Стрижак-Васильева ждал Ширямов. Поэтому он не присутствовал при церемонии передачи Колчака представителям Политцентра, а сразу же отправился в Знаменское предместье, где по-прежнему размещался партийный комитет, который теперь перешел на полулегальное положение.

Передача много времени не заняла. И уже через полчаса после того, как Стрижак-Васильев распрощался с Буровым, бывшего «верховного правителя» вывели из здания вокзала.

«…Направляемся к берегу по Вокзальной улице, - вспоминал потом Нестеров. - Впереди Колчак, за ним Пепеляев. Подошли к кромке льда. Тут Колчак, молчавший всю дорогу, спросил: «Давно ли встала Ангара?» Я ему ответил: «Недавно, Ангара только что встала…»

Действительно, кругом громоздились торосы, зияли полыньи, и только кое-где пролегали свежие следы на снегу. Ночь была очень темная, беззвездная. Над рекой стоял туман. Идти можно было только цепочкой. Показав рукой на ледяную тропу, я сказал: «Вперед, адмирал!» Пошли. Впереди Колчак, затем я с наганом в руке, дальше Пепеляев, за ним начальник конвоя… Путь был очень напряженным: кругом темень, куда ни посмотришь - нагромождение льда. В голове одна мысль: «А что, если Колчак бросится вправо или влево? Скорее вправо, к станционным путям, где стоит японский эшелон…»

Но, чувствуя, что в затылок ему смотрит дуло нагана, адмирал на побег не решился. Он торопливо шел по льду, как будто хотел скорее преодолеть это опасное расстояние. Вышли мы к правому берегу Ангары, недалеко от Курбатовской бани. Нас уже ждали. Арестованных посадили в машины и кратчайшим путем повезли в тюрьму…»

Думал ли Колчак о побеге, когда шел по льду Ангары? Вряд ли. Попытка побега была такой же бессмыслицей, как и самоубийство, которого опасался Буров. Именно поэтому на вокзале в Иркутске, когда ему был задан вопрос, имеется ли оружие, он достал из кармана револьвер и молча передал его помощнику коменданта…

Арест и разговор со Стрижак-Васильевым подвели черту. И адмирал понимал, что перейти через эту черту он уже не сможет…

Видимо, шофер был неопытный - машину бросало из стороны в сторону. На одном из поворотов, задев локтем конвойного, Колчак извинился.

- Ну чего там, бывает, - буркнул тот.

Колчака поразила будничность интонации, с какой были сказаны эти слова. Он был для конвойного не верховным правителем, не адмиралом, а арестантом или, пользуясь терминологией Стрижак-Васильева, обычным преступником. И, сопровождая «вождя белого движения» в тюрьму, этот человек чувствовал себя не участником исторического события, а исполнителем скучного, но нужного дела - «революционного долга», кажется, так они выражаются?

Он не мог разглядеть лица конвойного. Но, судя по голосу, тот был молод - еще не установившийся басок. И адмиралу, захотелось вновь услышать этот голос. Он задал первый пришедший на ум вопрос:

- Скоро приедем?

- А чего не скоро? Скоро, - охотно отозвался конвойный. - Только вам-то торопиться не след… Тюрьма учреждение скучное, а для ясности сказать, то и подлое. Вот покончим с мировой буржуазией, с вами то есть, и разрушим все тюрьмы к чертовой бабушке, чтоб ни одной не осталось… В тюрьму разве кто торопится? Не приходилось, верно, в тюрьме бывать?

- Нет.

- То-то и оно, - удовлетворенно сказал конвойный, - а я пребывал… Подлое учреждение!

Машина, просигналив у ворот, въехала во двор.

С этой минуты «верховный правитель и верховный главнокомандующий армий России» превращался в заключенного иркутской губернской тюрьмы…

Тюрьма эта, расположенная в Знаменском предместье по соседству с торговыми банями, куда выходили ее боковые ворота, в отличие от Александровского централа или знаменитых петроградских «Крестов», ничем не выделялась из 718 тюрем «общего устройства» Российской империи, к которым Главное тюремное управление относило губернские тюрьмы, уездные, окружные и полицейские арестные помещения.

Построена она была задолго до того, как тюремное управление откомандировало за границу своих чиновников для изучения опыта просвещенного Запада. В инструкции командированным указывалось: «Тюрьма должна быть построена прочно и удобно, но совершенно просто, без всяких лишних украшений и роскоши, нередко допускаемых в западных государствах и столь нежелательных для России, где предстоит построить значительное количество мест заключения».

К тому времени иркутская тюрьма была уже в ветхом состоянии. Ее подправили, расширили и возвели одиночный корпус, который был «сделан прочно и удобно, но совершенно просто, без всяких лишних украшений и роскоши». Таким образом, одиночный корпус в отличие от всей тюрьмы имел сравнительно короткую историю. Но это отнюдь не умаляло его прошлого.

И Стрижак-Васильев, и бывший начальник иркутской тюрьмы, служивший теперь после отмены пенсии старшим тюремным надзирателем, могли бы рассказать об этом корпусе много интересного и поучительного. В частности, они могли бы объяснить адмиралу, почему пятую камеру, в которую его собирались поместить, называют «висельной». Это прозвище она получила после того, как известный в Восточной Сибири палач Федька Лапов, вздернув пять приговоренных к смертной казни террористов и пересаженный «во избежание эксцессов» из общей камеры в пятую, закончил свою непутевую жизнь в петле, сделанной из взятой им «на счастье» веревки от казненного.

Кого только не видели стены камеры! Пропагандистов из «Черного передела», либералов, анархистов, эсеровских боевиков, конституционных демократов, большевистских руководителей, взбунтовавшихся крестьян…

В «висельной» сидел, дожидаясь суда, будущий председатель Иркутской губчека Самуил Чудновский. Здесь же в апреле 1919 года перед отправкой в омскую контрразведку находился Стрижак-Васильев…

Сотни людей, сменяя друг друга, обживали эту ничем не примечательную каморку с асфальтовым полом, выкрашенными сажей на масле стенами и запирающейся на крюк койкой: борцы за народ и борцы за власть, убежденные революционеры и временнообязанные революции, те, кто отстаивал будущее и кто цеплялся за прошлое. Отсюда уходили на свободу, на каторгу, на смерть. О прошедших через «висельную камеру» напоминали лишь надписи, которые при желании можно было обнаружить на стенах и полу: «7/ХII - 18. Передать всем: «Мефодий - провокатор», «Дядя Сережа», «Большевики гибнут, но дело их живет…», «Да здравствует мировая революция! «Кепка», «Завтра - казнь. Никого не выдал. Л. Б. 10 января 1919 года…»

Надписи были грубейшим нарушением соответствующего параграфа инструкции. Их предписывалось всячески искоренять, «налагая на арестантов взыскания, до карцера включительно». Но старший надзиратель, знавший, как «Отче наш», все 400 статей Устава о содержании под стражей 1886 года и 394 статьи этого же устава в издании 1890 года, ничего не мог поделать. Арестанты находились в таких условиях, что их не мог испугать даже темный карцер, а камеры начиная е 1917 года не ремонтировались. Власти, сменявшие друг друга, были слишком озабочены своим собственным положением, чтобы всерьез заняться тюрьмой. И когда в ноябре 1918 года в Омске был опубликован манифест адмирала Колчака, возвестивший падение директории и установление военной диктатуры, старый чиновник возрадовался: диктатура знаменовала твердость и устойчивость. Он решил, что для его любимого детища наступает эра возрождения.

В обширной докладной на имя «верховного правителя», принявшего «крест власти», выпавший в феврале 17-го года из ослабевшей десницы самодержца всероссийского, царя польского, великого князя финляндского, царя сибирского и астраханского, старший надзиратель проявил себя не только чиновником, но и поэтом. Подробно описав, каким благом для государства являются «надлежащим образом функционирующие места заключения», и изложив в сдержанно красноречивых фразах бедственное состояние иркутской тюрьмы, он «нижайше просил» его высокопревосходительство способствовать выделению ассигнований на приведение тюрьмы в «образцовое состояние, приличествующее великой цивилизованной державе, коей является Россия». Но Колчак, занятый подготовкой весеннего наступления, не обратил на докладную должного внимания, переадресовав ее в министерство внутренних дел с краткой резолюцией: «Разобраться». А у министерства внутренних дел, в свою очередь, были другие, более важные дела, связанные с подавлением партизанского движения и рабочих забастовок. Так докладная и погибла, не получив хода, а только изукрасившись еще несколькими ничего не значащими резолюциями с завитушками и без оных…

О цементе и краске можно было только мечтать. Что же касается строительства, то за последний год во дворе тюрьмы было построено лишь одно здание - тифозный барак. Сколоченный из досок, он совершенно не вписывался в тюремный ансамбль, выпирая безобразным, раздражающим глаз наростом. Не отличался он и вместимостью. И если в него все-таки втискивали больных, которых день ото дня становилось все больше, то только потому, что ежедневно умирало шесть - восемь тифозных арестантов… И, наблюдая за тем, как из барака крючьями вытаскивали трупы, для того чтобы освободить место на полу для новой партии, старший надзиратель с тоской вспоминал о невинно убиенном в Екатеринбурге всемилостивейшем императоре: только он мог вернуть былое величие тюремному ведомству.

При Колчаке же тюрьма не только не «возродилась», но пришла в окончательный упадок: в камеры, рассчитанные на двенадцать человек (двенадцать коек, одна параша и один столик), набивали по сорок, а то и по шестьдесят заключенных. И в глазок двери, который всегда являлся недреманным оком Российской империи, ничего нельзя было разглядеть, кроме копошащейся массы тел. Власти забыли про тюремные инструкции. Даже мудрый, десятилетиями выверенный ритуал смертной казни и тот был попран сапогом невежды. Теперь не заказывали саванов, веревок, мыла (обязательно варавского). Все это было ни к чему: приговоренных не вешали - их стреляли. И делалось это без представителя прокурорского надзора, без врача, зачастую в самих камерах, которые после расстрелов невозможно было привести в приличный вид… Какое уж тут «возрождение»!

Так грубая действительность рассеяла мечты энтузиаста тюремного дела. И хотя всю свою жизнь он привык не сомневаться в мудрости высокого начальства, в его душе день ото дня зрело недовольство «верховным правителем». И арест Колчака его не удивил - это была естественная кара за пренебрежение неотложными нуждами тюремного ведомства. «Верховный правитель» обрек себя уже тогда, когда подписал свою ничего не значащую резолюцию. Бывший начальник тюрьмы не мог сочувствовать такому сановнику. Тем не менее он учитывал, что Колчак полный адмирал, то есть чин второго класса. Это по приложению к статье 244 устава о службе соответствовало по гражданскому ведомству действительному тайному советнику, а по придворному - обер-камергеру, обер-гофмаршалу или обер-шенку,

Особа второго класса - это особа второго класса.

На шитых золотом погонах полного адмирала - три двуглавых орла. И каждый из них требует свою долю почтения и уважительного трепета. Эти чувства должны выражаться во всем - в готовности оказать услугу, в лице, жестах, в умении слушать и поддакивать, в интонации и даже в почерке. Письма, а тем более докладные, адресованные особе второго класса, полагается писать разборчивым округлым почерком, на цельном листе большого формата специальной почтовой, а не обычной писчей бумаги. В тех же случаях, когда письмо занимает больше страницы и нужно переносить часть текста на следующую, слова ни в коем случае не разъединяются. Переносятся лишь фразы. А еще лучше - так подгадать, чтобы переносимый текст начинался по какому-нибудь иному поводу, а следовательно, с новой строки. Чернила полагается употреблять не цветные, а только черные. И заканчиваются такие письма трепетными и уважительными словами: «С глубочайшим высокопочитанием и совершенною преданностью имею честь быть Вашего Высокопревосходительства всепокорнейший и преданнейший слуга…»

Именно так, с соблюдением всех правил, писал свою докладную старый чиновник, вышедший на пенсию в скромном чине коллежского асессора, что, как известно, соответствует штабс-капитану или, к примеру, штабс-ротмистру. И хотя по докладной не было принято мер, а сам «правитель» прибыл в тюрьму в качестве арестанта, бывший начальник тюрьмы считал своим долгом оказать почет если не самому Колчаку, то трем двуглавым орлам, на крыльях которых полный адмирал парил над головами простых смертных. Поэтому он собственноручно, поскольку это некому было поручить, вымыл пол в «висельной камере», поскреб ногтем надписи и отправился к новому коменданту тюрьмы, который две недели назад еще числился арестантом из 11-й камеры.

По требованию губкома большевиков Политцентр не только назначил комендантом тюрьмы коммуниста, но и дал, как выразился Ширямов, «более или менее добровольное согласие» на замену караула рабочей дружиной. Теперь все арестованные во время переворота деятели колчаковского «правительства» фактически находились в руках большевиков.

