стадного инстинкта. И все же, действительно ли он одинок? И был ли когда-нибудь? И являются ли сила воображения и яростное стремление выжить прочной связью между нами? А если да, то разве не братья ли мы человеку, которому нечем, абсолютно нечем подкрепиться?

За холмами росли флюхи. Я попытался их разводить, пересадить поближе, но чего-то им не хватало, и они умирали, не успев расцвести. Мне тоже нужен был воздух. Мой резервуар уже наполовину опустел. И голова снова начала болеть. Ночь продолжается вот уже три месяца.

У меня очень маленький мир. Он недостаточно велик, чтобы накопить атмосферу, которой мог бы дышать нормальный землянин, но и недостаточно мал, чтобы не иметь воздуха совсем. Мой мир — это одинокая планета с красным солнцем и двумя лунами, каждая из которых затмевает мое солнце на шесть из восемнадцати месяцев. Шесть месяцев у меня светло и двенадцать — темно. Я называю мой мир Преисподняя.

Сначала у меня было имя, лицо и даже жена. Жена умерла в тот момент, когда взорвался корабль, имя умирало целых десять лет — годы, что я прожил здесь, а лицо… ну, чем меньше я о нем думаю, тем мне легче.

О нет, я не жалуюсь. Мне здесь пришлось совсем нелегко, но ведь удалось выжить, чего еще хотеть? Я здесь, и я жив, насколько это возможно, а что случилось, то случилось, и ничего другого тут не скажешь. То, что я потерял, не вернешь обычными жалобами на судьбу.

Когда я увидел мой мир в первый раз, на карте звездного неба из маленького корабля, в котором мы путешествовали вместе с женой, он показался мне крошечным пятнышком света, похожим на яйцо.

— Как ты думаешь, мы найдем там что-нибудь подходящее? — спросил я.

Сначала мне нравилось вспоминать жену; в такие моменты мою душу наполняла нежность, которая высушивала слезы и убивала ненависть.

— Не знаю, Том, может быть, — ответила она.

Она так и сказала «может быть». Милые, ласковые слова — она просто замечательно их произносила.

У нее была такая славная, светлая манера говорить «может быть», что целые тучи вопросов сами просились мне на язык.

— Может быть, найдем руду и сможем подзаработать, — сказал я.

Она улыбнулась в ответ; у нее были полные губы, и она любила покусывать зубами нижнюю губу.

— За медовый месяц приходится платить.

Я игриво ее поцеловал; мы были счастливы просто потому, что были вместе. Вместе. Что это для меня значило, я тогда не понимал, просто был счастлив, и все. Радость, которую мы дарили друг другу, была такой простой, что мне ни разу не пришло в голову, как я стану себя чувствовать, когда ее не будет.

А потом мы пролетали через облако субатомных частиц, плавающих возле орбиты Первой Луны, и хотя их изображение так и не появилось ни на каких экранах, они у нас побывали, навестили наш корабль и отправились восвояси. Оставив после себя миллионы крошечных, незаметных отверстий в корпусе. Конечно, отверстия были такими малюсенькими, что ни я, ни моя жена в течение долгих месяцев не замечали бы, что через них выходит воздух, но вредные частицы испортили еще и отсек, где помещался двигатель. Какого-то неизвестного нам, землянам, происхождения, что они там сотворили с двигателем, мне так никогда и не узнать. Корабль стал терять скорость, его вынесло к этому, теперь моему, миру, и в нескольких милях над поверхностью он взорвался.

Моя жена умерла, я видел ее тело, когда меня самого выбросило из кабины в спасательной капсуле. Я был в безопасности, имел большой запас кислорода, а моя жена так и осталась в коридоре с металлическими стенами. Она шла на кухню, чтобы приготовить мне кофе.

Моя жена там так и осталась, она тянула ко мне руки, ее кожа стала синей — простите, мне… мне все еще… больно об этом вспоминать — а меня выбросило на поверхность планеты. Я видел ее всего одно мгновение.

Мой мир — суровый мир. Веселые, пухлые облака никогда не появляются на его небе, где двенадцать месяцев царит ночь. На поверхности нет воды. Впрочем, вода не проблема. У меня есть циркулятор, который перерабатывает мои отходы, превращая их в питьевую воду. У нее довольно сильный привкус аммиака, но меня это не беспокоит.

Главной проблемой является воздух. По крайней мере, так было, пока я не обнаружил флюхи и не получил то, в чем нуждался.

Я вам расскажу про это, а еще про то, что случилось с моим лицом; мне страшно.

Конечно, надо было жить дальше.

Вовсе не потому, что я очень этого хотел; представьте себе: вы всю свою жизнь болтаетесь по космосу, ну, вроде меня, и нет ничего, абсолютно ничего, что привязывает вас к какому-то одному, определенному месту… И вдруг появляется женщина, которая заполняет вашу душу, целиком — а потом ее у вас отнимают, так скоро…

Надо было жить. Хотя бы потому, что в моей капсуле был воздух, еда, циркулятор и скафандр. На таком запасе можно продержаться достаточно долго.

Вот я и стал жить в Преисподней.

Я просыпался, проходило множество часов, наполненных пустотой, я уставал от нее, снова проваливался в сон, и просыпался, когда мои сны становились слишком громкими и алыми — и так каждый «день». Вскоре мне осточертела жизнь в капсуле, в одиночестве и тесноте, и я надумал прогуляться по планете.

Надел кислородный костюм и решил не связываться с оболочкой, регулирующей давление. Силы тяжести на планете едва хватает, чтобы я чувствовал себя сносно, порой у меня теснит в груди. Но в ткань моего костюма была встроена обогревательная система, так что мне не угрожало ничего особенно страшного. Я прикрепил кислородный баллон к спине, надел на голову шлем, затем соединил шланг с баллоном и надежно закрепил его гаечным ключом, чтобы не произошло утечки.

И вышел наружу.

Небо над Преисподней начало темнеть, наступили сумерки. С тех пор как я приземлился на поверхности планеты, прошло три светлых месяца, по моим подсчетам еще два — до моего появления. Следовательно, мне оставался всего один месяц примерно… а потом Вторая Луна полностью скроет крошечное красное солнце, которому я так и не дал имени. Даже сейчас Вторая начинает наползать на его диск, и я знаю, что в следующие шесть месяцев здесь воцарится мрак, еще шесть месяцев солнце будет скрыто Первой Луной, только после этого меня ждет шесть коротких светлых месяцев.

Вычислить орбиты и периоды вращения за прошедшее время оказалось совсем нетрудно. Да и чем еще мне было заниматься?

Я начал гулять. Сначала у меня плохо получалось, потом я обнаружил, что, если делать длинные прыжки, можно преодолевать большие расстояния.

Планета была практически голой. Ни огромных лесов, ни рек, ни океанов, ни равнин с волнующейся пшеницей, ни птиц, ни другой жизни, кроме моей, и…

Увидев их впервые, я подумал, что это колокольчики, потому что у них были околоцветники такой характерной формы, а изящные пестики слегка высовывались наружу. Однако, подойдя поближе, я понял, что здесь никак не может быть ничего похожего на земные цветы — даже внешне. Конечно, они не были цветами; и тогда, прямо на месте, тяжело дыша в своем прозрачном шлеме, я назвал их флюхами.

Снаружи они были ярко-оранжевого цвета, который постепенно переходил в оранжево-голубой, а затем в синий — возле самого стебля. Внутри же казались скорее золотыми, и голубые тычинки заканчивались оранжевыми рожками. Очень красивые, яркие флюхи радовали глаз.

Их росло около сотни у основания скал явно неестественного происхождения: высокие, торчащие в разные стороны под причудливыми углами, гладкие, с острыми, похожими на шипы, краями и плоской вершиной. Они скорее напоминали кристаллы соли, какими их можно увидеть сквозь окуляр микроскопа. В этом районе было множество таких скал, и, потеряв на мгновение связь с реальностью, я представил себя крошечной мошкой, оказавшейся среди огромных кристаллов, которые на самом деле всего лишь пыль или какие-нибудь микрочастицы.

А потом все вернулось на свои места, я подошел поближе к флюхам, чтобы получше их рассмотреть, поскольку они были единственными представителями органической жизни, сумевшей выжить в Преисподней. Очевидно, они существовали благодаря каким-то веществам, находящимся в перенасыщенной азотом атмосфере.

Я наклонился, чтобы заглянуть в напоминающие колокольчики цветы, прижавшиеся к склону одной из псевдоскал. Это была первая ошибка, почти фатальная, она повлияла на всю мою дальнейшую жизнь в этом мире.

От скалы отвалился кусок — оказалось, что она вулканического происхождения с пористой, губчатой структурой, — посыпались и другие обломки. Я упал, прямо на флюхи, последнее, что почувствовал, — мой шлем разбился. А потом меня окутал мрак, который, впрочем, был не таким всепоглощающим, как космос.

Я должен был умереть. Не было ни единой причины, по которой мне следовало остаться в живых. Однако я жил… дышал! Вы в состоянии это понять? Мне надлежало присоединиться к-любимой жене, но я был жив.

Мое лицо было прижато к флюхам.

Они давали мне кислород.

Я споткнулся, упал, мой шлем разгерметизировался, я должен был умереть, но благодаря чудесным цветам, поглощавшим из атмосферы азот и перерабатывавшим его в кислород, я все еще был жив. Я проклинал флюхи за то, что они лишили меня быстрой возможности познать забвение. Ведь я был так близок к тому, чтобы присоединиться к ней, а они не дали мне этого сделать. Мне хотелось отползти от флюх подальше, на открытое пространство, туда, где они не смогут обеспечивать меня воздухом — и выдохнуть в атмосферу Преисподней свою украденную жизнь. Только что-то мне помешало. Я никогда не был религиозным человеком и не стал им сейчас. Но в том, что произошло, было что-то чудесное. Мне трудно объяснить это. Я просто знал — Судьба посылает Надежду, швырнув меня в заросли флюх.

Я лежал и глубоко дышал.

У основания пестиков находилась мягкая мембрана, которая, вероятно, и придерживала кислород, давая ему постепенно выходить наружу. Удивительно сложные растения.

…А еще пахло полуночью.

Я не могу объяснить это яснее. Нельзя сказать, что запах приятный, но и отвратительным он не был. Нежный, хрупкий аромат, напомнивший мне о нашей первой брачной ночи, мы жили тогда в Миннесоте. Та ночь была чистой, прозрачной и возвышенной, наша любовь переступила даже границы супружества, мы поняли, что влюблены друг в друга больше, чем в саму любовь. Вам кажется это глупым, или я плохо объясняю? А вот мне все было абсолютно ясно. Вот каков запах флюх, запах, напомнивший мне о полуночи.

Может быть, именно благодаря этому я и продолжал жить.

А еще мое лицо начало изменяться.

Пока я там лежал, у меня было время подумать о том, что все это значит: когда возникает нехватка кислорода, страдает мозг. Пять минут — и ущерб становится невосполнимым. Но имея флюхи, я мог разгуливать по своей планете без шлема — если бы только мне удалось обнаружить их заросли в разных уголках моего мира.

Я лежал, обдумывая происшедшее и собираясь с силами, чтобы добежать до корабля, и тут почувствовал, как высыхает мое лицо. Как будто огромный нарыв или фурункул появился на щеке и высасывал кровь. Пощупал щеку рукой… Да, даже через ткань перчатки чувствовалось, что она распухла. Мне стало ужасно страшно. Вырвав несколько флюх — у самого корня, — я засунул в них лицо и помчался к капсуле.

Оказавшись внутри, флюхи завяли и, повесив головки над моим кулаком, сморщились. Великолепные цвета исчезли, стали серыми, как мозговое вещество. Я отбросил их в сторону, и всего через несколько мгновений они превратились в тончайшую пыль.

Тогда я снял комбинезон и перчатки и подбежал к рециркулятору, который был сделан из полированного пластила; мое лицо отражалось в нем вполне ясно. Правая щека была ужасно воспалена. Громко взвыв от ужаса, я принялся ощупывать лицо, но не почувствовал никакой боли — настоящего нарыва там не было. Только непрекращающееся неприятное ощущение.

Что я мог сделать? Ждать.

Через неделю уплотнение на щеке приняло определенную форму. Теперь мое лицо ничем не напоминало человеческое, оно вытянулось вниз, и вся его правая часть распухла так, что глаз превратился в узкую щелочку, через которую едва пробивался свет. Словно у меня выросла огромная опухоль на щитовидной железе, оказавшейся почему-то не на шее, а на лице. Все это безобразие заканчивалось в районе челюсти и совершенно не мешало мне дышать, но вот мой рот опустился, и, когда я его открывал, вместо губ моим глазам представала огромная, отвратительная пасть. В остальном все было совершенно нормально. Я стал чудовищем лишь наполовину. Левая часть лица совсем не изменилась, а правая превратилась в издевательскую, резиновую, распухшую маску, пародию на человека. Я не мог выносить собственного вида более нескольких мгновений в течение каждого «дня». Красное воспаление прошло вместе с неприятными ощущениями, но я еще долго не понимал, что происходит.

Пока не рискнул снова выйти на поверхность Преисподней.

Шлем, естественно, исправить было уже невозможно, поэтому я взял тот, которым пользовалась моя жена, пока была жива. Это, конечно же, вызвало к жизни воспоминания; потом, немного успокоившись, я вытер слезы и вышел наружу.

Было ясно, что необходимо вернуться к тому месту, где со мной произошел несчастный случай. Мне удалось добраться до шипов — так я назвал скопление скал — без каких бы то ни было происшествий, и я уселся среди флюх. Если я и воспользовался их кислородом, хуже им от этого явно не стало, они продолжали пышно цвести и, как мне показалось, стали даже еще красивее.

Я долго смотрел на них, пытаясь воспользоваться своими скромными познаниями в физике, химии и ботанике и понять, что же все-таки со мной случилось. Не вызывало сомнения одно: я стал жертвой поразительной мутации.

Такой вид мутации совершенно невозможен с точки зрения человека на жизнь и ее законы. То, что способно возникнуть при определенных экстремальных условиях, в течение многих и многих поколений, произошло за один вечер.

Даже на молекулярном уровне строений нерасторжимо связано с функциями. Я размышлял о структуре протеина, потому что, как мне казалось, именно в этом направлении следовало искать ответ.

Наконец я снял шлем и снова склонился над флю-хами. Сделал несколько глубоких вдохов и на этот раз почувствовал, как закружилась голова. Я продолжал собирать из них кислород до тех пор, пока не наполнил всю сумку-опухоль. И тут до меня дошло.

Запах полуночи. Это был не просто запах. В мой организм проникли бактерии флюх; бактерии, которые атаковали стабилизирующие белки в дыхательной системе. Возможно, вирус, или даже риккетсия, они — тут я, конечно, упрощаю для ясности — ослабили структуру моих протеиновых связей, чтобы те приспособились к использованию флюх.

Чтобы дать мне возможность дышать, как я это делал в насыщенной кислородом атмосфере, бессмысленно пытаться увеличить мою грудь и объем легких. Однако орган, напоминающий баллон, в котором можно запасать кислород под давлением… совсем другое дело. Когда я вдыхал воздух от растений, кислород собирался в специальную сумку у меня на щеке до тех пор, пока она не наполнялась до краев.

Отсюда следовало, что я могу короткие промежутки времени обходиться без кислорода — так верблюд достаточно долго способен жить без воды. Конечно, периодически мне нужно будет возобновлять запас; в случае острой необходимости я смогу продержаться довольно долго, но потом потребуется много времени, чтобы полностью восстановить мой резерв кислорода.

Как именно это происходило на внутриклеточном уровне, мне не дано было понять: я слишком плохо знал биохимию. Много лет назад я прошел гипнотический курс биохимии в университете на Деймосе. Кое-что я, конечно, знал, но мне никогда не приходилось применять свои знания на практике. Если бы у меня было время, соответствующая аппаратура и справочники, я сумел бы разгадать тайну; в отличие от земных ученых, которые даже мысль о мгновенной мутации отбрасывали как совершенно фантастическую, я не мог в нее не верить… ведь это произошло со мной. Мне достаточно было просто пощупать лицо, чтобы убедиться в том, что это правда. Так что у меня было гораздо больше оснований для того, чтобы сделать великое открытие.

В этот момент я сообразил, что уже несколько минут стою выпрямившись, а мое лицо находится далеко от флюх. Однако дышал я совершенно свободно.

Да, тут было над чем поразмыслить, поскольку, в отличие от земных ученых, я стал участником фантастического кошмарного опыта — который, по их представлениям, и ставить-то не имеет смысла.

Это произошло шесть месяцев назад. Уже давно наступила ночь, и, судя по тому, как флюхи умирают, к тому времени когда снова вернется свет, их не останется совсем. А мне станет нечем дышать. Нечем подкрепиться.

Здесь ужасно темно. Звезды сияют где-то далеко, они давно забыли о Преисподней и о тех, кто на ней живет.

Конечно, мне следовало догадаться. Нескончаемая ночь, которая тянется двенадцать месяцев, убила флюх. Они не превратились в серый пепел, как те, первые, что сорвал я. Нет, вместо этого мои флюхи спрятались под землю. Они становились все меньше и меньше, словно кто-то прокручивал пленку в обратном направлении. Сделались совсем крошечными, а потом окончательно исчезли. Я так и не сумел узнать, погибли они или отложили споры — земля была слишком твердой, чтобы копать, а то, что мне удалось соскрести, не давало возможности сделать какие бы то ни было выводы. Я сумел обнаружить лишь крошечные отверстия, в которые опустились цветы.

Голова у меня снова начала болеть, а сумка с кислородом опустошалась все быстрее, потому что мое дыхание — а я приучил себя делать короткие вздохи — становилось более глубоким, когда я предпринимал какие-то физические усилия. Я двинулся обратно в сторону капсулы.

До нее было много миль, потому что последние три «дня» я жил в пещерах и питался захваченными с собой консервами. Я пытался проследить путь уходящих флюх не только для того, чтобы возобновлять запас кислорода в пустеющей сумке, но и с тем, чтобы изучить их странный метаболизм. Мой запас кислорода в капсуле быстро уменьшался; что-то сломалось в системе циркуляции воздуха, когда я приземлился… а может быть, те же частицы, что вызвали взрыв реакторов корабля, нанесли невидимый ущерб очистителям воздуха. Я не знал. Зато мне было прекрасно известно, что необходимо научиться жить, пользуясь тем, что Преисподняя может мне дать. Или умереть.

Это было трудное решение. Я очень хотел умереть.

Я стоял на открытой местности, капюшон с подогревом причудливо облегал мою голову и сумку-опухоль, когда я увидел необычное свечение в черной глубине космоса. Несколько мгновений огонь ярко горел, а потом начал мерцать, медленно опускаясь на поверхность планеты.

Космический корабль — это я понял почти сразу. Невероятно, совершенно невозможно… По непонятным причинам Господь послал корабль, чтобы забрать меня отсюда. Я бросился к своей капсуле — единственному, что оставалось от моего корабля.

Я так торопился, что один раз споткнулся и упал и даже сделал несколько шагов на четвереньках, прежде чем снова подняться на ноги. Снова побежал, и, к тому времени когда добрался до капсулы, моя сумка почти опустела, а голова начала раскалываться от боли. Я влетел внутрь, закрыл замок и, в изнеможении прислонившись к стенке, попытался отдышаться. Потом, еще до того как перестала болеть голова, повернулся к радиоаппаратуре и уселся перед ручками настройки. Я уже успел забыть, что передатчик — прибор невероятно важный; оказавшись здесь в одиночестве, так далеко от обитаемых миров, я уже давно перестал всерьез рассчитывать на то, что меня когда-нибудь найдут. В действительности появление спасателей не было таким уж чудом — мой корабль взорвался совсем недалеко от торговых маршрутов. Конечно, меня отнесло в сторону, но при определенных обстоятельствах какой-нибудь космический корабль мог случайно сделать здесь посадку.

Так оно и вышло.

Они прилетели.

И теперь находятся совсем рядом.

Я включил сигнал маяка и начал передавать его на всех частотах. Мне казалось, я слышу, как сигнал покидает капсулу и летит в сторону корабля, находящегося на орбите моей планеты. Сделав это, я медленно повернулся на вращающемся стуле, устало положив руки на колени, — и увидел свое отражение на полированной стенке рециркулятора. Я смотрел на свою чудовищную, невероятную, отвратительную сумку-опухоль, покрытую недельной щетиной, на свой рот, превратившийся в мерзкую щель. Ведь я уже почти перестал быть человеком.

Когда они придут, не открою им дверь.

В конце концов я все-таки впустил гостей внутрь. Их было трое — молодые, с чистыми красивыми лицами, они пытались скрыть ужас, который появлялся у них в глазах, когда они на меня смотрели. Они вошли и сняли свои громоздкие скафандры. В капсуле сразу стало тесно, но девушка и один из молодых людей уселись на полу, скрестив ноги, а другой устроился на крышке резервуара с запасом воды.

