Миры Харлана Эллисона. Т. 2. На пути к забвению

Эллисон Харлан

НА ПУТИ

К ЗАБВЕНИЮ

#i_013.png

 

 

ПОЖИНАЯ БУРЮ

Reaping the Whirlwind

© М. Гутов, перевод, 1997

В школе Лэтроп, в городе Пэйнсвилле, что в штате Огайо, меня ежедневно лупили на игровой площадке. Если бы не это, книга, которую вы держите в руках, была бы другой. Возможно, это все равно была бы книга с моими рассказами, но это была бы другая книга, не столь болезненная для меня.

Вы, конечно, заметили. Каждый рано или поздно осознает эту неизбежную истину. Ни один из наших взрослых поступков не продиктован исключительно взрослыми соображениями; всегда, — в зависимости от того, насколько глубоко в прошлое уходят корни человека, — в каждом поступке звучит эхо детства.

Ваше поведение — либо зеркальное отражение поведения ваших родителей, либо протест против него. И во внешнем обличье партнеров, которые так возбуждают вас сегодня, нет-нет да и мелькнет тень школьницы в короткой юбке или центрального нападающего баскетбольной команды, при виде которых замирало ваше сердечко в период полового созревания. Если вами восхищались и вас любили в подростковой команде, вам не ведома выворачивающая кишки робость от необходимости идти на вечеринку, где нет ни одного аутсайдера. Если вам с детства вбивали в голову религию, то скорее всего, даже если вы не принадлежите формально ни к какой церкви, вы все равно тащите за собой груз вины и греха.

А может, круг замкнется и вы станете Иисусом, надо только хорошо разочароваться в мире.

Никому не дано этого избежать.

В детстве мы сеем ветер, взрослыми мы пожинаем бурю.

Это правда как для вас, так и для меня. Я не лучше, не благороднее, не сильнее, не свободнее от прошлого. Такой же как вы.

В Пэйнсвилле я был безнадежным изгоем.

— Пошли, Харлан! — кричали мне дети через Хармон-драйв. — Пошли поиграем у Леона!

Я как жук вылезал из сплетения гигантских корней клена, где царили Лорна Дун, Лорд Джим (либо другие альтернативные миры, в которых мне сладостно было летать, поскольку свой я ненавидел), и бежал за стайкой мальчишек играть в доме Леона Миллера. Я был маленьким даже для своего возраста и не умел быстро бегать. Так вот, когда я добегал до ступенек парадного входа, все дети были уже внутри, обе двери — одна с сеточкой от мух, вторая стеклянная — были надежно заперты, все веселились и показывали мне язык. Как мне хотелось войти в эту прохладную темную комнату, где вскоре начнут играть в китайские шашки и палочки!.. Вместо этого я приходил в ярость. Я колотил ладонями по двери с сеточкой, пинал оконные рамы, при этом, однако, опасаясь гнева бабушки Леона, я старался не повредить ни сеточки, ни стекла.

Натешившись со мной, они удалялись в глубь дома, а я возвращался к своим книгам, где я мог быть героем, где меня любили и где я мог за вечер передраться на дуэли с Атосом, Портосом и Арамисом.

На школьном дворе в Лэтропе я котировался значительно ниже Д'Артаньяна. Я был узаконенным боксерским мешком для повышающих боевое мастерство хулиганов, чьими именами я периодически называю отрицательных героев. В рассказах их ждет ужасный финал.

Не стану объяснять причин. С отмщением я опоздал лет на тридцать. Достаточно того, что, когда они соберутся всей шайкой, набросятся на меня и кинут в грязь, я поднимусь как Хладнокровный Лук для последнего прыжка и вонжу зубы в руку одного из них. Мы упадем на землю, а остальные будут пинать меня, пока я не ослаблю хватку. Тогда я поднимусь снова, на этот раз медленнее, с ожесточенным тупым лицом, и нанесу удар ногой с разворота. Бывает, я наслаждаюсь при этом лексикой человека с разбитым носом. Они кинутся на меня и снова повергнут на землю. И так будет продолжаться до тех пор, пока я не потеряю сознания или пока мисс О'Хара из третьего класса не выскочит и не разгонит их всех.

Но не избиения приводили меня в отчаяние. Хуже всего было возвращаться домой в изодранной и перепачканной кровью одежде. Видите ли, мои школьные годы почти совпали с Великой Депрессией, а богатой мою семью назвать было сложно. Мы не нищенствовали, нет, но, как и большинство семей Среднего Запада, жили очень трудно, и родители не имели возможности каждый раз покупать мне новую одежду.

Возвращаясь домой, я избирал самый долгий путь, частенько просиживая до темноты в парке на углу Ментор-авеню и Линкольн-драйв. Мне было стыдно, я чувствовал себя виноватым. Когда наконец становилось совсем темно, я приходил домой, и моя мать, прекрасная женщина, которой достался непутевый ребенок, отмывала меня всякой химией и говорила (не каждый раз, но и одного было достаточно, чтобы оставить неизгладимое впечатление):

— Что ты им сказал, что они так разозлились?

Как я мог объяснить ей: мол, дело даже не в том, что я умный? Как я мог объяснить ей, что причина заключалась в том, что я — еврей, а их учили ненавидеть евреев. Как я мог ей объяснить, что мне проще ходить с поломанным носом и синяками, чем трусливо отрицать свою национальность? Несколько раз она приходила в школу и тоже слышала антисемитские высказывания; потом было только хуже. Поэтому я говорил ей, что начал первым. Я брал вину на себя. И приучил себя к пожизненному грузу вины.

Теперь, в зрелом возрасте, моя реакция на обвинения в том, чего я не делал, стала патологической.

Сейчас мне наплевать, порвал я сеточку от мух или разбил стекло. Нельзя придумать ничего страшнее того, что сделали с Джозефом К. в «Процессе» Кафки.

Что снова возвращает меня к истории рождения этой книги и почему она именно такая. Начнем с начала.

В 1971 году издатели этой книги — «Уокер и компания» выпустили мои рассказы в сборнике научно-фантастической прозы «Партнеры по чуду». Это была замечательная книга, но в силу низкого профессионализма тогдашнего художественного директора издательства цена была непомерно завышена.

Не возникало сомнений, что издатель понесет страшные убытки.

Я находился в Нью-Йорке, когда на прилавки попали первые экземпляры книги. Моим редактором в то время была Хелен Д'Алессандро, очаровательная и талантливая женщина, она отвечала за «Партнеров по чуду» и чрезвычайно переживала за все излишества и недостатки книги на стадии выпуска ее в свет. Она позвонила мне в Лос-Анджелес, выяснила, что я в Нью-Йорке, разыскала меня и пригласила зайти в издательство. Ей как никому были известны все трудности, с которыми пришлось столкнуться при подготовке книги к печати: отвратительная компьютерная верстка (мне пришлось потратить полных девять дней на исправления), безумные расходы на типографию, из-за чего цена книги подпрыгнула с 5,95, что было еще приемлемо, до 8,95, дикий макет, что исключало все надежды на последующее переиздание… Она хотела, чтобы я увидел книгу.

Хелен спустилась в фойе, чтобы провести меня в свой кабинет. Когда она меня увидела, я держал в руках «Партнеров по чуду». Дежурная вытащила книжку из пачки и положила на стол, в знак уважения к автору, который, как она знала, должен был скоро подъехать. Улыбка Хелен погасла, когда она увидела, с каким несчастным выражением я рассматриваю книгу, в два раза большую по размеру и по цене, чем ей следовало быть.

Я поднял голову. Хелен попыталась снова улыбнуться, но уже не получилось.

— О, — вот и все, что она сказала.

Мы молча прошли в ее кабинет.

В те времена Хелен делила редакторское пространство с Луиз Коул. Луиз Коул — самый хороший редактор, самый добрый человек и самая очаровательная женщина из всех, кого я знаю. Она редактировала «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл, она же посоветовала Маргарет Митчелл изменить на «Унесенные ветром» первоначальное название книги «Упряжка для лошадей и мулов». Луиз обладает необычайной проницательностью и как никто умеет сочувствовать.

Увидев меня, она улыбнулась, освободила стул от горы рукописей и промолвила:

— Мне очень жаль, Харлан.

Не скажу, чтобы это был самый счастливый день в моей жизни.

Мы немного погоревали, после чего я некоторое время поработал в их кабинете, делая рекламу книге Генри Дюркена. К пяти часам я направился по переполненным редакторским коридорам к раздевалке, как вдруг меня окликнули. Подняв голову, я увидел Сэма Уокера.

Президентом «Уокера и компании» был Самюэль С. Уокер-младший — высокий элегантный человек с прекрасными манерами и тихим голосом, слишком джентльмен, чтобы когда-либо стать полиграфическим хищником наподобие, например, издательства «Даблдэй». Нам не приходилось много общаться.

Он жестом пригласил меня в кабинет, закрыл дверь и повернулся ко мне. Выражение его лица было серьезным и сосредоточенным.

— Я хочу, чтобы вы знали: я не считаю вас ответственным за то, что произошло с книгой. В нашем деле стало модным обвинять писателя во всех огрехах, случающихся на завершающей стадии. Я хочу, чтобы вы знали: я понимаю, какие убытки мы понесем в связи с этой книгой, но вы к этому ни в коей мере не причастны. Я почту за честь сотрудничать с вами дальше, если вы поверите нам во второй раз.

Он не спросил:

— Что ты им сказал, что они так разозлились?

Он не стал расспрашивать, почему моя одежда порвана, из носа бежит кровь и нет одного ботинка. Он сказал, что я ни в чем не виноват.

Так взрослые просят прощения у десятилетнего мальчика, так государство прощает долги, так перезванивают из больницы и говорят, что они перепутали истории болезни и это другой человек умирает от рака. Вот самая добрая, самая чувствительная история в моей жизни, и она произошла в сфере, обычно не перегруженной вдумчивостью и добротой.

Сэм Уокер и не подозревал, что означали для меня его слова, какое эхо моего детства на них отозвалось.

Но благодаря трем минутам внимания я написал эту книгу, и, если она вам понравилась, благодарить надо не только меня, но и Сэма.

Первоначально планировался сборник рассказов, ранее публиковавшихся в разных книгах много лет назад; к ним должны были добавиться три или четыре новых. Но со временем я начал сомневаться в правильности такого решения.

В 1971 году «Макмиллан» выпустил «Один против завтрашнего дня», — сборник рассказов, охватывающих период с 1956 по 1969 год. Несмотря на то что по всем рассказам проходила тема отчуждения, сборник задумывался как небольшая, узкая ретроспектива моего труда.

Однако произошел редкий случай, когда я не переоценил себя, а мое эго не раздулось до непомерных размеров. Я не учел, насколько популярными стали мои рассказы за три последних года. Поступившие в мой адрес письма обрадовали и огорчили меня. Читатели хвалили книгу и негодовали по поводу того, что я выпустил под новым названием много раз издававшиеся рассказы.

С тех пор я решил никогда более не включать в новый сборник старые рассказы.

В книгу «На пути к забвению» планировалось включить рассказы из старых сборников: «Прикосновение бесконечности», «Земля чудес Эллисона», «Благородный наркоман» и еще два-три рассказа, вышедшие в антологиях других редакторов.

Контракты были подписаны в ноябре 1970-го, и книге, собрать которую не составляло труда, надлежало оказаться в руках Хелен Д'Алессандро не позднее чем через шесть месяцев. Но после сборника «Один против завтрашнего дня» стали приходить письма, и я начал тянуть время. Прошло несколько месяцев, потом лет. От «Уокера и компании» поступали вежливые запросы. Вначале от Хелен, потом, когда она покинула игровую площадку литературы и вышла замуж за блестящего поэта, преподавателя и писателя Энтони Хефта, от Луиз, от несказанного и неутомимого Ганса Штефана Сантессона, от Тима Селдес, от Генри Дюркена, от Дериды Брифонски, которая стала моим редактором после того, как Луиз потонула в других проектах, и наконец (хотя в круговороте сотрудников Уокера я мог пропустить одного или двух участников эстафеты) от миссис Эви Герр, моей сегодняшней опоры.

Прошло уже четыре года после подписания первого контракта на сборник «На пути к забвению». Книга окончена.

В ней нет рассказов, ранее публиковавшихся в моих сборниках, хотя есть несколько, вышедших в отдельных антологиях. Но это не в счет. На книге стоит мое имя. За малым исключением это продукт моих трудов, начиная с 1970 года. (Для тех, кто интересуется точной датой и местом написания конкретных рассказов, в конце каждого из них есть соответствующая информация.) Так что если и теперь станут приходить письма с жалобами на то, что новые рассказы уже знакомы, то только от ярых фанатов Эллисона, скупающих поистине все журналы. Данные рассказы собраны из источников весьма между собой различных: «Пентхауз», «Краудэдди», «Гэлакси» и августовский номер 1962 года журнала «Фэнтези и научная фантастика». Один рассказ вообще ни разу не публиковался, хотя его планировалось включить в литературно-художественную историю шестидесятых годов, издаваемую в виде комиксов. Редактировать книгу должен был Мишель Шоке из «Нэшнл Лампун». (Если Мишель когда-либо закончит свой труд, не пропустите великолепные рисунки Лео и Дайэны Диллон. Кстати, рассказ, о котором идет речь, называется «Экосознание».) Я рад, что не поторопился, благодаря чему состав сборника стал иным. По многим причинам. Во-первых, большинство сборников, из которых я отобрал рассказы для публикации, сейчас переиздаются. Несколько издательств намерены в ближайшие годы выпустить в мягких обложках почти все мои старые книги, что, как я надеюсь, положит конец жалобам поклонников: мол, моих книг не увидишь на прилавках. Во-вторых, теперь Сэм и Эви (и Луиз, и Хелен, и все прочие бесконечно терпеливые люди) получат вместо собранного по старым кускам урода новую книгу. И в-третьих, Харлан Эллисон, подписавший договор в 1970 году, уже не тот Харлан Эллисон, который пишет сегодня.

Что снова возвращает меня на школьный двор Лэтропа, к созревшей буре.

В 1970 году, когда я обдумывал замысел этой книги, я видел ее как сборник рассказов-предупреждений, повествующих о том, куда мы придем, если будем делать то, что делаем сейчас. Я только что вышел из периода социальных волнений и революций. Я не был одинок — сквозь него прошли мои друзья, моя страна, мой мир. В одно я верил, другое всеми фибрами души ненавидел. Я участвовал в митингах против войны во Вьетнаме, за что угодил в тюрьму и получил несколько переломов, я принимал участие в маршах мира и демонстрациях, я увидел всю глубину дикости и безумия, в которую может скатиться нормальный человек, — смерть и наркотики отняли у меня много друзей, я прошел сквозь интеллектуальный ад, после чего полтора года не мог писать, и… я устал.

В сборник «Один против завтрашнего дня» я включил в качестве посвящения следующие слова:

Книга посвящается памяти

ЭВЕЛИНЫ ДЕЛЬ РЕЙ,

дорогому другу, за ее смех и заботу…

А также памяти

ЭЛЛИСОН КРАУС, ДЖЕФРИ ГЛЕНА МИЛЛЕРА, УИЛЬФМА К. ШРОЙДЕРА, САНДРЫ ЛИ ШОЙЕР, четверым студентам университета штата Кент, бессмысленно убитым в завершающем акте отчуждения их общества.

Список неполон. Существует много других имен. Их число будет расти.

Среди писем, поступивших после выхода книги, было вот это, которое я привожу дословно:

10 июня 1971
Джеймс Р. Чэмберс

1554 Колумбия-драйв

Декатор, Джорджия 30032.

Дорогой мистер Эллисон,

в посвящении к книге «Один против завтрашнего дня» вы упоминаете «четверых студентов университета штата Кент, бессмысленно убитых…» Прошу вас принять к сведению, что эти хулиганы являлись прокоммунистически настроенными радикалами, революционерами и анархистами, они заслужили расстрела, будь он произведен в тюрьме либо национальной гвардией.

Ваше посвящение портит неплохую в остальном работу. Тем не менее я рад возможности исправить ваше мышление.

Искренне ваш

Я получаю очень много писем и не могу ответить на большинство из них. Если бы я это делал, у меня не оставалось бы времени на рассказы, которые, собственно, и являются причиной писем ко мне. Некоторые письма — откровенный бред. Их я выбрасываю и забываю. Другие — рассудительные, забавные, поддерживающие или по-разумному критичные — я читаю, принимаю во внимание и отвечаю на них формальным письмом, которое вынужден был придумать просто, чтобы выжить.

Время от времени приходят письма, от которых я теряюсь. Одним из них стало письмо мистера Чэмберса. Я легко узнавал заимствованные патриотические фразы, я животным инстинктом чувствовал его фальшь — не зря я отдал десять, а может быть, и больше лет студенческому движению. Но пересмотр дела об убийстве студентов Генеральным прокурором штата Кент меня бы убедил. Нельзя пропустить такое письмо, бросив на ходу: «Ну и сволочь!» Тут есть о чем задуматься. Оно не безграмотно, не злобно, оно не от простолюдина, оно не написано на туалетной бумаге. Это простая, вежливая, откровенная попытка исправить то, что автор считает неправильным мышлением. Такие письма игнорировать нельзя. Так пишет обыкновенный человек о необыкновенных событиях, при этом он изначально убежден в своей правоте. Чэмберс на самом деле верит, что бедные невинные детишки были оружием коммунистов и заслуживают смерти.

Вот это и страшно.

Так приближается забвение. Так пожинают бурю после пяти лет промывания мозгов и истерии Никсона и Агню. Это апокрифический пример зауми, за которую с самоубийственной яростью цепляется Простой Человек нашего времени.

Я не собираюсь распространяться о мерзости Простого Человека и даже не стану бичевать тупость, которую обычно связывают с простотой. Я лишь замечу, что Эллисон, который верил в революционное движение молодых, отчаявшихся и сердитых в шестидесятые, — это не Эллисон семидесятых.

Я уже видел, как студенты с готовностью погрузились в приятную апатию пятидесятых (с одновременной тотемизацией банальностей и манеризмов Охоты на ведьм), я долго перечитывал письмо Чэмберса, и я чувствую всю его фальшь.

Нет, сегодняшний Эллисон ближе к избитому, перемазанному мальчугану в Лэтропе. Подписывая договор на эту книгу, я был готов трубить в рог, я был готов бросить вызов истэблишменту, бороться за лучшие условия жизни для всех. Но прошло четыре года, уже появился «Приход темного века» Вакки — если вы еще не прочли его, вам следует немедленно достать эту книгу, ибо в ней сыграны финальные ноты реквиема по Обществу, Каким Мы Его Знаем… так что мне незачем напрягаться.

Нет сомнения в том, что мы скользим к разрушению.

Уотергейт, энергетический кризис, апартеид, священные войны, продажность, подозрительность, апатия, коррупция, фанатизм, расизм, испражнения тупости — ничто из перечисленного не было бы таким ужасным пророчеством нашей гибели, не обладай мы при этом уникальной способностью уничтожать себя эффективно и быстро. Огромные динозавры царствовали на планете почти сто тридцать миллионов лет, но у них не было установок глубокого бурения, пестицидов, загрязнения среды, химических удобрений, дефолиантов, демагогов, термоядерных боеголовок, нераспадающейся пластмассы, Пентагона, Кремля, Генерального штаба Народной Армии, Рональда Рейгана, Ричарда Никсона и ФБР.