Когда «ясные пуговицы», так прозвали заключенные старшего надзирателя, появился в конторке, комендант обсуждал с командиром дружины систему расстановки внешних и внутренних караулов (Тимирева, Колчак, его адъютант и директор канцелярии временно находились в общей камере) и одновременно пытался стянуть со сбитой в кровь ноги чрезвычайно тесный сапог. И то и другое почему-то не получалось.

Войдя в контору, старший надзиратель сразу же сообразил, что он здесь не ко времени. Багровое, нахмуренное лицо бывшего арестанта из одиннадцатой не предвещало ничего хорошего. Но над ним, старшим надзирателем, довлел груз долга, поэтому он не пошел на попятный, а, осторожно прикрыв за собой дверь, вытянулся и деликатно кашлянул.

- Ну что там? - недовольно спросил комендант, оставя в покое сапог и разминая в ладони поросший сизой щетиной подбородок.

- Я касательно господина адмирала, - тихо, но твердо сказал старший надзиратель.

- Так ведь все уже решили-вырешили… Будет в «висельной». Подготовили?

- Прибрал…

В воспаленных глазах коменданта вспыхнули веселые огоньки.

- Прибрали?

- Так точно. Подмел, пол вымыл…

- Сами?

- Так точно. Комендант хмыкнул.

- Слыхал, Петр Зосимович? - подмигнул он командиру дружины. - Сам вымыл! Мы-то без приборочки, в собственном дерьме сидели… Расстарался старик, а?

- Адмирал… - буркнул немногословный командир дружины.

- То-то и оно что адмирал, - согласился комендант. - Ну да ладно, прибрал так прибрал. Чистота, она не помешает. А пожаловал зачем?

Бывший начальник тюрьмы, прижимая ладони рук к тощим старческим ляжкам, сказал:

- Прошу соизволения на размещение в камере номер пять книг.

- Каких книг?

- Дозволенных тюремным ведомством, божественных…

- Какой уж тут бог, папаша! - махнул рукой командир дружины.

- Православный, - не понял «ясные пуговицы». От удивления комендант так сильно дернул сапог, что тот, скрипнув, освободил наконец ногу. Эта неожиданная удача настроила его на благодушный лад.

- Валяй, - сказал он. - Хотя бога нет, ежели разобраться, но против книг не возражаю, пусть и божественных… - Комендант пошевелил под столом занемевшими пальцами ноги, покрутил голой горячей пяткой по холодному полу. Такое же ни с чем не сравнимое блаженство он испытал три месяца назад, когда с него сняли «предупредительные связки» - хитроумные кандалы, скреплявшие цепью правую руку с левой ногой. - Можешь ему хоть всю тюремную библиотеку перетащить, - сказал бывший арестант 11-й камеры. - Белогвардейщине крышка. Теперь каждому заключенному, пусть он и Колчаком будет, послабление… Без мордобоя и кандалов… Придет время, судить по закону будем, а издевательств никаких. И прогулки ему, и свидания с гражданкой княгиней… Большевики не колчаковцы.

Старший надзиратель добился больше, чем рассчитывал. Но высшей инстанцией для него все-таки был не арестант одиннадцатой, превратившийся по воле случая в коменданта («ну и времечко!»), а старые циркуляры. Они же строго ограничивали количество, а главное - качество духовной пищи. Заключенных полагалось снабжать литературой лишь «духовно-нравственного», «серьезного» и «научного содержания». Относительно газет и журналов указывалось, что их можно давать арестантам не ранее года после их выхода («Правила содержания в тюрьмах гражданского ведомства политических арестантов», утверждены министерством юстиции 16 апреля 1904 года).

Полный адмирал и бывший «верховный правитель» мог, конечно, рассчитывать на некоторые льготы. Однако они должны были идти по линии расширительного толкования правил, но не их искажения.

Поэтому после некоторых колебаний старший надзиратель остановился на библии, «Молитвеннике для заключенных» директора пермского тюремного комитета протоиерея Попова, искуренном наполовину историческом романе господина Лажечникова «Ледяной дом», подшивках журнала духовного ведомства «Церковный вестник» и омской газеты «Слово» за последние месяцы 1918 года. Все это он аккуратно сложил ровной стопочкой, а затем, поддавшись порыву великодушия, присовокупил два номера «Тюремного вестника».

Когда Колчака ввели в камеру, она не только соответствовала всем требованиям министерства юстиции, но и отличалась некоторым щегольством, которое оценил бы каждый опытный арестант. Но бывший «верховный правитель» был новичком. Поэтому он в первую очередь отметил не чистоту пола, не такую роскошь, как постельное белье и книги, а зарешеченное окно, сырость и тот специфический запах, по которому можно узнать тюрьму даже с закрытыми глазами. «Запах неволи», как назвал его в одном из своих писем Стрижак-Васильев…

В камере было тихо. Колчак сделал несколько шагов, остановился, снял полушубок, шапку, положил их на табурет, прислушался. По коридору шли люди, а впрочем, скорей всего ему показалось. Он переложил полушубок и шапку на койку, сел, упершись руками в колени. Пальцы подергивала мелкая дрожь.

Он вспомнил о коробке с ампулами и шприцем, которая лежала в потайном ящике письменного стола. Один укол морфия… Он многое дал бы за этот укол…

Лампочка под потолком погасла, затем снова зажглась. От затхлого запаха и бессонной ночи кружилась голова. Много лет назад флаг-офицер по распорядительной части при командующем учебным отрядом судов, плавающих с гардемаринами, капитан второго ранга Иващин любил говорить, что гардемарин становится офицером не тогда, когда надевает мичманские погоны, а когда осваивает науку владеть собой. Иващин был бездарным офицером и во многом ошибался, но как раз в этом он был прав…

В конце концов, тюрьма знаменовала не только конец вооруженной борьбы, но и начало другой, не менее трудной, которая требовала предельной четкости мысли и самообладания.

Адмирал встал. Он пытался вновь почувствовать себя тем человеком, которого восторженно встречали офицеры в Омске и в чью честь ревели «ура!» казачьи сотни.

Когда Колчак в зале ожидания первого класса Иркутского вокзала отдал свой бельгийский браунинг, стоявший рядом молоденький офицер Политцентра удивился.

- У вас было оружие?.. Я бы на вашем месте застрелился, господин адмирал…

У офицера был пухлый рот и до предела ясные глаза недоучившегося гимназиста, а в его наигранном удивлении чувствовалось презрение. Мальчишка, конечно, не понимал и не мог понять, что именно самоубийство и было бы проявлением трусости.

Так думал Колчак после тягостного разговора со Стрижак-Васильевым в поезде. Так думал он и теперь, в камере № 5 одиночного корпуса иркутской тюрьмы…

Щелкнул засов. В камеру вошел старик. На нем был старый, но чистый, тщательно выглаженный вицмундир, залатанные штиблеты. Он улыбнулся, обнажив крупные желтые зубы, вежливо представился:

- Старший надзиратель иркутской губернской тюрьмы, бывший ее начальник и бывший коллежский асессор… - «Не слишком ли много «бывшего»?» - Надеюсь, господин адмирал доволен порядком в камере?

Последняя фраза могла показаться издевательством, но интонация, с какой она была сказана, и почтительное выражение лица свидетельствовали об искренности. Просто маленький чиновник чувствовал себя радушным хозяином, принимающим высокого гостя. Поняв это, Колчак сказал, что у него нет никаких претензий.

Он и раньше встречал похожих людей, относясь к ним с презрительной симпатией. Такие восторженно-трепетные чиновники являлись частицей того устойчивого времени, когда жизнь подданного Российской империи была предопределена задолго до его рождения, когда каждое сословие знало свои права и свято выполняло обязанности, а поступки людей, даже в мелочах, регламентировались сводами законов, правилами поведения, обычаями и предрассудками.

Подданные империи были обременены многими обязанностями, но зато от одной, наиболее тяжкой, их начисто освободили. Это была обязанность размышлять и принимать самостоятельные решения. Сие от них не требовалось. В России все предопределялось начальством, которое, в свою очередь, выполняло волю помазанника божьего, императора всея Руси. Поэтому не только русская армия являлась частью России, но и сама Россия, в более высоком, конечно, смысле, являлась частью русской армии, а ее чиновники теми же унтерами и офицерами.

«Ежели во Франции имеется могила Неизвестного солдата, то в России следовало бы воздвигнуть монумент неизвестному чиновнику». Эти слова были сказаны сыном знаменитого революционера Адриана Михайлова, министром Временного Сибирского правительства, а затем и министром Колчака Иваном Михайловым, больше известным в Сибири под кличкой «Ваньки-Каина», Цинизм Ивана Михайлова всегда фраппировал адмирала. Но в высказанной им мысли было нечто созвучное тому, о чем думал «верховный»…

Адмирал искренне был убежден, что революция явилась результатом разболтанности, а она, эта разболтанность, - следствием неуважения и невнимания вот к такому маленькому чиновнику, унтер-офицеру империи… Такие вот, как Стрижак-Васильев, из года в год подтачивавшие, подобно термитам, устои империи, в первую очередь подтачивали чувство уважения народа к чиновникам. И это привело к хаосу, к власти мужиков и мастеровых…

Старший надзиратель деликатным кашлем прервал размышления высокопоставленного арестанта. Он обратил внимание господина адмирала на опрятность камеры, на книги, лежащие на столике, коротко познакомил с тюремным распорядком, со временем прогулок и свиданий с госпожой Тимиревой-Сафоновой, камера которой ничуть не хуже той, что занимает (он именно так и сказал) господин адмирал…

И Колчак вновь остался один. Краткий разговор со стариком подействовал на него успокаивающе: он был чем-то единственно реальным в жуткой нереальности последних трех месяцев, когда все незыблемое, как некогда в 1917-м, потеряв устойчивость, стремительно покатилось в бездну.

Бегущий и умирающий фронт, крутящиеся в безумной пляске языки пламени, обрывки мыслей, предатели-союзники, унизительное чувство беспомощности и обреченности, конвой, поспешно сложивший оружие без какой-либо попытки к сопротивлению, и гнетущая неизвестность…

Колчак взял со столика какой-то журнал, стал его перелистывать. Глаза выхватили со страницы тесно пригнанные друг к другу строчки: «Тьма делает человека более чувствительным к свету; невольная бездеятельность возбуждает в нем жажду жизни… Тишина заставляет его глубоко вдуматься в свое «я»… и подумать о будущем…»

Прочитанное что-то напоминало… Но что? Ну да, тот разговор…

Он вновь услышал густой насмешливый голос:

- Видите ли, дорогой Александр Васильевич, когда я после большевистского переворота, отказавшись выполнять приказания прапорщика Крыленко, был незамедлительно препровожден в Трубецкой бастион, я кое-что понял. Я там понял, в чем сила революционеров…

- В чем же?

- В натренированном уме, и ни в чем более. Тюрьма, она размышлять заставляет, Александр Васильевич, мыслить… Поэтому в отличие от мозгов верных сынов отечества мозги революционеров более реально оценивают обстановку в нашей любезной толстопятой Расе-юшке… Вот поглядите их лозунги: «Грабь награбленное!», «Не хочешь войны - уходи с фронта»… Кратко и вразумительно, каждому пейзанину понятно. Это не то что «единая и неделимая»… А все тюрьма, Александр Васильевич, уединение и размышление…

У собеседника Колчака было рябоватое лицо с бородкой «буланже» и тронутые сединой усы. Это был один из основателей Союза возрождения, командующий войсками Директории генерал-лейтенант Болдырев , а разговор состоялся во время первого визита Колчака к командующему в конце октября восемнадцатого года в Омске, где сибиряки, сложив свои полномочия, провозгласили Уфимскую директорию Всероссийским Временным правительством. Колчак тогда в качестве частного лица только прибыл из Владивостока, и Болдырев сватал ему пост военного министра…

Странным оказался тот разговор. Колчаку и тогда и сейчас непонятна была позиция собеседника и он сам.

Сын сельского кузнеца, Болдырев любил подыгрывать под мужичка, употребляя простонародные словечки и выражения, что не мешало ему быть изысканным ценителем Оскара Уайльда и пользоваться репутацией самого рафинированного профессора Академии генерального штаба.

За лукавым косноязычием нарочито корявых фраз Колчак угадывал что-то расплывчатое и потаенное. И дав Болдыреву выговориться, напрямик спросил:

- Следовательно, Василий Георгиевич, вы считаете, что для того чтобы победить, нам придется сражаться под эсеровским флагом Директории?

- Нет, - мотнул круглой головой с седеющей щеткой волос Болдырев. - Под красным флагом Совета Народных Комиссаров.

Он шумно, раскачиваясь всем своим массивным корпусом, расхохотался, а затем, оборвав смех, пристально посмотрел на Колчака.

- Вот так, стало быть, Александр Васильевич… Для победы к комиссародержавию примыкать надо было бы… Вот Брусилов, к примеру, генерал Бонч-Бруевич, командующий большевистским флотом - ваш однокашник, контр-адмирал Василий Альтфатер - те в самую точку попали…

- А вы?

