Один раз. Я переспал с ней только один раз. Мы были друзьями одиннадцать лет — и до того, и после, — но это было одной из таких странных штук, одним из этих безумных порывов: два человека, наедине, в канун Нового года смотрят взятую напрокат кассету «Братьев Маркс». Просто чтобы не пришлось выбираться с толпой идиотов, гудеть, притворяться, что хорошо проводим время, хотя на деле мы всего лишь напивались бы, улюлюкали, блевали на слишком медленных прохожих и тратили больше денег, чем могли себе позволить. И мы выпили слишком много дешевого шампанского, и слишком часто падали с дивана, смеясь над Харпо. Слишком часто оказывались на полу одновременно. И вот уже наши лица оказались слишком близко, моя рука у нее под юбкой, а ее — у меня в штанах…

Но это случилось всего лишь один раз, ради всего святого! Превращать случайный, ни к чему не обязывающий секс во что-то грандиозное! Она знала, что я вмешиваюсь в чужие сознания, только когда нет никакого иного способа добыть бакс. Или я забывался и делал это в момент человеческой слабости.

После такого всегда чувствуешь себя грязным.

Войдите в мысли лучшего из живших людей, даже святого Фомы Аквинского — это для примера, просто чтобы выбрать совершенно колоссального человека, у которого, как можно подумать, сознание настолько чистое, что его можно есть (перефразируя мою мать), — и когда вы выберетесь, то поверьте на слово, вам захочется принять долгий душ из дезинфектанта.

Поверьте: в чужой пейзаж я отправляюсь, только когда делать больше ничего не остается, нет никакого другого решения… или если забываюсь и все равно делаю это в минуту слабости. Например, когда налоговики пихают меня ногами в огонь, или если меня хотят обворовать, ограбить или, может, убить. Или если мне требуется выяснить, не пользовалась ли конкретная «она», с которой я нынче встречаюсь, чужой грязной иглой или не занималась ли сексом, не принимая достаточно серьезных мер предосторожности против СПИДа. Или если коллега забрал себе в голову меня подставить, чтобы я совершил ошибку и произвел на босса плохое впечатление, а потом снова оказался в очереди безработных. Или…

Это на несколько недель превращает меня в развалину.

Отправляюсь прогуляться по пейзажу, пытаясь подобрать маленькую инсайдерскую безделицу на тему сделки с ценными бумагами, а выхожу с такими же пустыми карманами, зато весь в грязи от похождений того парня. Я потом несколько дней приличной женщине в глаза смотреть не могу. Администратор в мотеле говорит мне, что все комнаты заняты, и что он чертовски сожалеет, но мне придется проехать еще тридцать миль, чтобы найти свободное местечко? Я вкатываюсь в его пейзаж и обнаруживаю, что он полон неоновых знаков со словом «ниггер», и тогда я завожусь и бью этого сучьего сына так крепко, что у его бабушки кровь носом идет. Потом обычно приходится прятаться три или четыре недели. Автобус вот-вот уходит, я впрыгиваю в голову водителя и нахожу его имя, чтобы заорать: «Придержи минутку, Том» — или Джордж, или Вилли, — и получаю удар по обонянию всем тем чесноком, который он ел последний месяц, потому что доктор ему сказал, что чеснок полезен для его организма. И у меня начинается рвота, я выламываюсь из пейзажа и не только упускаю автобус, но еще и желудок так крутит, что приходится сесть на грязный бордюр и ждать, пока желчь успокоится. Заглядываю в голову потенциальному работодателю, чтобы выяснить, не собирается ли он меня обдурить, и выясняю, что он — часть огромной ширмы над производственными преступлениями, из-за которых погибли сотни людей, когда та или эта по дешевке сделанная муфта, втулка или шарнир не выдерживают и разламываются, а несчастные люди с криками падают на тысячи футов к своей гибели. Попробуй потом попытаться принять такое предложение, даже если уже месяц не платил за аренду. Ни за что.

Именно так: я прислушиваюсь к пейзажу, только когда мне поджаривают ноги. Когда какая-то тень без устали следует за мной из переулка в переулок. Когда работающий с гипсокартоном парень, которого я нанял, чтобы исправить то, что натворил протекающий душ, одаряет меня вялой улыбкой и счетом на три сотни и шестьдесят баксов выше оценочной стоимости. Или в момент простой человеческой слабости.

Но это на несколько недель превращает меня в развалину. На несколько недель.

Потому что вы не можете, просто не можете, абсолютно не можете знать, каковы в действительности, по-настоящему люди, пока не прогуляетесь по их пейзажу. Если бы Аквинский обладал моими способностями, он бы быстро стал отшельником, временами посещая лишь разум овцы или ежа. В момент простой человеческой слабости.

Вот почему за всю мою жизнь — а насколько я могу припомнить, занимаюсь я таким начиная с пяти или шести лет, может даже раньше, — из всех встреченных людей было только одиннадцать или двенадцать таких, кто знали, что я умею «читать мысли», с кем я позволил себе сблизиться. Трое из них никогда не применяли это знание против меня и не пытались меня использовать или убить, когда я отвернусь. Двое из этих троих были моими матерью и отцом, парой милых пожилых чернокожих, которые подобрали меня на старости лет и которые уже мертвы — хотя, вероятно, все еще обо мне беспокоятся, даже в лучшем мире. По ним я очень, очень скучаю, особенно в такие минуты. Остальные восемь или девять так завелись от этого знания, что позаботились о том, чтобы я не приближался к ним и на милю — одна даже переехала в другой штат просто на всякий случай, хотя ее мысли были чертовски более скучными и невинными, чем ей хотелось бы думать, — либо пытались размозжить мне голову чем-нибудь тяжелым, когда я отвернусь. Я до сих пор чувствую разрыв ключичного сочленения: он убийственно ноет за пару дней до дождя. Или же они пользовались мной, чтобы заработать баксов.

Им не хватало разума, чтобы осознать простую вещь: если я мог зарабатывать крупные суммы своими способностями, какого дьявола я жил, еле сводя концы с концами, как какой-то студент-переросток, который боится оставить университет и повзрослеть?

Вот эти были тупыми мудилами.

Из тех троих, кто никогда не использовал знание против меня, третьей была Эллисон Рош. Которая в середине мая, в середине среды, посреди Клантона, что в штате Алабама, сидела на табурете рядом со мной, выдавливала кетчуп на гамбургер от «Ол-Американ» и давила на воспоминание о том проклятом кануне Нового года с сексуальной интерлюдией, Харпо и его братьями. Мы были только вдвоем, не считая повара, и она ждала моего ответа.

— Я охотнее позволю скунсу сбрызнуть мне штанину, — ответил я.

Она вытянула из хромированного держателя салфетку и вытерла красные капли, которые украсили столешницу, перелетев через покрытую семенами кунжута булочку. Посмотрела на меня из-под густых блестящих ресниц. Должно быть, такое вот нетерпение, такой взгляд фиалковых глаз безотказно работали, когда она направляла их на какого-нибудь грубого свидетеля защиты. Эллисон Рош работала главным заместителем окружного прокурора в округе Джефферсон, а кабинет ее располагался в Бирмингеме, Алабама. Недалеко от места, где мы тайно встретились за бургерами от «Ол-Американ». Спустя три года после того, как мы выпили многовато шампанского, посмотрели взятую напрокат черно-белую комедию из тридцатых годов и занялись черно-белым сексом. На редкость дурацкий канун Нового года.

Друзья на протяжении одиннадцати лет. И один раз, всего один. Превосходный пример, что случается в момент человеческой слабости. И я не говорю, что оно не было потрясающе, потому что было. Совершенно потрясающе. Но мы никогда этого не повторяли. И мы никогда не вспоминали об этом с того утра, когда открыли глаза, посмотрели друг на друга так, как смотрят на взорвавшуюся банку сардин, и одновременно сказали: «О, господи». Никогда — до этого незабвенного дня в этой забегаловке, где я встретился с Элли. Объехал Монтгомери, чтобы подхватить ее с полдороги — после своеобразного приглашения по телефону. Не могу сказать, чтобы повар Мистер Ол-Американ был особенно счастлив видеть шкуру моего цвета у своей стойки, но я не стал лезть ему в голову и позволил думать, чего ему хочется. Снаружи времена меняются, но внутренний пейзаж остается грязным.

— Все, чего я прошу — это чтобы ты с ним поговорил, — сказала Эллисон.

И одарила меня тем самым взглядом. Сложный взгляд. Он не совсем честен, но и не вполне лицемерен. Он играет на моих воспоминаниях о той единственной ночи, которую мы провели в постели. И он нечестен ровно настолько, чтобы упирать на ту часть ночи, которую мы провели на полу, на диване, на кофейной стойке между столовой и кухонькой, в ванной; на те примерно девятнадцать минут, проведенных в завалах ее бесконечных пар туфель в шкафу в прихожей, где пахло кедром и новизной. Она одарила меня взглядом — и не упустила ничего из тех воспоминаний.

— Я не хочу с ним разговаривать. Мало того, что этот человек — кусок дерьма, а у меня есть дела поважнее, чем отправляться в Атмор и гулять по больному разуму этого психованного сукина сына. Могу я напомнить, что из ста шестидесяти или ста семидесяти человек, которые умерли там на электрическом стуле — начиная с самой первой «Желтой Мамы», которую они пустили на слом в 1990, — примерно сто тридцать были цветными? И не стоит предполагать, что цвета были хоть на тон светлее этой вот чашки кофе слева от тебя. То есть: будучи слишком хорошо образованным афроамериканцем, который ценит всю полноту негритянства в своей крови, я недостаточно безумен, чтобы испытывать желание посетить расистское «исправительное учреждение» вроде тюрьмы Холмана, благодарю покорно.

— Ты закончил? — спросила она, вытирая губы.

— Да, я все сказал. Дело закрыто. Найди еще кого-нибудь.

Это ей не понравилось.

— Нету больше никого.

— Должны быть. Где-то. Проверь исследования в Дюкском Университете. Позвони в «Фортеанское общество». В «Менсу». В «Рискуй!». На какую-нибудь горячую линию мистиков-астрологов. Разве нет какого-нибудь наполовину выжившего из ума сенатора с помощником на полную ставку, который пытался бы в последние лет пять протащить через правительство штата закон по финансированию бредового исследования вроде этого? Что насчет русских… теперь, когда Империя Зла пала, вы должны бы получить весточку про их успехи с кирлиановыми аурами, или над чем там эти кретины работали. Или ты могла бы…

— Руди, хватит! — заорала она во всю глотку.

Повар уронил лопатку, которой отскребал гриль. Глядя на нас, он поднял инструмент, и на его лице — в разум я не лез — было написано: «Если эта белая сука издаст еще звук, я вызываю копов».

Мой ответный взгляд ему не понравился, и повар вернулся к своему занятию, готовясь к наплыву посетителей после завершения рабочего дня. Но по напряженной спине и углу, под которым он склонил голову, я понял, что он этого не забудет.

Я наклонился к Эллисон, посерьезнел, насколько смог, и очень тихо, очень мягко сказал:

— Элли, подруга, послушай меня. Ты — одна из немногих, на которых я могу положиться, причем уже долгое время. Мы давно знакомы, и ты никогда, ни разу не заставила меня ощутить себя фриком. Так что ладно, я тебе доверяю. Я доверяю тебе кое-что, что причиняет мне невероятную, дьявольскую боль — знание, которое может привести меня к смерти. Ты никогда меня не предавала и никогда не пыталась использовать. До сих пор. Это впервые. И тебе придется признать, что это даже менее логично, чем если бы ты сказала: «я проигралась до последнего цента и должна куче народу миллион баксов, так что не мог бы ты отправиться в Вегас или Атлантик-сити, прогуляться по разумам каких-нибудь опытных игроков в покер и выиграть достаточно денег, чтобы меня не пристрелили наемные головорезы». Даже такое — как бы жутко это ни звучало — даже такое было бы проще понять!

Эллисон приняла несчастный вид.

— Больше никого нет, Руди. Прошу тебя.

— Проклятье, в чем тут дело? Давай, скажи мне. Ты что-то скрываешь, или не говоришь всего, или лжешь про…

— Я не лгу!

Во второй раз она внезапно разозлилась на меня до такой степени. Ее крик разбрызгался по белым плиткам стен. Повар крутнулся на пятках, сделал шаг в нашу сторону, и я прыгнул в его пейзаж, пригладил искусственный газон, осушил грозовые облака и предложил ему пойти перекурить у задней двери. К счастью, в этот час в «Ол-Американ Бургер» не было других посетителей, и он послушался.

— Успокойся, ладно? Ради всего святого.

Она скомкала салфетку в шарик.

Эллисон лгала, скрывала, придерживала информацию. Чтобы это понять, не нужно было быть телепатом. Я ждал, глядя на нее с тихим, осторожным недоверием, и, наконец, она вздохнула, и я подумал: «Сейчас будет».

— Ты читаешь мои мысли?

— Не оскорбляй меня. Мы слишком давно друг друга знаем.

Она выглядела расстроенной. Фиалковый цвет глаз стал глубже.

— Прости.

Но она не продолжила. Я не собирался позволять обойти себя с фланга. Я ждал. Через некоторое время она тихо, очень тихо проговорила:

— Думаю, я в него влюбилась. Я знаю, что верю ему, когда он говорит, что невиновен.

Такого я никак не ждал. Я даже не нашелся, что ответить.

Это было невероятно. Просто, мать его, невероятно. Эллисон была заместителем окружного прокурора, она выступала против Генри Лейка Спаннинга по обвинению в убийстве. И речь не просто об одном случайном убийстве, что случаются в пылу ссоры субботней ночью, о которых глубоко сожалеют утром воскресенья, и за которые в независимом штате Алабама казнят посредством электрического стула — вне зависимости от сожалений. Нет, тут была серия из самых отвратительных, самых тошнотворных убийств за историю Алабамы, историю Великолепного Юга, историю Соединенных Штатов. Может, даже за историю всего несчастного человеческого мира, которая по бедра в бессмысленно пролитой крови невинных мужчин, женщин и детей.

