Одиночество волка

Югов Владимиp

Детективные произведения В. Югова отличаются не только динамичным, лихо закрученным сюжетом, но и правдивыми, узнаваемыми образами героев с их неоднозначным отношением, к общечеловеческим ценностям. В эту книгу вошли роман «Человек в круге» и повести «Одиночество волка», «Место, которого нет», «Сорт вечности».

 

1

Вертолет шел над западным выступом полуострова. Изгибаясь, внизу бежала маленькая речушка Карасавай. Пассажиры насупленно молчали. Старик-снабженец, возвращавшийся с Большой земли из отпуска, вчера, в пьяном откровении, рассказывал, за что попал сюда. Пятнадцать лет назад, тогда мужчина в соку, убил он полюбовника своей жены, некоего Митьку. Случилось это во время сенокоса. Убивал он Митьку косой. «Голову Митькину она подхватила и долго никому не отдавала, пока не приехала милиция»… Старик бубнил об этом себе под нос и заедал водку помидором, купленным в Москве на базаре. Теперь он, после отсидки, живет здесь. С ним старушонка. Готовит и стирает ему портки. А та, первая жена, проживает все в той же деревне, вдовует. Главное, дети тоже с ней не живут, считают — отец был прав, не блуди…

Журналист Квасников ехал на север в командировку, он, вспомнив Анну Каренину, развернул целый трактат по проблеме семьи и положении женщины в семье и обществе. Выпив порядочно, мужики с его жидкой, лежащей на яви, теорией не считались, и он горячился: снабженец хотя бы должен понять, что даже Каренин не только простил жене свои обиды, но оказался способным проявить великодушие к ее, если говорить попросту, Митьке.

Оба они — и убийца, и теоретик — теперь сидели рядом. Вертолет болтало, и Квасникова кидало порой к груди убийцы, и он дышал его перегаром.

После того, как вышли из вертолета, упал в снег здешний человек Иван Хатанзеев — истосковавшийся по родной земле. Упал вроде нарочно, а руки машинально сгребали снег: и два года, оказывается, длинная служба.

Первый пилот Кожевников, рыжий парень в лихо сдвинутой на затылок белой заячьей шапке, земляк Хатанзеева, проходил мимо.

— Маманя дома, гляди, сто раз выбегала? — Приятно осклабился. Ладонь приставит козырьком и глядит, а?

— Старушка-мать ждет сына с битвы, — присел на корточки и щелкал фотоаппаратом Квасников.

В шагах ста — аэровокзал. В густо засиненном воздухе, не похожем на воздух пасмурного утра и осеннего вечера, виднелся обыкновенный деревянный дом. На крыше — желтая большая труба. К деревьям, голым и черным, протянулись провода. Где-то в овражке чихает движок. Свет попадает на присмиревшие деревья за домом. Они красные на макушках. На разлапистой сосне хлопьями пристроился снег.

— Ну, мужики! — Старик Вениамин Харитонович поглядывал на Хатанзеева. — В вокзал, что ли, попрем?

— Зачем? — недавний солдат отряхивался от снега. — Или северный ветерок бьет русского мужичка?

Прямо на снегу он стал накрывать стол. Ваня всем так и говорил: выйдем на моей земле — загуляем! Ловко нарезанная колбаса укладывалась стопочками рядом с подмерзающими дольками лука. Бутылку спирта вынули из вещмешка. Она приятно побелела.

Все стояли в нетерпеливом ожидании. Стол постепенно становился царским. Кравчий Ваня старался не упасть в глазах общества — подрезывал сала, разворачивал крупные свежие помидоры, которые, видно, умненько сохранил, открыл две банки с маринованными огурцами.

— Тешь мой обычай! — Поглядел на старика. — Садись в головах! Ты тут долго был! — И вдруг присмирел: — Я два года, товарищ старшина, — это уже к недавнему своему старшине, которого вез к себе, — все это видел во сне! Вы рано утром будите нас: «Падйоом!» А я еще бегу да бегу по снегам. И каждый раз туда, туда! — Махнул рукой в сторону от вокзала.

— Шоб ее разбомблило, Ваня, эту твою землю.

Старик Харитон Вениаминович тяжело вздохнул.

Миша Хоменко, новоиспеченный на севере летный диспетчер, следовавший этим же рейсом, уловил в слове разбомблило родные мотивы и нервно рассказал, как его недавняя квартирная хозяйка ругала мужа: «Ханыга! Не можеш питы два видра андрациту прынесты? Я, баба, повынна их перты? А ты, ледарцуга, на лисапеди не хочеш прывезты?». Голос у Миши был трогательно чувствителен.

Квасников вынул блокнот и записал для себя свежие слова, переспрашивая, что такое перты. Недавний киевский студент отвечал хмуро: ему с самого начала не нравилась эта земля, выпавшая в последний день институтского распределения.

Пошла по кругу прилипающая к ладоням алюминиевая кружка.

Квасников, оказалось, неразведенного спирта не пил. Старик этого ему не простил, презрительно сплюнув в снег. Квасников ринулся к кружке, чуть прикрыл глаза, опорожнив спирт до дна, и долго, высокомерно глядя на всех, особенно на старика, дул в пустынную тундру. Там все лежало тихо и спокойно. Там лежал и поселок по имени Самбург, куда они все направлялись.

 

2

К поселку Самбург навострил лыжи Алексей Духов, или попросту Леха. Это потом у него будут чистые ксивы, жена, которая любила когда-то человека, разбившегося на гоночном автомобиле. А тогда — дальняя дорога да неизвестность.

Все можно, конечно, изменить. Ощериться, к примеру, пригладить ежик, осушить непокорность в глазах. Хуже с пальцами и плечом. На пальцах навеки запеклись зеленые буквы выколок: К, М, П, Р, С, Т, Д. Шалости детства. Начальные буквы имен девочек улицы, на которой когда-то жил. Ни Катя, ни Рита, ни Светлана не любили его, да и он их тоже не любил. Другое дело М. Тут разговор особый, длинный.

Его взяли прямо из казармы и повели на первое следствие по поводу избиения первогодка. Следователь, непрерывно дымящий сигаретой, сказал ему, что есть еще две нераскрытых кражи. И нервно предложил взять их в долю к своему преступлению. Леха, или подследственный, с недоумением взглянул на него и покачал головой. Ни о чем плохом не думая, он по просьбе следователя, полез, взгромоздившись на табуретку, прикрыть слишком широко открытую форточку. И потом лежал на цементном полу, еще не поняв, что же произошло. Пожалуй, в эти секунды он окончательно потерял веру не только в светлое будущее, но и в самое красивое настоящее. Леха валялся на цементном полу, выплевывая изо рта сгустки крови, а следователь тыкал себе в рот очередную сигарету дрожащей рукой и предупреждающе гудел: «А ты думал как! Тебе только бить? Ты думал, с тобою панькаться будут?»

Автор должен рассказать правду об этом Новичке и его избиении. Духов знал Бориса Козлова (Козла) и до армии. Всегда при деньгах. Папаша, кажется, вечно ездил на «Волге», он возглавлял какую-то автоконтору. Мать у Козла работник торговли. Майор, допрашивавший Алексея, вдруг сказал: Козлы приперли одежку на личную лейблу командира полка, а разные дефициты и теперь никак не разделят.

Зачем сказал? Чтобы Духов понял: конец?

Козел-младший убежал из казармы в одном исподнем, сел на электричку и, как не замерз, необъяснимо. Стояла сорокаградусная холодина. Козла действительно ударили, но не Духов, а Степа Довгань. Ударил за дело. Вечерочком на кухне они соорудили чифирчик. А что? Их вот-вот должны были прицепить к эшелону, которому одна дорога — южная…

Козел выложил все замполиту. Было их пятеро, и всем им хотели пришить дело — мол, губят здоровье и не хотят южной дороги. Это они-то?! До чертиков надоела муштра, они рвались туда…

Зачем было трогать эту паскуду? Козла — не Степу, не других, забраковали. Духов загремел в тюрягу из-за «обувки» к лейблу и всякого дефицита. Духов просился: отправьте с ребятами, буду вечно обязан! Показательно — отправили к жуликам и ворам.

Степу и еще двоих убило на войне. Духов их не продал. Знал бы заложил. Может, остались бы живы? Козел ходит по городу оглядываясь, а Степа, Веня Копысов и Артык Джалалов лежат в жаркой земле дружеской нам страны. Лишь Духов с отбитыми почками и Коля Смолярчук обойдены смертью.

Ладно!

Самое-то страшное, что Духов и Волов — последний старшина Хатанзеева — служили поначалу в одной части.

 

3

В аэропорту у них проверяли документы. Вахитов — начальник тюрьмы приехал сюда лично. Он знал первого пилота Кожевникова и по секрету поведал ему: ушел среди белого дня здешний Духов. Три дня уж как ушел и ни слуху ни духу.

— Может, в болотах, — каюк? — У Кожевникова рябое лицо застыло: хотелось угодить знакомому.

— Не-е. — Вахитов без пяти минут пенсионер. Узнав о побеге Духова, говорят, сел в кресло и помельчал.

Почему-то пристальнее всего приглядывались к Волову. Вахитов и так и этак вертел его паспорт. Наконец, спросил:

— Где же ты родился-то? Чё тебя в наши края-то понесло?

Шут знает, где Волов родился, записан в Киеве. Мать рассказывала по-разному. То, мол, поехала поступать в техникум в Житомир и там встретила майора. Преподавал якобы военное дело. Рост у него был метр девяносто шесть, это мать точно помнит. Она говорила, что обожает мужчин крупных, устоять перед ними не может. Так и появился-де Сашка. По второй байке: вроде он инженер, у которого умерла жена. Все там было в счастье и в ладе. Инженер любил ее лучше, чем первую жену, не стеснялся об этом говорить.

В пять лет Сашка познакомился с новым материным сожителем. Это был не майор и не инженер. Невысокий ростом мужик, заросший какой-то мусорной щетиной. Дня через два принес Сашке велосипед. Не новый, но починить удалось.

Чуть ли не в первый день сожитель изрек:

— У нас, по нашей конституции, жизнь вольная. Все равны. А кто не пошел в гору, — тот не виноват. Виновата мафия.

Сожитель, слава богу, оказался знаком с мировой педагогикой, особенно выделяя японцев — воспитывают детей, не трогая, как мы, славяне. Что хочут, то и делают. Зато вырастают людьми. Иначе бы, как и мы, прогорели бы в трубу. Сожитель в сердцах однажды хлестнул кнутом и мать за то, что она ударила Сашку по голове.

— Дура! Хочешь елопом сделать? Как мы с тобой? Ударишь еще раз зарежу ночью!

Сожитель к тому времени определился как специалист: ездил на Орлике, крепкой лохматой лошаденке; несложное досталось ему в жизни дело — по утрам опоражнивать ящик с мусоркой. Мусору оказывалось не так и много. Дом, где жил Сашка с матерью, сожителем, а потом и с братиком Сережкой, был всего двухэтажный. Людские нечистоты сожитель вывозил через овраг, к яблоневому саду, и сбрасывал в специально вырытую экскаватором яму. Сашка иногда обгонял его уже не на том велосипеде, который подарил материн сожитель (тот он однажды пропил), а на другом, на взрослом. Дали ему в обществе «Локомотив», как перспективному. Тренер Мусин уверял — сделает из Сашки чемпиона мира.

У Сашки оказалось здоровье, чему страшно завидовал сожитель, с тоской обозревая свое безропотное, совместное с матерью создание, которое окрестили Сереженькой и которое уже в трехлетнем возрасте научилось мыть бутылки и банки, приносимые сожителем из дерьмовой ямы. Сожитель одно время забыл было японский метод воспитания, когда вольному воля, и захотел приучить Сашку к тому же. Взялся бы за бутылки из-под масла. Но Сашка догадался изъять у мужика из-под подушки кривой охотничий нож и, видно, научившись у него в случае с матерью, заорал дико:

— Убью, как приставать станешь!

С тех пор и велосипедил Сашка на казенном имуществе — когда хотел и как хотел. Сожитель понуро восседал на бричке, посылал пасынку вслед салют рукой — дескать, дуй своей дорогой, а мы с Сережкой сами управимся. Утром, правда, всегда вздыхал, нагружая в потертый донельзя рюкзак, такую же потертую сумку из чертовой кожи, тарахтящую посуду:

— Ты бы хучь братана подкачал, чемпион! Ить кровки вы!

Тогда водку продавали не в два часа. Да и очередей за ней не было. На сданные бутылки можно было поправиться. Что материн сожитель успешно и делал. Сашка, закончив восемь классов, поступил на мебельную фабрику, обучился специальности столяра — ему это нравилось, радость плясала в глазах, когда слышал смоляной запах стружки. Бригадир дядя Федя прищуривался и за Сашку, видно было, тоже радовался…

Приходя с работы, Сашка все чаще стал находить мать обеспокоенной. Оказывалось, что ее чудище после утреннего похмелья еще не возвращалось. Мать кричала, чтобы Сашка нашел его хоть под землей.

Чего искать-то? Чудище, чтобы не ползти домой по-пластунски, с помощью граждан, еще тогда лояльных к своим хмельным соотечественникам, забирался в давно облюбованный автобусный маршрут номер семнадцать. Автобус курсировал от метро «Большевик» до «Автовокзала» ровно 34 минуты. Сперва сожитель очухивался на третьем-четвертом круге, а когда Сашка стал частенько задерживаться на снятие чудища с маршрута, когда у него на носу была уже армия, и он этого чмура уже терпеть не мог, тот катался обычно до самого вечера.

Сашка брал его с последнего сиденья на остановке «Вторая линия обороны города». Сожитель, всякий раз боясь, что крепкий, под метр девяносто ростом, пасынок пнет его с досады натренированной ногой в живот — издохнешь насовсем, — жалобно заговаривал о скором конечном сгорании.

Умерла прежде, однако, мать. Умерла прямо на работе. Дом, в котором они жили, принадлежал совхозу. Город в последние годы вырос, от совхоза остался сад да парники, а остальное переехало в другую часть городской черты. Мать работала в парниках. Работа тяжелая, но денежная. Огурцы и помидоры воровал каждый второй. Это сожитель, дурак, мыл бутылки. А соседи его на глазах бухли от достатка. Кончалась власть помидоров, ранних огурцов — начиналась пора яблок. Дирекция совхоза давно плюнула на этот насиженный в свое время участок. Ее больше волновало широко развитое животноводство. Директор в скором времени получил звезду Героя за это высокоразвитое животноводство.

Сашкину мать в великой скорби и любви (никогда и никого не продала) проводили в последний путь. Говорили о легкой смерти. Ойкнула, повалилась, и бог прибрал. Материн сожитель сидел за длинным столом, соорудил его Сашка на дворе, недоуменно моргая глазами, не имеющими никакого цвета, и, видно, туго понимал, что его прежняя жизнь кончилась. Он не был на той территории прописан: мать не захотела ради него, Сашки, с ним расписываться. Сашка-то, — говорила она, — может, без нас действительно выйдет в люди.

Сашке было страшно жалко этого человека в черном засаленном пиджаке с чужого плеча. Серая его рубаха и неумело повязанный галстук были в жирных пятнах, он успел их посадить за этим длинным столом.

В прошлом году летней душной ночью, перед отлетом на очередную войну, почтальон, рядовой Смирнов, принес письмо. Не часто приносили Сашке письма. Несколько раз писал Мусин, сожалел, что у Сашки травма за травмой. Но он еще верил во что-то. Скорее, это было надежда Сашке… Это же письмо, принесенное Смирновым, оказалось от какой-то Анюты, теперь временно занимающей его, Сашкину, жилплощадь. Анюта описывала «новости». Сожитель покойной матери находится уже год в ЛТП. Но и там, как оказалось, собирает бутылки: летом — рядом парк, отдыхающие ведь всегда пьющие, то воду газированную, то водку и вино хлещут. Да и вообще… Тут уж не нужен. За мусором теперь приезжает машина. А Сережа ваш в детском доме для недоразвитых. Анюта, конечно, комнату освободит, как только Саша вернется. Между прочим, ей девятнадцать лет, она блондинка, ростом метр семьдесят три, все говорят, что симпатичная…

Лучше бы не было этого письма! Читал его ранним утром, лучи южного солнца просвечивали письмо насквозь, словно хотели его, это письмо, сжечь. Почему так тяжел оказался и рюкзак! Сколько горя прет иногда на своем горбу человек. Сережка-то причем? И этого, бывшего сожителя… Этого жалко!

В госпитале, наконец, озарило: ну какое теперь чемпионство после всего, что тут с ним произошло? Было первое ранение, было второе и теперь это, третье. Зачем Мусин лжет? Зачем ему это нужно? Лучше бы сказал, как помочь Сережке. Из госпиталя и написал он письмо в военкомат о мамином сожителе: человек имеет право на жилье, он там проживал немало лет! Просил также сообщить, в каком детдоме находится брат, как помочь ему выйти оттуда? Никакой Сережка не дефективный, просто тихий. И почему в его квартире, когда он тут, на войне, кто-то имеет право проживать?

Обратное официальное письмо принесла ему Надя. О Наде он потом часто думал. Хорошо бы вернуться на родину вместе с ней. Неровная, нерусская красота всякий раз возбуждала его. От Нади пахло чем-то восточным. Она ему объяснила, почему ему кажется:

— У меня отец таджик, а мать русская.

Мужиков, видевших там все, можно понять. Как баб тамошних. Их тоже надо не только понять. Им надо посочувствовать. И Надю тоже можно понять. И уж ей-то особенно надо посочувствовать. Как попала с высшим образованием, да владеющая английским? Зачем? Приехала за деньгами? На ляха эти деньги! Он кинулся догонять ее, брал в библиотеке книжки. Так разве с подполковником Арефьевым посоревнуешься? Розовое тело Нади, золотая звездочка сережки в мочке уха… Черт с вами!

После ее приезда к нему в госпиталь он и решил для себя вопрос: как дальше жить? Возвращаться домой, по сути к нищете? Получать глупые двести, жениться на этой дурной Анюте, которая устроившись в совхозовской столовой уборщицей и посудомойкой, не хочет освободить его законную квартиру? Взяться снова за велосипед? Хотя бы тренером. Но кто его возьмет без специального образования? Мусин — что? Такой же человек, как все. Не сделает он Сашке исключений.

Голова раскалывалась от мрачных дум. Вокруг были такие же ребята, трахнутые войной, у многих были родители, на первый случай можно притулиться. А ему, Сашке…

Разумный сосед лежал рядом в палате. Небольшого росточка, ненец по национальности, Иван Хатанзеев. Был он в Афганистане снайпером, попал туда добровольно. Уже перед самой демобилизацией нашелся и на него стрелок прошил ему левое плечо. Жизни на Большой земле Иван не знал, но догадывался, что живут не ахти, если такие заработки… Подолгу вели они беседы.

Старшина Волов был потом снисходителен к рядовому Хатанзееву, когда они попали в одну часть на дослужку. После дембеля и уговорился Волов. С согласия отца Ивана ехал поначалу оглядеться.

Взять вещмешок, по привычке вскинуть на плечо, поднять тощий чемодан и заставить себя подумать: одним человеком здесь стало больше, — какая разница? Не надо криком кричать. В таких случаях меньше говорят — получше осматриваются.

Он был, наверное, в майора — слишком высок и плотен, чтобы не застрять в проходе аэропорта и не задеть притолоку в дверях. Невольно пришлось нагнуться.

Лишь пробормотал Кожевникову: «Духов, Духов… Что-то знакомое…»

 

4

В госпиталь к Волову Надя приезжала зимой. Ей выпал отпуск. Волову ребята передали замороженную клубнику. Он уже поднимался, и только-только начал ходить. Третий сосед по палате Кистень выковырнул из спрессованной кучи несколько клубник.

— Ягода, как хорошая затяжка сигареты после прыжка с парашюта, уходя подмигнул он.

Хоть криком кричи — так хорошо стало. Приехала. А где же, позвольте спросить, Арефьев? Убили. Ах, прости, Надя! Я, честно, не знал… Бедный, бедный Арефьев! Оказался женатым к тому же. Жалко. Очень жалко. Надя приехала просто так. Дома, в тишине, уже невмоготу.

Волов по знакомой тропочке привел ее к овражку. Здесь где-то огород кончался. Он представил Надю всю в черном. Плывет на лодке, в которой гроб Арефьева. Не старая еще Надя. Жена Арефьва старше. Но и не такая молодая уже. Вот и лицо — желтое, худое.

— Чего ты, Сашка? Чего задумал? Ты погляди на себя… Посинел, дрожишь…

— Да не виноват же я перед твоим Арефьевым!

Надо было ее тогда понять. Не торопиться. Не упрекать. Тихо, возвратившись из госпиталя, поехать к ней. Даже Кистень, бабник и волокита, отметил эту ее восточную красоту. Правда, он был в своем роде: хотел перебраться на ночь в другую палату… Ну чего тут такого? Даже в тюрьме и то есть отдельная хата для свиданий. Кистеню и в голову не приходило, что она этого не хочет, что она приехала рассказать об Арефьеве.

— Слушай, — Кистень был неугомонен, — если сам не можешь, дай мне ее!

Пришлось его ударить. Вытирая губу, из которой сочилась кровь, Кистень скулил:

— И сам не гам, а другим не дам.

 

5

Леха не услышал крика. А если бы даже услышал, точно выразить свое отношение к нему, убей бы, не смог. Крики лебедей в поднебесье будоражили его душу в детстве. Эти сказки о лебединой любви, когда погибает самка и после этого добровольно падает с высоты лебедь, разбивая грудь, шли за Лехой порядочное время. Теперь, пожалуй, услышав прощальный крик лебединый, он остался бы холоден к нему.

Но именно лебединый крик стоял в стылом небе. И Леха его не услышал. Лебедя и лебедку он увидел. Лебедка была кем-то ранена. И она спускалась к земле все ниже и ниже. А лебедь стремительно то взлетал вверх, то падал вниз. Однако он и не думал убивать себя.

Даже когда Леха в два прыжка настиг ее, жадно стал скручивать ей шею и она прокричала в последний раз, лебедь не стал разбивать себя от невосполненной, утраченной любви. Он с диким испуганным криком взмыл в темнеющее небо и, наверное, бросился догонять свою стаю.

Леха же выругался:

— Струсил!

Он хотел для жратвы иметь двух лебедей.

Вскоре Леха нашел землянку. Возрадовался, что она неприметна. И что идет снег. Все его следы заметет! Он обошел землянку вокруг, наткнулся на моток проволоки. И испугался. Значит, тут люди были? Значит, они опять сюда придут? Покой, с которым он шел в последнее время, заменился в душе суетой и страхом. Он долго шарил вокруг землянки. Но больше ничего не нашел.

«Геологи были, — стал размышлять. — Ушли дальше, поди. Нефти тут нет. И — хорошо. — Леха знал здешние законы. — Лесорубы не имеют права валить лес в прибрежье. Следовательно, сюда, к землянке, не сунутся. А геологи могут лишь вернуться. Хотя… Чего они тут забыли? Этот моток проволоки?»

«Посмотрим, — забормотал он, входя в землянку. — Поживем поглядим…»

На столе, сбитым из сосновых досок, Леха нашел керосиновую лампу. Она была кем-то аккуратно заправлена. Спички у него были. Лампа вспыхнула, осветила неуютное жилье. Сразу около стола Леха увидел печку. Тут тоже кто-то аккуратно уложил поленницы. Даже травка лежала — бери и разжигай.

«Ладно! — промычал довольно. — Растопим и печку… Попотрошим и птиченьку. А потом уж побегим далее».

Дед Лехин когда-то уходил на фронт вместе с М. — Машиным отцом. Отец ее вернулся с одной рукой, а деда не стало, погиб смертью храбрых. Так и остался Леха для Машиного отца желанным человеком. Отец у пацана был гиблым, пил. А дед… Машин отец похоронил земляка на чужой земле, похоронил после боя. И чужие дожди льют на могилу сибиряка. Много их, могил, на земле. А это дорогая для дяди Родиона. Отцом ли, дедом хотел стать для несчастного Лехи.

От самого первого привода в милицию до этой судимости дядя Родион поддерживал морально Леху. В эту студеную ночь, оказавшись с ним, дядей Родионом, с глазу на глаз, Леха почувствовал, что крепко устал, соскучился по жизни в теплой избе, с валенками, с разбросанными игрушками по полу, с недопитым в банке грибом, прикрытым чистенькой марлей. Он прислонился к большой русской печи, глядел на торопливо одевающегося дядю Родиона искоса, потому что по-другому, даже на таких людей, уже смотреть не мог.

Дядя Родион путался в теплых ватных штанах, болтая пустым рукавом рубахи, и повторял: «Да ты садись! Да ты садись и раздевайся!»

Наконец, он надел штаны и валенки, накинул ватник и, оглядываясь, начал готовить на стол.

— А Маша где?

— Маша-то? — деланно весело, переспросил дядя Родион. — А где ей быть? На посиделки побежала. И Витюху забрала…

Беглец прощупал комнату с ног до головы, зацепился взглядом на мужской гимнастерке, прикинул, что она велика для дяди Родиона.

Дядя Родион увидел его эту зацепку.

— А это гость у нас.

— Кто?

— А Ваньки, что из Чернигова. Родственника твоего. Студент. Они тут…

— Ладно, дядя Родион. Не надо рассказывать. Я ведь так это.

— Ну, коль так… Ищут тебя, Лексей.

— Знамо ищут. Их дело искать.

— Ты что же, в самом деле убег?

— Убег.

— Тебе же три месяца осталось всего, Лексей.

— Три месяца.

— И чего же ты так…

— Погоди, дядя Родион. Я тебе покажу одну штуку. Ежели что в ней не поймешь, спросишь. Я объясню. Вот эта штука.

Леха подал порядком истертую бумагу — видно, немало уже носил. Родион надел очки, внимательно посмотрел на бумагу.

— Письмо, что ли?

— Письмо, письмо… Ты читай. Вслух читай!

 

6

Издевательское это было письмо. Писал его в тюрьму Лехе какой-то Козлов. Писал так: вот, мол, в письме и встретились! Съел, Леха? Да, ты меня избил. Но что же? Я теперь на свободе, а ты — тянешь за меня срок. И я этому очень рад. Я рад, что тебя посадили. И рад, что дружков твоих чуть к стенке не поставили. Я был бы еще больше рад, чтобы тебя расстреляли. Таких, как ты, нужно уничтожать. Вы все подонки. И будешь ты, Леха, подонком до конца своих дней. А я живу — кум королю и сват министру. А помнишь, как ты мне говорил: «Ты — ноль, ты — доходяга, и харчи твоих воров-родителей тебе не помогут. Так и будешь ты доходягой. И ни одна баба не полюбит тебя». Так вот, Козел ваш бывший, теперь под сто кило, не харя — будка, и бабы лучшие в постель с бывшим доходягой с радостью ложатся. У Козла денег по-прежнему навалом. А Лехе в тюряге только и остается, как пишут в газетах про тюрьмы, какого-нибудь малолетку изнасиловать. Но ведь за то срок еще потянешь…»

Леха подошел к дяде Родиону, взял письмо.

— Хватит. Далее там еще злее…

— Ты потому и убежал? — Дядя Родион поднял очки к жиденьким своим волосикам, что взъерошились на голове; глаза у него сузились, беспокойно забегали.

— Вот ты, дядя Родион, говорил мне… Что все, дескать, у нас в ажуре. Ты… Впрочем, к месту и не к месту это доказывал. А, видишь, как у нас плохо, ежели людишки, подобные Козлу, смеют насмехаться. Они, ты знаешь, мало того, что живут лучше всех — им еще подавай издеваловку…

— Погоди, погоди… Ты, спрашиваю, и убежал потому?

— Убежал я не потому. Это я уже недавно, может, пять-шесть часов тому убежал из-за Козла. Кто-то же должен из нас, пятерых, кому он жизнь сломал, наказать его. Вижу, в моем деле, в которое впутался, можно и не наказать. Из пятерых я только могу сделать это.

— А ко мне-то что пришел? Я в мести тебе не помощник. Простил бы ты его. И повинился властям. Ну дадут за побег еще год-другой. Отсидишь. А так… К стенке могут поставить за убийство.

— И что? Он-то от стенки выкрутился. А они… Они… Они лежат там. И лишь я да еще один в живых.

Тут загремела дверь. Кинулся Леха в угол, за занавеску. Дядя Родион побледнел, очки у него свалились со лба. Кто-то размеренно входил в сени.

 

7

— Вспомнил! — крикнул Волов. — Вспомнил! Духов… Алешка… Я же с ним в одном вагоне ехал… Да, да! Здешний. Помню.