- А я так же, как и вы, Александр Васильевич, - по касательной… Все около да около…

- Сражаясь с большевизмом, я следую своим принципам, - разрывая паутину шутливости, сухо сказал Колчак.

- Принципы - основа, - кивнул Болдырев. - Принципы - они дороже хлеба насущного. Только народец-то наш темный. Ему не принципы, а землицу помещичью подавай. И воевать он не желает. Большевички-то это и смекнули… А почему? А потому, что за чинами не гонялись, орденов не выпрашивали, а размышляли и агитировали… Потому и говорю, что в тюрьме посидеть малость нашим рыцарям все-таки не помешало бы… Нет, не помешало. Наедине с собой… Тюрьма для смутного времени - вроде Академии генерального штаба. Что же касается победы, то иного выхода у нас нет, или мы их, или они нас… - И вне всякой связи с предыдущим сказал: - А Ленин уже миллионную армию подготовил… Вот вам и «немецкий шпион»!

«…Тишина заставляет его глубоко вдуматься в свое «я»…»

А Болдырев, видимо, сейчас в Японии. Он тогда не принял свержения Директории, хотя и относился иронически к эсеровским лидерам… Странный все-таки человек, очень странный… Как он сказал? «В отличие от мозгов верных сынов отечества мозги революционеров способны более реально оценивать обстановку…»

«Реально»… Пожалуй, в этом Болдырев был прав. Во всяком случае, то, что говорил ему в апреле 19-го Стрижак-Васильев, осуществилось. Поманив призраком мнимых побед, судьба жестоко подшутила, бросив его в эту камеру. В чем он ошибся? В себе? В сложившейся после революции ситуации? В русском народе? В союзниках? В оценке большевиков?

«Наш спор, который начался в 1904-м, закончен. И вы не пленник, а преступник. И как у каждого преступника, у вас впереди следствие, суд и приговор… Что касается дискуссии, то вам теперь остается дискутировать только с самим собой…»

Нет, Колчак не собирался сдавать своих позиций, на этот раз уже последних…

Наблюдавший за ним в глазок старший надзиратель видел, как адмирал читал журнал, а затем, достав из кармана золотой портсигар, закурил.

Статья 25-я «Правил» допускала курение табака только с разрешения губернатора. Но иркутский губернатор сбежал накануне переворота, а арестант «висельной камеры» был особой второго класса. И старший надзиратель, опустив щиток глазка, отошел от обитой жестью двери…

Арестант пятой камеры

ОБРАЩЕНИЕ КОМАНДОВАНИЯ КАППЕЛЕВЦЕВ К НАСЕЛЕНИЮ

«За нами с запада подвигаются советские войска, которые несут с собой коммунизм, комитеты бедноты и гонения на веру в Иисуса Христа.

Где утвердится советская власть, там не будет трудовой крестьянской собственности, там в каждой деревне небольшая кучка бездельников, образовав комитеты бедноты, получит право отнимать у каждого все, что им захочется.

Большевики отвергают бога, и, заменив божью любовь ненавистью, вы будете беспощадно истреблять друг друга.

Большевики несут к вам заветы ненависти к Христу, новое красное евангелие, изданное в Петрограде коммунистами в 1918 году.

В каждой местности, где утверждается советская власть, большевики прежде всего силой отнимают у крестьян хлеб, производят мобилизацию и гонят в бой пулеметами ваших сыновей…

Крестьяне, уже скоро весна. Зачем же вам усеивать кормилицу землю трупами, когда она ждет, чтобы вы бросили в нее всхожее зерно».

ПАРТИЗАНСКАЯ ЛИСТОВКА

«Мы, советская армия рабочих и крестьян, обращаемся к вам с разъяснением, что мы не хотим вашей крови, что мы не будем убивать вас, как это делают палачи офицеры, которые посеяли рознь между вами и нами…

Сибирь уже занята советскими войсками. Оставьте позорное дело, уничтожайте палачей офицеров, которые завели вас в эту непроглядную тьму. Вставайте в наши ряды под знамя, облитое кровью мозолистых рук… Управлять страной должен сам народ через посредство Советов… И недалек тот час, когда братья по труду подадут друг другу руку, станут под одно знамя, на котором написано: «Рабочие и крестьяне всех стран, соединяйтесь», и скажут: довольно крови, довольно борьбы в защиту капитала и привилегированного класса, так как нам, рабочим и крестьянам, война не нужна, мы от нее получили сирот, калек, слезы и разорение, а они набили карманы.

Граждане! Граждане! Вам офицеры говорят, что большевики грабители, что они не признают бога и религии. Нет, это все ложь! Мы признаем все религиозные обряды, но не такие, как они, - расстреливать и насиловать. Мы хотим отделить церковь от государства, это значит то, чтобы церковь не вмешивалась в дела государства, государство в дела церкви, чтобы во время церковного служения не молились на людей, живущих на земле, таких же, как и мы, равных по плоти и крови…

Довольно лепить вам эти черепки разбитой монархической власти, все равно не слепить! Долой тиранов-палачей! Да здравствует власть трудящихся! Да здравствует Интернационал всего мира! Да здравствуют Советы рабочих и крестьян!»

ЗА СТЕНАМИ ТЮРЬМЫ

В активе Каппеля был захват Симбирска, победоносные бои у Нижнего и Верхнего Услона под Казанью, раздуваемые газетами военные удачи во время весеннего наступления колчаковских армий в 1919 году. Волевой и честолюбивый, при случае беспредельно жестокий, Каппель еще в 1918 году взлетел на гребень славы. Но командующим он стал только после падения Омска, когда фронт лавиной откатывался на восток.

Теперь иркутские обыватели шепотом говорили о том, что фортуна вновь повернулась лицом к своему любимцу.

Рассказывали, что, разгромив под Красноярском авангард красных и повесив в назидание бунтовщикам генерала Зиневича, Каппель, верный слову, которое дал адмиралу Колчаку, идет на Иркутск, где соединится с войсками атамана Семенова. Здесь, в Иркутске, будет положен конец распространению большевизма, отсюда начнется новое мощное наступление, которое закончится падением красной Москвы…

С остекленевшими от восторженного ужаса глазами шептались, что в обозе Каппеля едет под чужим именем то ли дядя покойного царя - великий князь Николай Николаевич, то ли брат - великий князь Михаил Александрович, который будет в Иркутске коронован. Говорили, что Каппель поклялся повесить на каждом фонаре города по большевику, а всех либералов сначала выкупать в проруби, а затем заменить ими для «мелодичности звона» языки на колоколах Спасской и Крестовской церквей и Вознесенского монастыря.

Назывались дата падения Иркутска и даже здания, в которых после победоносного штурма будут ставка «народного героя» (Дом Географического общества) и резиденция нового императора (бывший институт благородных девиц).

Слухам верили и не верили. Познавшие всю горечь поражений офицеры относились к этим разговорам скептически. Не только Каппель - сам бог и тот не смог бы превратить в грозное воинство людей, которые тысячами сдавались в плен. Но… дыма без огня не бывает. И офицеры вытаскивали из тайников надежно спрятанное оружие. Кто знает, может, оно еще и пригодится…

В ожидании надвигающихся событий старый Иркутск затаился. Обыватели старались реже выходить из домов. Улицы обезлюдели. Даже на Большой Московской и шумной Китайской к вечеру все замирало. Иркутские лихачи - краса и гордость города - и те подвязывали колокольчики и бубенцы, словно опасаясь нарушить настороженную тишину притаившихся за сугробами домов.

А слухи множились, переползая через заборы и ограды, пробираясь в двери и окна, обрастая все новыми и новыми подробностями… Во всех этих слухах было много лжи и некоторая доля истины…

Каппель, конечно, не мог остановить красных. Это ему было не под силу. Упорные бои в районе Красноярска закончились тем, чем они и должны были закончиться: регулярная армия Колчака прекратила свое существование. Но группе Каппеля ценой неимоверных усилий все-таки удалось оторваться от передовых частей Пятой армии, и она стремительно покатилась на восток, с каждым днем увеличивая расстояние между собой и победителями. Собственно говоря, это было не столько отступление, сколько бегство. Но не беспорядочное, хаотическое, а целеустремленное, рассчитанное на то, чтобы спасти остатки армий от полного истребления и где-нибудь там, в Забайкалье, вновь начать борьбу с большевизмом…

Еще находясь в Нижнеудинске, Колчак в конце декабря направил Каппелю телеграмму, в которой, впервые ставя точки над «и», приказывал генералу: «1) Отводить войска за Енисей, так как устойчивость, видимо, окончательно потеряна, а Минусинский фронт угрожает армии. 2) Все силы употребить на сохранение боеспособности и неразложившиеся части свести в одну сильную группу, чтобы обеспечить отход ее на восток».

Теперь Каппель выполнял эту директиву «верховного»…

Из двухсоттысячной армии способными к продолжению уже бессмысленной борьбы оказались десять-пятнадцать тысяч солдат, офицеров и казаков, которые не могли рассчитывать на прощение рабоче-крестьянской России. Здесь были каратели из отрядов особого назначения, казаки атамана Анненкова, с погонами, на которых красовались накладные изображения черепа и перекрещивающихся костей, красильниковские офицеры (сам Красильников умер от тифа в госпитале накануне сдачи Омска), пулеметчики руководителя монархической организации «Смерть за родину», правой руки «Ваньки-Каина», генерала Волкова, сведенные в полки неполного состава остатки «непобедимых» Ижевской и Боткинской дивизий, сформированных еще в 18-м году из восставших против Советской власти под эсеровскими лозунгами рабочих Ижевского и Боткинского заводов, добровольцы генералов Войцеховского и Вержбицкого, около тысячи солдат и офицеров Третьей егерской и Восьмой Камской дивизий.

Конечной целью Каппеля было вывести группу в Забайкалье, где хозяевами положения пока еще были атаман Семенов и командующий японскими экспедиционными войсками генерал Оой. Для этого предстояло пешком в тридцатиградусный мороз преодолеть тысячеверстный путь по старому Сибирскому тракту.

В приказе Каппеля говорилось: «На западе нас ждут плен и жестокая расправа, на востоке - свобода. Многие из нас погибнут в походе, но это будет солдатская смерть…»

И колонны двинулись через тайгу на восток.

Во главе одной из них шел сам Каппель. На этот раз командующий был без стека… В полушубке, стоптанных валенках, с переброшенным за плечо японским карабином, Каппель ничем не отличался от других участников похода, который позднее белогвардейскими историками назван был «ледовым».

Рано или поздно группа Каппеля должна была оказаться под Иркутском. По приблизительным подсчетам, это могло произойти в конце января…

Обыватели с нескрываемым злорадством подхватывали каждый слух о продвижении каппелевцев. Иркутское белогвардейское подполье готовилось к встрече. На заводах, в железнодорожном депо, в казармах гарнизона и в партизанских отрядах митинговали. А в Русско-Азиатском банке, где заседал Политцентр, обсуждали три выхода из создавшегося положения:

1. Оборона Иркутска. («Авантюра: Политцентр не располагает способной к сопротивлению вооруженной силой».)

2. Временная эвакуация «Народной власти» из города до прохождения каппелевцев. («Легко сказать: эвакуация. А куда?»)

3. Соглашение с Каппелем. («Выступая против большевиков, генерал всегда симпатизировал социал-революционерам и храбро сражался под знаменем Комуча. Между тем союз с каппелевцами не только позволит избежать ненужного кровопролития, но и расширит базу демократии в Иркутске и укрепит позиции Политцентра, который получит в свое распоряжение армию и сможет дать отпор притязаниям большевиков на Восточную Сибирь».)

Обычно на заседаниях Политцентра присутствовали представители Сибирского и Иркутского большевистских комитетов. Но теперь их по вполне понятным причинам приглашать «забывали»… Выступления ораторов не предназначались для посторонних ушей. Тем не менее большевики знали о происходящих дебатах больше, чем могли предполагать руководители иркутских эсеров.