— Мое имя, — я не знал, как правильно сказать: «есть» или «было», поэтому не сказал ничего, — Том Ван Хорн. Я нахожусь здесь около четырех или пяти месяцев, точно мне и самому неизвестно.

Один из парней — он открыто разглядывал меня, видимо, просто не мог оторвать взгляда — ответил:

— Мы представляем Фонд исследований человека. Наша экспедиция изучает миры, находящиеся за границей колонизации. Мы… мы… видели другую часть вашего корабля… там была женщ…

Я прервал его:

— Знаю. Моя жена.

Они принялись изучать входной люк, передатчик, пол. Некоторое время мы разговаривали, и я заметил, что молодые люди заинтересовались моими теориями о почти мгновенной мутации. Это как раз и было полем их деятельности, так что довольно скоро девушка заявила:

— Мистер Ван Хорн, вы натолкнулись на нечто необычайно важное для всех нас. Вы должны отправиться с нами и помочь докопаться до причин вашего… вашего изменения. — Она покраснела и немного напомнила мне мою жену.

Затем в разговор вступили мужчины. Они задавали бесконечные вопросы и сами на них отвечали, так что я с каждой минутой все больше и больше хотел полететь с ними. Меня захлестнула волна их энтузиазма. На некоторое время я стал одним из них и забыл — забыл, как мой корабль вспыхнул, словно спичка; забыл, как она стояла в коридоре, чужая, посиневшая; забыл годы, проведенные в скитаниях по бескрайним равнинам космоса; забыл долгие месяцы, прожитые здесь; и самое главное — я забыл о том, что изменился.

Они уговаривали меня, предлагали немедленно улететь. Я на мгновение заколебался… но сам не знаю, почему что-то заставляло меня не слушать их. Потом я сдался и надел свой скафандр. Когда я накинул на голову капюшон, молодые люди уставились на меня, так что девушке пришлось ткнуть одного из своих приятелей под ребра, а другой нервно хихикнул.

Они пытались убедить меня в важности моего открытия для всего человечества. Я слушал. Я был кому-то нужен — это хорошо, так хорошо после бесконечных месяцев, проведенных в Преисподней!

Мы покинули капсулу и быстро прошли расстояние, отделявшее корабль от моего жилища. Мне было приятно посмотреть на их сверкающий корабль; они явно им гордились и хорошо о нем заботились. Новое поколение — сильные, умные ученые, полные юношеского энтузиазма, стремящиеся к замечательным открытиям. Совсем не похожие на старых, измученных людей, вроде меня.

Корабль был залит ярким светом прожекторов и сиял в ночи Преисподней, как огромный горящий факел. Будет здорово снова оказаться в космосе. Мы подошли к кораблю, один из мужчин нажал на панель, и внутри что-то загудело. Открылся люк, опустился посадочный трап; я сразу заметил, что модель современная. Раньше это меня совсем не волновало; я был бедным космическим скитальцем до того, как встретил свою будущую жену. Она значила для меня гораздо больше, чем все корабли на свете.

Я сделал первый шаг вверх по трапу, и в этот момент, почти одновременно, произошли два события.

Я увидел свое отражение на гладкой поверхности корабля. Малопривлекательное зрелище. Отвратительный рот, перекосившийся набок, зиял, словно открытая рана. Глаз, сверкающая щелка, — и чудовищная, покрытая венами опухоль. Я остановился на мостике, молодые ученые на миг замерли у меня за спиной.

И тут случилось второе событие.

Я услышал ее голос.

Где-то… очень далеко… в ярко освещенной янтарной пещере, с потолка которой свисали разноцветные сталактиты… окруженная мерцающей аурой доброты, чистоты и надежды… юная… необыкновенно прекрасная, она меня звала… сладкоголосая музыка среди сверкающих солнц и мерцающих звезд, на зеленой траве Земли, где счастливо живут маленькие существа… это была она!

Я стоял и слушал, и это мгновение показалось мне вечностью.

Склонив голову, я слушал и знал, что она говорит правду — такую простую, такую чистую и реальную, что я повернулся, прошёл мимо молодых людей и вернулся в Преисподнюю.

Ее голос смолк в тот момент, когда моя нога коснулась земли.

Они посмотрели на меня, и некоторое время все молчали. Потом один из них — невысокий блондин с живыми голубыми глазами и короткой шеей — спросил:

— В чем дело?

— Я не полечу, — ответил я.

Девушка сбежала ко мне вниз по трапу.

— Но почему? — В ее голосе слышались слезы.

Конечно, я не мог сказать. Но она была такой маленькой, такой милой и так напоминала мою жену, когда мы только познакомились, что я должен был ей ответить.

— Я слишком долго пробыл здесь; на меня неприятно смотреть…

— О!.. — Вырвавшееся у нее восклицание не могло меня остановить, и я продолжал:

— …вы вряд ли сможете меня понять, но я… мне здесь было спокойно. Это жестокий мир, здесь темно, но там она, — и я показал в черное небо Преисподней, — я не могу улететь и оставить ее. Вы в состоянии понять это?

Они медленно кивнули, и один из парней сказал:

— Дело не только в вас, Ван Хорн. Это открытие имеет огромное значение для всех на Земле. Жизнь там с каждым днем становится все хуже и хуже. После того как были изобретены препараты, замедляющие старение, люди просто перестали умирать, а католики и пресвитерианцы мешают принятию законов, контролирующих рождаемость. Перенаселение стало очень серьезной проблемой; в цели нашей экспедиции входит выяснить, насколько человек в состоянии адаптироваться к новым мирам. Ваше открытие может оказать нам огромную помощь.

— Кроме того, вы же сказали, что флюхи исчезли, — заговорил другой ученый. — Без них вы умрете.

Я улыбнулся им; она сообщила мне кое-что очень важное про флюхи.

— Я смогу принести вам пользу, — быстро проговорил я. — Пришлите сюда нескольких молодых людей. Мы станем вместе изучать это явление. Я покажу им все, что мне удалось найти, а они смогут ставить здесь эксперименты. В лабораторных условиях никогда не воссоздать ситуацию в Преисподней.

Так я их и поймал. Они грустно на меня посмотрели, девушка согласилась… а через несколько мгновений к ней присоединились и ее коллеги.

— И… и… я не могу оставить ее здесь одну, — повторил я.

— До свидания, Том Ван Хорн, — сказала девушка и сжала мою руку своими пальчиками в перчатках.

Это было что-то вроде поцелуя в щеку, только шлем мешал, поэтому она пожала мне руку.

А потом они стали подниматься по трапу на корабль.

— Откуда вы возьмете воздух, если флюхи ушли? — спросил один из молодых людей, остановившись на полпути.

— Со мной все будет в порядке, я вам обещаю. Когда вы вернетесь, я буду вас поджидать.

Они с сомнением посмотрели на меня, но я улыбнулся и погладил свою сумку-опухоль, у всех троих сделался смущенный вид, и они пошли дальше по трапу.

— Мы вернемся. И привезем с собой других.

Девушка посмотрела на меня сверху. Я помахал рукой, и они вошли внутрь. А я быстро добрался до своей капсулы и стал наблюдать за их кораблем, который прочертил ночь яростным, пламенным хвостом. Когда они улетели, я зашел внутрь и стал смотреть на тусклые, такие далекие точечки мертвых звезд.

Где-то там, наверху, кружила она.

Я знал, что мне будет чем подкрепиться сегодня, и потом. Она мне сказала; я думаю, что всегда это знал, только не понимал, что знаю, поэтому она мне и сказала: флюхи не умерли. Они просто отправились пополнить свой запас кислорода, взять его из тела планеты, из пещер и пористых полостей, хранящих воздух. Они вернутся задолго до того, как у меня возникнет в них нужда.

Флюхи вернутся.

И наступит день, когда я снова ее найду, и это уже будет навсегда.

Я ошибся, когда давал имя этому миру. Не Преисподняя.

Это вовсе не Преисподняя.

 

В ЗЕМЛЯХ ОПУСТЕЛЫХ

In Lonely Lands

© М. Левин, перевод, 1997

На Большой Сырт опустилась ночь, и Петерсон это знал. Он был слеп — и все же знал, что спустилась марсианская ночь. Стихли скрипки сверчков. Сияние солнечного тепла, что. весь день его согревало, рассыпалось; становилось зябко. И вопреки слепоте он чуял приход теней, живших здесь с незапамятных времен.

— Претри, — позвал он шепотом, и эхо из лунных долин отозвалось: «Претри, Претри, Претри…», перекатываясь и затихая почти у подножия небольшой горы.

— Я здесь, старик Петерсон. Чего ты хочешь от меня?

Петерсон в пневмораке расслабил мышцы. Он вдруг почувствовал, как напряженно ждал. И дождался.

— Ты в храме был?

— Был. Молился много оборотов через три цвета.

Много лет прошло с тех пор, как Петерсон последний раз видел цвета. Но он знал, что в религии Марса цвета были основой.

— И что предсказал тебе Благословенный Джилка?

— Завтрашний день заключен в чаше памяти дня сегодняшнего. И многое другое.

Шелковые обертоны чуждого голоса несли покой. Петерсон никогда не лицезрел воочию высокого и невообразимо древнего джилкита, но его скрюченные пальцы не раз ощупывали безволосую каплевидную голову марсианина и «видели» глубокие круглые впадины, где горели углями глаза, вздернутый нос и узкую щель безгубого рта. Петерсон знал это лицо как свое собственное, со всеми морщинами, мешками и шишками. И еще он знал, как стар джилкит. Так стар, что его земные годы человеку не счесть.

— Ты слышишь приближение Серого?

Претри набрал полную грудь воздуха и хрустнул костями, опускаясь на ступеньку рядом со старым человеком в пневмораке.

— Он идет, старик, но идет медленно. Будь терпелив.

— Терпелив! — задумчиво хмыкнул Петерсон. — Терпения-то у меня хватает. Полно терпения, а больше, пожалуй, ничего и нет. Когда-то еще и время было, да все почти вышло. Идет, говоришь?

— Идет, старик. Время. Надо просто ждать.

— Как там голубые тени, Претри?

— В лунных долинах густы как мех, старик. Ночь идет.

— А луны вышли?

Широкие ноздри шумно выдохнули, и голос ответил:

— Еще нет. Тайсеф и Тиэи обе за горизонтом. Быстро темнеет. Быть может, этой ночью, старик.

— Быть может.

— Наберись терпения.

Когда-то Петерсон не был терпелив. Когда играла в нем молодая горячая кровь, он подрался со своим отцом — баптистом секты Пресби — и сбежал в космос. Ни в Бога, ни в черта не верил тогда Петерсон, ни в прочие окаменелости Всецеркви. Потом поверил, но тогда — нет.

Он сбежал в космос, и время щадило его. Он старел постепенно, не болея, как стареют люди в темных пропастях между шариками грязи. Он видел смерть: умирали те, кто верил, и те, кто не верил. И со временем он понял, что одинок и что наступит однажды день, когда придет за ним Серый.

Он был одинок всегда; и когда не мог больше водить через космос большие корабли, он ушел.

Ушел искать себе дом, и круги скитаний вынесли его к началу пути. Петерсон вернулся на Марс, где был молод, где родились его мечты, на Марс, потому что дом человека там, где он был молод и счастлив. Он пришел домой, где теплы дни и нежны ночи. Домой, где люди каким-то чудом не пустили свои корни из бетона и стали. Вернулся в дом, который не изменился со времен его счастливой молодости.

И вовремя. Ибо его нашла слепота, движения стали медленны, и он понял, что Серый идет за ним. Слепота пришла от лишних стаканчиков джина и скотча, от лишней дозы радиации, от лишних часов разглядывания прищуренными глазами пустоты. Слепой, который не может заработать себе на жизнь.

И он на ощупь нашел свой дом, как птица находит родное дерево, как находит последний кусок коры оголодавший зимний олень, как река находит море. Он пришел домой дожидаться Серого, и здесь нашел его джилкит Претри.

Они сидели рядом на веранде, и мало было ими сказано, но многое понято.

— Претри.

— Да, старик.

— Я ни разу не спросил, зачем тебе это надо. Я думал…

Претри подался вперед, и Петерсон услышал, как клацнула его клешня по крышке стола. А потом марсианин вставил ему в руку стаканчик виски с водой.

— Я знаю, о чем ты говоришь, старик. Но я уже две жатвы с тобой пробыл. И я остаюсь. Тебе мало этого?

Две жатвы. Четыре земных года. Когда-то на рассвете джилкит пришел и остался служить старому человеку. Петерсон как раз воевал с кофейником (почему-то он любил старомодный настоящий кофе и презирал кофейные брикеты) и водонагревателем, и тут появился этот нетребовательный, самоотверженный слуга и стал о нем заботиться без угодливости, но угадывая каждое его желание. Они сразу сжились друг с другом: Петерсону не много было надо, а Претри ничего не просил взамен.

Петерсону было не до удивления или любопытства.

В пору жатвы он слыхал звуки жаток собратьев Претри на высоких шелковистых посевах, но сам джилкит никогда не отходил далеко от хижины.

Теперь уже конец был близок.

— С тобой было легче. Ты… ну, в общем, спасибо, Претри. — Старик хотел высказаться ясно, без обиняков.

Признательное хмыканье в ответ.

— Спасибо, старик Петерсон, что позволил мне остаться с тобой, — мягко произнес джилкит.

Щеки Петерсона коснулось что-то холодное. Капля дождя? Впрочем, больше не капало, и он спросил:

— Что это?.

Джилкит замялся — Петерсон принял это за смущение — и ответил:

— Обычай моего народа.

— Какой обычай?

— Слеза, старик. Слеза моих глаз на твое тело.

— Послушай… — Петерсона переполняли чувства, давно, как он думал, умершие. Он неуверенно запнулся, пытаясь найти слово: — Не надо… это… печалиться не надо, Претри. Я прожил хорошую жизнь. И Серого я не боюсь.

Он хотел придать голосу смелость, но старые голосовые связки дребезжали.

— Мой народ не знает печали, Петерсон. Мы знаем благодарность, знаем дружбу, знаем красоту. А печали у нас нет. Это серьезное лишение, ты мне говорил, но мы не тоскуем из-за тьмы и потери. Моя слеза — благодарность за твою доброту.

— Доброту?

— Ты мне позволил остаться с тобой.

Старик уже успокоился и ждал, что будет дальше. Он не понимал. Но этот марсианин его нашел и облегчил ему жизнь в эти последние годы. Он был благодарен, и у него хватило мудрости промолчать.

Так они сидели, погруженные каждый в свои думы, и память Петерсона выбирала зерна событий из мякины прожитой жизни.

Он вспомнил дни одиночества на большом корабле, и как он сначала смеялся над религией своего отца и над словами отца: «Уилл, никто не сможет пройти этот путь один».

А он рассмеялся и сказал, что он — одиночка. Но теперь, в безымянной теплоте от присутствия марсианина, он постиг истину.

Отец был прав.

Хорошо иметь друга. Особенно когда приближается Серый.

Петерсон сам удивлялся своей спокойной уверенности. Он безмятежно ждал.

Прохлада спустилась с холмов, и Претри вынес плед. Укутал исхудалые плечи старика и снова сел, подогнув все три ноги.

Они сидели в молчании, а равнину заливала темнота.

Прошло время, и Петерсон заговорил. Из тени прозвучал его голос, задумчивый и мягкий:

— Не знаю, Претри.

Ответа не было. Это был не вопрос.

— Просто не знаю… Стоило ли того все это? Годы в космосе, встреченные люди. Одиночки, которые умирали, и умирающие, которые не имели возможности остаться наедине с собой…

— Эту боль знают все народы, старик, — сказал Претри с глубоким вздохом.

— Я никогда не думал, что мне кто-нибудь нужен. Теперь знаю, Претри. Каждому кто-нибудь нужен.

— Многие понимают это слишком поздно, когда уже нет прока в этом знании. — Петерсону почти не пришлось учить марсианина — тот умел говорить по-английски, когда пришел. Еще одна загадка джилкита, но Петерсон над ней не думал. Много космонавтов и миссионеров успели побывать на Марсе.

Чужак напрягся, и его клешня тронула человека за плечо.

— Он приближается.

Дрожь ожидания охватила старика, мурашки близкого старта прошли по коже. Поднялась седая голова Петерсона, и через теплую мягкость пледа он ощутил холод. Значит, уже рядом.

— Он идет?

— Он пришел.

Они оба чуяли его, и Петерсон ощущал знание стоящего рядом джилкита. Он научился разбирать настроения чужака, как и тот привык понимать чувства землянина.

— Серый, — негромко позвал Петерсон, и голос мягко угас в вечернем воздухе, а лунные долины не ответили.

— Я готов, — произнес старик и протянул левую руку навстречу пожатию. Другой рукой он поставил на стол стакан с виски.

Окостенение проползло по телу, как будто кто-то взял его руку в свою. И, думая, что пора уходить, снова одинокий, он сказал:

— Прощай, друг Претри.

Но чужак не стал прощаться. Как сквозь туман, дошел до Петерсона голос джилкита:

— Мы идем вместе, друг Петерсон. Ко всем народам приходит Серый. Почему ты думал, что я уйду один? Друг нужен каждому.

— Серый, я здесь. Здесь. Я не один, Серый!

Странно, но Петерсон каким-то образом знал, что джилкит протянул клешню и что ее приняли.

Слепые глаза закрылись.

Тишина длилась долго, а потом осмелели сверчки и запели еще громче, а на веранде перед хижиной воцарились молчание и мир.

Ночь спустилась на опустелые земли. Ночь, но не тьма.

 

ВРЕМЯ ГЛАЗА

The Time of the Eye

© М. Левин, перевод, 1997

На третьем году смерти я повстречал Пиретту. Совершенно случайно — она жила в комнате на втором этаже, а мне разрешали выходить на первый этаж и в солнечный садик. И таким странным это казалось, что мы встретились вообще, в ту первую, самую важную встречу — она была там с того времени, как ослепла, с 1958 года, а я был один из тех стариков с молодыми лицами, кого пережевал и выплюнул Вьетнам.

В Доме было не так уж неприятно, если, конечно, не замечать высокую стенку вокруг и материнскую заботу миссис Гонди, тем более я знал: когда туман пройдет и мне снова захочется говорить с людьми, меня выпустят.

Но то было делом будущего.

Я не ждал этого дня и не искал убежища от него в надежной размеренности жизни Дома. Я жил призрачной жизнью среди медицинской заботы; мне сказали, что я болен, но я-то знал, что мертв. Какой смысл меня лечить?

А с Пиреттой было по-другому.

Пиретта — фарфоровое личико с голубыми, как. мелководье, глазами и постоянно чем-то занятые шевелящиеся руки.

Я уже сказал, что встретил ее случайно. В те времена, которые она называла «Время Глаза», она становилась беспокойной, и однажды смогла ускользнуть от своей мисс Хэзлет.

А я гулял по нижнему коридору, сцепив за спиной руки и глядя под ноги, когда она быстро сбежала по винтовой лестнице.

У этой лестницы я много раз останавливался и глядел, как скребут каждую ее площадку и каждую ступеньку женщины с болезненными лицами. Казалось, что они по этим ступенькам спускаются в ад, заметая за собой следы. Вечно с белыми прямыми волосами, похожими на старое сено, они скребли лестницу с методической жестокостью, ибо это было их последнее занятие вплоть до самой могилы, и терли ее мылом и поливали водой. А я смотрел, как они ступенька за ступенькой сходят в ад.

Но в этот раз там не было поломоек на коленях.

Я слышал, как она идет вдоль стенки, как ее беспокойные пальцы бегут по деревянным панелям, и немедленно почувствовал: слепа.

И эта слепота — не просто потеря зрения.

Что-то в ней было такое, что-то эфемерное, что тут же отозвалось в моем мертвом сердце. Я смотрел, как она плавно спускается, как бы в ритме безмолвной музыки, и моя душа потянулась к ней.

— Могу я вам помочь? — спросил я вежливо издали. Она остановилась и повела головой, как прислушивающаяся полевая мышь.

— Нет, спасибо, — ответила она самым благорасположенным тоном. — Я вполне сама могу о себе позаботиться, благодарю вас. Вон до той особы, — она мотнула головой вверх, откуда пришла, — никак это, похоже, не дойдет.

Она прошла оставшиеся ступеньки и ступила на безворсовую дорожку пола. Там она остановилась и тяжело перевела дыхание, будто только что успешно завершила какое-то трудное и дерзкое предприятие.

— Меня зовут… — начал было я, но она прервала меня, коротко фыркнув, и я закончил: — Меня зовут: «Эй, ты!»

Она очаровательно усмехнулась:

— В именах мало смысла, вы согласны?

В ее голосе звучала такая убежденность, что не согласиться было бы трудно. И я сказал:

— Полагаю, вы правы.

Она еще раз хихикнула и пригладила волосы.

— Несомненно, они куда как бессмысленны.

