Тихая жизнь. – Родители Смита. – Исчезновение мальчика. – Первоначальное образование. – Университет. – Публичные лекции. – Дружба с Юмом. – Профессура. – Лекторский талант Смита. – Сношения с Эдинбургом и обсуждение торговых вопросов. – Рассеянность. – Выход в свет “Теории нравственных чувств” и письмо Юма по этому поводу. – Прекращение профессорской деятельности. – Путешествие по Франции в качестве воспитателя герцога Бёклея. – Уединение. – Выход в свет “Исследований о природе и причинах богатства народов” и письмо Юма по этому поводу. – Значение Юма для Смита. – Событие, омрачающее эту дружбу. – Письмо Смита по поводу смерти Юма. – Известность Смита. – Посещение Лондона. – Смит – таможенный чиновник. – Избрание в ректоры университета г. Глазго. – Общая характеристика Смита. – Смерть Смита

Личная жизнь Смита протекла чрезвычайно тихо. Ему совсем не пришлось изведать житейских бурь и треволнений, даже простого внешнего движения в этой жизни было очень мало. Как дерево, оставаясь неподвижным, бесшумно проникает своими корнями в глубь земли, так этот мыслитель величаво спокойно проникал своею мыслью в глубь общественной жизни. Это, казалось, был не человек с обыкновенною плотью и кровью, а ходячая лаборатория, в которой неустанно перерабатывалась великим гением мысли масса сырого материала, доставляемого со всех полей обширного человеческого опыта. Конечно, именно мысль делала обыкновенно жизнь многих знаменитых людей бурной и шумной; мысль вызывала столкновение и борьбу, победы и поражения, торжество и гибель; мысль наполняла делами жизнь человеческую. Но мысль Адама Смита, вызвавшая громадное движение и великую борьбу, не окончившуюся и по сей день еще, не нарушила, по различным обстоятельствам, спокойного течения жизни самого мыслителя. Не эффектна эта жизнь и не по вкусу она любителям сильных ощущений; но для человека с неиспорченным вкусом она интересна по своей прозрачной чистоте и спокойной простоте.

Адам Смит родился в 1723 году в небольшом шотландском городке Корккольди. Город этот расположен у морского залива и во времена Смита отличался уже некоторым развитием промышленности и торговли. Пожалуй, это была самая подходящая колыбель для великого экономиста, так как в большом шумном городе все явления экономической жизни слишком перепутаны и замаскированы другими, чтобы их можно было непосредственно наблюдать. Отец его умер за три месяца до появления на свет сына. Он занимал разные должности по службе и в последнее время был таможенным контролером. Мать Адама отличалась, по-видимому, незаурядными способностями и энергией. Она питала чрезмерную любовь к сыну, ту чрезмерную любовь, последствием которой нередко бывает нравственное уродство детей. Если это так, то ровный и спокойный характер Смита выработался не благодаря, а вопреки влиянию его матери. Как бы там ни было, но глубокая, взаимная привязанность между сыном и матерью продолжалась до самой смерти последней, а он пережил мать всего лишь на 9 лет. И это была не платоническая привязанность, поддерживаемая часто отдаленностью расстояний и тому подобными условиями. Они жили постоянно вместе, и Смит, остававшийся все время холостым, считал дом своей матери своим собственным домом. Как протекло его детство, мы не знаем. Об обыденном биографы обыкновенно не любят рассказывать; что же касается необыденного, то они рассказывают об одном только эпизоде, а именно: как странствующие медники украли трехлетнего мальчика и как догадливый дед быстро смекнул, куда девался ребенок, послал по свежим следам погоню и ребенок был благополучно возвращен домой. Первоначальное образование Адам получил в корккольдской школе, пользовавшейся в те времена прекрасной репутацией. Уже там обнаружились у него наклонность к чтению и необыкновенная память; вместе с тем он отличался рассеянностью, которая ничего не видит и ничего не слышит, что происходило, вероятно, от увлечения своими собственными мыслями. Временами он просто забывался и разговаривал сам с собою; привычка эта сохранилась у него на всю жизнь и немало удивляла впоследствии собеседников. Слабый физически и кроткий, он держался в стороне от шумных игр своих сверстников; тем не менее товарищи его любили.