Располагали они сведениями и о том, что Политцентр собирается направить к генералу Каппелю своего посланца для переговоров… Поэтому связной Сиббюро ЦК Стрижак-Васильев и встретился в ту ночь в одном из номеров гостиницы «Модерн» с пухлым низкорослым человеком, одетым в бархатную визитку и мягкие замшевые ботинки. Так обычно одевались незадолго до войны провинциальные актеры и поэты-декаденты, писавшие стихи о лиловой грусти и голубом теле. Но собеседник Стрижак-Васильева не был ни актером, ни поэтом. У него были длинные засаленные волосы, веселые глазки и округлые, нарочито ленивые жесты. Он напоминал дебелую, преждевременно разжиревшую купчиху, которая, несмотря на сонную одурь тягостно-однообразной жизни, еще не успела позабыть, что была некогда озорной и проказливой девицей. Люди такого рода своим появлением вносят оживление в любую компанию, становясь мишенью для беззлобных шуток и никогда на них не обижаясь. Но Стрижак-Васильев достаточно знал старейшего работника боевой организации ЦК эсеров Сергея Малова для того, чтобы ошибиться на его счет. С виду благодушный толстяк, известный в подполье под кличками «Монах» и «Андрюша», являлся участником и организатором нескольких десятков эксов и террористических актов. В отличие от Бориса Савинкова или бомбиста Гершуни он никогда не афишировал свою достаточно бурную деятельность, но в партийных кругах его имя связывали с покушением Каляева на великого князя Сергея, с убийством губернатора Богдановича и другими не менее громкими делами. После Октябрьской революции «Монах» тоже не остался в стороне от событий. Только теперь его энергия была направлена против коммунистов. До переезда Совета Народных Комиссаров в Москву он подвизался в Петрограде, а к середине 18-го года находился в белогвардейском подполье в Перми, внося свою лепту в подрыв тыла Третьей советской армии. Колчаковский переворот застал его в Екатеринбурге, где обосновался председатель разогнанного большевиками Учредительного собрания Виктор Чернов. К «Шурику», то есть Александру Колчаку (Малов любил уменьшительные имена), «Монах» относился лояльно. Малов считал Директорию сборищем политических импотентов, а «Шурика» той самой дубиной, которая в умелых руках «эсеров дела» - его и ему подобных - «сможет проломить голову большевизму». Но когда Колчак, включив в состав своего «правительства» нескольких прирученных эсеров, одновременно нанес удар по слишком строптивому Центральному Комитету и посадил в тюрьму эсеров - членов Учредительного собрания, «Монах», опасаясь ареста, поспешно ушел в подполье. «Шурик» не оправдал его надежд - тем хуже для «Шурика»…

И Малов, предоставляя Красной Армии сражаться с Колчаком на фронте, а подпольным большевистским организациям - в тылу, приступает к формированию тайных эсеровских дружин. Этим дружинам предстоит осуществить захват власти, когда белые и красные будут настолько истощены взаимным истреблением, что уже не смогут оказать сопротивления «третьей силе»…

Нет, эсеровский боевик никогда не отличался благодушием и вполне годился для иллюстрации старой истины, что внешность обманчива.

С Маловым Стрижак-Васильев познакомился в эмиграции в Америке летом 1916 года, когда под лозунгом «готовься к обороне» начались знаменитые военные демонстрации.

Америка собиралась вступать в войну, и по Бродвею с утра до вечера неутомимо шагали под звуки двухсот оркестров банковские служащие Уолл-стрита и нью-йоркское духовенство в полном церковном облачении, а в Вашингтоне впереди многотысячной колонны государственных служащих, официантов и железнодорожников, размахивая звездным флагом, маршировал благообразный и седовласый автор пятитомной «Истории Американского народа», 28-й президент США Вудро Вильсон, о котором злые языки говорили, что он любит человечество, но не переносит людей…

В Чикаго, куда с начала года перебрался Стрижак-Васильев, патриотический угар не так ощущался, но расставленные на площадях и улицах города репродукторы захлебывались от избытка восторга и жажды крови. За время эмиграции Стрижак-Васильев вынужден был перепробовать не одну специальность. Он был чернорабочим, докером, матросом на рыболовецком судне, служащим Чикагской публичной библиотеки и репортером в маленькой газетке. Выполняя различные поручения Лиги социалистической пропаганды американской социалистической партии, Стрижак-Васильев не без успеха продолжал заниматься журналистикой. Его серия статей об автомобильном короле Форде привлекла внимание читателей и не только обеспечила ему сносное существование, но и дала возможность пополнить партийную кассу.

Тогда-то Малов, собиравший материалы о Форде, и заинтересовался Васильевым. Их познакомил Арнольд Нейбут, по совету и при поддержке которого Стрижак-Васильев обосновался в Чикаго.

Представляя Малова, Арнольд то ли в шутку, то ли всерьез сказал:

- Тоже репортер. На этот раз эсер. Поклонник Генри Форда, милитарист, бомбист и вообще убийца по призванию…

Такая характеристика способна была покоробить хоть кого, но толстяка она не обидела и, кажется, в чем-то ему даже польстила. Он залился веселым смехом и, не переставая смеяться, сказал:

- Наш общий друг («Почему друг?» - спросил Нейбут), как и все эсдеки, страдает некоторым догматизмом. Но я люблю догматиков - из них получается прочный строительный материал… А ваши статьи о Генри я читал. Недурственно, совсем недурственно… А то место, где вы описываете, как он две недели не пользовался парадной дверью, чтобы не потревожить свивших там гнездышко коноплянок, сделано даже с блеском… Вы профессиональный литератор?

- Нет, морской офицер.

- Как, как? Морской офицер? - Малов снова залился смехом. На этот раз он даже тихо повизгивал. - Узнаю матушку-Русь. Такая уж страна. Русские всегда занимались не своим делом: фабриканты - революцией, публичные девки - философией, философы - проституцией, а революционеры - коммерцией.

- Но вы-то занимаетесь своим делом?

- Это с бомбочками-то? - уточнил Малов. - Своим. С младых ногтей имел склонность к пиротехнике и фейерверкам. Люблю красочные зрелища: возвышают и глаз радуют… - И без всякого перехода заговорил о Форде. - А насчет Генри при всем своем уважении к вам должен заметить, что заблуждаетесь. Генри - не в птичках и не в эксплуатации ваших пролетариев. Генри, смею заметить, философ и великий первооткрыватель, который установил прямую связь между долларом и нравственностью. Гениальный техник приспособил к коляске пролетарской нравственности финансовый мотор: участие в прибылях при условии соблюдения моральных и этических норм, установленных хозяином. Трезвенник, набожный, хороший семьянин, чтишь отца своего? Получай дополнительные двадцать пять или пятьдесят долларов в неделю. Нет? И денег нет… Он впервые в истории человечества сделал нравственность выгодной. Чем не американский Христос? Твердая такса в твердой валюте на мораль. Религиозность - 5 долларов, скромность - 4, человеколюбие - 3 доллара восемь центов, самоотверженность - 2 доллара, умеренность - один… Куда и вам и нам до него!

Малов говорил так, что трудно было понять, над кем он издевается: над Фордом, собеседниками, американцами или над самим собой… Как Стрижак-Васильев вскоре убедился, это была его обычная манера.

Затем разговор перебросился на вступление Америки в ближайшие месяцы в войну и положение в России.

- Гарью попахивает на Руси, а? - заметил Малов, когда Нейбут заговорил о перспективах революции. - Грядет кудесница, грядет… Глядишь, скоро где-нибудь на Невском и встретимся… Попьем чайку в трактире из настоящего русского самовара, вспомянем американское житье-бытье, поговорим, поспорим… Так? - И сам себе возразил: - А может, и не так… Спор-то на Руси дракой кончается, стародавний обычай… Поспорим, поспорим - да и за чубы… А там и стрелять друг в друга начнем… Пиф-паф! - Он засмеялся, изобразил указательным пальцем, как нажимает на спусковой крючок, и, целясь, прищурил левый глаз. - Не исключено, а?

- Не исключено, - подтвердил Нейбут.

- Вот и я говорю, что не исключено. А что ж тогда будет?

- Наверно, покойники будут, - предположил Нейбут.

- Верно, покойники… Но какие? Стреляем-то мы лучше, а?

- Вот это еще неизвестно. Кто лучше стреляет, покажет будущее…

Этим, тогда еще туманным будущим стали Октябрьская революция, колчаковщина и гражданская война. Оказалось, что большевики стреляют лучше, но Нейбут все-таки погиб… А теперь «будущее» отправило за решетку убийцу Нейбута и снова свело Стрижак-Васильева с чикагским репортером и русским террористом Маловым. Гостиница «Модерн»… Поэт-символист обыграл бы это название, но Малов, к сожалению, не был поэтом, а Стрижак-Васильев увлекался стихами лишь в далеком детстве, да и то дальше стихотворения, где рифмовались козочка и розочка, он не пошел…

Вне зависимости от того, чем закончится зондаж, Иркутская большевистская организация все равно собиралась брать власть в свои руки. Как сказал Ширямов, если у эсеров три варианта, в том числе соглашение с Каппелем, то у большевиков только один - оборона города до последней капли крови. Но распылять свои силы на борьбу с эсерами в то время, как на город надвигались белогвардейские банды, было крайне нежелательно. Поэтому и в Сибирском партийном комитете, и в Иркутском переговорам Стрижак-Васильева с «Монахом» придавали большое значение. Малов не являлся членом Политцентра, но входил в состав «теневого кабинета» чем-то вроде министра внутренних и иностранных дел. В руках Малова были и боевики. Одного этого было достаточно для того, чтобы мнение «Монаха» стало решающим для руководителей Политцентра.

Когда Стрижак-Васильев договаривался о встрече, он не говорил о ее цели, но «Монах», конечно, все знал и так. И теперь они, разминаясь, как два цирковых борца перед началом решительной схватки, делали ложные движения и зорко следили друг за другом. Ничья исключалась: чьи-то лопатки обязательно должны коснуться пола…

Малов с безмятежным видом расспрашивал о подробностях задержания «Шурика» в Нижнеудинске, о том, как вел себя «Шурик» в поезде и как организована его охрана в тюрьме. После того как эта благодатная тема истощилась, он предался воспоминаниям, затем, как забавный казус, рассказал о забастовке полицейских в Бостоне…

- Вот и полагайся после этого на кого-нибудь… Я теперь больше ни на кого не надеюсь, - шутливо заметил он.

- Даже на своего посланника?

«Монах» сделал удивленное лицо, и Стрижак-Васильев должен был признать, что это у него получилось

- Ты о чем, Лешенька?

- О связном, которого ты направил к Каппелю.

- О связном?! - Редкие куцые брови «Монаха» поползли вверх и застыли под самой кромкой зачесанных назад волос.

- Хорошо сыграно, - одобрил Стрижак-Васильев.

- Это удивление в смысле? Натуральное, Леша. - Он укоризненно покачал головой. - Ах, Лешенька, Лешенька. Русскую революцию всегда разъедала ржавчина недоверия… Какой связной? Неужто ты мог предположить, что твой старый друг, социалист-революционер с эмигрантским стажем пойдет на соглашение с контрреволюцией?

- Ну, министр Колчака Старынкевич, если не ошибаюсь, тоже эсер…

- Бывший, Лешенька, бывший… Он исключен из партии. Но дело не в нем, я говорю не вообще об эсерах, а о себе. Обидел ты меня, Лешенька…

- Извини, если так. Но тут не моя вина, а этого «деятеля»…

- Кого?

- Балясного, - сказал Стрижак-Васильев и с удовлетворением отметил, что лицо «Монаха» поскучнело. - Когда наши сняли его в Черемхове, он заявил, что послан к Каппелю лично тобой…

- Врет, - мрачно сказал «Монах».

Пилюля была настолько горькой, что при всем самообладании он не смог даже хихикнуть. «Монах» не ожидал, что его человек так опростоволосится. Но это было лишь началом. Сейчас ему предстояло проглотить новую пилюлю, еще более горькую…

- Кстати, в Черемхове был митинг по этому поводу…

- Митинг?

- Да. Не слышал?

- Нет, Лешенька…

- Черемховцы собрались было даже отряд сюда посылать, требовать от Политцентра объяснений…

- Ишь ты… А все горячка. В горячке про все забудешь… даже про чехов. Ведь чехи отряд бы не пропустили…

- Так в том-то и дело, что они чешского коменданта уговорили. Он им даже вагоны выделил, - сокрушенно и весело сказал Стрижак-Васильев. - Пришлось нам вмешиваться: просили до выяснения никаких шагов не предпринимать.

Смысл сказанного был достаточно ясен: симпатии союзников к Политцентру успели остыть, и в случае вооруженного столкновения рабоче-крестьянских дружин и партизан с войсками Политцентра чехи займут нейтральную позицию.

Сам Стрижак-Васильев, несмотря на прогнозы приехавшего в Иркутск после совещания у Сырового Коржичка, не был в этом до конца уверен. Коржичек слишком хотел, чтобы союзники перестали поддерживать Политцентр, и вполне мог принять желаемое за действительное. Но чешская железнодорожная комендатура после соответствующего нажима Черемховского ревкома действительно обещала вагоны и паровоз. И если «Монах» сделает из этого факта далеко идущие выводы - а он их сделает, - то Политцентр сдастся без боя, ибо союзники - единственная его надежда.

Малов, как и предполагал Стрижак-Васильев, воспринял сказанное весьма настороженно.

- Три дня назад, - сказал он, - Сыровой заверил Косминского, что чешское командование не изменит своих позиций. У нас нет оснований сомневаться в этом заявлении.