Они сидели рядом — Волов, Хатанзеев и некто Местечкин. Из части уезжали они втроем. Местечкин, узнав о планах Волова заработать, жадно стал просить у Ивана вызов на себя. И уговорил таки. Можно, конечно, понять и Местечкина. Жизнь ожидается не такая сладкая. Отец плотничает в колхозе, мать в свои пятьдесят пять настолько износилась на буряках, старуха-старухой. Дом тоже старый, если его перестраивать, по крайней мере тысяч двадцать одного кирпича надо. Местечкин думал перед дембелем так: устроиться на кирпичный завод, там, говорят, можно выгнать до трехсот, да кроме всего каждому из работающих дают в пределах определенной нормы кирпич бесплатно. На примете у Местечкина девчонка, в Иванково она попала после Чернобыля. Эта девчонка шустрая и бедовая, как сам Местечкин, приезжала к нему в часть с матерью Местечкина. Там, видно, и обкатали идею севера и заработка.

Какой он шустряк Волов с Хатанзеевым убедились вскоре. В Москве оказался лишний билет до Салехарда, и даже Квасников не мог его выбить, а Местечкин билет захватил: я, говорит, плацдарм поеду готовить. Все правильно. Если бы билет предложили Ивану, тот бы отказался: раз вдвоем с Воловым едет, что же разделяться? Уж следуй уговору. Чтобы впотьмах не искать бригадира-то. С Воловым уговаривались поначалу ехать в бригаду, к отцу Ивана. Как отец и писал. Местечкин же ехал в совхоз, куда входила и бригада. В совхозе работы, как и предполагалось, навалом.

И вот Местечкин сидит в кругу однополчан недавних. Хвастаться не хвастается, но и не хочет унижать себя. За короткое время, пока они ждали рейса из-за непогоды, Местечкин оформился снабженцем, приехал сюда с двумя тэбэсками за картошкой. Он рассказывал, как продумал все. На улице-то мороз. А для чего оленьи шкуры? Все будет о'кей!

— Ну ладно, парни! Я пойду, а? Встретимся.

И важно пошагал, уже все вроде зная и испытав тут.

Приехавший встречать журналиста директор совхоза потом пришел к ним и стал расспрашивать о Местечкине: кто он да что он? Местечкин прямым путем прет на место Харитона Вениаминовича. Директору, как понял Волов, не понравилось, как Местечкин быстро снюхался с «основным тутошним контингентом».

— Страшны ведь не бичи пришлые, а свои. От наших хорошему не научишься. Эти все знают, все, хе-хе, видят. Всем ножку подставят перекувыркнешься и не встанешь.

Волов рассказал, как после госпиталя попал в часть, которая стояла под Ташкентом. Местечкин служил в ней.

— А кто надоумил вас ехать к нам? — Настороженность директора была понятна: новые все-таки люди.

Иван как раз вышел, Волов ответил:

— Хатанзеев.

— Вы с ним тоже служили?

— Нет. Мы с ним лежали в госпитале после ранения.

— Это понятно. Вас, выходит, он и соблазнил? И вы действительно в пастухи пойдете?

— Если возьмете.

— Это правильно. Если возьму… У Хатанзеевых, видите ли, в настоящее время числятся несколько пастухов. Отец Ивана, братья — Алеша и Василий. Пастухом числится и жена Василия. Василий, прямо скажу, непутевый. Пьет, дебоширит. Я думал так: приедет Иван — займет его место. А Ваську мы пошлем лечиться… Как же вас оформлять? Единицы-то нет!

Вот тебе раз!

Когда вернулся Иван, директора уже не было — он хлопотал вокруг, как он выразился, картошки и московского журналиста Квасникова. Волов передал Ивану разговор с директором.

— Мне это понятно, — Иван рассудительно нахмурился. — Темнит, товарищ директор. Я только что разговаривал по рации с отцом… Что тебе сказать…

Он впервые назвал старшину на «ты».

— Может, мне и не ехать? — Волов в раздумье сморщился.

— Ехать! В обязательном порядке ехать! За нами уж и нарты выехали.

— Ну, а вдруг…

— В обиду тебя не дадим, Саша.

 

8

Старший брат у Ивана — Алеша. И высок, и строен; необычно синие глаза; лицо, с волосами густыми, черными донельзя. Васька, средний, замусолен, грязен, с росточком малым. Васька у Ивана выпросил бутылку. Торопясь, пьет прямо из горлышка. Хлопает Волова по плечу: «Красивый друг брата! Бабы любишь, а?» И машет перед носом заскорузлым пальцем:

— Не моги, не моги чужой жена взять!

Жена его Наташа молча глядит на него.

И полетела в лицо пороша. Эта заснеженная, скрепленная на тысячи верст морозными жгутами, родная Ивану земля. Кто-то всегда должен радоваться и ей, этой земле; кому-то должно быть теплее на ней, лучше. Ведь всегда кто-то родился не там, где ты. И, выходит, ты любишь свою землю, а Иван Хатанзеев больше любит свою.

Долго бегут олени. Уже и дрема окутала со всех сторон.

Снилась страшная война. Крикнул в холодном ужасе. И открыл глаза. Опять тундра, белая тишина.

Васька, пьяно покачиваясь, оправлялся прямо на нарты.

Алеша, расправляя затекшие плечи, потягиваясь, оттолкнул его:

— Васька, дурак! Совсем стыд потерял.

— Моя тундра. Что хочу — то делаю, — пробормотал Васька, засыпая на ходу.

Постоял, позевал.

— Эй, друг брата! — погрозил опять пальцем. — Жена у нас замуж пойдет один разок всего. У русских — это плаття мало купил и пошел к другом! У ненцев — нет-т! Жену взял и — хозяин. Она, жена… Сиди-посиди! Васька немножко попьет, песни заведет…

Алеша что-то строго сказал по-ненецки, Васька нехотя пошел и лег на нарту. Сильная рука у Алешки. Обнял Волова, показал глазами вдаль.

— Недалеко тут Печорское море, — приятно улыбнулся. — А дальше океан. Будет день на переломе лета. Съедутся оленеводы. Это у нас праздник тундровиков…

— Как у нас праздник урожая. — Волов понимал, что надо что-то говорить, общаться с ними. Алеша ответу обрадовался: гость не обиделся, выходит, на Ваську.

— Сильные здесь соберутся ребята. И самые красивые девчонки. Ветер загонит в яр комаров. Будет самый ясный день. Комар нос затупит об олений рог. Весело побегут по росной траве нарты, забьют пару оленей, туши будут покрыты слоем жира. Грибов тучи. Подберезовики, подосиновики. Шляпки маленькие, с пятачок! Сейчас мороз, шибкий мороз. А тогда будут первые заморозки. Пригреет солнце… Здесь, Саша, легенда создана. Гляди, видишь две сопки стоят? Одна из них любит другую. Ждет год, ждет два. И сто лет ждет. И пять тысяч лет ждет. Но у другой сопки ледяное сердце. Никак не откликается! А когда придет любовь — лопнет ледяное сердце. И никто тогда любовь не остановит.

— Любовь по-северному! — впервые усмехнулась Наташа.

Она уже умылась снегом. Чистая. Молодая. Нежная.

— Чудак ты, Алеша! Это бульгунняха. Геологическое явление.

— Не скажи. Надо верить.

— Мы все тут верим. А придет — за бутылкой гоняется, в крайнем случае шампанское ищет, музыку молдаванскую заводит. И все ледяное сердце.

— Надо верить. Все равно надо верить!

— Правильно, бульгунняха, — ухмыляется Васька. — Лохова спроси! Бабу ждет-пождет — она не едет. Тут трапуар нету, помидор дорогой, после бань пива нету…

Иван, проснувшись, сел на нартах, потряс головой и рассудил:

— Зачем горевать? Надо жить. Просто жить. Учиться. Отца любить. Девушку свою. Весну ждать.

— Ты истосковался, Ванечка. Потому тебе все и хорошо.

— Нет, Наташа. Я всегда знал: не надо думать больше, чем все есть. Зачем сердце надрывать? А там, далеко, говорил: это мой край, я там горд, я радость знаю, а другого не хочу!

— Учиться поедешь? — с завистью спросила Наташа.

— Да. И вернусь. В городе не останусь.

Алеша подошел опять к Волову.

— В тундре, Саша, люди сильные. Будут на празднике состязаться. И захочешь — не победишь враз. Нужна тренировочка, закалка.

— Скажи уж, — вмешался Иван, — нам природа помогает.

— Да, Саша, вырабатывается в нас сила и ловкость. Вот хорей, которым я управляю оленями. Подними-ка, попробуй по-нашему. Вот так.

— Давай, попробую. — Какая-то непонятная радость захлестнула его. Думаешь, русский мужик подведет?

Взялся за самый конец хорея левой рукой, как показал Алеша, с первого разика — гоп. Держит, и рука не дрогнет.

— А-ах-х! — сказала в восторге Наташа. Вырвалось у нее это невольно. Васька обиженно засопел, встал с нарт.

— Это што, это што! Груженый нарта — вот надо поднимать!

Волов разошелся. Поднатужился, но поднял.

 

9

И вот так, будто играючись, понеслась жизнь. Галдели, радовались, плакали при встрече. Целовались. Бранились. Играли в карты. Разглядывали голую женщину в замысловатой игрушке, привезенной Иваном. Выезжали в стадо по очереди. Учили все подряд Волова, как быть пастухом. Слушали Москву, голос Америки, опять бранились, приезжая в гости к Хатанзееву. И опять плакали. И клялись снова…

Волов думал: идет ли ему зарплата? Спросить неудобно. Хотя бы какая ученическая. Это его беспокоило, не на шутку волновало.

Через две недели после приезда Волов получил от Местечкина письмо. «Жми на всех парах в совхоз, — призывал тот. — Цель наша ясна. С кем ни потолкуешь: говорят — удивляюсь! Тут деньги стригут, а он… В общем, примитивно, однако хорошо тому живется, кто с молочницей живет! Нам надо вертухаться по-особому. Не за тем приехали. С шабашниками директор за ручку. По полторы в месяц гребут. Письмо сожги. Посылаю с ненцем. Честнее их не найдешь тут!

P.S. Ты же плотницкие работы знаешь. Меня подсиживает твой знакомый Вениаминович. Все время пишет на Большую землю. Возглавишь бригаду возьми.

Васька грозился застрелить тебя. Ты не верь. Самый безобидный народ…»

Устало постучали в эту ночь в дом к Хатанзееву. Три мужика. Самый старший подал Волову ледяную руку: — «Лохов моя фамилия! Корней Лохов. С ними я знаком, — кивнул на дом. — Геологи мы»…

Вот ты какой, Лохов! От Алешки и старика наслышан о нем. Это ведь тот Лохов, о котором и Квасников ехал писать. Лучший геолог здешний.

Тяжело поднялся.

Обмороженные лица, сосульки под усами, на бородах. Синие руки. Старик Хатанзеев принес бутылку — оживились. Заговорили. В шутку пообещали старику за угощение нефть найти, королем нефтяным сделать. «Как в Техасе король будешь!» Смеются заразительно. Показывают что-то старику на карте. Свалились в мертвом сне.

Когда загудел будильник, подошел Лохов:

— Мужик, — он дышал крепким табачищем, — сочтем твое согласие идти с нами — кивни головой. Обещаю, что тебя подождем, пока соберешься. Взрывник у нас отказал. Молодой хлопчик. Не привычный. Не подрасчитал.

— Теперь я на очереди?

— Ты человек военный. Думаю, с этим делом быстро освоишься.

— Сезон какой? — хмуро спросил Волов.

— Сезон — зима. Летом тут делать нечего. Болото, гнус. Хотя последнее, ради дела, можно и потерпеть.

— Нет, — сказал Волов. — Я и ненавижу, когда зимой перерыв. Человек должен работать круглый год. А так — вроде сезонник.

— В этом году, может, и будешь иметь удовольствие. — Один из них, как оказалось, Никита Кравчук, подошел вплотную. — Вот, товарищ начальник, товарищ Лохов этого добиваются. Вкалывать будем и летом. Прощай, маты, прощайте, тату! — И горько усмехнулся.

— Ах, Мыкыта, Мыкыта! И не соромно? При чужой людыни? Скучив? До чертиков скучив?

Оказалось, это старший брат Никиты — Гриша. Он незло подтрунивал.

Уже перед уходом обернулся Корней Лохов к Волову:

— Ну, да смотри, — сказал. — Можно и так. По-всякому можно.

 

10

К вечеру второго дня тот же ненец принес еще новое письмо от Местечкина.

«Не пойму я тебя, старик! — выговаривал Местечкин. — Зачем живем тут? Я бы мог и не писать, но совесть моя говорит мне. Как никак дороги начинали вместе. Хорошо, ладно! Ты ему, директору, поверил, что пока в совхозе не надо никого? Надо, ежели с умом. С умом всегда надо и будет надо. Здесь, мой милый, жизнь иная, без философии. Быстрая, как на войне. Раз, два и в дамках. Здесь отдача нужна особая. Иначе пропадешь и никто тебя не поймет. Жизнь — не картинка. На Большой земле потом ходить станем в модных туфельках. А тут пока болотные сапоги, хорошая фуфайка и плащ — лучше толстый, как у сварщиков. Люди — братья, да! Но когда они понимают друг друга с полуслова и когда их не особенно много, они братья вдвойне. Машина кибернетическая позавидует. А близких нету…

Эх, товарищ старшина! Баба, что ли, тебя смущает там? Неночка? Наташка Васькина? Да и тут их навалом. Есть тут зыряночка такая, мать-сестра Маша. И комнату у нее можно снять запросто, за какие-то рубли. И она, главное, будет рада, что мужик в доме. Муж ее бывший, татарин Рифатка, в ящик сыграл, одним словом — дуба врезал. А твое какое дело, если без всяких обязательств? Она меня о тебе расспрашивает, портрет твой рисует. С ней можно иметь дело! Бухгалтер… А тебе работа на каждом углу валяется, говорит! Не пыльная… Не пыли, старшина! Что говорил на политзанятиях — одно, а жизнь, повторяю, другое. Сейчас можно, к примеру, за прораба, — предлагает Маша-зыряночка. Есть у нас Орел тут такой. Он поехал к морю косточки греть. Модные туфельки, плащик, рожа кирпича просит, незаконная любовница. А с виду — такой пришибленный, говорят, во рту каждое слово у директора ловит. Пользуется, брат, недостатками начальства. Не выносит их на обозрение, не кричит о них, как мы, идиоты, можем на каждом перекрестке орать, забывая, что все, как бумеранг, возвращается…»

В доме отвели Волову место — широкую комнату. Уже после второго письма и ухода лоховцев, тихо, крадучись, вошел Васька. Сверкнул глазами на Волова.

— Что, русский! Приехал, да? — захрипел. — Почему? Ждешь — отец правда тибе дом строил будет? Ничего тибе не будет! И мое это! Я побегу к прокурору! Нас, ненцев, в обиду никто не даст!

Волов оделся, молча покинул комнату. Жена Васьки Наташа расшивала малицу. Она не скрывала, что расшивает малицу ему в подарок. Вся зарделась, лицо поплыло красными пятнами. Вдруг она прислушалась, что-то крикнула по-ненецки. Васька нехотя отозвался уже с порога.

— Саша, Саша! — крикнула она. — Он что-то там взял у тебя.

Волов понял: взял швейцарские часы. Васька давно зарился на них. Подойдет, потрогает. Когда Волов уходил к стаду, просил: «Оставь, глядеть буду!».

Часов и в самом деле не оказалось.

На дворе Васька быстро садился на нарту. Олени помчались.

— Хе-хе-хе, русский! Возьми ее за твои часы! — кричал. — Один она, ты тоже один. Никого! Один тундра! Ге-ей!

Было тепло, натоплено. Одни остались! Платье обтягивает красивую маленькую грудь. Волов трясущимися руками надел лыжи. «Я за ним», побежал в тундру. И пока бежал все слышал: «Саша, Саша!»

Дня три прошло. Вернулся Васька, ходил как побитый. Часы Волова он кому-то по пьянке загнал. Алешка пригрозил: убью, если не выпутаешься! Моего дела нет, где возьмешь!

Васька опять исчез. Кто заплакала — мать. Сквозь слезы в сердцах сказала:

— Отберем у него Наташку. Тебе отдадим. — На Волова.

«Надо бежать! Надо бежать! — сам себе сказал Волов. — Иначе… Иначе все пропало…»

К здешней сплошной ночи уже привык. Это была плотная темь, бережно выложенная на бесконечные снега. Волов научился в них отыскивать хитрого песца, и стрелял без промаха. Прямо в маленький глаз попадал. Совсем необычный гость!

В стадо его брал поначалу Алеша. Быстро Волов освоился в могучей стихии оленьего царства. Гордо и независимо вели себя на просторе умные животные. Надо было укротить непокорных. И Волов, со своей громадной силой, на удивление внимательного присматривающегося к нему Хатанзея-старшего, делал это легко, запросто.

«Так наше ремесло постигнешь быстро. Алешка учиться будет пока. За сына станешь. Дом тебе построю. Большой, красивый дом».

Опять при Ваське.

Далеко в снегах встретил его Васька: «Ты, русский! Что же тебе здесь надо? Ты был на войне. — Он уже не ломал язык. — Там нет твоей могилы. На могилу здесь хочешь заработать?»

Кажется, впервые трезв. Глаза мутные, смотрят жестко. «Я тебе всегда врагом буду!»

«Я тебе всегда врагом буду!» Нет, отсюда надо бежать. И так загостился! Но захворал неожиданно Алеша. Подвернул ногу. Приехала фельдшерица — молоденькая зеленая девчушка Зиночка. Сама ненка, но говорит только по-русски. Пухленькими ручками быстро и умело сделала компресс, дала — если не на год, так на два — лекарств всяких. О новостях щебетала: в клубе приезжие студенты концерт дали, пели украинские песни, рассказывали стихи. И напоследок поругала Ивана, почему членские взносы вовремя не заплатил? И Волову заодно досталось. Старик за Волова заступился: парень к делу привыкает, некогда сейчас. — А там директор его ждет! — сказала Зиночка. — Дрова в поселке кончаются. Страх! Директор-то старый дров заготовил много, да все их почти не взять! Там они за пятьсот верст, поди, в тайге! Другие дрова — воды ждут! А как повезут — посадят их?

Старик отмалчивался. Васька в тот вечер исчез. Несколько дней не появлялся — один Волов со стадом. Сдал и Хатанзей-старший: тоже что-то с ногой, ранение, что ли? Нога опухла. Погода сменится? С фронта еще принес болезнь. Зиночка каждый раз твердила: на курорт надо! Косточки погреть у моря. Некогда за Васькой. Алешку одного не бросишь.

Послал невестку: раз Васьки нет, иди, смени русского! Наташка молча встала.

«Побратимами будете! — когда явился в дом, сказал старейшина клана Хатанзеевых. — Среднего не бери в расчет. Худой хозяин, плохой человек. Алешка и Иван — умные. С людьми жить хорошо — хорошо! Что такое смерть и что такое один — знаю! Не будь один. С нами будь. Брату твоему тоже радость можно сделать. Пригласи в письме. У нас тоже интересно. И гуси весной прилетят. Шапку твоей будущей жене из лебедя сделаем»…

Он твердо решил уехать.

В сон, прерывистый, больной, колокольчики вплелись. Волов проснулся: замешательство и испуг придавили просторный дом Хатанзеевых — участковый Мамоков Ваську привез. Мамоков снял тулуп, остался в шинельке лейтенанта милиции, в больших, не по росту, валенках. Степенно разгладил жидкие светлые волосенки, маленькое рябоватое лицо его начальственно хмурилось. Приехал, собственно, не затем, чтобы проверять воловские документы. Он с ними знаком еще тогда, когда старик гостю сына вызов выправлял. Теперь его больше интересует, как думает старейшина клана Ваську перевоспитывать! Сам уважаемый человек, депутат, активист. А сын? Пьяница и дебошир. У Мамокова дел и без Васьки хватает. Беглец объявился, слышь. Чего бы надо ему? А Васька…

Мамоков генералом расхаживает в притихшем доме.

— Говори громко и четко! И говори, кто подбивал!

— Они подбивал!

— Витька с Валеркой Меховым?

— Да. Говорят: тёпни! Я и тёпнул.

— Это значит, укради, — поясняет Мамоков присутствующим. — Так тебе скажут убей или зарежь, ты тоже сделаешь?

— Наташка меня не любит! — вдруг начинает плакать Васька. — Никто меня не любит! Отец меня не любит. Чужим дом хочет строить. Мне деньги не даст, когда умрет! Хочет в фонд отдать!

Мамоков уже профессором восседает за столом. Он стучит карандашом:

— Тихо, Васька. Отец правильно думает. Тебе дай деньги — ты совсем свиньей станешь. Свои пропьешь и отцовские. Сколько, знаешь, голодных и холодных на белом свете?

— Это мои деньги! Братьям даст — пускай мне тоже даст. Тогда Наташка станет меня любить.

Волов молча собирается на охоту. Право это у него есть. Целую неделю без отдыха был в стаде. Никто не попрекнет.

Мамоков оставил кричащий дом. Вышел на двор. Морозило. Дул злой ветер.

— И тебе удивляюсь, мужик! Берешь ружье и убегаешь в тундру. Широченные у тебя лыжи. Легкие, удобные. Ловко носишь свое натренированное тело. Армия, брат, дала тебе закалочку. Форму поддерживаешь… Но ведь и Ваську обижать не надо. Баба что? От греха беги! Вон какие дела.

— Через два дня уеду.

— Ну-ну.

«Малицу Наташа доделает и уеду», — решил.

 

11

Бежал он охотно. Свою землю знал. Темнота плотная, точно накрыт с головой черной рубахой. Глаза у него острые. Несколько раз тишина нарушалась: попадал в могучую стихию дикого оленьего царства. Он им завидовал: они совсем свободны. А он свободен наполовину.

Сиганул крепко. Ни одна проволока не выдержала. У-ух мчался! Вначале бежал по дубняку. Невысок ростом дубнячок, кряжист, сидит на земле крепко. Кое-где на притихших деревцах висит лист. И тогда он еще подумал: он крепче этого дубняка, если смог рвануть от них. Не такой он лопух. Разыгрывал комедию: согласен, уболтал и их игрой в тупость. «Посмотрим, кто из нас тупее!» Этот, что пришел в условленное место, наверное, лежит с проломленным черепом. Он наверняка знал, что убил пришельца. Его удар в тюрьме ценили. Мокрых дел за ним не числилось, но защищать себя он мог.

Леха боялся теперь, что дядя Родион его продаст. Придут к нему, и он скажет: жив Алексей Духов, был тут. Зачем зашел? А не объяснишь. Потянуло и все тут. К живому человеку. К М. — Маше. Чепуха, конечно. Верить никому нельзя. Но по дороге, по дороге… И, оказалось, не зайти нельзя. Как напугал Леху этот стук в сенях. Но, на счастье, оказалось: это М. — Маша.

Ничего не поймет бедный старик. Вот уж действительно долго доходит. Пялит глаза, глядит то на нее, то на него… Эх, старикаша! Забыл молодость, забыл, что такое любовь. Неужели раньше ни о чем не догадывался? Ну-у даешь! Пошел бы да погулял… А Лексей-то себе на уме. Ему уходить, вишь, надо! Что-то с Машей шепчутся за занавесочкой, что-то спорят, о чем?

Теперь Леха рвался к городку Козла. Во что бы то ни стало Леха должен выиграть время. Он должен всех перехитрить. И тех, и этих. Он должен быть выше их, умнее, ловчее. Козел и глазом не моргнет, как очутится под Лехиным сапогом…

Он добежал к Карасаваю. На речке покачивался и уплывал к океану рыхлый лед, снежура, сало, обломки заберегов. Шуга уже была густой. В нерешительности остановился. Непроходимый дурак решился бы махнуть тут. Ну а что делать? Не идти в обход, к океану? Да и где ты и там найдешь этот переход? Но у него теперь в душе было после удачи в доме М. — Маши неприятие невозможного. Он ухмыльнулся и пришедшей на ум мысли насчет непротивлению злу. Это на руку эксплуататорам и насильникам из господствующего класса! Если зло Козла не гибнет, то это как раз на руку сегодняшнему этому эксплуататорскому классу! Но от его воли все теперь зависимо, и это главное.

Прочь кирзовые сапоги, черную рубаху и синюю фуфайку. Ка-а-азел! Шапку в зубы, в руку все остальное — Ка-а-зеллл! Бры-бры-бры!

Мороз-то, мороз! Властвовал. Ворот рубахи потом сразу стал колом. Руки, как крюки. Ну держись! Невесомо уже на том берегу опадала хвоя, она устилала землю. В межрядьях лиственниц холод стоял до самых верхушек деревьев. Никак нельзя попасть в штанину. Попасть надо!

По-ошеллл! Озеро вдруг. По сухой, в белом, морозном пуху траве, по березовому с блеклыми листьями молодняку, по замшелым с боков кедрачам поплыл томительный новый звук. В дальнем конце озера звук помер…

Спешно выйдя на стежку — она опускалась к дубеющей воде выбеленной инеем полоской, — приостановился. Навалилась такая дикая оглохлая тишина, что его невольная остановка прозвучала окрест гулким шлепком. Тш-ш! пронесся вдаль последний шорох шага, и шорох этот долго еще летел, умертвляясь вдалеке. Леха испуганно поворотился туда, где шорох, наконец, остыл, будто застудившись. И снова взрывом, расплескиваясь, как вода на берегу моря, покатился звук этого его движения.

Трусливо присел, стараясь не задевать самого себя.

Тихо и чисто было вокруг. Чистые леса, чистое озеро, чистый снег вполнеба. «Я должен добежать!»

Он уже устал. По-людски, хоть на время, уснуть. Однако, лишь подумав так, не медля придушил расслабленность, втаптывая ее, как окурок, в замерзшую землю.

«М» лежало на пальце прочно, и он думал о Маше. Это была ее земля тихая, чуть припорошенная снегом земля.

Это было уютно. Однако попадались биваки геологов, урчали тракторы и вездеходы. Приходилось прятаться.

К его величайшему недоумению началась вырубка. Долго и огорченно думал, приостановив бег. Кто был? Что за люди? Свои? То есть с «Большой химии»? Или какие-то другие?

Несколько сваленных лесин лежало в сторонке. Отлегло от сердца. «Не наши! Нашим такая бесхозяйственность не прошла б!»

Вокруг лесин валялись шишки. Около них белки, быстро-быстро перебирают и пугливо поглядывают на него. Он на них замахнулся шишкой.

Там, где вырубка кончалась и стеной шел кедрач, увидел малинник. Видно, еще утрешняя, по-летнему медвяная роса застыла на кустах с тряпично обвисшими листьями. Как бы источал аромат быстро и мягко пролетевшего лета. В тюрьме он тосковал о нем.

К аэродрому он подошел незаметно. Сразу понял: ищут. Острые его глаза выхватили нестатную, омерзительную фигуру начальника тюрьмы Вахидова. Холодная мстительность застыла в нем: обыщутся! Он спрятался поначалу за прилетевшим, видно давно, вертолетом, закопался в снег. Обнажиться? Снять с себя шкуру? Дудки. Не так просто вся моя подноготная обнаружится. Ожесточение, что ему помешали накрыть Козла, росло в нем с бешеной скоростью, так как он, хотя и укрылся снежной постелью, замерзал. Он бы осыпал поцелуями их всех, дай они ему дорогу. Ложись и дрыхни! — приказал себе. — А око за око, зуб за зуб! Поделом тебе будет и мука!

Он, пожалуй, уснул, ибо услышал почти рядом:

— Потчевать можно, неволить грех. — Это был старческий голос.

Открыв глаза, он увидел из своего укрытия что-то очень похожее. Волов! Сразу узнал Алексей, своего одногодка, встретившегося в первые дни службы в части, где начиналась «пересортица».

Волов стоял в сторонке и был на белом фоне снегов высок, плотен и очень красив. С ним рядом какой-то тип (Хоменко). Как бывший студент, проходивший военку, держался старшине в затылок, точно оттягивая время прибытия к месту службы. Третий вдруг упал в снег. Леха и его узнал: Иван Хатанзеев.

Иван потом, наедине с Воловым, назвал фамилию сбежавшего из тюрьмы, догадываясь, что это тот самый сибиряк, с которым он службу начинал, раздумчиво сказал:

— Ты, старшина, начинал, а я ехал с ним вместе. Вот и скажи, что бога нет. Каждому свое горе.

О своем горе Иван уже однажды тайком Волову ведал. Это было уже в части, откуда они демобилизовались. Перед стрельбами рядовой Хатанзеев попросил старшину поставить его в наряд: «Не могу, товарищ старшина, на винтовку глядеть… Что дома буду делать — не знаю!»

Они потом ушли, и стало еще холодней. Он еще надеялся прорваться к городу Козла по воздушной дороге. На всякий случай он забрался в вертолет — можно отогреться. Но внутри была холодина, и на его счастье, кучей лежали в углу матрацы: кому-то собирались их доставить — в какую-то экспедицию или в школу-интернат. Он забрался в середину, и, позабыв обо всем, уснул.

Проснулся он в этот раз уже тогда, когда в проеме железной коробки, грохочущей и злой, откинув осторожно матрацы, увидел внизу волков. Он потом понял: набросились на человека, который стонал неподалеку от него.