Бедные динозавры, сколько они упустили! Не будь они так отсталы в культурном отношении, могли бы сгинуть за какие-нибудь три тысячи лет.

Если вам кажется, что мне еще что-то надо, выбросьте эту мысль. Я прочел слишком много лекций в колледжах. Я видел слишком много залов, переполненных детьми родителей, чья жизненная позиция весьма проста: «Пусть мои дети получат образование, которого у меня не было». Я насмотрелся на этих детишек, выбирающих между Чосером и Саклингом… и мне уже не интересно. Вы слишком все затянули, ребята. Вы ерзали, суетились, вы возвели на пьедестал лицемеров и убили мечтателей, и вот теперь вам наливают в бак только пять галлонов.

Из страшного времени огня и крови я вынес истину: все реформаторы есть чистой воды шуты гороховые, они кричат против ветра, бьют себя в грудь и ни на что при этом не влияют. На каждого Ганди, Надера, Бертрана Рассела или Торо всегда найдется сотня тысяч Никсонов, чтобы задушить свободу слова и радость жизни. (Мое разочарование в этой области проявляется в рассказе «Молчащий в геенне», который я включил в этот сборник.) Что же касается будущего, я всегда вспоминаю фразу Альбера Камю: «Истинное благородство в отношении будущего состоит в том, чтобы все отдавать настоящему».

А настоящее калечится вездесущей философией «У меня все в порядке, Джек», что на английском языке рабочего класса означает: пошел ты, парень, я свое оторвал. Это ваше будущее, а вам, похоже, по-королевски на него наплевать.

Так что Эллисон, пишущий эти строки, пожестче и покруче, чем тот, который сопровождал Кинга в марте 1965-го. У него меньше надежд и иллюзий. Сегодняшний Эллисон — это поздняя копия паренька из Пэйнсвилля, который перестал биться с ветряными мельницами лицемерия и тупости и отправился посмотреть остальной мир.

Случись мне издать эту книгу в 1970-м, как задумывалось изначально, в ней были бы призывы к революции и вызов будущему. Но прошло четыре года, страной правит Никсон, я вижу, как вы протираете штаны и бормочете об импичменте, я десять лет ждал, чтобы вы осознали, насколько неправедна война во Вьетнаме, я наблюдал, как вы толчетесь в университетах и на рабочих местах, символизируя собой бескрылость среднего класса, и гонитесь за целями-двойняшками: «счастьем» и «безопасностью».

Ну и дурни же вы. Счастливые, безопасные трупы.

Вы приближаетесь к забвению, и знаете это, и ничего не хотите сделать, чтобы спасти себя.

Лично я выполнил свой литературный долг. Теперь я просто сяду в сторонке и буду надрываться от хохота, глядя, как вы, словно динозавры, погружаетесь в болото. Я буду смеяться, корчить рожи и шевелить ушами, любуясь вашими судорогами. Каким образом? Сочиняя свои рассказы. Так я сохраняю свое умственное здоровье. Можете спасаться в религии, наркотиках, войне или бутербродах с жабами — мне все равно.

Я здесь, отсюда я наблюдаю за вами, высмеиваю и говорю:

— Вот так выглядит завтра, придурки.

И если иногда вы слышите мои рыдания, то это потому, что меня вы тоже убили, сволочи.

Я застрял на этом вращающемся шарике рядом с вами, я не хочу уходить, вы убили меня, и я негодую. Все что я могу делать, — это сочинять свои маленькие рассказы о завтрашнем дне и смеяться, глядя, как буря поднимает грязь на школьной площадке Лэтропа и из пыльной тучи образуется дьявол.

 

ФЕНИКС

Phoenix

© В. Баканов, перевод. 1997

Я похоронил Таба в неглубокой могиле под зыбким красным песком. Скорее всего захлебывающиеся злостью ночные твари все равно раскопают труп и раздерут его на части, но на душе мне стало легче. Сперва я вообще не мог смотреть на Маргу и ее свинью-мужа, но в конце концов настало время двигаться, и мне пришлось перераспределить груз — уложить как можно больше из того, что нес Таб, в наши три рюкзака.

Сперва нелегко было вынести их неприкрытую ненависть. Но еще десять миль по плывущему под ногами песку, по этой проклятой кроваво-красной пустыне высосали последние крохи сил. Они знали, и знал я — нам надо держаться вместе. Иначе нам не выжить.

Солнце висело в небе огромным глазом, пронзенным острой пылающей иглой, — глаз истекал кровью и окрашивал пустыню в багровый цвет… Почему-то мне захотелось выпить чашку хорошего кофе.

И воды, я хотел воды тоже. И лимонада — полный стакан, со льдом. И мороженого, можно на палочке.

Я потряс головой — бред какой-то…

Красные пески. Нет, это не может быть реальностью, мы шли по картинке. Песок был желто-багряным, бурым, серым; не красным. Если только не ткнуть солнце в глаз — тогда земля обагрится кровью. Господи, ну почему я не в Университете!.. Там в коридоре, совсем рядом с моим кабинетом, фонтанчик с охлажденной питьевой водой. Как я скучал по этому фонтанчику! Вот он, прямо у меня перед глазами — прохладный алюминиевый корпус, педаль и струя воды. Господи, Господи, я не мог думать ни о чем, кроме этого прекрасного старомодного фонтанчика.

Какого черта я здесь делаю?!

Разыскиваю миф.

Миф, который уже обошелся мне в каждый отложенный цент, в самый последний грош, когда-либо мной сэкономленный на чрезвычайный случай, на черный день. А это не чрезвычайный случай, нет, это просто безумие. Безумие, которое взяло жизнь моего друга, моего партнера.

Таб… Его нет — тепловой удар. Разинутый рот, выпученные глаза; он отчаянно пытается вздохнуть, язык высунулся, лицо почернело, вены на висках вздулись… Я приказывал себе не думать об этом — и не мог думать ни о чем другом. Я видел лишь его лицо, искаженное предсмертной гримасой; оно мерцало передо мной, как мираж, как столб раскаленного воздуха на бесконечном горизонте. Лицо, каким я его запомнил в тот последний момент перед тем, как засыпать красным песком. И оставить на растерзание тем мерзким тварям, которые только и могли жить в этой адской пустыне.

— Привал будет?

Я оглянулся на мужа Марги. Я все время забывал его имя, я хотел его забыть. Тупой и слабовольный тип с длинными волосами, которые собирали всю влагу с его скальпа, и та стекала маслянистыми каплями по тыльной стороне шеи. Он откинул волосы назад, и те грязным свалявшимся матом легли на лысеющую голову, завиваясь над ушами. Его звали не то Курт, не то Кларк… что-то в этом роде. Я и знать не желаю. Невообразимо представить его на ней в прохладной белой постели — где-то гудит кондиционер, их тела слиты воедино в порыве страсти. Не желаю иметь с ним ничего общего — но вот он, тащится в десятке шагов позади, согнувшись почти вдвое под тяжестью рюкзака.

— Скоро остановимся, — сказал я, не сбавляя шага.

Это тебе надо было сдохнуть, ублюдок!

Под укрытием невесть откуда взявшейся скалы, посреди бескрайней пустыни, мы поставили маленькую химическую плитку, и Марга приготовила ужин. Мясо, безвкусное и обезвоженное, далеко не лучший вариант питания для экспедиции, подобной нашей — еще один пример некомпетентности ее свиньи-мужа. Я жевал и жевал, а хотел только взять и запихнуть его в ухо этому типу. Потом некое подобие пудинга. Последние капли воды. Я все ждал, что эта свинья предложит кипятить нашу мочу, но он, к счастью для себя, похоже, просто не знал о такой возможности.

— Что мы будем делать завтра? — захныкал свинья-муж.

Я ему не ответил.

— Ешь, Грант, — буркнула Марга, не поднимая глаз. Она знала, что я доведен до крайности. Почему, черт побери, она не сказала ему, что мы когда-то были близки? Почему ничего не делает для того, чтобы сломать хребет зловещего молчания? Сколько может продолжаться эта извращенная шарада?

— Нет, я желаю знать! — Голос у свиньи был как у капризного ребенка. — Это ты нас втянул! А теперь изволь выпутываться!

Я молчал. Тягучий пудинг напоминал вкусом известь.

— Отвечай мне!

Тогда я бросился на него — прямо через плиту, прижал к земле.

— Послушай, мальчик, — собственный голос казался мне незнакомым, — перестань лезть. Ты мне надоел. Я сыт тобой по горло — с первого дня. Если мы выйдем отсюда по уши в деньгах, ты растрезвонишь всем и каждому, что это твоя заслуга. Если мы найдем пшик или вообще сдохнем здесь, ты будешь во всем винить меня. Мне ясно, что иного быть не может. Так что лежи себе тихо, или ешь свой пудинг, или сдохни, но только не смей ко мне приставать и не смей ничего требовать, таракан ты пучеглазый, иначе я тебя просто удавлю!

Не уверен, что он сумел многое понять. У меня чуть не пена ртом шла от ярости и жары, и слова звучали неразборчиво. К тому же он начал вырубаться.

Меня оттащила Марга.

Я без сил вернулся на место и долго смотрел в небо. Звезд не было. Не такая выдалась ночь.

Несколько часов спустя она придвинулась ко мне. Я не спал — несмотря на пронизывающий холод, который пытался загнать меня под термоодеяло спальника. Я хотел чувствовать холод, хотел заморозить мою ненависть, сбавить накал самобичевания, остудить жажду убийства.

Она долго сидела радом, глядя вниз на меня, пытаясь разобрать в темноте, открыты ли мои глаза. Я открыл их и сказал:

— Чего тебе?

— Надо поговорить, Ред.

— О чем?

— О завтрашнем дне.

— Не о чем говорить. Либо мы выживем, либо нет.

— Он напуган. Ты должен позволить ему…

— Ничего я ему не должен. Я позволил ему уже все, что мог. Не жди от меня благородства, которого нет у твоего собственного мужа. Я не настолько хорошо воспитан.

Она прикусила губу. Ей было больно, я знал — и многое бы дал, чтобы прикоснуться к ее волосам, облегчить страдания… Ничего подобного я не сделал.

— Он так часто ошибался, Ред. Так много сделок лопалось, так много нитей ускользало из рук. Он думал, что это его шанс, его последний шанс. Ты должен понять…

Я сел.

— Послушай, дорогая, я очень долго был тебе покорным рабом, ты знаешь. Ты могла из меня веревки вить. Но я оказался недостаточно хорош для тебя, занимал не то место в обществе, не носил алую тогу сана, верно? Обычный работяга, профессор… приятный малый, с которым можно поразвлечься без серьезных намерений. Но когда на твоем горизонте возникла эта свинья с золотым зубом…

— Ред, прекрати!

— Конечно, прекращу! Как скажешь!

Я снова лег и повернулся на бок, спиной к ней, лицом к камню. Марга долго не шевелилась, я даже решил, что она заснула. Меня буквально душило желание коснуться ее, но я знал, что тем самым захлопну все двери, которые еще оставались между нами.

Потом она опять заговорила, тихим и мягким голосом:

— Ред, как по-твоему, что будет с нами?

Я повернулся к ней. В темноте было не разглядеть ее лица, к силуэту обращаться оказалось куда легче.

— Если бы твой муж не обманул нас с припасами — это все, что я у него просил, за третью часть доли! — если бы он не обманул нас с припасами, Таб не умер бы и у нас были бы неплохие шансы. Он лучше всех умел пользоваться магнитоискателем. Я тоже кое-что понимаю, но это было его изобретение, он знал все нюансы и не ошибся бы даже на четверть мили. Если нам сопутствует удача, если погрешности в моих измерениях не увели нас в сторону от курса, не исключено, что мы все еще достигнем цели. А может, будет очередное землетрясение. Или мы наткнемся на оазис. Вообще, я бы на. это не рассчитывал. Все в руках богов. Выбери себе полдюжины покровителей, возьми плиту вместо алтаря и начинай молиться — вдруг к утру снискаешь достаточно расположения сверху, чтобы вывести нас на путь.

Тогда она от меня ушла, а я остался лежать, ни о чем не думая. Слышно было, как ее муж прижался к ней и захныкал во сне, будто малое дитя. Мне захотелось плакать. Но не такая выдалась ночь.

С раннего детства я слышал эти легенды о затерянном континенте. О золотых городах и невероятных людях, там обитающих, о поразительных научных достижениях, утраченных для нас, когда континент погрузился в пучину океана. Я был захвачен в плен этой чудесной легендой — так перехватывает дух у любого ребенка от странного, от неизвестного, от волшебного. Потом, уже став археологом, я то и дело находил дразнящие следы, постоянные ссылки… И наконец теория, согласно которой то, что было морем в те незапамятные чудесные времена, ныне просто пустыня, мертвые пески, дно древнего океана.

Таб послужил мне первой реальной связью с мечтой. Он всегда был отшельником, даже в Университете. Его считали чудаком, не от мира сего: приятный малый, хороший специалист, но вечно носится с какими-то фантазиями о временных полях и незатухающем прошлом. Мы стали, друзьями. Ничего удивительного — мы оба были одиноки и нуждались в ком-то. Между мужчинами может существовать любовь, и в этом нет ничего сексуального. Впрочем, глубоко я не копал — он был моим другом, этого достаточно.

И однажды Таб показал мне свое изобретение. Темпоральный сейсмограф. Его теория была совершенно дикой, основанной на сложнейшей математике и причудливой логике, ничего подобного в общепринятой науке я не находил. Он утверждал, что у времени есть вес, что тяжесть столетий пронизывает как все живое, так и мертвую материю. Что когда время испаряется — он называл это явление «хроноутечкой», — даже массивный континент неизбежно должен подняться наверх. Это совершенно диким невообразимым образом, который мне никогда не передать закоснелым современникам, объясняло постоянные перелицовки поверхности Земли. Ну я и сказал ему, что, может быть, нам удастся найти источник. легенд, может быть…

Таб рассмеялся, захлопал в ладоши, как ребенок, и мы принялись работать над проектом. В конце концов все начало вставать на свои места. В некоторых районах пустыни, которые я ранее пометил для себя как многообещающие, была зарегистрирована сейсмическая активность.

Теперь мы не сомневались — это происходит. Потерянный континент поднимается.

Нам отчаянно требовались деньги. Но как добиться финансирования? Наши профессиональные карьеры и научные репутации висели на волоске — абсурдный проект двух безумцев. И вдруг появился свинья-муж. Послушать его, так он одним прикосновением руки превращает помет в золото. Я не знал, кто его жена. Мы ударили по рукам. От нас — научная теория, опыт, изыскание места, от него — деньги. А когда пора было ехать на раскопки, он заявился с женой.

Ради Таба я не мог дать задний ход. Теперь Таб мертв, а я нахожусь на грани смерти с двумя самыми ненавистными мне людьми в мире.

После полудня за нами увязались хищники.

Согласно магнитоуказателю, мы вошли в зону наиболее сильных сейсмических возмущений. Я понимал, что с таким же успехом мы могли уклониться в сторону и на триста миль, но не отрываясь следил за показаниями устройства Таба — изобретения, на которое он потратил всю свою жизнь, — когда Марга привлекла мое внимание к черным точкам, возникшим на горизонте. Мы остановились и наблюдали, как они постепенно растут. Вскоре удалось разобрать, что это стая… чего-то.

Затем, с растущим страхом, мы разглядели и индивидуальные очертания. Я содрогнулся от ужаса и одновременно возликовал. Кем бы они ни были, такие твари не водились на Земле, по крайней мере в современные времена. Они мчались к нам с невероятной скоростью. Когда мы смогли разглядеть их хорошенько… У меня волосы на голове зашевелились. Марга начала кричать от страха и отвращения. Ее муж попытался бежать, но бежать было некуда. Они окружили нас.

Я использовал складную лопатку, выдвинув ее на полную длину и вращая вокруг себя. Одной твари не повезло, и ее уродливая, бесформенная голова практически отделилась от туловища. Меня обрызгало кровью, внутренностями и кусочками меха. Я был ослеплен ужасом, а собачий вой заглушал все, кроме криков раздираемой на части Марги.

В конце концов я их каким-то чудом отогнал. Смердящие трупы усеивали песок вокруг меня, как будто здесь опрокинули мусорный бак; некоторые собакоподобные твари были еще живы, из рассеченных туловищ c каждым вдохом толчками лилась кровь. Я обошел их всех и прикончил.

А потом нашел ее. Она еще дышала. И ей хватило сил просить меня позаботиться о нем… о ее муже. Потом она ушла от меня — окончательно.

А мы продолжали идти: он и я. Мы продолжали идти, и не уверен, что с тех пор мне удавалось мыслить вразумительно. Но мы продолжали идти.

И на следующий день нашли.

Он высился. среди багряных песков. Шестью месяцами раньше мы прошли бы прямо над куполами и башнями, не догадываясь, что под нашими ногами тянется к свету затерянный континент. Спустя шесть месяцев его улицы были бы совершенно свободны от струящегося песка. Он поднялся, как воздушный пузырь сквозь воду.

Древние руины, безмолвный величественный памятник расе людей, которые жили задолго до нас, жили, творили чудеса и разыгрывали неведомую нам волшебную драму — лишь для того, чтобы кончить свои дни в забвении и прахе. Я понял, что произошло с этими собакоподобными тварями. Вовсе не какая-то природная катастрофа уничтожила чудесный город, погубила жизнь на волшебном континенте под нашими ногами. Детектор радиации возмущенно захлебывался. Я даже не мог посмеяться над их глупостью — горло сдавило от вида бесподобного величия, столь небрежно отброшенного в сторону. Да, время кольцеобразно. Люди повторяют свои ошибки.

На лице мужа-свиньи застыло выражение невежественного изумления.

— Вода, — прохрипел он. — Вода!

И побежал к городу.

Я окликнул его. Звал несколько раз — негромко. Пусть себе бежит к своим воздушным замкам в поисках спасения.

Я смотрел ему в спину — а потом медленно пошел следом.

Его, должно быть, убила радиация. Или выброс ядовитого газа из кармана под мертвыми улицами волшебного города.

С помощью детектора радиации избегая наиболее опасных мест, я наконец пробрался в город и нашел его — раздувшегося и почерневшего в конвульсиях смерти, все же недостаточно ужасной для того, чтобы утолить мою ненависть.

Я захватил несколько неопровержимых доказательств: предметы культуры, быта, устройства, неизвестные мудрым ученым мужам из Университета. И направился назад. Я знал, что дойду — ради Таба, ради нее… даже ради него. Я вернусь в Атлантиду и, скажу всем, что время действительно кольцеобразно. Нью-Йорк поднялся.

 

РАЗБИТ, КАК

СТЕКЛЯННЫЙ ГОБЛИН

Shattered Like з Glass Goblin

© М. Гутов, перевод, 1997

Руди нашел ее восемь месяцев спустя, в огромном уродливом доме на Вестерн-авеню в Лос-Анджелесе. Она жила со всеми — не только с Джонахом, а именно со всеми.

Был ноябрьский вечер, необычайно холодный для этого города, всегда находящегося рядом с солнцем. Руди остановился на тротуаре перед домом. Мрачное готическое сооружение, трава на лужайке подстрижена не везде, среди зарослей застряла заржавевшая косилка… Траву, похоже, пытались стричь для умиротворения возмущенных жильцов двух соседних домов, нависших над приземистым строением. (Как, однако, странно: многоквартирные дома были значительно выше сгорбившегося старинного здания, между тем оно доминировало над всей округой.)