Генри Лейк Спаннинг был монстром, ходячей заразой, машиной-убийцей без совести и без единого намека на сходство с тем, что можно было бы счесть приличным человеком. Он прорубил путь через полдюжины штатов. Поймали Генри в Хантсвилле, в мусорном контейнере позади супермаркета, где он творил что-то настолько мерзкое и бесчеловечное с останками шестидесятипятилетней уборщицы, что даже таблоиды не вдавались в подробности, остановившись на слове «невыразимо». И он как-то ушел от полиции. И как-то он выскользнул из их сети. И он как-то узнал, где живет лейтенант, ответственный за операцию по его поимке. И как-то он пробрался в тот район, пока лейтенант занимался установкой дорожных заграждений, и выпотрошил его жену и двух детей. И кошку. А потом было еще несколько убийств в Бирмингеме и Декейтере, и к тому времени он настолько капитально свихнулся, что его снова поймали — и второй раз уже не выпустили и довели до суда. И Элли обвиняла это придонное чудовище.

И — ох, что это был за цирк. Во второй раз Генри поймали — и задержали — в округе Джефферсон, который стал сценой для трех самых тошнотворных его убийств. Несмотря на это, поскольку он совершал убийства (с настолько схожим modus operandi, что не было сомнений, кто преступник) в двадцати двух из шестидесяти семи округов, все они до одного хотели провести суд на своей территории. А еще он совершал убийства в пяти других штатах, что доводило число жертв до пятидесяти шести человек. Каждый из этих штатов хотел выдачи Генри.

И вот насколько умным, быстрым и умелым прокурором была Элли: каким-то образом она ухитрилась дружески побеседовать с главным прокурором штата, как-то напустила на него свой фиалковый взгляд и как-то проболтала с ним достаточно долго, чтобы убедить создать законный прецедент. Главный прокурор штата Алабама разрешил Эллисон Рош объединить иски, много официальных обвинений в одно, чтобы заставить Спаннинга отвечать в суде за двадцать девять убийств, совершенных на территории Алабамы, одновременно. Она методично обосновала высшим судам штата, что Генри Лейк Спаннинг представляет в настоящем времени такую явную угрозу для общества, что обвинение готово пойти на риск — большой риск! — и попробовать объединенное рассмотрение в духе «все или ничего». Потом она ухитрилась пригладить перышки всем остальным жаждущим назначения прокурорам в двадцати одном округе и собрала такое ослепительное дело, что оно лишило зрения всех, включая защитника Спаннинга, который орал о законности составных исков с той самой секунды, когда Эллисон это предложила.

И она получила быстрый вердикт жюри по всем двадцати девяти случаям. А потом она разошлась по-настоящему на стадии определении наказания и обосновала остальные двадцать семь убийств из пяти других штатов по их идентичному жуткому почерку. В результате не осталось ничего иного, как приговорить Спаннинга — по всем пятидесяти шести убийствам — к тому, что пришло на смену «Желтой Маме».

И пока политики и бонзы по всему штату шептались, примеряя имя Элли к посту повыше, Спаннингу предстояло усесться на новый электрический стул в тюрьме Холмана, построенный бостонской компанией Фреда А. Лейхтера. 2640 вольт чистой искристой смерти за двухсотсороковую долю секунды, в шесть раз быстрее одной сороковой секунды, которая требуется мозгу, чтобы ощутить происходящее. Как по мне, это уж слишком гуманный исход — более чем трехкратное превышение летальной дозы в 700 вольт, которая уничтожает мозг — для урода вроде Генри Лейка Спаннинга.

Но если нам повезет — а назначенный для казни день уже почти настал, — если нам повезет, если существуют Бог и Справедливость, и Естественный Ход Вещей, и все эти приятные штуки, тогда Генри Лейк Спаннинг, эта грязь, эта гниль, это нечто, созданное, только чтобы разрушать… тогда он превратится в кучку гребаного пепла, которую кто-нибудь мог бы разбросать в цветочном саду, предоставляя этому упырю единственный шанс принести какую-то пользу человеческой расе.

Вот что это был за парень, с которым мне предлагалось «поговорить» в тюрьме Холмана в Атморе, штат Алабама, по желанию моей приятельницы Эллисон Рош. Там, где он сидел, в блоке смертников, ожидая, когда его больную голову обреют, штанины разрежут, а язык зажарят до черноты, какая царит в желудке овцы… там, в Холмане, по желанию моей приятельницы Эллисон, мне требовалось «поговорить» с одним из самых кошмарных существ, созданных для убийства, считая от акулы-молот — которая обладала неизмеримо большим запасом пристойности, чем когда-либо проявлял Генри Лейк Спаннинг. Отправляйся, Мистер Телепат, мило поболтай, войди в его пейзаж и прочитай мысли, и воспользуйся своей изумительной, легендарной силой экстрасенсорного восприятия, этой классной, шикарной способностью, которая всю жизнь делала из тебя бродягу. Ну, не совсем бродягу: у меня есть пристойная квартира, и есть пристойный, пусть и не постоянный, заработок. И я стараюсь следовать предупреждению Нельсона Олгрена — никогда не связываться с женщинами, чьи проблемы больше моих собственных. Иногда у меня даже появляется машина. Правда, не сейчас, потому что «Камаро» вернули владельцу из-за того, что я не выплачивал взносы — и это был не Гарри Дин Стентон или Эмилио Эставес. Но бродягу в том смысле — как там говорит Элли? — а, точно: я не «реализовываю свой полный — и огромный — потенциал». Бродягу в том смысле, что я не могу удержаться на работе; увольняют к хренам собачьим — и это несмотря на полученное в Родосе образование уровнем настолько выше того, на что мог бы рассчитывать бедный нигга вроде меня, что самолично Родос раздулся бы от чертовской гордости. Бродягу, по большей части, несмотря на выдающееся образование Родоса, несмотря на наличие двух добрых, умных, любящих родителей — даже приемных родителей. Дьявол, особенно приемных родителей, которые умерли с печальным осознанием, что их единственный ребенок проведет жизнь странствующим неудачником, неспособным обеспечить себе комфортную жизнь или создать нормальную семью и вырастить детей без страха передать им этот особенный личный кошмар… эту мою изумительную способность, воспетую в песнях и рассказах… и которой, кажется, больше никто не обладает, хотя я знаю, что другие должны быть, где-то, когда-то, как-то!

Давай, мистер Чудо-Чудесное, сияющий черный Калиостро современности, давай, используй эту суперклассную, прикольную способность, наличие которой легковерные идиоты и кретины, верящие в существование летающих блюдец, пытаются доказать как минимум пятьдесят лет, которую никто кроме меня не смог получить в таком виде, меня, который выделился вот таким образом. И позвольте мне рассказать вам о том, что значит — так выделяться, братья мои. Вот я, вот он я, Руди Пэйрис, просто парень, который порой делал бакс-другой при помощи своей прикольной классной невозможной экстрасенсорики, проживал за свои тридцать лет путешествия по пейзажам в тринадцати штатах и вдвое большем количестве городов. Вот он я, Руди Пэйрис, Мистер Я-могу-читать-ваши-мысли, которого попросили пойти прогуляться по разуму убийцы, запугавшего половину планеты. Попросил, вероятно, единственный живой человек, которому я не мог отказать. Но, черт, поверьте мне на слово: я хотел отказаться. Отказывался по правде, с каждым выдохом. Что? Соглашусь ли я? Ага. Да, конечно. Я отправлюсь в Холман и прокачусь по пейзажу этого больного ублюдка. Разумеется, я соглашусь. Два выбора: паршивый и никакого.

Все это происходило за время, достаточное, чтобы уничтожить один жирный двойной чизбургер и две чашки кофе.

Самым худшим в этом было то, что Элли каким-то образом к нему привязалась. Элли! Не какая-то там глупая сучка, а Элли. Я не мог в это поверить.

Не то чтобы это было необычно, когда женщины спутывались с парнями из тюрьмы, попадали под их «волшебное очарование», начинали писать им письма, навещать, таскать конфеты и сигареты, ходить на свидания, работать курьерами, пронося наркоту в местах, чаще занятых тампонами, писать письма, которые постепенно становятся все более причудливыми, все более личными и пылкими. Все больше зависеть от них эмоционально. Ничего особенного в этом не было. Про этот феномен написаны целые психиатрические трактаты — наравне с трудами о женщинах, по уши влюбляющихся в копов. В самом деле, ничего такого: каждый год сотни женщин пишут таким парням, посещают их, строят воздушные замки, трахаются. Представляют, как даже наихудшие из них: насильники, те, кто избивали женщин или приставали к детям, педофилы-рецидивисты худшего толка, убийцы и уличные грабители, которые разбивают головы пожилым женщинам ради талонов на еду, террористы и аферисты… как в один сияющий потенциально-возможный — наверняка реальный — день эти больные подонки выплывут из-за стен, поймают ветер и превратятся в рыцарей «Брукс Бразерс», рабочий день с девяти до пяти. Каждый год сотни женщин выходят замуж за этих парней, обманываясь в пылу страсти привлекательным поведением этих скользких, двуличных и лживых сукиных сынов, которые проводят отведенное им на свободе время, занимаясь вызыванием к себе доверия: заманивают людей, обдирают, пускают кровь, превращают в дураков, лишают последнего цента, счастливого дома, рассудка, способности доверять и любить снова.

Но здесь сидела не какая-то несчастная неграмотная и наивная девочка. Это была Элли. Проклятье, она почти вытянула юридическую невозможность, чуть-чуть не дошла до юриспруденции Бизарро, ввергнув прокуроров пяти штатов в сомнения, использовав которые, она сумела бы собрать множественный иск, официальное обвинение в границах сразу нескольких штатов! Такого не делали никогда прежде — а теперь, наверное, и не сделают. Но в теории она могла такое вытянуть. Если вы не сидите в зале суда со времен птеродактилей, вам не понять, насколько этот пик высок!

И вот, Элли говорит мне эту чушь. Элли, моя лучшая подруга, которая заступалась за меня сотню раз. Не какая-то слабачка, а шериф из Ущелья Самоубийц, со сталью во взоре, лишившийся за сорок лет юношеской невинности. Деловая женщина, многое повидавшая, ставшая жесткой — но не циничной, суровой — но не подлой.

«Думаю, я в него влюбилась», — сказала она.

«Я знаю, что верю ему, когда он говорит, что невиновен», — сказала она.

Я посмотрел на Элли. Время не сдвинулось. Это все еще был тот самый миг, когда вселенная решила лечь и помереть. И я сказал:

— Так, если ты уверена, что этот образчик добродетели невиновен в пятидесяти шести убийствах — лишь тех, о которых нам известно, и только дьявол знает, сколько их было еще, поскольку он, очевидно, занимался этим лет с двенадцати. Помнишь те ночи, когда мы сидели, а ты рассказывала мне все это дерьмо на его счет, когда у тебя мурашки ползали по коже, помнишь? Если ты настолько, черт побери, уверена, что парень, которого ты одиннадцать недель в суде загоняла на электрический стул, невиновен в разделке половины населения планеты, то зачем тебе нужно, чтобы я отправился в Холман, проделал весь этот путь до Атмора? Чтобы просто заглянуть в голову этого сладенького персика в мужском облике? Твоя «женская интуиция» не говорит тебе, что он чист до скрипа? Твоя «истинная любовь» недостаточно уверенно ведет твою сладкую юную задницу по дороге, усыпанной розовыми лепестками?

— Не умничай!

— Что? — ответил я, не веря своим долбаным ушам.

— Я сказала: «Не будь такой болтливой высокоумной жопой!»

Теперь завелся уже я.

— Да, не стоит мне быть высокоумной жопой. Мне нужно быть твоим пони, твоей призовой собачкой, читающим мысли уродцем из шляпы фокусника! Прокатись в Холман, Пэйрис, вступи в ряды реднеков из ада, устройся в блоке смертников с прочими ниггерами и поболтай с одним белым парнем, который сидит в тамошней камере уже три года или около того. Посиди с королем гребаных вампиров, покопайся в помойке его мозга — о, какое это будет удовольствие, не могу поверить, что ты меня об этом попросила, — считай содержимое вареного куска дерьма, которое он называет разумом, и погляди, водит ли он меня за нос. Вот что мне требуется сделать, верно? Вместо того чтобы умничать. Я верно понял? Правильно ли я ухватил смысл, подруга?

Она поднялась. Даже не стала говорить: «Да пошел ты, Пэйрис!».

Она просто изо всех сил дала мне пощечину.

Хорошую, крепкую, прямо по губам.

Я почувствовал, как верхний зуб порезал губу. Почувствовал вкус крови. Голова гудела как церковный колокол. Мне казалось, что я сейчас свалюсь с проклятого стула. Когда мир вернулся в фокус, она все еще стояла рядом и выглядела пристыженной, разочарованной и злой как черт. И явно переживала, что разбила мне голову. Все это одновременно. А еще она выглядела так, словно я сломал ее игрушечный паровозик.

— Окей, — устало сказал я и вздохнул так, что воздух дошел до кармана штанов. — Окей, успокойся. Я с ним повидаюсь. Я это сделаю. Не волнуйся.

Она продолжала стоять.

— Тебе больно?

— Нет, конечно, — сказал я, не в силах сложить губы в улыбку. — Нельзя же причинить боль, вытряхнув мозги человека ему на колени.

Она стояла надо мной, а я неуверенно придерживался за стойку, наполовину развернувшись после удара. Стояла надо мной, сжимая в кулаке скомканную салфетку, а выражение лица говорило, что ее не проведешь, что мы давно знаем друг друга, что она никогда прежде не просила о такой услуге, что если бы мы были друзьями, и я ее любил, то увидел бы, насколько ей больно, что ее раздирают противоречия, что ей нужно знать, на самом деле нужно знать, без доли сомнения, и, во имя Господа — в которого она верила, а я нет, но бес с ним, — что я сделаю это для нее, просто сделаю, безо всякого этого дерьма.

Поэтому я пожал плечами, развел руками, как человек, которому некуда идти, и сказал:

— Как ты в это вляпалась?

Первые пятнадцать минут трагической, трогательной и не подлежащей насмешкам истории она рассказывала стоя. Спустя пятнадцать минут я сказал:

— Бога ради, Элли, хотя бы сядь! Ты выглядишь чертовски глупо, стоя там с жирной салфеткой в руке.