Волки не верили в расправу. По потемневшему снегу ударил первый выстрел. Вздыбилась в предсмертной судороге первая жертва. В страхе заметались, мешая друг другу.

Во всех их бешеных маневрах проглядывала угрюмая непокорность. Но волки были беззащитны на белом этом снегу. Вертолет только не задевал землю. Игра продолжалась. «От леса отрезай», — крикнули из кабины. Стрелков было трое.

Волки уходили к забору леса. Первый пилот горячился. Тоже деятели! С вами только зря жечь горючее!

Внизу устало прилегла земля. Полоскалась река, засиненная первым льдом. Вертолет нащупал себе место. Была нейтральная полоса — между тундрой и тайгой.

Их, видно, встречали. У бугра стояли две нарты и вездеход. Леха слышал, как молодой голос ругал кого-то за то, что так задержались. Человек, которому принадлежал голос, видно прощупывал у раненого пульс. Кто-то путанно рассказывал, как на стадо напали волки. Врач меньше слушал — раздумывал, куда положить покусанного — на вездеход или на нарты? Решил на нарты.

Вездеход осветил нарты прожекторами. Олени съежились. Они были сильно выработавшиеся.

Покалеченный зверьем не стонал, а как-то глухо охал. Ему, конечно, не легчало и после уколов. У него было небольшое скуластое лицо, широкий лоб, тронутый первой паутиной морщин. Глаза влажные, он их пытался приоткрыть, обнажая голубые помутневшие зрачки. Лицо его спало от потери крови. Кровь была на густых черных волосах, коротких и жестких, на щеках. Нижняя губа разорвана, припухла и посинела.

Леха все это видел. Народу скопилось много, и он вышел незамеченным, затерялся среди них.

Молодой врач в очках, осторожно вытер лицо и губы человека, бережно протер глаза. «Пить, пить!» — попросил тот на своем языке. Язык был Лехе понятен.

— Попей, мужик, — сказал один из стрелков.

Громадным усилием воли раненый заставил себя не уронить голову, жадно напился.

— Тебя не видел в тундре, — прошептал он, прерывисто дыша. — Сам пришел? Я тебя буду любить. Не знаешь меня — помогаешь. — И уронил голову. — Без русских мы…

— Что вы возитесь? — подошел врач. — Побыстрее, побыстрее!

Уплыл вездеход. Леха хозяином сел в одну из оленьих упряжек. Хозяин, брат покусанного, забыл о них, поехав на вездеходе. А вертолет барахлил.

Шел мелкий снег. Желание было подойти к вертолетчикам и полететь с ними. Их было двое. Они разговаривали о девчонках. По части девчонок было у одного все упрощено, и говорил он охотно. Вроде и нашел одну — не согласилась сюда приехать в тьму-тьмущую. Познакомился, знаешь, со второй. Но пока ты тут служишь, находятся ловкачи. Отпуск в этом году не брал и домой потому не ездил. Сам виноват. Девчонок с Большой земли надо атаковать всеми недозволенными приемами. Жилья тут если нет — говори, что навалом. По части природы — тоже сочиняй. А деньги — так это, мол, с деревьев стригут! Чем-то возьмешь. Но, если правду говорить, то все, что делается, к лучшему. Если к лучшему мы в одно прекрасное время не встречаемся или, встретившись, расстаемся, значит, все было пустяки, верно? Точно. Как вечер уходит в ночь, а ночь потом течет в утро! Днем лишь многое становится для тебя смешным или обидным.

Все шел снег, он звенел на лету, подмораживало, в руках стало покалывать от холода.

— Главное, я некрасивый, — отогревая руки, приплясывал тот, которому не везло. — Рыжий. Тебе по этой части легче…

— А то в последний раз познакомился, — сказал через некоторое время, — постель пахла духами. То ли «Жасмин», то ли «Белая акация»… Только письма лежали рядом с нами, можно сказать, Коля, тревожные и зовущие. В одном из них была пурга и занесло человека. Хорошо, что откопали! А во втором письме лошадь тонула. А наняли ее, учти, почти под Уральском. Это была умная лошадь. Глаза у нее усталые. Как у оленей давешних. Пришлось пристрелить лошадь. А в других письмах шли дожди…

— Жена геолога? — спросил напарник.

Рыжий хитро отмолчался.

Мотор, наконец, заработал. Все вокруг застрекотало. Стало весело и тепло. Они улетели, а он погнал нарты в сторону города Козла. Он уже понял, куда его завезли. У него был план.

Продуктов, по здешнему обычаю, сезонники-дровозаготовители не оставили. Лишь пару горстей муки. Мука была лежалая. Валялась в углу вместе с книгами. В том углу был самодельный плакат, затыканный во многих местах окурками. «Помни, ты легат в этих богом забытых местах. (Легат в Древнем Риме — наместник императора)». — Вроде для Лехи пояснения. Признаться, что такое легат, он не знал.

Книг было три: какой-то «Плутарх, сравнительные жизнеописания», Серега Есенин и Ды Дефо «Приключения Робинзона Крузо». Когда Леха напитался, развалясь на припахивающем мочой матраце, он дочитал Плутарха до стр.8 и даже большим и грязным ногтем подчеркнул слова: «Моя хмурость никогда не причиняла вам никаких огорчений, а смех этих господ стоил нашему городу многих слез». Это как-то запомнилось. Зато, что говорил Зенон: мол, философу, прежде чем произнести слово, надлежит погрузить его в смысл, — не совсем понравилось. «Живут же! Мне бы заботы ваши!» рассердился, вырывая для своих нужд стр. 19, где какой-то Фокиан в народном собрании заметил: «Твои слова, мальчик, похожи на кипарис — так же высоки и так же бесплодны». Серегу Есенина он вынес читать в закуток своей камеры, побоясь выйти за дверь.

Зашумели над затоном тростники.

Плачет девушка-царевна у реки.

И вспомнил опять «М» — Машу.

Заложили они его или нет?

Нет, не верилось. Ведь для того и выложил душу дяде Родиону. Чтобы понял, зачем ушел. Неужели не усекает? Козел должен быть наказан. За всех. За тех, кого уже нет. И за тех, кто живет. Без малого ведь два года глаз не казал в нашу сторону. Одного посадил, других… Пусть нам выпало все, что выпало. Пусть и без него повезли бы по южной дороге. Никто не спорит. Но зачем же все так делать? И зачем издеваться, писать?

Он откинулся на спинку скамейки, сделанной добротно. Орать потом можешь, Козел, во все горло. Мы все были равны. Каждый гражданин обязан… И т. д., и т. п. Одноплеменные, однообщественники. Но мы однорукие, а ты многорукий. У тебя руки — папаша и мамаша. Они одежду к лейбле принесли полковнику… Дешевка! Гад! Купился! И сделал показательный, хотя на колени бы встал, — замени на южную дорогу. Сейчас бы уже возвращался с этим Воловым, с Иваном. Что бы было, то бы и было. А теперь… Теперь я последняя жертва. По делам вору и мука. Это все так. Сам кашу заварил, сам и расхлебывай. Все так, все так. Но…

Вернувшись в то логово, где он негостеприимно обошелся с пришельцем, он застал его пустым. Не убил, выходит. Слава богу, очухался. И смылся. Теперь они поймут, что с ним играть опасно. И оставят его в покое. И он сделает все, что положено сделать. А тогда, законники, по новой судите!

План его, конечно, изменился после того, как он не нашел в логове пришельца. Он не отпустил оленей. Спать боялся. Читал. Образ, вспомнил из школьных учебников, был бы не нужен. А образа нет. Все, что видел в последнее время — обман.

Да, он нарушил закон, нарушил сознательно. Закон он, однако, уже не уважал. Это и не стоит доказывать. Потому он и отказался от последнего слова, и его адвокат, почувствовав в этом угрюмом парне какую-то неприязнь и к себе и ко всему остальному, не стал долго говорить. Он лишь подчеркнул, что Козел имеет образование среднее, а Духов — всего восемь классов. С воспитанием этот человек, — показал на Леху, — знаком довольно смутно. И спорить, что его подопечному дают три года, не стал: мол, заслуживает.

— Уважение к закону, к законам, — сказал он, — величайшая социальная и нравственная добродетель. Без этой добродетели не может быть полноценной, этически содержательной личности. Он просто хотел ударить, отомстить за поругания, которым подвергался со стороны жизни. А в конечном счете получилось избиение. Тут сыграло личное качество моего подзащитного, неизбежно увеличившее зло…

Сейчас он вспомнил и того первого своего сержанта — «гниду», который пошел в свидетели и, ничего не зная, тянул за Козла. Его защитник, прилизанный капитан с поплавком на кителе и планочкой, на которой жалко прилепились какие-то юбилейные медали, не допросил сержанта: видел ли все он лично или это его своенравный характер. Но если бы Леха с юных лет хорошо учился, он узрел бы, скажем, по трагедиям Эсхила и Софокла, записки о которых лежали в книге «Плутарх, сравнительные жизнеописания», что нередко удары рока бывали вот так, как с ним, несоразмеримы со степенью вины.

«М» — Маша поняла это первой. Провожая его, она упрашивала:

— Отдайся властям, Леха! — Она прижалась к нему. — Понимаешь?

— Как в книжках? — спросил жестко.

— Много книжек хороших на свете, — вздохнула она. — У нас в сундуке еще какие книги!..

Он не насторожился.

Сколько он бы отдал, чтобы она еще раз повторила это!

Значит, все так. Все правильно. Какой глупый ты, пришелец! Разве я виноват, что так совпало. Первым вашим делом будут эти книги! Какое совпадение! Книги у лесника Родиона Варова.

Он ждал этих слов долго. Все эти дни.

— Слыхала я, Леха, отцу сулили за книги большие деньги.

И эти ее слова он зачеркнул холодным равнодушным молчанием.

— Тысячи давали…

— Про че книги-то?

— Ссыльные у нас жили когда-то здесь. Мы сарай копали, отец и наткнулся.

— А чего же он в милицию не заявил?

— Сам сперва читал.

— Да-а, книги это — как водка, — сказал, вздыхая Леха и зевнул. Тоже везде есть смысл.

— Только человек, который приходил за книгами, отцу не понравился.

— А кто ему теперь нравится? Видела, на меня как глядел?

— А как на тебя глядеть? Ты же из тюрьмы сбежал.

— Что же ты помогаешь?

— Жалко тебя — вот и помогаю.

— Ну так иди и продай, чтобы не жалеть.

— Ты и сам выкажешься.

— Раз не веришь о Козле — уйду!

— Не пущу! — растопырила руки. — Ты плохое затеял.

— Ну, уйди! Не дури!

— Все равно не пущу!

— Не балуй, Маша! Слышь, не балуй!

Духов хотел теперь одного: побыстрее добраться до Козла, а потом вернуться сюда, к М. К этим ее богатствам, из-за которых те ему организовали побег.

 

12

Жалобно заскулили собаки. Оленья упряжка прижалась ближе к дому и людям. Кто-то осторожно подошел к нему сзади. Наташа. Зашептала, обдавая молочным дыханием: «Тебе где спать стелить? Я думала — ты мне приснился… Такой ты крупный, здоровый и сильный!»

Он стоял завороженный и таинственностью северной ночи, и красотой этой необычной ненки.

Вышла, покашливая, старуха. Позвала по-русски: «Наташка! Наташка! Где Васька? Уложила в постель?..»

Мать долго ворчала по-ненецки.

— Алкоголик! — сказала без злобы Наташа, когда старуха вернулась в дом. — Я побегу в стадо. Отец будет здесь. Пусть отдохнет. Ты уезжай. Ни о чем не думай! Ты очень хочешь заработать?

Волов не ответил.

— Только деньги — зараза. Собака бешеная. Если деньги тебе на шею сядут, — будут погонять, как мы оленя хореем погоняем. Будешь бежать, бежать, бежать!

Он опять не отозвался.

— Ты большой молодец, — зашептала она, — ты очень большой молодец! Ты хорошо поработаешь. Я на тебя не обижаюсь…

— Как ты за Ваську пошла? — наконец, спросил.

— Он был хороший парень, — сразу же отозвалась. — Беда наша — водка.

— Не только ваша.

— Нет, наша особенно… Саша, я тебя за это время полюбила. Ты знаешь это? Ты совсем один? Ты будешь обо мне думать?

— Я и теперь думаю, — тихо признался. — Я не могу иногда…

— Ты приезжай через некоторое время в поселок, я обязательно бы приехала… Почему ты стонешь по ночам?

— Не знаю.

— Война снится? А Иван пропадает. Он мертвый, понимаешь? Ты не бросай его… Я сегодня приду к тебе, ты жди…

Сладостно-томителен был поздний вечер. Она Волова, несмотря на его громадный рост и медвежью силу, называла огурчиком…

С пятистенным домом рядом — чум. И там старики немножко живут, по своей традиции. Сегодня их нет — у стада. Из дома в чум перешли они потом. Морозно…

Этот вечер был последним. Утром он уезжал в поселок.

 

13

Местечкин куда-то смылся по делам, и остановился Волов поначалу у Вениаминыча.

— Живи, не жалко старухи. Пусть варит и убирает.

Старик уже знал все про Местечкина. «Ладность, — всякий раз крякал. Подсидел, сукин сын! Так ему не пройдет».

Он был богат. Там, в лесу, перед вольным своим годом, пять лет шел на его книжку приличный заработок. А на Большой химии, когда его освободили из-под стражи как неопасного убийцу, убийцу по ревности, влился в бригаду по разгрузке и погрузке. Сберкнижка его подпортила, она и не таких скручивает. Они засели вдвоем. Угощал разжалованный снабженец от души, но нет-нет да и проговаривался: дружба дружбой, а деньги врозь. И потому он не понимал Волова, который поехал к Хатанзееву. «В гости», — хмыкал. Когда надо тут, с его здоровьем и силушкой, пахать да пахать. Иначе уедешь и никаких воспоминаний. Бичи здешние, или попросту алкоголики, и то в месяц берут по тыще. Только лето подойдет, выгружай сахар, муку, макароны, тушенку, свинину, табак. Работы навалом, хоть утопись в ней.

— Хитрит директор. Ой жох! — всякий раз вздыхал. — Меня променял. На кого? На соплю.

Волов уже не порывался уйти от него и нарушал сухой закон. Тих он был и печален. Не тот, что в вертолете. В вертолете он был все-таки открыт, а тут — такой неподатливый. Всякий разговор сводил к одному: как бы не спиться от зеленой тоски в этой тьмутаракани! И глядит жалобными глазами на пустынную многоозерную землю. Всему человечеству рассказывают эти глаза, что, например, ехал и думал: все будет по-другому.

— Хитрит директор, — все покачивал головой старик. — Ой, хитрит. Ну да ладно. С бичами еще накукуется. Сам позовет.

На другой же день заглянули два мужика, как оказалось потом, Вася-разведчик и Миша Покоев — местные знаменитости. Они были на подпитьи.

— Мужик, — сказал один из них, — нас послал учитель Маслов. В гости зовет тебя.

Волов взглянул на хозяина, тот кивнул:

— Сходи, сходи! Тебе жить тут.

В комнате у Маслова сидел знакомый Волову геолог Лохов. Он был в красном индийском джемпере, ворот белой рубашки выглядывал из-под джемпера. Лохов отпустил усы. Они были жиденькими, рыжеватыми; губы у Лохова сухие, потрескавшиеся.

На столе стояла недопитая бутылка спирта. Волов тоже вытащил бутылку, достал из сумки кусок мороженой оленины, которую всунул Вениаминыч. Около огня печки кусок сразу покраснел, пробивались в нем белые сальные прожилки.

— Это уже пир, — сказал Маслов.

Это был до умопомрачения красивый парень тридцати — тридцати пяти лет, в джинсовом костюме с множеством застежек. На лице Маслова блуждала этакая ироничность.

Пока Волов раздевался, Миша с Васей-разведчиком занялись мясом. Миша, изгибаясь худым своим телом, подкладывал в русскую печку, сложенную видно недавно, поленья дров. Вася-разведчик суетился помочь ему в этом, но только мешал. У него, тоже худого и нескладного, с разделкой мяса тоже не получалось.

— Пой, Женька, — Лохов покусывал губами свои жалкие усы. Глаза его уставились на гитару.

Маслов, наверное, не любил себя долго упрашивать, запел тихонько, подыгрывая себе на гитаре:

Промчались дни мои, как бы олений Косящий бег. Срок счастья был короче, Чем взмах ресниц. Из последней мочи Я в горсть зажал лишь пепел наслаждений…

Лохов очень серьезно, очень старательно стал подпевать, сжимая сухие потрескавшиеся губы — видно ему было больно:

По милости надменных обольщений Почует сердце в склепе темной ночи. У них образовался милый дуэт. К земле бескостной жмется, средостений,

Маслов поглядел на вошедшего из другой комнаты хозяина этой квартиры.

Знакомых ищет — сладостных сплетений…

Хозяин, дядя Коля, старик лет семидесяти, маленький, щупленький, млел от счастья. Стал причмокивать сухим языком. Это было привычкой, видно. Привычно выглядело и постукивание.

— Хорошо, хорошо, мальчики! — похвалил, когда они кончили петь. Лохов, вы прятали свой талант напрасно! Мандельштам заворожил меня.

Седенькая головка дяди Коли умиленно наклонилась в их сторону. Маслов глядел на старика спокойным вишневым холодноватым взглядом. Лохов опять покусывал усы.

— Вместе с Петраркой! — улыбнулся он, и обратился к Волову: — Как, мужик, вы нашли нашу землю обетованную?

— Не бойтесь, Волов, — Маслов отложил гитару, руки его были ловки, неспешны. — Здесь все свои, и все, следовательно, о вас все знают.

— Особенно женщины. — В комнату вошла высокая блондинка, оказалось, дочь дяди Коли и жена Маслова. В руке поднос с нарезанными аккуратно ломтиками хлеба.

— Давайте, Саша, знакомиться. Зовут меня Светой. Светлана Николаевна.

Волов пожал протянутую руку и продолжал распечатывать бутылку, которую принес.

— Однако же… — Света улыбнулась искренне и незатейливо. — Вы, выходит, молчун?

Вася-разведчик и Миша Покоев (прозвище Покой), дурачась, ставили на стол жаркое.

Покоев выкрикнул:

— За всю дорогу к вам — два слова.

— Учитесь, Миша, современным манерам, — заметил Маслов, приглядываясь внимательно к жене, хлопотавшей у стола, и к Волову. — Обнародовать замеченное прилюдно неприлично.

— Ладно, Маслов, — Волов серьезно и настойчиво стоял уже с наполненной рюмкой. — Давайте выпьем за все хорошее и за знакомство.

— Браво! — подчеркнуто вежливо сказал Лохов.

— Нет, погодите, — попросил, сморщив личико, дядя Коля. — Пусть гость выпьет, а вы, Женя, прочтите что-либо из Вийона.

— Да-да, — попросила и Света. — Пожалуйста. А то у тебя позже получится хуже.

Они, Волову это шепнул Покоев, были молодоженами.

Маслов бренькнул гитарой и Волов отставил рюмку. Гитара застонала. Масловские, по-женски полные губы, оголили ряд ровных, показательно-стерильных зубов. Он как-то кокетливо ощерился.

От жажды умирая над ручьем,

— речитативом заговорил он своим чистым, с четким выговором баритоном,

Смеюсь сквозь слезы и тружусь, играя. Куда бы ни пошел, везде мой дом.

Лохов прекратил покусывать усики, он сцепил, оголяя почти по локоть руки, усыпанные родинками; Света облокотилась на его сутуловатую спину, и погладила его. Губы Лохова побелели.

Чужбина мне — страна моя родная. Я знаю все, я ничего не знаю.

Маслов ухмыльнулся, глядя на них; тесть погрозил ему сухим пальцем.

Мне от людей всего понятней тот, Кто лебедицу вороном зовет.

Света отошла от Лохова, она глядела теперь на певца.

Я сомневаюсь в явном, верю чуду. Нагой, как червь, пышней я всех господ. Я всеми принят, изгнан отовсюду…

— Это похоже на меня, — потянулся к своему стакану Волов. — Ой, как похоже!

— Не мешай, мужик. Лохов зеленовато опалил в негодовании Волова. Пусть поет.

— Нет, дайте прочту я. — Дядя Коля беспокойно и шумно встал, стул от его руки опрокинулся, он побледнел. — Если не изменит память…

Дядя Коля думал долго и заплакал.

Все замолчали.

— Тогда не читай, — раздраженно выговорила Света, глядя на мужа. Вечно ты…

Дядя Коля молитвенно сложил руки:

— Только подскажи мне начало…

Света стала с ним рядом.

— Ну ладно!..

Беспечно плещется речушка и цепляет Прибрежную траву…

Дядя Коля обрадованно повторил:

Беспечно плещется речушка и цепляет Прибрежную траву и рваным серебром Трепещет, а над ней полдневный зной пылает, И блеском пенится ложбина за бугром…

Он замолчал и снова заплакал.

— Ну, читай дальше! — Свете было стыдно за отца, это почувствовал Волов. — Если взялся, читай, читай! — Она бросила взор на мужа, сидевшего спокойно. Ироничность снова поместилась на его полных чувственных губах.

— Да, я… Я прочту, — забормотал старик, проклиная свою угасающую память.

Дочь уловила эту снисходительную ироничность мужа, нахмурившись, подсказала вновь:

— Молоденький солдат с открытым ртом, без кепи, — Света размахивала в такт словам рукой, — всей головой ушел в зеленый звон весны…

— Он крепко спит, — спохватившись, радостно припомнив, продолжал дядя Коля. — Над ним белеет тучка в небе, как дождь, струится свет… Я, друзья, не забыл!

— Но далее, далее! — попросила Света.

— Не надо, — как-то снисходительно и сухо прозвучала эта просьба Маслова.

— Нет, я прочту, — заупорствовала жена. — Иначе он не отстанет.

— Не стоит, — попросил уже мягко Маслов.

— Но я больше знаю его!

— Все равно — не стоит.

— Нет, вы не правы, Маслов, — Лохов сдвинул к переносице брови. — Я очень хочу, чтобы он дочитал.

Дядя Коля вновь заплакал.

— Видите? — спросила Света. — Озябший, крохотный, как будто бы спросонок, — затараторила она, — чуть улыбается хворающий ребенок. Природа, приголубь солдата, не буди! Не слышит запахов, и глаз не поднимает, и в локте согнутой рукою зажимает…

— Стойте, — крикнул дядя Коля, — дальше я помню сам… И в локте согнутой рукою зажимает две красные дыры меж ребер на груди…

Вновь слезы хлынули из его глаз.

— Я тебе сказала — не надо, — стала уговаривать его Света. — Ну зачем ты бередишь мне душу? Начни теперь о своем городе, где мама… погибла. И чертыхнулась: — Уж эти мне слюнтяи!

Вася-разведчик подошел к ней, опустив голову:

— Зачем ты так, Света? Он нас маленькими за ручки водил.

— Город! — крикнул дядя Коля. — Послушай, зачем? Чтобы хапнуть, заработать, накопить? Плюнь! Уезжай, далеко-далеко, беги отсюда! Я спрятался тут, потому что там потерял жену.

— Ты не спрятался. Тебя спрятали. Слышите, Волов?

Дядя Коля опять зарыдал.

— Вы станете… — всхлипывал он. — Вы станете… Жалко! Жалко! Бегите, пока не поздно!

Ему пришлось идти мимо баб — те кормили песцов. Звери скулили, выпрашивая лишний кусочек приторно пахнущей даже на морозе рыбы. Из кухни, где варили эту рыбу, несся злобный запах.

Волова начало мутить. Бабы это заметили, загоготали. Одна, самая смелая, подошла к нему и нарочно приобняла.

— А ну как и заставим у нас остановиться? Начальника не хватает! А ты ведь командир!

— Он гвардии старшина! — крикнула другая.

— Давай, девки, попросим, чтобы нами командовал?

— А что он будет Мишей Покоем да Васей-разведчиком командовать!

— Пусть к нам просится!

— Да такой-то красавчик к нам, чумичкам, и не пойдет! — сказала первая, которая приобнимала его.

— Там Маша на примете, охмурит! А то, гляди, Валька-молочница! Своего молдаванина по боку, а на этом женится!

Загоготали пуще.

— Малинчиха! — крикнули первой. — Фатай его! Не пущай силой!

— А он и сам ко мне прибежит! — сказала Малинчиха. — Топну ножкой и прибежит.

 

14

Назавтра утром Вениаминыч сказал хмуро:

— Твой прохиндей заявился вчера. Прибегал. Зовет, чтобы ты в контору пришел.

В конторе, кроме Местечкина и Машибухгалтерши, никого нет. Он понял с первых их слов, что эти двое сговорились насчет него. Местечкин поздоровался, обиженно выговорил: почему к нему сразу не заехал? Дом пустует, а он, будто и не земляк — попер к этому старперу. Нашел друга дней далеких!

— Я к тебе заходил.

— А с этими тоже… С Масловым. Только и всего — тоску нагонят. Из тоски-то ничего путного не сошьешь. Ни костюма нового, ни рубахи свежей…

— Разобьется эта учительская семья, — заметила, поджав сухие губы, Маша-бухгалтерша.

— Проблему с жильем надо решать, — перебил Местечкин.

Местечкин сильно принарядился за короткое время. В справном кожухе, валенках, в карманах торчат теплые шерстяные варежки.

— А чего ее решать, квартирную проблему? — подняла голову от бумажек Маша-бухгалтерша. — Вещей у вас больших нету? И переезжайте…

— Директор сегодня будет в десять, а сейчас восемь только, поддержал разговор Местечкин. — Можно и посмотреть жилье, ежели Маша не против.

— А чё я буду против?

Волов, чувствовалось, ей нравился. Статный, степенный, видный.

Вышли все вместе.

Местечкин по дороге хвалил бывшего старшину. И вообще… Тот, наконец, взялся на севере за ум: тут — вот и Маша расскажет, сколько этой работы!

— А к Лохову вы так и не согласились идти? — спросила так себе, как бы от нечего делать, Маша.

Он промолчал.

Машин дом от конторы неподалеку. Место удобное. Рядом пекарня, чуть в сторонке — баня. Комнату Маша уже предварительно освободила. Только висела женская заячья шапка с длинными ушами. Кверху козырьком на спинке у вешалки валялась военная фуражка.

Маша заторопилась, стала все это прибирать.

— Да не суетись ты, — засмеялся Местечкин. — С этого, что ли, новоселье начинают?

— Нельзя, — строго сказала Маша-бухгалтерша. — Товарищу вашему надо к директору.

— Рюмку и можно, — не согласился Местечкин. — Давай, Маша, не жмись!

Волов наотрез выпивать отказался.

Маша перестелила постель. Постель была мягкая, это виделось и отсюда.

— Ой, — охала весело Маша, — сегодня водовоз прикатит! — И выпрямилась: — Вот, мужики, как бабы северные живут! Все сами делают! И воду таскают, и дрова рубят, и печь разжигают!

Она была полной, крупнотелой, грудь дышала, пока она набивала подушки.

— Теперь у тебя мужик в доме, — сказал, посмеиваясь, Местечкин. — Он все это мигом поможет.

— Да уж жди от вас помощи! — стеснительно зарделась. — Все самой и придется…

Как раз приехал водовоз — высокий разбитной парень. Машу он обманул: вчера обещал — заедет к ней самой первой, она ему пятерку сунула, а, выходит, с мутной водичкой приехал — кто-то дал больше.

Подгоняет, недоволен.

— Лед уже метр на речке, — жалуется водовоз, косясь на Машу и на ее нового квартиранта. — Торопись, хозяйка!

— На метр ты, скажем, загибаешь, — вступил в разговор Местечкин. Сантиметров двадцать ежели наберется, то и того хорошо!

Взял ведра и стал черпать из бочки воду, перенося ее в Машину сорокаведерную бочку. Еще две бочки стояли рядом, в коридоре, за которым был утепленный сортир. Выскочил из комнаты чуть ли не голый Машин сын рыжий пацан. Без стеснения, сонно оправился по легкому.

— Вот дурак здоровый! — Маша дала ему подзатыльник. — Погляди-ка на себя, — ругнулась, — уж жеребцом вырос, а стеснения нету!

— Ну-у! — хмыкнул сын, которого водовоз назвал Серегой. — Чего бьеся!

Водовоз Сереге подмигнул.

— Чё? — сказал Серега. — Квартирант новый?

— Иди, иди! Твоего еще ума дело!

Водовоз сидел с Местечкиным и покуривал.

— Видал, — сказал он Местечкину, показывая на Серегу. — Первый на деревне вор.

Выскочила пятилетняя дочь Маши.

— Сележка, — запищала она, — давай уходи!

— Самые демократичные люди на селе, — сказал водовоз. — Гальюн не закрывают за собой.

— Обманул ты меня, Гена, — сказала Маша. — Чего же ты мне не первой привез? Гляди, какую муть приволок? Болотом так и отдает!

— Начальство тебя опередило, — покуривал Гена-водовоз. — Сегодня Мамоков стал на первый пай!

— Тоже нашел начальство, — засмеялась Маша.