Четырнадцати лет Смит поступил в университет Глазго, где ревностно принялся за изучение математики и натуральной философии. Способности его были замечены профессорами, и он получил стипендию, учрежденную одним глазгосским купцом при Бальольской коллегии Оксфордского университета. Обычное образование небогатых шотландских юношей ограничивалось Эдинбургским или Глазгосским университетом. Не многим из них удавалось попасть в Оксфорд. Смит был одним из этих немногих счастливцев. Что же он вынес из Оксфорда? Что представлял тогда этот знаменитый центр просвещения в Англии? В былые времена под сенью его росли и крепли такие умы, как Виклиф, Эразм, Томас Мор. Но в бурную эпоху гражданского междоусобия и наступившей затем реставрации он утерял свое свободолюбие. Презренный ханжа и святоша Лоод завел там новые порядки. Оксфорд сделался очагом якобистского движения. Поощряемые наставниками, юноши устраивали уличные демонстрации в пользу короля Якова. Когда Смит оставлял университет, в Оксфорде вспыхнул бунт, и участниками его оказались, среди прочих, члены Бальольской коллегии. Рука об руку с этими регрессивными стремлениями росли общее отупение и невежество в университетской среде. Профессорские места были своего рода синекурой. Профессора нисколько не заботились об исполнении своих обязанностей. Что это были за профессора и что это были за лекции, можно судить по критике университетского образования в “Исследованиях о богатстве народов”. “Для человека, одаренного здравым умом, – говорит Смит, – должно быть делом тягостным сознавать, что лекции, которые он читает студентам, суть чистый вздор или нечто, весьма близко к нему подходящее. Должно быть, также крайне неприятно видеть, что большая часть слушателей не посещает лекции или слушает их с несомненным выражением неодобрения, насмешки или пренебрежения”. Чтобы выйти из такого затруднения, профессор имеет под руками несколько средств. “Вместо того чтоб самому объяснять преподаваемую своим слушателям науку, он может читать ее по книге, а если эта книга написана на мертвом или иностранном языке, то переводить и толковать ее или, для чего потребуется еще меньше труда, заставлять самих слушателей переводить ее, и, делая на нее время от времени некоторые замечания, он может вообразить, что читает им настоящие лекции. При самых ничтожных познаниях и при самом незначительном труде он может исполнять свою задачу, не вызывая насмешек слушателей и не прибегая к необходимости говорить перед ними вздор и нелепости. В то же самое время строгость, заведенная в училище, дает ему средство принудить слушателей посещать самым аккуратным образом эти так называемые лекции, а в продолжение чтения их держать себя самым приличным и почтительным образом”. Таково было преподавание в знаменитом Оксфордском университете во времена Смита. По стопам учителей, как это обыкновенно бывает, шли ученики. Студенчество отличалось не только невежеством, но грубостью и развращенностью. Да оно и понятно: для всех, как учащих, так и учащихся, отказывающихся от принципов человеческой свободы, остается открытой одна только дорога, приводящая рано или поздно к животному состоянию. Как Смит уберег свою душу и свой ум от растлевающего влияния такого преподавания и таких университетских распорядков, мы не знаем. Но он оставил Оксфордский университет после семилетнего пребывания в нем с довольно ясным, уже установившимся миросозерцанием. Наперекор стараниям своей alma mater он вышел из нее врагом всяких суеверий и убежденным сторонником свободных исследований и свободной деятельности. Его отправляли в Бальольскую коллегию, надеясь сделать из него доброго служителя англиканской церкви. Но, увы, ханжество Оксфордских наставников оттолкнуло юношу от такой карьеры, а чтение вышедшего незадолго перед тем “Трактата” Юма о человеческой природе открыло перед ним иные, более широкие перспективы. Он занялся изучением древней и новой литературы и с окончанием курса решился попытать свое счастье на литературном и научном поприще. Заметим здесь, что верный себе Оксфордский университет не удостоил своего славного питомца ученой степенью, да и сам питомец никогда не вспоминал с любовью о времени, проведенном в стенах этого университета.

По окончании курса Адам Смит возвратился к своей матери в Корккольди и прожил с нею около двух лет. В 1748 году он отправился в Эдинбург и здесь, пользуясь покровительством одного знатного лорда, открыл публичные лекции по риторике и литературе. В те времена писательство как профессия было делом чрезвычайно трудным и редким даже в Англии. Легче было устроить при содействии людей, имеющих вес в обществе, публичные чтения, чем найти издателя. Лекции Смита имели успех. Он завязал полезные знакомства и близко сошелся с Юмом, что имело для него чрезвычайно важные последствия. Это знакомство превратилось с течением времени в тесную дружбу – дружбу, имеющую общественное значение, так как она была союзом двух могущественных умов Англии XVIII века. Любопытно, что в данном случае влеклись друг к другу вовсе не разнородные, дополняющие друг друга умы, как это бывает нередко; напротив, между Смитом и Юмом была масса общего. Оба они отличаются необыкновенной силой анализа и сравнительно слабым воображением; оба одинаково бесстрашны в своей разрушительной работе и в своих выводах; оба преследуют одни и те же цели и преследуют их одними и теми же путями, а нередко и в одной и той же сфере; и оба, как в своей личной жизни, так и в вопросах непосредственной политической жизни, оказываются людьми весьма скромными и умеренными.