Очень странная получилась беседа — по нескольким причинам. Во-первых, в ее разговоре была какая-то сложная разорванность, которая все же показалась мне очень рационалистичной; во-вторых, она была первой, с кем я заговорил за все те два года и три месяца, что прожил в Доме.

Я почувствовал родство наших с ней душ и поторопился эту связь закрепить.

— И все-таки, — зашел я с другой стороны, — человеку приходится как-то называть другого человека. — Я набрался храбрости и продолжал: — Особенно… — я сглотнул, — если этот другой ему нравится.

Она раздумывала долгую секунду — одна рука по-прежнему на стенке, другая на белом пятне горла.

— Если вы настаиваете, — ответила она, подумав, — меня зовут Пиретта.

— Это ваше имя? — спросил я.

— Нет, — ответила она, и я уже знал, что мы будем друзьями.

— Тогда зовите меня Сидни Картон, — высказал я давно подавляемое желание.

— Хорошее имя, если вообще бывают хорошие имена. — Я кивнул. Потом, сообразив, что она не слышит кивка, я каким-то односложным звуком выразил, как я доволен тем, что ей оно понравилось.

— Не хотите ли посмотреть сад? — галантно спросил я.

— С вашей стороны это очень мило, — ответила она слегка иронично, — но я, как видите… совсем слепа.

Я подхватил ее игру:

— В самом деле? Я, честное слово, не заметил.

Пиретта взяла меня под руку, и мы пошли по коридору к створчатой двери в сад. Я услышал, что кто-то идет по лестнице, и тут же ее пальцы сжались на моей руке.

— Мисс Хэзлет, — выдохнула она. — Выручайте!

Я понял, что она хочет сказать. Ее сторож. Очевидно, ей не разрешается сходить вниз и сиделка сейчас ее разыскивает. Но я не мог допустить расставания — теперь, когда я только что ее нашел.

— Доверьтесь мне, — шепнул я, уводя ее в боковой коридор.

Там я заметил чулан для веников и мягко подтолкнул Пиретту в прохладную и влажную темноту. Тихо закрыв за нами дверцу, я стоял так близко к ней, что слышал ее частое поверхностное дыхание. Мне это напомнило Вьетнам, часы перед рассветом, когда даже спящие с дрожью и ужасом ждали того, что должно было произойти. Она была испугана. Я держался близко к ней, хотя и не намеренно, и ее рука обвилась вокруг моего пояса. Мы стояли совсем рядом, и впервые за два года во мне заговорили какие-то чувства; но здесь думать о любви… как это глупо. Я ждал вместе с ней, запутавшись в саргассах противоречивых чувств, а тем временем мисс Хэзлет прошла мимо.

И потом, мне показалось, через секунду, те же шаги прошлепали обратно — назойливые, размеренные, возбужденные.

— Ушла. Можем теперь пойти посмотреть сад, — сказал я и тут же захотел откусить себе язык. Смотреть Пиретта не могла ни на что, но я не стал исправлять ошибку. Пусть думает, что я не заметил, как задел больное место. Так будет лучше.

Я осторожно приоткрыл дверь и выглянул. Только старый Бауэр шаркающей походкой шел через холл спиной к нам. Я вывел ее наружу, и она, как ни в чем не бывало, снова взяла меня под руку.

— Как мило с вашей стороны, — сказала Пиретта, сжимая мой бицепс.

Мы прошли через створки двери и вышли в сад.

В воздухе держался мускусный запах осени, и хруст листьев под ногами казался очень уместным. Холодно не было, но она льнула ко мне с какой-то безнадежностью, как будто по необходимости, а не по склонности. Я не думал, что это из-за слепоты; я был уверен, что при желании она прошла бы по этому саду без всякой помощи.

Мы шагали по аллее, и Дом на мгновение скрылся из виду, заслоненный аккуратно выровненной живой изгородью. Довольно странно: не было ни служителей, скользящих между изгородями, ни других «гостей», любующихся пустыми глазами на дерн дорожек.

Скосив глаза на профиль Пиретты, я восхитился его точеными чертами. Может быть, слишком острый подбородок чуть сильнее, чем нужно, выдавался вперед, зато высокие скулы и длинные ресницы придавали ее лицу слегка азиатский вид. Полные губы и классический, чуть коротковатый нос.

У меня возникло странное чувство, что где-то я ее видел, хотя это было никак невозможно. Но ощущение не удавалось подавить.

Я вспомнил другую девушку… Это было давно, гораздо раньше Вьетнама… когда еще не летел с неба визг металла… кто-то возле моей кровати в Речных Камышах. Другая жизнь, до того как я умер и попал в Дом.

— А небо темное? — спросила она, когда я подвел ее к скамейке, укрытой в изгибе изгороди.

— Не очень, — ответил я. — На севере облака, но на дождевые не похожи. День обещает быть хорошим.

— Не имеет значения, — сказала она тихим голосом. — Погода роли не играет. Вы знаете, как давно я последний раз видела солнце сквозь кроны деревьев? — Пиретта вздохнула, прислонившись головой к спинке скамейки. — Нет, погода роли не играет. По крайней мере в это Время.

Я не понял, но и не обратил внимания. Новый всплеск жизни бушевал во мне. Я с удивлением слышал его биение у себя в ушах. Никто из тех, кто лишен моего опыта, не знает, что значит быть мертвым, не иметь будущего — и вдруг найти что-то, ради чего стоит жить. Не надежду, не просто обрести надежду, а вот быть мертвым — и ожить. Со мной это случилось через несколько минут после встречи с Пиреттой. Я эти два года и три месяца не думал даже о следующей секунде, а сейчас… я вдруг стал смотреть в будущее. Сначала не очень напряженно, потому что эта способность у меня атрофировалась, но с каждой минутой она росла, и жизнь снова возвращалась ко мне. Да, я начал смотреть вперед — а не это ли первый шаг к возвращению потерянной жизни?

— Как вы сюда попали? — спросила она, кладя тонкие пальцы на мое предплечье.

Я накрыл руку Пиретты своей, и ее рука шевельнулась, а я застенчиво убрал руку. Она пошарила вокруг, нашла мою руку и снова положила ее на свою.

— Я был на войне, — объяснил я. — Нас накрыло минометом, меня контузило… и вот я здесь. Я не хотел, может быть, и не мог — не знаю, — я долго не хотел ни с кем говорить. А сейчас я здоров, — закончил я, ощутив вдруг душевный мир.

— Да, — согласилась Пиретта, как будто ее слова решали дело. Она продолжала говорить несколько странным голосом: — А вы чувствуете Время Глаза, или вы — один из них? — В ее голосе слышалась холодная жесткость. Я не знал, что ответить.

— А кто это — они?

У нее поднялась верхняя губа, как у собаки, собирающейся зарычать:

— А те бабы, которые меня держат в постели. Эти мерзкие, тусклые, стерильные твари!

— Если вы имеете в виду сестер и санитарок, — я уловил ее мысль, — то нет, я не из них. И мне они докучают не меньше, чем вам. Разве я вас не спрятал?

— Не найдете мне палочку? — попросила она.

Я посмотрел вокруг — никого не было. Тогда я отломил ветку от живой изгороди.

— Вот такую?

Она взяла ветку и сказала: «спасибо», и начала очищать ее от листьев и мелких веточек. Я смотрел, как порхают ее проворные руки, и думал: «Как страшно, что такая прекрасная, такая умная девушка брошена в сумасшедший дом с этими больными, с этими сумасшедшими».

— А вы, наверное, думаете, что здесь делаю я? — спросила она, снимая с ветки тонкую зеленую кору.

Я не ответил, потому что знать я не хотел. Я только-только нашел что-то, кого-то, вернувшего меня к жизни, и боялся все тут же разрушить.

— Нет, я об этом не думал.

— Так вот, я здесь потому, что я знаю о них, и им это известно.

Это было мне знакомо. Знал я когда-то такого человека — Хербмана, он жил на первом этаже Дома, когда я уже был там второй год. Хербман всегда говорил про большую шайку людей, что пытаются его тайно убить, и как они пойдут на любые крайности, чтоб до него добраться, заставить его замолчать, пока он не разоблачил их адские планы.

Я надеялся, что ее миновала такая болезнь. Жаль было бы такой красоты.

— Им?

— Да, им. Вы сказали, что вы не из них, а вдруг вы врете? Вдруг вы смеетесь надо мной, хотите меня оконфузить? — Она выдернула свою руку из-под моей.

Я поспешил найти почву под ногами.

— Нет-нет, конечно, нет, но разве вы не видите, что я не понимаю? Я просто не знаю. Я здесь уже очень давно.

Похоже, что логика ее убедила.

— Прошу вас меня простить. Я иногда забываю, что не все чувствуют Время Глаза, как я.

Она отщипывала от веточки, стягивая ленты коры и заостряя конец.

— Время Глаза? — спросил я. — Не понимаю.

Пиретта повернулась ко мне. Ее неживые глаза смотрели поверх моего правого плеча, ноги она подтянула поближе, а палку отложила в сторону, как откладывают игрушку, когда больше не до игры.

— Я расскажу вам, — сказала она.

Минуту она помолчала, а я ждал.

— Вы видали женщину с кроваво-красными волосами?

Я был удивлен. Ожидал рассказа, какого-то погружения в глубины души, чтобы полюбить ее еще больше, а получил бессмысленный вопрос.

— Да нет, как-то не приходилось…

— Думайте! — приказала она.

Я стал думать и — странно — вспомнил. Женщину с кроваво-красными волосами За несколько лет еще до того, как меня призвали, на разворотах всех женских журналов была женщина по имени… Господи мой Боже! Разбуженная память заработала — Пиретта!

Фотомодель с утонченными чертами, ослепительными голубыми глазами и прической цвета киновари. Она была так знаменита, что ее очарование выплескивалось с журнальных страниц, она была из тех, чьи имена всегда на слуху и на устах у всех.

— Я помню вас, — сказал я, пытаясь найти слова с большим смыслом.

— Нет! — оборвала она меня. — Нет. Вы не меня помните. Вы помните женщину по имени Пиретта. Красавицу, набрасывавшуюся на жизнь так жадно, как будто это ее последний любовник, и любившую ее с остервенением. Это была другая. А я — несчастная слепая. Меня вы не знаете.

— Нет, — согласился я. — Не знаю. Простите, я на минуту…

Она продолжала, как будто я ничего не говорил:

— Пиретту знали все. Ни один фешенебельный салон мод не был фешенебельным, если ее там не было. Любой вечер с коктейлями ничего без нее не значил. Но она не была нежным, фиалковым созданием. Она любила риск, новые ощущения, она была нигилисткой и более того. Она делала все. Поднималась на горы, обошла с двумя парнями вокруг мыса Доброй Надежды на паруснике с аутригером. Изучала в Индии культ Кали, и хотя она пришла как неверная, в конце концов Союз Убийц принял ее в свои послушницы.

Такая жизнь развращает. И она ей наскучила. Благотворительность, показы мод, короткие эпизоды со съемками и с мужчинами. Мужчинами богатыми, мужчинами талантливыми, которых влекло к ней и которых поражала ее красота. Она искала новых ощущений… И в конце концов — нашла.

Я недоумевал, зачем она мне это рассказывает. Я уже решил, что жизнь, которую мне теперь хочется про. жить, — здесь, в ней. Я снова был жив, и это случилось так быстро и так незаметно — из-за нее.

Она все еще оставалась — пусть и слегка исхудавшей — голубоглазой красавицей неопределимого возраста. В белом больничном наряде не видна была ее фигура, но чувствовалась магнетическая аура, и я был жив.

Я был влюблен.

А она говорила:

— Она попробовала кататься на небесных лыжах и жила в колонии художников на Огненном Острове, а потом вернулась в город и искала все нового и нового.

Наконец она набрела на них — на Людей Ока. Эт. о была религиозная секта, почитавшая созерцание и опыт. А она для этого и родилась на свет. Она ушла по их путям, служа в рассветные часы их идолу и до дна осушая чашу жизни.

Темны были их пути, и дела их не всегда были чисты. Но она оставалась с ними. И однажды ночью, в то время, которое сектанты называли Временем Глаза, они потребовали жертвы, и она была избрана.

И они взяли ее глаза.

Я сидел неподвижно. Я не до конца верил, что слышу то, что слышу. Странная секта, почти что поклонники дьявола, в сердце Нью-Йорка? Выкалывают на церемонии глаза самой знаменитой модели всех времен? Слишком уж фантастично. На удивление мне самому, давно забытые чувства нахлынули на меня. Я ощутил недоверие, ужас, печаль. Девушка, назвавшая себя Пиреттой — а она и была Пиреттой, — вернула меня к жизни только для того, чтобы рассказать мне столь нелепую историю, что ее ничем и не сочтешь, кроме как кошмаром или бредом преследования.

Но ведь были же у нее эти глаза цвета мелководья? Их не видно, но они здесь. Как же их могли украсть? Я был в унынии и смущении.

И вдруг я повернулся к ней и обнял. Не знаю, что на меня нашло, я всегда смущался перед женщинами, даже до войны, а сейчас вдруг сердце у меня подпрыгнуло к горлу, и я прильнул к ее губам.

Они раскрылись мне навстречу, как лепестки, и моя любовь вернулась. Моя рука нашла ее грудь.

Мы несколько минут сидели так. Наконец, когда, насладившись моментом, мы разъединились, я начал что-то молоть насчет выздоровления, женитьбы, жизни за городом, где я буду заботиться о ней.

И я провел рукой по ее лицу, осязая красоту на ощупь, проводя кончиками пальцев по изгибам. Случайно мизинцем я задел ее глаз. Он был сух.

Я остановился, и блик улыбки мелькнул в углу ее восхитительных губ.

— Да, это правда, — сказала она и вытолкнула глаза в подставленную ладонь.

Я вцепился зубами в собственный кулак и испустил писк маленького зверька, попавшего под сапог.

И тут я заметил, что она держит в руке заостренную палку, направив ее вверх, как копье.

— Что это? — спросил я, вдруг похолодев без всякой причины.

— Ты не спросил, — мягко сказала она, как будто разъясняя непонятливому ребенку, — ты не спросил, не приняла ли Пиретта их веру.

— То есть?.. — промямлил я.

— Это и есть Время Глаза, ты разве не знаешь?

И она бросилась ко мне с палкой. Мы вместе упали на землю, и ее слепота не мешала ей.

— Не надо! — взвизгнул я, когда палка взлетела вверх. — Я ведь люблю тебя. Я хочу, чтобы ты была моей, вышла бы за меня замуж!

— Что за глупости, — мягко упрекнула меня Пиретта. — Я не могу за тебя выйти: ты ведь душевнобольной.

Палка взлетела, и с тех пор со слепой верностью меня вечно сопровождает Время Глаза.

 

ХОЛОДНЫЙ ДРУГ

Cold Friend

© М. Гутов, перевод, 1997

Иногда, садясь писать, я говорю себе: «Ладно, это будет ужасничек, так что напугай их до полусмерти»; иногда я думаю: «Может, рассказ о любви, нечто теплое, эмоциональное и очень доброе»; но время от времени я побуждаю себя начать замечательным и проверенным временем способом: «А ну-ка, Эллисон… что, если?..»

И чаще всего я просто сажусь и даю волю воображению. Так получается лучше всего. Потому что я никогда не знаю, куда оно меня заведет. Подсознание хватает за развевающуюся гриву дикое и необузданное существо, то есть мою дорогую Музу, и мне остается только держаться покрепче, стараясь не свалиться на полном скаку. После таких скачек и появляются мои любимые рассказы. Как правило, они наиболее известны и чаще других включаются в антологии. Иногда же получается рассказ, который мне очень нравится, но после первой публикации о нем словно забывают.

«Холодный друг» как раз из последней группы.

Я написал его, участвуя в одном из «Милфордских писательских семинаров» Деймона Найта. Кажется, то было последнее из милфордских сборищ, в котором я принимал участие. Оно проводилось в 1973 году в буколическом и окруженном лесами конференц-центре Хикори-Корнерс, штат Мичиган, на берегу озера Галл. Если не считать написания этого рассказа, это была весьма скучная неделя. Я скрывался там от ничтожеств из Торонто, взявшихся стать продюсерами моего (к счастью) недолго прожившего телесериала «Затерянный среди звезд»; пытался закончить рассказ «Catman»; и в пятницу восьмого июня, в последний день 16-го Милфордскогд НФ-семинара, Эйлер Якобсон устраивал прощальную вечеринку.

Джейк в те годы был редактором «Galaxy», и я несколько лет его не видел. Он заметил меня, подошел, мы пожали друг другу руки, и он с ходу выложил: «Я собираю материал для «звездного» 23-го юбилейного номера «Galaxy». Без тебя он будет неполным».

Я мило покраснел и ответил, что мне сейчас нечего ему предложить. («Catman» был уже обещан.) И я знал, что новый рассказ мне писать будет уже некогда, потому что на следующий день я улетал в Торонто, чтобы нырнуть там в кошмарную, несомненно, ситуацию, сложившуюся вокруг «Затерянного среди звезд». Но Джейк продолжал настаивать, и я, поскольку мне так и так было скучно, спросил:

— Какой объем тебя устроит, Джейк?

Он ответил, что объема от трех до пяти тысяч слов хватит, потому что у него уже есть рассказы Артура Кларка, Теда Старджона, Урсулы Лe Гуин и Джеймса Уайта, и даже новая поэма Рэя Брэдбери. Я кивнул, услышав о восхитительной компании, в которой могу оказаться, если напишу что-нибудь, и сказал:

— Подожди меня здесь, я скоро вернусь.

А сам вернулся в комнату, где работал всю неделю, сел за стол и через три часа закончил «Холодного друга».

Джейк общался с писателями и издателями, собравшимися на прощальную вечеринку, и тут я подошел к нему, помахал перед его лицом рукописью и сказал:

— Если захочешь ее купить, Джейк, то у меня два условия.

Он спросил какие.

— Первое, никакой редактуры. Ты берешь текст, какав он есть. Не меняешь ни единого слова. Второе, авторские права остаются за мной.

Он согласился и отправился читать рассказ. Через пятнадцать минут он, улыбаясь, вернулся и сказал:

— Теперь и ты включен в двадцать третий юбилейный номер.

Я был рад. Прошло уже несколько лет, как я продал некоторые из моих лучших вещей Фреду Полу в «Galaxy» и «If». Мне всегда нравились журналы, и это напомнило мне возобновление старой дружбы.

Увы, но…

Джейк был выпускником редакторской школы дядюшки Фреда и, подобно ему, просто не мог оставить рукопись в покое, ему обязательно нужно было в ней поковыряться. Но поскольку я вырвал из него обещание не делать в рассказе никаких изменений, Джейку пришлось зайти за Амбар Робин Гуда и справляться со своим редакторским зудом там.

В июле или августе в одном из НФ-журналов мне попалось объявление о том, что в октябре 1973 года выйдет «звездный номер» «Galaxy». И там же, черным по белому сообщалось, что в номер войдет нечто под названием «Знай своего почтальона», написанное Харланом Эллисоном. Поскольку я не мог припомнить, что писал когда-либо рассказ с таким названием, то решил, что виноват закусивший удила Джейк. Я ему позвонил и вежливо намекнул, что он нарушает свое обещание. (Фред без конца пишет о таких моих звонках. В его пересказе я всегда выгляжу психом и неизвлекаемой занозой в заднице, у которого хватает наглости требовать, чтобы его рассказы были опубликованы в том виде, в каком написаны, — явно из несогласия признать превосходящую мудрость редактора.)

Джейк в конце концов согласился перехватить макет журнала в типографии и восстановить исходное название рассказа. (Но в тексте все же остались мелкие поправочки. Увы мне…)

Тем не менее «Холодный друг» остается одним из моих любимых рассказов. И хотя у меня, когда я был совсем еще маленьким мальчиком, действительно была знакомая по имени Опал Селлерс, и хотя инцидент во время школьного выпуска произошел именно так, как он описан в рассказе, он произошел с другой женщиной, а не с Опал, о которой я ничего не знаю вот уже лет сорок пять. И именно из-за этих кусочков личной истории «Холодному другу» всегда будет отведено особое место в моем сердце.

Скончавшись от рака лимфатических узлов, я оказался единственным оставшимся в живых после исчезновения мира. Это называется «спонтанная ремиссия» — понятие, насколько я понимаю, в медицине довольно частое. Ему нет приемлемого объяснения, двое врачей обязательно придут к разным формулировкам, и тем не менее оно имеет место. На ваш естественный вопрос: «Для чего вы это пишете, если никого больше не осталось?» я отвечу: «На случай и моего исчезновения, а равно прочих перемен должны остаться хоть какие-нибудь записи, кому бы ни пришлось их прочесть».

Это лицемерие. Я пишу эти строки, потому что я — мыслящее существо с огромным эго и не могу смириться с тем, что, побывав здесь и умерев, я не оставил после себя ничего. Поскольку у меня не будет детей, продолживших бы мой род и сохранивших в себе частичку моего существования… поскольку мне уже не оставить следа в этом мире, потому, что и мира-то уже нет… поскольку мне никогда не написать романа, не создать картины и не выбить свой профиль на горе Рашмор… я пишу. Помимо всего прочего, это занимает время. Я основательно изучил три оставшихся от мира квартала, и, признаться честно, особо заняться тут нечем. Вот я и пишу.