— Все вы у меня тут сидите, — показал на свою шею Гена-водовоз. — Кто тут вас разберет, кто из вас какой! Вон взять Витькина отца… Дуба дает, а за попом посылает! Видала, Маша, — обратился непосредственно к хозяйке, — Витькин отец и за попом посылает!

— Творил, творил, а теперь за попом посылает, — сказала и Маша. Шамана на него или черта рогатого!

— Добра, Маша, пропадет, ой и пропадет! — с сожалением сказал Гена-водовоз.

— Ниче! Витька это добро вынюхает, из-под земли достанет.

— Слушай, а где он попа найдет тут? Тут их нету! — продолжал говорливый Гена-водовоз.

— Найдет! Под Тюмень слетает. Там у него зарыто и зарыто. Это ему тьфу плюнуть!

Гена-водовоз ухмыльнулся:

— Маша! А сколько у тебя на книжке? Ты хоть пересчитала раз до конца?

— Чё? Надоело воду возить, по пятерке брать? Жениться на мне захотел?

— Конечно, куда мне! Там Кубанцев все за тобой и за тобой!

Легок на помине ведет свою шарагу на работу мимо дома Маши Кубанцев. Ростом повыше поди старшины, даже в такой зимней одежде стройность так и прет из парня, смоляной чуб, заячья шапка-ушанка, черный полушубок с белым воротником.

— Здоров, невеста! — оскалился белыми, ровными, как на подбор, зубами.

— Здоров, женишок!

Кубанцев кивает на нового квартиранта и дружески смеется:

— Это что же, изменила?

Подает первым руку старшине.

— Кубанцев, бригадир.

— Волов.

— А чё не говоришь: «Прораб»?

— А еще не приспело.

— Не-е, уже вчера приказ читали. Приходи, покомандуй.

Один из рабочих осклабился:

— Чё, бачко? Больно строг, да, бачко?

— Рекомендую! — засмеялся Кубанцев. — Придурок Валеев! Айда! крикнул всем. — Начальство может задерживаться, а мы не можем.

Гена-водовоз сказал полушепотом перед отъездом, понукая силой застоявшуюся лошадку:

— Смотри, Маша! Он не на тебя глядит, а на твою дочь Таньку! Держи ее в узде! — И крикнул зло: — Но, проклятая! Что? Я за тебя буду воду возить?!

Уже одевшийся и вышедший на улицу рыжий Сережка вызверился:

— Чё кобылку забижаешь?

— Иди, иди в школу! — огрызнулся Гена-водовоз. — Не то опоздаешь.

А поселок уже проснулся, а кому не надо вставать — спят беззаботно. Младенцы-люди. Их дома-люльки стоят в изморози, придавленные ночным свежим снегом. Дороги позамело. Да какие дороги тут! Проедет водовозка, проедет Ерка на мерине Казанчике, останутся следы, звонкий голос Вальки-молочницы покричит вдогонку: «Что, черт? Али опять пьяный и порастерял по дороге весь корм? За молоком приедь! А то как пымаю, — приколошмачу!» После этого испуганно промчится уже по заметенному снегу Ерка. Нё, нё! — будет орать он на ленивого меринка Казанчика, а тот, не больно разбирая дорогу, примчится к дому Кусева, станет как вкопанный, и будет поджидать, сколько угодно, своего непутевого Ерку. Слезет с передка санок своих, помнется-помнется, а потом осторожненько будет скрести в окошечко к Кусеву: авось, севодни Кусев поднимется на ту ногу и отпустит хотя бы напополам. Напополам — это и Васе-разведчику, и Мише Покою. По-братски!

Но сегодня Ерка трезвый, как стеклышко. Самым первым начал он рабочее утро: нагрузил сено, овса насыпал в мешки. По мягкому новому снегу, полагаясь на своего умного Казанчика, поехал к ферме. Валька-молочница вышла за ним на улицу, позевала — затрусила на ферму. Он, Ерка, хотел ее подвезти, она отмахнулась: «Паняй, паняй! Скотина не кормлена!»

Звенят подойники. Запахло парным молоком. Над свежими снегами поплыл еще запах хлебушка. Это заработала пекарня. Подле пекарни остановились геологи. Кто-то из них побежал к Кусеву.

Вася-разведчик тут как тут.

— Вася, что нового? — спрашивает его кто-то из лоховцев.

— Концерт готовим, — говорит важно Вася-разведчик.

— Какой концерт? — не понимает, наверное, новичок. Самодеятельности, что ли?

— Настоящий концерт. А вы насовсем в поле? Жалко, не посмотрите.

— А ты нам свой номер теперь покажи. Пока Кравчук-младший за бутылкой побежал.

— Нет, не могу. Я сегодня на работу поступаю.

— Куда это, Вася?

— Мы с Мишей Покоем идем поступать к новому прорабу.

— А чего вы будете делать?

— Дома строить.

— А ты разве умеешь?

— А чего их там строить? Разборные-то дома? Клади да клади!

— Спьяна-то все балки перепутаешь.

— Ты за меня будь спок! Я не перепутаю.

— А Миша Покой тебе спьяна подсунет не ту балку?

— Миша тоже завязал.

— А если он нечаянно пришибет тебя? Ты подумаешь, что он завязал, а он вовсе и не завязал и пришибет тебя? Кто за вас будет отвечать? Новый прораб?

— Веселые вы парни! — обиженно говорит Вася-разведчик. — А Ерофеич ведь помер.

— Сурок?!

 

15

Ерофеич, по прозвищу Сурок, — Витькин отец. Витька здешний бич. Тот, которого имел в виду директор совхоза, когда предупреждал Волова о здешнем неприличном контингенте. Пахан — зовет его в глаза и за глаза Витька.

Когда появилась газета с материалом «Где край земли…», Сурок всем показывал место, где говорилось о нем: упоминался ветераном, Сурок, — следовало из текста, — готовил эту богатую землю поколениям нынешним, которые пришли и открыли недра земли. Поселок этот, как явствовало из материала журналиста Квасникова, будет впоследствии городом, а так вечным кругом пойдут поколения, а Ерофеич в этом круге не последний: одним из первых ставил дома на этой суровой земле!

Квасников не предполагал, что за перечислением всех, скопом, ветеранов, последует в поселке столько кривотолков.

Ерофеич-покойник жил тут действительно давно. Естественно, приехал не по собственной воле. Он попал в свое время в железные лапы кагановичской комиссии, которая в тридцать первом нагрянула на Кубань и подчистую выметала там хлеб из сусеков и амбаров. Ерофеич и заступись за свой кровный труд. Как избежал вышки — бог хранитель рядом стоял. Витька, когда напивался, орал: кулак! Он считал, что отец сволочь, если народил его, зная заведомо: будут считать кулацким сынком и дороги, конечно, в жизни не дадут. Учился он в школе спустя рукава, рано стал пить и гулять с девками, поймал в семнадцать лет скверную болезнь, выдержал трехдневное издевательство над собой, и рассказывал об этом всегда гогоча, будто подцепил не гонорею, а награжден был медалью за спасение человека.

— Сынов у меня три, — говаривал, выпив, — явно в ответ на выпады младшего Ерофеич. — Они-то завоевали, а ты, четвертый, не справился…

Старший у Ерофеича воевал, средний тоже пошел в люди, а Витька все ехал на дурачка.

Дней пять назад, перед самой смертью, Сурку вдруг полегчало. Он поднялся на ноги, сходил за бутылкой к Кусеву. Тот дал без слов: как-никак из могилы, гляди, выкарабкался. Витька куда-то завеялся. У него темных делишек сколько угодно. Чудился Ерофеичу разговор чужой. Вроде даже знакомый голос. Леха?! Сбежал из тюрьмы и тут, выходит. К Мамокову бы пойти и заявить! Убьют ведь потом.

Сидел один за бутылкой, и вся жизнь проходила перед ним. Не сладкая жизнь-то. Казаковал он бойко, воевал за белых, но вовремя спохватился — к красным перешел. Если бы не этот его лояльный, как сказал один из комиссии, шаг в сторону советской власти, быть бы ему на суку. Очутился на севере, у этой речушки. Кулаком он никогда не был. Здесь — да. Здесь, чтобы не помереть, он копил копейку к копейке. Власти советской Сурок верить перестал вовсе после того, как трудом праведным, работая на заготовке дров, построил себе дом, а его отняли для почты.

— Все вам можно, — плакал навзрыд, прося не отнимать собственным горбом нажитое добро. Куда там!

— Ты кулак. Ты деньги схоронил от родной власти.

Потом он уже не был дураком. Дом новый поставил, но с виду неказистый. Никто не забирал. И копил, копил.

Перед самой смертью Витька пришел с Валеркой Меховым, закадычным своим дружком. Витька страшно удивился:

— Встал?! Ух, деляга! Почему не говоришь, старый хрыч, где закопал? С учеными собаками найду!

— Хорошо бы, если бы я тебя застрелил! — спокойно ответил Сурок.

— Да я бы тебя и сам укокошил за милую душу, — пьяно отозвался Витька. — Давай, кто кого!

— Давай!

Взялись за ружья. Но Валерка Мехов был потрезвее и стал советовать Витьке: «Он убьет — старый, судить станут — помрет, а ты убьешь — сядешь за убийство. Пускай расписку напишет: мол, так и так! Виноват во всем, воспитывал плохо, прошу его не судить, ежели убьет».

— Видел, что предлагает? — спросил сын отца.

Сурок не стал спорить, написал: «Прошу этого гада не винить в случае смертного исхода по гражданской дуэли между сыном и отцом. Убьет — так надо, так его воспитал и вскормил…»

Вышли из дому.

— Ерофеич, — проблеял Валерка Мехов, — скажи напоследок где зарыл? Ну чё темнишь-то? Ведь сын он тебе, папаша! Скажи честно, где искать после твоей смерти?

— Я нажил сам. А вы — голоштанники! Ничему не научились. Только на глотку брать. Дровосеки вы и более никто!

— Ладно, — махнул рукой Витька. — Сказал, найдем — найдем.

Поселок уже спал. Пьяно покачиваясь, разошлись в разные стороны. Витька залег у крайней хаты, ближе к речке, где жинка киномеханика помои выливает. Отец окопался у катуха Вальки-молочницы, поближе к звероферме (чтобы бабы, ежели что, нашли тело).

Стрелялись по всем правилам. Ерофеич, дрожа всем телом (нахлынули из дальних лет воспоминания, былая взыграла кровь), окопался. Но и Витька не дурак. Как в армии его один придурок учил, пошел на военную хитрость: выставил свою фуражку. Отец в волнении ахнул не тогда, когда фуражка гарцевала, а когда Витька, перемещаясь из одной позиции в другую, открыл свой тощий зад. Он бахнул солью. При похоронах Витька хромал, все трогая правую ягодицу, куда угодила большая часть соли.

Уж и побесилась Валька-молочница, старательно составив акт в Москву, в Верховный суд: скотина ее могла быть расстреляна по дурости кулацкой. Она грозила и сыну, и отцу действительным расстрелом.

После семейной дуэли и помер Сурок. Своей смертью.

Пошел Витька на почту деньги снимать, чтобы старика похоронить. Встретил Вальку-молочницу, рыкнул: «Ладно, не ори! Заплачу за моральный урон! От отыщу, куда спрятал деньги, и заплачу…»

Новый прораб Волов попытался найти шарагу Кубанцева. Оказывается, пьют у Витьки. Могилу копать Витька поначалу решил сам, да куда там одному справиться! Долго торговался с Кубанцевым, сошлись на трехстах новыми.

Кубанцев как раз и шел от Витьки. Увидев Волова, сказал:

— Не такой снился, Сашок, рубль, когда мы сюда нанимались по договору. Обманул директор.

— Почему не приступаете к работе?

Засмеялся Кубанцев:

— С нас всегда, выходит, спрос. А ведь такая печальная действительность. Тушенка на первое, тушенка на второе и тушенка на третье. Об этом правильно указано в статейке товарища Квасникова. Думаешь, решен окончательно вопрос? Нет, Сашок. Не решен. Кусев какой был, такой и остался, со своим снабжением не справляется. А погода какая была, такая и осталась, — Кубанцев при этом нагло улыбался. — Климат обещали ученые изменить, а ехать сюда не хочут! Подумай, как ты издали его изменишь? И вообще… Хоронить сегодня пойдем! Какая работа?

Валеев, рабочий из бригады Кубанцева, очумело выскочил из балка поглядеть. Валька-молочница поставила ведро: она несет молоко в детсад, надо достойно проводить покойника. Валеев поскользнулся и бах по ведру. Молока как не бывало. Белой рекой полилось.

— Ах ты, вражина ты зачуханая! — Погналась за ним уже с пустым ведром. Резвая! Догнала — хряп по спине, хряп по башке непутевой. — Ах ты, недоделанный шабашник! Плати за молоко!

Валеев чухает свой горб, башку трет, бежит пуще молча, посапывая от натуги: поглядеть, как хоронят человека.

Несут гроб Ерофеича. Видишь, живут, умирают. Новый прораб Волов снимает шапку. Всю неделю — работы никакой. То именины. То снег пошел, то пасмурно, а то вот — похороны.

Витька худой, кадыкастый — идет за гробом первым. Чуть в сторонке Валерка Мехов. Далее идут дядя Коля, потом кузнец Вакула. Если бы украинское небо светило теперь над ним в это время года и в это время дня, можно было бы рассмотреть, как больны и Вакула, и дядя Коля. Иссохли старческие тела под вечными ветрами и снегопадами. Подходит их конец. Они были с покойником не дружны — по-разному жили на этой земле. И почему Квасников их уравнивал в своей статейке? Они — настоящие ветераны. А он, Сурок? Какой он ветеран?

Вася-разведчик растягивает меха баяна. Дрынь-дрынь-ды-дынь!

Руки у Васи мерзнут.

— Помирать, так с музыкой! — договорился вчера с ним Витька за червонец. — Ты, главное, пиликай!

— Дрынь-дрынь-ды-дынь!

— Играет-то как задушевно, — шепчет рядом с Воловым Маша-хозяйка. И гордо уже несет в пространство свой фундамент. Имеет, говорят, повод завлечь квартиранта этим. Толкует она про жизнь Сурка, раскрывает суть вещей кратко, но копает глубоко. Кулак, во-первых, а стукач, во-вторых. В щелку так и норовил заглянуть: какой там, у людей, метод лечения? Кто сменял шкурки за водку и спирт у ненцев, кто ловко сбыл на сторону? Хотя сам… Сам-то чё творил! И чего вот? Умер. Настрелялся, в сына палил. Теперь лежит и ни гу-гу! Какой это дурак об нем написал, что он тоже ветеран!

Кто теперь помнит, как приехал сюда Сурок? Пожалуй, лишь дядя Коля. И в страшном сне не снилось его отцу, который привез сюда Коленьку, что тут потом будет. В начале века Коленькин папочка приехал из Москвы как член комиссии — организовывать в Сибири маслобойные артели. Он был другом председателя этой комиссии Балашкина, и работал на Россию, не жалея ни пота, ни знаний. Дело спорилось. За пять лет создали они в Сибири почти триста маслоделательных артелей. По своим размерам, мощи и успехам Союз маслодеятелей вскоре занял одно из первых мест в кооперативном, как говорят, движении всего мира. Масло сибирских кооператоров завоевало лондонский рынок, рядом с прославленным датским и новозеландским маслом. Вскоре сибирское кооперативное масло стало отправляться и в Соединенные Штаты.

Отец Николеньки перед 1917 годом, когда Россия уже экспортировала масла около двух с половиной миллионов пудов, приехал по личному поручению Балашкина в эту тьмутаракань, в этот поселок, в этот Самбург. Что и говорить, Вальке-молочнице с ее худыми коровками, которых «закормил» алкоголик Ерка, ни один лектор не сказал правды: что, мол, было-то ого-го! Все лекторы обычно твердили: до революции было — караул, а при Сталине, как указывал вождь, де, без колхозов — неравенство, в колхозах равенство прав. А коль так, то и буренки при неравенстве на кладбище глядят. А после Сталина опять гоготали, как гуси, то про кукурузу, что выведет и пойдем твердым шагом вперед и выше; то, когда вообще в стойле было пусто и очередной директор, начисто разорив хозяйство, шел на повышение, отмечалось в районной газетке, как поголовно идет животноводство в гору, и по всей стране, и, несмотря на климатические суровые условия, в Сибири.

Коленька вырос, стал на ноги. В 1918 году он на местном кладбище похоронил своего незабвенного родителя. В тетрадях его он нашел такие цифры: в восемнадцатом году, то есть уже в гражданскую, имелось в Сибири более двух тысяч артелей, родились они не советской властью, а еще при царе. Шестьсот тысяч хозяйств с тремя миллионами коровок, да не таких, как ныне у Вальки-молочницы доходяг. Горевал папенька Коли, что не добились большего…

Впервые обнародовал дядя Коля эти цифры тогда, когда, пожалуй, и не следовало их обнародовать. Вызвали дядю Колю, тогда тридцатилетнего работника рыбкопа, в район и сказали четко: коль станет заниматься агитацией и пропагандой, сменит на севере работку — на лесоповале остро нуждаются в рабочей силе.

Собственно, на пять лет потом он и загремел. Откуда, думаете, потянуло его к поэзии? Были у него соседи по нарам интеллигентные, интеллектуальные люди. У них он и учился понимать, что преходяще, а что вечно. После пяти лет он вернулся в поселок и уже молчал. Да, впрочем, он и не верил, что в условиях Западной Сибири можно производить масло. Может, папенька что-то напутал?

В тридцатые годы, точно не помнит, пригнали Ерофея.

Кубанцев берет нового прораба осторожно под локоток.

— Закопают теперь, — говорит он, — без нас. Дело есть.

— На смерти ближнего сберкнижку пополняешь?

— С Витьки-то что взял? Да в гробу я видал его в белых тапочках, чтобы ему за бесплатно пахать! Ты что, не знаешь, какая у него самого книжка? А у меня, поимей в виду, две жены законные, а одну еще тоже надо кормить. Ты говори, сколько нам накапало?

— Чего накапало?

— Как чего? Не финти. Валеев сказал.

— Так ты же сам и говорил, что Валеев твой — придурок. Я ему сказал, что с вас удерживаю. — И радостно сообщил: — Написал я на вас за все сразу. Палец о палец не стукнули, а отхватили за что?

— Так тебе, значит, мало, что ты у директора в душу плевал? Ну ладно! Чего ты хочешь?

— Сарай.

— Умру — не сделаю. Раз ты такой! В ножки поклонишься!

Кузнец Вакула — фамилия его в очерке Квасникова стояла рядом с именем Ерофеича (в газете так и было напечатано: Ерофеич и кузнец Вакула. Только не большими буквами, а обыкновенно) сидел с дядей Колей после похорон и поминок (и на поминки пошли) и объяснялся с ним впервые длинно. Смерть Ерофеича, лютого их врага в прошлом, потрясла Вакулу не тем, что человек жил-жил и помер, а потому, что хоронили этого человека, как хоронят всех остальных.

— Все, все перевернуло во мне!

На поминках у этого человека говорилось такое, как у всех. Люди выпили, вспомнили, рассказывали: какой, оказывается, был хороший, как за добро совхозное стоял горой!

— Это разве дело! — качал головой Вакула.

— Но что же вы хотите, Вакула? — спрашивал дядя Коля. — О мертвых или хорошо, или ничего! Таков человеческий закон. В этом, согласитесь, немало прелести. И о нас, когда помрем, будут говорить…

— Ты помнишь, когда он приехал? Врал ведь: не при чем я! Не помню, один я к нему пришел или с тобой…

— Со мной вы не могли придти. Я тогда возвратился из мест не столь отдаленных. Вы со мной не общались. Вы были добровольцем.

— Специалисты нужны были. А шаманы пугали, — Вакула тускло поглядел на огонь лампы. — Погоди, но ты приехал из… Откуда ты приехал?

— Да брось ты притворяться! Ты же знаешь, откуда.

Дядя Коля заплакал.

— Тебе я… Не помню, не помню… А вот его! Он же — кулак!

— Кулак, не кулак! Неужели вы не читаете газет? Как кулаками делали? Неужели…

— Он — кулак. Не могу сказать о нем хорошо. Не хотел он нам помогать. Ты, помню, соглашался, он же…

— А я не хотел, может, опять на лесоповал.

— Ты думаешь, он встречал первое мая со знаменами? Это мы так праздники наши встречали. Почему он так написал, этот писака? Не могу, не могу! Никогда не прощу этому борзописцу. Рядом меня поставил с ним! Вакула стукнул по столу кулаком. — Понюхал и накатал!

— Я вам немножко налью… Вы не должны обижаться. Человек собственный судья своим поступкам. Простим ему. Может, это покойника всколыхнуло? И он задумался над тем, как жил.

— Сурок задумался? Не-ет!

 

16

В доме Витьки народу, как в цирке. Идет представление. Зрители — в основном бабы. Сунуться в дом они боятся. Витька саданет палкой — не увернешься. Злой, вражина. Валька-молочница с киномеханичкой наперебой рассказывают тем, кто опоздал, как ищут клад покойника два дружка — Витька и Валерка Мехов.

— Мечутся, мечутся! Из угла в угол, из угла в угол!

Новый прораб зашел в тот момент, когда Витька отрывал пол в сенцах. Поясница голая, джинсы в глине, разорвана правая штанина.

Увидав Волова, Витька отбросил топор, подбежал к постели, схватил подушки и перину.

— На-на-на! — кричал кому-то. — Не найду? Не найду? Найду!

Валерка Мехов шуровал штыковой лопатой где-то под крышей — только всю не снес!

Витька устал беситься.

— Вот, начальник, — пробубнил, сев на пол, — имей такого предка.

— Предок как предок, — высунулась Валька-молочница. — Дом, гляди, оставил, обстановку…

— А что ты хочешь? — огрызнулся Витька. — Когда последнюю трехсотку на него снял!

Валерка Мехов, прекратив бомбить крышу, оперся на свое боевое оружие и забегал своими маленькими глазами, прицеливаясь к Волову.

— Пришел нанимать? По двести пятьдесят в день положишь? Тогда бросим тут и займемся твоим складом для цемента высокого качества. Как, Витек? За неделю сварганим?

Витька тоже оглядел Волова.

— Верно? За этим пришел?

— За этим.

— Тогда кореш в точку сказал. Пять дней и пусть тонна [тысяча рублей] двести!

— Все равно больше никого не найдешь. — Валерка Мехов вновь стал ковыряться в разном дерьме. — Я те скажу, почему с рабсилой тут швах… Предки старались мало. Поколений мало понаделали.

— Не пойдет директор на такую сумму.

— А ты кто? Чё, он, что ли, и тут тебе мозги вправлять станет?

Подкатил пьяной походкой Миша Покой. Он присел неподалеку от Валерки Мехова на корточки.

— Не будешь ты счастлив, старшина, — проикал. — Нет, ты не будешь счастлив! И я не буду счастлив. У меня красный диплом. У тебя — братишка чокнутый. Нет, да? Все о тебе знают. Потому что твои письма Маша читает.

 

17

Странно, люди разделены и ныне не потому, что каждого в отдельности одолела глупость. Их разделили давно, вбив в глотки понятия, которые были нужны тем, кто ими управлял, кто ловко дурил громкими словами и понятиями. Даже дядя Коля, пять лет отбыв на лесоповале и чудом избежав еще пяток-десяток лет отсидки в местах не столь отдаленных, вернувшись в свой грешный, богом забытый, некогда тянувшийся к кооперативному сибирскому маслу поселок, считал себя совсем другим, по сравнению с Сурком, человеком. Он верил и теперь, несмотря на шумиху, поднятую в газетах насчет избиений крестьянина, названного кулаком, что Сурок был и остается даже в могиле классово враждебным элементом, а он, дядя Коля, всего-навсего пострадавший при зарождавшемся еще тогда культе личности элементом. В отношении его произошла ошибка. Мягкий характером дядя Коля простил эту ошибку. Он забыл, как жил полурабски в лагерях, как за пайку хлеба готов был продать душу. Другое дело — Сурок. Вернувшись в Самбург, дядя Коля получил вновь какой-то служебный стол в разросшейся конторе. Зла на него тут не имели. Был он до лагеря тихий, кроткий. Отца его, буржуя, уже никто не помнил. Служебный стол давал не шибкий заработок, но он все-таки — не лагерная голодуха. Боясь вернуться на лесоповал, дядя Коля никогда не ловчил, не злоупотреблял. Сказать, что Сурка он ненавидел за изворотливость и обман, — нет, этого нельзя сказать. Он просто созерцал это ловкачество. Сурок, будучи незаметной фигурой на служебной лестнице, через какое-то время оброс хозяйством, купил ружье, научился бить песца, лисицу. Он, — говорили между прочим, — к своей пушнине добавлял менную. Ненец, он, бедолага, и при советской власти оставался дитем доверчивым. Шпирт для него остался той светлой радостью, которая не меняла своего лица с выгоном из нового быта шамана, приходом врача, присылкой мыла, сахара. За шпирт ненец мог и жену отдать. И уж Сурок пользовался! Уходя в тундру, нес с собой спирт.

«Классовый враг» хоронил и пушнину, и купюры. Нашли Сурка вскоре нужные люди с Большой земли. Он вел с ними тайные торги. Мамоков, занятый своим делом, был доверчивый малый, не трогал Сурка. Не трогал он и его сына — непутевого злого Витьку. В тот день, когда Витька со своим, не менее злым дружком, откапывали клады, Мамоков уже подъезжал к тихому, в снегу, дому лесника Родиона. До этого много мест изъездили.

«Кай-о! Кай-о! Кай-о! Йо! В священном углу человеческого дома посадили меня, медведя! В гнезде из мягкого сукна и тонкого шелка я, лесной дух, сижу! Бесконечную юношескую удаль мне показывают, вечным девичьим весельем меня веселят! Бездонные чаши с озерными яствами передо мной ставят. И руками белыми, как вода Оби, гладят мою шерсть»…

Это пел рядом с Мамоковым человек, по фамилии Нургалиев, известный на всю округу следопыт. Был такой крепкий мороз, что голова гудела, словно телеграфный столб. Олени и те дышали взахлеб. Там, где они проезжали, шкуры на чумах, кажется, шевелились от холода. Везде им что-то рассказывали. К примеру, у Хатанзеевых, что хозяин не вышел прощаться с недавним другом сына, этим русским Воловым. Обиженно сидел у очага, посасывая трубку. Ему не понравилось, что Волов уезжает так неожиданно. Но больше не понравилось ему, что Волов оказался гордецом: когда старик предложил ему деньги за работу, тот наотрез взять их отказался. И никак никто не мог уговорить его. Это нехорошо! — говорил старик, попыхивая трубкой. — Что думают о Хатанзееве? Плохо! Мужик работал — Васька бегал. Васька получит — мужик не получит!

У старика была чуткая совесть, он не мог позволить себе обидеть Волова, которого успел полюбить.

— Ладно, — сказал Мамоков. — Еще жизнь большая. Встретитесь. Лучше скажи: не было ли тут чужих?

Нет, чужих не было. Хотя след чужой нарты старик видел. След бежал в сторону поселка.

Мамоков кинулся с Нургалиевым туда, где старик видел след. Но его занесло. И они кинулись в сторону поселка.

Поселок-то небольшой — дворов на тридцать — сорок. Заезжали они к нему с речки. В домах еще горел свет. Слышалось радио, пахло хлебом и парным молоком. Они проехали возле новой конторы совхоза — домине комнат на пятнадцать-двадцать, совсем еще новом, не оштукатуренном, потом скатились опять к речке, где был раскинут балковый поселок геологов, объехали замерзшие два корабля, видные только потому, что там играли в казаки-разбойники мальчишки и от их беготни в тех местах, где корабли вмерзли в залив, обнажились мачты, потом свернули к клубу — небольшой избушке, рядом с которой строился дворец культуры, и поднялись к новому кварталу домов, впрочем с еще новыми, заложенными в прошлую осень, домами.

Нет, чужих нарт не обнаружили. «Двигай, хозяин, к Родиону», — сказал Нургалиев.

Тогда они и двинули. И Нургалиев тогда запел: «Кай-о! Кай-о!»

Эхо рвалось. Это бежали олени. Эхо рвалось где-то вдалеке, успокаиваясь постепенно…

Вместе с участковым Мамоковым и заходил к Родиону в дом старик с окладистой бородой. Вперевалку, на шее винтовка на ремне, подошел к столу, тяжело сел.

Родион узнал Нургалиева. Сердце екнуло.

У Родиона гостил заблудившийся якобы санитар из больницы. Недавно его послали в поселок за лекарствами — у них там, в больнице, покусанный волком человек. Санитар почему-то в поселок не доехал, остановился переночевать у Родиона.

Санитар был в подпитии. Когда Мамоков стал его журить, что там, может, человеку-то без лекарства худо, санитар, закивав головой, согласился. Но, поняв по-своему, что они гоняются за волками, предложил:

— Вы бы за другими волками погонялись. Слыхал, сбег с колонии какой-то сукин сын? А я в поселок мчусь.