В 1751 году Смит был приглашен Глазгосским университетом на кафедру логики, а четыре года спустя он занял там же кафедру нравственной философии, которую удерживал за собой в течение 13 лет. Молодой профессор внес большое оживление в преподавание своего предмета. Нужно заметить, что уже Хётчесон, знаменитый предшественник Смита по кафедре нравственной философии в Глазгосском университете и его учитель, отрешился от узких средневековых взглядов на нравственность. В противоположность прежнему учению, будто бы разум слаб и бессилен разрешить нравственные вопросы, Хётчесон доказывал, что разум в состоянии совладать с такой задачею, лишь бы только ему была предоставлена свобода, и переносил нравственные вопросы на психологическую почву. Но он все-таки исходил из метафизических принципов и его учение отличалось абстрактностью, тогда как Смит сразу же придал своим лекциям в высшей степени конкретный характер. Курс его распадался на четыре отдела: первый составляла естественная теология, второй – этика, третий – общие принципы юриспруденции и четвертый – сущность политических учреждений. Лекции по этике были переработаны в сочинение “Теория нравственных чувств”, а из чтений о политических учреждениях выросло много лет спустя, когда Смит не был уже профессором, его капитальное и общеизвестное произведение “Исследования о богатстве народов”. Как о лекторе один из современников дает о нем довольно восторженный отзыв. Читая лекции, говорит он, Смит почти всецело полагался на свою способность к импровизированной речи. Его манера говорить не отличалась особенной изящностью, но он всегда говорил ясно и непринужденно и всегда, по-видимому, относился с интересом к своему предмету, почему вызывал интерес и у слушателей. Каждая лекция состояла обыкновенно из нескольких определенно поставленных положений, которые он старался доказать и пояснить примерами. Нередко эти положения, высказанные в общих терминах, производили сначала впечатление парадоксов, и сам профессор обнаруживал как бы некоторое смущение; казалось, будто бы он не вполне владеет предметом. Но по мере того, как он подвигался вперед, он воодушевлялся, и его речь текла свободно. Благодаря многочисленности и разнообразию приводимых им примеров обсуждаемый вопрос разрастался все больше и больше и принимал, наконец, такие размеры, что овладевал вниманием всей аудитории, и профессору незачем было прибегать к утомительным повторениям одних и тех же положений. Для аудитории было и приятно, и полезно следить за всевозможными видоизменениями основного вопроса и затем возвращаться обратно назад к исходному пункту. Репутация Смита как профессора стояла поэтому весьма высоко, и он привлекал массу слушателей из отдаленнейших местностей. Преподаваемые им предметы стали модными в Глазго, и его мнения составляли главный предмет разговоров в клубах и литературных кружках. И даже мелочные особенности его произношения и манера говорить делались нередко предметом подражания. Из другого же отзыва мы узнаем, что голос у Смита был неровный и произношение неясное, доходившее иногда до бормотания, что вообще он не отличался разговорными талантами и как собеседник значительно уступал Юму. Как бы там ни было, Смит в качестве профессора пользовался, несомненно, значительной репутацией.