Окна верхних этажей забиты картоном.

Сгущалось дыхание темноты.

Руди поправил на плече брезентовый рюкзачок. Дом вселял в него страх. Он задышал учащеннее, и ужас, которому не находилось объяснения, сжал мышцы спины. Руди поднял голову, словно в темнеющем небе был выход… но идти следовало только вперед. Кристина там.

Дверь открыла другая девушка и молча уставилась на него из-под грязной копны белокурых волос. После того как он второй раз повторил имя «Крис», она облизнула уголки губ, а щеку ее передернула судорога.

Руди скинул на пол брезентовый рюкзак.

— Крис, позовите Крис, пожалуйста.

Белокурая девушка развернулась и исчезла в глубине старого дома. Руди стоял на пороге — и вдруг, словно блондинка служила барьером, на него как удар обрушился едкий запах. Марихуана.

Он рефлективно вдохнул, и голова закружилась. Он отступил назад, куда еще попадали последние лучи заката, однако солнце скрылось, и пришлось сделать шаг вперед.

Руди не помнил, закрыл ли он за собой дверь, но, когда несколько минут спустя он оглянулся, дверь была закрыта.

Крис лежала у темного шкафа рядом с чуланчиком на третьем этаже, левой рукой она поглаживала блеклого розового кролика из плюша, правая была у лица — мизинец изогнут в жадном кайфе от последней затяжки. В комнате царило разнообразие запахов. Грязные носки с ароматом застоявшегося рагу, промокшие овечьи полушубки, окаменевшая от грязи метла и над всем этим запах травы, которой Крис поклонялась уже не первый год. Трава ее не отпускала.

— Крис?

Голова девушки медленно приподнялась, и она его увидела. Спустя некоторое время ее зрение сфокусировалось. Крис расплакалась.

— Уходи.

В прозрачной тишине наполненного шепотом дома откуда-то сверху донеслось хлопанье кожаных крыльев, потом все затихло.

Руди опустился рядом с ней на корточки. Сердце его увеличилось в два раза. Ему отчаянно хотелось до нее докричаться, поговорить с ней.

— Крис… пожалуйста…

Она отвернулась — и свободной рукой, той, что гладила кролика, попыталась его ударить, но промахнулась.

На мгновение Руди показалось, что он слышит звук пересчитываемых золотых монет — доносится откуда-то справа, от лестницы на третьем этаже. Но когда он обернулся и замер, прислушиваясь и вглядываясь в темноту, все стихло.

Крис заползла поглубже в чуланчик. Она пыталась улыбнуться.

Он опустился на колени и втиснулся следом за ней.

— Кролик. Смотри не раздави кролика.

Руди опустил глаза и увидел, что правым коленом упирается в тряпичную голову розового кролика. Он выдернул его из-под ноги и отшвырнул в угол чулана.

Она смотрела на него с негодованием:

— Ты не изменился, Руди. Уходи.

— С армией покончено, Крис, — мягко сказал Руди. — Меня уволили по состоянию здоровья. Я хочу, чтобы ты вернулась. Пожалуйста, Крис.

Она не слушала. Отвернувшись, она заползла в чулан еще глубже.

Руди пошевелил губами, словно припоминая только что произнесенные слова, но не издал ни звука и закурил. Он ждал ее уже восемь месяцев, с того дня, когда его призвали, а она написала ему письмо: «Руди, я буду жить с Джонахом на Холме».

Со стороны лестничной площадки, из непроглядной тьмы раздался тихий шорох, какой мог исходить только от крошечного существа. Потом существо захихикало — со стеклянными, гармоничными переливами. Руди понимал, что смеются над ним.

Крис открыла глаза и с отвращением на него посмотрела.

— Зачем ты сюда явился?

— Мы собирались пожениться.

— Убирайся.

— Я люблю тебя, Крис. Пожалуйста.

Она пнула его. Больно не было, хотя она старалась.

Руди медленно выбрался из чулана.

Джонах был в гостиной. Блондинка, которая открыла дверь, пыталась стянуть с него штаны. Он монотонно тряс головой и пытался отогнать ее, размахивая слабой кистью. Автоматический проигрыватель крутил сингл Саймона и Гарфункеля «Большая яркая зеленая машина радости».

— Тает, — тихо произнес Джонах, показывая на огромное мутное зеркало над камином. Камин был забит непрогоревшими пакетами из-под молока, обертками для печенья, подпольными газетами и кошачьим дерьмом. Само зеркало было мутное и холодное.

— Таю! — заорал вдруг Джонах, закрыв глаза рукой.

— Да чтоб тебя! — проворчала блондинка и швырнула его на пол, по-видимому окончательно отчаявшись.

— Что с ним? — спросил Руди.

— Опять глюки. Господи, как же его развозит!

— Что с ним?

Она пожала плечами:

— Он видит, как тает его лицо. Во всяком случае так он говорит.

— Марихуана?

Блондинка посмотрела на Руди с неожиданной неприязнью:

— Мари… а ты кто такой?

— Я — друг Крис.

Девушка изучала его еще несколько мгновений, потом расслабилась, плечи ее опустились, и она сказала примирительно:

— Мало ли кто сюда может зайти, сам понимаешь. Бывает, и полиция наведывается.

За ее спиной на стене висел плакат, изображающий Землю. В том месте, где на него падали прямые лучи солнца, краски выгорели. Руди напряженно огляделся. Он явно не знал, что делать.

— Мы с Крис собирались пожениться, — сказал он. Восемь месяцев назад.

— Хочешь трахнуться? — спросила блондинка. — Когда у Джонаха приход, он никакой. А я с утра пью кока-колу и сейчас на взводе.

Очередная пластинка упала на диск, Стиви Уандер заиграл на губной гармошке и запел «Я был рожден любить ее».

— Мы с Крис были помолвлены, — .произнес Руди, чувствуя себя очень несчастным. — Собирались расписаться после того, как я пройду базовую подготовку, но потом она вдруг заявила, что будет жить здесь с Джонахом. Я не мог настаивать… И вот я ждал восемь месяцев, но теперь с армией покончено.

— Так ты хочешь или нет?

Под столом на кухне.

Она подложила под спину сатиновую подушечку с надписью «Сувенир о Ниагарском водопаде, Нью-Йорк».

Когда он вернулся в гостиную, Джонах сидел на диване и читал «Игру в бисер» Германа Гессе.

— Джонах? — позвал Руди.

Джонах поднял голову. Прошло некоторое время, прежде чем он его узнал. Когда это произошло, он похлопал по дивану, и Руди присел.

— Эй, Руди, где ты был?

— В армии.

— Ух ты!

— Да, это ужасно.

— Отслужил? Я имею в виду, совсем?

Руди кивнул:

— Да, по здоровью.

— Эй, это хорошо.

Они еще посидели. Джонах начал кивать головой и под конец пробормотал сам себе:

— Ты вовсе не устал.

— Послушай, Джонах, — сказал Руди. — Что происходит с Крис? Мы же собирались пожениться еще восемь месяцев назад.

— Она где-то здесь, — ответил Джонах.

Из кухни, где спала под столом белокурая девушка, донеслись странные звуки, словно какой-то зверь рвал зубaми мясо.

Это продолжалось довольно долго, но Руди смотрел в окно — большое, панорамное окно. На тротуаре перед парадным входом мужчина в сером костюме разговаривал с двумя полицейскими. Он показывал на большой старинный дом.

— Джонах, можно Крис уйдет?

— Эй, парень, здесь никто ее не держит. Она тащится вместе с нами, и это ей нравится. Можешь спросить у нее, а меня не доставай! — Джонах разозлился.

Двое полицейских подошли к входной двери.

Руди встал и пошел открывать.

Увидев его форму, полицейские улыбнулись.

— Чем я могу вам помочь? — спросил Руди.

— Вы здесь живете? — поинтересовался первый полицейский.

— Да, — ответил Руди. — Меня зовут Рудольф Бекл. Чем могу вам помочь?

— Мы бы хотели войти и поговорить.

— У вас есть санкция на обыск?

— Мы не собираемся ничего искать, мы хотим просто поговорить. Вы служите в армии?

— Только что уволился. Приехал проведать семью.

— Мы можем войти?

— Нет, сэр.

— Это и есть так называемый Холм? — Второй полицейский явно нервничал.

— Кем называемый? — поинтересовался Руди.

— Соседями. Они называют это место Холм и говорят, что здесь устраивают дикие вечеринки.

— Вы слышите дикую вечеринку?

Полицейские переглянулись.

— Здесь всегда очень спокойно, — добавил Руди. — Моя мать умирает от рака желудка.

Руди пустили жить, поскольку он умел говорить с людьми, подходившими к двери снаружи. Кроме Руди, который приносил еду и раз в неделю отмечался в очереди по трудоустройству, из Холма никто не выходил. Здесь было действительно спокойно.

Разве что иногда с лестницы, ведущей в бывшие помещения прислуги, доносилось рычание, а из подвала слышались звуки, как будто чем-то мокрым хлестали по кирпичам.

Это была маленькая замкнутая вселенная, ограниченная с севера кислоткой и мескалином, с юга — марихуаной и пейотом, с востока — ханкой и красными шариками, с запада — крэком и амфетамином. На Холме проживали одиннадцать человек. И Руди.

Бродя по комнатам, он иногда натыкался на Крис, которая отказывалась с ним разговаривать и лишь один раз поинтересовалась, не перемыкает ли его на что-нибудь, кроме любви. Руди не знал, как ответить, и произнес: «Пожалуйста»; она обозвала его придурком и ушла на чердак.

С чердака иногда доносился писк, будто визжали разрываемые на части мыши. В доме водились коты.

Руди не понимал, зачем он здесь, разве что из желания разобраться, почему она не хочет уходить. Голова его гудела, ему все время казалось, что, если он найдет нужные слова и правильно их скажет, Крис согласится.

Он начал ненавидеть свет. Резало глаза.

Много не говорили. Но все старались, чтобы не пропадал кайф. Чтобы все ловили как можно больше кайфа. В этом отношении они заботились друг о друге.

А Руди стал единственным связующим звеном с внешним миром. Он написал письма — родителям, друзьям, в банк, еще кому-то, — и стали приходить деньги. Не много, но достаточно для покупки еды и выплаты ренты. А он только настаивал, чтобы Крис была с ним вежлива.

Все жители дома требовали, чтобы Крис была с ним вежлива, и она спала с ним в маленькой комнате на втором этаже, где Руди хранил свои газеты и брезентовый рюкзачок. Там они и валялись целыми днями, если Руди не бегал по делам Холма. Он читал маленькие заметки об автомобильных катастрофах или издевательствах в пригородах. Крис приходила к нему, и они вроде как занимались любовью.

Однажды ночью она убедила его, что ему стоит попробовать «хорошенько протащиться на кислотке», и он проглотил полторы тысячи единиц метедрина в двух больших капсулах. Она растянулась как сладкое тесто на шесть миль, а он был тонкой медной проволокой под напряжением и пронзил ее тело. Она извивалась под его током и стала еще мягче. Он погрузился в эту мягкость и внимательно наблюдал за кругами, расходящимися По воде от ее слез. Он плыл по течению, постепенно разворачиваясь. Вел его голубой шепот, исходящий из собственного тела. Звук ее дыхания во влажной пещере, уходящей вниз и вниз, был звуком самих стен, и, когда он прикасался к ним пальцами, она глубоко вздыхала, отчего воздух поднимался вверх, а сам он опускался, плавно вращаясь в покрывале терпкой свободы.

Откуда-то снизу шел шум — тонкий писк предмета, который вот-вот разобьется. Нарастающая вибрация пугала. Руди впал в панику. Паника смяла сердце, сдавила горло; он вцепился в покрывало, а оно распалось под его пальцами. Он полетел вниз, все быстрее и быстрее и боясь все больше и больше.

Вокруг вспыхивали фиолетовые разрывы, кто-то громко рычал, преследовал его и пульсировал в горле, как зверь, имя которого никак не вспомнить. Он слышал, как она закричала, задергалась и забилась под ним, пока изнутри не раздался страшный треск…

И наступила тишина, длящаяся мгновение.

Затем полилась тихая, расслабляющая музыка. Так они и проспали несколько часов, прижавшись друг к другу в жаркой комнате.

После этого случая Руди редко выходил из дома при свете. Покупки он совершал ночью, укутавшись в тень. Ночами выносил мусор, подметал дорожку и подрезал ножницами траву на лужайке. Шум косилки вызвал бы недовольство жильцов, которые теперь перестали жаловаться на Холм оттуда не доносилось ни звука.

До Руди вдруг дошло, что он давно не видел многих из одиннадцати обитателей Холма. Между тем звуки сверху, снизу и вокруг него становились привычным явлением.

Одежда висела на Руди как на вешалке. Он старался ходить в трусах. Кисти рук и стопы болели. Костяшки на пальцах распухли и все время были пунцовыми. Голова постоянно гудела. Запах марихуаны пропитал деревянные стены и стропила. Уши чесались с внешней стороны, и зуд этот никогда не унимался.

Руди регулярно читал газеты. Старые газеты, содержание которых отложилось в его памяти. Порой он вспоминал, как когда-то работал в гараже, но это казалось делом невероятно давним. Когда отключили электричество, Руди только обрадовался, поскольку предпочитал темноту. Но нужно было рассказать остальным одиннадцати жителям дома.

Он не мог их найти.

Все пропали. Даже Крис, которая всегда должна быть рядом.

Он услышал доносящиеся из подвала мокрые звуки и спустился в шерстистую темноту. Подвал затопило. Один из одиннадцати был там. Его звали Тедди. Он был подвешен к покрытому слизью потолку и тихо пульсировал, излучая слабый фиолетовый свет, цвет боли. Тедди уронил в воду резиновую руку, и она безвольно колыхалась в бесприливной волне. Потом что-то проплыло рядом, он сделал резкое движение и вытащил из воды извивающееся существо. Поднес к влажному пятну на своем теле, вокруг которого бугрились вены… Раздался леденящий душу звук, чавканье; что-то проглотили.

Руди пошел наверх. На первом этаже он натолкнулся на ту, что раньше была белокурой девушкой по имени Адрианна Бледная и тонкая, как простыня, она лежала на обеденном столе, а трое других, кого Руди не видел уже давно, вонзили в нее зубы и через длинные полые резцы высасывали желтую жидкость из гнойных мешочков ее грудей и ягодиц. Лица их были очень бледны, а глаза напоминали пятна сажи.

На втором этаже Руди едва не сбило с ног существо, которое раньше было Виктором. Оно пронеслось мимо, хлопая тяжелыми кожаными крыльями. В зубах существа извивался кот.

Наконец Руди увидел того, кто издавал звуки, похожие на пересчет золотых монет. Никаких монет он не пересчитывал. Руди не мог на него смотреть, ему стало дурно.

Крис оказалась на чердаке. Забившись в угол, она раздробила череп и высасывала влажный мозг у существа, хихикавшего как клавесин.

— Надо уходить, Крис.

Она протянула руку и дотронулась до него длинными грязными пальцами. Руди зазвенел как кристалл.

Среди стропил чердака водосточной трубой застыл Джонах. Он спал. Между челюстей у него торчало что-то зеленое, а когти запутались в пружинах.

— Крис, пожалуйста, — произнес Руди требовательно.

Голова его гудела. Уши чесались.

Крис дососала последние сладкие крохи из черепа затихшего существа и лениво почесала волосатой рукой мягкое тело. Потом села на корточки и вытянула вверх длинное волосатое рыло.

Руди бросился прочь.

Он несся со всех ног, падая и разбивая костяшки пальцев о пол чердака. Позади рычала Крис. Он добежал до второго, потом до первого этажа. Там попытался забраться на стул, чтобы в свете луны взглянуть на свое отражение в зеркале. Но свет луны загораживала Наоми, которая сидела на подоконнике и ловила языком мух.

Он все-таки полез, отчаянно желая взглянуть на себя.

А когда оказался перед зеркалом, увидел, что стал прозрачным и внутри у него ничего нет, зато уши выросли, заострились и обросли шерстью. Глаза стали огромными, как у лемура, и отраженный свет был неприятен.

Затем снизу и сзади донеслось рычание.

Маленький стеклянный гоблин обернулся, оборотень поднялся на задние лапы и прижался к нему, после чего Руди зазвенел, как чистый хрусталь.

А оборотень безразлично поинтересовался:

— Ты когда-нибудь тащился от чего-нибудь, кроме любви?

— Пожалуйста, — произнес маленький стеклянный гоблин, и в ту же секунду волосатая лапа разнесла его на тысячи сверкающих осколков радуги, разлетевшихся по плотной маленькой вселенной, что называлась Холм. Мелодичный звон прокатился по темноте, которая начала просачиваться наружу сквозь молчаливые деревянные стены.

 

ПОЦЕЛУЙ ОГНЯ

Kiss of Fire

© М. Гутов, перевод, 1997

Он пил обрамленные полуночью ледяные кристаллики и наблюдал, как горел их мир. Подплыл зеленый и прикоснулся к его рукаву. Промелькнула искорка очевидно, в комнате накопилось статическое электричество.

— Мистер Реддич, Дизайнер хотел бы поколебать с вами воздух, когда освободитесь.

Реддич посмотрел вниз. Глаз зеленого слезился.

— Передайте, что я на месте.

Уловив беспокойство и усталость в тоне Реддича, зеленый отреагировал его кожа приобрела слоново-серый оттенок. Он отплыл, сохраняя новый цвет; теперь сообщение будет передано без малейшего семантического искажения.

Реддич вернулся к телейдоскопу, тангеру, сенсу, бинокуляру и черному туннелю, с помощью которых он наблюдал, как горел их мир. Солнечные протуберанцы погасли, вспышки сошли на нет. Ничего не осталось, кроме тлеющей золы, хотя сене еще принимал сигналы в районе девятки, а телейдоскоп их упорно преобразовывал, по новому передавая цвета. Реддич поднес напиток к губам, но вкуса не почувствовал.

Из ячейки выкатился чекер и принялся за рулоны завалившей стол бумаги. Реддич смоделировал и создал сверхновую особо тщательно, листы с информацией без конца лезли из эстетикона, и он их не убирал. Чекер разобрал завал и переключил подачу на комнату 611. Но это не помогло, клиенты в 611 могли играть непосредственно в программе. Чекер вернулся в свою ячейку.

Реддич допил напиток и поставил бокал на стол. Потом вздохнул и потер больные, слезящиеся глаза. Он устал изнутри, до самых кончиков пальцев. А теперь еще Дизайнер…

Выйдя из лифта, он оказался в театральной гбстиной, где на него накинулись с приветствиями и поздравлениями путешественник пурпурного класса и толстая графиня с гремящими кольцами на пальцах-сосисках. Мужчина скорее всего был продавцом мифов, а женщина — родственницей переселенного. Реддич улыбнулся, поблагодарил их и быстрым шагом прошел через гостиную. До сих пор не отключенная от своего туннеля публика взорвалась аплодисментами, и он благодарно взмахнул сенсорной рукой. Та заискрилась в свете висящих над головой пластин-наковален.

Проститутки ловили момент, стараясь получить хоть какую-нибудь выручку, вылавливали путешественников, проникшихся сочувствием к запрограммированной смерти и хоть на мгновение «оживших».