Я всегда страдал отвратительной привычкой оправдываться. Услышав какой-либо слух или отголосок сплетни обо мне, я готов был потратить недели, чтобы оправдаться и пристыдить сплетника. Вот и сейчас я ищу себе оправдания. Перед вами мои записки — хотите читайте, хотите нет. Вот и все.

Я лежал в больнице.

Я был безнадежен. Мне делали искусственное дыхание, утыкали всего трубками; я находился под постоянным наркозом, ибо чудовищная боль не прекращалась ни на минуту. Потом… мне стало лучше. Вначале, правда, я умер. Только не спрашивайте, как я могу это утверждать, вы все равно не поймете, если еще не умирали. Даже под наркозом я сохранял какую-то связь с миром. Зато после смерти меня, будто распластанного орла, прикрутили к подземной электричке, и она понеслась в черный туннель со скоростью миллион миль в час. Я был совершенно беспомощен. Весь воздух из легких выдавило, а поезд несся и несся по туннелю к тусклому огоньку вдали. И еще я слышал затихающую звуковую волну, кто-то звал меня шепотом, обращался по имени снова и снова: «Юджин, Ю-джин, Юю-джин, Ю-джин…»

Я визжал и несся на крошечный квадратик света в конце туннеля, я закрывал глаза, но все равно его видел. Наконец поезд влетел в этот свет, все потонуло в ослепительном блеске, и я понял, что умер.

Много времени спустя — полагаю, прошло около двухсот лет… хотя, с другой стороны, это мог быть один или два дня — я открыл глаза на больничной койке с простыней на лице.

В таком состоянии я пролежал почти целый день. Сквозь простыню я различал отражаемый потолком свет. Никто не приходил мне помочь, я был слаб и голоден.

Под конец я рассердился, голод стал невыносим, я стянул простыню с лица, вытащил из вены на руке трубку — как мне показалось, обычную капельницу. Сама бутылка была пуста, но, очевидно, то, что в ней когда-то находилось, еще поддерживало мои угасающие силы. Я выпростал ноги и нащупал тапочки. Пятки мои были сухие и красные, как у старух в богадельнях.

Укутавшись в нелепый больничный халат, я отправился на поиск пропитания. Столовую сразу найти не удалось, зато попался автомат со сластями. Монет у меня не было, но я настолько разозлился от отсутствия ко мне хоть малейшего внимания, что бесцеремонно перерыл все ящики и кошелек в стоящей рядом тумбочке медсестры, пока не наскреб пригоршню мелочи.

Я съел четыре молочных батончика, две миндальные шоколадки «Херши» и пакет розовых канадских леденцов. Затем, посасывая тропический сок, отправился на поиски персонала.

Я уже говорил, что больница была пуста?

Больница была пуста.

Разумеется, все погибли. Я, кажется, с этого начал. Но мне потребовалось несколько часов, чтобы в этом убедиться. Ничего не изменилось. Город назывался Ганновер, что в Нью-Хэмпшире, если вам интересно. Я не стану утруждать вас названиями улиц и прочих вещей в те времена, когда существовал мир. Я многое переименовал. Теперь это был мой город. Мой, и только мой, так что я имею право называть все так, как мне нравится. Но когда этот город являлся частью мира, здесь находился Дартмаус-колледж, здесь был отличный лыжный курорт, а зимой стоял чертовский холод. Сейчас гор уже нет, да и зима не наступала вот уже больше года. Дартмаус тоже пропал: он оказался за пределами трех кварталов, сохранившихся после исчезновения мира. Зато осталась пиццерия. Правда, пицца у меня не получается, сколько бы я ни пытался. Полагаю, этого мне не хватает больше всего. А как было бы здорово!

О Господи, погиб весь мир, а все, о чем я могу сожалеть, — это пицца! До чего же мы, люди, маленькие, беспомощные создания! Мы. Я.

Вот. Я снова жил. Полагаю, единственная причина, почему я не сгинул вместе с остальным миром, состояла в том, что все считали меня мертвым. Я полагаю, что это так. Я точно не знаю. Я лишь строю различные предположения, и, поскольку все остальные еще более нелепы, остается одно. Вот это.

Пусть вам не покажется, что, рассказывая о вещах столь невероятных, я остаюсь спокоен и рационален. Поверьте, я пришел в настоящее отчаяние, когда выбежал из больницы на улицу. Она была пуста. Я заскакивал то в один, то в другой магазинчик, надеясь хоть кого-нибудь увидеть. Время от времени я складывал руки рупором и вопил:

— Эй! Кто-нибудь! Я — Юджин Гаррисон. Эй! Есть тут люди?

Но нигде не было ни души.

Когда существовал мир, я работал на почте. Я не из Ганновера. Я жил в Уайт-Селфр-Спрингз. Меня привезли в Ганновер в больницу, умирать.

Добравшись до границы мира, который обрывался в конце больничной улицы, я сел, свесил ноги и уставился в никуда.

Затем я перевернулся, лег на живот и заглянул за край. Почва шла под откос, сразу за тротуаром начиналась грязь, из которой торчали корни; обрубок сохранившегося мира имел форму конуса, под которым не было ничего. Хотя что-то там должно было быть. Месяц назад я хотел спуститься вниз по альпинистской веревке, но ничего не вышло, веревка даже не упала, просто зависла в пустоте.

Думаю, тяготение тоже пропало.

Так. Я поднялся и решил основательно изучить оставшийся участок: квадрат из трех кварталов, кусочек прилегающего к больнице парка и еще несколько маленьких домиков. Здесь же находилось здание почтовой службы США. Как-то я провел целый день, сортируя почту, накопившуюся к моменту исчезновения мира. Потом я смазал колеса тележек, зашил суровой ниткой и чудовищных размеров иглой мешки, на каждое почтовое отделение — свой мешок. Это был скучнейший день в моей жизни.

Я не хочу перегружать вас информацией о себе… Впрочем, это снова лицемерие — самое необходимое я сообщу, чтобы не оказаться без лица или просто стереться из памяти. Я уже говорил, что меня зовут Юджин Гаррисон, я из Уайт-Селфр-Спрингз, и раньше я работал на почте. Женат я не был ни разу, хотя имел отношения с четырьмя женщинами. Ни с одной из них долго не продолжалось; полагаю, женщины от меня уставали, хотя утверждать не берусь. Я достаточно образован, два года учился в Дартмаусе, пока не бросил и не устроился на почту. Учился я на филологическом факультете, то есть по окончании планировал заняться рекламой, пойти на телевидение или стать журналистом. Понятно, что это была пустая трата времени. Я способен достаточно ясно изложить мысль, но писателя из меня не выйдет. Не могу себя заставить писать очень долго, меня охватывает очень сильный зуд. Да и слово «очень» я употребляю слишком часто.

Я бы с радостью поведал о себе что-нибудь исключительное, может быть, героическое, но помимо факта своей смерти я мало чем отличаюсь от большинства известных мне людей. От тех, которые были мне известны. Людей больше нет. Но чтобы признать себя заурядной личностью, надо обладать известными достоинствами. Я всегда носил одинаковые носки. Пару раз я забывал залить бензин, пришлось тащиться с канистрой на заправку. Иногда я манкировал своими обязанностями. Изредка допускал галантные жесты. Ненавидел овощи. Интересовался путешествиями и историей. Но не преуспел ни в том, ни в другом. Один раз летом съездил на Юкатан и прочитал много книг по истории. И то и другое оказалось весьма скучным.

Хотелось бы написать, что я был особенным человеком, но это не так. Мне тридцать один год, и я средний человек, черт бы меня побрал. Слышите, средний, и нечего ко мне придираться. Я никто, ничтожество, вам и в голову не приходило посмотреть на мое лицо, когда я протягивал вам марки из окошка, вы, заносчивые свиньи! Вы никогда не обращали на меня внимания, ни разу не поинтересовались, как мои дела, и даже не замечали, что я всегда давал вам марки с аккуратно обрезанными краями, если это, конечно, не был блок — многие коллекционируют блоки. Но вы ни разу не обратили внимания на эту маленькую услугу!

Вот этим я был особенный: я заботился о мелочах. А вы не обращали внимания…

Мне больше не хочется рассказывать о себе. Я повествую о том, что произошло, а не о себе, тем более что я вам безразличен, так что нет смысла говорить обо мне подробнее.

Пожалуйста, простите. Накопилось. Я извиняюсь. И за то, что сквернословил. Я не хотел. Я лютеранин. Я прихожанин церкви Всеблагого Господа в Уайт-Селфр-Спрингз. Меня учили не сквернословить.

Продолжаю о том, что случилось.

Я обошел по периметру весь кусок мира. Он был довольно грубо оторван. Кто бы это ни сделал, кто бы ни уничтожил мир, сработано было топорно. Улицы обрывались, телефонные линии уходили в никуда, в ряде случаев провода свисали в пустоту, как рыболовные снасти.

Следует рассказать о том, что находилось за краем. Это походило на снегопад зимой, мутный, с падающими, как снежинки, огоньками, разве что было очень темно. Это и пугало, сквозь такую темноту ничего не должно было быть видно. Но я видел. Там царил ветер, хотя не дуло. Я не могу описать это лучше. Постарайтесь представить. Не было ни жарко ни холодно, просто приятно.

Так я проводил свои дни в бывшем Ганновере, совершенно один. И в моем существовании не было ничего героического. За исключением первой недели, когда я спас город от вторжения почти пятьдесят раз.

Это звучит внушительно, но уверяю вас, ничего особенного не произошло. Первый раз это случилось, когда я возвращался по Мэйн-стрит из магазина, прихватив с собой несколько книжек для чтения. Неожиданно навстречу выскочил орущий викинг. Он был огромен, выше шести футов роста, с топором на длинной рукоятке, в двурогом шлеме и с огненно-рыжей бородой. Одет он был в перепоясанные ремнями меха, поверх которых была наброшена медвежья шкура. Выкрикивая угрозы на варварском языке, викинг бросился на меня, безумно сверкая глазами. Было ясно как день, что он намерен изрубить меня на куски.

Я пришел в ужас. Швырнув в него книжки, я хотел было кинуться бежать, но сообразил, что он неминуемо меня настигнет.

Между тем произошло следующее: выставив для защиты от книжек свободную руку, викинг кинулся наутек. Не в силах сообразить, что происходит, я поднял книги и побежал за ним. Бежал я как только мог быстро и вскоре стал его нагонять. Он обернулся через плечо, увидел меня и дико заорал.

Я преследовал его до границы мира.

Он продолжал бежать, влетел в снежную тьму и вскоре исчез из виду. Я не решился его преследовать.

Несколько позже в тот же день мне пришлось отразить атаку немецкого боевого пловца, воина-самурая, моро — мусульманского воина с Южных Филиппин, вооруженного гигантским ножом-батангас, рыцаря с копьем на черном коне… Нападали на меня также гунн, вестгот, вьетконговец с автоматом, пуэрто-риканский уличный забияка, беспризорник времен Эдуарда Седьмого с дубинкой, одуревший от наркотиков последователь религии Кали с шелковой веревкой с узелками, венецианский воин с кинжалом в левой руке… всех не упомнишь.

Подобным образом продолжалось всю неделю. Мне достаточно было только швырять книжки.

Потом все прекратилось, и я смог заняться своими делами. Но ничего героического я не совершил. Просто так был устроен новый мир. Поначалу мне показалось, что меня проверяют, потом. я понял, что это не так. Я раздражался, выходил на крыльцо больницы и что есть сил кричал:

— Слушайте, мне все это надоело! Это бессмысленно, хватит!

Неожиданно все прекратилось. Я почувствовал облегчение.

У меня не было ни телевизора, ни радио (кинотеатр исчез), зато электричество работало исправно, и я мог наслаждаться музыкой и художественным чтением. Я прослушал «Под молочными деревьями» в исполнении Дилана Томаса, потом Эролла Флина, читающего историю Робин Гуда, и Бэзила Ратбоуна, рассказывающего «Трех мушкетеров». Я получил огромное удовольствие.

Вода шла постоянно, газ тоже. Телефон не работал. Мне было комфортно. Солнце на небе не показывалось, равно как и Луна ночью, но видно было как днем, да и ночью света хватало.

Я увидел ее на ступеньках почты. Прошел примерно год с моей смерти. С тех пор как сумасшедшие завоеватели исчезли с улиц, я не видел ни единой души. Она сидела на ступеньках, подперев ладонью щеку. Я приблизился и остановился напротив почты. Я ожидал, что она вскочит, запрыгает и завопит: «Амок!», «Амок!» или что-нибудь в этом роде, но ничего подобного не произошло. Она просто смотрела на меня.

…Безумно хороша. Я не великий мастер описывать внешность людей, но можете мне поверить, она была великолепна. Я мог видеть, как она прекрасна, сквозь ее тонкий прозрачный белый халатик. Только волосы длинные и седые, но не как от старости, а как если бы ей просто нравились седые волосы, ну вроде модной седины. Не знаю, понятно ли вам.

— Как вы себя чувствуете? — поинтересовалась она.

— Спасибо, хорошо.

— Вы поправились?

— Все отлично. Кто вы? И откуда?

Она махнула рукой в сторону конца мира и пожала плечами:

— Не знаю. Вроде я здесь проснулась. Все умерли, так?

— Да. Никого нет почти целый год.

— А… где вы проснулись?

— Прямо здесь. Я уже около часа здесь сижу. Начинаю понемногу ориентироваться. Думала, я здесь одна.

— Вы помните ваше имя?

Вопрос, похоже, ее рассердил.

— Ну конечно же, я помню свое имя! Опал Селлерс. Я из Бостона.

— Здесь был Ганновер, Нью-Хэмпшир.

— Кто вы?

— Юджин Гаррисон, из Уайт-Селфр-Спрингз.

Она казалась очень бледной. Я не говорил, но это первое, на что я обратил внимание. Не на прозрачный халатик, честное слово, а на бледность. Просто белая, словно ее надолго оставили в снегу. Мне показалось, что видно, как течет кровь под ее кожей, но потом я понял: это скорее всего мое воображение.

Теперь, как я догадываюсь, кое-кто решит, что она привидение, или вампир, или пришелец, принявший человеческий облик, но, как говорит детектив Ниро Вульф, это все болтовня. Она была человек, ни больше ни меньше, так что можете успокоиться, даже с учетом того, что произошло дальше. Она была так же реальна, как и я.

— Как вы узнали, что я болел? — спросил я.

Она снова пожала плечами:

— Никак. Я просто это знала, вот и все. К тому же вы вышли из больницы.

— Я там живу. И все-таки как вы могли знать, что я был болен? Я ведь едва не умер. Собственно говоря, я умер, но сейчас здоров.

— Что мы будем делать?

— Не волнуйтесь. Ничего особого. Остальной мир пропал, я не знаю куда, но волноваться из-за этого не стоит. Год назад было много безумных вторжений, однако потом все успокоилось.

— Мне надо где-то жить, — сказала она. — Как насчет больницы?

— Прекрасно, — ответил я, — хотя я сам планирую перебраться в один из этих домиков. Если хотите, поселяйтесь по соседству.

Так и получилось, и в течение нескольких недель все было отлично. Я никогда не тороплюсь с женщинами. А может, это они со мной не торопятся. Я убежден, что от женщины исходит некое излучение, которое не позволяет мужчине приблизиться, если она этого не хочет. Толком я в этом не разобрался.

У нас с Опал установились сердечные отношения. Она ухаживала за своим двориком, а я — за своим. Мы часто обедали вместе и вообще часто виделись в течение дня. Однажды, когда она сообразила, что я пропадаю на почте, она подошла к моему окошку и попросила марку для письма. Деньги у нее были. Я продал ей марку. Она взяла ее и сказала:

— Спасибо, что так аккуратно обрезали края. У меня всегда с этим проблема — или оставлю лишнее, или испорчу марку. Очень любезно с вашей стороны, сэр.

С этими словами она ушла.

Мне было настолько приятно, что я даже не подумал, куда она собирается посылать письмо.

И кому.

Как-то раз Опал приготовила к обеду жареных цыплят. В магазине оставался приличный запас продуктов, достаточно, чтобы мы долго ни в чем не нуждались. Я, конечно, удивлялся, как получается, что молоко всегда свежее, а мясо парное. Почему есть свет и вода, кто убирает улицы и вывозит мусор? Я ни разу не видел, как это делается, но, очевидно, новый порядок вещей это предусматривал, и я перестал волноваться.

Послушайте: до смерти, когда мир был еще здесь, я водил почтовый грузовик и свою «хонду». Я понятия не имел, как устроены эти машины. Все, что мне приходилось делать, — это время от времени протирать свечи и заправлять бензобак. Я ни о чем не волновался, потому что все работало и так. Вот и вся премудрость. Когда что-нибудь начинало ломаться, тогда и надо было задумываться о том, что и как устроено. Но ничего не ломалось. Вот и все, что можно по этому поводу сказать. Вы бы вели себя точно так же.

В общем, мы поели жареных цыплят, которые мне весьма понравились, ибо были приготовлены именно так, как я люблю: с темной золотистой корочкой, сухие, без жирной пленки, после которой зубы кажутся грязными. И выпили немного вина.

Я вообще-то пью мало, не люблю. Но вина мы выпили.

Ну и я вроде как немного опьянел. Чуть-чуть. И попытался к ней прикоснуться. А она была холодной. Очень холодной. Очень, очень холодной. И закричала на меня:

— Никогда не смей ко мне прикасаться!

Это произошло за две недели до того, как она призналась, что любит меня и хочет стать моею. Я спросил ее, что она имеет в виду — «стать моею», потому что никогда не стремился никем владеть. Да и она, насколько я понимал, не хотела быть ничьей собственностью — и вот, на тебе!

— Я люблю тебя и хочу остаться с тобой.

— Идти все равно некуда.

— Я не об этом. Мы можем жить рядом и не видеть друг друга. А я хочу делить с тобой этот мир.

— Даже не знаю, что сказать, — пробормотал я.

Мне хотелось того же, но я боялся, что она скоро от меня устанет, и что тогда? Наша ситуация несколько отличалась от привычной модели, если вы следите за моим рассказом.

Вот. Она рассердилась и ушла, хлопнув дверью. Я подождал несколько минут, дал ей остыть и пошел следом. Она дошла до границы мира и продолжала идти дальше. Полагаю, она не знала, что я за ней следил.

Я вернулся домой и лег.

Когда она вернулась спустя часа два, я спросил:

— Кто, черт побери, ты такая?

Она еще злилась, ох как злилась.

— А ты кто такой, черт побери?

— Я знаю, кто я, — огрызнулся я, тоже теряя терпение, — а вот ты кто такая? Я видел, как ты вышла за край. Я так не умею.

— Это уже зависит от способностей. Кому-то дано, кому-то нет. Придется тебе с этим мириться!

Довольно нахальный ответ, надо сказать.

— Я первый здесь оказался!

— Индейцы тоже этим хвастались, посмотри, что с ними стало!

— Так что, ты, что ли, все это сделала, будь оно проклято!

Тут она пошла вразнос и заорала что есть силы:

— Да, бестолковый, ничтожный клоун, это я все сделала! Я уничтожила мир. Что, интересно, ты теперь скажешь?

Я был настолько ошеломлен, что не сказал ничего. Я не думал, что это все она, но после ее признания растерялся. Подойдя к ней, я схватил ее за плечи. От нее веяло холодом.

— Ты не человек.

— Да пошел ты к черту, идиот! Я такой же человек, как и ты. Еще человечнее.

— Ты лучше мне все объясни, — произнес я с нотками угрозы. — А то…

— А то что, ничтожество? Я могу стереть этот последний огрызок вместе с тобой и всем барахлом и снова останусь одна, как раньше, до того как я все это сделала.

— Ты это сделала?

— Да, сделала. Сдула. Просто так села, сунула в рот большой палец и сказала: «Пусть все исчезнет, кроме Юджина Гаррисона, где бы он ни находился, меня и крошечного городишки, где мы могли бы быть вместе». А потом вытащила палец изо рта, и все исчезло. Исчез Бостон, небо, земля и все прочее, а мне пришлось долго брести через туман, прежде чем я тебя нашла.

— Зачем?

— А ты меня даже не узнал, идиот. Ты даже не помнишь Опал Селлерс, да?

Я уставился на нее.

— Придурок!

Я продолжал смотреть.

— Я была в твоем классе, мы вместе заканчивали школу. Ты шел следом за мной, когда нам выдавали дипломы. На мне был белый хитон, во время приветственной речи ты стоял сзади, а у меня были месячные, и белый хитон запачкался, ты наклонился и сказал мне об этом. Я смутилась до смерти, но ты предложил мне свою академическую шапочку, я взяла ее и держала за спиной, и мне казалось, что ты совершил самый милый, самый красивый поступок! И я полюбила тебя, ты, бесчувственная тупая скотина!