Читая лекции в Глазго, Смит поддерживал самые тесные контакты с Эдинбургом, где находился его друг Юм. Он состоял членом одного известного эдинбургского клуба, образованного с целями протеста и агитации против нежелания правительства, опасавшегося якобистского заговора, ввести в Шотландию народное ополчение. Клуб этот закрылся после того, как правительство обложило высокой пошлиной любимый напиток членов его, кларет, а вместо него было организовано новое общество под названием “Избранные”. В нем участвовали литературные знаменитости тогдашнего Эдинбурга. Замечательно, что на втором уже собрании был поставлен на обсуждение вопрос о пользе запретительных мер относительно вывоза хлеба и что дебаты по этому вопросу были открыты Смитом. Уже тогда (1754 год) Смита, как и Юма, интересовала меркантильная система, и они изучали ее не только в тиши своих кабинетов, но и в сутолоке самой жизни. В детстве, как мы заметили, Смит отличался внешней рассеянностью и забывчивостью; с возрастом недостатки эти усиливались. Вот наш профессор среди большого общества, но он никого не замечает и сидит в одиночестве. Губы его шевелятся, он улыбается и наконец начинает разговаривать сам с собою. Вы подходите к нему, обращаете его внимание на предмет общего разговора. Профессор как бы пробуждается от своего забытья и начинает тотчас же говорить; говорит он много, говорит до тех пор, пока не выложит перед вами всего, что знает по данному вопросу, и притом с замечательным искусством. Несмотря на то, что он почти совсем не знал людей, достаточно было самого ничтожного повода, чтобы он начал описывать и характеризовать их. Если же вы обнаруживали сомнение и прерывали его, он с величайшей легкостью отказывался от своих слов и начинал говорить прямо противоположное. Как велика была его забывчивость, показывает, между прочим, следующий случай. Однажды он был приглашен на обед, устроенный в честь известного государственного деятеля, проезжавшего через город. За обедом или после обеда Смит по обыкновению погрузился в свою задумчивость и вдруг начал громко и несдержанно обсуждать достоинства, а больше недостатки находившейся тут же знаменитости. Ему напомнили обстоятельства, среди которых он находится. Философ сильно сконфузился, но тотчас же, как бы впадая снова в забывчивость, он пробормотал самому себе и окружавшим его: “Черт возьми, черт возьми, ведь все это верно!” В большом обществе, на службе, на улице – он всюду был одинаков. Заложив руки за спину и закинув голову, он прогуливался по улицам, погруженный в свои размышления; ничего нет странного, что эдинбургские торговки могли принимать его за сумасшедшего. Подписывая какую-то деловую бумагу, он вместо того чтобы расписаться скопировал подпись лица, расписавшегося раньше него. Таких курьезов, вероятно, немало было с ним, так как его голова вечно была занята вопросами, не имевшими никакого непосредственного отношения к окружающей действительности.

В 1759 году Смит напечатал свою “Теорию нравственных чувств”, и с этого времени нравственные вопросы отступили для него на второй план, а экономические, напротив, все больше и больше занимали его. Хотя “Теория нравственных чувств” намного слабее “Исследований о богатстве народов”, однако сочинение это было тотчас же замечено и на первых порах читалось усиленно, так что многие колебались даже, которому из них следует отдать предпочтение. По выходе книги Юм написал своему другу милое письмо, из которого приводим отрывки. “…Я все откладывал писать, пока не в состоянии буду сообщить Вам что-нибудь об успехе Вашей книги и предсказать с некоторой вероятностью, постигнет ли ее в конце концов вечное забвение или, напротив, она попадет в храм бессмертия. Хотя прошло всего только несколько недель со времени выхода ее, однако, я думаю, успели уже обнаружиться довольно серьезные симптомы, по которым я могу дерзнуть предсказать ее судьбу”. Здесь Юма якобы прерывают разные посетители, и он толкует о вещах совершенно посторонних. “Но какое отношение, – продолжает он, – имеет все это к моей книге, скажете Вы? Мой дорогой Смит, имейте терпение, успокойтесь, покажите, что Вы такой же философ на деле, как и в теории; не забывайте о пустоте, несообразности и легкомысленности обычных людских суждений, в особенности в философских вопросах, превосходящих понимание толпы. Истинный судья всякого мудрого человека есть его собственная совесть, и если он обращается когда-либо к мнению других людей, то только к мнению немногих избранных, свободных от предрассудков и способных оценить его работу. Действительно, самым верным признаком ошибочности известного суждения может служить одобрение толпы, и Фокион, Вы знаете, всегда подозревал себя в какой-нибудь несообразности, когда толпа встречала его слова рукоплесканиями… Теперь, в надежде, что Вы укрепили себя надлежащим образом всеми этими рассуждениями и готовы спокойно выслушать какое угодно мнение о своей книге, я должен сообщить Вам печальную новость: Ваша книга оказалась весьма несчастной, ибо публика склонна восхвалять ее до чрезмерности. Ее с нетерпением ожидали глупцы, а литературная чернь начинает уже превозносить ее весьма громко своими похвалами. Три епископа заходили вчера в лавку Миллера, чтобы купить ее, и осведомлялись об авторе. Епископ Питерборо рассказывал, что в компании, с которой он провел вечер, эту книгу превозносили выше всех других. Герцог Аргильский высказывается в пользу ее решительнее, чем он имеет обыкновение делать это… Лорд Литтельтон говорит, что Робертсон, Смит и Бауер составляют славу английской литературы… Карл Тоунсенд, считающийся первым умницей в Англии, так восхищен Вашей книгой, что, по словам Освальда, желал бы поручить автору ее воспитание герцога Бёклея и готов предложить ему такие условия, какие тот пожелает…”