Дела шли туго. Гибкое создание с продетым через губы влагалища электронным кольцом всеми силами пыталось соблазнить тощего путешественника: яростно массировало его через отверстие хитона. Клиент закатил глаза и пустил слюну.

Реддич готов был побиться об заклад, что кольцо шлюшки останется пустым.

Тандем из двух седальянок, темнокожей и охровой, поймали утонувшего в кресле-форме эмиссара. Одна из девиц стянула с него посольскую мантию, пояс и уселась на беднягу верхом. Между тем шансы добиться необходимой для совершения действа эрекции были невелики, несмотря на усилия подруги, старательно вылизывавшей несколько подмышечных влагалищ, которыми эмиссар пожелал украсить свое причудливое тело. Проходя мимо, Реддич услышал:

— Перестаньте ломать комедию, это нелепо! Моя сперма приносит тысячу за декалитр, я не собираюсь отдавать ее вам, не говоря уже о том, чтобы за это платить!

Реддич был с ним согласен. Вообще непонятно, зачем корабельные регуляторы продолжали набирать шлюх — анахронизм, пережиток прошлых веков. Тем более что они себя не окупали.

Реддич шел дальше. Однажды, после целого дня программирования, он проходил через театр и к нему пристала новая проститутка — покрытый гнойниками долговязый тип. Реддич расхохотался, после чего возникли осложнения с Гильдией. Дело пришлось улаживать Дизайнеру.

Ее он увидел издалека, исключительная красота ее лица, в особенности раскосых глаз, заставила его замедлить шаги. Девушка сидела. Реддич обратил внимание на тонкие, длинные пальцы. Она слегка приподняла правую руку и взглянула на него. Этого было достаточно, чтобы Реддич остановился.

— Вы программируете смерть? — спросила она, не меняя интонации.

Реддич кивнул, с улыбкой ожидая очередной взрыв восторга. Девушка отвернулась.

Реддичу показалось, что у него что-то украли.

Сработанное из листьев кресло Дизайнера свободно плавало в нимбе. Все глаза в лобном ряду были закрыты, но Реддич знал, что Дизайнер следит за происходящим с помощью покрывшей мешковатые щеки щетины. В волосках поблескивали кристаллики эргоновина. Помощники Дизайнера расположились вокруг поста наблюдения.

— Входи, — произнес Дизайнер, и кресло из листьев подвинулось.

— Я здесь, — ответил Реддич. Он уселся в компресло, выщелкнул транквилизаторы и муравьиную кислоту. Он не хотел волноваться. В иллюминаторы поста наблюдения было видно, как сверхновая из желто-охровой становилась золотой.

— Что-то придумали, Келтин?

Дизайнер открыл три глаза: «Да».

— Чем вы думаете? — Он произнес вопрос, тщательно скрывая презрение. Зеленый завис над нимбом, переводя интонацию в цвет.

Реддич зевнул.

— Мэдиссон-сквер-гарден, фильм «Парамаунт Пикчерз» 1932 года с Джеком Оаки, Мариан Никсон, Засу Питтс, Уильямом Бойдом и Лью Коуди. «Романтическая и драматическая история трех мужчин и двух женщин, отчаянно пытающихся переиграть невидимые силы». Продолжительность фильма семьдесят шесть минут.

Один из помощников швырнул бокал с напитком в стену, но из ячейки тут же вылетел чекер и перехватил кристалл, после чего всосал все капли, прежде чем они успели испачкать траву. Помощник раздраженно отвернулся.

Дизайнер открыл один глаз: «Нет».

— В твоем контракте записаны условия, Реддич.

Реддич кивнул.

— Вы все равно не станете ими пользоваться.

Сам он только и ждал, когда Келтин отпустит его. Если бы. Другой помощник, пунцовый человек с острым хвостиком седых волос, наклонился вперед:

— Надеюсь, вы не станете утверждать, что эта смерть на что-то годится? Черт побери, люди заплатилиДеньги и уснули от скуки! Я смотрел показания мониторинга — так вот, тридцать два процента, повторяю, тридцать два процента аудитории показали семерку скуки! Откуда, черт бы вас взял, возьмутся эмоции, без которых люди не профинансируют это ублюдочное состояние, которое вы называете смертью?

Реддич вздохнул:

— Перестаньте приглашать на периметр своих родственников, тогда, может быть, найдется место для людей, еще способных что-то чувствовать.

— Я не намерен терпеть подобное! — заорал помощник.

— Это верно, — заметил Реддич. Транквилизаторы подействовали.

— Это верно, — сказал Дизайнер, имея в виду совершенно другое. Давайте я улажу вопрос, мистер Ним. Если позволите.

— Звезды!.. — воскликнул мистер Ним и отвернулся. Теперь в иллюминаторы смотрели двое.

— Реддич, это не первая загубленная вами программа. Вспомните «Далеких навсегда», «Оправданную потерю», другие.

— Может, мне надоело.

— Нам всем надоело, будь оно проклято! — взорвался третий помощник. Он сидел в кресле, сцепив на коленях руки.

— Я трачу много времени на разработку этих смертей, продолжал Дизайнер, — и не могу позволить, чтобы мою работу сводили на нет. Эти джентльмены имеют к вам вполне обоснованные претензии. Публика ждет представления разработанных нами концепций, мы обязаны показать высококачественный материал, способный вызвать у аудитории сочувствие. От меня материал выходит в нормальном состоянии. После вашей обработки теряются напряжение, ритм, упругость. В вашем контракте есть оговорки, Реддич. Я не хочу о них напоминать.

— И не надо. — Реддич поднялся. — Передайте дело в мою Гильдию. — И с этими словами вышел.

Позади него трое помощников смотрели в иллюминаторы: сверхновая переходила в пурпурную фазу. Душа Реддича была тиха.

Он быстрым шагом пересек гостиную театра — ни взгляда вправо, ни взгляда влево. Успокаиваться надо самостоятельно.

Место пустовало. Кресло-форма еще хранило очертания ее тела.

Взгляд направо.

Он лениво покачивался в нимбе света, расслабив позвоночник, расслабив мысли, и беседовал с блоком памяти его жены, умершей двадцать три года назад… после его последнего омоложения.

— У нас конец лета, Анни.

— Как это восприняли дети, Рэй?

Детей у них не было. Синтезирующие каналы в блоке памяти износились, реплики часто получались невпопад. Звуковая головка имела микроскопические трещины, из-за чего голос жены имел трудноразличимый южный акцент.

— Я сейчас выгляжу на тридцать. Даже простату поправили. Мне прибавили роста и вытянули пальцы на сенсорной руке. Так что за консолью я работаю гораздо быстрее и могу дотянуться куда надо. Но работа от этого лучше не стала.

— Почему бы тебе не поговорить об этом с Дизайнером, дорогой?

— С этим заносчивым барсуком? Я, может быть, и не так одарен, но по крайней мере не корчу из себя гения.

Реддич перевернулся на живот и уставился в иллюминатор. За ним простиралась кромешная тьма.

— Мы с тобой болтаем, а за бортом нашего огромного космического корабля в форме лунного камня вращается со скоростью миллионов световых лет в час вся Вселенная.

— Это называется парсеки, дорогой?

— Откуда мне знать? Я сенсорный программист, а не астрофизик.

— Там не холодно, Рэй?

— Только не это, Анни! Скажи что-нибудь такое, чего я еще не слышал. Я умираю, Анни, умираю от скуки и от засилья тупиц! Мне ничего не нужно, я ни о чем не мечтаю и ничего не хочу.

— Что же мне надо сказать, дорогой? Ты знаешь, как я тебя люблю и как скучаю по тебе. Мне жаль, что ты одинок…

— Дело даже не в одиночестве, Анни. Ты прошла со мной три омоложения. Тебе повезло.

— Повезло? Из-за того, что я не пережила четвертого? В чем же мое везение, Рэй?

— В том, что мне пришлось прожить лишних шестьдесят три года и через лет десять-пятнадцать мне предназначена в жены пятая, давно умершая девушка. А я повторяю тебе в третий раз, раз, два, три… у нас конец лета, любимая. Все кончено. Ушло. Птицы перебрались на юг для последнего перелета. На очередном омоложении я их обгоню. Я превращусь в пыль. Лето заканчивается, прощай. Божья Матерь, кажется, так умер Рико?

— Из какого это сенса?

— Это не сенc, Анни. Это кино. Старинный кинофильм. Все поют, все танцуют, все разговаривают. Кино. Я тебе миллион раз говорил про кино. «Маленький Цезарь» Эдвард Дж. Робинсон, киностудия «Уорнер Бразерз». Ладно, черт с ним, сегодня в вестибюле я видел женщину…

— Очень мило, любимый. Красивую?

— Помоги мне Господи, Анни! Я ее захотел! Ты знаешь, что это для меня значит? Снова захотеть женщину!.. Не пойму, что в ней было такого… Мне показалось, она меня ненавидит. Я уловил глубокое отвращение, когда она меня остановила.

— Это нормально, любимый. Она была красива?

— Она была чертовски роскошна, ты, призрак ушедшего Рождества! Она была неправдоподобно нереальна, так что мне захотелось пробраться в нее и жить внутри. Анни, Анни… я схожу с ума, только подумать, чем приходится заниматься: сверхновой, программированием смерти для заносчивых свиней, которым нужно пережить дешевое потрясение, чтобы скоротать еще один день, всего-навсего один день, Анни… Господи, поговори со мной, Анни, выйди из своего ужасного квадратного гроба и спаси меня, Анни! Я хочу, чтобы была ночь, моя маленькая, я хочу спать, и я хочу конца лета…

Входная дверь загудела, возникла голограмма пришедшего человека. Это была женщина из театральной гостиной.

— Это ничего, милый, она красивая?

Он выплыл из ореола и свистом открыл дверь. Девушка вошла и улыбнулась.

— Ты всегда был таким, Рэй, когда я жила — тоже, ты никогда меня не слушал и никогда не говорил со мной…

Реддич скользнул в сторону и выключил блок памяти.

— Да?

Она с любопытством смотрела на него, и он повторил:

— Да?

— Небольшой разговор, мистер Реддич.

— А я как раз говорил о вас.

— С этим черным ящичком?

— Это все, что осталось от моей жены.

— Я не хотела вас обидеть. Я знаю, это личное, и многие очень дорожат…

— Только не я. Анни ушла. Я еще здесь, и лето уже кончается…

Он кивнул в сторону ореола, и девушка, не сводя глаз с его лица, скользнула в сияющий нимб.

— Вы очень привлекательный человек, — сказала она и сняла платье.

— Хотите чего-нибудь? Кристалл? Может, вы голодны?

— Пожалуй, немного воды.

Редцич свистнул, распределителю, тот поднялся с поросшей травой платформы и завертелся в воздухе.

— Свежей воды с тремя искрами семени.

Чекер внутри распределителя взбил коктейль и передал его Реддичу. Он отнес напиток девушке, а она взглянула на него с восхищением.

— Кажется, я за вами ухаживаю.

Она выпила кристалл, едва шевеля губами.

— Ухаживаете.

— Вы ведь не из Ближних Колоний?

— Я не землянка.

— Не хотел вам это говорить. Боялся вас обидеть.

— Нам нет смысла ходить вокруг да около, Реддич. Давайте откровенно, я вас выследила, мне от вас кое-что надо.

— Что же вам от меня надо, помимо секса?

— О, вы перехватываете инициативу.

— Если я вам безразличен, можете сейчас уйти. Честно говоря, я не настроен на колкости.

Реддич резко повернулся и отошел к распределителю.

— Это конец лета, — добавил он тихо.

Девушка потягивала холодную воду из кристалла. Он снова повернулся и успел увидеть выражение ее лица: восхищение, которое она не успела скрыть. Томление сквозило во всех линиях ее стройного тела, и он снова почувствовал себя юношей.

— О, мистер Реддич!

В ее голосе было столько же глубины и смысла, сколько в голосе маминого поклонника, старательно изображавшего заботу о потомстве бывшего мужа. Реддич снова развернулся, впервые за много лет почувствовав закипающую ярость. Он злился на нее за то, что она обращалась с ним как с куклой, злился на себя за то, что позволил себе разозлиться.

— Это все… уходи.

— Конец лета, мистер Реддич? А что вы имеете в виду, говоря о конце лета?

— Я сказал — уходи. Вон отсюда.

— Вы намерены пропустить следующее омоложение? Очевидно, что-то манит вас за грань.

— Кто вы такая, черт бы вас побрал? Чего вам надо? У меня был ужасный день, ужасная неделя, паршивый год и неудачный цикл, так что будет лучше, если вы не станете задерживаться!

— Меня зовут Джин.

Он обескураженно потряс головой:

— Что?

— Если мы собираемся трогать друг друга, вам следует по крайней мере знать мое имя, — сказала девушка и протянула ему пустой кристалл.

Но едва он вытянул руку, она перехватила ее и затащила его в ореол. Реддич уже много лет не желал женщину, и едва ее губы прикоснулись к его обнаженной груди, он потерял контроль над телом. Он лег на спину и закрыл глаза. Она сделала все сама, мягкая, как шелк.

— Поговори со мной, — попросила она.

То, о чем он говорил, было далеко от любви.

Он говорил о том, что значит для мужчины прожить более двухсот лет и устать от бесконечного разнообразия. Он рассказывал, как приходилось будить эмоции и мечты у расы, правящей галактиками, жертвуя населением целых планет и секторов космоса. Он программировал смерть. Практиковал одну из профессий, оставленных людям. Он говорил о тоске, об исчезнувших желаниях, о днях и ночах, проведенных на борту корабля из лунного камня, огромного, как город.

О странствиях в бездне, длящихся, пока не будет найден очередной мир.

Сложная аппаратура показывала, что население планеты давно погибло, но генетическая память еще хранится в камнях, почве, илистом дне высохших рек. Как призрак чужого сна, память прошедших времен вечно хранится в кожных складках миров; так населенный привидениями дом впитывает память о страшных событиях и лелеет ее, будто собственную историю.

Он говорил о Дизайнерах, об их исключительной способности, — чуждом землянам даре вживания, и о том, как они моделируют гибель целых солнечных систем.

О том, как из погасшего солнца создают сверхновую звезду, как собирают затем память ушедших в небытие народов, пропускают ее через сенсор, Танжер и другие эмфатические приборы, где она кодируется, и как потом эту память возвращают в населенные людьми миры, в Новые Колонии, чтобы поддержать с ее помощью унылое существование тех, кто уже не имел собственных грез.

Реддич закончил тем, как он это все ненавидит.

— После этого миры остаются пустыми, не так ли? — спросила девушка и снова ткнулась лицом в его напрягшееся тело.

Он не мог говорить. Не сейчас.

Но позже он сказал:

— Да, миры остаются пустые.

— Навсегда?

— Да, навсегда.

— Вы очень человечная раса.

— Вряд ли в нас осталось что-нибудь человеческое. Мы делаем это для большего блага.

Реддич сам рассмеялся над словами «большее благо». Его пальцы скользили по телу девушки. Он снова возбудился. Последний раз это было так давно.

— В моем мире, — сказала она, — было гораздо теплее. В прежние времена моя раса обладала способностью летать. Мы унаследовали небо. В замкнутом пространстве, как здесь, я чувствую себя плохо.

Он сжимал девушку в объятиях: втиснул бедро между ее длинных ног и гладил густые темно-синие волосы.

— Я знаю слова и песни четырехсот лет, прожитых мной и моей расой, произнес он, — и хотел бы сказать что-нибудь сильное и выразительное, но кроме «я люблю тебя» и «спасибо», мне ничего не приходит в голову… И еще «Земля задрожала», но я лучше воздержусь от этого, потому что начну смеяться, а смеяться я не хочу.

Он провел рукой по ее животу. Пупка не было. Маленькие груди. Лишние ребра. Она была прекрасна.

— Я счастлив.

— Когда мы любим, мы умеем делать это гораздо дольше. Хочешь?

Он кивнул, а она поднялась на колени и вытащила из полой сережки пульсирующий бледным светом крошечный камень. Раскрошила его перед носом Реддича и наклонилась вперед, чтобы тоже вдохнуть окутавший погибший камень бледный туман. Потом улеглась в ожидающую ее тело форму, и спустя мгновение они начали снова…..и она взяла его в свой мир.

Теплый, весь из неба, с одиноким, бледным солнцем, цвета камня, которым она его одурманила. Они летели, и он видел ее народ, каким он был десять тысяч лет назад. Красивый, крылатый народ, радостно предвкушающий тысячелетнюю жизнь.

Потом она показала, как они умирали. Ночью.

Они падали с неба, как горящие искры, оставляя за собой яркий след. Падали в огромную песчаную пустыню, покрытую пеплом их предков.

В его сознании звучал ее теплый и тихий голос:

— Люди моего народа жили в небе тысячу лет. Когда приходило их время, они отправлялись к тем, кто ушел раньше. Песчаные пустыни — место отдохновения моей расы, здесь поколение за поколением обращается в пыль… ожидая, пока пройдет десять тысяч лет и они возродятся.

Мир неба и пыли закрутился в сознании Реддича. Образы сменяли друг друга, из глубин космоса он взирал на планету возрождающихся из пепла существ и неожиданно понял, зачем она отравила его, зачем взяла в свое сознание и зачем вообще пришла.

Смерть, которую он программировал, была смертью ее солнца, ее мира. Ее народа.

Они вернулись в ореол внутри корабля из лунного камня. Реддич не мог пошевелиться, но девушка развернула его, чтобы он видел в иллюминатор черную пустоту, где раньше был ее мир. Там осталась одна пыль. Она дала ему услышать последний жуткий вопль своего народа, предсмертный крик расы, которой не суждено было возродиться из пепла.

Пройдут десять тысяч лет, но люди-фениксы больше не взмоют в небо.

— Ты слышишь меня? Ты можешь говорить? Я хочу, чтобы ты понял.

Губы не повиновались, но он ее слышал, мог кое-как отвечать и прошептал, что понял. Девушка склонилась над ним и взяла его лицо в холодные ладони.

— Столетия назад моих предков выслали. Они были… — в ее замешательстве угадывались одиночество и боль, — несовершенны.

Она на мгновение отвернулась. Реддич увидел на спине два узелка атрофировавшихся мышц, перед его глазами снова встал образ крылатых мужчин и женщин, и он все понял.

Теперь голос ее звучал строже:

— Таких было несколько в каждом поколении, они рождали подобное себе потомство. Так произошли мы. Но все прекратилось. Теперь нас мало, очень мало. Почти весь народ погиб.

— Это была ошибка, — выдавил он.

Из-за наркотика она не смогла разобрать, что он пробормотал, и Реддич повторил. Она посмотрела на него и мягко кивнула; она все равно была сильнее.

— Ты говорил, что в твоей расе осталось мало человеческого. Это правда. Подобная участь постигнет вас всех. Нас осталось немного, потом придут люди других рас. Они довершат начатое. Возможно, вы не первые, но вам никогда не быть последними. Ваше время истекло. У вас был шанс, а вы направили его против остальных. Теперь, когда ваш срок подошел к концу, вы хотите утянуть за собой всех.

Он не сожалел о собственной смерти, он знал, что умирать придется. Она была права. Время людей пришло и ушло, то, что они делали сейчас, бесполезно, более того, бессмысленно.