Вошли несколько подростков. Четырехзвездный повар закончил перекур и вернулся на место, бродя по дощатому полу и сервируя артериальные засоры «Ол-Американ». Элли взяла свой щегольской портфель, и, не проронив ни слова, просто с кивком, который говорил: «Давай уберемся от них как можно дальше», мы пересели за парный столик у окна, чтобы продолжить разговор о многообразии вариантов социальных самоубийств, доступных излишне доверчивому и безрассудно храброму джентльмену цветных убеждений, если он позволит опытной, убедительной, умной и чувственной женщине совершенно другого цвета вывести себя из равновесия.

Понимаете, дело тут вот в чем. Посмотрите на этот портфель. Вы хотите знать, что за Элли эта Эллисон Рош? Тогда слушайте внимательно.

В Нью-Йорке, если какой-нибудь парень, жаждущий поста младшего менеджера по работе с клиентами в рекламе, облизал достаточно задниц, и ему кинули достаточно мясной счет, и хочется ему выглядеть на свою породу, обозначиться, показать всем, что у него есть капитал, то первым делом он спешно тащит свою задницу к «Барниз» на углу Западной-17 и Седьмой. Покупает себе «Бюрбери», небрежно продевает пояс в петли сзади и курсирует по офису в распахнутом как крыло плаще.

В Далласе, если к жене какого-нибудь гендира приходят на intime, faux — неофициальный обед — sans карточки с именами на столе, sans entrée вилки, sans cérémonie — шесть-семь руководителей высшего звена с женами… если мы говорим о женщине, которая летает «Вёрджин Эйр», а не «Конкордом», то она так важна, что не станет пользоваться «Оррефорс», она выставит на стол «Коста Бода» и ей насрать.

Люди, которые давно сжились с властью, настолько в гармонии сами с собой, что им нет нужды смеяться над вашим несчастным горделиво-дурацким костюмом от «Армани» или над вашей спальней от «Лаура Эшли» или над тем, что вы пишете статьи для «ТВ-гайд». Понимаете, о чем я? Вот такова эта женщина, Элли Рош: просто бросьте взгляд на ее портфель, и он расскажет вам все, что нужно знать о том, насколько Элли сильный человек, потому что это — «Атлас». Не «Хартманн». Поймите, она может себе позволить «Хартманн», из этой великолепной, импортированной из Канады кожи, высший сорт, может, где-то в районе девяти с половиной сотен баксов. Может позволить и «Оррефорс», и «Бёрберри», и грудку цесарки с Мутон-Ротшильд 1492 или 1066 — или какой там самый дорогой год, может водить «роллс» вместо «бентли» — вся разница в решетке радиатора… но ей не нужно выставляться напоказ, нет нужды пыжиться, поэтому она взяла «Атлас». Не какое-нибудь птичье дерьмо вроде «Луи Вюиттон» или «Марк Кросс», которые носят разведенные леди, занимающиеся недвижимостью, а «Атлас». Ирландская кожа ручной работы. Выдубленная на заказ коровья шкура. Выдубленная вручную отставными бомбистами ИРА. Очень высокой пробы. Утверждение без утверждения. Видите этот портфель? Он объясняет, почему я сказал: «согласен»?

Элли взяла портфель, который стоял прислоненным к стойке у ее ноги, и мы перебрались за парный столик к окну, подальше от повара и подростков. Она смотрела на меня до тех пор, пока не убедилась, что я в правильном состоянии духа, и продолжила с того места, на котором остановилась.

Следующие двадцать три минуты согласно большим грязным часам на стене она вела рассказ сидя. Правда, сидя по-разному. Она беспрестанно ерзала на стуле словно человек, которого не устраивает взгляд на мир из этого окна, человек, который хотел бы увидеть горизонт поприятнее. История началась с группового изнасилования в возрасте тринадцати лет и продолжилась без задержек: две развалившиеся приемные семьи, немножко случайных ласк со стороны суррогатных папаш, усердная учеба ради лучших оценок как заменитель счастья, юридический колледж Джон Джей, оборвавшаяся попытка достичь семейного счастья в возрасте под тридцать и долгая безрадостная тропа юридических успехов, которые довели ее до Алабамы. Могло достаться место и похуже.

Я знал Элли долгое время, и мы провели в обществе друг друга недели и месяцы. Без учета кануна Нового года и «Братьев Маркс». Но об этом я слышал немногое. Совсем немногое.

Забавно, как так получается. Одиннадцать лет. Подумать, так мне стоило бы что-нибудь подозревать, догадываться хоть о чем-то. Кой черт мы думаем, что являемся друзьями с человеком, когда не знаем о нем самого главного?

Что мы, во сне бродим? То есть о чем мы, на хрен, думаем?!

Может, прежде у нее никогда не возникало повода рассказать хоть что-то про Элли, настоящую Элли. Но сейчас она просила меня отправиться туда, куда я не хотел ехать, сделать то, что до смерти меня пугало. И хотела, чтобы я представлял ситуацию как можно лучше.

Меня осенило, что за эти же одиннадцать лет знакомства я и сам никогда по-настоящему не выдавал ей кристально-чистой картинки из серии «зачем и почему от Руди Пэйриса». Я почувствовал отвращение к себе. Я скрывал правду, придерживал, выдавал только куски, злоупотреблял обаянием, когда честность могла причинить боль. Я был приветливым и очень сообразительным. И я утаил все подобия страданий и мук Элли. А ведь я мог бы легко сравниться с ней по пиковой масти. Или по черноте. Или по простой негритянскости. Но я боялся потерять ее дружбу.

Я никогда не был в силах поверить в концепцию абсолютной дружбы. Слишком похоже на стояние по пояс в быстрой ледяной речке. На скользких камнях.

История приблизилась к моменту, в котором она обвинила Спаннинга. Собрала, просеяла и разложила по полочкам доказательства настолько основательно, настолько взвешенно и безупречно, что жюри вынесло вердикт «виновен» по всем двадцати девяти, а вскоре — в стадии определения наказания — пятидесяти шести случаям. Убийство первой степени. Предумышленное убийство первой. Предумышленное убийство первой степени с особой жестокостью. По каждому из двадцати девяти. У жюри решение заняло меньше часа. Даже не было перерыва на обед. Пятьдесят одна минута, после чего они вышли с вердиктом: «Виновен по всем пунктам». Меньше минуты на убийство. И это совершила Элли.

Защитник заявил, что не было установлено прямой связи между всеми пятьюдесятью шестью убийствами — на деле только двадцатью девятью в Алабаме — и Генри Лейком Спаннингом. Верно, не видели, как он стоял на коленях и потрошил искромсанное тело последней жертвы, десятилетней Гуниллы Эшер, ученицы приходской школы, которая опоздала на автобус и которую Спаннинг подобрал всего в миле от ее дома в Декейтере. Не видели, как он стоял на коленях с консервным ножом в липких красных руках, но модус операнди был тем же самым, и Спаннинг находился в Декейтере, куда сбежал после того, что совершил в Хантсвилле, где его застали на месте преступления, в том мусорном баке, с той старой женщиной. Да, они не могли доказать, что он запускал гладкие тонкие руки во все еще дымящееся тело Гуниллы Эшер. И что с того? Они были полностью уверены, что перед ними — серийный убийца, монстр, выпущенный на волю ужас, чьи методы были настолько дикими, что газеты даже не пытались прилепить ему какое-нибудь гениальное прозвище вроде «Душегуб» или «Мясник с заднего двора». Члены жюри вернулись в зал спустя пятьдесят одну минуту и выглядели так, словно их тошнило, словно они снова и снова пытались вычистить из памяти все то, что увидели и услышали, — но знали, что этого никогда не случится. Словно молили Бога о шансе отказаться на этот раз от исполнения гражданского долга. Они вернулись нестройной толпой и сказали погруженному в тишину суду: «Так, посадите эту гнусную подделку под опарыша на стул и жарьте, пока то, что останется, можно будет положить к завтраку на тост с корицей». Вот в этого парня и влюбилась, по ее словам, моя подруга Элли. В невиновность этого парня она теперь верила.

Это и впрямь было сумасшествие.

— Так как ты… э… ну… как ты?..

— Как я в него влюбилась?

— Да. Именно.

Она на секунду прикрыла глаза и скривила губы, словно потеряла стадо своенравных слов и теперь не знала, где их искать. Я всегда знал, что она была не слишком открытым человеком, держала по-настоящему важные вещи при себе. Дьявол, я прежде не знал об изнасиловании, о ледяной горе между ее отцом и матерью, о деталях длившегося семь месяцев брака — я знал, что когда-то у нее был муж, но не знал, что между ними произошло. Я знал о приемных семьях, но, опять же, не о том, насколько там было паршиво. И узнавание этого дымящегося безумия походило на вытаскивание гвоздей из рук Христа зубами.

Наконец, она заговорила.

— Я получила это дело, когда с Чарли Вилборгом случился удар…

— Помню.

— Он был лучшим юристом в конторе, и если бы не слег за два дня до того, как они поймали… — она замялась на имени, потом продолжила: — Поймали Спаннинга в Декейтере, если бы в округе Морган не были так обеспокоены перспективой настолько крупного дела и не передали Спаннинга нам в Бирмингем… все это происходило так быстро, ни у кого не было возможности с ним поговорить… я оказалась первой, кто хотя бы смог подойти к нему, все остальные так сильно боялись его, того, чем, как они думали, он являлся…

— Они заблуждались, верно? — решил я поумничать.

— Заткнись. Большую часть рутинной работы после моей первой беседы с ним сделала контора. Для меня это был большой прорыв, и дело превратилось в навязчивую идею. Так что после первой беседы я никогда не проводила со Спанки много времени, никогда не присматривалась, чтобы понять, что он на самом деле за человек…

— Спанки? Что, к дьяволу, за «Спанки»?

Она покраснела. От крыльев носа к ушам, а затем к линии волос. За одиннадцать лет я видел, как такое происходит, только несколько раз; однажды это случилось, когда она пукнула в опере при демонстрации «Lucia di Lammermoor».

Я повторил:

— Спанки? Ты меня разыгрываешь, да? Ты называешь его Спанки?

Она покраснела еще больше.

— Как того толстого паренька в «Маленьких негодяях»… да ну на хрен, поверить не могу!

Она бросила на меня свирепый взгляд.

Я почувствовал, как накатывает смех. Лицо начало подергиваться. Элли снова встала.

— Забудь. Просто забудь, хорошо? — она сделала два шага по направлению к выходу на улицу.

Я поймал ее за руку и потянул обратно, стараясь не разразиться хохотом.

— Ладно-ладно-ладно… прости. Я на самом деле, искренне, во имя всего святого, да разразит меня упавшая орбитальная станция, без шуток, на сто процентов сожалею… но ты должна признать… вот так, без предупреждения… я хочу сказать, да ладно, Элли… Спанки?! Ты называешь человека, который убил как минимум пятьдесят шесть человек, Спанки? Почему не Микки, или Лягушка, или Люцерна?.. Я могу понять, почему ты не называешь его Гречкой — это прозвище остается для меня, — но Спанки?!

Через секунду уже ее лицо дернулось, и почти сразу Элли заулыбалась — хотя и отдавала каждый микрон с боем. А потом она начала смеяться и колотить меня свободной рукой. Высвободив руку, она стояла и от всей души смеялась, а спустя минуту снова села за столик. И швырнула в меня скомканной салфеткой.

— Это из его детства, — сказала она. — Он был толстым мальчиком, и над ним смеялись. Ты знаешь, каким бывают дети… они сократили Спаннинга в Спанки, потому что «Маленькие негодяи» как раз шли по телевидению, и… ох, Руди, перестань!

Я, наконец, успокоился и сделал примирительный жест. Элли наблюдала за мной с сердитой настороженностью, пока не убедилась, что я не собираюсь больше отпускать тупых шуток, а потом продолжила:

— После того как судья Фэй огласил приговор, я передала дело Спа… Генри к апелляции. Я требовала не проявлять снисхождения, когда адвокаты Генри представили апелляцию в Одиннадцатый Округ Атланты. Когда ему отказали в апелляционном, тремя против нуля, я помогла подготовить короткую сводку — когда адвокаты Генри отправились в Верховный Суд Алабамы. И когда Верховный Суд отказался рассматривать апелляцию, мне показалось, что все закончилось. Я знала, что у них не осталось вариантов — ну, может, только прошение губернатору штата. Но это бы ни за что не сработало. Так что я подумала: «Ну вот и все». Три недели назад, после отказа Верховного Суда, я получила письмо от Генри. Казнь должна состояться в следующую субботу, и я не могла понять, зачем бы ему встречаться со мной.

— Письмо… как оно до тебя добралось? — спросил я.

— Через одного из его поверенных.

— Я думал, они опустили руки.

— Я тоже. Доказательства были такими весомыми. Полдюжины адвокатов нашли способы отказаться. Такие дела не приносят юристам доброй славы. Одно только количество свидетелей на парковке у того «Винн-Дикси» в Хантсвилле… Руди, их там было добрых полсотни. И все видели одно и то же, и все опознали Генри, раз за разом, двадцать, тридцать, могли быть и пятьдесят, если бы нам требовался такой длинный парад. И все остальное…

Я поднял руку. «Я знаю», — говорила эта открытая ладонь, поднятая в воздух. Она все это мне уже рассказывала. Каждую жуткую деталь, пока меня не начинало тошнить. Казалось, словно я сам все совершил, настолько живо и ярко она вела рассказ. Морская болезнь после прогулки по чужому разуму в сравнении с этим казалась приятной. Мне становилось так плохо, что я даже думать об этом не мог. Даже в момент человеческой слабости.

— Итак, письмо принес адвокат…

— Думаю, ты его знаешь. Ларри Борлан, работал с ALCU. До того был главным советником при законодательном собрании Алабамы в Монтгомери. Выступал в Верховном Суде — сколько, два, три раза? Отличный парень. И его не так легко обмануть.

— И что он обо всем этом думает?

— Он думает, что Генри абсолютно невиновен.

— Ни в чем?

— Ни в чем.