- А три недели назад он в том же заверял Колчака. И у «Шурика» тоже не было никаких оснований сомневаться в этом заявлении…

Сказав это, Стрижак-Васильев понял, что лопатки его противника уже коснулись ковра…

«Монах» ласково погладил себя по животу, так же ласково взглянул на собеседника и сказал:

- Ржавчина недоверия, а? На Иркутск надвигается опасность, а мы словно малые дети: спорим, ссоримся… А зачем? Надо учитывать уроки 18-го года… - Он выжидательно посмотрел на Стрижак-Васильева, но тот будто в рот воды набрал. - Мне думается, Лешенька, что наша главная задача - забыть все разногласия…

- Все?

- Все.

- А затем?

- А затем всем истинным социалистам нужно объединиться.

- Ну, истинные социалисты, положим, уже давно объединились, - сказал Стрижак-Васильев и уточнил: - В большевистскую организацию.

- Нас, следовательно, к истинным не причисляешь?

- Не причисляю.

- Чистые и нечистые?

- Что-то в этом роде.

- Тяжело с тобой говорить, Лешенька…

- А это потому, что разговор у нас не конкретен.

- Давай тогда уточним: мы вам предлагали и предлагаем разделить с нами власть…

- Одна половина белая, а другая красная? Власть не яблоко.

- Все или ничего?

- Ну, «или», пожалуй, ни к чему, - рассудительно сказал Стрижак-Васильев. - Просто - все.

- А не много ли будет, не подавитесь?

- Нет, не много, в самый раз. И выхода у вас иного нет. Хочешь - не хочешь, а отдавать придется. Настроение масс тебе известно не хуже, чем мне: массы за Советскую власть. А когда мы опубликуем «вранье» Балясного, то тяга к Советам еще более усилится… Настроение гарнизона тебе тоже известно, а о численности рабоче-крестьянских дружин и партизанских отрядов я могу тебе, если хочешь, рассказать… По секрету, конечно.

- Таким образом, насколько я понял, мы должны отдать вам власть и ничего не получить взамен?

- Почему же ничего? - усмехнулся Стрижак-Васильев, вспомнив рассуждения Малова о Форде. - Во сколько Форд оценивает, по твоим подсчетам, благоразумие? Кажется, всего в два доллара? Большевики щедрей. Учитывая заслуги эсеров перед революцией во время этого переворота в Иркутске, мы их благоразумие оплатим по самой высокой таксе…

- По какой же, разреши полюбопытствовать?

- Мы вам гарантируем личную безопасность и возможность покинуть Иркутск…

Глазки Малова превратились в две узкие щели.

- Как это называется, Лешенька, на языке большевиков?

- Диктатурой пролетариата, Сережа.

- Понятно.

- Это самое главное - чтобы все было понятно.

Малов играл брелоком на золотой цепочке часов. Спросил:

- Когда же вы хотите получить ответ?

- От тебя сейчас, а от Политцентра - завтра днем.

- Торопитесь…

- Каппель тоже.

- Сейчас наша делегация ведет переговоры с Реввоенсоветом Пятой армии…

- Знаю, но мы не имеем возможности дожидаться окончания переговоров. Кроме того, учти, что награждается лишь своевременное благоразумие. Через день гарантия аннулируется… Итак?

- Если кто-либо из членов Политцентра захочет эмигрировать из России, он сможет это осуществить?

- Да. Во всяком случае, мы препятствовать этому не будем.

Малов оттянул бант галстука.

- Я всегда считал, Лешенька, что при наличии доброй воли с обеих сторон можно обо всем договориться…

- Итак?

- Меня лично ты уже убедил, а я постараюсь убедить товарищей…

Когда Стрижак-Васильев уходил, Малов проводил его до конца коридора и, пожелав приятных сновидений, попросил передать привет «Шурику».

Стрижак-Васильев усмехнулся: кажется, за время их беседы «Монах» проникся к Колчаку симпатией… Что ж, в этом была своя логика…

На следующий день утром Политцентр обсуждал вопрос об отказе от власти, а вечером Стрижак-Васильев положил на стол Ширямова проект «Декларации советских организаций». В нем говорилось, что «Политический центр не имеет опоры в массах и состоит из представителей таких партийных группировок, программные требования которых не отвечают классовым интересам пролетариата и трудового крестьянства. …Политический центр, лишенный поддержки низов, не желающих идти под лозунгом Учредительного собрания, не способен к решительной борьбе с реакцией, идущей как с востока, так и с запада в виде семеновских и каппелевских банд…

Только Советская власть: 1) способна организовать вооруженный отпор союзнической интервенции; 2) бороться с решимостью и до конца против господства буржуазии и за полное господство пролетариата и трудового крестьянства…

Требования Советской власти как в городе, так и в деревне настолько сильны, что препятствовать осуществлению этих совершенно законных требований было бы актом политической близорукости».

20 января этот проект, принятый на объединенном заседании советских организаций Иркутска, стал уже декларацией. Политцентр никакого сопротивления не оказал. Обессиленный дебатами и загипнотизированный надвигающейся опасностью, он безропотно сложил бремя власти.

И на афишных тумбах города манифест Политцентра сменил приказ Иркутского военно-революционного комитета:

«Всем, всем, всем.

С сего числа вся полнота власти в городе Иркутске перешла по соглашению с Политическим центром к образованному советскими партиями Военно-революционному комитету (Ревкому)…

1. Оповестить население района о восстановлении власти Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.

2. Арестовать лиц, контрреволюционная деятельность которых угрожает революционному порядку, и вообще принять меры к обеспечению этого порядка.

3. Приступить к вооружению населения и сформированию добровольческих дружин для защиты Советской власти.

4. Принять все меры к ликвидации двигающихся с запада остатков колчаковских банд и скорейшему продвижению советских войск к Иркутску.

…………………………………………………………………………………………………………………………

8. Твердо установить принцип невмешательства чеховойск и чехокомандования во внутреннюю жизнь населения и все действия ревкомов по концентрации сил, вооружению населения и пр.»

ТЕЛЕГРАММА

НАЧАЛЬНИКА 30-й ДИВИЗИИ ПЯТОЙ АРМИИ А. Я. ЛАПИНА,

КОТОРОМУ В ЯНВАРЕ 5920 ГОДА БЫЛИ ПОДЧИНЕНЫ

ВСЕ ПАРТИЗАНСКИЕ СОЕДИНЕНИЯ ИРКУТСКОЙ ГУБЕРНИИ,

ИРКУТСКОМУ РЕВКОМУ

«Революционный совет 5-й армии приказал адмирала Колчака содержать под арестом с принятием исключительных мер стражи и сохранения его жизни и передачи его командованию советских красных войск, применив расстрел лишь в случае невозможности удержать Колчака в своих руках для передачи Советской власти Российской республики».

ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ СТРИЖАК-ВАСИЛЬЕВА

«Вчера допрашивали Колчака. Выбраться на допрос не сумел, но протоколы прочел…

Гёте утверждал, что «каждый человек - это целый мир, который с ним рождается и с ним умирает». Мысль верная, но незавершенная. Действительно, каждый человек - мир. Но мир миру рознь. В одном случае это мир революционера-преобразователя, в другом - лабазника-черносотенца, а в третьем - обывателя… Мир «верховного» - это мир мичмана, дослужившегося до адмирала.

Судя по протоколу, он мало в чем изменился со времен Порт-Артура. Те же идеалы офицерской кают-компании, безмерное тщеславие, замешенное на честолюбии, самовлюбленность и кастовая ограниченность. «Верховный», как всегда, до потери памяти влюблен в адмирала Колчака, гордится им и его карьерой. Кажется, допрос для него - последняя попытка создать о себе легенду и отвоевать хотя бы маленькое место на страницах истории. Но вместо желаемой легенды получается нечто совсем иное, что-то вроде памятки гардемарину - «Что нужно сделать для того, чтобы стать адмиралом?».

Малов на допросе присутствовал (страница мемуаров бывшего революционера!). Разочарован, ожидал большего. Сказал, что показания «верховного» напомнили ему некогда популярную песенку: «Прежде был я дворником, звали меня Володей, а теперь я прапорщик, ваше благородие…»

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

ЗАМЕСТИТЕЛЯ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ИРКУТСКОЙ ГУБЧЕКА

К. ПОПОВА

«Как держался он на допросах?

Держался, как военнопленный командир проигравшей кампанию армии, и с этой точки зрения держался с полным достоинством. Этим он резко отличался от большинства своих министров, с которыми мне приходилось иметь дело в качестве следователя по делу колчаковского правительства. Там была, за редким исключением, трусость, желание представить себя невольным участником кем-то другим затеянной грязной истории, даже изобразить себя чуть не борцами против этих других, превращение из вчерашних властителей в сегодняшних холопов перед победившим врагом. Ничего этого в поведении Колчака не было.

Но в одном он близко подходит к своим гражданским соратникам, разделявшим с ним пребывание в одиночном корпусе иркутской тюрьмы. Все они, как на подбор, были совершеннейшими политическими ничтожествами. Ничтожеством в политическом отношении был и их глава - Колчак...»

- ВЫ АДМИРАЛ КОЛЧАК? - ДА, Я АДМИРАЛ КОЛЧАК

В Томске шли переговоры между делегацией Политцентра и Реввоенсоветом Пятой армии.

Пятая армия была обескровлена многомесячными боями и громадными потерями от тифа. Спекулируя на возможности столкновения в районе Иркутска с чехами и японцами, делегация добивалась прекращения дальнейшего наступления советских войск и признания власти Политцентра на территории Восточной Сибири, еще не освобожденной красными дивизиями.

В ЦК правых эсеров готовилось восторженное послание иркутским собратьям. «ЦК горячо приветствует товарищей, сумевших выполнить долг чести партии по отношению к Сибири и к правительству Колчака, предательски задушившему (а точнее - не оправдавшему возлагаемых на него эсерами надежд) в Поволжье, Урале и Сибири дело Учредительного собрания… - писалось в нем. - ЦК отдает себе полный отчет в крайней трудности и сложности положения наших партийных товарищей на Дальнем Востоке (имелась в виду Восточная Сибирь), угрожаемого с запада наступлением большевистских войск, в тылу - смутой, вносимой остатками колчаковских банд…» И так далее и тому подобное…

Но сообщение о ходе переговоров с Реввоенсоветом Пятой армии и письмо ЦК правых эсеров попали в Иркутск уже тогда, когда адресат бесследно исчез.

Политцентр, заявивший о себе широковещательными декларациями, просуществовал меньше месяца…

Первый допрос Колчака был произведен как раз накануне передачи власти Иркутскому военно-революционному комитету. Но этого не ощущается ни в бесстрастных вопросах членов комиссии, ни в обстоятельных ответах допрашиваемого.

Читая составленные по всем правилам юриспруденции протоколы, трудно себе представить, что, когда шел допрос, в бывшем штабе военного округа на Медведниковской улице уже записывались в боевые дружины рабочие, а где-то там, в занесенной колючим снегом избушке, больной, с обмороженными ногами Каппель прерывистым шепотом диктовал адъютанту обращение к сибирским крестьянам, к тем самым крестьянам, которые, на собственном опыте узнав, что такое колчаковская диктатура, при подходе каппелевцев покидали свои заимки и с берданками в руках уходили к повстанцам…

«Где утвердится Советская власть, там не будет трудовой крестьянской собственности, там в каждой деревне небольшая кучка бездельников, образовав комитеты бедноты, получит право отнимать у каждого все, что им захочется. Большевики отвергают бога…» - писал адъютант и, поглядывая на опаленное морозом, черное лицо командующего, думал, что генерал, несмотря на старания врачей, вряд ли протянет больше недели, что его могло бы спасти только тепло, что яму для могилы придется взрывать динамитом, что некому будет читать это обращение и что адмиралу, может быть, больше повезло, чем им всем, по крайней мере, ему не придется погибнуть смертью бездомной собаки в этой бесконечной тайге, где мороз страшнее большевистских пуль… Что бы ни произошло с «верховным», он сейчас в тепле…

И действительно, в комнате, где шел допрос, было жарко натоплено. О морозе лишь напоминали закованные в ледяное серебро окна. Потрескивали в раскаленной чугунной печке сырые дрова.

Бывший «верховный правитель» кивком поблагодарил за предложенный конвоиром стул, сел, расстегнул верхнюю пуговицу кителя.

- Вы присутствуете перед следственной комиссией в составе ее председателя Попова, заместителя председателя Денике, членов комиссии Лукьянчикова и Алексеевского для допроса по поводу вашего задержания, - сказал Попов.

Колчак обвел глазами четверых сидящих за столом. Стол стоял у стены. Над ним темнел прямоугольник невыцветших обоев. Видно, обои здесь защищал от лучей солнца портрет. Когда-то это был портрет императора, потом князя Львова, затем Керенского и наконец его, адмирала Колчака. Нового портрета не повесили. Это свидетельствовало о безвременье…

В углу комнаты стоял еще стол, маленький, скромный, судя по всему, принесенный сюда из другого помещения. На нем были стопка бумаги, бронзовая чернильница с позолоченной короной и несколько ручек. За этим неказистым столом сидели двое, наверно секретари.