В отличие от ее народа, люди не были так благородны, чтобы погибнуть самим. Они отчаянно старались затащить в свою могилу всю Вселенную. Они не ограничились кратковременным развлечением развращенных и пресытившихся, они хотели забрать все, чем владели, а владели они всем. Лучше помочь человеческой расе в ее неприглядной смерти, чем позволить ей оставить после своей все равно неизбежной гибели один пепел.

Он уничтожил ее расу, спящую в ожидании огненного возрождения. Он не мог ее ненавидеть. И незачем говорить, что она принесла ему долгожданный подарок. Стоял конец лета, и он был рад, что не придется увидеть, как зимний холод опустится на его расу.

— Я счастлив, — сказал он.

Возможно, она и знала, что он имеет в виду. Ему показалось, что она знает: когда она склонилась для последнего поцелуя, глаза ее были влажны.

Была вспышка, как при рождении сверхновой, после чего в ореоле осталась лишь кучка пепла.

Когда они вошли в кабинет сенс-программиста, никто не понял, что видит последние дни человечества. Только Келтин, Дизайнер, похоже, догадался неведомым, расовым чутьем и промолчал.

А потом выжидательно улыбнулся, наблюдая, как лунный корабль погружается в вечную ночь.

 

КРОАТОАН

Croatoan

© В. Гольдич, И. Оганесова,

перевод, 1997

На странице 33 «Читательского справочника литературных терминов» «литература исповедей» определяется как «тип автобиографии, включающей раскрытие автором событий и чувств, которые, как правило, не описываются», В качестве примера приводятся «Исповеди» Руссо.

Если прибегнуть к гораздо менее вежливым выражениям — обозреватель одной лондонской газеты назвал это «выворачиванием потрохов», — то почти все мои произведения можно обозначить именно так. Критиков весьма раздражает, что я словно не умею хранить секреты. Подобно впечатлительным читателям, присылающим мне письма, в которых они подвергают автора примитивному психоанализу на основе дурацкой интерпретации прочитанного, критики слишком тесно отождествляют писателя с тем, что он написал. Но не все в прозе есть rотап a clef.

Но в этих обвинениях, несомненно, есть и крошечная частичка правды. У меня нет секретов, и, как в случае Трумена Капоте ничто сказанное мне или увиденное мною не застраховано от. публичной демонстрации. Все идет в один горшок с похлебкой и используется в рассказах, если в этом возникает потребность. Подобно Исаку Динесену, я не несу обязанностей ни перед чем и ни перед кем, кроме рассказов. Более того, не имея секретов, я избавляюсь от тени шантажа… любого рода. Шантажа издателей, друзей, корпораций, правительств, даже самого себя и трусливых страхов, унаследованных каждым из нас. Меня нельзя принудить хранить что-либо в тайне. Я выложу все как есть.

Возьмем, например, «Кроатоан». Это рассказ об ответственности. Его публикация в журнале вызвала волну яростных воплей со стороны сексистов мужского, рода, феминисток, адвокатов права на жизнь и сторонников абортов. Я даже получил раздраженную писульку от какого-то чиновника из нью-йоркского Департамента водостоков и канализации. Очевидно, все они увидели в рассказе лишь то, что хотели увидеть, а не то, что я намеревался выразить. Бедняги.

Вам же достаточно знать, что я написал этот рассказ после разрыва отношений с женщиной, которая заставила меня поверить, что «сидит на пилюле», забеременела, а потом сделала аборт. То был ее далеко не первый аборт, но это к сути не относится. А не дающая мне покоя суть заключается в том, что если люди. чья жизнь соприкоснулась с моей, оказываются неспособными взять на себя ответственность за собственную жизнь и поступки, то мне приходится делать это за них. Я не противник абортов, но я противник бессмысленных утрат, боли и самоистязаний. И я поклялся, что подобное больше не случится, какую бы беспечность ни проявили другие или я сам.

Написав «Кроатоан», я через две недели сделал себе вазектомию.

 

Под городом есть другой город: сырой, темный и чужой; город канализации и скользких, разбегающихся в разные стороны существ, рек, которые так отчаянно стремятся к свободе, что с ними и Стикс не сравнится. Именно в этом, скрытом подземном городе я и нашел ребенка.

О Господи, знать бы, с чего начать. С ребенка? Нет, раньше. Тогда, может быть, с аллигаторов? Нет, еще раньше. С Кэрол? Возможно. С Кэрол всегда все начиналось. Или с Андреа. Или со Стефани. Самоубийство вовсе не акт трусости; наоборот, требуется определенная уверенность в том, что ты намереваешься сделать.

— Прекрати! Черт подери, прекрати… я сказал, хватит!

Мне пришлось ударить ее. Совсем не сильно, но перед этим она, спотыкаясь, металась по комнате, так что, когда я ее ударил, она перелетела через кофейный столик, и целая куча подарочных изданий за пятьдесят долларов посыпалась прямо ей на голову. Кэрол застряла между диваном и перевернутым кофейным столиком. Тогда я оттолкнул столик с дороги и наклонился, чтобы помочь ей встать, но она схватила меня за пояс и потянула к себе; она плакала и умоляла меня сделать что-нибудь. Я прижал ее к себе, спрятал лицо у нее в волосах и попытался отыскать какие-нибудь подходящие слова, но что мог я ей сказать?

Дениза и Джоанна ушли и унесли с собой свои инструменты. После того как ее выскоблили, она была совершенно спокойна, точно ее стукнули чем-то тяжелым по голове. Спокойна, ошарашена, абсолютно сухие глаза, только совсем пустые; она внимательно смотрела на меня, когда я держал в руках полиэтиленовый мешочек. Но, услышав, как в туалете полилась вода, Кэрол примчалась из кухни, где лежала на матрасе. Она бежала ко мне с отчаянным воплем, и я успел поймать ее в холле как раз в тот момент, когда она направилась в ванную. Мне пришлось ударить ее, хотя я не хотел этого делать… чтобы дать воде возможность смыть мешочек.

— С-сделай что-ни-будь, — задыхаясь, прошептала она.

Я повторял ее имя, снова и снова, прижимал Кэрол к себе, тихонько качал на руках, смотрел через ее голову на кухню в дверь был виден край кухонного стола из тикового дерева, матрас с рыжими пятнами почти весь сполз на пол, когда она соскочила, чтобы отнять у меня мешочек.

Прошло несколько минут, слезы высохли, и Кэрол принялась тоскливо вздыхать. Я отнес ее на руках на диван, а она посмотрела наменя.

— Иди за ним, Гейб. Пожалуйста. Пожалуйста, иди за ним.

— Послушай, Кэрол, хватит уже… Я и сам чувствую себя отвратительно…

— Иди за ним, ты, сукин сын! — крикнула она, и на ее висках проступили синие вены.

— Я не могу пойти за ним, он попал в канализацию; он уже плавает в чертовой реке! Прекрати немедленно, отвяжись, оставь меня в покое! — орал я.

Ей удалось отыскать местечко, где прятались еще не пролитые слезы, и я почти полчаса сидел напротив нее и просто смотрел. Одна-единственная лампа тускло освещала гостиную. Я сжал руки, спрятав их между коленями, и жалел, что она не умерла, что сам не умер, что не умерли все на свете… только пусть бы ребенок остался жив. Однако. Он-то как раз и умер, единственный из нас. Я спустил его в унитаз. Засунул в мешок и спустил. Он умер.

Когда Кэрол снова взглянула на меня… часть ее лица оставалась в тени, так что получалось, будто слова рождены мраком, только глаза выдавали ее чувства. Она сказала:

— Иди найди его.

Со мной еще никто никогда Гак не говорил. Ни разу в жизни. Мне стало страшно. В ее словах было скрыто настроение, которое вызвало к жизни трепещущие образы призрачных женщин, принимающих яд, включающих газовую духовку или плавающих лицом вверх в ванне, наполненной густой, липкой, алой водой, с волосами, похожими на щупальца медузы.

Я знал, что Кэрол это сделает. И вряд ли смог бы объяснить, почему был в этом так уверен.

— Попытаюсь, — ответил я ей.

Она не сводила с меня глаз; выходя в дверь и прижимаясь спиной к стенке лифта, я чувствовал на себе ее взгляд. Когда я вышел на улицу, меня окутала предрассветная тишина.

Было холодно. Я решил, что пройду по Речной улице, немного погуляю, а потом вернусь к Кэрол и постараюсь утешить, солгав, что сделал все, что в моих силах.

Но она стояла у окна и смотрела на меня.

Люк находился неподалеку, прямо посередине безмолвной улицы.

Я подошел к крышке и поднял глаза на окно, а потом снова посмотрел на люк, и снова на окно, опять на люк. Кэрол ждала. Наблюдала.

Я опустился на одно колено и попробовал поднять железную крышку. Не смог. Я не сдавался, разбил в кровь пальцы и только тогда поднял глаза, чтобы убедиться в том, что удовлетворил ее. Сделал один шаг в сторону дома и понял, что не вижу Кэрол в окне.

Она молча стояла у тротуара и держала в руках длинный железный прут, который обычно закреплял дверь в квартиру, если замок выходил из строя.

Я подошел к ней и заглянул в лицо. Она знала, о чем я хотел спросить: разве этого мало, неужели я сделал недостаточно?

Она протянула мне прут. Нет, недостаточно.

Я взял тяжелый металлический прут и приподнял крышку люка. Та медленно сдвинулась с места, а я изо всех сил напрягся, чтобы столкнуть ее в сторону. Крышка упала с грохотом, прозвучавшим среди молчаливых зданий, точно неожиданный сигнал тревоги. Я смог сдвинуть ее только двумя руками; а когда поднял глаза от заполненного непроглядным мраком ровного круга, поджидавшего меня, и повернулся туда, где совсем недавно стояла Кэрол, протягивая мне тяжелый железный прут, увидел, что ее нет.

Поднял глаза — она снова стояла у окна.

Из люка поднимался запах немытого города, стылый и тошнотворный. Крошечные волоски в моем носу попытались справиться с ним; я отвернулся.

Мне никогда не хотелось стать адвокатом. Я мечтал работать на ранчо, где выращивают овец. Но в семье водились деньги, и я был обязан доказать, что чего-то стою, теням, которые давным-давно умерли и похоронены рядом со своими владельцами. Людям редко приходится делать то, что им хочется; обычно они делают то, что вынуждены. Остановите меня прежде, чем я снова совершу убийство. Не было ни одной разумной причины, по которой я должен был спускаться в этот вонючий склеп, в этот сырой мрак. Никакой разумной причины, если не считать того, что Дениза и Джоанна, работавшие в Центре прерывания беременности, были моими подружками вот уже одиннадцать лет. Мы не раз оказывались вместе в постели; впрочем, время, когда я, да и они тоже, получали от этого удовольствие, давно прошло. Им это было прекрасно известно. Как и мне. Они знали: я все понимаю, но продолжали назначать одну и ту же цену в качестве платы за то, что помогали моим подружкам избавиться от нежелательной беременности. Им казалось, что таким образом они рассчитываются со мной. Несмотря ни на что, они ко мне прекрасно относились, но это не мешало им желать со мной поквитаться. За долгие одиннадцать лет, за моих многочисленных любовниц. Первой была одна из них, кто именно — я теперь и не помню. Они мстили мне за полиэтиленовые мешочки, смытые водой в туалете, мешочки, которых теперь уже и не сосчитать. Не было ни одной разумной причины, заставлявшей меня спуститься в канализационный люк. Ни одной.

Только глаза, следившие за мной из окна квартиры на верхнем этаже.

Я присел, спустил ноги в отверстие открытого люка, замер на несколько мгновений, а потом медленно скользнул вниз.

В открытую могилу. Запах земли там, где ее нет. Вода отравлена; живительная влага стала жертвой нескончаемого насилия. Все вокруг покрыто зеленой слизью, которая еле-еле светится в темноте. Открытая могила, терпеливо поджидающая, когда в нее упадет тело города.

Я стоял на небольшом выступе, над несущимся вперед потоком, и неожиданно подумал о тяжелых, пропитанных влагой, потерянных и выброшенных жизнях, которые вода уносит куда-то в далекие, окутанные мраком глубины. О Господи, наверное, ты лишил меня разума. Что я здесь делаю? Наконец-то я попался: многочисленные случайные связи, бессмысленная пустая ложь, чувство вины, которое — я всегда Это знал — рано или поздно станет нестерпимым. И вот я здесь, где и должен находиться.

Люди всегда делают то, что вынуждены.

Я направился в сторону прохода в виде арки, он уводил меня вниз, прочь от металлической лестницы и открытого люка на мостовой. А почему бы и не пройтись: без какой бы то ни было цели, просто так — вы понимаете, о чем я говорю?

Однажды, много лет назад, у меня была связь с женой моего младшего партнера Джерри так ничего и не узнал. Они уже давно развелись. Не думаю, что ему стало о нас известно; она, конечно, не совсем нормальная, но не настолько, чтобы все ему рассказать.

В тот раз мне тоже пришлось попросить о помощи Денизу и Джоанну. У меня с этим делом все в порядке. Однажды мы отправились провести конец недели в Кентукки. Я готовил отчет, она встретила меня в аэропорту, и мы купили билеты, объявив себя мужем и женой, по семейным ценам. Когда я закончил все свои дела в Луисвилле, мы с ней отправились на природу. Прежде чем заняться юриспруденцией, я интересовался геологией и даже прослушал в колледже небольшой курс. Мне было известно, что в Кентукки полным-полно пещер. Местные жители посоветовали нам, где можно найти самые лучшие пещеры, мы приобрели в магазине спортивных товаров кое-какое снаряжение и вскоре оказались в сложном переплетении залов и коридоров под холмами, облюбованными любителями пикников.

Мне нравился полумрак, ровная температура, неподвижная вода, слепые рыбы и насекомые, мечущиеся по влажным зеркалам прозрачных озер. Она поехала со мной, потому что ей не позволяли заниматься любовью у подножия памятника Папаше Даффи, в центральной витрине роскошного универмага или на Канале-2 сразу перед передачей «Последние известия». Пещеры тоже входили в искомый список.

Я же испытывал такой восторг, все глубже погружаясь в недра земли даже несмотря на то, что надписи на стенах и пивные банки, встречавшиеся на пути, напоминали о том, что территория эта уже была исследована до меня, — я испытывал такой восторг, что даже ее дурацкие вопли «возьми меня силой» прямо на усеянном ракушками берегу подземной реки не могли испортить мне настроение.

Мне нравилось чувствовать прикосновение земли к своему телу. Я не страдаю клаустрофобией и был — в каком-то извращенном смысле — чудесно свободен. Я парил! Сумел воспарить под землей!

Все дальше и дальше я продвигался в глубь канализационной системы и не испытывал при этом никаких неприятных ощущений. Мне даже нравилось, что я здесь один. Запах, конечно, ужасный, но совсем не такой, как я ожидал.

Вместо блевотины и отбросов тут пахло чем-то совершенно иным — горьким и одновременно сладковатым ароматом гниения, навевающим воспоминания о зарослях мангровых деревьев в болотах Флориды. Я уловил запах корицы, обойного клея, горелой резины; дух пролитой крови и болотных испарений; обугленного картона, шерсти, кофейных мельниц, все еще сохранивших аромат зерен, и ржавчины.

Спускающийся вниз туннель выровнялся. Уступ у стены стал шире, вода уходила по дренажной системе, оставляя за собой на поверхности лишь пузыри и грязную пену, конца которым не было видно. Вода теперь едва доходила до каблуков моих ботинок. У меня на ногах были самые обычные ботинки, но я не сомневался, что они выдержат. И продолжал идти. Вот тут-то впереди и возник огонек.

Он был неярким, мерцающим, исчезал порой, когда что-то заслоняло его от меня, а потом это «что-то» отодвигалось в сторону, и я снова видел его тусклый и немного оранжевый. Я пошел на свет. Компания бродяг, отверженных собралась под улицами города в поисках безопасности и иллюзии товарищества. Пятеро пожилых мужчин в тяжелых пальто и еще трое стариков в подобранных на помойке военных куртках. Но старики на самом деле были совсем не старыми, только казались ими: тому виною это жуткое место. Он сидели вокруг ржавой канистры из-под бензина, в которой сумели развести костер. Тусклый, слабый, словно вянущий цветок, неуверенный огонек метался, извиваясь и разбрасывая искры во все стороны. Сонный огонь; сомнамбулический огонь; загипнотизированный огонь. Я представил себе, что хилые, словно недоразвитые языки пламени, похожие на плющ, опутывают канистру, устремляясь к темному потолку туннеля… А огонь в это время вытянулся в струнку, выпустил одну-единственную, похожую на слезу искру, а затем молча, без единого звука снова упал вниз.

Сидевшие на корточках мужчины наблюдали за мной, один из них что-то прошептал соседу; он почти касался губами его уха и при этом не сводил с меня глаз. Когда я подошел поближе, бродяги, выжидающе глядя на меня, завозились, один из них засунул руку в карман пальто, где явно лежало что-то тяжелое. Я остановился и стал их рассматривать. Они же не сводили глаз с массивного железного прута, который дала мне Кэрол.

Мне не было страшно. Потому что я находился под землей и составлял единое целое с железным прутом. Они вряд ли получат то, что у меня есть. И бродяги это поняли. Именно по этой причине совершается гораздо меньше убийств, чем могло бы быть. Люди всегда понимают.

Я перебрался на другую сторону канавы, ни на секунду не выпуская их из виду и стараясь держаться поближе к стене. Один из бродяг — может, он был сильнее других или просто глупее — поднялся и, засунув поглубже руки в карманы пальто, пошел параллельно мне по противоположной стороне канавы.

Канава продолжала постепенно уходить вниз, мы удалялись от отарой канистры, едва теплящегося огонька и сборища уставших от жизни подземных изгоев. Интересно, лениво подумал я, когда же он решится напасть… Впрочем, это не имело особого значения. Он оглядывался в мою сторону, стараясь получше рассмотреть, мы продолжали уходить вниз, в темноту. Свет постепенно исчез, и старик приблизился ко мне, но не пересек канавы. Я первым завернул за угол.

Поджидая его, я слышал возню и писк крыс в норах.

Он не зашел за угол.

Оглянувшись, я заметил, что стою около ниши, сделанной в стене туннеля рабочими для каких-то своих нужд, и шагнул в нее. Старик появился из-за угла, с моей стороны туннеля. Когда он проходил мимо, я вполне мог напасть и раскроить ему голову железным прутом — он даже не успел бы понять, что преследуемая им жертва превратилась в преследователя.

Однако я не стал этого делать, просто спрятался в тени ниши и неподвижно стоял там до тех пор, пока бродяга не прошел мимо. Я стоял, прислонившись спиной к скользкой стене, прислушиваясь к окутавшему меня мраку, такому плотному, бесконечному и непроницаемому, что, казалось, его можно потрогать руками. Если не считать крысиного писка, я вполне мог находиться где-нибудь в подземных лабиринтах заброшенной пещеры.