— Но там было пятьдесят незаинтересованных случайных свидетелей при одном из убийств. Пятьдесят, ты сама это только что сказала. Пятьдесят — можно парады устраивать. И все спокойно его пригвоздили, без тени сомнения. Такое же убийство, как и остальные пятьдесят пять, включая ту школьницу в Декейтере, когда они его, наконец, поймали. И Ларри Борлан думает, что это не он, так?

Элли кивнула. Почти комично надула губы, пожала плечами и кивнула.

— Не он.

— Значит, убийца все еще где-то там?

— Так думает Борлан.

— А как думаешь ты?

— Я с ним согласна.

— Иисусе, Элли, колючку мне под седло! Вы, должно быть, вроде как в свободное время поработали! Убийца все еще там, в толпе, но за три года, пока Спаннинг сидел в тюрьме, не было подобных убийств. Что ты на это скажешь?

— Скажу, что кем бы ни был парень, который убил всех этих людей, он сильно умнее нас всех. И подставил идеального козла отпущения. А сам он или давно перебрался в другой штат и делает там карьеру, или тихо сидит прямо здесь, в Алабаме, ждет и наблюдает. И улыбается, — Элли горестно поморщилась, и со слезами на глазах добавила: — Через четыре дня он может перестать улыбаться.

Суббота.

— Ладно, спокойно. Давай, расскажи мне остальное. Борлан пришел к тебе, просил прочитать письмо Спаннинга, и?..

— Он не просил. Просто дал мне письмо, сказал, что не имеет ни малейшего представления, что в нем написано, но он знает меня уже давно, считает достойным, непредубежденным человеком и будет признателен, если я его прочитаю — во имя нашей дружбы.

— И ты его прочитала.

— Я его прочитала.

— Дружба. Звучит, словно вы с ним хорошие друзья. Может, такие же хорошие, какими были и мы с тобой?

Она посмотрела на меня с изумлением.

Думаю, я сам посмотрел на себя с изумлением.

— Это еще откуда взялось, черт побери? — спросил я.

— Да, в самом деле, — вернула она мне вопрос. — И откуда же это, черт побери, взялось?

У меня запылали уши, и я почти начал говорить что-то вроде того, что если ей можно использовать наш опрометчивый поступок, свидетелями которого были лишь братья Маркс, в качестве рычага давления, то почему это мне нельзя пройтись на тот же счет? Но я захлопнул рот и для разнообразия решил не продолжать, а вернуться к теме.

— Должно быть, то еще письмецо было.

Тишина тянулась, пока Элли взвешивала количество дерьма, в котором собиралась искупать меня за это глупое замечание, когда все уляжется. Найдя баланс, она рассказала мне о письме.

Оно было идеальным. Единственный вариант мошеннической заманухи, который мог привлечь внимание мстителя, усадившего тебя на электрический стул. В письме говорилось, что пятьдесят шесть смертей — число неверное. Что есть больше, гораздо больше нераскрытых дел во многих, очень многих штатах. Потерявшиеся дети, сбежавшие из дома подростки, непонятные исчезновения, старики, школьники, студенты-автостопщики, ехавшие до Сарасоты в весенние каникулы, владельцы магазинов, которые вечерами несли дневной заработок в банк и так и не вернулись домой к ужину. Проститутки, найденные по частям в мусорных мешках по всему городу. Смерть, смерть, смерть, несчитанная и безымянная.

«Пятьдесят шесть, — говорилось в письме, — это только начало». И если она — именно она, Эллисон Рош и никто иной, моя приятельница, приедет в Холман и поговорит с ним, то Генри Лейк Спаннинг поможет ей закрыть все эти открытые дела. Народная слава. Мститель нераскрытых дел. Решение громких тайн.

— Значит, ты прочитала письмо и поехала…

— Сначала нет. Не сразу. Я была уверена, что он виновен. И в тот момент, после трех лет ведения этого дела, я была уверена, что если он говорит, будто может объяснить все эти неизвестные происшествия, — то так оно и есть. Мне просто не нравилась сама идея. В суде, когда я подходила к столу защиты, к нему, я начинала нервничать. Он никогда не сводил с меня глаз. Они голубые, Руди, я тебе говорила?..

— Может быть. Я не помню. Продолжай.

— Настолько голубые, как только можно представить… ну, по правде говоря, он просто меня пугал. Руди, я так хотела выиграть это дело, ты и представить не можешь… не просто ради своей карьеры, справедливости или мести за всех людей, кого он убил. Сама мысль о том, что он где-то там, на улице, с этими голубыми, такими голубыми глазами, которые следили за мной с момента начала суда… мысль о том, что он выйдет на свободу, заставляла меня гнать это дело как бешеную собаку. Я должна была его посадить!

— Но ты пересилила страх.

Толика насмешки в этом замечании ей не понравилась.

— Верно. Наконец, я «пересилила страх» и согласилась с ним встретиться.

— И встретилась.

— Да.

— И он ни хрена не знал ни о каких других убийствах, верно?

— Да.

— Но он красиво говорил. И его глаза были голубыми, такими голубыми.

— Да, придурок.

Я усмехнулся про себя. Даже гениям свойственно ошибаться.

— А теперь позволь спросить — очень осторожно, чтобы ты меня снова не ударила: когда ты обнаружила, что он врал-завирался, что не было у него никакого дополнительного списка нераскрытых преступлений, почему ты не встала, не собрала свой портфель и не потопала оттуда?

Ее ответ был прост.

— Он умолял меня задержаться.

— И все? Он тебя умолял?

— Руди, у него никого нет. У него никогда никого не было, — она посмотрела на меня так, словно я был сделан из камня. Такая штука из базальта, статуя из оникса, изваяние, вырезанное из меланита, копоть и сажа, сплавленные в монолит. Она боялась, что не сможет, никак не сможет, какие бы жалостливые или смелые слова ни подобрала, пробить мою каменную поверхность.

И тогда она сказала то, что я ни за что не хотел бы слышать.

— Руди…

И тогда она сказала то, что я никогда бы и подумать не мог, что она скажет. Ни за что на свете.

— Руди…

И тогда она сказала самую ужасную вещь, которую только могла мне сказать, даже более ужасную, чем то, что она влюблена в серийного убийцу.

— Руди… зайди… прочитай мои мысли… мне нужно, чтобы ты знал, мне нужно, чтобы ты понял… Руди…

Выражение ее лица разбило мне сердце.

Я пытался сказать: «Нет, о, боже, нет, только не это, прошу, не надо, не проси меня этого делать, прошу, пожалуйста, я не хочу внутрь, мы так много друг для друга значим, я не хочу знать твой пейзаж. Не вынуждай меня чувствовать себя грязным, я не заглядываю в окна, я никогда не шпионил за тобой, никогда не смотрел, когда ты выходила из душа, или раздевалась, или была сексапильной… я никогда не нарушал твоего уединения, я никогда бы такого не сделал… мы друзья, мне нет нужды все это знать, я не хочу туда идти. Я могу оказаться внутри кого угодно, и это всегда ужасно… пожалуйста, не заставляй меня видеть там вещи, которые мне могут не понравиться, ты мой друг, пожалуйста, не отнимай у меня этого…»

— Руди, пожалуйста. Сделай это.

О божебожебоже, снова, она снова это сказала!

Мы сидели за столом. И мы сидели за столом. И мы сидели еще. И я сказал, хриплым от страха голосом:

— А ты не можешь просто… просто рассказать?

Ее глаза смотрели на камень. Мужчину из камня. И она искушала меня сделать то, что я мог бы сделать ненароком, искушала так же, как Мефисто, Мефистофель, Мефистофелес, Мефистофилис искушал Фауста. Доктора Фауста из черного камня, профессора волшебного чтения мыслей, искушали густые блестящие ресницы и фиалковые глаза, и надлом в голосе, и умоляющий жест поднятой к лицу руки, и вызывающий жалость наклон головы, и просьба «пожалуйста», и вся вина между нами, что принадлежала мне одному. Семь верховных демонов. Из которых Мефисто был тем, кто «не любил свет».

Я знал, что это было концом нашей дружбы. Но она не оставила мне путей к спасению. Мефистофель в ониксе.

Так что я вошел в ее пейзаж.

Я оставался внутри меньше десяти секунд. Я не хотел знать все, что возможно было узнать. И я совершенно точно не желал знать, что она на самом деле обо мне думала. Я бы не вынес зрелища карикатурного большеглазого толстогубого черномазого.

Человек народности мандинго. Обезьяна с крыльца Руди Пэйрис…

Боже, о чем я только думал!

Ничего такого там не было. Ничего! В Элли не могло быть ничего подобного. Я погружался в безумие, совершенно сходил с ума в этом пейзаже и вернулся менее чем через десять секунд. Я хотел закрыть все, убить, обнулить, уничтожить, опустошить, отвергнуть, сжать, зачернить, скрыть, вымести, сделать так, словно ничего этого не было. Как в ту секунду, когда вы застаете маму с папой, занимающихся сексом, и хотите повернуть время вспять.

Но по крайней мере я понял.

Там, в пейзаже Эллисон Рош, я увидел, как ее сердце ответило этому человеку, которого она называла Спанки вместо Генри Лейка Спаннинга. Там, внутри, она звала его не именем монстра, а дорогим прозвищем. Я не знал, был он невиновен или нет, но она знала, что был. Поначалу она просто говорила с ним о том, как оказалась в приюте. И она могла понять рассказы, в которых с ним обращались как с имуществом, как его лишили достоинства и заставили жить в постоянном страхе. Она знала, как это бывает. И как он всегда был один. Побеги. То, что его ловили как дикого зверя и запирали в доме или приютском карцере «для его же блага». Мытье каменных ступеней водой из серого жестяного ведра, щеткой из конского волоса и бруском щелочного мыла, пока нежные складки кожи меж пальцев не становились ярко-красными и не начинали так сильно болеть, что невозможно было сжать кулак.

Она пыталась рассказать мне про реакцию своего сердца языком, который никогда для такого не предназначался. В этом потайном пейзаже я видел то, что мне было нужно. Что Спаннинг вел жалкую жизнь, но как-то ухитрился стать достойным человеком. И это было заметно в достаточной мере, когда Элли говорила с ним лицом к лицу, без препятствия в виде свидетельской скамьи, без состязательности, без напряжения судебного зала с галеркой и без этих ползучих паразитов из таблоидов, которые шмыгали вокруг и делали фотографии, которые она объединила с его болью. Ее боль была иной, но схожей. И схожей по силе — если не такой же.

Она немножко его узнала.

И вернулась, чтобы увидеть снова. Человеческое сострадание. В момент человеческой слабости.

И, наконец, она начала анализировать все доказательства, над которыми работала, пытаясь посмотреть на них с его точки зрения, пользуясь его объяснениями этих обстоятельств. И в доказательствах обнаружились нестыковки. Теперь она их видела. Теперь ее разум обвинителя не отворачивался от них, не переплавлял их так, чтобы засадить Спаннинга. Теперь она допускала маленькую, едва заметную вероятность, что он говорил правду. И дело не выглядело неопровержимым. К этому времени она уже вынуждена была признать, что влюбилась в него. Мягкость невозможно было подделать — фальшивой доброты она в свое время навидалась.

Я с облегчением оставил ее разум. Но по крайней мере, я понял.

— А теперь? — спросила она.

Да, теперь. Теперь я понимал. И ее надтреснутый точно стекло голос давал мне ответ. Ее лицо давало мне ответ. То, как разомкнулись ее губы в ожидании моего рассказа о том, что привезло мое волшебное путешествие по пути истины. Ее рука у щеки. Все это дало мне ответ. И я сказал:

— Да.

И между нами воцарилось молчание. Через некоторое время она заговорила:

— Я ничего не почувствовала.

Я пожал плечами.

— Нечего чувствовать. Я там был всего несколько секунд, и все.

— Ты не видел всего?

— Нет.

— Потому что не хотел?

— Потому что…

Она улыбнулась.

— Я понимаю, Руди.

Ах, понимаешь? По-настоящему? Просто прекрасно. И я услышал, как говорю:

— Вы этим уже занимались?

Если бы я оторвал ей руку, это бы болело меньше.

— Сегодня это уже второй раз ты задаешь мне такой вопрос. Мне не слишком понравилось в первый, а сейчас нравится еще меньше.

— Ты сама захотела, чтобы я залез тебе в голову. Я на этот маршрут билета не покупал, нет.

— Ну, ты там был. Недостаточно внимательно осматривался, чтобы выяснить?

— Я этого не искал.

— Что за цыплячье дерьмо, льстивое, вшивое, трусливое…

— Я не расслышал ответа, советник. Будьте любезны ограничиться простым «да» или «нет».

— Не будь смешным! Он в блоке смертников!

— Есть способы.

— Откуда тебе знать?

— У меня есть друг. В Сан-Рафаэль. В том, что называют Томал. Через мост от Ричмонда, чуть к северу от Сан-Франциско.

— Это Сан-Квентин.

— Да, оно и есть, верно.

— Я думала, этот твой друг был в Пеликан-Бэй?

— Другой друг.

— Кажется, у тебя полно приятелей в тюрьмах Калифорнии.

— Это расистская страна.

— Я это уже слышала.

— Но Кью — это не Пеликан-Бэй. Разные состояния дел. Как бы они ни закручивали гайки в Томале, в Новом Орлеане хуже. В Туфле.

— Ты никогда не упоминал о друге в Сан-Квентин.

— Я много какое дерьмо не упоминал. Это не значит, что я его не знаю. Я велик, во мне сокрыты толпы.

Мы сидели в тишине, втроем: я, она и Уолт Уитмен.

«Мы ссоримся», — подумал я.

Не понарошку, обсуждая какой-нибудь фильм, насчет которого мы разошлись во мнениях. Это было скверно. До костного мозга скверно и незабываемо. Никто никогда не забывает таких ссор. Можно развести грязь в секунду. Скажешь какую-то ерунду, которую не взять назад, которую не простить. Посадишь навсегда язву на розу дружбы, и она никогда не станет прежней.

Я ждал. Она больше ничего не добавила, а у меня не было точного ответа, но я был весьма уверен, что Генри Лейк Спаннинг дошел с ней до конца. Я почувствовал укол душевной боли, в который даже не хотел всматриваться, не говоря о том чтобы его анализировать, препарировать и давать ему имя.