В глубине комнаты, на клеенчатом диване - еще четверо, один из них полный, с добродушным лицом и веселыми глазками, сугубо штатский… Стрижак-Васильева здесь не было. Тем лучше. Ему не хотелось видеть этого человека.

Колчак до последней минуты верил и не верил в предстоящий допрос. Теперь он испытывал чувство облегчения: ему предоставлялась возможность высказаться. Нет, не перед комиссией выдуманного эсерами Политцентра. Люди, сидящие за столом, его не интересовали. Показания предназначались для оставшихся в живых членов императорской фамилии, для Франции, Англии, Японии, для президента Американских Соединенных Штатов Вильсона, на приеме у которого он был два с половиной года назад, - для истории.

Рассчитывая на эту минуту, он и не застрелился тогда в поезде.

- Вы адмирал Колчак?

- Да, я адмирал Колчак.

- Мы предупреждаем вас, что вам принадлежит право, как и всякому человеку, допрашиваемому Чрезвычайной комиссией, не давать ответы на те или иные вопросы и вообще не давать ответы.

Нет, Колчак не собирался пользоваться этим правом.

- Вам сколько лет? - спросил председатель.

- Я родился в 1873 году, - ответил Колчак. - Мне теперь 46 лет. Родился я в Петрограде, на Обуховском заводе.

- Вы являлись Верховным правителем?

- Я был Верховным правителем Российского правительства в Омске. Его называли «Всероссийским», но я лично этого термина не употреблял.

Председатель комиссии сделал паузу, давая возможность секретарю записать вопросы и ответы, и спросил:

- Здесь добровольно арестовалась госпожа Тимирева. Какое она имеет отношение к вам?

Вопрос был неприятным. Председатель комиссии вопросительно посмотрел на допрашиваемого.

- Она моя давнишняя хорошая знакомая… - сказал Колчак и, помедлив, добавил: - Она находилась в Омске, где работала в моей мастерской по шитью белья и раздаче его воинским чинам - больным и раненым. Она оставалась в Омске до последних дней, и затем, когда я должен был уехать по военным обстоятельствам, она поехала со мной в поезде. В этом поезде она доехала сюда… Она хотела разделить участь со мною.

Толстяк с благодушным лицом улыбнулся и что-то сказал своему соседу.

Ответ был неубедительным, и адмирал лучше, чем кто бы то ни было, понимал это. Но для его отношений с Тимиревой не было места в той биографии рыцаря без страха и упрека, которая сейчас им создавалась.

Блюститель офицерской нравственности должен быть сам образцом.

- Скажите, адмирал, она не являлась вашей гражданской женой? Мы не имеем права зафиксировать этого?

- Нет.

Председатель комиссии пожал плечами: в конце концов, вопрос был не из существенных, а среди прав, предоставленных законом обвиняемому, существует и право на ложь. Он не собирался лишать бывшего «верховного правителя» этого права…

- Скажите нам фамилию вашей жены.

- Софья Федоровна Омирова. Я женился в 1904 году здесь, в Иркутске, в марте месяце. Моя жена - уроженка Каменец-Подольской губернии. - И, не дожидаясь следующего вопроса, адмирал сказал: - Мой отец, Василий Иванович Колчак, служил в морской артиллерии. Когда он ушел в отставку в чине генерал-майора, он остался на Обуховском заводе в качестве инженера или горного техника. Там я и родился. Мать моя - Ольга Ильинична, урожденная Посохова. Отец ее происходит из дворян Херсонской губернии. Мои родители умерли. Состояния они не имели никакого. Вся семья моего отца содержалась исключительно на его заработки…

Губы председателя комиссии дрогнули в едва заметной улыбке. Накануне Стрижак-Васильев рассказывал ему о выступлении Колчака в середине семнадцатого года на матросском митинге в Севастополе. Убеждая собравшихся в необходимости войны до победного конца, говоря о проливах, которые нужно во что бы то ни стало вырвать из рук врага, командующий Черноморским флотом подчеркивал, что он заинтересован в этом только как русский патриот и никаких меркантильных соображений у него нет и не может быть.

Вот и сейчас Колчак не без умысла упомянул об Обуховском заводе и о материальном положении родителей. Это должно было свидетельствовать о его близости к простому народу и о том, что, сражаясь с красными, он отнюдь не защищал власть капитала, как это утверждали большевистские листовки и воззвания. Нет, он только отстаивал священное право частной собственности, порядок и исторически сложившиеся формы государственного устройства России.

- …Свое образование, - продолжал Колчак, - я начал в 6-й петроградской классической гимназии, где пробыл до третьего класса. Затем в 1888 году я поступил в Морской корпус и окончил в нем свое воспитание в 1894 году…

Колчак говорил настолько быстро, что секретари не поспевали за ним. Теперь слова сами приходили к нему. Он уже не видел обшарпанных стен, зеленого в чернильных пятнах стола, не слышал раздражающего скрипа перьев. Все это растворилось в воспоминаниях, которые, перескочив через барьер последних месяцев, перенесли его в далекое петербургское прошлое. Тогда, 5 октября 1894 года, корабельный гардемарин Александр Колчак стоял вторым на почетном правом фланге ста восьмидесяти гардемаринов, которым предстояло через десять, нет, через пять минут стать офицерами русского флота.

Блестел паркет громадного зала и ордена на мундирах, сверкали золото эполет и медь оркестра.

А затем, когда смолк оркестр, прозвучали долгожданные слова, торжественные и в то же время будничные:

- Поздравляю вас офицерами, господа! Всегда и во всем храните честь славного андреевского флага, который развевается над русским флотом!

Одинаковая форменная одежда, одинаковые прически, казалось, одинаковые мысли. Одинаковым должно было быть и их будущее. В мирное время - муштровка нижних чинов, ученья, парады, беседы в кают-компании (обо всем, кроме политики), покер, бильярд, производство в очередной чин, книжка офицерского заемного капитала, звуки рэг-тайма, тустепа и танго. В военное - походы, грохот канонады, мелодии горнов, золото букв на черном мраморе корпусной церкви, венки с георгиевскими лентами, победоносные бои на шпринге, мертвых якорях, до полного истребления противника, и, само собой разумеется, чины и ордена, среди которых самый желанный - орден святого Георгия Победоносца. «Кто в бою, получив ранение, останется на вахте до конца боя… Кто удачным выстрелом потопит неприятельский корабль… Кто с небрежением собственной жизни потушит пожар на корабле…»

И каждый из гардемаринов мечтал, получив ранение, остаться на вахте до конца боя, потопить неприятельский корабль и «с небрежением собственной жизни» тушить пожар. Мечтал об этом мичман выпуска 1894 года Александр Колчак, получивший «Георгия» в 1914 году, и мичман выпуска 1903 года Стрижак-Васильев, ставший георгиевским кавалером в 1904-м за предотвращение взрыва на подожженном японцами крейсере… Но они не были похожи друг на друга, точно так же как не были между собой схожи и другие питомцы корпуса. Стрижак-Васильев понял это в 1903-м, Колчак - много поздней…

Нет, Морской корпус не являлся штамповочной мастерской Его императорского величества. Выпускники выбирали разные жизненные пути. Еще в 1884 году во время процесса над военной организацией партии «Народная воля» на скамье подсудимых рядом с Верой Фигнер сидели лейтенант флота барон Шромберг и мичман Ювачев. Махровые реакционеры, выискивающие крамолу в матросских письмах и сундучках, и лейтенант Шмидт, офицеры-большевики, участники Свеаборгского восстания, волнений на крейсере «Рюрик» и линкоре «Гангут». И те и другие учились в стенах Морского корпуса…

По-разному была воспринята выпускниками корпуса и Октябрьская революция. Вице-адмирал Колчак возглавил белогвардейщину, контр-адмирал Альтфатер стал первым командующим большевистским военно-морским флотом, а капитан первого ранга Беренс - начальником генерального морского штаба Советской Республики.

Они по-разному относились к России, к ее будущему и к русскому народу. И в то время как Колчак рассказывал следственной комиссии о своем прошлом, начальник белогвардейского отряда судов особого назначения капитан первого ранга Китицын подписывал во Владивостоке приказ, который был своеобразной заявкой на будущее…

«…Считаю долгом высказать свой взгляд и думаю, что его разделит большинство на отряде, - писал он. - Я не мыслю существования своего ни в составе части, ни как отдельной личности вне России, под властью каких бы партий она ни находилась. Если будет божья воля и историческая судьба на то, чтобы это были те партии, против которых мы до сих пор честно боролись, борьба кончена и бесполезна, наш долг повелевает нам все-таки и с ними продолжать нашу работу по воссозданию русского флота».

Колчак провел ладонью по лбу, перевел дыхание.

«Поздравляю вас офицерами, господа! Всегда и во всем храните честь славного андреевского флага, который развевается над русским флотом».

Это было днем, 5 октября 1894 года. А вечером, в новеньком, с иголочки, офицерском мундире, вожделенном и еще непривычном, он вместе с другими только что произведенными мичманами обмывал погоны в уставленном цветами интимном зале «Отеля де Франс» на Большой Морской. Пили за здоровье царствующего дома, за императорский флот, за «трех орлов», которые когда-нибудь опустятся на их плечи… Впрочем, за орлов пили для порядка, по сложившейся традиции. Стать полным адмиралом никто не мечтал. А тем не менее к одному из них, к мичману Колчаку, они все-таки опустились… Это произошло вдали от кораблей и от моря, в Омске, в 1918 году, когда вице-адмирал Колчак стал диктатором…

А потом, после ресторана, когда голова слегка кружилась от шампанского, мичман Колчак в одиночестве бродил по улицам Санкт-Петербурга.

Он всегда любил этот город, но не таким, каким он его застал в 1917 году, а чинным и подтянутым, как сверхсрочник. Санкт-Петербург, втиснутый в форменку гранита, обутый в тщательно вычищенную брусчатку мостовых, с вонзенным в небо штыком Адмиралтейства и памятником Славы на Измайловском проспекте - бронзовым ангелом, который, подобно вахтенному, нес свою почетную службу на мостике Российской империи, воздвигнутом из трофейных турецких пушек.

Этот Петербург был ему дорог и понятен.

И если для бывшего начальника иркутской губернской тюрьмы, одного из бесчисленных винтиков сложной машины империи, символом устойчивости, могущества и порядка была тюрьма, то для Колчака этим символом являлся Санкт-Петербург его юности, Петербург с чистыми, как корабельная палуба после приборки, набережными, Царской пристанью, шеренгами газовых фонарей, грот-мачтой Александровской колонны, с напоминающими городовых памятниками и смахивающими на памятники городовыми… Гардемарину Колчаку был дорог и другой Петербург, город его еще пока далекой мечты, тот Петербург, который съезжался на балы в Зимний дворец (к подъезду, что на Дворцовой площади, - дамы и придворные, остальные со стороны Невы, с Крещенского).

Этот Петербург танцевал полонез и контрдансы, проигрывал в карты целые состояния, снимал в Мариинке ложи, рассматривал в бинокли ножки балерин, выписывал зимой из Ниццы гвоздику и сирень, кутил на Большой Конюшенной в «Медведе», хвалясь своими чистокровными рысаками и шелестя дутиками, проносился по Невскому и чопорно раскланивался во время прогулок на Елагином острове…

Петербург «высшего света»… Отпрыск захудалой дворянской фамилии был здесь чужим. Колчак это знал. Но он знал и другое - что рано или поздно придет время, когда он, подобно «белому генералу» Скобелеву или Куропаткину, завоюет право чувствовать себя равным среди равных в этом городе своей мечты.

И время пришло в июле 1916 года, когда начальник штаба главковерха генерал Алексеев представил императору в Могилеве нового командующего Черноморским флотом - вице-адмирала Колчака. Тогда предполагалась высадка русского десанта на Босфор, и офицером, который мог осуществить этот замысел, по мнению ставки, был он, Александр Колчак.

А в 1894-м он начинал со скромной должности помощника вахтенного начальника на броненосном крейсере «Рюрик». Затем было плавание в Тихом океане, углубление знаний по гидрологии и океанографии, знакомство с адмиралом Макаровым, участие в Северной полярной экспедиции Академии наук и организация розысков пропавшего без вести на острове Беннетта барона Толля.

Колчак подробно описывал свое плавание по Северному океану на шлюпке от мыса Медвежьего до Земли Беннетта. Члены комиссии его не перебивали, их обязанностью было слушать, так же как обязанностью секретарей было записывать все, что говорит бывший «верховный правитель»…

На следующий день после своего возвращения из экспедиции в Якутск Колчак узнал о нападении японцев на русскую эскадру в Порт-Артуре, и из Якутска в Академию наук поступила телеграмма: руководитель экспедиции Александр Васильевич Колчак нижайше просил академию вернуть его в морское ведомство для использования на Дальнем Востоке в Тихоокеанской эскадре. Он полагал, что в эти дни все офицеры обязаны долгом и присягой отдать свою жизнь во славу России, обожаемого монарха и православия.