Нет никакой логики в том, почему все это произошло. Сначала Кэрол была всего лишь еще одной случайной подругой, еще одним ярким интеллектом, с которым я вошел в контакт, еще одной остроумной личностью, дарившей мне радость общения, еще одним прекрасным телом, так замечательно подходившим моему. Надо сказать, я довольно быстро начинаю скучать со своими любовницами. Потому что ищу вовсе не чувство юмора — видит Бог, каждому ползающему, прыгающему, скользкому представителю животного мира присуще чувство юмора; знаете, ведь даже собаки и кошки им обладают — а мне требуется ум! Ум — это ответ на все вопросы. Стоит мне прикоснуться к женщине, наделенной этим редким качеством, и считайте, что я погиб, прямо на том самом месте, где стою. Увидев Кэрол в первый раз на ленче, который устроили в поддержку кандидата на пост районного прокурора от либеральной партии, я спросил:

— Вы занимаетесь разными глупостями?

— Глупостями не занимаюсь, — мгновенно, не потратив ни секунды на раздумья, ответила она, ей не нужно было репетировать реплику, она родилась сразу, на месте. — Потому что глупые люди наводят на меня тоску. А вы глупый?

Я был восхищен и повержен одновременно. Стал нести какую-то чепуху, но она не дала мне расслабиться.

— Достаточно простого «да» или «нет». А ну-ка ответьте вот на какой вопрос: сколько сторон у круглого здания?

Я расхохотался. Она весело рассматривала меня, впервые в жизни я смотрел в глаза, в которых плясал такой озорной огонек.

— Не знаю, — вынужден был признать я, — а сколько сторон на самом деле у круглого здания?

— Две, — ответила она, — внутренняя и внешняя. Похоже, вы и вправду глупец. Нет, вам со мной переспать нельзя. Сказала и ушла.

Я перестал существовать. Даже если бы у нее была машина времени и она могла бы узнать, что я собираюсь сказать, она все равно не сыграла бы свою партию лучше. Ну и конечно, я бросился ее искать. В горах и на равнинах, я прочесал весь этот отвратительно тоскливый прием, и наконец мне удалось затащить ее в уголок — впрочем, она как раз туда и направлялась.

— Как Богарт однажды сказал Мэри Астор: «Ты хороша, дорогуша, очень, очень хороша».

Я произнес все это очень быстро, опасаясь, что она снова перехватит инициативу. Но она, не выпуская бокала с мартини из рук, прислонилась к стене и посмотрела на меня своими хитрющими глазами.

Сначала все происходило как обычно. Случайная связь, да и только. Но в Кэрол была глубинаи страсть, и такое чувство собственного достоинства, что я постепенно перестал встречаться с остальными своими подружками и принялся оказывать ей знаки внимания, в которых она нуждалась, которых хотела и требовала… не требуя.

Я привязался к ней.

И почему только я не принял никаких мер предосторожности? И опять происшедшее лишено логики. Я был уверен, что Кэрол предохраняется; так и было — некоторое время.

А потом она перестала. И сказала мне об этом: какие-то там внутренние проблемы, гинеколог посоветовал ей прекратить принимать таблетки, на время. Она предложила мне вазектомию. Я проигнорировал это предложение. Но спать с ней не перестал.

Когда я позвонил Денизе и Джоанне и сказал, что Кэрол беременна, они вздохнули, и я представил себе, как они грустно качают головами. Обе сказали, что считают меня угрозой для общества, а потом что Кэрол должна прийти в Центр прерывания беременности и они включат вакуумную установку. Я, заикаясь, сообщил им, что дело зашло слишком далеко, вакуум не поможет. Тогда Джоанна взорвалась и возмущенно обругала меня безмозглой скотиной, а потом повесила трубку. Дениза же целых двадцать минут читала мне мораль. Она не предложила вазектомию, зато довольно подробно объяснила, что меня следует кастрировать, вызвав таксидермиста и дав ему в руки терку для сыра. Без анестезии.

Однако они пришли, прихватив с собой все необходимые инструменты, положили на стол из тикового дерева матрас, а на матрас — Кэрол. Затем мои бывшие подружки ушли Джоанна лишь на мгновение задержалась у дверей, чтобы сообщить мне, что это было в последний раз, в последний, в самый последний, что больше она этого не вынесет, что это самый последний раз, и я должен твердо и окончательно это уяснить. Последний раз.

И вот теперь я здесь, в канализационной системе.

Я попытался вспомнить, как выглядит Кэрол, но в моем сознании гораздо яснее, чем ее лицо, всплывала одна-единственная мысль. Это. Было. В. Последний. Раз.

Я выбрался из ниши.

Молодой старик-бродяга, который преследовал меня, стоял и молча ждал. Сначала я его не заметил — лишь слева от меня мрак был немножко светлее, из-за поворота падали отблески едва тлеющего костра, мимо которого я прошел но я знал, он где-то здесь.

Точно так же, как и он все время понимал, что я здесь. Он ничего не говорил, я тоже, и через некоторое время мне удалось разглядеть его силуэт. Он по-прежнему держал руки в карманах.

— Что-нибудь хочешь? — спросил я, пожалуй, даже слишком воинственно.

Он молчал.

— Убирайся с дороги.

Мне показалось, что он смотрит на меня с грустью, только ведь этого не могло быть. Так я думал.

— Не заставляй меня причинять тебе боль, — сказал я. Он отошел в сторону, по-прежнему не спуская с меня глаз. Я двинулся мимо него, дальше, вниз по краю канала.

Он не последовал за мной, но я шел спиной вперед, чтобы видеть его, а он не сводил с меня глаз. Я остановился.

— Чего ты хочешь? — спросил я. — Тебе нужны деньги?

Он направился в мою сторону, и, совершенно неожиданно, я перестал его опасаться. Он хотел рассмотреть меня получше, подойти поближе. Так я думал.

— А у тебя нет того, в чем я нуждаюсь. — Его голос был ржавым, больным, скрипучим, неуверенным, он явно не слишком часто им пользовался.

— Тогда зачем ты за мной идешь?

— Что ты здесь делаешь?

Я не знал, что ему ответить.

— Ты тут все портишь, мистер. Почему бы тебе не вернуться наверх и не оставить нас в покое?

— Я имею право здесь находиться!

Интересно, почему я это сказал?

— У тебя нет никакого права приходить сюда; оставайся там, наверху, где твое место. Из-за тебя тут становится хуже мы все это чувствуем.

Он не собирался мне вредить, просто не хотел меня тут видеть. Я не гожусь и для этих отбросов, ниже которых и пасть-то невозможно; даже здесь я не достоин презрения. Бродяга стоял, по-прежнему не вынимая рук из карманов.

— Вытащи руки из карманов, медленно, я хочу быть уверен, что ты не собираешься врезать мне чем-нибудь, когда я отвернусь. Потому что я отправляюсь туда, вниз, и не намерен возвращаться. Ну давай. Медленно. Очень осторожно.

Он вынул руки, медленно, и поднял их вверх. У него их не было. Обглоданные обрубки, светящиеся тусклым зеленым светом, как стены в том месте, где я спускался в люк.

Я повернулся и пошел прочь.

Стало теплее, от фосфоресцирующей зеленой слизи на стенах исходил свет. Я спускался, а канал все глубже уходил в подземные недра города. Эти места были незнакомы даже благородным рабочим улицы. Землю окутывали пустота и безмолвие. Кругом сплошной камень, по которому течет река без имени. Я знал, что если не смогу вернуться, то останусь здесь, как те несчастные бродяги. Однако продолжал идти вперед. Иногда я плакал, не знаю почему и из-за кого. Конечно, не из-за себя.

Жил ли когда-нибудь на свете человек, имевший больше, чем я? Красивые слова, быстрые движения, мягкие ткани на теле, резервуары для помещения моей любви… если бы только я понимал, что это и есть любовь.

Я услышал, как в норе заверещали крысы, потому что кто-то на них напал, и отошел в боковой туннель, где сверкающие зеленые миазмы делали все сияющим и темным одновременно, как внутренности приборов, которыми раньше пользовались в обувных магазинах. Я не вспоминал о них вот уже много лет. Неожиданно выяснилось, что рентгеновские лучи вредят детским ножкам, а до этих пор обувные магазины пользовались громоздкими приспособлениями, в которые нужно было войти и поставить одетую в новый ботинок ногу. Затем кто-нибудь нажимал на кнопку, зажигался зеленый свет, становились видны кости под слоем плоти. Зеленое и черное. Свет был зеленым, а кости пыльно-черными. Я не вспоминал об этом вот уже много лет, но боковой туннель был освещен как раз таким образом.

Аллигатор перегрызал глотки крысятам.

Он напал на крысиную нору и безжалостно поглощал их, отбрасывая в стороны тела разодранных в клочья зверьков, стараясь поближе подобраться к беззащитным малышам, а я стоял и точно завороженный наблюдал за этим омерзительным представлением. Потом, когда крики боли наконец смолкли, огромное ящероподобное существо — прямой потомок тираннозавра. Отчаянно колотя хвостом, пожрал их одного за другим — после чего повернулся и уставился на меня.

Я прижался спиной к стене бокового туннеля; аллигатор проползал мимо на брюхе, а за ним тащился поводок. Когда толстый, жесткий, точно в броне, хвост коснулся моих щиколоток, я вздрогнул.

Глаза аллигатора горели, словно глаза палача инквизиции.

Я смотрел на следы, оставленные когтистыми лапами на влажной земле, и пошел за ним. Это было совсем несложно поводок оставлял четкие отпечатки.

У Фрэнсис была пятилетняя дочь. Однажды они поехали с ней в Майами-Бич. Я же прилетел к ним на несколько дней. Как-то раз мы отправились в деревню семинолов, где женщины шьют на зингеровских машинках. Я подумал, что это ужасно грустно. Утерянное наследие, может быть; не знаю. Дочь Фрэнсис, не помню, как ее звали, захотела получить крошечного детеныша аллигатора. Мило, не правда ли? Мы везли его домой на самолете, в картонной коробке, в которой сначала проделали дырки, чтобы он мог дышать. Прошел всего месяц, а детеныш уже так вырос, что научился кусаться. Зубы у него были еще не очень большими, но тем не менее он кусался. Словно хотел сказать: вот каким я буду — прямым потомком тираннозавра. Фрэнсис спустила его в туалет однажды вечером после того, как мы с ней позанимались любовью.

Ее дочь спала в соседней комнате. На следующее утро Фрэнсис сказала ей, что аллигатор сбежал.

Канализационная система города кишит взрослыми аллигаторами. Никакие меры предосторожности и никакие вылазки охотничьих отрядов с ружьями или луками или огнеметами не смогли расчистить подземные коридоры. Там по-прежнему полным-полно аллигаторов; рабочие стараются ходить как можно осторожнее. Я тоже.

Аллигатор упорно продвигался вперед, грациозно переползая из одного туннеля в другой, в боковой проход, все время вниз, вниз, все дальше в темные, неизведанные глубины подземного лабиринта. Я же шел по следу, оставленному поводком.

Мы приблизились к большой луже. Он легко скользнул в нее, а через мгновение высунул смертоносную морду над гнусной, мерзостной пленкой, покрывавшей воду, глаза Торквемады уставились вдаль, туда, где лежала его цель.

Я засунул железный прут в штанину, затянул потуже ремень, чтобы прут не выпал, и бросился в воду, которая доходила мне до подбородка, после чего принялся изо всех сил грести по-собачьи, работая одной ногой, той, что сгибалась. Зеленый свет стал очень резким.

Ящероподобное чудовище достигло жижи, которая была противоположным берегом, и поползло по направлению к отверстию в стене туннеля. Я последовал за ним, высвободив сначала свой прут. За отверстием был полнейший мрак, но я сделал шаг вперед и одновременно провел рукой по стене. Нащупал дверь и тут же остановился — меня удивила моя находка. Тогда я принялся водить рукой по двери — железная, с замком, полукруглая наверху. Усеяна гвоздями с большими круглыми шляпками, легкий запах ржавчины.

Я вошел в дверь… и остановился.

Там было что-то еще. Я вернулся и снова провел рукой по открытой двери. Сразу же обнаружил углубления, пробежал по ним пальцами, пытаясь в кромешной тьме понять, что же это такое. Что-то в них… я очень медленно водил руками по железной двери.

Оказалось, это буквы. К… Я проследил пальцами за изображением буквы. Р… Вырезанные каким-то образом на железе. О… Что здесь делает эта дверь? А… Буквы вырезаны давно, покрыты плесенью, едва различимы. Т… Большие и очень ровные. О… Ничего осмысленного не получалось, я не понимал, что здесь написано. А… Наконец я добрался до конца надписи. Н…

КРОАТОАН.

Бессмыслица какая-то. Я простоял возле двери некоторое время, стараясь вспомнить… может быть, этим словом пользуются инженеры, специалисты по канализационным работам, для обозначения каких-нибудь складских помещений или еще чего-нибудь в таком же роде? Кроатоан. Что-то напоминает; я слышал это слово раньше, откуда-то знал его. Очень давно. Отзвук его носился где-то по ветру прошлых лет. И все равно я никак не мог вспомнить, понятия не имел, что оно означает.

Тогда я снова прошел в дверь.

Я уже не увидел следа, оставленного поводком, который тащил за собой аллигатор, но продолжал идти вперед, не выпуская из рук железного прута.

Вдруг я услышал, что они несутся ко мне со всех сторон сразу аллигаторы, огромное множество, из боковых туннелей. Я остановился и протянул руку, чтобы нащупать стену, и не нашел ее. Тогда я повернулся в надежде добраться до двери, но, когда я помчался в ту сторону, из которой, как мне казалось, пришел, выяснилось, что там нет никакой двери.

Я продолжал двигаться вперед. Либо пошел по какому-то ответвлению от основного туннеля и не заметил этого, либо просто потерял способность ориентироваться. Скользкие, отвратительные хищники приближались.

Впервые за все время меня охватил ужас. Безопасный, теплый, обволакивающий сумрак подземного мира в одно мгновение превратился в удушающий саван — и только потому, что в нем возникли новые звуки. Словно я вдруг очнулся в гробу и понял, что нахожусь в шести футах под землей; этот смертельный ужас Эдгар Аллан По часто описывал в своих произведениях, потому что сам был его жертвой… страх оказаться погребенным раньше времени.

Я бросился бежать!

Где-то потерял свой прут, тот самый, что служил мне оружием и защитой.

Упал лицом прямо в жидкую грязь.

Потом с трудом поднялся на колени и двинулся вперед.

Никаких стен, никакого света, никаких щелей, никаких выступов — ничего такого, что дало бы мне возможность почувствовать себя в этом мире; я пробирался сквозь чистилище без начала и без конца.

И вот, вконец измученный, я поскользнулся, упал и остался лежать в грязи. Услышал шуршание чешуйчатых тел повсюду, они окружали меня плотным кольцом. Мне удалось подобрать под себя колени и сесть. Я почувствовал спиной стену и застонал, испытывая бесконечное чувство благодарности. К кому? Это тоже немало — стена, возле которой можно умереть.

Не знаю, сколько времени я там пролежал в ожидании неминуемого момента, когда зубы вонзятся в мое тело.

А потом вдруг ощутил, как что-то коснулось моей руки.

Я отшатнулся с отчаянным воплем. Прикосновение было холодным, сухим и мягким. Мне кажется, или я действительно помню, что змеи и другие земноводные всегда холодные и сухие? Я и правда помню это? Меня трясло.

А потом я вдруг увидел свет. Мерцающий, мечущийся вверх и вниз, он медленно, очень медленно приближался ко мне.

Когда свет стал ярче, я увидел кое-что — совсем рядом, возле меня; оно-то и прикоснулось ко мне. Это существо находилось здесь уже некоторое время, оно за мной наблюдало.

Ребенок.

Голый, смертельно бледный, с огромными сияющими глазами, он был окружен прозрачной молочно-белой пленкой; маленький, совсем крошечный, безволосый, ручки короче, чем им следовало быть, малиновые и алые вены проступают на лысой головке, словно рисунок на пергаменте, красивые, правильные черты лица, ноздри двигаются так, словно он дышит, но едва-едва, чуть заостренные кверху ушки, напомнившие мне эльфов, босой, но на ступнях уже есть подушечки…

Малыш стоял и смотрел на меня. Я увидел крошечный язык, когда он открыл рот, пытаясь что-то сказать. Но он так ничего и не произнес, просто стоял и изучал меня, чудо в своем собственном мире. Он разглядывал меня своими глазамиблюдцами, как у лемуров, а свет, окружавший его, пульсировал — вспыхивал и гас снова.

Ребенок.

А когда свет совсем приблизился, оказалось, что это множество огоньков — дети, верхом на аллигаторах с факелами, поднятыми высоко над головами.

Под городом есть другой город: сырой, темный и чужой.

Там, где начинается их страна, кто-то — не дети, потому что они не смогли бы этого сделать, — давным-давно поставил дорожный указатель. Сгнившее бревно, к которому прикреплена вырезанная из вишневого дерева книга и рука. Книга открыта, а рука лежит на ней, один из пальцев касается слова, выбитого на открытой странице. Это слово КРОАТОАН.

Тринадцатого августа 1590 года губернатор колонии Виргиния Джон Уайт сумел добраться в поселение Роанок, Северная Каролина, где колонисты попали в крайне тяжелое положение. Они ждали помощи целых три года, но политика, плохая погода и Испанская Армада помешали ей прибыть вовремя. Когда спасательный отряд сошел на берег, они увидели столб дыма, а добравшись до того места, где должно было находиться поселение, нашли стены, выстроенные так, чтобы защитить колонистов от нападения индейцев, но не обнаружили никаких признаков жизни. Колония Роанок исчезла. Не осталось ни одного мужчины, ни одной женщины и ни одного ребенка. На одном из больших деревьев со сломанной веткой, справа от входа, на высоте пяти футов от земли вычурными заглавными буквами было начертано слово «КРОАТОАН», и больше никаких знаков — ни креста, ни мольбы о помощи.

На свете существует остров Кроатан, только пропавших там не было. А еще есть племя индейцев, их называют кроатанцы, но они ничего не знали о том, куда подевалась пропавшая колония. От легенды осталась лишь история о ребенке по имени Вирджиния Дэйр и загадка: никто так никогда и не узнал, что же все-таки случилось с поселенцами Роанока.

Здесь, внизу, в стране, расположенной под городом, много детей. Они живут свободно, и у них странные обычаи. Я начинаю понимать законы их существования только сейчас: что они едят, как им удается выжить и каким образом это удавалось в течение сотен лет — все я узнаю это постепенно, день за днем, и одно чудо сменяет другое.

Я здесь единственный взрослый.

Они ждали меня.

Они называют меня отцом.

 

ВИНО СЛИШКОМ ДОЛГО

ПРОСТОЯЛО ОТКРЫТЫМ,

ВОСПОМИНАНИЯ ВЫВЕТРИЛИСЬ

The Wine has been Opened

Too Long and the Memory has Gone Flat

© В. Гольдич, И. Оганесова,

перевод, 1997

«Воспользовавшись тем, что он слышал, имея всего лишь одну пару ушей, в один изолированный момент зарегистрированной истории, в течение микроскопического мгновения доступного нам времени (которое кое-кто считает единственным имеющимся в природе), он пришел к определенному выводу, заключающемуся в том, что на свете существует множество явлений, которые он услышать не в состоянии, многое постоянно сообщается ему, иногда в виде песен, чтобы научить его тому, что уловить иным способом он не в состоянии… а если будет в силах понять, его сознание из фрагментарного наконец станет цельным — чистым и единым, парящим в тишине яйца, таким же тонально высоким, как само молчание».
В. С. Мервин «Хартия»

Скука была причиной того, что только одна тысяча и еще сто представителей инопланетных цивилизаций прибыли на Сбор Благозвучий. Одна тысяча и еще сто инопланетян из одиннадцати тысяч шестисот возможных делегатов, если брать по одному жителю из каждого населенного мира звездного сообщества. Но тот факт, что главной причиной организации Сбора была именно скука, в некотором смысле уравновешивал небольшое количество собравшихся участников. Скука, бесконечная, полная, абсолютная, гнетущая тоска, изнеможение миров, глубокие, унылые вздохи, пустые глаза, давно знакомые мысли и взгляды.