С этими словами она сбросила маску, экран, вуаль или чем там она прикрывалась — вот почему она была такой холодной, — и внутри оказалась Опал Селлерс, которая всегда была страшной уродиной и знала, что именно так я и думаю. Она сунула в рот большой палец, что-то забормотала… Ничего не произошло.

Тогда она окончательно обезумела, принялась кричать, что потратила на меня все силы и теперь ничего не может сделать, опять хлопнула дверью и ушла.

Я кинулся следом. Она добежала до края, а потом дальше, как викинг, боевой пловец, гунн и вся компания, которую, как я понимаю, она прислала специально, чтобы я почувствовал себя героем.

Вот и все.

Исчезла. Взяла и ушла. Куда — не имею понятия. Я продолжаю сидеть на месте, но что делать дальше, тоже не знаю. Кто-то должен за меня перед ней извиниться — мол, она хорошая девушка и все такое.

А я буду жить здесь, мне удобно, о большем и мечтать не надо. Она постоянно говорила о любви. Ну, это была не любовь, черт.

Не думаю.

Хотя откуда мне знать? Девушки всегда очень быстро от меня уставали.

А я собираюсь научиться готовить пиццу.

 

ОДИНОКИЕ ЖЕНЩИНЫ

КАК ВМЕСТИЛИЩЕ ВРЕМЕНИ

Lonely Women are the Vessels of Time

 © В. Гольдич, И. Оганесова,

перевод, 1997

После похорон Митч отправился в «Динамит», бар. для одиноких людей. Вернон — бармен, работавший в дневную смену, — сберег для Митча его любимое место в кабинке.

— Я знал, что ты зайдешь, — сказал он, смешав любимый коктейль Митча «Мария» и передавая ему через стойку высокий бокал. — Прими мои соболезнования по поводу смерти Анни.

Митч кивнул и сделал глоток из бокала. Потом огляделся по сторонам — даже для пятницы еще слишком рано, народу совсем немного. Какие-то типы заняли лучшие места по углам выложенного плиткой и украшенного витражами бара, а несколько парочек в обитых плюшем кабинках наслаждались последними минутками перед тем, как вернуться домой к женам и мужьям. Было еще только три часа, а первые секретарши начинали появляться только после половины шестого. Позднее «Динамит» наполнится шумными разговорами, громким смехом и характерным запахом разгоряченных тел, кружащих в поисках добычи. Традиционный ритуал в баре для одиночек.

Он заметил девушку в крошечной кабинке для двоих в дальней части бара, возле застекленной будочки, где диск-жокей всю ночь напролет менял пластинки с записями рок-звезд. Девушку окутывала тень, а у Митча было неподходящее настроение для того, чтобы с кем-нибудь знакомиться. Но он запомнил ее — на будущее.

Он сидел, думал об Анни и потихоньку прихлебывал свой коктейль, когда на соседний табурет плюхнулся журналист из «Инквайрера». Митч знал только его имя, фамилия ему была неизвестна; журналист принялся многословно выражать свои соболезнования. Митчу захотелось повернуться к этому типу и просто сказать ему: «Послушай, черт бы тебя побрал, она была самой обычной девчонкой — с такими знакомятся в пятницу вечером, просто наши отношения продолжались несколько дольше, чем обычно; так что кончай трепать языком и проваливай». Но ничего подобного он не сделал. Митч слушал болтовню, пока у него не кончилось терпение, потом извинился, допил остатки коктейля и отправился в кабинку. Он сидел там, в полумраке, пытаясь сообразить, почему Анни покончила с собой, но не находил никакого вразумительного ответа.

Митч попытался вспомнить, как именно она выглядела, но перед глазами всплывали лишь волосы цвета меда да еще рост Анни. Особенная улыбка исчезла, характерный наклон головы и жест руки, когда она была раздражена… исчезли. Голос… исчез. Исчезло все, и Митч знал, что это должно его огорчать, но он ничего не чувствовал.

Он не любил ее, на самом деле был даже готов бросить ради стюардессы британской авиакомпании БОАК. Однако Анни оставила записку, в которой уверяла Митча в своей вечной любви, и он понимал, что должен испытывать ответственность за ее смерть.

Нет, не испытывал.

Задача заключалась в том, черт возьми, чтобы не остаться в одиночестве. Задача заключалась в том, чтобы получить от жизни по максимуму, везде, где только можно, чтобы не быть наедине с самим собой, не чувствовать себя несчастливым, не позволить им слишком глубоко вонзить клыки в твою душу.

Вот, черт возьми, в чем заключалась задача.

Он вспомнил о чепухе, которой забивала ему уши одна феминистка в этом самом баре всего неделю назад. Митч болтал с девушкой, которая работала на страховую компанию, давая ей возможность рассказывать всякие глупости о ценных бумагах, акциях, завещаниях, временных ограничениях и прочей чепухе, не сводя при этом взгляда с ее потрясающих зеленых глаз, когда терпение Анни лопнуло, и она подошла, предложив немедленно вернуться домой.

Он довольно резко ответил ей. Грубо, если уж быть честным до конца, сказал, чтобы она села на свое место и ждала до тех пор, пока он не освободится. Феминистка на соседнем табурете продолжала морочить ему голову своими бесконечными шовинистическими измышлениями, убеждая его в том, что он самая настоящая свинья.

— Леди, если вам не нравится, как устроен наш мир, отыщите хорошую клинику, где вам сделают прививку от глупости, чтобы вы перестали беспокоить людей, которые заняты своими собственными делами.

Посетители бара устроили ему овацию.

У коктейля был вкус опилок; Митчу вдруг показалось, что в баре запахло плесенью. А тело никак не могло найти подходящего положения. Митч поворачивался то в одну, то в другую сторону, но не мог устроиться так, чтобы было удобно. Проклятье, почему у него так мерзко на душе? Из-за Анни, вот почему. Но ведь он здесь совершенно ни при чем! Она прекрасно знала, что-их отношения чистейшее баловство, не более. Она знала об этом с того самого момента, как они познакомились. Анни и раньше бывала в подобных заведениях и сама могла при случае подцепить кого-нибудь — так что нечего устраивать трагедию из пустяка!.. Однако Митч чувствовал себя отвратительно, и все тут.

— Могу я предложить вам выпить? — спросила девушка.

Митч поднял голову. Похоже, это та самая девушка, которую он заметил в дальнем конце бара.

Она была просто великолепна. Тонкая, точеная линия скул, пухлая нижняя губа, волосы цвета меда…

Высокая, стройная, с красивой грудью и длинными ногами.

— Ясное дело. Присаживайтесь.

Девушка села и подтолкнула к нему бокал с двойной «Марией».

— Бармен сказал, что вы предпочитаете именно этот коктейль.

Четыре часа спустя — Митч так и не удосужился узнать, как зовут девушку — она, как бы между делом, пригласила его в гости. Митч вышел из бара вслед за ней, остановил такси. Они устроились на заднем сиденье, Митч бросил на свою новую подругу взгляд и заметил, что мерцающий свет уличных фонарей отражается в ее голубых глазах.

— Приятно встретить девушку, которая не любит терять время попусту.

— Я полагаю, вы уже не раз попадали в подобные ситуации, — ответила она. — В этом нет ничего удивительного, вы такой симпатичный мужчина.

— Ну, благодарю вас.

У нее дома они еще немного выпили; обычный ритуал. Митч уже начал чувствовать действие алкоголя. И отказался от второго бокала. Ему хотелось быть на высоте. Он хорошо знал правила: покажи товар лицом — или проваливай. Так что они отправились прямо в спальню.

Митч остановился на пороге и огляделся по сторонам. Стены задрапированы чем-то белым и прозрачным, может быть, тюлем в мелкую тонкую сеточку. Белые стены, белый потолок, белый ковер — такой толстый, что он утонул в нем по щиколотки. И огромная круглая кровать, покрытая белым мехом.

— Белый медведь, — сказал он и пьяно засмеялся.

— Цвет одиночества, — ответила она.

— Что?

— Ничего, забудь, — небрежно бросила девушка и начала раздевать Митча. Затем помогла ему лечь, и он, не отводя глаз, стал наблюдать за тем, как она медленно снимает одежду. Ее тело светилось бледным, лунным светом; ледяная девушка из далекой волшебной страны. Митч почувствовал, что в нем просыпается желание.

И она пришла к нему.

Когда он проснулся, девушка стояла в дальнем конце комнаты и наблюдала за ним. Ее глаза больше не были небесно-голубого цвета. Они потемнели, в них клубился дымный туман. Митч чувствовал…

Он чувствовал… себя ужасно. Его переполнял какой-то неясный ужас и бездонное отчаяние. Он ощущал свое… одиночество.

— Ты продержался совсем не так долго, как я рассчитывала, — бросила девушка.

Митч сел, попытался выбраться из кровати, белого моря, и не смог. Снова лег на спину и посмотрел на девушку.

Наконец, после долгого молчания, она жестко сказала:

— Вставай, одевайся и проваливай отсюда.

С некоторым трудом Митч так и сделал, а пока он неловко одевался, в нем росло чувство одиночества, лишавшее способности думать и заставлявшее дрожать, а девушка говорила вещи, о которых ему совсем не хотелось знать.

Об одиноких людях, от отчаяния делающих то, за что они ненавидят и стыдятся себя на следующий день. О болезни, пожирающей души тех, кто по-настоящему никому не нужен. И о хищниках, которые чуют несчастных, используют их и, уходя, оставляют еще более опустошенными и жалкими, чем они были раньше. И о себе — сосуде, наполненном одиночеством, словно дымом, о том, что ищет пустые души, как у Митча, чтобы отлить в них часть яда, чтобы вернуть ту боль, которую они причиняли другим.

Кем она была, откуда-появилась, в какой темной земле родилась, он не знал, да и не стал бы спрашивать. Но когда Митч, спотыкаясь, побрел к двери и девушка распахнула ее перед ним, улыбка у нее на губах напугала его так, как ничто другое в жизни.

— И не чувствуй себя брошенным, малыш, — сказала она. — Есть другие, вроде тебя. Ты их обязательно встретишь. Может быть, даже сумеешь организовать клуб.

Митч не знал, что ответить; ему хотелось броситься бежать, но незнакомка окутала туманом его душу, и он понимал, что стоит ему переступить этот порог, он уже никогда больше не испытает удовлетворения от себя самого. Нужно сделать еще одну, последнюю попытку…

— Помоги мне… пожалуйста, я чувствую себя таким… таким…

— Мне известно, как ты себя чувствуешь, малыш, — сказала она, подталкивая его к двери. — Теперь и ты знаешь, как они себя чувствуют.

И она закрыла за ним дверь. Очень тихо.

Очень твердо.

 

ГИТЛЕР РИСОВАЛ РОЗЫ

Hitler Painted Roses

© В. Гольдич, И. Оганесова, перевод, 1997

Двери в Ад открылись точно 13 августа, почти за десять дней до начала осеннего равноденствия. Однако это несоответствие не имело принципиального значения. Для тех, кому известно о переходе с юлианского календаря на григорианский в 1582 году, в том, что событие это произошло на десять дней раньше, не было ничего странного. Когда обжигающее солнце прошло небесный экватор, направляясь с севера на юг, возникло множество знамений: в Дорсете, недалеко от маленького городка Бландфорд, родился теленок с двумя головами; недалеко от Марианских островов поднялись на поверхность затонувшие корабли; повсюду глаза детей превратились в мудрые глаза стариков; над индийским штатом Махараштра облака приняли форму воюющих армий; ядовитый мох мгновенно вырос на южной стороне кельтских мегалитов и тут же погиб — всего за несколько минут; в Греции лепестки левкоев стали истекать кровью, а земля вокруг хрупких стеблей начала издавать запах гниения. Иными словами, явились все шестнадцать предвестников несчастья, как раз в том виде, как их классифицировал в первом веке до Рождества Христова Юлий Цезарь, включая рассыпанную соль и пролитое вино — люди чихали, спотыкались, стулья скрипели… В общем, все эти признаки одновременно и несомненно предсказали грядущие катаклизмы. Над Маори возникло южное полярное сияние; баски видели, как по улице одного из городов пробежала рогатая лошадь. И так далее.

Врата в Преисподнюю отворились.

Всего на одно короткое мгновение. Они приоткрылись благодаря вселенскому туману макрокосмоса, и кое-кому удалось сбежать.

Бежал Джек Потрошитель. Ускользнул Калигула. Шарлотта Кордей, руки которой все еще были в крови Марата, тоже не упустила своего шанса. Эдвард Тич с торчащей в разные стороны бородой, на которой обгорели и потеряли цвет ленточки, отвратительно хихикая, сумел удрать из Преисподней. Берк и Хейр, которые стали неразлучными друзьями в этом Гнусном Месте, удрали вместе. Было замечено бегство Каина. Цезарь и Лукреция Борджиа, отталкивая друг друга, старались побыстрее протиснуться в приоткрывшиеся врата, и сестре удалось обрести свободу снова творить зло, оставив далеко позади своего слабохарактерного братца. Джордж Армстронг Кастер стрелой промчался на полыхающем пламенем призрачном коне, длинные, светлые волосы окутывали его голову огненным сиянием, а следом неслись гончие псы. И еще многим другим удалось сбежать.

Гитлер оказался прямо возле врат и тоже мог улизнуть, но не сделал этого. Здесь ему удалось обрести дом; он тратил все свое время, рисуя розы на стенах Преисподней, и не мог расстаться со своими шедеврами. Врата закрылись; все стало, как прежде.

А когда они затворялись, в мегапотоке возник странный вихрь, который затянул все обреченные души назад. Лишь Маргарет Трашвуд сумела остаться незамеченной. Этого просто не могло быть (потому что в Преисподней ведется очень точный и своевременный учет), однако никто не обратил внимания на ее отсутствие; и все вернулось на круги своя.

Маргарет Трашвуд, недавно попавшая в Преисподнюю, вернулась в мир.

В 1935 году в Даунивилле произошло массовое убийство.

В городке был особняк, который горожане прозвали Восьмиугольным Домом за его форму. Дом построила для себя семья Рэмсдейл. Они занимались разработкой полезных ископаемых, а когда жила в руднике истощилась, стали фермерами и начали разводить скот. Богатые, дружелюбные, интересующиеся делами своих соседей, которым они нередко помогали во времена Великой Депрессии, — их любили и уважали в Даунивилле.

Убийство в Восьмиугольном Доме потрясло и возмутило богобоязненных горожан.

Маргарет Трашвуд, экономка, тридцати одного года, была единственной, кому удалось остаться в живых во время этой бойни. Ее нашли полуголой, измазанной в крови, всю в слезах — она сидела скорчившись в углу столовой, где находились тела шести Рэмсдейлов, трое из которых были детьми. Горожане выволокли ее из дома и утопили в ближайшем колодце. В 1935 году линчевание было самым обычным делом.

В пятницу, 13-го, в день, когда задули ледяные ветры, а реки потекли вспять, обожженная и опустошенная тень Маргарет Трашвуд вернулась в Даунивилл.

Генри «Док» Томас там больше не жил. Он умер в 1961 году.

Тлеющий пепел, бывший когда-то призраком Маргарет Трашвуд, не задержался в Даунивилле; как Мидгард, она не заставила тень Генри «Дока» Томаса долго себя ждать. Она продолжала поиски; и, когда поняла, что его там нет, издала такой тоскливый стон, что все дети, во всем городе, одновременно заплакали.

Маргарет решила искать дальше. Его не было в аду… Она обязательно встретила бы его там и свела счеты. Совершенно невозможно, чтобы вопреки всякой логике, бросая вызов всеобщей вере в то, что Вселенная балансирует между добром и злом, справедливостью и несправедливостью, продолжая оставаться кристально чистой, не может быть, чтобы Генри Томас попал в Рай.

Сбежав из Гнусного Места, Маргарет Трашвуд заползла в Рай, чтобы отыскать там человека, лишившего ее невинности.

Когда она добралась до Рая, спускались сумерки. Благословенные души двигались медленно и торжественно. Рай — это большой город, раскрашенный в пастельные тона и страдающий от перенаселения. Лица жителей показались Маргарет напряженными, однако отовсюду доносился тихий смех. Здесь было гораздо холоднее, чем в Преисподней, и в небе не летали птицы. Только стрекотали сверчки.

Маргарет Трашвуд несколько раз спросила, как ей его найти, и в конце концов оказалась на большой площади, где бассейн с бледно-золотой водой тихонько перешептывался с надвигающейся ночью. На самом краю бассейна, опустив ноги в воду, сидел Генри Томас.

Она подошла к нему сзади, и ее руки сами собой сжались в кулаки. Ей было больно: руки страшно обгорели. Она испытывала невыносимое желание ударить его.

Маргарет попыталась что-то сказать и поняла, что не может. Она не знала, что явилось тому причиной: переполнявшие ее чувства или то, что в Преисподней ей не приходилось ни с кем разговаривать (если, конечно, не считать крики разговорами). Ведь прошло столько времени…

Она сделала новую попытку и сумела произнести его имя:

— Док.

Он задрожал, но продолжал смотреть прямо перед собой. Маргарет снова позвала его. Тогда Док медленно повернул голову и взглянул на нее. А когда их глаза встретились, он заплакал.

Воспоминания о том вечере наполнили это мгновение.

Она опустилась на колени рядом с ним и заглянула ему в лицо. Оно было на двадцать шесть лет старше, чем лицо человека, которого Маргарет любила в 1935 году. Прекрасные черты, точно налет пыли, искажала мука. Он не брился. Может быть, здесь это и не требовалось, или он умер небритым. Интересно, подумала она, как он умер? Но мысль эта быстро исчезла, словно ее унес легкий ветерок. Ей так хотелось взять лицо Дока в свои обожженные руки и снова почувствовать тепло, которое излучало его тело… Невозможно. Слишком много времени прошло, а то, что она пережила в Аду, разделяло их так же точно, как и этот вечер.

Он плакал.

И с тоской смотрел на нее. Потому что находился в ее власти. Он прошептал ее имя, затем еще раз. Она услышала его, повторенное вот так, два раза, и сердце забыло о ненависти. Маргарет наклонилась и прижала свое покрытое пеплом лицо к плечу Дока, оставив на белой коже черные следы. Она тихонько что-то говорила — так мать успокаивает испуганного ребенка. Впрочем, и сама она дрожала. Она никогда не видела его таким. В последний раз они встречались тогда, ночью, когда он…

Границы Рая начали сдвигаться.

Маргарет заглянула за плечо Дока. Небо Рая потемнело, стало приобретать какие-то грязные оттенки. Однажды, в 1934 году, она видела, как дом потерял цвет. Солнечные лучи и сырость быстро разделывались с красками, сделанными на основе льняного масла. Дождь в конце концов добирался до них и, не жалея сил, чистил и мыл дома, пока не оставалось то, что рабочие называют «побелкой». Краски исчезали. Так часто случалось в 1934 и в 1935 годах.

Земля задрожала. Бледно-золотая вода в бассейне заволновалась, метнулась налево, потом направо, начала переливаться через края.

Воздух потеплел. Маргарет показалось, что она услышала птичий крик, но в небе по-прежнему не было видно ни одной птицы — нигде. Только само райское небо продолжало медленно, медленно истекать красками.

Маргарет вцепилась в Дока, она держалась за него изо всех сил.

Серебряный свет, который лился неизвестно откуда и освещал райские кущи, вдруг стал тускнеть; пустое пространство вокруг площади заполнили страшные черные тени.

Маргарет еще сильнее прижалась к телу Дока, совсем как тогда, той ночью. В своей комнатке, одной из тех, что были отведены слугам в задней части Восьмиугольного Дома.

Комната. Она видела ее так ясно, воспоминания были такими свежими, словно… когда? Бесчисленное множество лет прошло, или только вчера, в 1935 году… Маргарет вытащили из дома, веревкой связали ноги, возле щиколоток, а один из мужчин сильно ударил ее кулаком в висок; потом ее прижали лицом к кирпичной кладке колодца, а через некоторое время подняли, потрясенную, извивающуюся, отчаянно рыдающую, обнаженную, стыдящуюся своей наготы… И швырнули в колодец головой вперед, прямо в темноту, вниз, вниз, вниз… и так до самого Гнусного Места — когда это произошло? Всего день реального времени назад, или сорок, пятьдесят, сто лет… Когда тебя поджаривают, ты горишь, горишь… всегда горишь?