Земля Беннетта, Новосибирские острова, Устьяновск, Верхоянск, Якутск, Иркутск - все это позади. И вот перед ним забитая воинскими эшелонами, пропахшая потом и карболкой пограничная станция Маньчжурия. Отсюда поезд уже идет по непривычно голой рыжей равнине. На полустанках - солдаты, китайцы в синей одежде, повсюду наклеенные на скорую руку лубочные картинки, изображающие грозного забайкальского казака с пикой и хилого японца: «Эй, микадо, будет худо, разобьем твою посуду, разнесем дотла. Тебе с нами драться трудно, что ни день, то гибнет судно - славные дела!»

Повсюду шум, гомон, неразбериха. Среди бесчисленных маньчжурских папах с трудом можно разглядеть синие куртки железнодорожников, тужурки инженеров путей сообщения с золотыми контрпогончиками на плечах, красные погоны вездесущих интендантов и зеленые фуражки пограничников.

Гудят паровозы, свистят кондукторы, звенят колокола.

Война!

Харбин - Мукден - Порт-Артур… Эта дорога вела к разгрому русской армии, к революции 1905 года. Но для морского офицера, который ехал в вагоне второго класса, это была дорога к славе, продолжение блестяще начатой карьеры.

Колчак получает назначение на крейсер «Аскольд», потом становится командиром миноносца «Сердитый».

И вот на минной банке, поставленной миноносцем на подступах к Порт-Артуру, взрывается крейсер «Такосадо»… Это не только одна из немногих побед русского флота в японской войне, но и победа Колчака. Фамилия командира миноносца замелькала на страницах газет.

Газеты Колчак читал в госпитале, где он оказался из-за обострения приобретенного им на севере суставного ревматизма. И эти корреспонденции оказали на его болезнь более благотворное влияние, чем лекарства и уход…

Затем японский плен…

Победители великодушны. Японский адмирал предлагает ему на выбор: лечение в Японии на водах или возвращение без всяких условий в Россию.

Колчак выбрал Россию. Через Америку он возвращается в Петербург…

Здесь он организует офицерский морской кружок, цель которого - возрождение военного флота России «на научных началах». Он один из авторов рассчитанной на десять лет судостроительной программы, которая должна обеспечить блистательную победу в грядущей войне. Он с нетерпением ждал эту войну - новую ступень в своей карьере, как великий праздник, и в одном из писем писал: «Война ведь выше справедливости, выше личного счастья, выше самой жизни».

Даже сейчас, на допросе, вспоминая о 1914 годе, он, не замечая иронического взгляда Попова, говорит: «На «Рюрике», в штабе нашего флота, был громадный подъем, и известие о войне было встречено с громадным энтузиазмом и радостью. Офицеры и команда все с восторгом работали, и вообще начало войны было одним из самых счастливых и лучших дней моей службы».

Член комиссии, сидевший рядом с Поповым, сказал:

- Мы подошли к той части вашей деятельности, которая носит не только профессиональный и технический характер, но и политический. В связи с этим комиссия считает необходимым поставить вам вопрос о ваших политических взглядах в молодости, в зрелом возрасте и теперь, а также о политических взглядах вашей семьи.

Колчак задумывается, обводит взглядом сидящих за столом.

- Моя семья была чисто военного характера и военного направления… - медленно говорит он. - Большинство знакомых, с которыми я встречался, были люди военные… О вопросах политического и социального порядка, сколько я припоминаю, у меня вообще никаких воспоминаний не осталось. В моей семье этими вопросами никто не интересовался и не занимался…

Новый вопрос. Его задает член комиссии, правый эсер Алексеевский. Вопрос относится к числу тех, которые в юриспруденции именуются «наводящими». Задавать такие вопросы не рекомендуется, и юрист Алексеевский это знает. Но Алексеевский не может примириться с тем, что бывший военный и морской министр эсеровской Директории, который вел легионы против узурпаторов власти - большевиков, столь откровенно признается в отсутствии всякой политической платформы.

- Скажите, адмирал, - говорит Алексеевский, - в 1904 - 1905 годах, когда вы участвовали в русско-японской войне, вы, как человек, хорошо знающий морское дело, изучивший в деталях и на практике постановку его в России, не могли не видеть, что наши морские неудачи определялись политическими обстоятельствами… Вы тогда не пришли к выводу, что необходимы политические перемены во что бы то ни стало, хотя бы даже и путем борьбы?

- Я считал необходимым уничтожение должности генерал-адмирала, и это совершилось как результат войны. Я считал это безусловно необходимым, - говорит Колчак, - но главную причину я видел в постановке военного дела у нас во флоте… Если бы это дело было поставлено как следует, то при каком угодно политическом строе вооруженную силу создать можно, и она могла бы действовать.

- Каково было ваше отношение, адмирал, к революции 1905 года?

Колчак. Мне не пришлось с ней почти сталкиваться… Я как раз в этот период не был в соприкосновении с событиями революции 1905 года и в политической деятельности участия не принимал.

Председатель. Каково было ваше идейное отношение к этому делу?

Колчак. Я этому делу не придавал большого значения…

Алексеевский. Таким образом, вы из неудач войны с Японией не делали никаких политических выводов?

Колчак. Нет. Вспышку 1905 - 1906 годов я приписывал исключительно народному негодованию, оскорбленному национальному чувству за проигранную войну…

1906 - 1913 годы. Для Стрижак-Васильева это были годы революционного спада, столыпинской реакции, массовых арестов, борьбы против отзовистов и ликвидаторов, сплочения пролетариата и крестьянства в преддверии новой революции. Тюрьма, ссылка, эмиграция и первые признаки надвигающихся событий. Для Колчака это были годы подготовки к войне, которая должна была выдвинуть его в первые ряды офицеров Российского императорского флота.

И вот долгожданная война…

Колчак, как он не преминул подчеркнуть на допросе, лично руководит минным заграждением Данцигской бухты, где базируется значительная часть германского флота, и высадкой морского десанта на Рижском побережье в тылу у немцев. Обе операции проходят успешно. Он получает наконец Георгиевский крест, производится в капитаны первого ранга, назначается командиром минной дивизии. А вскоре он уже вице-адмирал и командующий Черноморским флотом.

Имя нового командующего было связано с разговорами о готовящемся десанте, который решит исход войны и покроет Черноморский флот неувядаемой славой. Десант на Босфор, удар по Константинополю, полный разгром Турции… Это не могло не волновать воображения мичманов и лейтенантов, стосковавшихся по настоящей войне, которой сопутствуют слава, чины и ордена.

Что же касается матросов, то в 1916 году их мнением о войне и новом командующем Черноморским флотом никто из офицеров не интересовался. Как-то само собой подразумевалось, что у нижних чинов не может быть никакого мнения. Матросы - это матросы. Одетые в одинаковые робы, они различались офицерами только по фамилиям и тем функциям, которые выполняли на корабле. Вестовые и сигнальщики, гальванеры и «трюмные духи», дальномерщики и наводчики - все они были не людьми, а винтиками сложного судового механизма. Предполагалось, что эти винтики ни к чему не стремятся и ничего не думают, тем более что служба действительно не оставляла им времени на размышления. Правда, до офицеров доходили странные и непонятные сообщения о восстаниях в Средней Азии, о стачках в Петрограде и Москве, о братании на фронте, об отказе солдат сражаться. Но все это было вдали от Черноморского флота, жизнь которого шла прежним чередом. В отличие от Балтики здесь нижние чины хорошо знали свое место. Так думало большинство офицеров. Так думал и адмирал Колчак...

- Мы бы хотели знать в самых общих чертах ваши политические взгляды во время революции, - сказал один из членов комиссии.

Что ж, адмирал мог, почти не кривя душой, исчерпывающе ответить на этот вопрос. Нет, несмотря на свои монархические убеждения, он не был врагом Февральской революции. Это лекарство при определенных обстоятельствах могло бы принести пользу. При определенных обстоятельствах… Например, если бы лечащими врачами были не Львов, Милюков и Керенский, а генерал Корнилов или он, Александр Колчак.

- Когда последовал факт отречения государя, ясно было, что уже монархия наша пала и возвращения назад не будет… - сказал Колчак. - Когда совершился переворот, я считал себя свободным от обязательств по отношению к прежней власти…

- Как вы относились к самому существу вопроса свержения монархии и какова была ваша точка зрения на этот вопрос?

- Для меня было ясно, что монархия не в состоянии довести эту войну до конца и должна быть какая-то другая форма правления, которая может закончить эту войну.

Алексеевский не удержался от иронии.

- Не смотрели ли вы слишком профессионально на этот вопрос? - сказал он и с любопытством спросил: - Какие недостатки и достоинства вы видели во Временном правительстве?

Председатель комиссии Попов, сидевший до сего времени с отсутствующим выражением лица, заметно оживился. Ситуация была пикантной: эсер интересуется мнением монархиста о правительстве трудовика Керенского. Формально, конечно, у бывших царских генералов и адмиралов не могло быть претензий к Керенскому. «Александр IV» не оставлял их вниманием и проповедовал войну до победного конца… Но с другой стороны… Да, ситуация пикантная, ничего не скажешь! Ну что ж, послушаем мнение бывшего «верховного правителя» о бывшем министре-председателе…

Тщательно подбирая слова, Колчак сказал:

- За время пребывания в Петрограде я убедился, что это правительство состоит из людей искренних и честных («Допустим», - сказал про себя Попов), желающих принести возможную помощь родине («С точки зрения адмирала»). Никого из них я не мог заподозрить в том, что они преследовали личные или корыстные цели. Они искренне хотели спасти положение, но… («Вот это уже поинтересней! Итак, в чем же заключается ваше «но», господин адмирал?») Но при этом они опирались на очень шаткую почву - на какое-то нравственное воздействие на массы, народ, войска. - И, сделав паузу, Колчак неожиданно не только для Алексеевского, но и для Попова закончил: - Для меня было также совершенно ясно, что это правительство совершенно бессильно…

Это высказывание, несмотря на лестную преамбулу, не было похоже на комплимент. Еще менее приятным был для Алексеевского отзыв об Учредительном собрании, состоявшем в основном из эсеров. Говоря о нем, Колчак даже не пытался позолотить пилюлю. «Я считал, что если у большевиков и мало положительных сторон, - сказал адмирал, - то разгон этого Учредительного собрания является их заслугой, что это надо им поставить в плюс».

Нет, у Колчака не было ненависти к тем, кто оказался в начале 1917 года в министерских креслах. В конце концов, их планы немногим отличались от планов адмирала: они отстаивали его Россию, Россию воинской дисциплины и твердого порядка. Они хотели продолжать войну, его войну, в которую адмирал вложил все свое честолюбие. Этим они заслуживали его поддержку. Но эти люди оказались тряпками, болтунами.

Колчак говорил о разложении армии, об отказе солдат и матросов выполнять приказания офицеров, об отсутствии дисциплины, об апрельской демонстрации по поводу ноты Милюкова и предложении генерала Корнилова вооруженной силой подавить эту демонстрацию.

- Что вы думали тогда и впоследствии о предложении Корнилова, сделанном на квартире Гучкова, что он обладает достаточной силой, чтобы поставить барьер этому движению, ведшему к прекращению войны? Действительно ли он обладал достаточными силами? - спросил один из членов комиссии.

- Да, я считаю, что он обладал достаточными силами…

- Если бы были даны известные директивы ответственными руководителями, чтобы поставить барьер этому движению физическими репрессиями, считаете ли вы, что это было бы возможно у вас, на Черном море?

- Да, я считаю, что в то время это было возможно и у меня. В то время у правительства было достаточно дисциплинированных сил, чтобы подавить это движение.

«В то время у правительства было достаточно дисциплинированных сил…» Так ли?

Его ответ для комиссии уже был занесен в протокол допроса, который когда-нибудь прочтет Керенский. Но ответить на этот вопрос самому себе Колчак, пожалуй, не смог бы. Нет, не смог… Хотя… Может быть, ответом было то, что произошло в один из солнечных дней в Севастополе на вздыбленной митингом площади?

Возможно…

Колчак не любил и не умел выступать на митингах. Но тогда он был в ударе, и его речь, судя по всему, понравилась, ему много аплодировали. А затем командующего флотом сменил на трибуне чернявый матросик с жестким прищуром темных, как взбаламученное море, глаз.