— А чего же ты сюда пришел? — Нургалиев оглядывал хату Родиона, выискивая для себя какую-либо зацепку. Он ее и увидел — кепку, бог ее знает, как оказавшуюся в детской кроватке.

— А ну как он в мою машинку сядет и пистолет к виску приставит? — не унимался санитар.

Нургалиев поглядел на него снисходительно:

— Езжал бы ты, паря, по своим делам.

— А вы в совхоз потом? — Санитар испытывающе глядел на Мамокова.

— Чего? Али уж наклал? И вправду?

Мамоков по-хозяйски выпроводил санитара, посадил его на нарты и приказал их дожидаться. Возвратившись к Родиону, спросил:

— Сбежал, стервец. — И вздохнул: — И зачем сбегать? Главное, поймают.

Дядя Родион суетился, одеваясь. Он только крякал да ничего не говорил.

На столе у Родиона стояла фотография. Родион в лесу.

— И нас сфотографировал для газеты, — похвалился Мамоков, оглядывая фотографию. — Тот самый Квасников…

— А кто говорит — потонул, — выглянул из сенцев санитар, снова не поняв, о чем идет разговор. — Давние у них замашки, у этих каторжников…

Злые люди! Злые люди! Они не понимают, как становятся грубыми, мелкими, эгоистичными! Сбежал? Ну и что? Значит, там ему и в самом деле стало невмоготу! И он ничего не сделал! Он откровенно говорил, что ничего не сделал! Маша глядела только на Нургалиева. Она поняла: кепку он увидел, Леха ее сменял на шапку.

Ей казалось: Лешенька пришел к ней. Зная ее чистые слезы о нем, зная, что любовь ее к нему не прошла вот так враз, он и пришел. Пытались многие любовь эту вытравить, плели ей — у Алексея есть женщина, нужна ты ему! С тобой-то и в хлеву стыдно стоять: коровы замычат от обиды, что такую некрасивую рядом поставили!

Она воевала и с собой, и с ними. Кто же его станет любить? Кто? Если ему трудно теперь, кто станет любить? Она слала ему в тюрьмы посылки, и он, и другие не знали, что посылки идут от нее. Она уезжала, обманывала отца, вроде в район на Мошке — катере. Отец давно не спрашивал ее денег. Все деньги, которые она получала на лесопильной конторе, шли Лешеньке.

Про себя она уже решила: и за отца, и за Витюшеньку, и за этого непутевого Леху. Он тогда уснул и спал нечутко, и она, медленно высвободив руку из-под его головы, ступая босыми ногами уже по захолонувшему полу, пошла на цыпочках к койке отца.

Отец только притворялся, что спит — в самом деле в темноте он не сомкнул и глаз. Он был неспокоен. В тот миг, когда беглец переступил его порог, он еще не все понял. Когда пришла Маша, — понял. А потом не страх, — нет — страха у него не было и на фронте, а какой-то озноб от нечуткой, потерянной совести бил его под сердце: никогда он нечестным не был перед людьми. Он, по просьбе дочери, схоронил его в лесу… Он не знал, что там его давно нет. Он думал, что там.

Покрутились, повертелись. Первым вышел (после того, как Родион заверил: никого не было) Мамоков. Нургалиев, нагнувшись, с высоты своего громадного роста, шепнул на ушко:

— Ты фураню-то, фураню убери подалее!

И затопал в сенцах.

Родион путался опять в теплых ватных штанах, болтая пустым рукавом и повторяя: «Каков Дёма, таково у него и дома!».

Наконец он надел и штаны, и валенки, накинул и ватник. И вышел их провожать. Санитар храпел вовсю. Мамоков по-хозяйски предупредил:

— Гляди, Родион! Було бы не хуже!

Потом, вернувшись в дом, он шипанул:

— Он у тебя все живет?

— А ты что так все расспрашиваешь? — Маша взвизгнула. — Ты мне, что ли, указ? Я тебя должна спросить: чего так все!

— Нежности захотелось! — обиженно ощерился Родион. — И есть не стали… Все ясно! Родион лгун! Ха! Веры теперь нету…

Он хохотал, наливая себе щей, приговаривая: «Без капусты щи не густы»… Доставал нервно хлеб.

— Погляди, — крикнул. — Уехали ль? Да убери, убери то!

Кивнул на Лехину кепку, так и лежавшую на кроватке.

Маша поднялась с табуретки, на которой сидела как пригвожденная.

— Погоди! В печь, в печь! А мы… Тут она, родимая, где-тоть должна быть!

Под подушкой нашел бутылку. Самогон был крепкий, терпкий, обжигающий. Он выпил сразу стакан, налил себе снова, но теперь налил и Маше.

— Да спокойно поешь! — прикрикнул. — Чего уж теперь-то!.. Дурак! Осталось-то — плюнуть… Спрячется ли в дом, в тайгу уйдет, снегом по голову закидается… Эх, Леха! Видел же!

— Тишшш! — сказала дочь, показывая на губы. — Чшшш! Может, и не уехали?

Она встала перед ним на колени и тихо заплакала:

— Не губи, отец! Не губи, родной! Пусть уйдет!

— Куда? — спросил жалостливо. — Ведь знают: тут был! Или не догадались?

— Догадались. Но пусть уйдет куда-нибудь!

— Куда?

— Хоть на чужую сторону. Где-нибудь пристроится.

— Чужая-то сторона не медом полита, а слезами улита.

— Так не совсем на чужой, а на нашей где-то. Начнет все заново.

— Нет, не дело, дочь, говоришь. Порченое это яблоко. Хоть как скрой, а целый воз потом от него загниет. Да и мы все с оглядкой жить станем. Не мило ничего станет.

— О себе не думай. Ты старый, пожил. Я же, как сумею.

— А Витюха? Это что, его, что ль?

— Он ни о чем не узнает. И вырастет — не узнает.

— Это всего-то лишних два года, ежели что вернется назад и скажет добровольно.

Сказала решительно:

— Ему путь туда заказан. Есть там такие, которые подмывали его, чтобы сбежал: использовать! А ежели они его там порешат?

— Не ставь ты его овцою, — отец нахмурился.

— Мы-то с тобой, чего должны на воду дуть? Мы всегда в стороне находились, когда ему плохо было. В первый раз он и пришел к нам. Знает нас. Что-то тебе об этом говорит?

Он видел: невыносимо жалко ей Леху. Кому, собственно, есть дело до нее, до ее сына, до этого здорового, сильного мужика? Помнишь, — спросил себя, — свою жену-покойницу? Пошли нелады, когда прислали нового директора. Кому ты стал нужен? Только ей. Ты с ним схватился и остался один. Потом, через много лет, директора все-таки судили за воровство, за превышение власти. Но спасла-то Родиона жена. Все эти годы берегла. И здесь дочь одна с ним, беглецом. Никому дела до их душ нет. Чем живут оба? Почему сбежал? Почему помогает?

Отец пристально посмотрел на нее. Дочь за этот час извелась, и он ее не узнавал при неверном свете керосиновой лампы. Она как бы постарела, но стала строже, собраннее, девичьи пухленькие губки куда исчезли. Они были сжаты теперь, тонки, до синевы покусаны. Глаза ее, большие глаза покойницы-супруги, горели зловеще, решительно требуя от него дела, а не слов. Ну что же, — сказал он себе, — перед смертью возьму на душу грех. Не мне он нужен, — ей. Любовь эта сильна, и я тут посторонний. Я этого не знаю, позабыл об этом, и ныне все останется со мной. А ты как хочешь, ежели не боишься души своей!

Он встал и сказал:

— Ну что же! — Он уже не колебался. — Лизать нож — порезать язык, Маня! Давай его перехороним. Осторожного коня и зверь не повредит…

На дворе забрехали собаки. Дядя Родион на них прикрикнул, они сперва замолчали, а когда люди удалились, снова забрехали. «Даже тварь бессловесная понимает, как все нехорошо!» — тоскливо подумал Родион. Эх, Леха, Леха! Не удержался ты за гриву — за хвост-то не удержишься!

На месте Алексея не оказалось. Землянка была пуста.

Возвратились обратно к поселку Мамоков с Нургалиевым. Нургалиев отошел в сторонку и что-то прикидывал.

— Теперь самый сезон на зверя, поди, собираться, — сказал, зябко поежившись, санитар после сна непробудного, — а человека от заработка оторвали. — И обратно к Мамокову: — Ну а ты, старшой, нашел что у Родиона?

Мамоков плюнул в темноту.

— Ты давай дуй за лекарством.

 

18

Похоронили и кузнеца Вакулу — ветерана, которого упомянул в своей статье Квасников. Зарыли в мерзлую землю. Не болея — враз потух. Как в холодильник поставили. Были стихи, были горячие речи. Прошин говорил — все плакали. Маслова ученики пели песни. Выдался день теплый — всего под тридцать. Нормально. Вася-разведчик опять играл беспрестанно похоронный марш.

Директор сообщил на могиле: Вакулу решили забрать какие-то родственники и перезахоронить на родине.

Но пока лежит на этой земле. Пухом ему земля, ветерану. Это не то, что Ерофеич-Сурок. Тут все по правде, все по-настоящему.

И поминки то, что надо. Предусмотрительно оставил кузнец Вакула две тысячи. Кусев начеркал Женьке-продавщице бумаженцию. Напоминались так, что Вася-разведчик потерял баян, а Клавка-кассирша в туфлях и капроновых чулках ушла домой. И — ничего, даже грипп не подхватила. Таисия-повариха, по прозвищу Недотрога, поругалась с Лоховым прямо на поминках, она подала заявление по случаю, что так он ловко говорит, а заботы о ее заработке не проявляет.

— Пойду в совхоз наниматься, — кричала она при всех.

Прошла неделя. Прилетел из района вдруг вертолет. На поселок нахлынула проверка. Сегодня с утра кубанцевская шарага на рабочих местах. Все до единого человека. Приезд прокурора настращал.

Директор приходит с тремя членами комиссии и весело говорит: «Здоров, мужики!»

Наше вам с кисточкой! Ему хорошо — баба молодая и с таким видом! А тут коэффициент до трехсот идет, а дальше хочь кричи! Волов, новый прораб, удружил! Через печать пропесочил! Но ты, директор, не радуйся. Мы свои триста с холодочком восстановим. А для твоей премии тебе, если хочешь знать, покрутиться надо! Как полоумному. Фигаро — туда, Фигаро — сюда! А на нас, чтобы мы тебе план подогнали, шиш станешь рассчитывать, понял?

Только комиссия шуранула далее, сели. Сидят в кружке около костра. Придурок Валеев суетливо поддерживает огонь. Когда Валька-молочница на всех парах:

— Трататушки вашу перетрататушки! — С полуоборота заводится. — Если вы не закончите к сроку вашу эту дриньденьдень, грозит вам, лишиться всем без всякого мужского достоинства! Пусть оне, — кидает в сторону ушедшей комиссии, — вам прошшают. А мы вывесим на нашем женском отделении в бане все ваши «достоинства»! Ты, хапошник Кубанцев, рвач, душу твою!.. А мне фартера нужна. Да и баня бы… не мешает по отдельности уж воздвигнуть.

Кубанцев смеется: ничего, вместе будем скоро мыться. Как стенка рухнет, так и объединимся. Пусть тогда новый прораб голой попкой подопрет ее. Он умный. Вы его все полюбили.

— А ты чево сидишь не работаешь? — набрасывается Валька-молочница на самого безобидного Валеева.

Валеев бледный.

— От баба, от баба! Орет, когда прокурор приехал!

Нервно вскакивает и, бестолково путаясь в длинном полупальто, находит себе работу.

Директор, вернувшись уже один, — он устроил гостей на отдых в конторе, освободив кабинет главбуха, счетовода и главного инженера (туда занесли матрацы, койки, подушки и зачем-то меха — настоящий пыж), довольно похохатывает.

Увидав нового прораба подходит к нему и говорит:

— Баню, Сашок, баню! Действительно, нехорошо. Кровь из носу, а баню давай! Запишут нам за баню! А уж потом в лес. Сколачивай бригаду — и по дрова.

Легко сказать — «сколачивай!» Кого тут сколачивать?

Идут рядом, толкуют. Прораб свои сомнения высказывает.

— У меня прокурор на дому живет, — вдруг говорит директор. — Что прикажешь ему объяснить и насчет бани, и насчет дров? Как объяснять, что и бабы, и мужики почти разом моются? И дров нет.

— А я-то причем? — уже раздражается Волов. — Я командую всего-то месяц.

— Сашок! Горячий ты. Вон погляди на них! — Показывает сразу на весь совхоз. — Они сколько тут живут и то во многом со мной советуются, когда что писать. Зачем же ты так? Пойдем, он хочет тебя лично лицезреть.

Прокурор (собственно, ревизор), как выясняется, одной ногой уже на другой должности — недавно избрали каким-то там секретарем. Волов вначале разговаривал с ним настороженно. Оказалось, зря. Дело завертел тот туго.

Перед ним куча бумажек — все тут о кубанцевской шараге: сколько при отсутствующем в отпуске прорабе Орле получили коэффициенту, сколько неположенных дополнительных выплат.

Позвали Кубанцева. Потеет. Кряхтит. Бурчит что-то себе под нос.

Искоса поглядывает на нового прораба: наделал шороха!

Уже на улице угрожает:

— Ладно, припомним, как тебе больше всех надо!

Дома — накрытый стол. Белоснежная скатерть. Как в хорошем ресторане. Вилки, ножи, салфетки, бокалы. Селедочница с селедкой. Добра всякого!

Как только Волов ступает на порог, Андрюха, Вальки-молочницы супруг, включает радиолу. Николай Сличенко поет о ручеечке-ручейке.

— Чего это вы? По какому делу гулять вздумали? — Волов растерянно стоит на пороге.

— Да почему, да потому, да по какому случаю-да! — семенит Валька-молочница своими худенькими ножками, расставляя широко руки и готова обнять Волова.

— Нет, правда?

— Эх, Саша, люли-картинка! — подбоченившись, смеется Валька-молочница. — И чего ты все расспрашиваешь? Солнышко ты наше ясное! — И к Маше-хозяйке, сильно приодетой, с газовым платком на крутых плечах. — Наливай, что ли, Машка! Хоть одного кавалера бог послал нам! На всех одного!

— А ты сама, Валек, давай кумандуй! — Маша усаживается живо за стол.

— Вам, Александр Тимофеич, што? — Валька-молочница вроде и не кричала два часа тому на банду Кубанцева. Весела, игрива.

— Давай, Валек, что покрепче! — Маша-хозяйка почти силком усаживает Волова рядом с собой.

— Да дайте я хоть руки вымою.

— Это можно. Что ему, Машенька, твоему квартиранту, сказать? Ведь все помрем скоро. Сурок помер, Вакула помер. А он поедет за дровами. Деньгу зашибет таку — иным не снилось!

Волов вскоре приходит к столу. Маша-хозяйка силком садит его все же рядом с собой.

— У нее свой молдаванин есть, — смеется. — А мне что? — Закусывает она с большим аппетитом. — Мне бы разговору не было! Я и щас бы, будь такой, к примеру, у меня жених, — толкает под бок Волова, — в лес бы его не пустила… Деньги? Что деньги? Это когда их нету, неудобно.

— Я те скажу, Маша! Генка-водовоз на что тюлень тюленем! А как рассуждает? Взять хотит бабу с деньгами. И, гляди, найдет. А там-то, на Большой земле, грит, устроюся на водную станцию в каком городе… А летом лодки отпускать, кто захочет покататься!

— А у нас — что? Не скука, да? — спрашивает Андрюха, прокрутивший только что пластинку о клене опавшем. — У нас!.. Эх!.. Мама моя виноград сажает, а помидоры — свои! А работа тоже восемь часов и два выходных.

— Так ты, может, опять лыжи туда востришь? — набрасывается на него Валька-молочница.

— Я к примеру…

— И помолчи, как к примеру! Дай людям поговорить!

— Да ниче у вас с ним не выйдет! — простодушно сказал Андрюха. — С этим делом ничего, говорю, не выйдет!

— С чем это? — нагнув по-бычьи шею, весь покраснел Волов.

— Как в старое время покупают тебя! — простодушно сообщил Андрюха.

Волов встал, одернул гимнастерку.

Валька-молочница превратила все в шутку:

— Такого-то иначе, как захватишь?

И забегала вокруг:

— Да что тут обижаться-то? Вон, гляди, и мальчишка прикипел! И девки смирнее стали! И вон Таня даже всем рассказывает, как ты с мальчонкой-то… И по физкультуре, и уроки стал готовить лучше, и меньше хулиганит…

Маша-хозяйка потупилась, перебивая Вальку-молочницу:

— Братишку, скажем, твоего, Алексан Тимофеич… Мы ему подмогу устроить завсегда можем… Я что говорю? — Она оглянулась, как бы ища поддержки. — С деньгами!.. Хи, ты милая моя! С деньгами-то и теперь мы всех плясать перед собой заставим… Нам не надо, чтобы из последних сил вырабатывался!

Вышел из-за стола, и Маша-хозяйка приумолкла на полуслове:

— Не обижаюсь я на вас, Мария Афанасьевна, — сказал. — Может, и в самом деле жизнь ваша так сложилась, что теперь вам надо мужика покупать за большие свои деньги…

— Уж что большие, то большие, — не поняла Валька-молочница. — И вам, и детям хватит…

Осуждающе остановил:

— А тебя я тоже не понимаю! Думал, когда кричала на могильников, сердце у тебя! А ты — такое же тоже! Да ежели, что бы у меня в душе было бы, ничто не остановило бы! Отчим у нас… тоже поднимал… Мать на десять лет его старше!

И хлопнул дверью. На дворе пуржит. Метет белая поземка. Бело-бело в черном дне. Куда идти? Пошел куда-то.

Навстречу человек.

— Здравствуй! — говорит Волову.

— Ты кто? — спрашивает Волов.

— А я рядом живу с Хатанзеевым, — говорит человек. — Ты не уехал на Большую землю? Хорошо!

— Довези до Хатанзеева.

— А давай хушь тебя и в Салехард. Давай, хушь на Луну!

Прикатили. Старуха шепчет: «В армии был Васька — нишего не учился! Невестка прямо глаза пялит. Тюлень сын! Русский одной рукой хорей поднимает, через пять нарт прыгает»…

Старик вымолвил:

— Не зуди, старуха! И так тошно без тебя!

Догадался бы, шепчет старуха, не приехал бы! В доме не тесно, в чуме не тесно: стыдно — наша невестка за мужиком сама побежит…

Ой, бида, бида! Ой, бида!

Был Сашка — бида. Уехал — бида. Приехал — бида!

Так шепчет старуха.

 

19

Пили они уже мирно. Даже два раза обнялись. Большерукий, которому Леха врезал тогда в лобешник, оказалось, жив, здоров. Он пах одеколоном не то «Красная Москва», не то «Шипр». А справа примостился парень с жидковатой бородкой, худой и похож на монаха из какого-то кино — Леха, убей, вспомнить не мог. И во сне, поди, держит в руке портфель типа брезентовых мешков инкассаторов. Чуть поодаль, в сторонке, приглядываясь к ним, старик с усиками. Глаза — точно сверлят. Должен быть еще кто-то, но не пришел — наверное, забурился.

Лобастик сказал «Монаху»:

— Оставьте нас вдвоем.

И когда «Монах» вышел, долго глядел на Леху.

— Ну, видишь, как все вышло. Ты к своему Козлу, а дверца — хлоп, и наш ты снова.

Вышло, действительно, глупо. Уже в руках был Козел, душа из него вон. И тут — бац, попался!

— Считай, я тебя простил. Впредь дурить будешь… Ты знаешь — за тобой уже убийство. За это время вертолетчик погиб. Вышка, брат, хуже, чем выполнить нашу просьбу.

— Откуда ты узнал, что сюда приду?

— А меньше рассказывай. Ты говорил в тюрьме Сватову, к примеру, что на ком-то должок висит? Говорил. Да, впрочем, об этом и другие знают.

— Я думал тогда, в землянке, что ты лягавый. А ты такая сволочь, такая сволочь!.. Не знаю, как сказать… Все знаешь, все…

— Я шел, когда… после тебя… Так искали этого вертолетчика. Тебе повезло. Пурга в тот вечер началась. Такой снегопад был — все укрыло. До весны, следовательно, и похоронился твой Кожевников. Зачем ты его, я не пойму?

— Вот как шьете дело! А факты, доказательства?

— Он за Машей твоей ухаживал в последнее время.

— Про Машу никто не знает.

— И про Козла — тоже? Ай-яй-яй, Леха! Наивняк!

— С летчиками, выходит, знакомы?

— Не только с ними знакомы. Деньги, деньги, Леха! Они открывают все двери. Так что давай, впрягайся. Пятнадцать кусков даром не дают.

— А этот, «Монах», — помощник?

— Хилый больно?

— Догадался.

— Зато умный. Собственно, тебе это ничего не говорит. А в деле такой нужен. Только предупреждаю — волос с него упадет, ты… закаешься обижать младенцев!

— Север — не для таких.

— Перед этим, Леха, придется сделать тебе кое-что с твоей, извини, мордой. Для неузнаваемости.

— А все это? — показал на руки, где шли выколки. — Как?

— Холодно, милый, сейчас. Носи перчатки.

— И все-таки за «Монаха» я не ручаюсь.

— Это уже разговор. Его, как собственного любимого брата, будешь хранить. И слушаться будешь его.

— Не верю я вам… Кому нужны бумаги, о которых толкуете?

— Ты вообще никому и ничему не веришь. Зачем, собственно, ты живешь? Козлу на хвост наступить? И все? Чем быстрее ты все сделаешь и чем скорее тебя здесь не будет, тем лучше и для тебя, и для всех.

— Лишнего я вам делать не буду. А если буду, не за такие башли. Все. И запомни. Будешь со мной так говорить… Запомни!

— Не пугай. Собирайся и валяй… Ты видел старика? Ты ему очень не понравился. Мы можем переиграть и сдать тебя. Кожевникова могут откопать.

— Ладно, приперли. — Леха ощерился. — Мастаки, тоже мне.

— Сорвется — будешь пенять на себя.

Ах, Маша, Маша! Знала бы, в какой беде ее Леха!

В тот вечер из своей конуры впервые выпустили его на волю. Сказали, чтобы погулял, освоился. Чтобы привыкал, одним словом, к свободе. Он побрился, надел серый костюм под белую нейлоновую рубаху.

Город он знал. Город Козла. Дело в том, что здесь, на сборном, и началась неприязнь к Козлу. Уж слишком перло из него все это довольство. Не клумак, — а рог изобилия. Сержанты, сопровождавшие их, тоже вились около Козла. Леха с братанами новыми скрипел от натуги — они уже давно пропили все, что взяли с собой.

Город разросся, кругом теперь были многоэтажные дома, набережную заковали в бетон в том месте, где их сажали на Мошку-катер. Появились какие-то мосточки, мостки, тротуары. Берег усеяли бухточки, пристани, ларьки. Магазин громадный вырос через дорогу. Завернуть к Козлу!

Но лишь попытался — Монах тут как тут.

Перешел два мостика и мост, на выходе его обогнала электричка. Пронеслась весело, спеша по своим делам. На ней Козел тогда и прибежал с красными сопельками и в одном исподнем. Сесть в эту электричку, махнуть от всех, запутать-запутать следы… Не от одного уходил! Сами под статью подводят… Вы в стороне, а я…

Но только так подумал, сразу же увидел опять того худого с вечным своим брезентяком.

«Боятся, чтобы не испарился!»

Беспечно прошагал к маленькому базарчику, который приютился около широкой дороги с полукругом. Продавали мотыля, крючки, блесны, удилища, леску… Товар, добротный, решил про себя Леха, такого в магазине не достанешь.

Он приценился к зарубежной леске.

— Метр рупь, — сказал ему толстый старик в фуражке, несмотря на мороз. — Сколько намотать?

— Дорого, батя, — обиделся Леха. — Ты что, рупь за метр!

— Дорого? Иди достань…

Леха вернулся на мост, прошел длинной заасфальтированной тропкой, миновал серый цементный тоннель и вышел к деревянному двухэтажному зданию.

Это был ресторан. Здесь Леха и пропивался с дружками. Тут, около этого ресторана, Леха утюжил сопровождавшего их сержанта, который нахваливал Козла. Все сошло с рук. А с Козлом — осечка. Его заклинило теперь на Козле. О другом он уже думать не мог. Тот, с широким лобешником, ссудил его деньгами. И он потому и шагнул в ресторан.

Старик в вышитой русской рубахе с пшеничными, чуть желтоватыми от табака усами, пропустил его, хотя на двери было написано, что свободных мест нет. Леха дал ему рубль. Леху провели на веранду, она была закрыта со всех сторон парусиной. Леха огляделся. Внизу, на льду, сидела небольшая группка рыбаков. У одного из них видно был зацеп. Он дергал коротким удилищем. Скамейки были полны народу.

Двое сидели на пенечке, поставленном тут, внизу — видно, специально для красоты. Парень был не нахальный, а она садилась ему на колени. У Лехи тоскливо заныло под сердцем.

Подошла старшая официантка и усадила его за стол с парой не так молодых, не так и старых.

У мужика был на лбу шрам, виски его поседели давно.

Подошедшей официантке мужик заказал бутылку «Рислинга» и триста водки. Леха сказал, чтобы ему принесли бутылку «Московской». Но официантка не послушалась — дала всего двести граммов. Она сказала, что если пойдет, можно незаметно повторить…

Леха выписал себе еще юшку, три порции вареников с мясом и селедку с картошкой. Подумал и добавил ко всему тоже бутылку «Рислинга» и еще плитку шоколада.

Сперва Леха думал, что эти двое — баба и мужик, ну муж и жена. А потом, когда она сказала, что у нее дома буженина лучше, чем им подали (сказала она это без занудности), тогда Леха понял, что они — хахаль и хахалиха. Он так в это самое поверил и так ему было от этого приятно (видишь, пишут, а сами обманывают, крутят, любятся!), что вокруг беспорядок, что очень удивился, когда эти двое стали вспоминать: «А помнишь? А помнишь?»

Они говорили о войне, хотя были не такие и старые, и говорили о каком-то Саше из Закарпатья, о каком-то Янеке, который потом ушел служить в Войско Польское, о каком-то Васе, которого убили на самой границе, о Фельдмане, который окончил юридический факультет и работает теперь судьей. («Судьей!» — Леху передернуло, аппетит улетучился враз. Но ругнул себя матом — мол, чё ты трусишь всё? «Судья!» Все — далеко уж. Сиди, пей, живи! Аппетит восстановился. И водка пошла ничего)…

Сосед-фронтовик чуточку опьянел. И пошел качать права старшей официантке насчет репертуара: они тут, ресторанщики, гоняют в пластинках все из-за рубежа, будто сидят в их ресторане чужие, тамошние, а не наши, обыкновенные и простые граждане.

Официантка пообещала исправить дело, правда, объяснив, что сегодня у них вообще выходной для музыкантов, это же написано на дверях. Потому, кто как хочет, тот так и бросает монеты. Под личный заказ!

Бывший фронтовик успокоился, а когда через какое-то время две русские бабы запели громко «Все, что было — не вспоминай», даже от удовольствия прикрыл глаза.

— Это, конечно, верно, — сказал к чему-то Леха и допил те двести, которые ему допринесла (он всегда незаконные добавки к положенным двумстам граммам считал доприношением) толстенькая официантка. Ноги у нее были красивые, полные. На правой ноге — родинка.

Официантка сразу теперь ему понравилась. Леха попробовал ее втихаря полапать, однако она вежливо, но твердо и настойчиво отвела его крепкую мужскую руку. Может, это и вправду, конечно, не время, — подумал он, баба на работе! А так бы — ничего!

Фронтовики — и мужик, и эта старушенция — опять стали вспоминать. И горько говорили. Леха вдруг стал их понимать. Но только он хотел с ними потолковать, они стали собираться. Надо уходить, — сказали. У старушенции, оказывается, муж дома, ждет. Она бабка, внука сегодня приведут. Старушенция с ним занимается — отстает внук по-английскому… А у этого боевого гвардейца, который не любит иностранные песни, тоже проблемы. Он же приехал, а в гостинице по сути не устроился: лишь вещички бросил, так как сказали, что к вечеру место освободится, а теперь там пока живут. Старушенция стала неуверенно приглашать его домой — как-нибудь устроимся! Но он был мужик понятливый и сказал, что ее муж, Боря, всего этого не поймет.

— Да, да, — пробормотала она, — я-то ему рассказывала…

Как только они ушли, Леха опять разошелся. Хорошо быть свободным! Он заказал еще двести, на что официантка заявила: ему хватит. Он деланно удивился и даже осерчал: на собственные, кровные в удовольствие нельзя и еще выпить? Разве я на своих не стою? — стал допрашивать он официантку.

Она сдалась, и чтобы не было скандала, принесла ему сто пятьдесят, но посоветовала выпить кофе. После ста пятидесяти он выпил кофе, но без всякого удовольствия. После этого он огляделся. Оказалось, фронтовая пара домой не ушла — просто выходила на террасу. Леха уставился на них. Ему чего-то не хватало. В душе было дико и пусто. «Как же я попал! Как попал!» — простонал он.