«Пусть так, — подумал я. Одиннадцать лет. Один раз, всего один. — Пусть оно останется там, состарится, истончится и умрет, как подобает всем уродливым мыслям».

— Ладно. Значит, я еду в Атмор. Полагаю, очень скоро, поскольку его собираются испечь через четыре дня. Совсем скоро; например, сегодня.

Она кивнула.

— А как я попаду внутрь? Студент юридического? Журналист? Притащусь с Ларри Борланом в роли нового служащего? Или с тобой? Кем я буду — другом семьи, представителем управления исправительных учреждений штата? Может, ты меня представишь как работающего на этого парня из «Проекта Надежда»?

— Я способна на большее, — ответила она. — Гораздо большее.

— Ага, бьюсь об заклад, так и есть. Почему это вызывает во мне беспокойство?

Все еще без улыбки она положила свой «Атлас» на колени. Открыла портфель, вытащила небольшую картонную папку — незапечатанную, но с защелкой — и толкнула ее ко мне по столешнице. Я с любопытством откинул защелку и вытряс содержимое.

Умно. Очень умно. И уже подготовлено, с моими фотографиями там, где требовалось, допуск проштемпелеван завтрашним утром, в четверг. Абсолютно подлинный и надежный.

— Дай угадаю, — сказал я. — Утром четверга заключенным в блоке смертников позволяется встреча с поверенными?

— Блок смертников, семейные визиты по понедельникам и пятницам. У Генри семьи нет. Поверенные по средам и четвергам, но я не могла рассчитывать на сегодня. Мне потребовалось несколько дней, чтобы до тебя достучаться…

— Был занят.

— …но заключенные совещаются со своими адвокатами по утрам в среду и в четверг.

Я постучал пальцем по бумагам и пластиковым карточкам.

— Это очень умно. Я вижу, что мое имя и симпатичная физиономия уже на месте, уже запечатаны в пластик. Как давно ты это подготовила?

— Несколько дней назад.

— А что, если бы я продолжил отказываться?

Она не ответила. Просто снова приняла тот самый вид.

— Напоследок, — сказал я и наклонился очень близко, так, чтобы у нее не возникло и тени сомнения, что я был убийственно серьезен. — Времени остается мало. Сегодня среда. Завтра четверг. Они щелкнут двойными управляемыми компьютером переключателями в полночь субботы. Что, если я прогуляюсь в нем и выясню, что ты права, что он абсолютно чист? Тогда что? Они меня послушают? Такого сильно болтливого черного парня, который обладает магической способностью читать мысли? Не думаю. И что тогда, Элли?

— Предоставь это мне, — ее лицо затвердело. — Как ты говоришь, есть способы. Есть дороги и тропы и даже молнии, если ты знаешь, куда ходить за покупками. Сила судебной власти. Подходит год выборов. Время сбора услуг.

— И время подкинуть секретов под чувствительные носы?

— Ты просто вернись и скажи мне, что Спанки говорит правду.

Я засмеялся, и она улыбнулась.

— А проблемами мира я займусь после полуночи в воскресенье.

Я встал, затолкал бумаги обратно в папку, а папку накрыл рукой. Посмотрел на Элли и улыбнулся так ласково, как только смог.

— Скажи мне, что ты не подтасовала колоду и не сказала Спаннингу, что я могу читать мысли.

— Я бы так не поступила.

— Скажи.

— Я не рассказала ему, что ты можешь читать мысли.

— Врешь.

— Ты?..

— Не было нужды. По твоему лицу все вижу, Элли.

— Это знание играло бы роль?

— Ни капельки. Я могу считать сукина сына хоть горячим, хоть холодным, так или эдак. Три секунды — и я узнаю, совершил ли он что-то вообще, или только часть, или ничего не делал вовсе.

— Думаю, я его люблю, Руди.

— Ты уже говорила.

— Но я бы тебя не подставила. Мне нужно знать… вот почему я прошу тебя это сделать.

Я не ответил, просто улыбнулся ей. Она ему рассказала. Он будет знать, что я иду. Но это было просто отлично. Если бы она его не предупредила, я бы сам попросил Элли позвонить ему и все рассказать.

Чем больше он настороже, тем легче гнать по его пейзажу.

Я быстро учусь, я король всех скоростных студентов. Общепринятая латынь за неделю. Стандартная фармакопея аптекаря — за три дня. Бас-гитара «Фендер» за выходные. Инструкции «Атланта Фэлконс» за час. И информация о том, каково это, когда у тебя очень тяжелая, болезненная обильная менструация — в момент человеческой слабости — две минуты максимум.

На деле, скорость такова, что чем больше кто-то пытается скрыть кипящий котелок вины и распятый на крестах стыд, тем быстрее я приспосабливаюсь к пейзажу. Подобно тому как человек, подвергнутый тесту на полиграфе, начиная нервничать и потеть, улучшает этим электрические отклики кожи. Пытается уклониться и нырнуть, ведет себя подозрительно и еще подозрительнее, и еще подозрительнее, и вот уже с его верхней губы можно поливать раскидистый сад. Чем больше человек пытается от меня скрыть, тем больше от открывает. Тем глубже я могу пройти.

Есть африканская поговорка: смерть не приходит под бой барабанов.

Не имею ни малейшего представления, почему я ее сейчас вспомнил.

Последнее, чего ожидаешь от тюремной администрации, — это хорошее чувство юмора. Но в тюрьме Холмана оно было.

У них этот чертов монстр был наряжен как невинный ангел.

Белые парусиновые штаны, белая рубашка с коротким рукавом, застегнутая под подбородок, белые носки. Пара грубых коричневых башмаков с матерчатыми подошвами — вероятно, неопрен, — но они не вносили никаких противоречий в облик белого непорочного явления, вошедшего через дверь вместе с большим черным братом, одетым в форму тюремной службы штата Алабама. Охранник придерживал видение за правый локоть.

Не шли вразрез с его обликом эти рабочие башмаки, и к тому же не стучали по полу. Было похоже, что он парит.

«О, да, — сказал я мысленно. — О, да, именно так».

Я понял, что эта мессианская фигура могла расколоть даже такой крепкий орешек, каким была Элли.

«О, да».

К счастью, снаружи шел дождь.

Иначе у него наверняка был бы нимб от струящегося сквозь окна солнечного света. И я бы не сдержался. Смеху не было бы конца. К счастью, лило как из чертова ведра.

Это, кстати, не способствовало занесению поездки из Клантона в список «Самых Потрясающих Моментов моей Жизни, Которые Хочется Вспомнить на Смертном Ложе». Потоки тускло-металлической воды были густыми, как нищета, как бесконечная завеса из дождя, сквозь которую можно было ехать целую вечность — и так и не пробить. Я полдюжины раз съезжал на откосы И-65. Никогда мне не понять, как я ухитрился так и не пропахать землю, зарывшись по самые оси в вязкую жижу, переполнявшую канавы.

Но каждый раз, соскальзывая с шоссе, даже дважды прокрутившись на триста шестьдесят градусов и едва не перевернув старый «Форд Фэарлейн», который я позаимствовал у Джона Си Хепуорта, даже тогда я просто жал на газ, и машина дергалась, как эпилептик, и карабкалась вверх, по скользкой траве и вездесущей вязкой красной алабамский глине, выползала обратно на длинную черную наковальню, избитую дождем так, словно текущей с неба водой вколачивали кровельные гвозди. Тогда — да и сейчас мое мнение не изменилось — я счел это знаком, что судьба решительно намеревалась не позволить каким-то там небу и земле помешать мне. У меня было назначено свидание, и судьба была превыше всего.

И даже так, даже с этой волшебной защитой — наличие которой было для меня очевидно, — я, отъехав примерно пять миль к северу от Атмора, ушел с И-65 на 57, а потом влево на 21 и подкатил к «Бест Вестерн». Я не планировал останавливаться на ночь так далеко к югу — хотя я и знал молодую женщину с отличными зубами в Мобиле, — но барабанил дождь, и мне хотелось только покончить с делами и лечь спать. Долгая дорога в увечной тарахтелке вроде этого «Фэарлейна», сгорбившись и вглядываясь в дождь… и перспектива встречи со Спаннингом… я страстно желал сделать паузу. Ощутить немного забвения.

Я зарегистрировался, провел полчаса под душем, переоделся в костюм-тройку, который захватил с собой, и позвонил администратору узнать, как добраться до учреждения Холмана. По дороге туда со мной произошла прекрасная вещь. Последняя прекрасная вещь на долгое время после, и я помню ее так, словно это все еще происходит. Я цепляюсь за это воспоминание.

В мае и до раннего июня цветет венерин башмачок. В лесах и лесистых болотах, а еще частенько на каком-нибудь склоне холма, который ничем больше и не примечателен, внезапно появляются желтые и пурпурные орхидеи.

Я вел машину. Дождь на время прекратился, как в глазе урагана. Мгновение назад — водяные полосы, и сразу после — полная тишина перед тем, как начали возмущаться сверчки, лягушки и птицы. И тьма, куда ни посмотри, если не считать дурацких фар моей машины, которые уставились в пустоту. И покой, как в колодце между каплями дождя. И я вел машину. Окно было опущено, чтобы я не уснул, чтобы мог выставить голову наружу, когда глаза начинали закрываться. И внезапно я почувствовал нежный аромат расцветавших в мае венериных башмачков. Слева от меня, где-то в темноте, в холмах или среди невидимых деревьев Cypripedium calceolus своим благоуханием делали ночной мир прекрасным.

Я не стал ни останавливаться, ни пытаться сдержать слезы.

Я просто поехал дальше, чувствуя жалость к себе, для которой не знал причин.

Внизу, далеко внизу, почти на углу флоридской «ручки сковороды», примерно на три часа южнее последнего по-настоящему великолепного барбекю в этой части мира — в Бирмингеме — я добрался до Холмана. Если вы никогда не были внутри тюрьмы, то сказанное мной будет примерно так же понятно, как Чосер для кого-нибудь из милых людей народности тасадай.

Камни зовут.

У церкви есть свое название для этих учреждений по улучшению человеческой расы. У этих прекрасных людей в католицизме, лютеранстве, баптизме, иудаизме, исламизме, друидизме… исмизме… у этих людей, которые дали нам Торквемаду, несколько жгучих разновидностей инквизиции, первородный грех, священные войны, раскольничьи конфликты и что-то называемое «пролайферством», у этих людей, которые взрывают, калечат и убивают, есть броское выражение: «проклятые земли». Скатывается с языка так же, как «с нами Бог», правда же?

Проклятые земли.

Как мы выражаемся на латыни, situs злобного дерьма. Местность, где творится зло. Территории, над которыми вечно висит черное облако. Это как меблированные комнаты под управлением Джесси Хелмса или Строма Термонда. Большие тюряги именно таковы. «Джолиет», «Даннемор», «Аттика», Равейская тюрьма штата в Джерси, то адово учреждение под названием «Ангола» в Луизиане, старый «Фолсом» — не новый, именно старый «Фолсом-Ку» — и «Оссининг». Только люди, которые читают про последнюю в книгах, называют ее «Синг-Синг». Изнутри она — «Оссининг». «Загон штата Огайо» в Колумбусе. «Левенуэрт» в Канзасе. Те места, которые заключенные поминают между собой, когда говорят о суровых условиях. Ботинок тюрьмы «Пеликан-Бэй». Там, в этих древних зданиях, скрепленных виной и порочностью, равнодушием к человеческой жизни, одинаковой злобой с обеих сторон — что заключенных, что тюремщиков, — там, где стены и полы на протяжении десятилетий впитывали всю боль, все одиночество огромного количества мужчин и женщин, там камни зовут.

Проклятые места. Это ощущаешь, когда проходишь в ворота, через рамку металлодетектора, выкладываешь все из карманов и открываешь портфель, чтобы толстые пальцы разворошили бумаги. Это чувствуешь. Стоны и судороги, то, как люди прокусывают запястья, чтобы истечь кровью.

И я чувствовал это сильнее всех прочих.

Я отстранился насколько смог. Пытался держать в сознании запах орхидей в ночи. Меньше всего я хотел случайно прокатиться тут по чьему-то пейзажу. Войти — и узнать, что этот человек делал, что на самом деле его сюда привело, а не за что его закрыли. И я говорю не о Спаннинге. Я говорю о каждом из них. О каждом парне, который запинал насмерть свою девушку, потому что она принесла ему братвурст вместо острой каджунской сосиски. О каждом бледном червеобразном цитирующем Библию психе, который похитил, изнасиловал в задницу и зарезал алтарного мальчика во имя тайных голосов, что «г’рили пайти да так и сделать!». О каждом наркомане без толики морали, который пристрелил старушку ради талонов на еду.

Если я на секунду расслаблюсь, если опущу этот щит, у меня может возникнуть искушение высунуть самый кончик и тронуть кого-нибудь из них. В миг человеческой слабости.

И вот, я проследовал за трасти в кабинет управляющего, где секретарша проверила мои бумаги. И маленькие пластиковые карточки с моим лицом под пленкой. И она все смотрела то на карточки, то на меня, то на фотографии, то на мое лицо, опускала взгляд и снова поднимала, пока, наконец, не смогла больше сдерживаться.

— Мы вас ожидали, мистер Пэйрис. Эм… вы в самом деле работаете на президента Соединенных Штатов?

Я улыбнулся секретарше.

— Мы вместе играем в боулинг.

Она восприняла это крайне благосклонно и предложила проводить меня в комнату для совещаний, где я должен был встретиться с Генри Лейком Спаннингом. Я поблагодарил ее так, как подобает хорошо воспитанному цветному джентльмену благодарить государственного служащего, в чьих силах сделать жизнь джентльмена легче или сложнее. Потом отправился следом за ней по коридорам, через охраняемые, клепанные сталью двери, сквозь кабинеты администрации и мимо изоляторов, по главному коридору в комнату для совещаний. Там, среди покрытых пятнами ореховых панелей стен, на белой плитке поверх бетонного пола, под белым шелушащимся подвесным потолком из двухдюймового звукопоглощающего материала, нас ждал охранник. Секретарша тепло попрощалась, так и не переварив явления с утра такого человека, как я, на Борту Номер Один, прямо после сплита 7–10 в игре с президентом Соединенных Штатов.