Маргарет прекрасно помнила ту комнату, уютную, маленькую — в доме Рэмсдейлов. Она поселилась там, когда приехала из Окснарда, где работала на доктора Пулни. Теперь Маргарет собиралась служить в этом доме. Чтобы попасть к ней, нужно было пройти большую кухню, где посередине стоял стол для разделки мяса, на стенах висели сковородки с медными донышками, пахло свежевымытой клеенкой на обеденном столе, в печи горел огонь — Рэмсдейлы так и не завели газовой плиты. Дальше вы оказывались в кладовой — большой, в человеческий рост, в углу которой винтовая лестница вела на второй и третий этажи, где располагались спальни всех членов семьи и комната мистера Рэмсдейла, так что он мог тихонько встать посреди ночи и спуститься вниз, чтобы чего-нибудь перехватить. И тут вы замечали дверь в комнату Маргарет…

Когда она поступила в этот дом экономкой, ей исполнилось двадцать семь лет. Ей прекрасно платили. Под винтовой лестницей, уходящей наверх, в спальню хозяина дома, который иногда, глубокой ночью, спускался вниз, чтобы перекусить, и находилась ее уютная, аккуратная и совсем крошечная комнатка.

Небо продолжало истекать красками, земля дрожала, Рай начал погружаться во мрак, а благословенные души устремились в разные стороны, пытаясь спастись от невыносимого, нарастающего жара; Маргарет Трашвуд прижималась к телу рыдающего Дока Томаса совсем как тогда, в тот вечер.

— А ты разве не хочешь узнать, откуда берутся мои сны?

Он посмотрел на нее, и на его лице появилась улыбка, хотя он и старался изо всех сил ее сдержать.

— А зачем мне знать, откуда они берутся?

— Потому что необходимо быть уверенным, что сны живут где-то совсем близко. В том месте, что дорого тебе. Иначе какой от них толк, тогда они ничем не будут отличаться от желания получить побольше денег, или земли, или еще каких-нибудь других глупостей, вроде целой бочки икры, которую ты мог бы есть, пока не лопнешь.

— Ну хорошо, скажи мне, где же обитают твои мечты.

Маргарет села на кровати в своей малюсенькой комнатке, расположенной в задней части дома, под лестницей, ведущей из большой кладовой наверх, в комнаты хозяев. На ней была сорочка и шелковые чулки. Они с Доком только что занимались любовью, и на ее коже кое-где виднелись розовые пятна, там, где Док прижимался к ней слишком сильно; отметины на груди и руках говорили об их страсти; на теле даже красовалось несколько следов от укусов — Маргарет позволила Доку сделать это, хотя и понимала, что кто-нибудь может обратить внимание на следы преступной любви.

— Мне часто снится моя мать. Она была из Бирмингема, это в Англии. Я ведь тебе рассказывала, помнишь?

Он улыбнулся ей так же, как улыбался ребенку, который утром принес ему птичку колибри со сломанным крылом.

— Да, ты мне говорила.

— Я знаю. Иди сюда, обними меня, я расскажу тебе еще.

Док снова скользнул в постель и лег рядом с Маргарет. Прижал ее к себе; длинные каштановые волосы, которые она распустила, когда он пришел, прекрасные волосы, доходившие Маргарет до самых коленей, словно мягкое покрывало, окутали его обнаженное тело. Она положила голову ему на грудь, и ему стало казаться, что ее голос доносится откуда-то издалека.

— Моя мать всегда работала; я просто не могу припомнить времени, когда бы она не работала. Отец умер, когда я была совсем маленькой. Так мне сказала мать.

— Только ты ей не поверила, — тихо проговорил Док.

Маргарет резко села и удивленно на него посмотрела.

— О Господи, Док, как ты догадался?

Он жестом показал, чтобы она снова легла, а потом вдруг закашлялся. Он был болен — небольшая простуда; но кашель показался Маргарет ужасно громким. Она испугалась, упала на него и прижала ладонь к его рту.

— Тише! Они обедают. Считают, что я отдыхаю. Они не должны узнать, что ты здесь… Док, почему ты пришел так рано?

— Я не мог больше ждать. — Слова были едва различимы, Маргарет по-прежнему зажимала ему рот рукой. Он поцеловал прижатую к губам ладонь.

— Ты не должен. Больше никогда этого не делай. Приходи попозже. Очень, очень поздно, Док. — Затем она немного помолчала, словно над чем-то раздумывая, и добавила: — Только, пожалуйста, не слишком поздно ночью.

Он не успел спросить ее почему.

— На самом деле мой отец сбежал. И тогда мать сэкономила и отправилась за ним в Нью-Йорк. Ей надоело ждать денег, которые он обещал прислать ей на проезд. Он что-то там делал с мебелью. Ну так вот, она работала, собрала денег на билет и поехала к нему, не предупредив заранее о своем приезде — мне кажется, потому, что хотела поймать его с той девицей. И он, конечно же, с ней жил. А потом он сбежал, оставив их обеих. Мама с ней подружилась; это моя тетя Сэлли.

Док приподнял сорочку, рука мягко прикоснулась к ноге Маргарет. Она попыталась оттолкнуть его, но рука не сдавалась.

— О! — только и проговорила Маргарет, словно все происходило в первый раз, а когда Док навалился на нее своим телом, повторила: — О!..

Дверь открылась. Тихо.

Маргарет услышала тихий шорох пустой картонной коробки, которую она поставила возле самой двери. Она всегда так делала. Каждую ночь. Чтобы знать, что к ней пришли гости, ночью, когда все спят. Очень, очень поздно ночью мистер Рэмсдел спускался вниз, чтобы что-нибудь перехватить. Что-нибудь.

Она заглянула через плечо Дока — он стоял и смотрел.

И не стал им мешать.

Он наблюдал, пока Док не застонал, спрятав лицо в подушку; а потом, когда Док чуть приподнялся, чтобы посмотреть на нее и убедиться, что и ей тоже было хорошо, он заметил взгляд Маргарет, которая смотрела куда-то ему за спину. И повернулся. Только тогда мистер Рэмсдейл заговорил:

— Я не потерплю шлюху в моем доме. Вы должны собрать свои вещи и оставить нас еще прежде, чем мы закончим обедать.

Затем он резко развернулся, оставив дверь в комнату открытой, и ушел, чуть пригнув голову под лестницей, которая вела наверх. Он был высоким мужчиной.

Док, упираясь руками по обе стороны от полуобнаженного тела Маргарет, внимательно на нее посмотрел.

— Моя мать погибла во время пожара в 1911 году, — продолжала она так, словно их. никто не перебивал, словно они не занимались только что любовью, словно их никто не поймал на месте преступления, словно мистер Рэмедейл не смотрел на них горящими глазами разгневанного Бога, словно ей не было приказано немедленно покинуть эту комнату. — Она всегда работала. Вот откуда берутся мои сны. — И тут Маргарет заплакала.

Генри Томас оторвался от ее тела и встал с постели. Посмотрел сверху вниз. Затем бросил взгляд на открытую дверь и картонную коробку. Ему всегда было интересно, зачем она там стоит. Коробка была недостаточно тяжелой или прочной, чтобы помешать кому-нибудь войти в комнату. Его мучило любопытство, потому что он не понимал, зачем Маргарет ставит коробку у двери. Теперь он знал, почему она просила его не приходить слишком поздно ночью.

Маргарет показалось, что в одно-единственное мгновение Док вдруг как-то весь сжался. Стал меньше. На самом деле он тоже был высоким человеком — очень полезный, хороший рост для ветеринара, которому приходится утешать маленьких детей, приходящих к нему с птичкой колибри, у которой сломано крыло, или со щенком, или с котом, лишившимся в драке одного глаза. Но он сжался. Увял. Ушел в себя, издавая тоскливые, печальные звуки, разрывавшие ей сердце.

А потом он взбесился.

Вцепившись в ее длинные каштановые волосы, Док стащил Маргарет е кровати и швырнул сквозь открытую дверь с такой силой, что она покатилась по скользкому линолеуму кладовой. Затем он бросился за ней, неожиданно снова стал большим, славно распух от яда, и протащил ее за волосы в кухню. Маргарет попыталась перевернуться и увидела, как он схватил со стены нож для разделки мяса.

И вот они уже в столовой, Док что-то кричал о воровстве и ценностях, которые были украдены, о растлении и еще какие-то безумные вещи, которые были лишены смысла, и пролилась кровь. Его рука поднималась а опускалась так быстро, что было невозможно за ней уследить — кровь заливала стены, скатерть, а на хрустальных призмах низко висевшей люстры появились густые пятна ужасного цвета. И еще были крики.

Потом она поняла, что осталась одна, что лежит в крови, полуобнаженная, ей тридцать один год, и она, единственная, осталась в живых в Восьмиугольном Доме.

А вскоре пришли соседи и сбросили ее в колодец.

Лава наполнила райский бассейн. Она сочилась сквозь дно, и золотистая вода превращалась в пар. Теперь она бурлила, зеленая и черная, и алая, гневно-алая, под грохочущей неспокойной поверхностью земли.

Маргарет Трашвуд прижалась к Генри Томасу и почувствовала, как одинаково дрожат их тела.

— Почему ты не убил меня? — спросила она так тихо, что он с трудом разобрал слова за грохотом беснующейся лавы.

А затем она заставила его встать и заметила, что, хотя его обнаженные ноги и были погружены в бассейн, в лаву, им ничего не делалось. В Преисподней ее не раз посылали в бассейны, наполненные лавой. Они были совсем другими. Может, именно в этом и состояло главное различие между Раем и Адом.

Маргарет подвела Дока к одной из стен, выкрашенных в пастельные тона; впрочем, сейчас на ее гладкой поверхности начали появляться похожие на молнии разрывы. В тяжелом воздухе повисло напряжение.

А потом их посетил Бог, и какими бы грустными или забавными, или мудрыми ни были легенды о нем, Бог в Своем многообразии никогда не отличался веселым нравом. Господь подошел к Маргарет Трашвуд и к дрожащей тени, которая когда-то была Генри «Доком» Томасом, и сказал:

— Ты здесь чужая. Ты не можешь остаться.

— Я не вернусь, — заявила Маргарет Трашвуд, смело обращаясь к Нему, она никогда и ни с кем так не разговаривала, ни в жизни, ни в смерти — Маргарет вела себя с Ним, точно Он вовсе и не был Богом, она держалась очень отважно. — Это ошибка. Я не сделала ничего плохого. Это он виноват, он совершил преступление, а потом убежал, у меня даже не было шанса оправдаться.

Вам должно быть все известно! Вы же ведете учет, не так ли?

Но Бог настаивал на своем, величественно указывая Маргарет Трашвуд на тот путь, по которому она вползла в Рай.

— Отправьте его туда, — сказала она, а потом спохватилась: — Нет, нет, я не это хотела сказать. Пусть он остается. Он там не сможет.

Бог уже тянул ее за руку.

— Да ладно, ладно! Не тащите меня, я и сама умею ходить, благодарю вас.

Тогда Господь отпустил ее, и она попросила Его:

— Дайте мне одну минутку.

И Бог стал нетерпеливо ждать, потому что Рай с каждой минутой уменьшался.

Маргарет взяла лицо Генри Томаса в руки, заглянула ему в глаза и вдруг поняла, что он стал ниже, а она выше, совсем как в ту ночь. Она наклонилась к нему и прошептала:

— Они ведь неправильно сделали, Док, они ошиблись. И собираются оставить все как есть только потому, что остальные в это верят. Они не хотят знать правду, Док. Им так проще. Если достаточное количество людей станет верить фантазиям, тогда они превратятся в реальность. Но мы знаем, Док. Мы-то с тобой знаем, где чье место, не правда ли?

Она нежно поцеловала его, погладила по щеке и покачала головой, удивляясь всеобщей глупости; потом Маргарет бросила взгляд на Бога, и Он раздраженно и нетерпеливо посмотрел на нее.

— Некоторым людям просто нельзя играть с любовью, — сказала она Господу. — Он вел себя неразумно. Разве мистер Рэмсдейл имел какое-нибудь значение? Разве что-нибудь вообще имело значение?

И тогда Бог увел ее назад, в сторону Гнусного Места.

Когда они подошли к вратам, Бог постучал, и через некоторбе время они открылись, выпустив наружу облако отвратительной вони.

— Дальше я и сама дойду, — сказала Маргарет Трашвуд и гордо выпрямилась. Она переступила порог, но в тот самый момент, когда дверь начала закрываться, она повернулась к Богу и сказала: — Когда увидите мистера Рэмсдейла, передайте ему от меня привет.

И, царственно задрав подбородок, вошла внутрь. Врата снова закрылись.

Когда Маргарет Трашвуд заползала в малиновый мрак, Бог успел заметить невысокую тень, стоявшую возле самых врат. Она была обнажена и продолжала тлеть, держа в руках палитру и кисть.

Стены Преисподней, рядом с вратами, украшала фреска с изображением таких невыносимо прекрасных роз, что на них было больно смотреть, и Господь поспешил назад, чтобы отыскать Микеланджело и поведать ему о великолепном зрелище, представшем Его глазам в самом неподходящем месте.

 

ГРААЛЬ

Grail

© Н. Кормихин, перевод, 1997

Годы спустя, уже, что называется, на пороге зрелости, Кристофер Кейпертон сделал запись в дневнике, который начал вести, когда ему исполнился двадцать один. Запись эта имела непосредственное отношение к событию, о котором Кристофер давным-давно забыл.

Она гласила: «Величайшая трагедия моей жизни состоит в том, что, разыскивая Священный Грааль, который все называют Истинной Любовью, я воображал себя Зорро, романтическим, загадочным разбойником с большой дороги; а женщины, которых я желал, видели во мне поросенка Порки».

Вышеназванное не сохранившееся в памяти событие произошло четырнадцать лет назад, в 1953 году, когда Крису исполнилось тринадцать.

Дело было в День всех святых. На вечеринке, куда не допустили никого из взрослых, кто-то предложил сыграть «в фонарик». Суть игры состояла в следующем: в комнате гасили свет, все разбивались на пары, а паре водящих вручался фонарик. Те, кого луч фонарика заставил за поцелуем, становились водящими, а все остальные продолжали резвиться в темноте.

Застенчивый Кристофер вызвался водить первым. В пары ему, как всегда, досталась Джин Кеттнер, которая им восхищалась; сам он ее терпеть не мог. А напротив, у дальней стены, сидела на коленях у Дэнни Шипли, кудрявого блондина, который играл в бейсбол, самая красивая девочка на свете, умопомрачение по имени Бриони Кэтлинг.

Крис Кейпертон желал Бриони Кэтлинг настолько сильно, что буквально исходил слюной.

Еще одно правило игры заключалось в том, что водящий, застав какую-нибудь пару «за этим», имеет право потребовать смены партнеров.

Застенчивый Крис, вынужденный водить вместе с Джин Кеттнер, точно знал, куда нужно светить, но на всякий случай выждал несколько минут, чтобы уже наверняка захватить жертву врасплох.

Естественно, Бриони и Дэнни попались, и Крис потребовал смены партнеров. Из всех четверых восторг ощущал только он. Что касается Бриони Кэтлинг, Кристофер Кейпертон ее совершенно не интересовал; она сходила с ума по Дэнни Шипли.

Но и правила есть правила. Едва погас свет, Кристофер жадно облапил Бриони и потянулся губами к ее губам. Поцелуй пришелся куда-то между губами и носом.

Бриони сдавленно пискнула, вытерла с верхней губы слюну и вырвалась из объятий Кристофера.

За минувшие четырнадцать лет стыд и боль никуда не делись; они прочно обосновались в подсознательном.

По правде говоря, первой любовью Криса была вовсе не Бриони Кэтлинг. В третьем классе он влюбился в мисс О’Хару, которая, когда Крису исполнилось восемь лет, осветила его жизнь, точно мощные прожектора — бейсбольное поле. Мальчик любил ее всем сердцем, а на подарок, который преподнес ей на Рождество, потратил все деньги, заработанные осенью на уборке палой листвы. Мисс О’Хара растрогалась и легонько чмокнула Криса в щеку; она и не подозревала, что этот поцелуй вызвал у него эрекцию.

Затем была актриса Хелен Гахаган, которую Кристофер увидел в старом фильме «Она» по роману Райдера Хаггарда. Впоследствии, посмотрев со значительным опозданием «Белоснежку и семь гномов», он убедился с первого взгляда, что Дисней срисовал злобную королеву Гримхильду с Хелен Гахаган в роли Той-кому-повинуются. Годы спустя, когда актриса стала Хелен Дуглас и Ричард Никсон во время предвыборной кампании за место в сенате смешал ее имя с грязью, Крис поклялся отомстить и дважды голосовал за противников Никсона.

А за год до того, как Бриони Кэтлинг внушила ему отвращение к самому себе, он влюбился в шведскую: актрису Марту Торен, которую видел в «Похождениях негодяя», где она играла вместе с Диком Пауэллом, и в «Парижском экспрессе» с Клодом Рейнсом. С Мартой Торен не шли ни в какое сравнение ни мисс О’Хара, ни Хелен Гахаган, ни даже Бриони Кэтлинг. В глазах Криса она была воплощением Истинной Любви. Четыре года спустя, через шесть месяцев после того, как Кристофера лишила невинности молодая женщина, лишь отдаленно напоминавшая Марту Торен, он прочел в газете, что актриса умерла от редкой болезни под названием «воспаление паутинной оболочки»; эта болезнь набрасывалась на жертву, точно Джек Потрошитель, и расправлялась с человеком за сорок восемь часов.

В тот день Крис заперся в комнате и разодрал свои одежды.

В феврале 1968 года, находясь в сайгонской штаб-квартире генерала Уильяма Уэстморленда, двадцативосьмилетний капитан Кристофер Кейпертон неожиданно обнаружил, что Истинная Любовь в физической форме существует на самом деле. Вьетконговцы как раз начали свою знаменитую операцию, Сайгон пылал; не будь у Криса личного джипа с личным водителем, он наверняка застрял бы в городе, поскольку общественного транспорта там не было и в помине, а на такси и на рикшах удирали из Сайгона богачи. Переполненные больницы, пациенты которых лежали в коридорах и даже на лестницах, принимали только тяжелораненых. Мертвецов никто не хоронил, тела валялись прямо на улицах. Однако, несмотря на все это, дела Криса шли неплохо.

Кристофер помогал «джи-ай» справиться со смятением чувств, вызванным войной, которую они дружно презирали. Вместе со своей партнершей и подругой, полукровкой тридцати девяти лет, он поставлял бравым американским солдатам марихуану, биноктал и черный опиум с лаосских маковых плантаций.

Качество товара было отменным, поэтому Кристофер и Сирилабх Думек процветали. Они даже ухитрились поместить на некий счет в цюрихском банке свыше полутора миллионов долларов (в швейцарских франках), и это за вычетом тех денег, что ушли на подкуп всевозможных чиновников!

Крис любил, находясь, что называется, на линии огня, и, заодно с возлюбленной, хотел только одного — уцелеть и унести отсюда ноги подобру-поздорову, а потому не испытывал ни малейших угрызений совести по поводу того, чем занимался. Он вовсе не пытался обманывать себя и отнюдь не считал, что действует на благо человечества; просто подпольная торговля придавала жизни некий смысл, позволяла отвлечься от происходящего. Вдобавок без наркотиков некоторые солдаты наверняка либо сошли бы с ума, либо перестреляли бы своих командиров.

Впрочем, главным для Криса оставалась любовь. Сири была маленькой и почти невесомой — он поднимал ее чуть ли не одной рукой. Тонкие черты лица обладали странной особенностью меняться в зависимости от того, под каким углом падает свет. Наверно, Клод Моне нарисовал бы восемнадцать портретов Сири, чтобы запечатлеть истинное выражение лица (помнится, художник сделал ровно столько набросков Руанского собора). Отцом Сири был французский атташе в Бангкоке, а матерью — храмовая танцовщица, которую Думек впервые увидел на празднике по случаю окончания буддийского великого поста. От отца она унаследовала хитрость, без которой не выжила бы на улице, а от матери — та была родом из Чумпона — мелодичный голос с ярко выраженным южным акцентом. О том, как очутилась в Сайгоне, Сири предпочитала не распространяться. На бедрах у нее были рубцы, и Крис невольно вздрагивал всякий раз, проводя по ним пальцами.

Тем вечером в феврале 1968 года они сидели за ужином в своей квартирке на улице Нгуен-Кон-Тру. Снаряд, выпущенный из стодвадцатидвухмиллиметрового орудия, угодил в здание напротив, которое рухнуло, точно срубленное дерево. Вокруг разлетелись осколки, один из которых вонзился в плечо Сири.

Крис даже не заикнулся насчет больницы. Он понимал, что Сири не выдержит спуска по лестнице; что уж говорить о дороге в американский военный госпиталь…

На бинты ушли простыня и все белые теннисные носки, какие нашлись в шкафу. Сири прожила около часа. Все это время они разговаривали, и напоследок она наделила Криса единственным даром, которого он и впрямь желал, но не мог добиться — поведала, как найти Истинную Любовь.

— Я знала об этом давным-давно, просто не говорила.

— В деловых отношениях вроде наших не должно быть секретов, — попытался пошутить Крис. — Як тебе со всей душой, а ты…

— Любимый, времени в обрез, — прошептала Сири, стискивая его ладонь. — Очень скоро ты снова останешься один. В благодарность за твою любовь я могу дать тебе только одно… Учти, ты должен поверить мне на слово…

— Естественно.