Он позавидовал им. «Видишь, немолодые, а, наверное, продолжают любить! А я… Я — сукин сын…» Сердце его застонало. Давно, кажется, ничего не трогало его. А теперь… То ли эти допринесенные сто пятьдесят, то ли кофе заставляли его стонать, стискивать зубы и скрежетать ими. Завыть бы волком! Зачем так все с ним было? И что дальше будет?

— Нет! Нет! — Он ни к кому не обращался, только к себе. И что это «нет», понять никто бы не смог теперь. Лишь он что-то понимал. Шла за ним вышка. И радуйся — не радуйся, все равно когда-то поймают и — к стеночке. А жить-то хочется! Ах, как хочется!

Фронтовик вдруг обнял его крепко и сказал:

— Не горюй, парень! Вижу, тоже войну понюхал. В Афгане, так? Ну потому — мы братья… В нас много общего.

Оказывается, Леха рассказал и им, фронтовикам, что рассказал ему на свидании вернувшийся оттуда единственный свидетель. Нет, не забыл он Леху. Он к нему приехал… И самое приятное было у него свидание. Зачем вот только потом связался! За пятнадцать кусков продал себя!

Он неожиданно разозлился и стал выговаривать фронтовику, вроде он в самом деле был в чем-то виноват!

— А зачем? — спросил, набычившись. — Зачем и вы, и мы? Зачем бились? За кого? Чтобы по блату устраивались в институтах? Чтобы внуков перли в университет тоже по блату? А других, наших, простых — всех по боку!

Фронтовик серьезно что-то возразил. И эта старушенция тоже ему поддакнула. Ведь не все же! Мол, всякого дерьма во все века было немало! И нельзя судить всех сразу…

Леха опешил от такого их напора, от такой веры в справедливость, что царит на этой земле.

— Вас тоже, — тихо простонал Леха, глядя на старушенцию, — запросто могли убить на войне. А если бы попали в плен, просто сожгли бы в крематории.

Где-то он подобное когда-то слышал. И фронтовики уставились на него и долго не могли говорить.

Лишь потом она встала и сама пригласила Леху потанцевать. Танцевала она молча. И Леха молчал… Потом, когда они еще раз пошли и вальсировали, старушенция сказала:

— Если бы меня мои ребятки такой увидели!.. Упилась! Упилась!

— Вы, что ли, учительша? — спросил Леха.

Она в знак согласия кивнула головой.

— Прошу вас, — добавила, — не надо тревожить моего приятеля. Он так много выстрадал… Он же в плену на самом деле был. И его могли сжечь в упомянутом вами крематории…

Ах, как он бесился, когда они ушли. Танцевал! Пил! Рядом оказались две девахи. Приволок их тихонько к столу тощий худой «Монах». Ему бы давно надо было набить морду. Так думал Леха. Но от битья воздержался. Вообще он постарался оставить и «Монаха», и его девиц в покое. Он увидел семью, которая пришла, видно, ужинать. Двое деток с женщиной и мужиком. Мужик стоял на террасе и курил. А она!..

Баба была люкс. Она как хотела становилась, как хотела смеялась. Она была храброй. Подняла над перилами веранды младшенькую, и даже Леха напугался.

Но мужик не напугался. Он стоял и смеялся. Может, это был пока засекреченный космонавт? А, может, полярный мореплаватель?

…Вышка — не меньше! Он заказал еще сто граммов на посошок. Он сидел бледный, трезвый и спокойный. Он вспомнил, что ему предстояло впереди. Он многого не понимал. Чего и кого он должен увозить? Какие бумаги доставать.

Он медленно встал… «Надо… Это надо сделать… Надо».

 

20

Баня — маленький деревянный домик, покосившийся от времени. Это сооружение ставил когда-то Вакула. Было это так давно — не упомнишь. Давно, и вроде недавно. Перед двадцать седьмым годом. Забивал тут, сделанные своими же руками, скобы навечно.

Баня. Наверное, самая демократическая баня, ибо двери в ней нараспашку, когда моются мужики. Мужики голышом кувыркаются в снегу, лезут в прорубь…

Сегодня, как раз, дверь заперта. Лохов ногой отталкивает ее. Клубами вырывается на морозный воздух пар.

В предбаннике, на мокрых и скользких деревянных лавках — Кубанцев, Валеев с синяком под глазом и еще три-четыре орла из славной кубанцевской шараги.

— Густонаселенный и некомфортабельный кусочек планеты занят славными строителями, — Маслов раздевался на ходу.

В тон ему Корней Лохов произнес:

— Ответственный бригадир, как всегда, сообразительно прикидывал, когда сдать новую баню?

— Так мы ответственность теперь держим с новым прорабом на двоих, нахально отвергает обвинения в свой адрес Кубанцев. — Он не умеет мной руководить!

Валеев ему, конечно, преданно подхихикивает. Кося одним глазом, он подмаргивает Маслову вторым:

— Ты, учитель, знаешь? Раньше местное население за бутылку в баню загонял директор старый, Гариффулин. А мы добровольно гигиену держим. Чего, старая баня еще служит!

— Потому что человек ее делал, не тебе чета.

— Вакула, да? — спрашивает Валеев. — Помер, жалко.

— Знаешь, заберут его гроб, — сказал кто-то. — Это я слыхал от Мамокова.

— Куда заберут?

— На родину. Откуда он сюда приехал.

— Он всю жизнь здесь жил.

— Мне так Мамоков сказал.

— Тот все знает.

Появляются Витька и Валерка Мехов.

Кубанцев играет им туш.

— Как? Миллион нашли? — спрашивает он. — Миллионерами стали или еще чуток погодите?

Витька отмалчивается, а Валерка Мехов, заголившись, тренируется в ударе с подставлением ножки.

Оттренировался. Оглядел кубанцевскую шарагу. Заметил, что его корешу Витьке некуда положить подштаники.

— А ну, Валеев, брысь под лавку. Че расселся, когда командный состав пришел?

Валеев испуганно освободил место.

— Да не суетись! — упрашивает Валерка, снова отрабатывая удар с подставлением ножки. — Ха-г! Хагг! Хагг!

— Анекдот знаешь насчет «не суетись»? — спрашивает Кубанцев Витьку.

— До анекдотов ему только, — ухмыльнулся Лохов.

Валерка Мехов, отработав свои коронные удары, обращается к Волову:

— Как нами в лесу будешь руководить?

Волова, это уже все знают, вызывал директор и сказал, чтобы он подбирал людей и готовился в лес на заготовку. Сказал, по секрету вроде. Сказал, чтоб подбирал людей на свое усмотрение. А уже прибегали многие. Даже Местечкин канючил: «Поехал бы, ей богу поехал! В позапрошлом году в месяц вышло по две с половиной тыщи на одного! Дрова-то, они здесь золотые!»

— У вас миллионы закопаны. Чего вам в лес-то ехать? — встревает в разговор Сенька Малинов, лгун и забияка.

— Везде нужен коэффициент, — назидательно говорит Кубанцев. — Тогда бы и дрова не рубали где попало, и банька была бы к международному празднику новая…

Коэффициент! Какая словесная пошла свалка! С одной стороны недовольные кадры — то есть совхозовские, с другой — привилегированный класс, экспедиция. Нейтралы — люмпенпролетариат в лице только что подошедших Васи-разведчика и Миши Покоя.

— Ты, давай, Лохов, объясни как кандидат наук! Вы имеете к рублю плюс семьдесят пять надбавки, а мы единицу наполовину!

Кандидат наук Лохов что-то мямлит по поводу инициативы бурильщиков, годовой проходки по управлению, — она растет…

— К примеру, сколько у вас тракторист имеет? — перебивает его Валерка Мехов.

— Если сказать, — орет Витька, — так восемьсот-девятьсот в среднем! Видал? А сколько ты, Андрюха, имеешь?

Вальки-молочницы супруг только вышел из парилки. Он разомлел, нижняя губа его довольно отвисла. Когда говорят о зарплате, Андрюха обычно проявляет сангвинический темперамент, а сейчас он тих. Мир и покой царит на его мягком дряблом лице. Он смыл свою ремонтную грязь и простил человечеству все его разногласия. Открывает китайский термос с круто заваренным чаем. Рассуждает:

— Видишь ли… Как сказать… — Отстраняет Сенькин стакан. — Когда зимой в район рыбку-люкс возим, на тракторе, то тогда имеем. Я, Малинов, двум своим бабам бывшим, на Большой земле которые, к примеру, тогда платил один раз по двести девяносто в месяц. Валька чуть с ума не сошла!

— Ого! — сказал кто-то.

— А мне не жалко! Она говорит, — он мелко смеется, — на твои деньги они хахалей покупают… Хи-хи-хи! А мне не жалко. Я какое имею право, верно, на ревности, а?

— Андрюха точно мужик не ревнивый, — говорит кто-то.

— Да потому что на Вальку-то никто и не позарится, — зло бросает Витька.

— А по мне что? В таком месте и не найдешь получше другую. — Андрюха обиделся. — И если бабу одеть, так на нее сразу поглядят! А здесь? Здесь где одеться?

Кто-то выскакивает в это время из парилки и бесится: «Воды холодной! Воды!»

Это поди новичок.

— Заткнись! — советует Витька. — Промой рыло, иди и таскай!

— Да, братцы! Чем же ее промоешь-то?

Волов берется за вёдра.

В это время Вася-разведчик и Миша Покой, успевшие уже наспех помыться, побывавшие у Кусева, идут с баяном к бане. Миша Покой впереди, важно и мудро поглядывает на этот мир, забросив, может, преждевременно руки назад. Вася-разведчик подыгрывает себе на баяне и кричит:

— Белладона, белладона!

— За калиткою смолкшего сада прозвенит и замрет бубенец, — кивнул на них Маслов, массируя свое красивое тело в плавках.

— Братцы! — объявляет Вася-разведчик, — Галинка выходит замуж за приезжего хахаля. На свадьбе будет пиво живое!

Всеобщий восторг. Пиво не помнят здесь сто лет, поди. Только из отпуска привезешь — твое.

— Пиво будет, пиво! — орут.

Кубанцев голый выскакивает на снег и начинает выделывать кренделя. Лицо у него, как всегда, нагловато-вызывающее. Валерка Мехов помогает ему организовывать танцы.

— Давай, Вася, задушевно говори-рассказывай!

Волов с полными ведрами стоит. Залюбовался. Потом пошел в баню.

Сережка давно занял ему место. Оттеснил даже взрослых. «Хотите купаться на дурняка? А поносите-ка, как дядя Саша!»

Пока складывает вещи, Сережка искоса поглядывает, каков квартирант есть. На картинках в истории древнего мира видал такого. Спартак! Ты дай-ка ему меч — ра-аз этого гада Валерку Мехова! А чё к Таньке лезет, женатик?

Валерка Мехов толкает Витьку, показывая на Волова:

— Во чем мужики баб берут.

Тот нахмурился:

— Чё при дитю-то болтать?

— Да он похлеще тебя знает штучки! — залыбился Валерка.

Сережка, услуживая квартиранту, чуть не упал от спешки, наливая в его таз воды. Понимающе усмехнулся Волов, потрепав мальчишку по густым волосам. Попробовал воду. — Холодновата больно.

— Холодновата?

Сережка сконфузился. И квартирант сразу полез на попятную.

— Ну, ты, братаня, не переживай, а? — Вроде попросил прощения. — Я плохой, выходит товарищ. Ты мне, видишь, услугу… А я, вместо спасибо… гляди, в претензии…

— То ничего, — выходит из положения Сережка. — Взрослые завсегда так… Вон мамке я, дядя Саша, никогда в жисть не угодил…

— Мамка у тебя неплохая. Зря ты так.

— Она неплохая — доверчивая шибко… А ты ведь сам знаешь — простота хуже воровства.

— Так прямо и хуже! — весело прищуривается Волов. — А ну, дай, малый, я тебе спинку-то натру. Вот так, вот этак!

Сережка кряхтит, будто взрослый.

— Да ты гляди, какой ты мужик крепкий!

Мочалка длинная, жесткая, от бредня.

— Тут некрепкий будь — так тебя враз скрутют. Тут таких много! Сережка охает и радостно вопит.

— Что верно, брат, то верно! Но только это не метод — драться.

— Конечно, не метод. А когда некуда деться, так и не захочешь, а станешь!

— И в этом ты прав. Больно за разумность ты мне нравишься… Я тебе что-нибудь хорошее хочу сделать…

На Волова нахлынули какие-то мягкие добрые воспоминания.

— Валерку-то тогда поколоти!

— За что?

— А просто так! Гляди, они тебя как подкараулят, поймают — отутюжат. Ты у них еще не кушал красной каши.

— Небось, не отутюжат…

Много дней бегал в лес и из лесу. За дровами — туда, порожняком назад. Бегало восемь упряжек. От бригады Хатанзея-старика три дня бегала со своей лучшей упряжкой Наташа. Она легко справлялась с мужской работой.

Эти поездки ему казались самыми удачными. Все как-то ладилось, все шло будто по маслу — нагружали досхочу, в первый раз управились за сутки, и во второй раз… Вожак косил влажным глазом на Волова, признавая в нем старого знакомого. Наташа дорогой пела. Пурга заметала слова, крутила их в небе, уносила далеко, и не было слышно слов, которые так хотелось ему услышать.

После второй ходки решили сутки отдохнуть.

Наташа жила у Масловых. Видел, как из трубы дома сыплет на снег дым. Дым пах так сладко, как пахнут волосы любимой. Перед сном долго стоял у окна и глядел в ту сторону, откуда падает этот дым. Было холодно ногам, они у него посинели, но он не уходил от окна. Долго лежал на постели, сон не приходил.

Наконец, стал засыпать, умиротворенно думая обо всем на свете: о дровах, оленях, нартах. Ее, Наташу, он гнал от себя: слишком много сил забирала она в последнее время. Ему было приятно думать о ней, но когда он так много думал, открывалась его простая, довольно скучная жизнь, сам он открывался себе, и он видел разное в своих отношениях с женщинами. Времени разбираться во всем у него не было, он отгонял от себя Наташу и ни разу не был с ней наедине даже в мыслях. Еще он чувствовал, когда думал о ней, что-то висит над ним, какая-то тень, и ему казалось: это тень Нади, любившей Арефьева и не любившей, наверное, его. Тень отвергнутой его любви. А может, не отвергнутой? Может, его ждет она? Он вспомнил о ней, Наде, с болью. Тоска ложилась в нем маленьким комочком. Он пытался понять, что заставляет его беспокоиться… Но потом думал о Наташе.

Ему во сне показалось, что кто-то к нему подкрадывается, и он узнал Таню — дочь Маши-хозяйки. Удивленно открыл глаза. Таня стояла перед ним стройная, трепетно-беспокойная. Цвет ее лица был только для красок художников: то бледный, то зеленый, то голубой.

— Вы поймете, что она плохая, — прошептала Таня. — Обязательно поймете! Ну, скажите, скажите, пожалуйста! Может ли быть так? Если женщина любит, если она очень ждет, разве она скажет так: «Если бы мне достался не ленивый медведь, а старый олень, я бы не прибежала к нему!» Разве бывает такая любовь? Бегут к любви без оглядки, кто бы там другой на пути ни стоял! Бегут потому, что не бежать нельзя!

Скулы его свело, и ему трудно было говорить. Однако он сказал, как бы сказал Маслов:

— У тебя, девочка, много вымысла, грез, воображения. Но каждый ведь любит по-своему. Один говорит много, другой любит молча.

— Нет, нет! Я знаю, я чувствую! Я слышала. Как она говорила, слышала…

— Я очень ценю твою заботу, — отвечает он медленно. — Ты, может, самая примерная ученица по литературе, ты самая чистая девочка на свете. Но не кажется ли тебе, что и другие могут быть такими? Чистыми, искренними, любящими!

— Но тогда и вы поступаете, как чужой, посторонний ко всем. Да, я не вставлю вам своих убеждений. Моя точка зрения, мое мнение пусть ничего не стоит. Но я уже видела, как страдает человек. У нас был не родной отец, и его не любили. Что делать таким, обделенным?

Фу, хорошо, что все это снится! Он проснулся.

Кто-то стоял у двери, и он, открыв глаза, сразу увидел Наташу. Не поверил, что пришла, и очень обрадовался, что пришла.

— Тсс! — Прикладывала палец к губам. — Тсс!

Медленно приподнялся с постели.

— Лежи, — попросила шепотом. — А я буду так стоять здесь и смотреть на тебя…

— Ты садись. — Не знал, что говорить, как удержать ее тут.

— Нет, нет! — Опять закачала головой. — Ты лежи, а я постою!.. Я видела Машу. Нет, не твою хозяйку. Помнишь, к нам приезжала. Дочь лесника Родиона. Что-то у нее произошло… Я догадываюсь. У нее был… Нет-нет, не скажу… У нее был парень. Он учился с нами! У него был плохой отчим, аферист. И он стал плохим, жестоким… Но она любит. Как я. Я ничего не могу с собой поделать. Иду к тебе, а сама знаю: это нехорошо, у меня есть муж!

— Ты… хорошая, Наташа. Мне очень хорошо с тобой. У меня такого еще не было…

— Ты большой молодец. Ты очень большой молодец! Ты хорошо поработал. Я на тебя не обижаюсь. Ты здесь очень хорошо поработал. Ты ушел от нас правильно… Профессию тут выбирает и время.

За окном было темно, все так же темно, как вчера, как позавчера.

У Андрюхи-молдаванина заиграл проигрыватель:

Весенней ночью думай обо мне, И летней ночью думай обо мне… Осенней ночью думай обо мне… И зимней ночью думай обо мне…

На каком-то крике музыка оборвалась — видно, кто-то выключил. Валька, видно, уже плачет. Как дядя Коля. Чего ей жалко в прожитом?

— Любовь тот свет, — сказала новая певица, — где плавает звезда!

Музыка снова оборвалась. Минут через десять — все это время они молчали — зашел без стука Андрюха.

— Ты не спишь?

Увидев Наташу, смутился.

— Концерт мировой записал. Хочешь, пойдем послушаем? Ты знаешь, Зыкина так пела, как никогда не пела… Внутри твоих следов лед расставания… Но поверни, говорит, твои следы обратно! И по собственным следам, по собственным слезам!.. Скажи?

 

21

Заготовленные и не вывезенные в свой час дрова вывезли. Но это же для поселка — слезы! Теперь — в лес, на заготовку незаготовленных дров. Директор радостно потирает руки, торопит.

В наличие — пять боевых штыков. Андрюха (как механизатор, трактор которого стоит в районе на капремонте). Витька и Валерка Мехов. Вася-разведчик и Миша Покой. Пять. С Воловым, следовательно, шесть. А с Таисией семь. Таисия за повара едет, из геолого-разведки уволилась. Окончательно разругалась с Лоховым: платит плохо.

Кабинет у директора просторный и чистый. Не то, что при старом, говорят, начальстве: мусор и народу полно.

Даже красиво. Линолеумный пол сверкает, стены с накатом. Стол большущий, с двумя чернильницами. Набор пузатых ручек, остро отточенных карандашей. Часть карты области заслоняет подстриженный в тюменской парикмахерской (гостиница «Заря») затылок директора. Область поболее всей Европы, а территория поселка — на ней два государства уместятся, еще и земли останется. Оленей одних пятьдесят тысяч.

Директор ко всему причастен, и парни, которые пришли на большой совет, тоже ко всему этому причастны. Список, поданный Воловым, директор, конечно, давно изучил, наизусть знает. Но сейчас опять важно доизучает.

Кубанцев сидит рядом с Воловым и гундит:

— Дело еще в том… После тебя попробуй перегнать! Пуп разорвешь. Нехорошо, Сашка, наработал. Чего торопился? Пусть бы лежали в лесу. Своим же ребятам подложил!

По-разному ведут себя в непривычной конторской тишине эти свои ребята. Витька, скажем, оглядывает подозрительно начальственный анфас и ждет, как только директор вякнет, не раскусив еще слова, сразу же возражать, причем надрывно, надтреснутым голосом. Ни одному начальнику и на Большой земле, и в этой тьмутаракани, он не верит давно и твердо. Отца его эти начальнички дурили до самой смерти самыми красивыми лозунгами, все эти лозунги кончались пшиком. Забывчивость командного состава выполнять обещанное уже не колышит его давно, он и не верит, что может быть по-другому. Потому и следит за тем, как кривятся губы у еще одного представителя власти, поставленного, чтобы объегоривать мужиков. Лишь только директор поименно оглядывает того или иного бойца, Витька беспокойно ерзает тощим задом на стуле и нервно работает кадыком; Валерка Мехов тоже волнуется, он снял даже кепку. Боится, как бы его не вычеркнули из списка. Недавно Валерка побил морду придурку Валееву просто так, от нечего делать, и если это дошло до директора, то, конечно, может запросто и вычеркнуть. Неохота, чтобы другие башли гребли, а ты в который раз разорять кореша свинюшник, ища клад; Андрюха сидит смирно, сложил свои ручки на ножки в джинсах, он молчит, как рыба об лед; Мишка Покой тоже нем, а Вася-разведчик усиленно моргает, чтобы не уснуть после вчерашнего…

— Хмы! — наконец, отрывается директор от списка. — Миша Покой! Так У Миши Покоя то в боку что-то покалывает, то что-то в спину вступает! И Вася еще разведчик… Ну и работничков набрал! С кем же ты нам дров заготовишь, Сашок? Эти дрова, что? Без дров останемся!

— Других не хочет брать. Конечно, другие ему на фост наступают, другие не захотят, чтобы он измывался над ими… — Это Кубанцев говорил как бы сам себе. — Кто же захотит-то?

— Что ты там, Кубанцев, выступаешь? — Директор сурово поднимает голову. — Скажи всем.

— А че говорить? Вы вроде не знаете! Кто с ним поедет? Боятся рисковать.

— А что такое?

— Сами вроде не догадываетесь! С ним пропадешь. Он и сам не заработает, и людям не даст заработать. А коль кто и захотит заработать, то есть сумеет, он в газетку от зависти накрапает.

— Ну ты это такое брось. Обидели! Сплошняком имел по порядочному, а теперь взяли по справедливости, он обиделся!

— А что? Задаром у нас в стране никто не пашет. Пашут за положенное. Тебе дали положенное? Что же ты хочешь, чтобы еще приезжали? Ты строй! А то ты все выбиваешь!

— Я за людей болею, за коллектив.

— Вот и болей без горла всякого. А то берешь на горло… Человек совершенно правильно поступил. Он поступил по-справедливому. Раз эти дрова оплачены, что же ты думаешь, мы еще раз за дрова, которые он привез, должны платить по сто процентов? Где же это совхоз наберет таких денег?

— Он и сарай задаром нарисовал, — Валерка Мехов громко захохотал. Так, может, и тут прав? Может, ставь вопрос о другом бригадире, директор? Как же он за коллективизм постоит в таком своем понимании?

— Мы напишем, а он согласится. Да его, как теленка, уболтают: «Дорогой старшина! Нету! Позарез нету лишних!» — Витька нервно заработал кадыком.

— Бригадиром будет он, — отрезал директор, — а договор не нарушим. По десять рублей за куб с рубкой, и годится!

— Кусев в рыбкопе по двенадцать, хозяин, дает! — вмешался придурок Валеев, заглянувший в кабинет без разрешения.

— Дает! Он дает на словах! А пусть такой документ подпишет, как мы с Воловым подпишем! На словах можно все надавать!

Договор подписали перед обедом. Насчет кандидатов для поездки в лес решили дело пока отложить. Попробовать сагитировать Зосимова Андрея работник он славный, занят, правда, на ремонте буксира «Кавказца». Стоющие лесорубы Витька с Валеркой Меховым, но рвачи, с ними горя не оберешься. Директор, дав им оценку, однако, в списке их оставил. Перед Васей-разведчиком он поставил вопрос, а Мишу Покоя из списка исключил.

— Иди и получай продукты, — сказал Волову.

И пошел обедать домой.

Здоровенный, квадратный Кусев с сыном Игорем, приехавшим на какие-то каникулы, таскают ящики. Кусев вспотел, снял полушубок.

— Андроныч! Ты, давай-ка прикинем, чего нам взять? — говорит Волов. О том, как расплачиваться, есть договоренность.

— Нет ничего у Андроныча! — окрысился Кусев. — Андроныч мухлер, Андроныч народ забижает! Андроныч у местного населения шкурки выманивает!

— Ты, Андроныч, мне мозги не полоскай! Я могу с тобой и по-другому. Пойду!..

Кусев понял последние слова, как угрозу, и вновь взорвался:

— Пугаешь? — И сразу стал остывать: — Ну да, стукачом в газетках заделался, можно и пужать.

— Брось чушь-то пороть! Давай дело делать.

— Чушь! Он притворяется! — Подошел вплотную квадратный, насупленный. — Кубанцева кто на мель посадил? Не так, мужик, едешь по нашей земле! процедил. — Тут братство должно быть и товарищество. Он свое заработал возьми, ты свое — возьми, не мешай. Тебе лес дают? Дают. Не всем дают, не всех во главу поставят. Цени. И сопи под нос… А так, знаешь…

— Ты что же, думаешь, я на тебя контроль наслал?

— А кто? До этого жили — ничего. Ты приехал — два раза уже из района наскакивали. Им вроде и работы другой нету — только Кусев. — Сразу мягчает: — Ладно, давай, что хочешь. Напишу…

Нервно выписывает на клочке газетной бумаги провиант и, естественно, горючее. Для Женьки-продавщицы главное не форма — содержание. Чтобы с кусовским крючком.

Завершая этот крючок, Кусев приводит такой пример: Валеев, конечно, придурок, все знают. Но попробовал он пожаловаться на Кубанцева — лечился долго. И опять, гляжу, минут двадцать тому, после встречи с Витькой, юшка из носу у Валеева. Они местные, они тут все делают по-своему. И — юшка! Вот так быть писателем на севере! Ты здоров, — Кусев передает Волову газетный клочок-бумажку, — но подстерегут. И Мамоков не услышит!

Приносит Женьке-продавщице этот клок с витиеватой подписью Кусева. Женька берет, виляет крупными бедрами, нагибается за товаром низко.

— Сан Тимофеич, вам неукоснительно! — смеется зазывающе. — Только бутылок у вас тут больше значится, а вы за меньше оплачиваете!

Женька лыбится во все свое зеркало.

— Да?

С криком, руганью — вдруг бригадир откажется — Миша Покой, присутствующий по случаю неполноправного члена коллектива, закрывает своим телом амбразуру прилавка. Соперников у него пропасть. Первый, и самый нахальный, — Сенька Малинов. Ужом просовывается вперед бессильного сегодня Миши Покоя.

— Я с трактором чуть не искупался! — обращается к продавщице. — Не хорошо говорите, Женечка: «На нет и суда нет!» Не сожалеете!

— Я тоже под началом хожу! — отбрехивается Женька. — Людям-то настоящим дают. А вам, бичам, каждый день праздник. — Оглядывается: Вася, не суй свою замусоленную десятку. Ты ведь пить-то собирался бросить? Хотел расписку писать, когда на работу в лес просился.

— Так она же не заверена еще!

— Уж Вася скажет! — смеются бабы.

Обычно безмятежный, Миша Покой, еще не знающий, что его вычеркнули из списка, в очереди горластый, чванливый, злой. Спесь, упрямство, самомнение так и прут из него.

— Кто тебе даст? — допрашивает он Сеньку Малинова и теснит его в угол магазина, где навалены пустые ящики, бочки, мешки из-под сахара и крупы. С трактором он искупался! Где ты теперь на тракторе искупаешься? Врешь! Это только нам.

Двигатель его чувств — страсть выпить, она уже наполовину погубила Мишу.

Женька легко выносит бригадиру ящики с бутылками, колбасу, тушонку, хлеб, лук, томатную заправку, ящики с борщом. Таисия тут как тут. Подогнала машину. У нее помощник — Валерка Мехов.

— Не забывайте, не забывайте меня! — кричит Волову Женька и строит глазки. — Роман-то ваш с неночкой на исходе, обо мне бы вспомнили! — Шутит так.

— Я знаю, Женя, — Волов задет ее словами, — Ты просто не допускаешь в мыслях, что кто-то из мужчин поселка может забыть тебя на пару часов…

Витька мчится на поиски ушедшего из магазина бригадира. Забежал к шабашникам Кубанцева узнать, какой дорогой пошел бригадир. Шабашники сегодня приуныли. Худой и кадыкастый Витька щерится:

— Вола не видали?

— Керосином бы ты облил своего Вола. — Кубанцев выступает от имени всей шараги. И тоже щерится. — Что, братишка? — Трет ладонь о ладонь. Поверил?

— Эт точно! — лыбится Витька. — Договор — все в порядке.

— По червонцу?

Витька важно кивает головой.

— А у Кусева все же по двенадцать. Мы и договоримся с ем.