Комната оказалась большой.

Я сел за стол переговоров, который был почти двенадцать футов в длину и четыре — в ширину. Хорошо отполированный орех или, может, дуб. Кресла с прямыми спинками из металлических трубок со светло-желтыми подушками. Было тихо, не считая звука — будто разбрасывали в брачной церемонии рис по жестяной крыше. Дождь не ослаб. Где-то там, на И-65, какого-нибудь неудачливого ублюдка засасывало в красную смерть.

— Его приведут, — сказал охранник.

— Хорошо, — ответил я.

У меня не было ни малейшего представления, зачем он мне это сказал, учитывая, что именно за этим я сюда и пришел. Мне показалось, что этот парень из тех, перед которыми вы до ужаса боитесь сесть в кинотеатре, потому что он всегда объясняет все своей девушке. Как bracero с легальной зеленой картой, который переводит построчно фильм Вуди Аллена своему кузену Умберто, нелегальному мигранту, который только три недели как пролез под колючей проволокой у Матамороса. Как разменявшая восьмой десяток пара с «Белтонами» в ушах, удравшая из дома престарелых ради забега по супермаркету субботним вечером и оказавшаяся в кинотеатре, когда старушка описывает, чью задницу Клинт Иствуд сейчас надерет и почему. Во весь голос.

— Ходили на какие-нибудь интересные фильмы в последнее время? — спросил я.

У него не было времени ответить, а я не прокатился в его голове, чтобы это выяснить, потому что в этот момент стальная дверь в дальнем конце комнаты открылась. Еще один охранник просунул голову внутрь и прокричал собрату Дай-Я-Скажу-Очевидность:

— Мертвец идет!

Охранник Очевидность кивнул; его коллега убрал голову и захлопнул дверь.

— Когда мы ведет кого-то из блока смертников, то дорога проходит мимо администрации, изолятора, по главному коридору. Так что все перекрывается. Все люди внутри. Это занимает время, знаете ли.

Я поблагодарил.

— Это правда, что вы работаете на президента, да?

Он спросил это настолько вежливо, что я решил ответить прямо. И дьявол со всеми этими фальшивыми документами, которые раздобыла Элли.

— Ага, — сказал я, — мы в одной команде по bocce-болу.

— Серьезно? — отсылка к спорту его заворожила.

Я уже почти приготовился выдать объяснение, что президент на самом деле имеет итальянские корни, когда раздался звук ключа, проворачивающегося в замке. Дверь открылась наружу, и в комнату зашло мессианское явление в белом, ведомое охранником, который был семи футов что в высоту, что в ширину.

Генри Лейк Спаннинг, руки и ноги которого были скованы — цепь от них тянулась к широкому анодированному стальному поясу — sans нимб, прошаркал в мою сторону. И его неопреновые подошвы касались белых плиток, не вызывая неблагозвучного диссонанса.

Я наблюдал, как Спаннинг идет через всю комнату, а он смотрел на меня в ответ. Я подумал: «Ага, она рассказала ему, что я могу читать мысли. Что ж, поглядим, как именно ты попытаешься не впустить меня в свой пейзаж».

Снаружи, только по тому, как он ковылял и выглядел, я не мог понять, трахнул ли Спаннинг Элли. Но я знал, что такое должно было произойти. Как-то. Даже в огромной клетке. Даже здесь.

Он остановился строго напротив меня, положив руки на спинку стула. И ничего не сказал, только одарил меня милейшей улыбкой из всех, что мне доставались в жизни, даже от мамы.

«О, да, — подумал я. — О, боже, именно так».

Или Генри Лейк Спаннинг был самым гениально-харизматичным человеком из всех, что я видел, или был настолько хорош в деле надувательства, что мог заставить незнакомца купить перерезанную глотку.

— Можете его здесь оставить, — сказал я огромному черному брату-громадине.

— Никак нет, сэр.

— Я беру на себя всю ответственность.

— Простите, сэр. Мне сказали, что кто-то должен все время находиться прямо здесь, в этой комнате, вместе с ним и вами.

Я посмотрел на того, кто ждал вместе со мной.

— Это значит, ты тоже остаешься?

Он покачал головой.

— Вероятно, только один из нас.

Я нахмурился.

— Мне нужна абсолютная приватность. А если бы я был здесь в качестве адвоката этого человека, который должен выступать перед судом? Разве тогда вы не должны были бы оставить нас наедине? Разговоры, не подлежащие разглашению в суде, так?

Охранники переглянулись, потом посмотрели на меня и ничего не ответили. Внезапно мистеру Плоский-Как-Нос-На-Вашем-Лице нечего стало сказать, а мускулистой секвойе «приказали».

— Вам сказали, на кого я работаю? Вам сказали, кто послал меня сюда, чтобы я поговорил с этим человеком?

Отсылка к власти часто срабатывает. Они несколько раз пробурчали «дас-сэр-дас-сэр», но лица по-прежнему выражали виноватое: «Простите, сэр, но нам не положено оставлять никого наедине с этим человеком». Для них ничего не изменило бы и то, прилети я на борту «Иеговы-1».

Так что я мысленно сказал: «А по хрен», сказал — и скользнул в их мысли. Не потребовалось много перестановок, чтобы переподключить телефонные провода, перенаправить подземные кабеля, и повысить давление на их мочевые пузыри.

— С другой стороны… — начал первый.

— Думаю, мы могли бы… — сказал великан.

Спустя, может, минуты полторы один из них ушел совсем, а второй стоял за стальной дверью, закрывая спиной двойное окошко, забранное мелкой сеткой. Это эффективно преграждало доступ внутрь комнаты для совещаний и выход из нее. Он стоял там, словно триста спартанцев, противостоящие десяткам тысяч армии Ксеркса при Теплых Воротах.

Генри Лейк Спаннинг молча наблюдал за мной.

— Садись, — сказал я. — Устраивайся поудобнее.

Он отодвинул стул, обошел его и уселся.

— Придвинься ближе к столу.

У него возникли с этим некоторые сложности, учитывая, как были скованы руки. Но он ухватился за край сиденья и тащил стул вперед, пока не уперся животом в стол. Это был привлекательный мужчина, даже для белого. Красивый нос, сильные скулы, глаза цвета воды в туалете, когда бросаешь в него «2000 Флашс». Очень привлекательный мужчина. У меня от него мурашки по коже бегали.

Если бы Дракула выглядел как Ширли Темпл, никто бы не проткнул его сердце колом. Если бы Гарри Трумэн выглядел как Фредди Крюгер, он никогда бы не выиграл выборы у Тома Дьюи. Джо Сталин и Саддам Хуссейн выглядели как добрые дядюшки, действительно милые, приятные парни — которым просто ненароком случилось вырезать миллионы мужчин, женщин и детей. Эйб Линкольн выглядел как палач с топором, но его сердце было размером с Гватемалу.

Генри Лейк Спаннинг обладал лицом, которое немедленно вызывает доверие, если засветится в телерекламе. Мужчины с удовольствием отправились бы с ним на рыбалку, женщины бы с радостью потискали его булочки. Бабушки обняли бы — стоило только увидеть. Дети пошли бы за ним прямо в открытую печь. Если бы он умел играть на пикколо, крысы танцевали бы гавот вокруг его ботинок. Что же мы за дурни. Красота не идет дальше кожи. Нельзя судить о книге по обложке.

Опрятность — почти набожность. Костюм принимаем за успешность. Что же мы за дурни.

И что тогда сказать о моей подруге Эллисон Рош?

И какого беса я просто не скользнул в его мысли, чтобы оценить пейзаж?

Почему я медлил?

Потому что он меня пугал.

Пятьдесят шесть доказанных, отвратительных, мерзких убийств с мягкими светлыми волосами сидели в сорока восьми дюймах и смотрели на меня своими голубыми глазами. Ни Гарри, ни Дьюи не имели бы ни шанса.

Так почему я его боялся? Потому что. Вот почему.

Это было чертовски глупо. У меня был целый арсенал, а он был закован. Я ни на миг не верил в то, что думала Элли, — будто он был невиновен. Дьявол, его поймали буквально с руками по локоть, по подмышки в крови, во имя всего святого. Хрен там, невиновен!

«Ладно, Руди, — подумал я, — лезь туда и оглядись».

Но я этого не сделал. Я ждал, пока он что-нибудь скажет.

Он неуверенно улыбнулся мягкой и нервной улыбкой. И сказал:

— Элли просила меня с вами увидеться. Спасибо, что пришли.

Я посмотрел на него — не в него.

Казалось, его тревожит, что он причиняет мне неудобство.

— Но я сомневаюсь, что вы можете что-либо для меня сделать — за оставшиеся три дня.

— Боишься, Спаннинг?

Его губы дрогнули.

— Да, боюсь, мистер Пэйрис. Так боюсь, что дальше и некуда, — его глаза повлажнели.

— Наверное, это помогает тебе понять, что чувствовали твои жертвы, как думаешь?

Он не ответил. И его глаза блестели от влаги.

Спустя секунду, он отодвинул стул и поднялся.

— Спасибо, что пришли, сэр. Мне жаль, что Элли заставила вас потратить время, — он повернулся и пошел к двери. Я впрыгнул в его пейзаж.

«О, боже», — подумал я.

Он был невиновен.

Он не совершил ничего. Совершенно ничего. Абсолютно, без сомнений, без тени сомнения. Элли была права. Я видел там каждый кусочек его пейзажа, каждую складку, каждый изгиб. Все шахты и крысиные лазы. Все овраги и речки. Все прошлое, назад, назад, назад, вплоть до рождения тридцать шесть лет назад в Льюистауне, штат Монтана, что недалеко от Грейт-Фоллс. Каждый день его жизни до минуты, когда его арестовали над выпотрошенной уборщицей, которую настоящий убийца бросил в мусорный контейнер.

Я видел каждую секунду пейзажа. Видел, как он вышел из «Винн-Дикси» в Хантсвилле, толкая тележку с пакетами продуктов на выходные. Видел, как он тащил ее вокруг парковки к мусорной зоне, заваленной смятыми картонными коробками и ящиками от фруктов. Слышал призыв о помощи из одного из контейнеров. И я видел, как Генри Лейк Спаннинг останавливается и оглядывается вокруг, пытаясь понять, не ослышался ли он. Потом я увидел, как он двинулся к машине, оставленной прямо там, на краю парковки, у самой стены, потому что это был вечер пятницы, и все делали покупки перед выходными, так что впереди мест не было. Снова раздался призыв о помощи, в этот раз слабее, жалостливый, как плач покалеченного котенка, и Генри Лейк Спаннинг застыл как вкопанный и огляделся по сторонам. И мы оба увидели, как над грязной зеленой сталью стенки контейнера поднимается окровавленная рука. И я увидел, как он бросил покупки, не думая об их стоимости или о том, что кто-то может стащить оставленные без присмотра вещи. Или о том, что у него осталось на счету только одиннадцать долларов, так что, если кто-то подхватит покупки, то ему нечего будет есть несколько дней… и я видел, как он кинулся к контейнеру и уставился на заполнявший его мусор… и при виде бедной старой женщины, при виде того, что от нее осталось, у меня подступила к горлу тошнота… и я был с ним, когда он вскарабкался на контейнер и спрыгнул вниз, чтобы сделать все, что было в его силах, для этого изрезанного, измятого тела.

И я кричал вместе с ним, когда с ее вздохом из вскрытого исковерканного горла вырвался кровавый пузырь, и женщина умерла. И Спаннинг, в отличие от меня, не слышал крика какого-то человека, завернувшего за угол. Так что когда полиция под визг шин вкатилась на парковку, он все еще был там, держа на руках ком нарезанной полосами кожи и окровавленной черной одежды. И лишь тогда Генри Лейк Спаннинг, не лишенный только достоинства и редкого по силе человеческого сострадания, начал осознавать, как это должно было выглядеть со стороны для hausfraus средних лет, которые бродили вокруг в поисках картонных коробок и увидели, как им казалось, мужчину, убивавшего пожилую женщину.

Я был с ним, в пейзаже внутри его разума, когда он бежал и бежал, и прятался, и скрывался. Пока его не схватили в Декейтере, в семи милях от тела Гуниллы Эшер. Они его взяли, и у них были достоверные свидетели с мусорки в Хантсвилле. А все прочее было лишь стечением обстоятельств, приукрашенных старым выздоравливающим после удара Чарли Вилборгом и клерками в конторе Элли. На бумаге все выглядело хорошо — настолько хорошо, что Элли завалила его двадцатью девятью — а в сумме пятьюдесятью шестью — случаями убийств с особой жестокостью.

Но это все было хренью.

Генри Лейк Спаннинг, который выглядел милым, приличным парнем, таким и был. Милый, приличный, добросердечный, но прежде всего невиновный парень.

Можно обдурить присяжных, полиграф, судей и социальных работников, психиатров, мамочку с папочкой, но нельзя обмануть Руди Пэйриса, который регулярно отправляется во тьму, откуда не возвращаются.

Они собирались сжечь невиновного человека через три дня.

Я должен был что-то предпринять.

Не только ради Элли, хотя и этого бы хватило. Но ради этого человека, который думал, что обречен, боялся, но не собирался выслушивать от умника вроде меня всякий бред.

— Мистер Спаннинг, — позвал я.

Он шел дальше.

— Прошу вас.

Он остановился, издав тихий браслетный звон, но не повернулся.

— Думаю, Элли права, сэр, — сказал я. — Думаю, они поймали не того человека. И думаю, вы не должны умирать.

Вот теперь он медленно повернулся и уставился на меня с выражением собаки, которую поманили косточкой.

— И почему это, мистер Пэйрис? Почему вы мне верите, когда никто больше не верит — кроме Элли и моего адвоката? — он почти шептал.

Я не сказал ему, что думал. А думал я о том, что побывал внутри и точно знал, что он невиновен. И более того, я знал, что он искренне любит мою подругу Эллисон Рош. И что мало найдется такого, чего я бы не сделал для Элли.

Поэтому я сказал так:

— Я знаю, что вы невиновны потому, что знаю, кто виновен.