Сири отправила его на кухню и велела принести пустой флакончик из-под специй. Крис принес бутылочку с этикеткой «Листья кориандра» (центральный рынок закрылся, поэтому пополнить запас приправ не было возможности).

— Наполни флакон моей кровью. И, пожалуйста, не спорь.

Разумеется, Крис согласился далеко не сразу и потерял несколько драгоценных минут, но в конце концов, презирая самого себя, уступил.

— Я всегда стремилась к совершенству, — проговорила Сири. — И всегда знала, что совершенство возможно лишь в смерти. — Кейпертон раскрыл было рот, но не успел сказать ни слова. — Молчи и слушай! — властно произнесла Сири. — Для каждой женщины существует свой совершенный мужчина, а для каждого мужчины — своя совершенная женщина. Ты — не мой идеал, хотя очень к нему близок. Я никогда не переставала искать; правда, с тех пор как мы встретились, рвения у меня поубавилось. Пожалуй, надо было довольствоваться тем, что есть… Хорошо быть крепким задним умом, верно?

Я знала наверняка, что Истинная Любовь существует на самом деле, что ее можно подержать в руках, посмотреть на нее и понять… Признаться, я не могла, подобно тебе, отделаться от чувства неудовлетворенности. Ты не обладал моими знаниями, однако каким-то образом догадывался о реальности Истинной Любви. Сейчас я расскажу, как ее найти. Так сказать, извинюсь за то, что не переставала стремиться к совершенству и после нашей встречи…

Слабым голосом, часто переводя дыхание, Сири поведала Крису о предмете, который никто и никогда не описывал, который обнаружили в 1900 году, когда Эванс начал раскопки Кносского дворца на Крите.

Предмет находился в нише за причудливой фреской на стене «коридора процессий». Как он попал туда, оставалось только предполагать.

Археолог, отыскавший этот предмет, сразу сообразил, что за находка у него в руках. Он бесследно исчез в ту же ночь — очевидно, вернулся в Англию; как бы то ни было, больше его никто не видел. О находке стало известно лишь в 1912 году, со слов Бесси Чапмен, одной из семисот одиннадцати спасенных «Карпатией» с затонувшего «Титаника».

Пассажирка, находясь на грани нервного истощения, по всей видимости, начала бредить. Ее рассказ услышали только те, кто был рядом: товарищи по несчастью и матросы «Карпатии». Судя по всему, Бесси была лондонской шлюхой, которой довелось как-то провести вечерок «с настоящим джентльменом, точно вам говорю»; этот джентльмен и показал ей таинственный предмет. Бесси рассказывала о нем с таким восторгом, что, когда умерла, почудилось, будто она отошла в мир иной лишь потому, что познала величайшую на белом свете радость.

Впоследствии было отмечено, что один из матросов, ирландец по фамилии Хаггерти, не отходил от умирающей до самого конца и ловил буквально каждое слово.

Когда лайнер вернулся в Нью-Йорк, Хаггерти списался на берег.

Девятого сентября 1914 года сержант Майкл Джеймс Хаггерти погиб в сражении на Ипре. Его вещмешок, в котором рылся немецкий солдат (о чем стало известно со слов очевидца: тот, когда враги заняли позиции союзников, притворился мертвым и по счастливой случайности уцелел), — так вот, вещмешок исчез. Товарищи сержанта утверждали, что спал он всегда с мешком под подушкой, что в мешке, похоже, находилось что-то тяжелое и что однажды ирландец чуть было не сломал руку шутнику, который хотел развязать горловину вещмешка и заглянуть внутрь.

В промежутке с 1914 по 1932 год предмет — никем и никогда не описанный — возникал трижды: в Севастополе у белогвардейского офицера, у некоего голландского авиаконструктора и, наконец, у чикагского гангстера — по слухам, того самого, что застрелил Дайона О’Бэниона в цветочном магазине на Норт-Стейт-стрит.

В 1932 году человек, прибывший в Нью-Йорк сразу после Рождества на открытие мюзик-холла «Рэйдио-Сити», сообщил полицейским, которые наткнулись на него в переулке поблизости от Пятой авеню, что его избили и ограбили, причем украли «самую ценную и прекрасную вещь на свете». Человека доставили в клинику Белльвью, однако сколько ни допрашивали, он так и не описал украденный предмет.

В 1934 году предмет оказался в частной коллекции немецкого архитектора Вальтера Гропиуса, а после того, как Гропиус бежал из нацистской Германии, перекочевал к Герману Герингу. В 1941 году он будто бы находился у доктора Швейцера во Французской Экваториальной Африке, а в 1946-м очутился в числе тех немногих вещей, которые Генри Форд не оставил по завещанию своей корпорации.

До февраля 1968 года его местонахождение оставалось неизвестным. Однако Сири Думек сообщила Крису Кейпертону, как найти загадочный предмет. У нее имелся свой способ; именно благодаря ему, кстати, она и сумела проследить все перемещения предмета.

Сири отпустила руку Криса, которую во время рассказа стиснула так сильно, что чуть было не раздавила, и попросила принести шкатулку, купленную ей Кейпертоном в Гонконге. Крис выполнил просьбу. Сири прижала шкатулку к груди. Судя по всему, женщине было нестерпимо больно.

— Помнишь блошиный рынок?

— Да, — отозвалась она, закрывая глаза. — Мы держались за руки, чтобы не потеряться в толпе; потом ты отпустил меня, и я страшно испугалась. Тебя не было целых пятнадцапгминут…

— И ты запаниковала.

— А когда вернулась к машине, ты сидел за рулем.

— Жаль, что ты не видела своего лица. Какое на нем было написано облегчение!

— Любовь, — поправила Сири. — Именно тогда я почти забыла о поисках идеала. А ты улыбнулся и протянул мне вот это. — Она разжала ладонь и показала ему голубую с золотом шкатулку.

Крис опустился на колени рядом с кроватью, поправил подушку, на которой покоилась голова Сири. Он явно заинтересовался ее рассказом.

— Что такое Истинная Любовь? Как она выглядит?

— Не знаю. Я никогда ее не видела. Слишком дорого обходится… Нужно искать, — Сири помолчала, словно подыскивая нужное слово, такое, которое не напугает Кристофера, — без посторонней помощи.

— Откуда ты все это узнала?

— От своего осведомителя, которого тебе тоже придется отыскать. Будь осторожен, не торопись. Я однажды погорячилась и… — Сири сделала паузу, потом прибавила: — Тебе понадобится моя кровь.

— Осведомитель? Твоя кровь? Я не…

— Нужно воззвать к Адраммелеху, Властелину Третьего Часа. — Бедняжка, подумалось Крису, к горлу. которого подкатил комок. Уже бредит. — Крис, я разумею Ангела Ночи.

Затем она попросила кое о чем еще. Озадаченно покачав головой, Крис сходил в спальню и принес обитую медью шкатулку, которую Сири называла «бахут».

— Посмотри на нее, — сказала женщина. — Угадаешь, как она открывается? — Крис оглядел шкатулку со всех сторон, но не нашел ни замка, ни защелки. — Она сделана из древесины алоэ, а внутри отделана миндалем. Кажется, до тебя понемногу доходит?

— Сири…

— Чтобы открыть ее, нужен Шургат. Смотри. — Женщина указала на символ, изображенный на крышке шкатулки. — Он не причинит тебе вреда, поскольку его дело — открывать все на свете, и не более того. Возьми мой волос… Пожалуйста, Крис, не спорь… — Сири уже не говорила, а шептала. Кейпертон подчинился. — Шургат потребует волос с твоей головы, но ты заставь его взять мой. Вот что нужно произнести, чтобы призвать…

Ей пришлось повторить заклинание несколько раз, прежде чем Крис убедился, что она вовсе не шутит и не бредит, что он и впрямь должен записать ее слова.

— Когда бахут откроется, ты сам сообразишь, что делать дальше. Будь осторожен, Крис. Больше мне подарить тебе нечего… — Сири открыла глаза и взглянула на Кейпертона. — Сердишься?

Он отвернулся.

— Любимый, мне очень жаль, что все так случилось, но тут ничего не попишешь. Прости меня, ладно?

Сири вновь закрыла глаза, уронила шкатулку на ковер… Крис остался один.

— Я любил тебя недостаточно сильно, — проговорил он, обращаясь к мертвому телу. — Иначе ты была бы жива.

Легко быть крепким задним умом.

К двадцати пяти годам Крис прочел все, что смог найти относительно загадочной сути любви. Вергилий и Рабле, Овидий и Цяо Вей, «Пир» Платона и все сочинения неоплатоников, Монтень и Иоганн Секунд, а также все стихотворения английских поэтов, от анонимной лирики XIII–XV веков до Ролла, Лидгейта, Уайетта, Сидни, Кэмпиона, Шекспира, Джонсона, Донна, Марвелла, Геррика, Саклинга, Лавлейса, Блейка, Бернса, Байрона, Перси Шелли, Китса, Теннисона, Браунинга и Эмили Бронте. Кроме того, он проштудировал каждый из существующих переводов «Кама сутры» и «Анангаранги», что побудило его взяться за арабских поэтов; он прочел «Душистый сад» шейха Нефзави, «Бехаристан» Джами и «Гулистан» Саади, равно как и анонимный «Тадиб уль-Ницван» и «Зенан-намэ» Фазиль-бея. Семь арабских трактатов о радостях плотской любви Кейпертон быстро забросил: секс ему был интересен лишь постольку поскольку.

Крис записал в дневнике: «Мы с Конни Холбен занимались любовью, когда неожиданно вернулся домой из деловой поездки ее муж Пол. Увидев нас, он заплакал. Ничего более ужасного мне в своей жизни видеть не доводилось. Почему-то вспомнился Икси-он, привязанный в Гадесе к вечно вращающемуся колесу — так Зевс покарал его за то, что он посмел домогаться Геры. Больше никогда не прикоснусь к замужней женщине. Оно просто-напросто того не стоит».

В дальнейшем он откровенно избегал текстов, в которых речь шла исключительно о плотских утехах во всем их многообразии. Нет, Крис никого не осуждал; он понимал, что каждый стремится к Истинной Любви по-своему, зачастую сам того не сознавая. Что же касается лично Кристофера Кейпертона, у него особый путь, и нечего тратить время и силы на то, что не слишком интересно.

Крис прочел «Цзинь, Пин, Мэй» в переводе Уэйли, изучил все, что хотя бы попахивало Фрейдом, разыскал «Роскошный цветок Востока» и даже редчайший английский перевод «Веселых рассказов о Константинополе и Малой Азии», перелопатил мемуары Карла Второго, Чарли Чаплина, Айседоры Дункан, Мари Дюплесси, Лолы Монтес и Жорж Санд, обратился к романистам — Моравиа, Горькому, Мопассану, Роту, Чиверу и Броссару, — но установил, что им известно даже меньше, чем ему.

Тогда он принялся разыскивать афоризмы, причем верил каждому слову. Бальзак сказал: «Истинная Любовь вечна и всегда одна и та же. Она чиста и непорочна и не признает насилия; у нее седые волосы и по-юношески горячее сердце». «Разум не в силах управлять любовью», — заметил Мольер. Теренс считал, что «любовь может настолько изменить человека, что друзья с трудом его узнают». Вольтер: «Любовь — это холст, предоставленный нам Природой и расшитый воображением». Ларошфуко: «Когда мы не любим, то часто сомневаемся в том, во что обычно верим».

Но, даже соглашаясь со всеми авторами подряд (хотя каждый видел любовь по-своему — как Природу, Бога, парящую в небе птицу, плотскую радость или суету), Крис сознавал, что зрит лишь проблески Истинной Любви. Кьеркегор, Бэкон, Гете, Ницше — все они, несмотря на свою мудрость и грандиозные прозрения, имели об Истинной Любви примерно то же представление, что и обыкновенный работяга.

Крис прочел «Песнь песней» и был ею очарован, но дороги к идеалу не указала и она.

Путь открылся в тот самый вечер в феврале 1968 года. Однако ступить на него было страшно.

Шургат, демон-прислужник Саргатанаса, одного из князей адской иерархии, откликнулся на призыв без малейшего промедления. Крис произнес заклинание с множеством ошибок, но Шургат и не подумал ослушаться — ведь он был всего-навсего мелкой сошкой. Правда, добиться от него сотрудничества оказалось нелегко.

Кровью Сири Крис начертил на полу пентаграмму. Он старался не думать о том, что делает — макает палец в кровь женщины, труп которой, накрытый простыней, лежит на диване, что макать придется не раз и не два, поскольку кровь густеет, что в линиях пентаграммы не должно быть ни единого разрыва… Просто рисовал, и все. Даже не плакал.

Потом расставил в пяти углах пентаграммы зажженные свечи (к слову, в те дни большинство квартир в Сайгоне освещались именно свечами).

Встав в центр пентаграммы, Крис принялся читать по бумажке заклинание. Сири говорила, что, если он не выйдет за пределы магического узора, все будет в порядке, что Шургат способен только открывать замки и неприятностей от него ждать не следует — если, конечно, Крис не совершит какой-нибудь глупости.

— Заклинаю тебя, Шургат, великим Богом, Творцом всего живого, явиться в пристойном, человеческом обличье, без шума и злобы, и правдиво ответить на все вопросы, которые я тебе задам. Заклинаю тебя этими священными именами! Шурми, Дельмузан, Атаслоим, Харусихоа, Мелани, Лиаминто, Колейон, Парон, Мадоин, Мерлой, Булератор, Донмео, Хоун, Пелоим, Ибазиль, Меон… — Перечислив еще восемнадцать имен, Кристофер прибавил: — Приди же! Во имя Адонаи, Элохим и Тетраграмматон! Приди!

Из-за реки Сайгон донесся грохот орудий, обстреливавших предполагаемые позиции вьетконговцев. Комнату заволокло мерцающей пеленой, в ней словно вспыхнуло северное сияние.

Крис обнаружил вдруг, что стоит на полированном деревянном полу, хотя и по-прежнему внутри пентаграммы. Неподалеку виднелись развалины какого-то храма — громадные серые валуны со следами когтей, что оторвали их в незапамятные времена от груди гор.

Из теней выступило нечто и направилось к Крису. Руки существа волочились по земле. Когда оно приблизилось и на него упал свет, Кейпертон ощутил приступ тошноты и стиснул в кулаке листок с заклинанием, словно надеясь, что тот спасет.

Шургат остановился у пентаграммы, одно козлиное копыто застыло в миллиметре от линии, начертанной кровью Сири. В ноздри Крису ударила омерзительная вонь: судя по всему, он оторвал демона от обеда.

Внезапно облик Шургата изменился. Голова жабы сменилась козлиной, затем, поочередно, змеиной, паучьей, собачьей, обезьяньей и человеческой; наконец демон принял обличье существа, которое невозможно описать.

— Открой замок шкатулки, — приказал Крис, повысив голос, чтобы перекрыть вой неизвестно откуда взявшегося ветра.

Шургат пнул шкатулку, которую Крис, следуя указаниям Сири, оставил вне пентаграммы. На бахут его пинок никак не подействовал, а в пыли, слой которой покрывал пол, появился отпечаток копыта, сразу же начавший дымиться.

— Открой замок!

Шургат подался вперед и выкрикнул что-то на своем языке. Крис ничего не понял. Если бы гиена умела разговаривать по-человечески, у нее наверняка получилось бы лучше.

Сири предупреждала, что демон может оказаться несговорчивым, но в конце концов уступит, поскольку выбора у него все равно нет. Вспомнив об этом, Крис перешел к решительным действиям.

— Открывай, сукин сын! — Он невольно содрогнулся, представив, как должны выглядеть демоны могущественнее Шургата. — Открывай, кому говорят!

Из пасти демона вырвался рой личинок, которые, упав на пол, наткнулись на невидимую преграду: пентаграмма и впрямь защищала Криса. Потом он вновь забормотал что-то невразумительное и протянул к Кейпертону клешню. Он явно чего-то хотел.

Крис вспомнил про волос подруги. Сири говорила, что ни в коем случае не следует отдавать демону свой волос, ибо адские твари способны покорить человека, завладев даже такой малостью.

Кейпертон достал волос Сири и ткнул им в демона.

Шургат завопил дурным голосом и отшатнулся. Крис и не подумал убрать руку. Демон указал на него, а затем принялся царапать когтями свое тело, отрывать куски плоти и швырять на валуны. Крис продолжал стоять как стоял, не обращая внимания на выходки Шургата.

— Бери, чертов выродок! Бери и будь проклят! Она умерла ради того, чтобы я отдал его тебе, так что бери и не выпендривайся. Она умерла, слышишь ты, куча дерьма?! Бери или убирайся туда, откуда взялся!

Внезапно Шургат заговорил вполне понятным языком, да и голос у него вдруг сделался едва ли не мелодичным. Но слова, которые он произносил, принадлежали языку настолько древнему, что им не пользовались уже за тысячу лет до Рождества Христова. Шургат заговорил на халдейском.

Тем самым он признал свое поражение, признал, что должен подчиниться человеку. Должно быть, ему жутко не хотелось ощутить на своей шкуре гнев Асмодея или Вельзевула, а те наверняка бы разгневались, если бы он вернулся, не исполнив то, за чём его вызывали. Короче говоря, демон принял волос Сири, который мгновенно вспыхнул. Пламя взметнулось к потолку храма. Шургат направил огонь на шкатулку, и та открылась.

Крис торопливо прочел последние слова заклинания:

— Дух Шургат, поскольку ты откликнулся на мой призыв, я позволяю тебе удалиться, если ты обещаешь не причинить своим уходом вреда ни человеку, ни животному. Изыди, но будь готов возвратиться, если тебя призовут по всем правилам магического искусства. Да будет между нами мир Господень. Аминь.

Шургат бросил взгляд на пентаграмму и произнес на вполне сносном английском:

— С пустыми руками я не уйду.

Демон скрылся в тенях, храм заволокло мерцающей пеленой, а мгновение спустя Крис очутился в своей квартире. На всякий случай, чтобы не рисковать, он подождал без малого час и только потом вышел за пределы пентаграммы.

И обнаружил, что Сири была права: бесплатно ничто не делается. Шургат и впрямь не пожелал уйти с пустыми руками. Он унес тело возлюбленной Криса, а то, что осталось вместо него… Крис заплакал. Ему хотелось верить, что произошла подмена, что на диване под простыней лежит действительно не Сири.

Бахут оказался куда вместительнее, чем можно было предположить по внешнему виду. В нем лежали колдовские книги и записные книжки, заполненные почерком Сири, а также талисманы, каменные, серебряные и деревянные руны; фиалы с порошками, волосами, птичьими когтями и тому подобным, причем на каждом фиале имелась своя этикетка; карты, амулеты — все необходимое, чтобы найти Истинную Любовь.

Кроме того, там находились воспоминания Сири о том, что случилось с ней, когда она призвала существо, которое характеризовала как «мерзейшего из злодеев, самого злобного из десяти сефиротов, гнусного Адраммелеха». Крис читал до тех пор, пока не заболели глаза и не задрожали руки. Да, это не Шургат; ему никогда не хватит мужества, чтобы вызвать такого духа.

Он запомнил каждое написанное Сири слово и поклялся себе, что продолжит ее дело, начнет оттуда, где остановилась она. Но с «осведомителем» связываться не будет, слишком уж высокая получается цена.

А пока следует заняться тем самым загадочным предметом. Крис взял бахут и вышел из квартиры на улице Нгуен-Кон-Тру, чтобы уже никогда в нее не возвращаться. Деньги у него были, а что касается помощи, он решил обойтись без содействия всяких разных тварей, что ходят, волоча руки по земле.

Оставалось только дождаться окончания войны.

В 1975 году следы Кристофера Кейпертона обнаружились в Новом Орлеане. Ему исполнилось тридцать пять, он успел жениться, поддавшись минутной слабости, и развестись, когда обнаружил, что жена не в состоянии заменить Истинной Любви.

«Суета сует, — записал он в дневнике. — Бесплодные поиски воплощений, инкарнации, которые не могут удовлетворить настоящего ценителя, ибо никогда не утолят сокровенных желаний».

Однажды ему показалось, что он умирает от малярии, подхваченной в Парамарибо, и Крис услышал собственный голос, проклинающий Сири. Если бы она не заставила его поверить, что Истинная Любовь существует на самом деле, он мог бы удовольствоваться чем-то меньшим. А теперь… Так будь же она проклята во веки веков!

Оправившись от болезни, он устыдился своего поведения. Если вспомнить, кем была Сири, куда отправилась и кто ныне повелевает ее духом, вполне можно предположить, что он произнес над ней приговор, какого она вовсе не заслуживала. В конце концов, кому дано познать чужую душу?..

Уволившись из армии в семидесятом, Крис несколько месяцев пытался восстановить прежние связи — с родственниками, друзьями, знакомыми и деловыми партнерами, после чего возобновил поиски, оборвавшиеся в 1946 году.