— Ха! Ты знаешь, как с Кусевым иметь дело. Три-то долляра он все одно для пользы дела сымет. Не так? А снюхаетесь — Вол продаст.

— Ну, сволочь твой Вол. Что ты хочешь от него! Своего добился. Еще разок урезал.

— А что директор? Ты с ним по душам, наедине.

— Что директор? «Давай, мужики, покумекаем!» — передразнивает Кубанцев. — На вас родина смотрит! Костьми ляжу, а строить буду!

— И где на свете рожают таких?

Кубанцев и Витька задумываются.

— А у него и батя был такой, — наконец, догадывается Витька. — Ты спроси Местечкина. Он из одного с ним города. То ли майор, то ли инженер. Это у Машки можно уточнить. Всех закладывал. Местечкин говорит, что в части закладывал.

Кубанцев закуривает.

— Не может быть такого, чтобы у человека темных пятен не имелось. А раз имеется, тоже надо писать… Скажем, Танюха Маши-хозяйки… Живет же с ней?.. Можно сказать, изнасиловал… Наташку опять же взял так, от мужа…

— Так, если разобраться, что он тут хорошего сделал? — спрашивает Витька. — Ничего. Кроме того, что вас пачкает, энтузиазм трудовой срывает. Вы соревнуетесь за досрочное и сверхурочное, а он что в этом тумкает? Он из армии, а там соревнования нету.

— Сейчас и там соревнование. Тут надо быть справедливым.

— Все равно, не такое соревнование там.

— Он на войне был.

— И что? Многие воевали. Не орут же на каждом шагу.

— У кого только почерк особый? Вот в чем вопрос!

— Организуем. Тут один десятки рисовал в свободное от службы время. Мой кореш с ним знаком. Только что-то запропастился маненько. — Это находил выход из положения Витька. — Кому хочется, чтобы ты пахал, а бригадир мудик, ни шурупа, ни болта.

Бригадир в это время заглянул к Мамокову — чтобы там разные разрешения оформить: как-никак, будут в лесу долго, кто его знает, что может произойти? Да еще этот беглец, которого так и не поймали!

Мамоков сидел в одних подштанниках и готовил лыжи.

— На охоту собираешься? — поинтересовался Волов, присаживаясь на свободную табуретку.

— Мне б заботы твои. На охоту! Возьмет вот такой, пырнет тебя, и дровишки твои некому будет оплатить.

— Затем и пришел. Документы оформишь? И с собой огнестрельное разрешишь?

— Ты гляди лучше на другое, под носом тоже у тебя… Директор тебя недаром предупреждал! В прошлом году Витька с Валеркой ездили с одним тут таким пришлым. Член партии. Бывший разведчик. Быстренько приехал тот назад. И убрался восвояси. Пожаловаться даже побоялся…

— И ты считаешь это делом нормальным?

— Жалоб нету, вот в чем вопрос. И Валеева отутюжил. А возьмись за Валеева… Умрет — не скажет.

Мамоков натянул штаны, оглядывал валенки.

— Идем к директору. У него и печати поставим. Да с этими шаромыжниками поговорим, коль поедут. Хоть припугнем…

Мамоков зашел к директору без стука. Но тут Прошин, начальник почты и большой общественный деятель. С ним, бочком-бочком — четверо незнакомых. Один пожилой, с орденом Ленина и Золотой Звездой Героя. Директор почтительно встал. Он подумал, что это новая проверка, которую ожидает Кусев. Лихорадочно теперь думал, почему они назначили комиссию из нефтяников или геологов? Не иначе, вмешался Лохов. Тот везде свой нос сует. Все ему надо. В прошлом году он за рубку леса в прибрежье оштрафовал совхоз на пять с половиной тысяч рублей.

Прошин сразу сказал: дело тут житейское и очень даже необычное приехали земляки кузнеца-покойника Вакулы и вот хотят забрать его тело.

— Как?! Забрать?

— Так просто. Вакула оставил деньги на школу, а захотел переехать к себе, на Украину.

Вот оно что! Фу ты, напугали-то! Ха-ха-ха! Чтоб вас разодрало на части! Так человека можно и заикой сделать.

Сели в дружеский кружочек. Стали говорить, в первую очередь, насчет транспорта. Вопрос в это упирается. Выкопать-то да оформить… это пустяки. Вот и Мамоков тут. А везти как? Директор наконец выдавил мыслю: сказал, что на тракторе можно подкинуть до района, — все равно рыбу везти, а там…

— На аэродроме вам бы надо было договориться, — вмешался Валерка Мехов, который пришел к директору жаловаться на бригадира — не хочет платить за погрузку продуктов. — Пару бутылок цветной водяры, и вам бы три гроба уволокли. Тут спецрейсы, гляди, порожняком бегают. Водяру надо тут. Тут деньги не суйте.

— На севере, конечно, бутылка, — машинально повторил и директор, и тут же спохватился: — Эх, Валерий, Валерий! Водяра! Что о нас люди подумают? Северяне, скажут, освоители несметных богатств, а водяра!

Человек со звездой одними губами улыбнулся.

— Вот, Валерий, как надо прожить, чтобы и похорониться на своей земле! — сказал директор.

— Я твердый атеист, — засмеялся Валерка Мехов, — какая разница, где в ящик сыграешь? А где лежать будешь — и подавно. Лишь бы тебя бабы при жизни не нашли по алиментам!

Мужики в кабинете, на которых смотрит Россия, засмеялись.

— Вы на него не обижайтесь, — примирительно сказал директор, — мы не только здесь новые города закладываем под нефть, не только проблема клуба у нас нового, а еще таких людей вот имеем! Иди, Валерий, иди! Я ему скажу, чтобы оплатил. А как же! Носили же!

В отличие от дяди Коли покойник Вакула считал Сурка человеком горькой судьбы. Имея здравый ум, Вакула, многого наслушавшись, понял сердцем, как страдал бедолага и до приезда сюда, и уже закрепившись тут постоянно. В Сибирь Вакула приехал добровольно, после какого-то слета их сагитировали помогать бедным малым народам, вымирающим и угасающим, как зыбкие звезды на небе. И повидал потом доброволец! Сколько было безрассудства, глупости, пустоты, неразберихи! С 1920 года по семидесятый, покедова старый директор Гариффулин оформил Вакуле добрую пенсию — с продолжением работы на прежнем месте, повидал он и артель тудыт твою маму, где по рельсам жрать садились, по рельсам запрягали, а ночью с плачем кормил каждый свой обобществленный скот. Потом загоняли в колхоз, потом резали скот… Не помнит Вакула того времени, как отец дяди Коли тут кооператив ставил: приехал-то позднее, тогда, когда уже, пожалуй, все было сделано новой властью, чтобы не только вывозить отсюда сибирское-то масличко, а и днем с огнем кусочка его не найти. Вакуле первое-то время — что? Вранье все, пропаганда. Такого не могло быть! «Было, было, — шептали ему, оглядываясь. — Было»… Сурок, попавший сюда не по своей воле, про масло не рассказывал. Он говорил, как сюда привезли, как бросили на произвол судьбы, как записали во вражеские элементы, как глаз положили на всех — не лишь на Сурка. Страшные вещи выявлял Сурок. Вакула бил молотом в кузнице и думал: «До чего враг! Враг, он врагом завсегда и будет!»

С большими страданиями читал уже перед смертью Вакула об издевательствах над крестьянином, про голод на родной Украине, который, как бы понарошку создали. Но хоть и был он сердцем мягче, ложиться рядом с Сурком не хотел. И перед самой смертью решил он все тут заработанное отдать земле, откуда пришел добровольцем. На его счастье в том селе правил бывший его дружок, ставший теперь председателем колхоза. Надо сказать, колхоз он вывел в лучшие. И школа в нем есть, и клуб. Так что вроде денег на школу не надо Вакулиных. Но пришла председателю идея: создать в колхозе свой музей. И начать с перечислений Вакулиных. Сам председатель и приехал за телом Вакулы.

Когда лопата Волова стукнулась о доски гроба, он откопал его уже сам, не доверяя ни выпившему Васе-разведчику, ни трезвому, как стеклышко, Мише Покою. Трое земляков Вакулы помогли вынуть заиндевелый, весь в морозе гроб.

— Открыть надо, — сказал самый старший.

Вакула при свете фонарей лежал в гробу, как живой. Бабы завыли. И сразу же припустился снег. Пока Волов снова закрывал крышку, на серьезное, сморщенное в обиде лицо старого кузнеца упали крупные снежинки.

Гроб под непрерывное падание снега понесли к почте, куда директор вызвал из района (за счет почты) вертолет по спецзаказу. Андрюха-молдаванин, которому пришлось ехать на вездеходе, — взятому в долг у геологоразведчиков, испуганно косился на гроб.

— Живых надо бояться, — промолвила Маша-хозяйка, поправляя на деревянных, плохо оструганных досках, снежинки.

Невдалеке от почты стоял вертолет. Пришел Прошин и принес в папке общую тетрадку, исписанную мелким почерком: он не спал всю ночь, шаг за шагом описывая жизнь Вакулы с того самого дня, как узнал его. Было это двадцать лет назад. Тогда не хватало здесь квартир, не хватало тушонки, муки, не хватало порой керосина, один всего магазин. Не магазин, можно сказать, — лавчонка, где орудовала приезжая Клавка-продавщица, сделавшая на Большой земле растрату в тыщу сто рублей. А хлеб выпекали порой сырым, потому что пекарни как таковой не было.

Он меньше говорил, кузнец Вакула, — делал свое да делал.

Старший из земляков поблагодарил Прошина за такое жизнеописание и за такое уважение к деталям.

Все шел снег, когда гроб подвозили к вертолету и когда вертолет уплывал к дальней украинской земле, к ветлам и тополям, к каштанам и вишням, к селу в яблоневых садах, к дому, где родился Вакула. В войну дом снесло фашистским снарядом.

Дядя Коля семенил за своим бывшим другом по топкому снегу, и только темнота скрывала его слезы, плакал он молча, похлипывания уносил ветер, летящий туда, куда отправился вертолет.

Рядом плакал Миша Покой, вяло помахивая рукой вслед вертолету, давно потонувшему в стуже и ветрах. Миша очень завидовал кузнецу Вакуле и хотел вот так хотя бы ехать отсюда. Миша был чист сегодня, как небо, застекленное первым потеплением, угадывающимся по чистым, кричащим краям небосвода. Все, что происходило сегодня, поразило его своей необычностью и удивительной простотой. Даже мертвые мы нужны, даже мертвые мы не принадлежим себе! Как же надо жить, чтобы при жизни быть понятым и чтобы к тебе приходили как к нужному и достойному! Они везут тебя в тишине, а здесь остается память — и в бане — скобы, забитые твоей рукой, выкованные твоими руками… Тебя везут, но в сущности, вся земля твоя и нет, пожалуй, на ней делений, если ты ее украшал. Ты умер, но ты идешь, тебя везут и, значит, ты нужен. «А я живу и иду сплошняком весь день, а вечером нет воспоминаний, все — мертвечина. Жена плачет на Большой земле, дети плачут, оставаясь у бабушки. Памяти нет. Ни после окончания школы нет памяти, ты занял чужое место в институте. Поехал куда-то после назначения. А люди что-то делали, люди состарились, и их везут к себе на родину. А тебя даже в лес не берут!»

Он подошел к Волову.

— Я вас прошу об одном, слышите? Не пейте здесь! Не пейте! Не пейте, Волов! Страшно вас умоляю! Не надо… А если… Тогда бегите… Завяжите глаза и бегите!

 

22

Два дня Родион ждал свою дочь. На третий не выдержал: отвез внука к соседке (верст за двадцать жили старик со старухой), сказал им, что Маша больная, увезли ее на вертолете, самому же ему надо сбегать в поселок: есть-де вопрос, в какой час станут вывозить заготовленные дрова, чтобы быть на месте и не уехать в больницу к дочери. Врать Родион сроду не умел, все выходило у него неловко, он себя ругал в душе за вранье, но соседи были люди доброжелательные. Гостеприимством их не обделили; несказанно обрадовались тому, что Родион заглянул с просьбой, особенно обрадовались мальчонке. Как их не понять — живут на заимке вот уже сколько, внуков своих видели в последний раз лет пять назад.

— Так, говоришь, дрова? — правда, спросил хозяин, выпив рюмку-вторую и прищурил глаз. — Ну-ну!

— Дрова, дрова! — заторопился Родион.

— Ну беги. Без огня да тепла народу худо. — Хозяин привстал, был коротконог, широкий, как заслонка.

Присел рядом с Родионом. Начали с дров, перешли вообще к жизни лесной, к народу теперешнему. Народ и не так и не сяк. Хотя открытие века совершил, под стеклом огурцы и помидоры выращивает, города на болоте поднял, а все равно и не так и не сяк!

— Нефти, — сказал хозяин, — гляди, больше, чем в Баку даем в сто раз. А жилье охотник беречь не научился. Как ты, Родион, не замечал за прошедший час? Раньше у нас мешочек подвешен к потолку, спички там лежат, продукты разные и записка, как людям выйти, ежели они потерялись. А сейчас, гляди… По избушкам-то как леший вредный прошел. Что бы это значило?

Намекал, намекал. На Лексея намекал.

Родион отбрехнулся: кто же его знает, сколько теперь туриста сюда прет по своим делам? Интересуются этим краем, собирают разные сведения. Что людям скажешь неопытным? У них в путеводителях одно понаписано, а идешь — вот тебе другой путь. Небось и возьмешь из избушки все запасы.

— Может и так, — согласился хозяин. — Но что-то на туристов не похоже. Заезжал ко мне недавно следопыт здешний. Он кое-что порассказал. И тебе, гляжу, было бы интересно послушать.

— Как-нибудь в другой раз, — сник Родион, собираясь в дорогу и прощаясь с внуком.

Хозяин долго и пристально глядел на него.

— Как знаешь. Только, гляжу, и мы, старики, голову начали из-за этой молодежи терять. Они живут по своему, не по-нашенскому, а мы тоже свои традиции стали подпорчивать.

На выручку Родиону пришла хозяйка:

— Чего пристал к человеку?

Родион дошел к реке через урман, выбирая только ему ведомые тропки. Дурные мысли, одна похлеще другой, наваливались на него. Они жалили его беспощадно: то он придумывал для себя, как мучают дочь, то видел ее уже мертвую — где-то закопали наспех.

Родиону впервые было страшно, и страх этот сдавливал ум, и терялось все былое спокойствие, и на смену этому размеренному спокойствию приходила какая-то обрывочная поспешность, и он многое не соображал, а видел как будто не сам, а кто-то глядел за него.

С тех пор, как у дочери появилась от него тайна, с тех пор, как он стал замечать ее неожиданные уходы куда-то, этот страх бродил в нем, вызревая по вечерам в особо острые моменты, когда он то бросался к окну, услышав за этим зимним глухим окном какой-то шорох, то лежал не шелохнувшись. Он пришел к мысли: на войне было легче ему, чем теперь, переживая за единственную дочь, у которой жизнь не сложилась. Он думал, что пуля в спину, в грудь была бы для него лучше, чем жизнь после ее безмолвия: глядела на него жалобно, слезы капали из глаз.

Он прошел берегом километров пять или больше того. Лыжи скользили еще бодро. В ногах Родиона была такая всегда легкость, что он иногда их не ощущал. Эти ноги и кормили его, и поили, и уводили, и спасали от неминуемой смерти.

Безусым приехал сюда с комсомольским билетом. Из Марийской автономной республики приехал тогда совсем молодой лесник. В Москве предложили переменить место жительства. Подайся, мол, по путевке на югорскую землю. Что тогда знал о ней, согласившись поехать, раз это надо? Знал лишь в совершенстве марийский язык. Оказалось, достаточно. Сходный этот язык с манси. На родном языке помогать следует культурно выращивать не лес один, а и культуру малого, вымирающего народа. Умели говорить раньше с людьми. Говорил с ним первый заместитель Калинина — Петр Германович Смидович. В суровых это будет условиях, — стращал, — не Волга-матушка. Западно-сибирская тайга! Кто знает о том крае? Исстари сложился у трудолюбивых и выносливых народов — хантов, мансийцев, манси, ненцев, селькупов, коми — самобытный уклад жизни, богата материальная и духовная культура. Оленеводство, пушной и рыбный промыслы. Надо людям помочь избавиться от темноты, шаманов…

Ему отвели участок. Лес, по которому только что пробежал, поднят и его руками. Пятьдесят лет тому назад сажал первые кедры, теперь первый орех дали. Только что пробежал там, где стояла когда-то культбаза. Сам и строгал, и поднимал бревна. Друг был первый Вакула. Прибежал однажды к нему — на воротах вывеска: «Культбаза».

— Зачем ты написал культбаза? — закричал Вакуле.

— А что? — пожал недоуменно плечами добродушный украинец, тоже добровольцем прикативший, так как надо!

— Культ по-хантийски черт, — пояснил. — Кто к черту рожать придет?

Первой родила на культбазе ему сына жена Марьюшка. Сын помер потом. Жили с ней порознь: избрали ее председателем культбазы. Марьюшка водила гостей из далеких урманов. Следила, чтобы ловко пришельцу стелили постельку, чайку покрепче бы заварили… Показывала все. Электростанция как чудо. Хлесталась при бабах веником. «Дух выгоняет!» — шептали те в ужасе.

Агрономический, зооветеринарный пункты организовала Марьюшка. Бегала, старалась.

Ревновал ее, хотел, чтобы бросила все, жила с ним.

Понял свою Марьюшку, когда в урмане стреляли в нее. Привезли мертвенно-синюю, без кровинки, и он, суровый, дичающий в безлюдье мужик, опустился перед ней на колени, и держал ее голову, поседевшую на этих ветрах, и дочку, Машеньку, держал другой, дрожащей рукой. «Мамка наша умирает, доченька! Плачь, маленькая! Плачь!»

Лишь через десять лет после смерти сыночка дочь на свет появилась.

…Родион вышел, наконец, туда, куда ему требовалось. Силы его оставляли. От буровой, в заснеженной полутьме, увидели его, и вскоре к нему подъехал вездеход. Его никто поначалу не узнал. Узнал потом пришедший Лохов.

Остались одни в его теплом ухоженном балке.

— Рассказывай, — потребовал Лохов, — по тебе вижу, что-то случилось…

— Дочь у меня пропала, — сказал Родион, — и, думаю, неспроста…

Через некоторое время в балке у Лохова Родион под диктовку написал следующее:

Письмо прокурору округа
Родион Варов».

«Я, Родион Варов, с 1905 года рождения, лесник Замятинской пади, хочу сообщить следующее:

28 ноября, примерно в 3 часа ночи, ко мне в дом постучался неизвестный, который впоследствии оказался Алексеем Духовым, сбежавшим из тюремной колонии. Меня поначалу удивили обстоятельства побега и его бесцельность: в колонии ему оставалось отбывать не более полугода, а причины, как таковой, чтобы вынудила его сбежать из колонии, не было: к родным местам он равнодушен, любви к кому-нибудь тоже нет. Я могу объяснить, что заставило скрыть побег Духова Алексея. Каюсь, слепая любовь к дочери. Слезно просила она меня спрятать отца ее ребенка. Я не знал до этого, что отцом моего внука является внук моего фронтового товарища, погибшего в боях за Родину. Я спрятал Духова. Он ушел вместе с моей дочерью. Дочь потом вернулась. А потом… Увы! Перед тем, как уйти, моя дочь намекнула мне: по ее догадкам, Духов пробрался сюда за тем, чтобы выкрасть у своего отчима очень ценные рукописи. Его мать связала свою судьбу с неким Семеном Яковлевичем Варюхиным, который в свое время получал срок за аферы. Отчим в последние годы занимался скупкой и перепродажей ценных рукописей, он отыскивал все оставленное ссыльными. У него, как сказала моя дочь, находятся сейчас рукописи очень ценные — XVI и XV века.

Несколько ценнейших рукописей хранилось и у меня. Приобретены они были моей женой-покойницей. За четыре последних месяца в моем доме было трое ходоков. Сообщаю приметы: 1) мужчина лет тридцати — тридцати пяти, плотный, голова и руки большие. Смотрит открыто, глаза даже добрые, говорит книжно, иногда заумно, переиначивает песни, которые мы считаем трудовыми и победными, на свой, иронический лад. Берет цитаты из Кирова, Луначарского, Сталина, Мао-Цзе дуна. Допуская небольшие вольности, преподносит их, иногда весьма кстати. Живо откликается на новые пословицы, иногда заносит их в свою тетрадь… 2) Молодой человек, подкованный однобоко, лет ему двадцать четыре — двадцать шесть, длинный волос, рыжая бородка, в руках брезентовый мешок. (Я спросил: «Зачем вам такой мешок?» «В нем носят лучшие драгоценности, созданные человечеством», — ответил он). Подвержен простудам… 3) Старик моих лет, узкое желчное лицо, повадки барина, эрудит, без всякого сомнения, выдающийся. Цитирует наизусть Бабеля, Зощенко, Ильфа и Петрова, знает современных, как он выразился, протестантов в литературе. Прекрасно знает русский лес и, что меня поразило в особенности, знает газ и нефть. Внимательно допытывался, где и как идут разработки, и тут же переводил разговор на опыление садов, на то, как уничтожить гнус и энцефалит…

Представлялись они каждый по-своему. Я внимательно изучал документы. Нет, тут правдой не пахнет. Это не те лица, которые на законных основаниях работали по сбору рукописей как филологи.

Думается, Духов причастен к краже рукописей. Я предполагаю, что он, узнав их цену, решил в одиночку перепродать их, что им, этим троим, не удалось рукописи выманить.

Я не детектив, но все подобное, что довелось мне перечитать, похоже на историю будущего преступления. Если эти двое помоложе представляют опасность, то старик опасен вдвойне. Думается, он и организовал побег Духова с определенной своей целью.

Я, как гражданин, отвечу за все сполна, прошу лишь, чтобы на имя той, что приобрела эти ценные рукописи (то есть моей жены), не было покладено пятна. Она отдала свою жизнь за все хорошее здесь, на крайнем севере. Виноват во всем я. Я вовремя не сообщил вам о Духове и об этих троих.

Мамоков, когда прочитали письмо, сказал:

— Писал-то, конечно, Лохов за Родиона. Писать мастак. — И скривился, как от зубной боли. Лоховские письма о злоупотреблениях в поселке не раз боком выходили.

 

23

Тундра кончилась. Умерли ее песни. Остались позади.

Андрюха подвел вездеход к берегу речки; сразу, с берега начинался лес — даже пахнуло прошлогодними запахами слежавшихся листьев, приречной травы. Все в балке повставали.

— Ты права, Таисия, — сказал, вздыхая, Миша Покой, из-под ладони оглядывая деревья (его отстоял Волов). — Земля, действительно, похожа. И деревья похожи. И запахи такие же.

— Жизнь только непохожа, — заметил Вася-разведчик. — Выпить бы, чтобы все хорошо здесь было для нас.

— Надумался! — проворчала Таисия-недотрога.

Берег был слишком топким. Вездеход лихо прошел по льду, потом полез, тыкаясь носом, по этой топкости, зло урча. Вылетал из-под гусениц пепельный и седой мох. Андрюха ловко объезжал поприсыпанные снегом, ветрами вывороченные с корнями деревья. Некоторые из них умерли давно, их отмыли дожди, они отбелились снегами.

Над всем этим чудовищным разорением мрачно висело темное небо. Было и оно мертво, зябко прокатилось от людских глаз.

— Это бульгунняха, — сказал Андрюха, остановив вездеход. — Взорвалась черная земля!

Андрюха устал и присел на одно из голых деревьев.

Волов признал эту землю. Здесь они тогда пробегали на олешках. Это был тот день, когда впервые он увидел Наташу. Старик Хатанзей потом рассказывал Волову, как на его глазах вспухла гора, а потом развалилась. Осталась черная земля, вроде посыпанная в иных местах солью. Это были побелевшие враз мхи и лишайники.

Витька подошел к бригадиру, но обратился ко всем:

— Что рты пораскрывали? Не видите, какие дрова тут? И совхоз, если напрямик, — рядом. Давай, Валер, сгружайся.

— А действительно, — обрадовался Валерка Мехов.

Витька положил худую руку на плечо Волова и стал тому втолковывать: двоих оставим здесь — пили и коли! К примеру, мы с Валеркой останемся. Начнем с рыбкопа. По двенадцать долляров за куб, а с Кусевым сами потом будем говорить, чтобы не снял для каких-то нужд по три долляра.

— Да что ты ему толкуешь? — разозлился Валерка Мехов. — Он что в этом тянет? Скажет: «Мне приказали везти вас на место!»

— Так, что ли, бригадир? — спросил Витька, заходив кадыком. — Как мост будем строить через реку: вдоль или поперек?

— Дрова бросовые, — задумался Миша Покой. — Тут сам царь природы не станет протестовать.

Волов подумал и сказал, что согласен оставить двоих.

— Останетесь не вы, — твердо решил бригадир. — Останутся Покоев и Вася.

Витька угрожающе подошел:

— Ты че, говорю? Я улаживай с Кусевым, на лапу суй, а ты на подхвате сорвать хочешь?

— А мы что? Разве врозь ехали? — Волов заходил по снегу, оглядывая это безумное царство. — У Миши долгов как шелков — стараться будет.

— У Васи их не меньше, — сказал Вася-разведчик. — Если думаете, не можем работать — ошибаетесь.

— А ну, Валера! Что ты молчишь-то? Стал и молчишь! Сделай ему, как тому, прошлогоднему, под почечку! Сделай! — заорал и затопал ногами.

— А что, я свое упущу, он думает?

— Свое или наше? — удивился Вася-разведчик. — Мы что? Раздельно?

Вася вроде вспомнил о том, как был лейтенантом, как воевал, как первое время был уважаем в поселке, куда вернулся к матери, коротавшей тяжелый свой век. Его недаром же звали Вася-разведчик.

Стояли друг против друга. С ненавистью глядели друг на друга. С одной стороны Волов и Вася-разведчик, с другой — Витька и Валерка Мехов. Поодаль Таисия-недотрога и Сережка — сын Маши-хозяйки. Миша Покой где-то спрятался за вездеходом. Андрюха чинил мотор, отогревая руки и будто не участвуя в этих спорах.

Волов тихо и раздельно сказал:

— Не знал, что с первого шага начнете. Думал, скорее будем о прибрежье биться.

— О прибрежье другой вопрос. Мы пройдем и это. Будем рубить там, где сподручнее, — заработал кадыком Витька.

— Я знаю одно: по-вашему не будет — ни там не будет, ни здесь. Так сподручнее будет для вас и для нас.

— Мы на лапу клали Кусеву.

— Обошел я вас с юридической точки зрения. Договор у меня с Кусевым, на руках.

— А ну, покажи!

— На, погляди! Но-но-но!

Вася-разведчик угрожающе произнес:

— А ну, разгружай нас, раз командир приказал! Кто тут командует? Бригадир, заткни им глотки! Крикни, как на вечерней поверке!

Застучал вездеход. Андрюха правил умненько и быстро подъехал.

— Давай, выгружай! — приказал Волов.

— Вот это я понимаю — командир! — одобрил Вася-разведчик. — Взялись, ребятушки, за разгрузку! Подналегли, ребятишечки! Порадуем отца-командира отличной работой!

Таисия-недотрога делила продукты. Она отложила сковородку, кастрюли, казанок! Отдала ящик малосольной рыбы, дала сала и чесноку. Лук поделила бережно, сказала, чтобы не увлекались. Коня Мальчика решили вместе с Сережей оставить здесь. Здесь сразу начнутся работы. Пойдут долляры. Двенадцать долляров за куб.

Продукты сносили к огромному выкорчеванному дереву: здесь можно было запросто устроить землянку.

Вася-разведчик, разгоряченный удавшимся спором, закричал:

— Сережка, паршивец! Бригадиру неудобно тобой командовать! Выводи Мальчика!

— А как же я его выводить стану? Он же меня еще хорошо не знает.

— Неважно, узнает. Бери за уздечку, видишь, он ее, стервец, сбросил!

— Мальчик сам сойдет. Чего шумишь? — сказал Сережка. — Нужон настил… Вот так… Теперь беру за уздечку.

Витька тоже стал командовать:

— Да не так! Во-во! Не бойся только! Лошадь же смирная, не укусит.

Сережка выводил лошадь на трап, который заготовили еще в совхозе.

Доски под лошадью затрещали.

С испуга Мальчик подался боком вправо. Витька неожиданно заорал:

— Куда, собака!

Мальчик послушался, остановился, глаза его остекленели. Витька острым худым кулаком изо всей силы ударил его в бок.

Только теперь Андрюха понял — заехал плохо, внизу пропасть какая-то. Когда Витька еще раз ударил лошадь, она рванула от удара в сторону и вдруг настил обвалился вместе с лошадью. Но под низом — под настилом оказался и Сережка.

Валерка Мехов, Витька, Андрюха, Миша Покой, Вася-разведчик — все они бросились вытаскивать Сережку, подставляя под трещащий настил кто руки, кто плечо.

Сережка неистово закричал.