Его губы разомкнулись. Это не было как в большом кино, когда у кого-то распахивается рот в изумлении. Просто губы приоткрылись. Но он был удивлен. Я знал это, как знал и то, что несчастный сукин сын мучается уже слишком долго.

Он прошаркал обратно ко мне и сел за стол.

— Не издевайтесь, мистер Пэйрис. Прошу вас. Я, как вы и сказали, боюсь. Я не хочу умирать, и я точно не хочу умирать, оставляя мир думать, что я совершил эти… эти вещи.

— Не издеваюсь, капитан. Я знаю, кто должен поджариться за все эти убийства. Не шесть штатов, а одиннадцать. Не пятьдесят шесть жертв, а почти семьдесят. Три из них — маленькие девочки в яслях, и женщины, которые за ними присматривали, тоже в числе жертв.

Он уставился на меня. Его лицо выражало ужас. Я очень хорошо знаю это выражение. Я видел его по меньшей мере семьдесят раз.

— Я знаю, что ты невиновен, Кэп, потому что им нужен я. Я — тот человек, который тебя сюда засадил.

В момент человеческой слабости. Я видел все. Все то, что сложил в том темном месте, куда ты можешь пойти, но не можешь вернуться. Настенный сейф в моей гостиной. Гробница со стенами в четыре фута толщиной, заключенная в оболочку из бетона и на милю утопленная в монолитном граните. Убежище, чьи многослойные стены благоразумия вздымались толстыми полосами стали и пластика (эквивалент шести-семи сотен миллиметров гомогенной брони), приближаясь к максимальной прочности и твердости кристалло-железа — материала, обладающего идеальной кристаллической структурой и тщательно рассчитанным количеством примесей, в результате чего современный танк может стряхнуть кумулятивный снаряд, как спаниель воду. Китайская головоломка. Тайная комната. Лабиринт. Переплетение дорог в разуме, куда я отправил все семьдесят смертей, снова и снова, и снова, чтобы не слышать их криков, не видеть нитей окровавленных сухожилий, не смотреть на превратившиеся в месиво впадины, где уже не было умоляющих глаз.

Когда я вошел в эту тюрьму, я закрылся на все пуговицы. Я был в полной безопасности. Я ничего не знал, ничего не помнил, ничего не подозревал.

Но когда я прогулялся по пейзажу Генри Лейка Спаннинга и не смог убедить себя, что он виновен, я ощутил, как трескается под ногами земля. Я почувствовал дрожь, смещение пластов, и расселины от моих ног ушли в горизонт. Стальные стены расплавились, бетон обратился в пыль, заграждения исчезли — и я посмотрел в лицо монстра.

Неудивительно, что меня так тошнило, когда Элли рассказывала мне о том или ином убийстве, якобы совершенным Генри Лейком Спаннингом, человеком, которого осудили за двадцать девять убийств, за которые я был в ответе. Неудивительно, что я мог представить себе все эти подробности в картинках, когда она едва упоминала какие-то детали о месте преступления. Неудивительно, что я так сопротивлялся визиту в Холман.

Там, в его разуме, в его открытом пейзаже, я увидел любовь к Эллисон Рош, моей подруге и приятельнице, с которой я однажды, всего однажды…

Не говорите мне, что сила любви способна расколоть землю. Не хочу слышать этого дерьма. Я вам говорю, то, что меня вскрыло, — это было сочетание нескольких вещей одновременно. И, может, одной из этих вещей было то, что происходило между ними.

Этого я не знаю. Я быстро учусь, но это было лишь мгновение. Усмешка судьбы. Момент человеческой слабости. Вот что я говорил себе в той части меня, которая путешествовала во тьму: я сделал то, что сделал, в момент человеческой слабости.

Именно эти моменты, а не мой «дар», не моя темная кожа превратили меня в неудачника, монстра, лжеца, каким я являюсь.

В первый миг осознания я не мог в это поверить. Только не я, не старый добрый Руди. Не приятный Руди, который никогда не делал зла никому кроме себя за всю свою жизнь.

В следующую секунду я озверел от злости, от ярости на омерзительную тварь, которая жила на темной стороне моего раздвоенного рассудка. Хотел проделать дыру в голове и вырвать этого убийцу, размозжить эту влажную, гниющую массу.

В следующую секунду я ощутил тошноту. Хотел упасть на колени и чтобы меня вырвало — видя каждый миг того, что я совершил, открывшегося теперь и для этого Руди Пэйриса, который был достойным, разумным и законопослушным человеком. Даже если такой Руди был немногим лучше хорошо образованного дурака. Но не убийцей… меня тошнило.

Потом я, наконец, принял то, чего больше не мог отрицать.

Никогда больше не придется мне скользить в ночи, пахнущей цветущими венериными башмачками. Теперь я узнал этот аромат.

Такой запах поднимается от раскрытого, как рот в широком зевке, человеческого тела.

Наконец, второй Руди Пэйрис вернулся домой.

Им вовсе не стоило переживать. Я сел за деревянный письменный стол в комнате для допросов округа Джефферсон и составил список имен, дат и мест. Имена тех из семидесяти, которые я знал. Многие просто попадались по дороге или в мужском туалете, или принимали ванну, или расслаблялись в заднем ряду кинозала, или забирали деньги в банкомате, или просто сидели, ничего не делая, просто ждали, пока я приду и вскрою их, и, может, выпью их тоже, и, может, закушу… по дороге. С датами было просто, потому что у меня на них хорошая память. И места, где они обнаружат тех, о ком не знали. Четырнадцать убийств, с тем же модус операнди, что и в случае остальных пятидесяти шести, не говоря о старомодном консервном ноже, который я использовал на той маленькой воспитаннице католической школы Гунилле Как-ее-там. Все время, пока я ее вскрывал, она пищала — Аве Мария то, Всеблагой Иисус се. Даже в самом конце, когда я поднял ее внутренности, чтобы она посмотрела. Пытался заставить ее их лизнуть, но она умерла раньше. Никаких забот для штата Алабама.

Столько всего за раз: они исправили трагическую ошибку правосудия, поймали серийного убийцу, раскрыли еще четырнадцать убийств сверх плана — в пяти дополнительных штатах, чем невероятно порадовали полицию этих пяти дополнительных штатов тем, как работают правоохранительные учреждения независимого штата Алабама… и получили приоритет в вечерних новостях всех трех основных каналов, не считая СНН, на большую часть недели. Выбили из ящиков Ближний Восток. У Гарри Трумэна и Тома Дьюи не было бы ни шанса.

Элли, конечно, скрылась. Сорвалась куда-то на южное побережье Флориды, насколько я слышал. Но уже после суда и приговора, и после того, как Спаннинга освободили, а меня посадили, и все такое прочее. Что ж, о-о-паппадо, как говорится, все было переделано правильно. Sat cito si sat bene на латыни: «сделано достаточно быстро, если сделано правильно». Любимая поговорка Катона. Катона-старшего.

И все, о чем я просил, все, о чем я умолял, — это чтобы Элли и Генри Лейк Спаннинг, которые любили друг друга и заслуживали друг друга, и которых я так по-царски почти подставил… так вот, я просил только о том, чтобы они вдвоем были там, когда мою усталую черную задницу втиснут в этот новый электрический стул Холмана.

«Прошу вас, придите», — просил я их.

Не дайте мне умереть одному. Даже такому дерьму, как я. Не позволяйте мне отправиться в ту тьму, куда можно войти, но откуда нельзя выйти, не видя дружеского лица. Пусть даже бывшего друга. А что до тебя, Кэп, ну, черт, разве я не спас тебе жизнь, чтобы ты мог наслаждаться обществом любимой женщины? Хотя бы это ты можешь для меня сделать. Ну, давай. Не придешь — сам дурак!

Я не знаю, Спаннинг ли уговорил Элли принять приглашение, или наоборот. Но однажды, примерно за неделю до процесса обжарки Руди Пэйриса, управляющий приостановился у моих просторных апартаментов в блоке смертников и дал понять, что на барбекю будут зрители. Это означало, что моя подруга Элли и ее бойфренд, бывший житель блока, в котором нынче пребывал в заточении я.

На что только не пойдет парень ради любви.

Да уж, в этом было все дело. Зачем бы очень умному манипулятору, который вышел из дела чистеньким, зачем настолько умному манипулятору внезапно заводить эту сладенькую судебную пластинку: «я виновен, я виновен!», сажая себя на электрический стул?

Один раз. Я переспал с ней только один раз.

На что только не пойдет парень ради любви.

Когда меня привели в камеру смертников из помещения, где я провел прошлые день и ночь, где в последний раз пообедал (сандвичем с ростбифом, с двойной порцией мяса на белой булке, очень хрусткой картошкой фри и горячей деревенской подливой поверх всего блюда, яблочным соусом и миской винограда сорта «Конкорд») и где представитель Священной Римской Империи пытался загладить вину за уничтожение большей части богов, верований и культуры моих черных предков, меня сопровождали два охранника. Ни один из них не присутствовал, когда я навещал Генри Лейка Спаннинга в этом самом исправительном учреждении чуть больше года назад.

Это был неплохой год. Много отдыха. Я вернулся к чтению; наконец-то дошли руки до Пруста и Ленгстона Хьюза — поздновато, как я признаю со стыдом. Похудел. Регулярно тренировался. Отказался от сыра и понизил уровень холестерина. Без определенной цели, просто так.

Даже глянул пейзаж-другой, или десяток, тут и там. Это уже не играло роли. Я отсюда не выйду, и они тоже. Я творил вещи хуже, чем худшие из них, — разве я этого не признал? Так что немногое могло меня потрясти после того, как я принял все семьдесят жертв и выпустил их из подсознания, где они годами гнили в неглубоких могилах. Ничего особенного. Потому что.

Меня привели, посадили, подключили.

Я посмотрел через стекло на свидетелей.

Там, в первом ряду посередине сидели Элли и Спаннинг. Лучшие места в зале. Элли смотрела и плакала, не в силах поверить, что все вылилось в такие события, пытаясь понять, когда, как и почему именно так все обернулось — и при этом она ничего об этом не знала. А Генри Лейк Спаннинг сидел вплотную к ней, и их стиснутые руки лежали у Элли на коленях.

Истинная любовь.

Я посмотрел Спаннингу в глаза.

Я вошел в его пейзаж.

Нет. Не вошел.

Я пытался, но не мог пробраться внутрь. Я делал это на протяжении тридцати лет или чуть меньше, с тех пор как мне стукнуло пять или шесть. Без помех, будучи единственным человеком в мире, который был способен на этот пейзажный трюк. И впервые меня остановили. Абсолютно, черт подери, наглухо. Я взбесился. Я попытался наскочить со всей силы и врезался во что-то цвета хаки, как в песок на пляже. Помеха, оказавшаяся скорее пружинистой, чем жесткой, поддалась, но только едва. Все равно что очутиться внутри бумажного пакета высотой в десять футов и диаметром в пятьдесят, большого пакета из супермаркета, из жесткой бумаги, какую используют в мясном отделе, и такого же цвета. Все равно что оказаться внутри пакета такого размера, разбежаться, думать, что сейчас пробьешь дыру… и вместо этого тебя отбрасывает назад. Не резко, не как при прыжке на батуте, просто относит в сторону, словно одуванчиковый пух, ударившийся о стеклянную дверь. Безделица. Препятствие было цвета хаки, и я его не тревожил.

Я пытался ударить в него голубой молнией из ментальной силы, как кто-то из комиксов Марвел, но вмешательство в разум других людей так не работает. Ты не закидываешь себя внутрь с помощью психического тарана. Это форменная ерунда, которую извергают несимпатичные люди на общественных кабельных каналах, говоря о Силе Любви и Силе Разума, о вечно популярной и вызывающей желание наступить на ногу Силе Позитивного Мышления. Дерьмо. Этим глупостям я верить не собирался!

Я попытался представить себя внутри, но это тоже не сработало. Я попробовал очистить свой разум и проплыть насквозь, но все без толку. И в этот миг я осознал, что я на самом деле не знал, как захожу в пейзажи. Я просто… заходил. Вот я уютно устроился в уединении собственной головы, а в следующий миг я уже там, в чьем-то еще пейзаже. Действие было мгновенным, подобно телепортации — которая так же невозможна, как и телепатия.

Но сейчас, будучи привязанным к креслу, когда мне уже готовились надеть на лицо кожаную маску — чтобы зрителям не пришлось видеть дым, выходящий из моих глазниц, и маленькие искорки от горящих волос в носу, — когда мне срочно нужно было войти в пейзаж Генри Лейка Спаннинга, меня полностью выключило. И вот тогда, в этот миг, я испугался!

Быстро, не дожидаясь, пока я ему откроюсь, он был внутри моей головы.

Он впрыгнул в мой пейзаж.

— Я смотрю, у тебя на обед был отличный сандвич с ростбифом.

Его голос был сильнее, чем тогда — когда я пришел к нему на свидание год назад. Гораздо сильнее он звучал внутри моей головы.

— Верно, Руди. Я — то, что, как ты подозревал, должно где-то существовать. Еще один. Сорокопут, — он помедлил. — Я вижу, ты это называешь «прогуляться по пейзажу». А я просто назвал себя сорокопут. Птица-палач. Одно не хуже другого. Странно, не правда ли? За все эти годы мы не встретили больше никого. Должны быть и другие, но я думаю — хотя и не могу доказать, у меня нет никакой статистики, просто безумная мысль, которая появилась годы и годы назад, — что они не умеют этого делать.

Он смотрел на меня с другого конца пейзажа своими прекрасными голубыми глазами, в которые влюбилась Элли.

— Почему ты не сказал мне раньше?

Он печально улыбнулся.