- Граждане свободные матросы свободной России! - крикнул он неожиданно зычным для своей щуплой фигурки голосом. - Здесь господин адмирал по-ученому разъяснял вам, что России позарез требуется победа, и вы ему шлепали своими мозолистыми ладонями. И верно делали, что шлепали, потому что ежели по совести разобраться, то Россия для нас, черноморских братишек, революционных матросов, дороже матери родной. И никакой революционный матрос, будь он шкурой или гадом, к примеру, не захотит, чтобы па лике его матери родной кровь от иноземного мордобоя была. Только ведь вот в чем закавыка, ежели опять же разобраться, для какой России тот мордобой страшен? Для той, что с сошкой, или для той, что с ложкой? Прозвание-то тут одно, а сердцевины, глянь, две; матросская и адмиральская. Одна Россия для вас, матрасов, мать, а другая - хуже мачехи, вроде боцмана, все в рыло норовит вдарить, да с полной выкладкой под ружье, а то офицерские гальюны наряжает чистить. Вен она какая, та Россия… Вот тут некоторые неосознанные элементы глотку дерут: одна Россия! Ан врете, не одна. Вот я, к примеру, на побывку в деревню ездил, с мужиками калякал. Ну, мужицкий разговор известный… Спрашиваю: «Как после революции и необъятной свободы жизнь крестьянская?» «Худо», - говорят. «А почему худо? - спрашиваю. - Николашку повалили, Гучкова-империалиста скинули, Александра Федоровича поставили, обходительный такой гражданин, культурный, речи говорит… Свободы - хоть подавись… Чего не хватает-то? Ежели Босфора и Дарданеллов, то нам это при нашем моряцком геройстве раз плюнуть и два растереть, все одно, что с ярмарки рушник или другой какой гостинец привезть. Потому, - говорю, - что у нас на море на Черном командир такой геройский, Колчаком адмиралом прозывается, с ним нам воевать, что баб щупать, - удовольствие, да и только». Так и сказал, а мужики на мою посулу и отвечают: «А на кой ляд, - говорят, - нам твой Босфор вместе с твоим геройским адмиралом? Босфор не распашешь, а твоего адмирала заместо коня не приспособишь. И господин гражданин Керенский нам по хозяйству без надобности, и свободой брюхо не набьешь. Нам бы заместо всего землицу у своего господина помещика Субоцкого оттяпать, а ежели тот Субоцкий отступного захочет, его воля воевать: пусть себе на том Босфоре новую усадьбу справляет». Вон ведь как мозгами раскидывают. Не германец и турок им мешает, а тот же православный, что на мужицком загривке с ложкой сидит да свой зад с земли сдвинуть не желает. И с мастеровыми я разговоры вел, в смысле с пролетариями. И им опять же не Босфор, а фабрики да заводы, политые их же трудовым потом, нужны. И им православный заводчик, а не германцы жизнь делать мешают. Не-е, не единая Россия… Ведь что получается? Бедной России одно надоть, богатой - другое. У адмиральской России - счастье в кармане, а у матросской - вошь на аркане…

Колчак, окруженный офицерами штаба, бледный, закусив нижнюю губу, внимательно наблюдал за реакцией запрудившей площадь матросской массы, почти физически ощущая, как меняется ее настроение. Некоторые возгласами подбадривали оратора, другие сочувственно ухмылялись, третьи слушали с безразличным выражением лица. Но никто из тех, кто только что аплодировал командующему, не осуждал чернявого, который растаптывал все - офицерскую честь, патриотизм, прошлое и будущее России. И если бы он, адмирал Колчак, приказал сейчас арестовать чернявого, приказ бы наверняка остался невыполненным. Матрос в отличие отчего был здесь своим, как они выражались, братишкой, и то, что он говорил, тоже было своим, кровным Для многотысячного скопища крестьян и рабочих, еще недавно называвшихся нижними чинами императорского флота.

- Нам, братишки черноморские революционные моряки, бойня с германцем ни к чему. А вот ежели нам не дадут господа и граждане министры землю и фабрики, вот тогда мы, братишки, черноморские революционные моряки, вместе с нашими братишками по классу - германскими мужиками и мастеровыми - обрушим свой революционный гнев на империалистов. А потребуется - и не единый гнев, а и пули из ружей наших обратим на них, снаряды из орудий…

Корявые и тяжелые, как вывороченные из мостовой во время апрельской демонстрации булыжники, слова матроса с грохотом падали на замершую площадь, заставляя офицеров медленно отступать от трибуны. И в отзвуке этого грохота Колчак узнавал мысли, высказанные давно, еще тринадцать лет назад, его соседом по палате Георгиевской общины Красного Креста, офицером и дворянином Стрижак-Васильевым. Тогда эти мысли вызывали иронию, теперь - страх. Им нельзя было противопоставить слова - только выстрелы.

Стрижак-Васильев, большевик, осужденный к смерти военно-полевым судом в Омске…

Еще в Морском корпусе Колчак привык делить всех гардемаринов и офицеров на несколько твердо очерченных категорий. В самую многочисленную входили те, кого он называл «тротуарными ослами» или «мышиными жеребчиками». Постоянные посетители публичных домов, неизменные участники всех пьянок, покорители «горняшек» и паркетные шаркуны, они воспринимали службу во флоте как неизбежную, но скучную обязанность, предоставляющую возможность «рвать цветы жизни». Были службисты-строевики, требовательные и исполнительные, с тяжелой рукой, пустой головой и хорошими манерами - «полированные гвозди». Были и такие, которых Колчак причислял к категории «серьезных офицеров». Энтузиасты, хорошо знающие свое дело, они, по его мнению, представляли будущее Российского флота. Молодой же офицер, оказавшийся соседом по палате, не подпадал ни под одно из этих определений. И это раздражало старшего лейтенанта, любившего всегда и во всем ясность. Стрижак-Васильев относился к какой-то странной и непонятной для него разновидности. Что скрывается за молчаливостью мичмана, которому уже здесь, в госпитале, была вручена коробочка с офицерским Георгием? Стрижак-Васильева не интересовали ни полненькая, кокетливая медицинская сестра - арр1еgir - скрашивающая офицерам скучные вечера в госпитале, ни обычные разговоры о бездарности Куропаткина, ни слухи о предложении Вильгельма, которое он якобы сделал Николаю II, - снять с русской западной границы всю артиллерию и перебросить ее на Дальний Восток («Я сам беру на себя охрану нашей общей границы»), ни дебаты о тактике Порт-Артурской эскадры, во время которых каждый мичман чувствовал себя адмиралом.

Стрижак-Васильев держался как-то в стороне от всего того, чем жили офицеры. И тем непонятней было его участие в споре, который, по мнению Колчака, был не только бессмысленным и глупым, но и нетактичным по отношению к царствующей фамилии. Речь шла о государственном устройстве. Нужен ли России парламент? Вот тогда-то Стрижак-Васильев и высказал в несколько эзоповской манере мысли, которые так поразили Колчака. Впрочем, его не столько поразили сами мысли, сколько то, что они могли появиться у потомственного дворянина, офицера флота. И Колчак склонялся к тому, что непонятный для него офицер всего-навсего позер, а его наивно-крамольные высказывания - лишь юношеская бравада, жалкая попытка соригинальничать, утвердить путем шокинга свое «я». Поэтому он позволил себе снисходительность по отношению к зеленому мичману, который, наверно, уже тогда был одним из тех, кто привел Россию к гибели…

Спор в палате Колчак попытался завершить шуткой. «Поверьте мне, мичман, флот больше подходит для карьеры, чем революция, - сказал он.- - Я, правда, никогда не занимался политикой, но знаю, что революционеры в России никогда выше эшафота не поднимались»… Спорящие, оценив вовремя сказанное бонмо, заулыбались. Но Стрижак-Васильев не принял шутку и спросил: «А вам не кажется, Александр Васильевич, что флот и революция когда-нибудь соединятся?»

И вот это произошло во дворе Черноморского экипажа…

- Братишки революционные матросы! - кричал оратор, размахивая руками. - Не поддавайтесь гадам офицерам, прислужникам империалистов! Пущай они сдают оружие! А мозги нам пущай не задуривают, не затемняют нашу революционную бдительность! Верьте только большевикам, потому что большевики говорят святую революционную истинность. Кончай войну со своим трудовым братом - германским мужиком и рабочим!

…Да, к тому времени у правительства уже не было Дисциплинированных частей, которые бы могли искоренить эту заразу… Не было.

Через день после митинга началось разоружение офицеров. Затем решение делегатского собрания матросов об отстранении его, адмирала Колчака, от командования флотом. Мало того, в судовых и полковых комитетах начались дебаты о его аресте. И его бы арестовали, если бы не поспешный отъезд в Петроград. Наверняка бы арестовали…

Когда в апреле 1917 года он был у Плеханова , тот говорил ему, «что все идет не так, как мы хотели или предполагали, события принимают стихийный характер».

Нет, отныне едва избежавший ареста Колчак не верил в стихийность. Он теперь не сомневался, что за всем происходящим стоят ненавистные ему большевики, одним из которых и был тот странный мичман. Именно они инспирировали приказ № 1 Совета рабочих и солдатских депутатов, именно они организовали апрельскую демонстрацию, именно их слова повторял матрос на митинге, который окончательно разрушил его флот…

Обо всем этом Колчак говорил в своем докладе на заседании «правительства», которое проходило в Мариинском дворце. Доклад ничего не мог изменить, но адмирал должен был высказать этим политическим болтунам все, что он о них думает…

Затем встреча с американским адмиралом Гленноном. В Америке обсуждался план морского десанта на Босфор и разрабатывались новые эффективные методы борьбы с немецкими подводными лодками. Гленнон предложил Колчаку посетить Америку, Ну что ж, если Россия в его услугах больше не нуждается, он счастлив быть полезен как специалист ее союзникам…

Во главе группы русских офицеров Колчак вместе с адмиралом Гленноном выезжает в Берген, оттуда в Лондон, а затем в Галифакс. Здесь Колчака ждут почет и признание, которых его лишила революция.

Накануне отъезда из Сан-Франциско на родину Колчак впервые услышал о свержении Временного правительства. Правда, американским газетам трудно верить. Однако, прибыв в Иокогаму, он узнал, что на этот раз газеты не солгали: да, в России большевистское правительство, оно ведет с немцами переговоры о заключении мира… «Мир без аннексий и контрибуций!» Этот лозунг был ему хорошо знаком. Итак, болтуны из Зимнего дворца пожинали то, что посеяли… Этого следовало ожидать…

Колчак обращается к английскому правительству с просьбой зачислить его в армию его величества короля Великобритании и направить на Месопотамский фронт. Что ж, правительство Англии готово пойти навстречу безработному адмиралу. Но почему именно Месопотамский фронт? И в Сингапуре английский генерал вручает Колчаку телеграмму: в силу изменившейся ситуации на Месопотамском фронте и просьбы русского посланника в Китае князя Кудашева правительство его величества считает полезным для общего дела, чтобы офицер британской службы, русский адмирал Колчак вернулся на свою бывшую родину, где ему рекомендуется ехать на Дальний Восток…

И вскоре в городах «восточной окраины» Российской империи появилось воззвание: «Я, адмирал Колчак, в Харбине готовлю вооруженные отряды для борьбы с предателями России - большевиками…»

Так русский адмирал и офицер британской службы сделал свой выбор, восстав против воли народа и революции…

ОБРАЩЕНИЯ

К рабочим и крестьянам:

«Голодные, полузамерзшие банды остатков колчаковских войск, собирая последние силы, стремятся к Иркутску…

Красный Иркутск будет ими разграблен и обильно полит рабоче-крестьянской кровью, если мы не сумеем его защитить.

Рабочие и крестьяне! Все, как один, вставайте на защиту нашего красного Иркутска… Запись рабочих в боевые дружины производится в Военном комиссариате (бывш. штаб округа на Медведниковской улице)».

К членам партий:

«Военно-революционный комитет объявляет, что все члены партий, стоящих на платформе Советской власти, не имеют права покидать пределы города Иркутска без особого на то разрешения партийных комитетов… Все партийные товарищи немедленно же должны зарегистрироваться у секретарей партий с обозначением, где бы они могли работать…

Виновные в нарушении сего постановления будут привлекаться к строгой ответственности. Ревком».

К населению:

«В городе распространяются слухи об якобы готовящейся эвакуации города, о возможности занятия города каппелевцами и т.д. Слухи эти, нервируя население, создают то напряженное, тревожное настроение, которым так любят пользоваться наши враги для разных провокационных действий, для создания ни на чем не основанной паники и т.д.

…Ревком призывает всех к соблюдению революционного порядка, к борьбе с провокационными слухами, откуда бы они ни исходили, к революционному творчеству по созданию фронта против всех врагов народа…

Красный Иркутск охраняется красными войсками и никому не сдаст своих позиций.

Военно-революционный комитет».

К врагам!

«Иркутский военно-революционный комитет, опираясь на волю масс и ту огромную силу Советской России, которая оказалась способной внести разложение в ряды врага даже через Штыки колчаковскои армии, вступив в управление краем, не счел необходимым красным террором неумолимо расправиться с врагами народа… Однако имеются безумцы… работа которых может заставить Революционный комитет пересмотреть свое отношение к моменту и сдавшейся буржуазии и реакционным элементам города.

Военно-революционный комитет, ответственный перед массами за сохранение революционного порядка, заявляет, что он будет беспощаден и не остановится ни перед какими мерами, если сдавшийся враг сделает попытку хотя бы на час возвратить ненавистную кровавую тиранию старой власти.

Иркутский военно-революционный комитет».