Танец энтропии приближался к концу.

Музыка Вселенной была скрипучей, хриплой, мелодия бесконечно замедлялась, потому что оркестранты разучились играть с нужной скоростью. На танцевальной площадке появились выбоины, нет, скорее глубокие пропасти.

Колеблющейся Вселенной исполнилось пятьдесят миллиардов лет, и она устала.

А разумные расы, населяющие одиннадцать тысяч и шестьсот миров, искали нескольких мгновений радости, которые, точно бусины бледных, пастельных тонов, усеивали бесконечное тоскливое время, напоминающее ленту Мебиуса. Всего лишь мгновения радости, каждое последующее значительнее предыдущего — ведь их было так мало. Все, что можно сделать, уже совершено; каждая новая попытка — всего лишь вялое повторение прежнего.

Сбору Благозвучий предшествовал Квадривиум на Валпекуле в 08-м, тональный фестиваль, который организовали сатурниды Вуонга в 76-м и устроенная Ригелианским Товариществом короткая, совершенно нелепая «музыкальная вечеринка», оказавшаяся не чем иным, как еще одной идиотской попыткой познакомить аудиторию — которую уже давно от этого тошнило — с небограммами художника Мерля.

Тем не менее (если воспользоваться фразой, извлеченной на свет божий и популяризированной Рецидивистами Форнакса 993-Лямбда) это было «единственным развлечением в городе». Поэтому, когда всеми уважаемый и блистающий ДейлБо придумал провести Сбор, его репутация новатора и главного врага скуки, можно сказать, расшевелила кое-кого… и одна тысяча и еще сто делегатов решили посетить Сбор Благозвучий на Виндемиатриксе-сигма, находящемся в том месте, что раньше, во времена гелиоцентрического высокомерия, называлось созвездие Девы.

Красно-желтый глаз гигантского Арктура вечно освещал лазурные небеса и соперничал с блистающей Спикой. Каньоны и пустыни Сигмы являлись малопривлекательной декорацией Виндемиатрикса, который всегда оставался на третьем месте после своих дюжих, старших родственников. Но Сигма, лишенный разумной жизни мир, напоминающий лоскутное одеяло, безводный и медленно умирающий, имел одно качество, которое Дейл-Бо посчитал решающим: здесь была потрясающая акустика, лучше, чем на любом другом мире Вселенной.

Лабиринт Вихря. От вулканических сдвигов, отступающего океана и медленных, сонных капель кислотных дождей остался лишь огромный каньон — гордость Сигмы, — где сталагмиты уносились ввысь на сто шестьдесят километров; а сталактиты, кое-где походившие на маятники с острыми, как на копье, наконечниками, падали в девяностометровые бездонные черные пропасти; пещеры и высохшие русла рек; туннели, к созданию которых не приложило стараний ни одно мыслящее существо; летящие в поднебесье арки и стены из золотистого камня никогда не видели в глаза ни одного разумного существа Вселенной. В астрономических таблицах это место называлось Лабиринтом Вихря. Где бы вы ни находились в огромном, полуторакилометровом лабиринте, можете произнести что-нибудь самым обычным голосом, не повышая его, и будьте уверены — слушатель, забравшийся в самую глубокую пещеру в самой отдаленной точке лабиринта, услышит вас, словно вы находитесь рядом с ним. Дейл-Бо выбрал Лабиринт Вихря в качестве места проведения Сбора Благозвучий.

Наконец все собрались. Одна тысяча и еще сто представителей инопланетной жизни. Из мест, которые варвары когда-то называли созвездиями Павлина и Индейца, из Садаль-Бари, что в созвездии Пегаса, с Мицара и Фекды, они прибыли из самых разных миров звездного сообщества и привезли с собой особые, звуки, рассчитывая, что те будут признаны самыми необычными, самыми потрясающими и самыми запоминающимися — иными словами, самыми совершенными. Они прибыли сюда, потому что им было скучно и они не знали, куда бы податься; а еще им ужасно хотелось познать новые звуки, звуки, которые до этого момента им слышать не доводилось. Они прибыли в Лабиринт Вихря; и они услышали.

«…он приручил слона, кошку, медведя, крысу и поселил всех оставшихся китов в темных стойлах, он пытался их ушами услышать песнь оси, вокруг которой вращается Земля».
В. С. Мервин «Хартия»

Единственное, чего она боялась в этой бесконечной жизни, так это что ее заставят родиться снова. Да, конечно, жизнь священна, но сколько, сколько мучительно долгих, цепляющихся друг за друга лет должна продолжаться жизнь? За что такое мучительное наказание было наложено на потомков тех, кто мечтал только об одном: познать сладкий сон забвения?

Всего несколько солнцестояний назад Стайлен пыталась вспомнить, сколько же ей на самом деле лет. Она уже несколько раз пыталась это сделать, но, когда поняла, что становится жертвой навязчивой идеи, заставила себя выбросить эти мысли из головы. Она была очень стара даже по меркам своего народа. И после всех этих долгих лет и бесчисленных звезд больше всего на свете мечтала о сладком сне.

Которого была лишена из-за законов и запретов ее народа. Стайлен искала, чем бы занять свои мысли.

Она изобрела систему гравитационного влияния на пульсацию, которая уберегла густонаселенные, крошечные миры Неера-322 от падения на Главную планету. Она составила исчерпывающий алфавитный перечень исчезнувших эмоций всех погибших народов, когда-либо входивших в звездное сообщество. В течение ста солнцестояний она возглавляла Армии Красной Линии в нескончаемой Войне Проциона и получила наград больше, чем любой другой главнокомандующий за долгую историю этой войны.

Неутолимое любопытство Стайлен в сочетании с продолжительностью жизни, дарованной ее народу, создали особое мышление, которое неминуемо привело к звуку. Она нашла этот звук и, поняв его истинное значение, прибыла на Сбор, чтобы поделиться своей находкой с остальными членами звездного сообщества. Потому что уже давно была готова насладиться сладким сном забвения.

Впервые за многие века Стайлен не стремилась просто развлечься и победить скуку, она выполняла важную миссию… миссию, которая должна была положить конец…

Она появилась на Сборе и привезла с собой свой звук. Древнее существо темно-желтого цвета удобно устроилось в сосуде, заполненном небесно-голубым раствором, в котором свободно плавали похожие на кукурузные рыльца волоски. Слуги Дейл-Бо доставили Стайлен в отведенное ей в Лабиринте место, установили сосуд на известняковом выступе в глубине одной из пещер, гдеакустика была особенно хорошей, выполнили все ее более чем скромные пожелания и ушли.

А Стайлен осталась размышлять о том, что ее энтузиазм к продолжению жизни заметно поубавился.

Дейл-Бо произнес короткую речь, посвященную началу Сбора, и та разнеслась по Лабиринту, по всем, даже самым отдаленным его уголкам. Речь была составлена ни на одном из известных языков, в ней даже не было слов. С помощью звуков, одних только звуков Дейл-Бо дал собравшимся почувствовать свое к ним отношение — тепло и расположение, и сопричастность всему происходящему. В каждом уголке, в каждой пещере, в каждом углублении Лабиринта Вихря делегаты услышали — и заулыбались от удовольствия, каждый на свой лад, даже те, у кого не было рта и кто не умел улыбаться.

Самый настоящий Сбор Благозвучий — здесь будут оцениваться только звуки. Довольные делегаты начали удовлетворенно перешептываться.

А потом Дейл-Бо предложил на их рассмотрение первое звучание. Он взял на себя ответственную роль первооткрывателя, чтобы продемонстрировать всем свою дружбу, — ну, что-то вроде ледокола, разбивающего лед. И снова собравшиеся остались довольны проявлением гостеприимства ДейлБо и попросили его поскорее показать им свой особый звук.

Вот оно, это звучание, самый интересный, самый необычный звук, пойманный Дейл-Бо для своих слушателей:

На одиннадцатой луне мира, который его жители называют Чилл, растет цветок, чьи корни уходят глубоко, глубоко в озера, лежащие под поверхностью из черного камня. Этот цветок без имени рожден изысканным сплетением паутины.

Естественно, на одиннадцатой луне Чилла нет ни одного паука.

Время от времени по причине, которую никому так и не удалось узнать, эти цветы, сотворенные из паутины, вспыхивают ярким пламенем и медленно, очень медленно уничтожают сами себя, превращаясь в пепел, что остается лежать там, где он упал. Потому что на одиннадцатой луне мира Чилл не бывает ветра.

Во время церемонии умирания цветы издают жуткие звуки, от которых стынет кровь в жилах. Это песнь цвета. Оттенки, самые разнообразные тона, похожих не встретишь нигде во Вселенной.

Слуги Дейл-Бо посетили одиннадцатую луну Чилла и собрали сто самых великолепных цветов, сотканных из паутины. Дейл-Бо долго беседовал с цветами перед церемонией открытия Сбора Благозвучий. Он рассказал, зачем их доставили в Лабиринт Вихря, и, хотя цветы не умели разговаривать, по тому, как они гордо выпрямились в своих сосудах, наполненных обогащенной полезными веществами водой (куда цветы поместили после того, как они печально повесили головки, когда их забрали с одиннадцатой луны Чилла), стало ясно, что они посчитали предложение Дейл-Бо достойным исполнением своего предначертания и готовы сгореть по первому его слову.

Так что Дейл-Бо тихо произнес последние наставления, слова благодарности и любви цветам, рожденным из паутины, и они, вспыхнув ослепительным пламенем, запели свою страшную песнь смерти…

Сначала она била голубой, просто голубой, и каждый, кто присутствовал в Лабиринте, услышал ее. Однако голубой цвет служил лишь основой; в следующее мгновение возник пронзительный крик волынки, цвет, напоминающий пение ветра среди сухих стеблей убранной пшеницы. А потом зашумели морские волны, родились тени — так слепая рыба пробирается среди густых водорослей. И вот уже зазвучала безысходность, утерянные надежды столкнулись с цветами отчаяния, и тогда явилось ощущение тоски, невыносимой муки, которое напомнило делегатам-людям цвет страдания вдовца, когда тот не в силах перенести свое одиночество и потому убивает себя.

Присутствующим показалось, что песнь красок продолжается бесконечно, в то время как на самом деле она заняла всего несколько минут. Звуки стихли, цветы превратились в пепел, а делегаты еще долго сидели потрясенные, смущенные, жалея, что им довелось услышать эту песнь смерти.

Стайлен медленно кружила в своем сосуде, охваченная волнением, не в силах успокоиться — такое сильное впечатление произвела на нее песнь смерти цветов, представленная на суд Сбора. Впервые за свою долгую, не раз возвращенную ей жизнь, Стайлен испытала боль. Острый осколок воспоминаний пробил покров ее уверенного спокойствия, вернул ясную, громкую музыку минуты, когда она отвергла того, кто ее любил. Он причинил ей боль, она сама была в этом виновата, а потом он погрузился в меланхолию — молчание столь глубокое, что никакие слова уже не могли вернуть его к жизни. А когда он покинул ее, она стала умолять о сне забвения, и получила что хотела… только затем, чтобы снова вернуться к жизни… слишком быстро.

Стайлен плакала.

Она с нетерпением ждала того мгновения, когда ей будет позволено представить звук, который она нашла и который наконец подарит ей свободу. Она сможет вырваться из болота бессмертия — Стайлен вдруг поняла, что ненавидит его всеми фибрами своей души Прошло некоторое время, и один из делегатов, придя в себя от подарка Дейл-Бо, предложил слушателям свое благозвучие.

Насекомое, живущее в системе под названием Джоумелль, вот какой это был звук:

В глубинах мелочно-белого моря одной водной планеты, находящейся в системе Джоумелль, есть огромный грот, стены которого усеяны разноцветными кристаллами кварца, содержание их цитоплазменных клеток повторяет волокна изгибов галактик HNGC-4038 и HNGC-4039. Когда эти кристаллы совокупляются, возникает единение, рождающее приливные ветры. Песнь экстаза, испытываемого этими кристаллами, похожа на долгий, долгий вздох восторга, за которым следует другой, непохожий на первый, выше тональностью и чище.

А потом еще и еще, пока не рождается симфония кристаллического оргазма, сравниться с которой не может ни один звук, издаваемый живым существом.

Насекомое Джоумелли привезло с собой одиннадцать таких кристаллов (минимальное число, необходимое для совокупления) из водного мира. Несколько цистерн, составленных вместе, заполнили белой прозрачной кислотой, очень похожей на куминоин; благодаря этой кислоте возникало взаимное влечение. Она являлась чем-то вроде сексуального стимулятора. Кристаллы в цистернах приступили к ритуалу.

Сначала зазвучала одна-единственная нота, потом другая, перекрыла первую, затем еще и еще. Родилась симфония, звуки перетекали друг в друга, сплетались, взмывали в заоблачные выси, и делегаты закрыли глаза — даже те, у кого не было глаз. Они наслаждались невиданной музыкой, испытывая восторг и радость так, как характерно для каждого отдельного народа, представленного на Сборе.

А когда все было кончено, души многих наполнило ликование дарованной им жизни после того, как прозвучала страшная песнь смерти цветов, сотканных из паутины.

Души многих ликовали.

Но не всех.

«…частотная ограниченность слуха… календарь, путешествующий вперед и назад, однако не во времени, даже несмотря на то, что время как, раз и является мерилом частоты, как и мерилом всего остального (поэтому кое-кто и говорит, что время — мерило всего)…»
В. С. Мервин «Хартия»

Стайлен вспомнила, что испытываешь, когда объединяешь энергии с партнером. Очень похоже на эту песнь, чудесную, потрясающую песнь кристаллов.

Она сделала небесно-голубую жидкость в сосуде темной и непрозрачной и позволила себе погрузиться в воспоминания. Но волны памяти выбросили ее на берег, где все еще звучала песнь смерти, невыносимо печальная и страшная, та песнь, чтo пропели цветы Дейл-Бо. Стайлен знала, что даже дрожащие, тонкие нити, обрывки незабытой радости, не помогут ей, она изнемогала от желания представить собравшимся то, что приготовила для них. Во Вселенной так много боли, и если она — обладающая особой способностью справляться с такими невыразимыми количествами страдания — если даже она не может с этим жить… должен наступить конец. Это только гуманно.

Она попросила позволить ей выступить как можно раньше, но слуги Дейл-Бо посоветовали подождать; разорвав с ними контакт, Стайлен прикоснулась к сознанию существа, попросившего дать ему возможность продемонстрировать свою находку сразу после нее. Когда она дотронулась до его сознания, оно мгновенно отгородилось, прервав связь. Испугавшись, что вела себя невежливо, Стайлен быстро вернулась к себе и больше не пыталась говорить с этим странным существом. Впрочем, одного короткого мгновения оказалось достаточно, чтобы она уловила нечто… скрытое… оно не выдержит…

А делегаты продолжали выставлять на всеобщий суд редкие благозвучия, одно чудеснее другого.

Делегат с РР Лиры-IV показал звучание умирающего сна в сознании существа, похожего на мышь и живущего на Брегге, существа, чьи сны и были единственной реальностью. Представитель созвездия РЗ Цефей бета-VI продемонстрировал, какие звуки издают привидения, живущие в горах Длани; они рассуждали о будущем и горевали о том, что им не дано его познать. Затем житель Эннора выступил с алым звуком, который постепенно заполнил всю Вселенную. Делегат от Врат предложил послушать амфибий в момент их превращения в позвоночное, живущее на суше; печальный стон утраты, когда хромосомы тоскуют о невозможности возврата в теплое соленое море. С Алгола-СХХШ прибыли звуки войны, собранные в разных уголках звездного сообщества, разложенные на составляющие части, очищенные от ненужных наслоений и соединенные воедино, так что они превратились в чистый тон; он производил тяжелое впечатление. Житель Крови представил триптих: рождение Солнца, его прохождение через основную стадию кислородного горения, превращение в новую звезду — вопль боли, безумные вибрации, возникающие и пропадающие в нормальном пространстве-времени. Представитель Иоббаггии привез долгий тоскливый звук, который, как в конце концов выяснилось, сопровождал прохождение нейтрино сквозь Вселенную; когда один из присутствующих предположил, что звук, являясь вибрацией в какой-то среде, не может производиться нейтрино, проходящим через вакуум, иоббаггиец ответил — довольно резко, — что демонстрируемый звук рождается внутри самого нейтрино; делегат, выдвинувший возражение, предположил, что, вероятно, пришлось воспользоваться совсем крошечным микрофоном, дабы записать этот звук; иоббаггиец покинул Сбор, возмущенно вышагивая на одиннадцатиметровых ходулях. Когда шум стих, собрание вошло в свое русло и выступления продолжались. Теперь пришла очередь представителя Крюгера 60B-IX, который предложил попурри из криков победы, удовлетворения, радости, чистоты и счастья, издаваемых микроскопическими существами, живущими в песчинках района Больших Пустынь на Катримани; эта мозаика восторга позволила вернуть Сбору прежнее праздничное настроение. А потом делегат из созвездия Опал (своего родного мира он назвать не мог, потому что имя было табу) возмутил всеобщее спокойствие, представив звук, определить который было невозможно, а когда он утонул в дрожащей тишине, оставив лишь воспоминание о какофонии, делегат сообщил, что так звучит хаос; ему поверили. Следом выступил житель Главного — небесный хор исполнил концерт газов, которые ветер уносит прочь от голубой звезды, находящейся в туманности, на расстоянии десяти световых лет; даже голоса древних ангелов и то не звучали более возвышенно.

А потом пришла очередь Стайлен, и она подготовила свою песнь, которая должна была положить конец Сбору.

«А крoме — но, по правде говоря, и среди — последних. животных, живущих и давно исчезнувших, сквозь пустое пространство, можно провести линии, обладающие собственным свойством увеличения прогрессии, и добраться по ним в районы звучания, которое никто не слышит, узнать существа, вымершие или так и не родившиеся, способные слышать взрывы световых брызг и континуум, являющийся оплотом мрака, барабанное эхо последних теней, но и музыку первого света, они внимают нарожденному переполнению».
В. С. Мервин «Хартия»

— В том, что я хочу вам показать, нет радости, — предупредила Стайлен, она разговаривала с помощью телепатии, а еще делая особые движения в своем сосуде. — Но я нашла этот звук и не сомневаюсь: все вы мечтаете, чтобы я вам его подарила… Делайте с ним то, что посчитаете нужным. Прошу меня простить.

И она представила им свою находку.

Этот звук сопровождал гибель Вселенной. Последний крик умирающих миров и солнц, и галактик, и островков вселенных. Всеобщая гибель. Последний звук.

Когда все стихло, никто не произнес ни слова, делегаты молчали, долго, очень долго, а Стайлен чувствовала одновременно грусть и удовлетворение: теперь наконец к ней придет сон, ей будет позволено отдохнуть.