Ему удалось не только сохранить, но и приумножить свои капиталы. Хотя швейцарские банкиры покончили с тайными счетами, Крис сумел выкрутиться и стал зарабатывать деньги способами, которые не вызывали ни малейших претензий у налоговых инспекторов и прочей жадной до чужих накоплений публики. Завел десяток паспортов, перемещался из страны в страну под разными именами, даже начал воспринимать себя как безымянного космополита, словно со страниц какого-нибудь романа Грэма Грина.

Он искал следы Истинной Любви. Первую подсказку Крис получил от одного из тех, кто в свое время оценивал имущество Форда. Несмотря на почтенный возраст, оценщик, которого Кейпертон разыскал в Сан-Сити, на память отнюдь не жаловался. Самого предмета ему увидеть не удалось, поскольку тот заблаговременно упаковали в ящик со строгим наказом открывать только в крайнем случае. Что ж, если оценщик и врал, то с большим вдохновением, и Крис ничуть не пожалел о деньгах, которые ему заплатил. Правда, ничего полезного не выяснилось, кроме того, что ящик с таинственным предметом достался современнику Генри Форда, бывшему приятелю магната, с которым Форд разругался за пятьдесят лет до смерти.

Кейпертон установил, что ящик переправили в Мэдисон, штат Индиана, и что получатель мертв вот уже пятнадцать лет, а содержимое ящика продано с аукциона…

Так все и шло. С места на место, от подсказки к подсказке. И всякий раз выяснялось, что владелец предмета поисков мертв, но успел испытать перед смертью великую радость или великое горе. Святой Грааль постоянно маячил впереди, но казался недостижимым. Тем не менее Крис не сворачивал с пути и не поддавался соблазну призвать демона по имени Адрам-мелех. Он знал, что если в конечном итоге сломается, то, даже отыскав Истинную Любовь, уже не сможет ею насладиться.

В январе 1975 года след привел Кристофера Кей-пертона в Новый Орлеан. Источник информации уверял, что искомый предмет находится в руках жреца культа вуду, одного из помощников знаменитого Доктора Кота.

В доме на Пердидо-стрит, в комнате, освещенной свечами, Крис встретился с «князем Базилем Тибодо», которого при рождении окрестили просто Уильямом Линком Данбаром. Князь Базиль утверждал, что знал и любил саму Мари Лаво. На вид старому негру было лет шестьдесят, а по его словам — все девяносто два, что, впрочем, представлялось весьма сомнительным. Между тем давно доказано, что настоящая Мари Лаво, основательница современного культа вуду, умерла 24 июня 1881 года в возрасте приблизительно восьмидесяти пяти лет. То есть за два года до рождения Уильяма Линка, если ему и впрямь девяносто с хвостиком; и за тридцать четыре, если он врет…

Кристоферу было плевать, врет «князь Базиль» насчет своего возраста или говорит чистую правду; его интересовало только то, что тот может сказать насчет Истинной Любви.

Переступив порог комнаты, обагренной пламенем свечей, что отражалось в рубиновых и яшмовых подсвечниках, он был готов заплатить, сколько потребуется — или же, в зависимости от обстоятельств, поведать «князю Базилю», что у него есть пара знакомых, которые за гораздо меньшую плату пересчитают девяностодвухлетнему (или шестидесятилетнему) старику все косточки.

Князь Базиль, очевидно, почувствовал настрой Кристофера, потому что при одном взгляде на гостя посерел от страха.

— Не трогайте меня, мистер, — взмолился он. — Я дам вам все, что вы хотите.

Кристофер покинул дом на Пердидо-стрит с информацией, на которую вполне мог положиться, ибо насмерть перепуганный человек просто не способен лгать. Итак, Уилли Линк Данбар занимался контрабандой и в 1971 году видел загадочный предмет. Описать его он оказался не в состоянии, твердил только, что ничего прекраснее в жизни не видел. Когда он произносил эти слова, его лицо выражало одновременно страх перед Крисом и радость, навеянную воспоминаниями.

Князь сообщил Крису, как звали контрабандиста, который забрал предмет из лодки. А когда Крис спросил, чего он. так испугался, Базиль ответил: «Вы общались с Древними. Стоит мне прикоснуться к вам, и я уже никогда не исцелю ничью душу. Я просто развлекаюсь, а вы… вы играете с огнем».

Крис невольно вздрогнул. А ведь он всего-навсего пообщался с мелкой сошкой, прислужником Адраммелеха!

Свернув с Пердидо-стрит в переулок, Кейпертон остановился и задумался. Что же такое Истинная Любовь? Он алкал ее давным-давно, пытался найти во многих женщинах, различал проблески, но только теперь подумал, что будет с ней делать, когда все-таки найдет. Достоин ли он Истинной Любви? Кажется, тот, кому суждено найти Святой Грааль, должен быть чист во всех отношениях, не ведать ни страха, ни сомнений, ни скверны. Рыцари на белоснежных скакунах, святые, защитники веры — вот кандидаты на подобную честь. Красавица всегда достается Прекрасному Принцу, а не поросенку Порки.

Скверна, скверна… Пожалуй, на пути к совершенству он зашел слишком далеко и познал чересчур много.

Впрочем, он подступился к Истинной Любви ближе, чем кто-либо до сих пор. Кстати, даже те, кто обретал ее, не знали, как с ней быть. А Крис сознавал, что способен слиться с Истинной Любовью воедино, чего пока не удавалось никому. Никому из тех, кто владел ею на протяжении тысячелетий, сколь бы они того не заслуживали.

Кристофер Кейпертон знал, что его судьба — взять в руки Истинную Любовь. Человек, спознавшийся с демонами и не отбрасывающий тени, оставил окрестности Пердидо-стрит и двинулся прочь.

Последняя подсказка лежала, что называется, на поверхности. Истинную Любовь продали на аукционе «Сотбис» в апреле 1979 года. Ныне она принадлежала человеку, который жил выше большинства людей — в небоскребе окнами на Нью-Йорк (а чуть ли не восемь миллионов горожан ежедневно задумывались над тем, где скрывается Истинная Любовь).

Имя этого человека Крис нашел в записных книжках Сири. В 1932 году он побывал в Нью-Йорке на открытии мюзик-холла «Рэйдио-Сити», и тогда у него украли таинственный предмет. На то, чтобы вернуть похищенное, у него ушло сорок семь лет. Вдобавок за минувшие годы он стал чудовищно богатым и могущественным и начал вести жизнь затворника.

Снова дома, снова дома, трата-та-татата.

Кристофер бросил взгляд на обложку журнала «Эсквайр» за декабрь 1980 года. С обложки улыбалась женщина в соблазнительном подвенечном платье. Фотография относилась к статье под названием «В поисках жены», подпись гласила: «Кругом столько красивых и умных женщин. Почему же так трудно найти хотя бы одну?»

Крис улыбнулся при мысли, что подобная фотография, только мужская и с соответствующей подписью, вполне могла бы появиться и на обложке женского журнала.

Фотомодель, которую выбрали для снимка, выглядела невинно-трепетно — и обольстительно. Ее запечатлели в миг бесконечного совершенства. Будь Кристофер не собой, а кем-нибудь другим, эта фотография наверняка стала бы для него воплощением Истинной Любви.

А так она оказалась всего-навсего последней в ряду других снимков, фильмов и зрительных впечатлений, полученных на городских улицах. И потом, зачем ему воплощение, если сегодня вечером он получит оригинал, возьмет в руки Истинную Любовь?

Кристофер рассовал по вместительным карманам плаща фиалы из бахута и покинул отель. На улице было прохладно, с реки задувал ветер. Завтра скорее всего пойдет снег. Что ж, приблизительно так он и представлял себе день, в который завершатся его поиски.

Кристоферу Кейпертону было сорок лет.

Взятки сделали свое дело. Дверь котельной оказалась не заперта. Дубликат ключа от лифта, как и договаривались, лежал на полочке. Криса никто не остановил. Он поднялся наверх и зашагал по темному коридору, сверяясь с планом, который держал в руке. Где-то в отдалении хлопнула дверь.

Вскоре Крис оказался в хозяйской спальне. Посреди комнаты, которую освещал ночник, стояла огромная кровать, на ней лежал умирающий.

Кейпертон затворил за собой дверь. Человек на кровати открыл ярко-голубые глаза и посмотрел на Криса.

— Мой мальчик, запомни: молчание нельзя купить ни за какие деньги. Все остальное можно, а молчание — нельзя. Всегда найдется тот, у кого рот шире, чем сумма, которую ты ему предлагаешь.

— Если бы я предполагал, что из этого что-то выйдет, то попробовал бы с вами договориться, — с улыбкой сказал Кристофер, подходя к кровати. — По профессии я вовсе не вор.

Старик возмущенно фыркнул:

— То, что тебе нужно, не продается.

— Я так и думал. Но подумайте вот о чем: с собой вы ее все равно не заберете, а я эту штуку ищу давным-давно.

— Мой мальчик, мне плевать, сколько ты ее ищешь! — Старик усмехнулся. Судя по всему, сил у него оставалось достаточно. — В любом случае не дольше моего.

— Вы разыскивали ее с Рождества 1932 года.

— Так, так. Вижу, ты выучил домашнее задание.

— Я заплатил не меньше вашего.

— Меня это не касается. Тебе никогда ее не найти.

— Она здесь, в этой комнате. В сейфе.

— А ты умнее, чем я думал. — Глаза старика удивленно расширились. — Между прочим, я нарочно не предпринимал никаких дополнительных мер безопасности — хотел посмотреть, на что ты способен. Но, должен признать, не догадывался, что ты узнаешь про сейф.

— А я узнал.

— Хотя, если вдуматься, какая разница? Тебе все равно его не обнаружить, а даже если и найдешь, то не откроешь. — Старик кашлянул, улыбнулся и продолжил, глядя в потолок: — Он спрятан так, что тебе никогда не найти. А если и найдешь, то упрешься в бетонную стену шести футов толщиной, усиленную молибденовым сплавом. Еще там две оболочки, толщиной каждая в фут; одна из углеродистой высокохромистой стали, другая — из кремниево-марганцевой стали, плюс шестидюймовая прокладка из вольфрамохромованадиевой быстрорежущей инструментальной стали. Дверь сейфа покрыта нержавейкой, под ней полтора дюйма чугуна, тринадцать с половиной дюймов закаленной стали, а внутри этого пирога — шарниры. Вдобавок на двери двадцать задвижек — шестнадцать по бокам, две вверху и две внизу. Коробка сделана из вольфрамомолибденового сплава и залита бетоном, который укреплен расположенными крест-накрест стальными прутьями. — Старик снова кашлянул и добавил, безмерно довольный собой: — Дверь заделана заподлицо, так что в щель не просунуть и нитки.

— Полагаю, это еще не все? — осведомился Крис, состроив унылую физиономию. — Наверняка где-то стоит термостат, который сработает при повышении температуры… например, если я включу газовый резак.

— Молодец, хорошо соображаешь. — Старик широко усмехнулся, но его лицо понемногу утрачивало румянец, а веки так и норовили сомкнуться. — Кстати, через пол пропущен ток.

— Сдаюсь, — проговорил Крис. — Ваша взяла.

Однако старик услышал только первую фразу. Вторую Кристофер произнес, уже обращаясь к самому себе.

— С другой стороны, — продолжил Кейпертон, — нет такого замка, который нельзя было бы открыть.

Он немного постоял у кровати, разглядывая последнего владельца Истинной Любви, который, судя по виду, умер не слишком печальным и не слишком счастливым. Потом отошел на середину комнаты, опустился на колени, достал из кармана фиал с этикеткой «Кровь Хеломи», откупорил и принялся рисовать пентаграмму. Закончив, расставил по углам свечи, зажег, встал в центре магического узора и начал читать по бумажке полученное двенадцать лет назад заклинание.

Шургат явился без промедления.

На сей раз он не пожелал увести Криса в иное измерение — комната осталась такой же, как была.

— Зачем я тебе понадобился так скоро? — произнес демон тем же голосом, каким разговаривал перед тем, как забрать тело Сири.

К горлу Криса подкатила тошнота. В прошлый раз он оторвал Шургата от обеда, а сейчас — от того, что считалось у демонов, по-видимому, плотскими утехами. Шургат и не подумал, откликаясь на вызов, расстаться со своей подружкой, которая явно не принадлежала к человекоподобным существам. У Криса мелькнула шальная мысль: а что, если она была человеком и?.. Он не рискнул додумать мысль до конца.

— Что значит «скоро»? Прошло двенадцать лет.

— Как быстро летит время, — проговорил Шургат, на животе которого возникло ухмыляющееся человеческое лицо. Подружка демона застонала и задергалась в конвульсиях.

— Открой сейф, — велел Крис, стараясь не обращать внимания на подружку Шургата.

— Ты должен мне помочь, один я не справлюсь, — прошипел демон.

— Еще чего! Давай открывай.

— Ты должен… — начал было демон.

Крис сунул руку в карман, нашарил листок с заклинаниями и принялся читать:

— Именем Властелина адских глубин заклинаю тебя беспрекословно повиноваться моим словам и внимать им, как приговорам в день Страшного Суда, а иначе…

Из-под чешуек демона выступила кровь, на груди расплылось фиолетовое пятно.

— Я повинуюсь, повинуюсь! — перебил Шургат и протянул лапу за волосом.

Крис вручил ему волосок из лисьей шкуры, который немедля вспыхнул. Шургат направил пламя к потолку, в котором вдруг открылось отверстие, а центральная секция пола, на которой стоял Крис, пошла вверх. Когда Кейпертон, поднявшись на гидравлическом лифте, очутился в комнатке над спальней, демон направил пламя на стальную дверь сейфа, и та торжественно распахнулась, открывая доступ к содержимому хранилища.

Крис прочел заклинание, отсылавшее демона обратно в преисподнюю. Перед тем как исчезнуть, Шургат вкрадчиво произнес:

— О могущественный хозяин, позволь сделать тебе подарок.

— Нет! Больше мне от тебя ничего не нужно.

— Клянусь князем Адраммелехом, хозяин, мой подарок тебе просто необходим.

Крису стало страшно.

— И что же это за подарок?..

— Значит, ты согласен его принять?

Кейпертону внезапно вспомнились слова Сири: «Он не причинит тебе вреда, поскольку его дело — открывать все на свете, и не более того. Но будь осторожен».

— Да, согласен.

У границы пентаграммы неожиданно возникла лужа с грязной водой, а демон превратился в насекомое с человеческим лицом, осклабился и кинул: «Смотри», после чего стал стремительно уменьшаться в размерах и наконец исчез. А в луже Крис увидел…

Увидел сцену из фильма под названием «Гражданин Кейн». 1940 год. Расположенный на одном из этажей небоскреба офис старика по фамилии Бернштейн. Перед стариком сидит репортер Томпсон, который хочет узнать, что означало последнее произнесенное Чарлзом Фостером Кейном слово — «розанчик»?

— Может, он имел в виду какую-нибудь девушку? — говорит Бернштейн после непродолжительного раздумья. — В молодые годы…

— Вряд ли, мистер Бернштейн, — возражает явно удивленный Томпсон. — Едва ли мистер Кейн вспомнил бы на смертном одре девушку, с которой был лишь шапочно знаком…

— Вы слишком молоды, мистер… э-э… Томпсон, — перебивает Бернштейн. — Никогда не скажешь наперед, что человек помнит, а что забыл. Возьмите, к примеру, меня. В 1896 году я плыл на пароме на Джерси. Наш как раз выходил из гавани, а другой шел навстречу. — Эверетт Слоун в роли Бернштейна мечтательно смотрит в окно. — На нем я заметил девушку. Белое платье, в руке белый зонтик… Я видел ее одно мгновение, однако прошел целый месяц, прежде чем эта девушка перестала являться мне во сне. — Он победно улыбается. — Понимаете, к чему я клоню?

Вода помутнела, вновь стала грязной, и Кристофер очутился в комнатке над спальней наедине со страхом. Ему было страшно от того, что узнал он, пожалуй, слишком много.

Внезапно он вообразил себя марионеткой, движениями которой управляет некая безымянная сила, что повелевает всеми людьми на свете, заставляет их плясать под свою дудку, искать недостижимое, обещает Святой Грааль и не дает ни сна, ни покоя.

Даже если нитки почему-то рвутся и смертные волею случая оказываются на свободе, в конце концов они неизбежно возвращаются к своему хозяину, чтобы снова оказаться на привязи. Лучше плясать под напевы дудки, что лжет об Истинной Любви, чем признать, что люди одиноки, что им никогда не найти то, к чему они стремятся. Стоя в центре пентаграммы, Кристофер подумал о девушке, чья фотография украшала обложку «Эсквайра». Девушка, которой на самом деле нет. Истинная Любовь. Западня, галлюцинация. По щекам побежали слезы, и Крис раздраженно потряс головой. Ничего подобного, Истинная Любовь существует? Она здесь, за порогом хранилища, в нескольких шагах. Ибо если ее не существует, за что тогда умерла Сири?

Он вышел из пентаграммы, приблизился, не поднимая головы, к двери хранилища, переступил порог. От спрятанных в стенных нишах ламп исходил неяркий свет.

Кристофер медленно поднял голову. Посмотрел на отделанную серебром и драгоценными камнями подставку и узрел Истинную Любовь.

То была громадная чаша, напоминавшая спортивный кубок. Полтора фута в высоту, на поверхности выгравировано изящными буквами с завитушками «Истинная Любовь». Чаша светилась собственным светом и слегка отливала медью.

Кристофер Кейпертон стоял опустив руки и боролся с желанием расхохотаться во весь голос. Он сознавал, что, если засмеется, остановиться уже не сможет, и те, кто придет утром за телом старика, обнаружат и его, смеющегося и плачущего одновременно.

Что ж, он преодолел множество препятствий, чтобы разыскать этот предмет, а потому заберет его. Кристофер приблизился, протянул руку к чаше — и только тут вспомнил о прощальном подарке демона.

Шургат не смог прикоснуться к Кристоферу Кейпертону, но все же добился, чего хотел.

Крис заглянул в чашу и увидел на поверхности бурлившей внутри серебристой жидкости лик Истинной Любви. Сначала то было лицо его матери, потом, сменяя друг друга, промелькнули лица мисс О’Хары, бедной Джин Кеттнер, Бриони Кэтлинг, Хелен Гахаган, Марты Торен и той девушки, с которой он утратил невинность; дальше пошли все женщины, которых он когда-либо знал, и среди них Сири, затем появились лица жены и красотки с обложки «Эсквайра». Наконец возникло лицо непередаваемой красоты, возникло и осталось.

Это лицо было ему незнакомо.

Годы спустя, на пороге смерти, Кристофер Кейпертон записал в своем дневнике мысль, которая относилась к поискам Истинной Любви. Это была цитата из японского поэта Танаки Кацуми: «Я знаю, что мой лучший друг появится после моей смерти и что моя возлюбленная умерла до того, как я родился».

В миг, когда Кристофер узрел лик Истинной Любви, он осознал все коварство демона, преподнесшего ему такой подарок. Достичь величайшей радости в жизни, понять, что вот оно, мгновение наивысшего блаженства, что ничего более радостного, более светлого уже не произойдет — и жить дальше, не стремясь больше к вершине, поскольку та покорена, а всего лишь потихоньку спускаясь по склону.

Благословение — и проклятие.

Кристофер постиг, что подобное с ним произошло отнюдь не случайно. До чего же мучительно, до чего же больно сознавать, что иной чести он попросту недостоин!

К сожалению, хорошо быть крепким задним умом.

 

ХАРЛАН ЭЛЛИСОН

Его называют «Льюисом Кэрроллом двадцатого века». За сорок лет своей карьеры Харлан Эллисон собрал восемь с половиной «Хьюго», три «Небьюлы», пять премий имени Брэма Стокера (за лучшее произведение в жанре «хоррор»), включая награду «за вклад в развитие жанра», две премии имени Э. А. По (за лучший американский детектив), «Серебряное перо» журналистики от международного ПЕН-клуба и — единственный — четыре премии Гильдии писателей Америки за лучший сценарий года, не говоря уже о наградах помельче — больше, чем любой другой писатель.

Его имя стало синонимом не только грандиозного успеха, но и выдающегося литературного мастерства. А еще — сильной воли, твердого характера, необычайной требовательности к себе и другим, к слову и делу.

Невозможно перечислить все достижения писателя на его творческом пути. По мотивам его рассказов снимались такие фильмы, как знаменитый «Терминатор» и фантастический телесериал «Вавилон-5». Произведения Харлана Эллисона не раз включались в антологии лучших рассказов года. А по сборникам его эссе о телевидении обучаются студенты в сотнях университетов.

Теперь самый выдающийся из современных американских прозаиков, представляет свои произведения российскому читателю. Лучшие из 1700 рассказов, написанных им за долгие годы, включены в это собрание, одобренное автором лично. Специально для российских читателей Харлан Эллисон написал новые предисловия ко многим рассказам, вошедшим в золотой фонд мировой литературы.

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПОЛЯРИС»

1997