— Ах, Руди-Руди-Руди-Руди, несчастный ты невежественный негритенок. Потому что мне надо было тебя обмануть, парень. Мне нужно было наладить медвежий капкан, позволить ему захлопнуться на твоей тощей ноге и сдать тебя. Вот, позволь мне очистить воздух…

И он смахнул все махинации, которые проделал со мной год назад, когда он с такой легкостью прикрыл свои истинные мысли, свое прошлое, свою жизнь, настоящий вид пейзажа — словно обманул камеру наблюдения, подсунув закольцованную пленку, которая показывает, что все спокойно, тогда как на деле местечко грабят. В тот момент он не только убедил меня в собственной невиновности, но и в том, что настоящий убийца скрыл свои отвратительные деяния от рассудка и жил образцовой жизнью. Он прошелся по моему пейзажу — все это за секунду или две, потому что в пейзаже время не движется, подобно тому как проведенные во сне часы оборачиваются тридцатью секундами в реальности — и вычистил все фальшивые воспоминания и предположения, логическую структуру последовательных событий, которую он туда поместил, чтобы она соединилась с моей настоящей жизнью. Истинные воспоминания, которые он изменил, обернул во что-то еще и перетасовал, чтобы я сам поверил, что совершил все семьдесят жутких убийств… Чтобы я поверил в миг ужасающего осознания, что я — чокнутый психопат, который пересекал штат за штатом, оставляя груды изрезанной плоти на каждой остановке. Что заблокировал, затопил, подделал — все это я. Старый добрый Руди Пэйрис, который никого не убивал. Я был простофилей, которого он поджидал.

— Ну вот, паренек. Понимаешь теперь, как оно по-настоящему? Ты ничего не совершил. Чист как свежий снег, ниггер. Вот тебе истина. И ты оказался прямо находкой. Я никогда даже не подозревал, что есть еще такие, как я, пока Элли не пришла меня допрашивать после Декейтера. И вот там, прямо в ее разуме ты и был, большой и черный, как Великая Белая Надежда. Не прекрасна ли она, Пэйрис? Не похожа ли она на женщину, к которой нужно выбрать нож? На то, что вскрываешь как отменный фрукт, вызревший на солнечном летнем поле, из чего выпускаешь весь пар… может быть, на пикнике…

Он замолчал.

— Я хотел ее с момента, когда увидел. Теперь ты все знаешь. Я мог бы сделать все грязно, закогтить Элли, как сорокопут, в миг, когда она вошла в камеру для допроса. Просто прыгнуть в нее — таков был мой план. Но этот Спаннинг поднял бы в камере такой шум, орал бы, что он не мужчина, а женщина, не Спаннинг, а заместитель прокурора Эллисон Рош… слишком шумно, слишком много сложностей. Но я мог бы это сделать, прыгнуть в нее. Или в охранника, а потом разделать ее в свое удовольствие, следить за ней, найти ее, заставить дымиться… Кажется, вам плохо, мистер Руди Пэйрис? Почему так? Потому что вы умрете вместо меня? Потому что я мог в любой момент перехватить ваш разум, и не сделал этого? Потому что после всей вашей жалкой, бессмысленной, паршивой жизни вы, наконец, нашли кого-то похожего на вас, а мы даже поговорить нормально не можем? Ну, это грустно, это по-настоящему печально, паренек. Но у тебя не было ни шанса.

— Ты сильнее меня. Ты меня не впустил, — сказал я.

Он тихо рассмеялся.

— Сильнее? Ты думаешь, в этом все дело? В силе? Ты все еще не понимаешь, да? — его лицо теперь внушало страх. — Ты не понимаешь даже сейчас, сейчас, когда я все вычистил, когда ты можешь видеть, что я с тобой сделал, да? Ты думаешь, я оставался в этой камере, прошел через суд, все это потому, что я ничего не мог сделать? Несчастный ты черномазый растяпа. Я мог бы закогтить кого-нибудь в любой момент, когда бы пожелал. Но впервые повстречав твою Элли, я увидел тебя.

Я сжался.

— И ты ждал?.. меня? Ты провел все это время в тюрьме, просто чтобы добраться до меня?..

— В момент, когда ты ничего не мог бы сделать, в момент, когда ты не смог бы заорать: «Мой разум захвачен, я — Руди Пэйрис в теле этого Генри Лейка Спаннинга, помогите мне, помогите!». Зачем поднимать шум, когда требовалось просто дождаться благоприятного случая, подождать немного, подождать Элли и позволить ей тебя найти.

Я чувствовал себя индейкой, которая в силу идиотизма стоит под дождем, задрав голову и открыв клюв, и захлебывается.

— Ты можешь… оставить разум… оставить тело… выйти… прогуливаться и прыгать, постоянно…

Спаннинг захихикал как хулиган со школьного двора.

— Ты оставался в тюрьме три года, просто чтобы заполучить меня?

Он ухмыльнулся. Умнее тебя.

— Три года? Думаешь, это для меня что-то значит? Ты же не думаешь, что я мог позволить кому-то вроде тебя бегать вокруг? Кому-то, кто умеет «прогуливаться» как я? Единственный другой сорокопут, которого я нашел за всю жизнь. Ты думаешь, я не стал бы сидеть тут и ждать, пока ты придешь?

— Но три года…

— Руди, тебе сколько… тридцать один, так? Да, вижу. Тридцать один. Ты никогда не прыгал как сорокопут. Ты только входил, бродил, странствовал по пейзажам и никогда не понимал, что это больше чем просто чтение мыслей. Ты можешь сменить место проживания, черный парень. Ты можешь выехать из дома, который находится в плохом районе — ну вроде как привязан к электрическому стулу, — и въехать в новехонький фирменный комплекс квартир на миллион да полбакса сверху, вроде Элли.

— Но тебе нужно место, куда надо отправить этого другого, верно? — мой голос звучал совершенно блекло, без обертонов. Я даже не думал о темном месте, куда можно отправиться…

— За кого ты меня принимаешь, Руди? Кем я был по-твоему, черт тебя дери, когда только начал, когда учился когтить, прогуливаться? Что я тебе сейчас рассказываю о смене дома? Тебе никогда не угадать моего первого адреса. Долог путь до начала. Но я могу назвать тебе несколько моих более знаменитых домов. Жиль де Ре, Франция, тысяча четыреста сороковой. Влад Цепеш, Румыния, тысяча четыреста шестьдесят второй. Элизабет Батори, Венгрия, тысяча шестьсот одиннадцатый. Катерина ДеШайе, Франция, тысяча шестьсот восьмидесятый. Джек Потрошитель, Лондон, тысяча восемьсот восемьдесят восьмой. Анри Дезире Ландрю, Франция, тысяча девятьсот пятнадцатый. Альберт Фиш, Нью-Йорк, тысяча девятьсот тридцать четвертый. Эд Гейн, Плэйнфилд, Висконсин, тысяча девятьсот пятьдесят четвертый. Майра Хиндли, Манчестер, тысяча девятьсот шестьдесят третий. Альберт Де Сальво, Бостон, тысяча девятьсот шестьдесят четвертый. Чарльз Мэнсон, Лос-Анджелес, тысяча девятьсот шестьдесят девятый. Джон Уэйн Гейси, Норвуд-Парк тауншип, Иллинойс, тысяча девятьсот семьдесят седьмой. Ах, но как я продолжаю. И продолжаю, и продолжаю, и продолжаю, Руди, моя маленькая обезьяна с крыльца. Все дальше и дальше. Сорокопут вьет гнездо там, где ему захочется. Если не в твоей любимой Эллисон Рош, то в убогом конченном черномазом парне, Руди Пэйрисе. Но тебе не кажется, что это было бы просто расточительством, паренек? Вынужденно проводить время в твоем социально-неприемлемом теле, когда Генри Лейк Спаннинг — просто дьявольски хорош? Зачем бы меняться с тобой местами, когда Элли тебя ко мне заманила? Ты просто начал бы орать и выть, что ты не Спаннинг, а этот ниггер, у которого украли голову… а там ты мог бы повлиять на охранников или управляющего… ну, видишь, к чему я веду? Ну а теперь, когда маска уже на лице, а электроды подсоединили к твоим голове и левой ноге, когда рука управляющего лежит на переключателе, что ж, лучше бы тебе приготовиться обильно пускать слюни.

Он обернулся, чтобы выйти из меня, и я закрыл границу. Он пытался выйти, пытался выпрыгнуть в собственный разум, но я держал его в кулаке. Именно так, легко. Материализовал кулак и развернул Генри лицом к себе.

— Хер тебе, Джек Потрошитель. И два — тебе, Синяя Борода. И так далее, и так далее, хер вам, Мэнсон и бостонский душитель, и все прочие дерьмовые искореженные больные херовины, какими ты был за эти годы. Да уж, наследил ты грязными подошвами, мальчик.

Что думаю я обо всех этих именах, Спанки, брат мой? Ты в самом деле думаешь, я их не знаю? Я образованный пацан, мистев-убивец, мистев Безумный Бомбист. Ты нескольких пропустил. Был ли ты так же в других, населял ли еще кого-нибудь, вселялся ли, например, в Уинни Рут Джадд и Чарли Старквезера, Бешеного Пса Колла и Ричарда Спека, Серхана Серхана и Джеффри Дамера? Ты — та сила, которая в ответе за все неверные ставки, которые делала человеческая раса? Ты разрушил Содом и Гоморру, сжег Александрийскую библиотеку, организовал Эпоху Террора dans Paree, поднял Инквизицию, побивал камнями и топил салемских ведьм, резал безоружных женщин и детей на ручье Вундед-Ни, укокошил Кеннеди?

Не думаю.

Не думаю даже, чтобы ты хоть пил пиво рядом с Джеком Потрошителем. А даже если и так, если ты был всеми этими маньяками, ты все равно был ничтожеством, Спанки. Мельчайший из нас, людей, побьет тебя трижды на дню. Сколько вы затянули петель Линча, мсье Ландрю?

Какой невероятный эгоизм. Он тебя слепит, заставляет думать, что ты единственный, и даже когда обнаруживаешь, что это не так, ты не можешь этого перенести. Почему ты не думаешь, что я знал, что ты сделал? Почему ты не думаешь, что я позволил тебе это совершить и стал ждать — так же, как ждал ты, — момента, когда ты уже ни черта не сможешь сделать?

Ты настолько самовлюблен, дурья твоя башка, что даже на капельку не допускал, что кто-то может спустить курок быстрее тебя.

Знаешь, в чем твоя проблема, Кэп? Ты стар, ты по-настоящему стар, тебе, может, сотни — по хрен, сколько там — лет. Это ни черта не значит, старик. Ты стар, но ты так и не поумнел. Ты в этом деле просто посредственность.

Ты переезжал из дома в дом. Ты не обязан был становиться Сыном Сэма, или Каином, или каким хером ты еще был… ты мог бы стать Моисеем или Галилеем, или Джорджем Вашингтоном Карвером, или Гарриет Табмен, или Соджорнер Трут, или Марком Твеном, или Джо Луисом. Ты мог бы стать Александром Гамильтоном и помочь основать Нью-Йоркское Общество Освобождения. Ты мог бы открыть радий, высечь барельеф на горе Рашмор, спасти ребенка из горящего дома. Но ты очень быстро постарел, а поумнеть не успел. Тебе это было не нужно, верно, Спанки? У тебя была твоя игрушка, этот твой дерьмовый сорокопут. Гуляешь тут, гуляешь там, откусываешь чью-то руку или лицо, как старое, уставшее, скучное, повторяющееся, не обладающее воображением тупое дерьмо, каким ты и являешься.

Да, ты хорошо меня подловил, когда я пошел глянуть твой пейзаж. Хорошо подготовил Элли. И она втянула меня, вероятно, даже не подозревая, что делает… ты, видимо, глянул в ее разум и нашел там идеальный способ добиться того, чтобы она заставила меня подойти поближе. Хорошо, братишка, ты был великолепен. Но у меня был год на то, чтобы себя помучить. Год на то, чтобы посидеть и подумать. О том, скольких людей я убил, и как мне от этого было паршиво. И потихоньку я во всем разобрался.

Потому что… вот в чем разница между нами, тупица: я распутал, что случилось. Это заняло время, но я научился. Понимаешь, кретин? Я учусь! А ты — нет. Есть старая японская поговорка — у меня таких полно, Генри, братишка, — вот такая: «Не совершай ошибки ремесленника, который хвастается двадцатью годами опыта, когда на самом деле у него всего лишь один год, который повторяется двадцать раз».

Я осклабился на Генри и сказал:

— Хер тебе, сосунок.

Управляющий повернул переключатель, и я вышел из своей головы в пейзаж и сознание Генри Лейка Спаннинга. Секунду я сидел, приходя в себя. В первый раз я сделал что-то кроме прогулки. Это было… как закогтить. Но потом Элли тихо заплакала по своему старому другу Руди Пэйрису, который жарился, как омар из Мэна. Из-под черной маски, закрывавшей мое — его — лицо поднимался дым, и я слышал исчезающий вопль того, что было Генри Лейком Спаннингом и тысячами других монстров. Все они горели там, на горизонте моего нового пейзажа. И я обнял Элли, прижал ее к себе и уткнулся лицом в ее плечо. Я слышал, как вопль продолжался и продолжался, казалось, это было невероятно долго — мне казалось, что прошло много времени, а потом остался просто ветер… а потом он исчез… и я поднял лицо от плеча Элли, едва в силах говорить.

— Ш-ш, милая, все хорошо, — пробормотал я. — Он ушел туда, где сможет исправить свои ошибки. Без боли. В тихое, действительно тихое место, где он всегда будет один. Там прохладно. И темно.

Я был готов перестать быть неудачником, который винит во всем мир. Приняв любовь, решив, что настало время повзрослеть и научиться ответственности — не слишком-то я с этим спешил для человека, который быстро, невероятно быстро учится, гораздо быстрее, чем можно было бы ожидать от сироты вроде меня, — я обнял Элли и решил, что Генри Лейк Спаннинг будет любить Эллисон Рош сильнее и ответственнее, чем когда-либо один человек любил другого — за всю историю этого мира. Я наконец готов перестать быть неудачником.

И в облике белого парня с большими прекрасными голубыми глазами это будет гораздо проще. Потому что — поймите — все мои растраченные попусту годы не имели отношения к черной коже или расизму, или чрезмерной квалификации, или невезению, или болтливости, или даже к моему проклятому дару прогулок. Дело было в одной простой истине, которую я осознал, пока ждал там, внутри своего пейзажа, ждал, когда Спаннинг явится позлорадствовать: я всегда был одним из тех жалких парней, которые не в силах сойти со своей колеи.

Это значило, что я мог, наконец, перестать испытывать жалость к этому несчастному ниггеру Руди Пэйрису.

Разве что, может, иногда — в миг человеческой слабости.