Умная лошадь, будто догадываясь, какую беду может сотворить, лежала, чуть доставая холкой снег, над пропастью — между берегом реки и этой развороченной ямой.

Сережкин крик точно разбудил бригадира. Одним движением осилил он расстояние между собой и лошадью, прыгнул в яму, могуче поднатужился, подставив плечо под доски. Доски медленно вместе с Мальчиком поднимались.

— Ребенка тащщи! Ребенка тащщи! — багровея, прохрипел он, ни к кому, собственно, не обращаясь. — Витька, так твою переэтак! Бери Сережку!

Витька как подкошенный плюхнулся в снег, дрожа всем телом, вытащил парнишку. Зубы у него выбивали мелкую дрожь, кадык напряженно ходил…

Подбежала Таисия-недотрога. Стала хлопотать около Сережки, а Витька кинулся помогать ребятам.

Они высвободили попавшую в расщелину трапа ногу Мальчика.

Волов был силен. Весь красный, он на своих плечах держал трап. Отпусти он его, и Мальчик упал бы в эту глубокую яму. Лошадь косила умными глазами. В них застыли и вина, и испуг, и жалость. Все она, кажется, понимала.

— Мехов, доску оторви! — крикнул бригадир, теряя терпение. — Что, непонятно?! И освободишь ногу лошади.

— Топор! Где топор? — засуетился Мехов.

Витька, наконец, увидел этот топор. Схватил, будто палач, замахиваясь над самой головой Мальчика.

— Потерпи, родная, потерпи! — сказал тихо Волов, ему было очень жаль Мальчика.

Мальчик невольно зажмурил глаза.

Лошадь подняли. Она испуганно упиралась, уже на земле вздрагивала при каждом слове. Она думала, что теперь эти дурные люди начнут ее колошматить, но у людей хватило ума не трогать ее.

— Мальчик-то умнее нас, — Волов тяжело дышал, заталкивая в большой рот ком снега. — Плохо… Плохо начинаем…

— Первый блин всегда комом, — успокаивала Таисия-недотрога. Она все ухаживала за Сережкой. Ощупывала его: — Больно? А тут больно?

— Не-е. Вроде все на месте, — отвечал Сережка.

— Да ничего! — успевала говорить она, чему-то радуясь. — Хорошо, хоть все живы! Вперед наука… Один должен командовать, а не все сразу!

 

24

Маша лежала на топчане, руки у нее были стянуты ремнем, некрасивое лицо было в кровоподтеках. Леха глядел сейчас на это лицо и думал: «Глаза набухли, как грибы-дождевики».

— Скажешь, где еще бумаги? — спросил монотонно он. — Те самые бумаги! Маша, пойми! И рисунки где, ты должна сказать! Представь, рисунки нужны не мне, не ему, — Леха показал на тщедушного «Монаха», — такие рисунки нужны людям.

— Пойми, женщина, — вступил «Монах», — я бил и буду бить тебя, криминалисты моего века оправдают эту мою жестокость! Это так называемая спонтанная жестокость. Понимаешь? Ты не поймешь, почему криминалисты вынуждены оправдывать подобную жестокость. Это ритмы времени, ритмы усталых, разжиженных алкоголем мышц, распотрошенные коньяком, кофе… Я буду бить… Скажи лучше: где рисунки? Они нужны. Ты этого не поймешь, потому что всю жизнь жила в своем этом марсианстве. Здесь хороша только тишина, а все остальное отстало от темпа века!

Леха пьяно выпучился на него:

— Я те говорю, что она умней тебя. Все такие образины ужасно умные, он вылил в себя стакан, — и ужасно правильные. Середки нету у таких, если убил, скажет убил. Ты меня продать захотела? Машка! Что ты сделала со мной! Если хочешь толковать с ней, — приказал «Монаху», — развяжи… Так она с тобой говорить не станет.

— Дуак ты, Оха! Дуак, дуачок, дуачок…

— Заткнись ты, — крикнул «Монах».

— Боишься? Боися, шо дуачок послушает меня?

— Врешь ему, Маша, про сущность! Меня — прости, Маша! — Леха понурил голову. — Я и сам не знаю, что творю! Ради рублишек?! Нет, Маша! Они меня, Маша, кругом повязали. Они мне вышку шьют.

«Монах» развязал женщину.

— Я добро! А ты зло! — сказала Маша. — Я любила его, дуачка… И попатилась за любовь… Попалась на ваше письмо. Но разве всеобщая любовь стала хуже от этого частного случая? Оно добро и в этом ужасе… Мое существование невыносимо для зла.

— Видишь, как она тебя! — заорал в восторге Леха.

— Замолчи! — крикнул «Монах».

— Идишь, дуачок мой, он меня боится! Я добро, дуачок мой! Погляди на меня, и погляди на него. Он мечется, изжит. Ему жутко!

— Давай кончать, — вдруг сказал Леха, прислушиваясь. — Вертолет! В нашей стороне сверчит.

— Что?! — «Монах» позеленел. — Так где же? Где?

— Не скажу! Убивайте!

— Ты не смей, — вдруг приказал Леха. — У меня от нее дите.

— Так пропадет, пошли! — трусливо выговорил «Монах».

— Я, Маша, найду сам. — И к «Монаху»: — Свяжи ее снова.

«Монах» испуганно стал затягивать ремни на ее руках. Леха взял мешок и попер к выходу. «Монах» вынул складной длинный нож.

— Лишний свидетель, — бормотал «Монах».

— На твоем месте, — сказала Маша тихо и простительно, — я не убила бы! Ну как ты потом найдешь исунки? Знаю только я…

— Ну, говори теперь! — крикнул он.

— Ичас, развяжи… снова.

Он пошарил по землянке глазами, обрезал ножом ремни и побежал посоветоваться с Лехой.

Леха настороженно стоял за кустами.

— Все? — отрывисто спросил.

— Она расколется, — обрадованно зашипел «Монах». — Какая великая история откроется потомкам!

— Заткнись! — зашипел Леха. — Тут кто-то смотрит за нами.

— Кто? — испугался «Монах». — Бежим!

— Давай вот так, напрямую! По болоту! Я знаю, где пройти.

Они, оглядываясь, побежали в темь леса.

 

25

Пять этих последних дней неспокойно жил Волов. Постоянно видел настороженный, выпытывающий Витькин взгляд, сносил насмешки Валерки Мехова. Отмалчивался. Ровно через пять дней Витька потребовал у бригадира: «Вот так! Меньше те ханурики сбацали — мы имели в виду! И не пугай, что трактор один на всех! Наши тоже вывезет! Общий интерес для поселка!»

— Давай, едем к ним! — Валерка Мехов подошел вихляющей походочкой.

Витька набычился, лицо его стало большим, враз от злости как-то отупело, грудь вроде поширилась, руки укоротились.

Волов сказал Андрюхе, чтобы заводил вездеход.

Оставили Таисию-недотрогу.

…Вася-разведчик и Миша Покой только что вернулись с участка. Вася протирал пилы, опробовал их, а Миша варил кандер. Сережка возился с Мальчиком.

Всей ватагой пошли на участок.

— Так сказать, взаимопроверка соцсоревнования, — сказал, ухмыляясь, Валерка Мехов.

Долго стояли на участке. Жадно работая кадыком, Витька все что-то подсчитывал, что-то прикидывал.

— Да, — пожевал губами, — да!

Повернулся, зашагал в землянку. Она была сделана добротно, даже красиво.

К тому времени Миша Покой довел до нормы кандер. Сели вокруг кастрюли. Хлебнули по разу, по другому — не естся. Витька хмуро копал спичкой ямочку, пытаясь загнать в нее чудом появившуюся здесь муху. Лезь, гадина, нечего наслаждаться житухой!

Витька был зол. До этого трындел Валерке Мехову: алкаши наработают, ха! А получилось — ажур. Тут немалый долляр выйдет. Ежели там по десять за куб, а тут по двенадцать? Сволочь, воловская! Объехал, а!

— Не ожидал, Вася, от вас! — процедил сквозь зубы. — Прямо звезду цепляй! — И, как приказал: — достань там, Валера!

Валерка Мехов мигом достал из сумки бутылку спирта. Витька набулькал первому Васе-разведчику, потом остальным. Выпили. Выпили еще раз. И еще. Волов не пьянел. Все молчали, когда кончилась бутылка. И он начал копаться в своем мешке. Думали, достанет еще бутылку — он достал колбасу. Подал ее Сережке.

— Это вместо водки, — сказал Волов, улыбнувшись.

— Не заглядывай, — отстранил Сережкину руку Вася-разведчик. — Мал еще. Тут, видишь, сколько осталось? На донышке.

— Мал? — удивился Валерка Мехов. — Работает как взрослый. Свою лошадку загонял. — И зачем-то хихикнул.

— У меня все болит, — пожаловался Сережка.

— Нечего тебе притворяться, — отрезал Витька. — Привык в совхозе дурку гонять. Со школы выгнали. За что? И под лошадь упал специально. — И обратился ко всем: — Я спрашиваю, как он будет у нас? Восьмушку ему от меня и довольно!

— Восьмушку мало, — не согласился Миша Покой. — За восьмушку можно было и не выезжать. У него семья какая? Один меньше другого.

— Это у Маши-то не хватает? — хихикнул Валерка. — Да Маша отправила его, чтобы с Кубанцевым роман докончить.

— С водовозом, — взвизгнул Сережка, кидаясь к топору. — Я тебе размозжу…

Валерка Мехов заторопился:

— Кинь топор! Кому я говорю!

Сережка кинул топор.

— Так что, выходит! Проголосуем, сколько дать? — не глядя ни на кого, спросил Волов. — Хоть и думали тогда, прикидывали… Перерешить недолго… Значит, так…

— Я часы хочу купить и фотоаппарат «Чайка», — сказал Сережка.

— Вот и заработай честно, — зло бросил Витька. — Осьмушку!

— Половину, — не согласился Миша Покой. — Парень старался.

— Не все получалось, — пояснил Вася-разведчик. — Тут можно было, коль лошадку бы умело использовать, — лучше взять.

— Ладно, половину, — подобрел Витька.

— Так теперь налить ему? — нетерпеливо спросил Валерка Мехов, взбалтывая новую бутылку, откуда-то появившуюся за столом. — За уговор справедливый! Что дадим — то и будет. Так?

— Может, не надо? — заколебался Волов. — Пацан еще… Как, Сережка?

— Наливай, — приказал тот. — А если я поправлюсь и стану работать хорошо, то вы дадите мне проценты, а за водку и спирт вычтите! Я вас всех тут знаю. Вы, наверно, за копейку удушитесь!

Распили еще бутылку.

Витька, трезвея на глазах, гнул свое: «Давай, бригадир, если ты бригадир справедливый, — ты это сделаешь без промедления! — с Таиськи-недотроги тридцать процентов скостим! Что, работа у нее такая тяжелая, как у вальщика? А могла бы порой и вагу взять, помочь, мать ее переэтак!»

— А за что ты снимешь? — спросил Волов. — Каждое решение должно выходить из дела общего. Харчем она нас обеспечивает хорошо, сыты, здоровы. Она от Лохова ушла потому, что заработок — ничто.

— Воздыхания всякие надо выкинуть из головы, — отрезал Витька. — На скольких она варит? На артель? Или на троих каких-то?

— Так получилось. Она этого не хотела, — не согласился и бригадир.

— Хорошо, — сказал Валерка Мехов. — Ни в чем с тобой не сговоримси… Петр первый, тот голову рубил таким. — И стал по-кошачьи заходить к Волову с тыла. — Слюшай, давай я тебя поцелюю! — Вынул ножичек и, нагнувшись, намеревался завладеть колбасой. — Ты стучал на Кубанцева? Слюшай, жалко как человека! Служил хорошо, а зачем к нам приехал?

— Зачем он, как говорится, в наш совхоз приехал, зачем нарушил наш покой, — сказал Витька, пристраиваясь чуть левее бригадира.

— Ты варяг! — бросил Витька. — А я эту землю пахал и перепахал! Уезжай или не мешай! Что ты все против, что мы ни скажем?

— Ты думал, тебе тут рай? — добавил Валерка.

— Ох ты рай, мол, ты рай, обидрав ты мий край! Мамка моя так пела, Волов… Ты тоже хочешь и край ободрать, и нас заодно?

— Мамку ты свою не помнишь, Витька, — сказал тихо бригадир. — И это не твоя беда. И отца ты хотел застрелить. Не спирай на мамку, что плохим стал. Братья же твои такими не стали, нет!

Витька процедил сквозь зубы:

— Откуда знаешь про братьев? Доложили? Мол, гляди в оба: с тобой бывший кулацкий сынок, а братья от них отгородились? Так?

— Ну, а кто ты теперь? — спросил Волов. — Про все прошлое я не знаю. А сегодня не опасный ли ты тип? Не дам! — вдруг стукнул по доске твердо. Не дам ничего противозаконного делать! Ни в прибрежье рубить, ни хапать тут все подряд, не дам.

— А-а! — Валерка кинулся ловко вперед, ударил Волова головой, уже Витька подставлял подножку, чтобы бригадир покатился. Добить — это в два счета. Но Валерка со своим ножичком плюхнулся наземь, Витька упал на него. Волов ударил его всего разочек.

— Дай нож, — прохрипел бригадир Валерке. — Руку сломаю! Ну-у!..

— На-а, — промямлил плаксиво Валерка, выпуская из руки нож.

Сережка задыхался от хохота:

— Съел, Мех, съел?

 

26

Бурелом пошел неожиданно. Они затравленно шли уже не так быстро.

Леха шел первым. Он не боялся — этот «Монах» совершенно не чувствовал дороги. В городе, так он был мастак. А здесь «Монах» был соплинка, которую бурелом вот такой, топи и болота, могут накрыть запросто. Вахлак хочет хорошо жить, а не умеет! Леха ждал, когда наступит тот момент, — сам задохнется. Леха понимал: двоим отсюда не выбраться — Родион не такой конопатый, он видел приметы этого, за дочь выдаст.

Он выбирал нарочно места потопче, погнилее. «Монах» крепко держался за жизнь, крепко прижимал свой мешок к груди, не отдавая его Лехе, и ступал почти нога в ногу с Лехой, как тот ни менял ход. «Монах» был, сволочь, незаметен и быстр. Леха, оборачиваясь, даже похваливал его. «Монах» кривился от похвал, как от боли, и говорил, тяжело дыша:

— У меня отец рыбак. Я с ним много ходил в детстве.

— Это он, друг природы, научил тебя шалостям? — спросил Леха, он уже протрезвел. — Жестокий ты, ужас! Вас спаровать с моим отчимом. Тот тоже…

— Плохому меня отец не учил, — сквозь зубы сказал «Монах». — Меня этому учили другие. И особенно учитель по физике. Он холостяк был… Мне нравилось, что у него квартира. Он всегда окружен друзьями. К нему они приходили и пить, и играть. Никто не ругается, не кричит… Мы приходили с девочками…

— А когда выберемся, ты снова за свое примешься? Отчим мой, пропади он пропадом, мою душу перевернул. А душа болит. Как я, Леха, тебе позволил Машу при себе бить? Только потому, что пьяный был. А сейчас… Да я бы тебя!..

— Будет, Леша, много денег. Очень много. Невероятные богатства откопали мы с тобой. Черт с ними, с рисунками! Ты только выведи.

— Протрезвел я, и скучно мне на тебя теперь глядеть. Научи и меня, чтобы не скучно было.

— Потише, пожалуйста. Что, чтобы не скучно? Самое главное, чтобы не было скучно, конечно, это, — похлопал по мешку. — Ты этого не поймешь. Созерцание! Сидишь и смотришь! Все бегают, всех раздирает непонятное, а ты сидишь. Потому что… Ты и царь, и бог! Мимо всех, мимо всех!

— А зачем же ты ее мял и орал в лицо?

— Люди мстят друг другу из-за того, что их слишком много. Я мстил ей за то, что она знает, где рисунки, и не говорит.

— Как ты думаешь, я зря с вами связался?

— Почему же? Мы тебе дадим денег. Много денег.

— А ежели все равно скучно? Мне вот так теперь скучно, так скучно, что я вспомнил, как ты ее душил и мял. Зачем ты это делал, тварь? Ты знаешь, что она моя баба была? Ты ведь, падлюка, знал, а бил при мне, и мял при мне. Что она тебе сделала плохого, что ты ее бил и мял при мне?

«Монах» остановился.

— Пойдем, — Леха ухмылялся. — Шутю я. Бил и бил. Сволочь ты, конечно. Как же вы, с приветом которые, бабу бить можете?

Болото, по которому они шли, не могло замерзнуть даже в такую пору. Леха медленно находил путь.

— Дай-ка мешок! — сказал он. — Умаялся, поди!

— Он тяжелый и вправду. — «Монах» учащенно дышал.

— Я пронесу, а потом возьмешь опять сам.

«Монах» протянул ему обеими руками свой саквояж. Леха не спеша повернулся. Потянул мешок на себя.

— Прости, пожалуйста, я сам! — враз передумал «Монах».

— Да брось! И в карман лезешь. Что в карман-то лезешь? Или я тебя граблю? Ведь разобраться — это мое. Причем тут ты?

Вдруг резко развернулся и ударил «Монаха». Ударил в узкую впалую грудь. «Монах» едва не упал. Невероятным усилием своего хилого тела удержался на ногах.

— Алексей, не становись зверем! — сказал он жалобно. — Мы всего вдвоем, и я гость на твоей земле. Будь гостеприимным!

— Гостеприимством задавить хочет! Ха-ха-ха!

— Пойми, они тебе не простят. Они не захотят тебя без меня. Старик мой отец!

— Тот, самый главный у вас?

— Да.

«Монах» вытащил пистолет, наставил его на Леху.

— Пойми, я стрелять умею! — крикнул он.

— Они меня не простят! — засмеялся Леха. — Спрячь эту дуру! Все равно загнешься без меня. Не вылезешь. Они же мне спасибо скажут! Вы волки похлеще других. Эх вы! Я-то бежал — отомщение гнало. Я, я… Эх, вы! Ходит такой же Козел, как ты, и ему хоть бы хны! А я… Следили! Подкараулили! И все за долляры! Вы за лишний рупь удавитесь! Я тебя тут утоплю — они мне благодарность выпишут, — больше же в пае им останется! Куда они меня снаряжают? На угон самолета? Не так?

— Да, Алексей. Я хитрить не стану. Все они подстроили. У них и в тюрьме свои люди, покупные. Если ты меня оставишь тут, тебе не сдобровать.

«Монах» так до конца и не осознал, почему упал. Что-то со всех сторон стало давить его. «Доигрался» — холодно выдохнул он из себя. Но стал молить и просить своего спутника:

— У меня есть мама. Она очень любит меня!

Леха вдруг увидел лицо Козла. Они не дали расправиться с ним!

— Ты, поди, ее сердце давно съел, такой хороший! — жестко выдавил он. — В темноте ищи своих!

 

27

…За сотни лет прожитой жизни никогда не волновался так Волов, как теперь, подъезжая к этому знакомому месту. Он увидел уставших, измученных людей, которые все последнее время не знали покоя: не сомкнули глаз ни днем, ни ночью. Они искали корм для этого большого стада. Ведь кто-то же должен быть другом у этих олешек!

Старый Хатанзей стоял чуть в сторонке от всех, а Наташа была около матери Васьки. Олени сгрудились, дрожали. Те, что стояли по краям, образовали живой заслон для слабых. Малыши были в середке. Крайние защищали и согревали других.

Собачки виляли дружелюбно хвостами, и Волову показалось, что они узнают его. И олешки тоже узнали его; большой, постаревший вожак, потянулся к нему мягкими своими губами и вроде так здоровался с ним. Волов обнял его.

— Почаюем, — наконец опомнился старик. — Что же мы стоим?

И вся семья пошла в чум.

Он взял стакан и без всякого вкуса отпил.

— Видишь, — сказал старик, — совсем один со своими олешками. Аэродром поставили, чаще летают ко мне. Но один. Алеша уехал на курсы, Васька… Ах, Васька! Что Васька… А Иван, твой солдат, учится теперь.

— Я ее люблю, отец, — сказал Волов. — Разве ты, отец, не поймешь этого?

Старик долго молчал.

— Ты сильный мужик. А Васька — худой, жалкий Васька, бедный Васька. Это не отец говорит — посторонний человек. Ничего нет у Васьки. Только это заставляет Ваську жить.

— А мне? Мне как быть?

— Ваня наш живет, он Светку любил, которая замуж за Маслова пошла, сказала мать. — Ваня уехал…

Старик перебил:

— Я с тобой, сынок, не спорю. Решите вы сами. Наташа! Наташка!

Она вошла в чум.

— Что, отец?

— Хочет тебя старшина от нас забрать.

Наташа потупила голову.

— Я давно тебе, отец, хотела сказать, что уйду от вас. Только не сейчас… Саша. — Поглядела твердо. — Когда вернется Алеша, я приеду сама. Они одни теперь не смогут управиться.

В чуме стало тихо, будто только что кого-то похоронили.

— Ой, ой, Наташа! — заплакала мать. — Как я тебя люблю! Ой, ой! Сон был тогда мой в руку! Добрый Лолгылын приходил к нам в чум…

Волов вышел на улицу, положил в нарты ружье и патронташ.

— Гляди, кто-то злой в краях наших, — предупредил старик. — Совсем рядом. У Родиона дочку украли.

Ладно. Ничего не интересно. Ладно. Наташа одна лишь стоит, одиноко стоит у чума… Стоит, стоит, стоит. Она придет. Придет. Обязательно придет. Ему без нее нельзя. Пропадет он без нее. Погибнет.

…Он увидел одинокого мужика. Мужик был тяжело нагружен, с удивлением глядел он на подъезжающего Волова.

— Здорово, — сказал мужик, и Волов подумал: «Где я его видел?»

Так они стояли друг против друга. Мужик ухмыльнулся и сказал:

— Чего глядишь? Помог бы. Еду к геологам. Везу… деньги. Премию раздавать.

В это время откуда-то из темноты снегов возникла крошечная фигура. Мужик глядел в ту сторону, забеспокоился.

— Гони, — приказал он, усаживаясь в нарты. — Ну! Это он… Хотел меня ограбить…

На какие-то доли секунды Волов поверил, и этого было достаточно. Мужик резко рванул хорей у него из рук.

— Убью, — заорал он. — Гони! И сиди — тихо!

Волов покорно кивнул головой и вдруг резко опрокинул на ходу нарты, он ударил ребром ладони в тугую шею мужика.

Потом он задыхался, долго потом кашлял, потом изворачивался, как его учили, и он был благодарен, что и этому его учила война. Он не помнит, когда руки мужика обмякли: то ли после того, как над тундрой что-то полыхнуло, то ли после того, как он что-то сделал с мужиком. Скорее всего, это произошло после того, как он вспомнил, где видел этого мужика. Да, да… Тогда проверяли документы, когда искали Алексея Духова… Тогда Волов вспомнил, как когда-то служил с ним недолго, всего два месяца…

Он аккуратно его связал. Делал это надежно. Когда пристроил его, повернул лицом туда, где увидел человека. Нарты и человек сближались. Острый взгляд Волова различил вскоре женщину, которая упрямо шла, наверное, к чумам Хатанзеева. Он не ошибся. Маша, наверное, очень удивилась, что на ее пути встал Волов. Молча подошла она к нартам, молча опустилась перед связанным человеком на колени.

— Дуак, дуак! — в голос закричала она. — Дуачок! — И стала хлестать его по щекам.

Духов давно пришел в себя. Он недоуменно поглядел на них.

— Что же ты наделал, что наделал! Я же верила… Верила!..

Маша била тяжелым кулаком нарты. Волов взял ее и стал неистово трясти:

— Хватит! Хватит! — крикнул он. — Хватит!

Через полгода, ранней весной, Васька Хатанзеев застрелил Волова прямо на пороге дома Маши-хозяйки. Говорят, перед этим Волов пришел с жалобой к начальнику почты Прошину. Тот готовился к зимней сессии. На столе чертежи, схемы, валялись лекало, линейки, карандаши. Прошин нагибался, хрустел костьми, шея у него была красная, весь он в напряжении, кончик языка высунут.

— И вкривь и вкось! — Все уходил от разговора с Воловым. — Лучше дров сто пудов заготовить! Наверное, тут и была монашеская обитель. — У Прошина лицо деревенело от усердия, большой лапой наносил новые пунктиры. Смотри, лес стеной стоит. А вот тут ручей. Филаретов называется. А здесь, пожалуй, будет Монахов кедрач, во-он там же — скала большая у реки… Вот тааак, мой милый! Мы, Сашок, здесь поставим город, хотя и чертить не особенно красиво чертим. А пока приколем к Монахову кедрачу ящик почтовый. Клади письмо каждый… Не затеряется! Вот тут станем копать первые траншеи под фундамент!

— Почему мои письма читает весь поселок? — Якобы спросил Волов. (Это жена Прошина рассказывала).

— Не знаю. Интересно, наверное. Письма в дом идут. Здесь читают о тех, кто интересен. Ты для них пока интересен. Разве плохо им знать, Сашок, как ты жил? Тут Маша о тебе все распускает. Плюнь! Я говорю: безвыходных положений у таких, как ты, не бывает. Покумекай. Грозит тебе Васька, — уладь все честь по чести. Он ведь убьет, — и не посадят. Куда его еще дальше ссылать? В океан, что ли?

Будто и хотел Волов уладить через Вальку-молочницу. Даже пошел к ней на ферму. Валька так рассказывала: ловко стреляла тугими струйками молока. А ему так захотелось посмотреть! Открыл дверь. На сене спал завхоз Местечкин.

Валька-молочница якобы приветливо посмотрела на вошедшего, а сама все журчала и журчала руками, были они у нее ловкие, радостные, уверенные. Жур-жур-жур!

Даже неспокойная корова заворожена Валькиным доением, она не лягается, лишь обходит мелко-мелко подойник.

Ерка из своего угла глядел на Вальку-молочницу во все глаза. Он не мигая следил за проворностью Валькиных рук.

Валька-молочница тихохонько запела:

Ах, ты, зайка-заинька, Зверушонок маленький! У такого зюзика Серенькое пузико!

— Ты чево, старшина боевой, пришел?

А он вроде махнул рукой и не ответил, ушел. Ежели б знать, ежели б знать!

А Васька уж поджидал, сатана! Будто Галина, племянница Вениаминыча, шла как раз мимо. Он с ней пошутил насчет ее замужества: дескать, теперь ярмо?

— Отбегалась, Васенька! Отбегалась! — Она неистово стала будто целовать чистую морду Васькиного вожака.

— Меня лучше поцелуй, — Васька был не пьян.

— Хай тебя черти целуют! — засмеялась Галина.

— У-у, какой злой! Русский баба миня никогда не любил!

— Тебя и ненка разлюбила.

И подлила, видно, масла в огонь. Может, и не думал он в этот раз стрелять. Волов же сам напоролся. Он шел поначалу к директору, вдруг вернулся, заглянул на свою квартиру: жил еще у Маши-хозяйки, жил с беременной Наташей, хотя ему предложили к весне отсюда мигом выбраться…

Васька стрелял в упор, сразу из двух стволов. Одна пуля попала в сердце, а другая пробила насквозь горло. Васька будто бы так и стоял, не шелохнувшись. Он дал Мамокову себя разоружить, потом долго и горько плакал, валяясь у порога, где лежал поблекший и очень похудевший в последнее время Волов. Больше всех, говорят, убивался в первые часы Сережка. Успокаивал его в прошлом убийца Вениаминыч. Он заранее знал, что этим все и кончится.

Похоронили Волова рядом с ветеранами: Ерофеичем и дядей Колей. Дядя Коля умер под новый год. Тоже, рассказывают, было дело. Будто и он приходил к Прошину не как к начальнику почты, а как к общественному деятелю. Возмутило его будто, что Витька, спьяна, когда дядя Коля упрекнул его за то, что тот стрелялся с отцом, вызвал и его на дуэль, чтобы прикончить всех стариков в поселке.

Слезы обильно катились по лицу дяди Коли.

— Заголимся! — говорил он вместо «здравствуйте». — Ну, что же вы стоите, Прошин? Заголимся! Заголимся! — уже кричал он. — Вы не читали рассказ… Это у Достоевского… По-моему, «Колобок»… Нет, «Бобок»… Там покойники выскакивают из могил с неожиданным кличем: «Заголимся!» Они, они! — Он показывал в сторону Витькиного дома. — Они кричат: «Заголимся!» Мода! Заголимся! Всех стариков, как собак, убить грозят. Умер Вакула, кузнец всей планеты. Неужели вы станете остальных умертвлять, Прошин?

Прошин, как всегда, что-то чертил к какой-то сессии. Он смеялся над чудачеством старика, который близко к сердцу воспринимает брехню Витькину. Это же бред сивой кобылы!

Ваське дали пять лет. Условно. Его завезли сначала за сто верст от отцовского чума. Но в первые же пять дней он прибежал. А потом стал бегать чаще и чаще. Мамоков махнул рукой.

— Чё с ним поделаешь? Их и так мало, — отвечал он на упреки русских.