— Этот делегат ошибается.

Повисло еще более напряженное молчание. Заговорил священник с Луксанна, главного мира созвездия Логомах, который населяли теологи, прагматики, резонеры — его слова прозвучали твердо и уверенно.

— Мы живем в пульсирующей Вселенной, — сказал он.

Капюшон его плаща закрывал лицо, и казалось, слова рождены мраком. — Она погибнет и возродится снова. Так было и так будет.

У собравшихся поднялось настроение, в то время как Стайлен испытала настоящее отчаяние. Она, с одной стороны, радовалась за всех остальных жителей Вселенной, радовалась тому, что их скуке придет конец и они смогут стать свидетелями рождения новой жизни, а с другой — она горевала о себе, поняв, что будет опять возрождена из мертвых.

А потом существо, сознания которого она случайно коснулась, когда решался вопрос очередности выступлений, то самое существо, что отказалось от контакта с ней, выступило вперед и, обратившись сразу ко всем, проговорило:

— Есть еще звук.

Вот что показало им это существо — звук, который был всегда, который существовал во все времена, который невозможно было услышать, хотя он никогда не покидал жителей Вселенной; услышать его в данный момент стало возможным только потому, что он коснулся инструмента, коим стало само это существо.

Звук реальности сообщал о конце после конца, о всеобщей и заключительной гибели и утверждал, не оставляя ни малейшей надежды на сомнения, что возрождения не будет, потому что мы никогда не существовали. Кем бы себя ни мнили жители Вселенной, какое бы высокомерие ни превратило мечты в реальность, их существование подходит к своей завершающей стадии, дальше нет ничего, пустота. Ни пространства, ни времени, ни мысли, ни богов, ни возрождения из мертвых.

Существо позволило звуку стихнуть; те, кто пытались мысленно проникнуть в его сознание, чтобы понять, кто же это такой, потерпели неудачу. Он не хотел никому показываться.

Вестник вечности не имел имени… Почему?

Что касается Стайлен, которая не делала попыток проникнуть сквозь барьеры… она не испытала никакого удовольствия, узнав, что вся ее жизнь была лишь сном. Потому что если это правда, то и радости тоже были призрачными, ненастоящими.

Совсем непросто погрузиться в пустоту, так и не испробовав счастья. Но она знала, что молить бесполезно.

Скука покинула Лабиринт Вихря.

 

ЭМИССАР ИЗ ГАММЕЛЬНА

Emissary from Hamelin

© Э. Раткевич, перевод, 1997

28 июля 2076 года

Исключительно для Службы Новостей Дороги В Никуда.

Майкл Стрэйтерн сообщает.

Моя вторая жена однажды сказала мне, что я писал бы репортажи связанный, в смирительной рубашке, в самой глубокой, гнусной темнице самого затерянного дур дома в мире. Она сказала, что я писал бы репортажи кончиком языка на внутренней поверхности щек. Вероятно, она права — где бы она ни была. Я маньяк. Оказавшись на самой пустынной вершине К-2 (гора Годвин-Остен, она же Даксонг, 8611 метров, вторая по высоте вершина мира: в Гималаях, массив Каракорум), я складывал бы репортажи детскими самолетиками и пускал их с вершины вниз в надежде, что шерпский пастух, или снежный человек, или кто угодно их прочтет. Выброшенный на необитаемый остров, я использовал бы бутылочную почту. Никто еще не выяснил, откуда выброшенные на необитаемый остров снабжаются бутылками, чтобы швырять их в море, но, не окажись там подходящего ящика пустых бутылок, я вкладывал бы послания в пасть дельфинам, надеясь на их недурное чувство направления. Родился я в 2014 году, из чего следует, что теперь мне шестьдесят два, и моя мать предположила однажды, что трудности моих родов были вызваны тем, что я ей все стенки утробы исписал. Детство у меня было счастливым, и когда я…

Я отвлекаюсь.

Скверный получается репортаж.

Я всегда презирал личностную журналистику. Я стараюсь намертво держаться фактов. Но делать здесь особо нечего, и я испытываю проклятую жажду сообщать!

Постараюсь придерживаться темы.

Этот ребенок. Сопляк этот. Эмиссар из Гаммельна.

О том, что он хочет встретиться со мной, мне сообщила ночная смена. Позвонили и сказали: «Есть сопляк, который заявляет, что у него самое сенсационное сообщение во всей мировой истории, и передаст он его только тебе».

Я уставился на физиономию парня в телефоне. Это был новичок из бомбейского отделения, весь оштукатуренный косметикой и с блестками на веках. Я знал его разве что только в лицо и, должен признаться, не любил. Полагаю, у меня вообще неприязнь к новому поколению репортеров. Когда я сам был еще сопляком, году этак в двадцать седьмом-двадцать восьмом, на меня огромное впечатление произвели комедии из жизни тридцатых годов прошлого века. Те самые, где действие разворачивается в старомодных газетных редакциях. Хитромудрые парни и девицы опережают все прочие газеты и звонят своим шефам по телефонам, передающим только звук — никакого тебе объемного, да и вообще изображения: «Алло? Шарки? Это Смок Фарнум, задержи выпуск! У меня не материал, а динамит!.. Дайте типографию. Алло, типография, набирайте шрифты на заголовок для срочной передовицы…» Опять я отвлекаюсь.

Сопляк этот. Ну да, я же собирался рассказывать о сопляке. Значит, глянул я на этого попрыгунчика бомбейского и сказал:

— Что за чертовщину ты несешь?

Глазки-с-блестками посмотрел на меня так, словно хотел нажать на кнопку отключения, и наконец произнес:

— Копы обнаружили сопляка на силовой башне в Вествуде. Они не знают, как он туда забрался, и знать не желают; проблема в том, что они не могут его оттуда снять.

— Почему же?

— Он заявил, что хочет говорить со Стрэйтерном из Службы Новостей.

— Я спросил, почему не могут?

— Потому что каждый раз, когда они посылают наверх копа на летучке, устройство каким-то образом отказывает и коп падает на задницу, вот почему!

— А что за история?

— Послушай, Стрэйтерн, — сказал попрыгунчик, — что ты меня, черт возьми, давишь, как виноград? У меня работы полно, прекрати приставать; или бери этот вызов, или откажись. А по мне так хоть дерьма наешься! — И он отключил телефон прежде, чем я успел спросить, почему сопляк хочет говорить только со мной и ни с кем другим.

Какое-то время я блаженствовал, просто отдыхая и перекатывая в голове мысли ни о чем. Вообще-то я был полупьян и не особо расположен тащиться на улицу и записывать полоумного пацана на башне. Но чем больше я размышлял, тем более любопытен он мне становился. Да и эго мое, надо признаться, приятно поглаживала мысль о том, что сопляк хочет разговаривать со мной и ни с кем иным. Это напомнило мне двадцатые годы прошлого века, когда Халдеман, или Мейсон, или Красавчик Флойд, в общем, один из этих гангстеров, сдавался Уолтеру Уинчеллу. «Придержи выпуск, Шарки, — подумал я. — Останови типографию. У меня для вас финал на пять звездочек. Заголовки самые крупные. Железнодорожный готический, на восемь пунктов! Сумасшедший убийца-ребенок на силовой башне сообщает о величайшей в миресенсации!»

Мне бы посмеяться над собой. Но прежде чем я осознал, что делаю, я сорвал обертку с чистого костюма, встряхнул его, надел и отправился в Вествуд.

Какого черта! Может, это действительно величайшая сенсация в мире? Часто ли такое случается?

Теперь я могу ответить на этот вопрос. Рад бы не мочь, но могу. Такое случается лишь однажды, будь оно проклято.

Дали мне флиттер. Знаете, я не верил копам, которые винили мальчишку на башне в том, что их летучки не срабатывают. Я намеревался кое-что сделать относительно этакого алиби, когда буду монтировать репортаж. Если репортаж будет.

Я поднялся на 210 метров. Слава Богу, высоты я не боюсь. Он был там вовсе не ошизевший подросток, а маленький мальчик, лет примерно десяти. Он прогуливался по платформе. Прихрамывал. Одет во что-то вроде мягкой меховой курточки и штанишек, на голове — остроконечная шапочка из того же меха, с воткнутым в нее перышком. Вокруг шеи намотан полосатый красно-желтый шарф, а там, где он кончался, на кожаном шнуре висела деревянная флейта с затейливой резьбой. Я опознал и дерево, и кожу, из которых они были сделаны. Вы вообще знаете, с каких пор нигде нет ни кожи, ни дерева? Вы знаете, с каких пор никто не носит мех? Да, сенсация налицо, можно не сомневаться.

Пацан смотрел, как я подплыл к заграждениям и перевалил через них на платформу. Летучку я выключил, но слезать не стал. Хоть росту в нем всего около 120 сантиметров, я рисковать не собирался — вдруг пацан впадет в буйство и будет вытворять что-нибудь неожиданное. В конце концов, прежде чем разбиться всмятку, отсюда еще лететь до земли двести метров с гаком.

Он посмотрел на меня. Я посмотрел на него. Оба мы помолчали. Наконец я произнес:

— Здесь холодновато, сынок. Не хочешь спуститься?

Он заговорил — очень тихо, и не только слова его звучали так по-взрослому, так разумно, но и голос его был голосом маленького мужчины. Нет, я не имею в виду карлика. Я имею в виду, что так называют пацана, когда тот ведет себя серьезно, храбро и по-взрослому. «Ты настоящий мужчина». Вот что я подразумевал.

— Нет, благодарю, сэр. Я могу спуститься отсюда, когда захочу. Я сожалею, что вам пришлось подняться сюда, чтобы поговорить со мной, но я ребенок и знаю: попроси я о встрече с вами на земле и какой-нибудь взрослый остановил бы меня. Или просто посмеялся бы.

«Бог ты мой, — подумал я, — да это Маленький Принц». Мальчишка ста двадцати сантиметров росту и пятидесяти лет от роду. Сообразительный. Очень серьезный. И смотрел он на меня самым непоколебимым взглядом, какой я только встречал. Мне подумалось мельком, что если бы хоть один политик сумел воспроизвести этот взгляд, то его наверняка избрали бы президентом. Комиссаром всей треклятой планеты.

— Ну… э-э… а как тебя зовут?

— Мое имя Вилли, сэр. И я пришел издалека, чтобы поговорить с вами.

— Почему со мной, Вилли?

— Потому что вы любите детей и помните многое, что было давным-давно, и вы знаете стихи.

— Стихи?

— Да, сэр, стихи про дудочника, который увел детей, когда мэр Гаммельна не заплатил ему за то, что тот избавил город от крыс.

Я не имел ни малейшего понятия, к чему сопляк ведет. Да, в детстве я заучивал «Гаммельнского дудочника» Браунинга со старых затрепанных микрофиш, но это было много, много лет тому назад. И какое отношение имеют стихи Браунинга к этому мальчишке? И откуда он пришел? И как умудрился взобраться на двухсотметровую башню? И если он был в силах испортить флиттеры полицейских, как они говорили, то почему дал подняться мне? И в чем заключается та большая сенсация, которую он собирался мне сообщить? И где он раздобыл и мех, и дерево, и кожу?

И я мысленно перечитал Браунинга: Но напрасны поиски и уговоры, Навсегда исчезли флейтист и танцоры, И тогда сочинили закон, который Требует, чтобы упомянули В каждом документе адвокаты, Наряду с указаньем обычной даты, И столько лет минуло тогда-то С двадцать второго числа июля Тысяча триста семьдесят шестого года. А место, памятник для народа, Где дети нашли последнюю пристань, Назвали улицей Пестрого Флейтиста… [30]

— Через неделю исполнится ровно семьсот лет с того дня, сказал я пареньку.

Слова мои его не обрадовали. Он вздохнул и посмотрел на край. платформы, в бесконечные пространства Сан-Франжелеса, распростёртого от места, где стоял когда-то Ванкувер, и до того, что было раньше Баха-Калифорнией. И мне показалось, что он плачет, но, когда он снова повернулся, глаза его были всего лишь влажными.

— Ах, сэр, это верно. И мы полагаем, что времени вам было предоставлено больше чем достаточно. Вот потому-то меня и послали. Но я хочу быть милосерднее своего предшественника и поэтому позвал вас. Вы можете понять, вы сумеете сказать им всем, предупредить, и мне не придется…

Он не окончил фразу, оставив ее висеть в воздухе. И хотя здесь, на башне, и так было холодно, меня пробрал глубинный озноб, словно кто-то наступил на мою могилу.

Я спросил его, что он собирается сделать.

Он сказал мне. Это была бы самая большая сенсация во всей мировой истории, окажись она правдой.

Я заметил, что люди потребуют доказательства.

Он сказал, что охотно предоставит доказательство. Небольшую демонстрацию.

Итак, я вынул из своего нагрудного кармана устройство связи и соединился со Службой Новостей, и сообщил, что у меня для них кое-что, есть; я потребовал, чтобы центральная подключила меня к записи, и мгновенно ощутил давление сенсоров, когда заработали датчики, вживленные в мои горло, глаза и уши.

— Пятнадцатое июля две тысячи семьдесят шестого года, сказал я. Исключительно для Всемирной Службы Новостей. Сообщает Майк Стрэйтерн. Я стою на вершине силовой башни Вествуда, Сан-Франжелес. А рядом со мной маленький мальчик с самой невероятной историей, какую я только слышал.

И я сделал вступление, которое могли вырезать перед выходом в эфир.

— Вилли согласился провести для нас небольшую демонстрацию, длякоторой я и переключаюсь на далекий Таймссквер в Нью-Йорке, штат Манхэттен.

Экранчик в моей ладони замигал, и вот я уже смотрю на угол Сорок второй и Бродвея. Рядом со мной мальчишка поднес к губам дудочку и заиграл.

Песенка ничего не значила для меня, но явно понравилась тараканам. Если и есть научное объяснение тому, как тихая мелодия может донестись до тараканов через весь континент, то это объяснение существует в рамках науки, нам пока недоступной. Вероятно, нам ее уже никогда не понять.

Но, пока я смотрел, тараканы Манхэттена начали собираться. «Бормотанье перешло в трепетанье, трепетанье переросло в топотанье…» Браунинг написал бы эти строки совсем по-другому, вызови его Дудочник тараканов. Поначалу раздался тихий щебечущий звук, потом щебетание перешло в скрежетанье, а скрежетанье переросло в могучее громыханье коготки со скрипом царапали пластик улиц и тротуаров. И они потекли тонкой струйкой, а потом — рекой, а после — половодьем, а после — потопом. Они выходили из-под земли, и выползали из стен, и из-под гниющих крыш, и из забитых мусором переулков, они выходили и покрывали собой улицы, пока на тех не осталось ничего, кроме ковра из панцирей, черного ковра из мерзких маленьких тварей.

И экран показал, как направились они к Ист-Ривер, и я смотрел, как они переползли через весь остров, ставший штатом Манхэттен, и погрузились в воды Ист-Ривер, и утонули.

Связь вновь переключилась на меня.

Я повернулся к малышу:

— Вилли, скажи людям, которые смотрят на нас, чего ты от них хочешь.

Он повернулся ко мне и посмотрел на меня, и мои сенсоры поймали его в кадр.

— Мы хотим, чтобы вы прекратили делать то, что делаете, чтобы вы не пакостили этот мир, иначе мы у вас его заберем. Вот и все.

Он не вдавался в объяснения. Он явно не ощущал потребности указать метод. Но намерения его были ясны. Прекратите заливать зелень лугов пластиком, прекратите сражаться, прекратите убивать дружбу, имейте же мужество, не врите, прекратите мучить друг друга, цените искусство и мудрость… короче говоря, переделайте мир — или лишитесь его.

Я находился с ним всю следующую неделю, пока он шел из города в город и из столицы в столицу. Конечно, над мальчишкой смеялись. Смеялись, и игнорировали его, и несколько раз пытались засадить его в каталажку, но им это не удавалось.

А вчера, когда время уже почти вышло, мы сидели на берегу ручья, текущего грязью, и Вилли поглаживал флейту так, словно хотел, чтобы та исчезла.

— Мне жаль вас, — сказал он.

— Ты выполнишь свое обещание, верно?

— Да, — сказал он. — Мы дали вам семьсот лет. Это достаточный срок. Но мне жаль, что вы уйдете с ними. Мне жаль вас, вы славный.

— Хотя не настолько славный, чтобы пощадить меня?

— Вы такой же, как и все они. Они ничего не сделали. И вы ничего не сделали. Вы неплохой человек, просто вас ничто не касается.

— У меня недостаточно сил, Вилли. Сомневаюсь, что хоть у кого-то достаточно.

— А зря. Не дураки ведь.

И вот сегодня Вилли пошел и заиграл на ходу. На сей раз я услышал песенку — о лучших временах и чистых землях, и я последовал за ним. И все остальные тоже последовали. Выходили из домов и усадеб, из башен и подвалов. Шли из дальних мест и из ближних. И последовали за ним на пустой луг, где он распахнул своей игрой воздух, а там оказалась чернота. Черным-черно, как у погасшей звезды, в черной дыре. И все зашагали внутрь, один за другим — все взрослые мира. И когда я перешагивал через, порог, я посмотрел на Вилли, и он глядел на меня, хотя и не переставал играть на своей дудочке. Глаза его снова были влажными.

И вот мы здесь. Тут нет ничего, но это кажется неважным. Вилли и дети Гаммельна не хотели нам зла, они просто не могли больше позволить нам продолжать в том же духе.

Я уверен, что мы останемся здесь навеки. Возможно, мы умрем, а возможно, это место сохранит нас такими, как мы есть.

И тем не менее навеки.

Я должен бы сообщить вам, каков мир сегодня, двадцать второго июля две тысячи семьдесят шестого года, но я не знаю. Он где-то там, снаружи. Населенный детьми.

Надеюсь, Вилли прав. Надеюсь, у них получится лучше, чем у нас. Бог свидетель, мы достаточно долго старались.

 

Его называют «Льюисом Кэрроллом двадцатого века». За сорок лет своей карьеры Харлан Эллисон собрал восемь с половиной «Хьюго», три «Небьюлы», пять премий имени Брэма Стокера (за лучшее произведение в жанре «хоррор»), включая награду «за вклад в развитие жанра», две премии имени Э. А. По (за лучший американский детектив), «Серебряное перо» журналистики от международного ПЕН-клуба и — единственный — четыре премии Гильдии писателей Америки за лучший сценарий года, не говоря уже о наградах помельче — больше, чем любой другой писатель.

Его имя стало синонимом не только грандиозного успеха, но и выдающегося литературного мастерства. А еще — сильной воли, твердого характера, необычайной требовательности к себе и другим, к слову и делу.

Невозможно перечислить все достижения писателя на его творческом пути. По мотивам его рассказов снимались такие фильмы, как знаменитый «Терминатор» и фантастический телесериал «Вавилон-5». Произведения Харлана Эллисона не раз включались в антологии лучших рассказов года. А по сборникам его эссе о телевидении обучаются студенты в сотнях университетов.

Теперь самый выдающийся из современных американских прозаиков, представляет свои произведения российскому читателю. Лучшие из 1700 рассказов, написанных им за долгие годы, включены в это собрание, одобренное автором лично. Специально для российских читателей Харлан Эллисон написал новые предисловия ко многим рассказам, вошедшим в золотой фонд мировой литературы.

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПОЛЯРИС»

1997