Таков был успех первого капитального произведения Смита. Сообщая о намерении Тоунсенда, Юм не рассчитывал, чтобы из этого могло выйти что-либо. Нужно было предложить особенно выгодные условия, чтобы профессор, и притом профессор, пользующийся прекрасной репутацией, предпочел положение частного учителя. Поэтому Юм хотел устроить дело иначе; он хотел посоветовать отправить молодого герцога в Глазго, но упустил случай сделать это. Однако года четыре спустя Тоунсенд действительно обратился к Смиту и предложил настолько выгодные условия, что профессор согласился оставить кафедру и отправиться с молодым герцогом в заграничное путешествие. Глазгосский университет не представлял из себя укрепленной цитадели средневековых воззрений, и поэтому он не только терпел таких профессоров, как Смит, но и сожалел об уходе их. Сделав постановление об открывшейся вакантной кафедре, университет, как записано в его протоколах, “не мог удержаться от выражения искреннего сожаления по поводу ухода доктора Смита, известная честность которого и прекрасные душевные качества завоевали ему любовь и уважение со стороны его товарищей по профессии, необычайный гений которого, великие способности и громадная начитанность делали такую честь всему университету. Его изящная и остроумная “Теория нравственных чувств” доставили ему известность и почет в глазах писателей и понимающих людей повсюду в Европе. Его счастливый талант пояснять отвлеченные вопросы конкретными примерами и никогда не изменявшая ему настойчивость в сообщении полезных знаний отличали его как профессора и вместе с тем доставляли великое наслаждение и громадную пользу в образовательном отношении его молодым слушателям”. Подобную аттестацию профессора, несвободные от завистливых чувств, как и все простые смертные, нечасто выдают своему коллеге. Не забудьте, что это – не надгробная эпитафия, в которой можно свободно расточать хвалу, так как никто не опасается соперничества со стороны мертвеца, а протокол по поводу ухода человека, полного еще жизненных сил и полного надежд на будущее. Честь и слава университетам, умеющим ценить своих выдающихся людей; их ведь немного бывает и среди профессоров!..

Так закончилась профессорская карьера Смита. В 1763 году он отправился с молодым Бёклеем за границу, а по возвращении занялся делом более важным, чем чтение лекций студентам. Казалось бы, какой расчет был известному профессору превращаться в неизвестного воспитателя английского аристократа? Руководился ли он денежным расчетом, я не знаю. Но, по соображению всех последующих обстоятельств, нельзя не признать, что сама судьба не могла бы придумать свое великое произведение, и в интересах этого произведения ему необходимо было познакомиться поближе именно с Францией. Во-первых, Франция представляла тогда, по выражению Беджгота, “музей экономических ошибок”, – а задумываемая Смитом книга и должна была разоблачить такие ошибки, сделать дальнейшее их существование невозможным. Понятно, что изучать экономические уродства на месте, в “музее”, было куда полезнее, чем созерцать их издали. Положим, и на родине было их немало, но, во всяком случае, Англия все-таки не представляла “музея” в этом отношении. А во-вторых, что еще, пожалуй, важнее, во Франции существовала уже в то время целая школа, строившая свое экономическое учение на совершенно новых началах. Личное знакомство с представителями этой школы имело для Смита громадное значение. Не познакомься он обстоятельно с учением о земле как главной производительной силе, мы не имели бы, вероятно, и учения о труде как сущности всякой меновой ценности, как начале, на котором зиждется материальное богатство народов.

Едва ли Смит годился для роли воспитателя; но вместе с тем едва ли к нему и предъявлялись какие-либо особенные требования. Его пригласили больше из тщеславия. Однако герцог Бёклей писал впоследствии, что три года, прожитые за границей под руководством Смита, были для него очень полезны и что между ним и наставником не возникло за все время никаких недоразумений и разногласий. Сначала жизнь в Париже пришлась не совсем по вкусу Смиту. “Герцог, – писал он Юму, – не имеет ни одного знакомого между французами. Я же не могу познакомиться поближе с теми немногими, с кем уже знаком, так как не могу пригласить их к себе и сам не всегда располагаю свободой, чтобы пойти к ним. Жизнь, какую я вел в Глазго по сравнению с тем, как я живу здесь, была приятным времяпровождением. Чтоб убить время, я начал писать книгу”. Но первая остановка в Париже была непродолжительна. Скоро наши путешественники отправились в Тулузу; прожив там восемнадцать месяцев, они проехались по южной Франции, побывали в Женеве и возвратились назад в Париж. На этот раз жизнь в Париже сложилась, очевидно, лучше. Смит познакомился ближе с Тюрго, Кенэ, Неккером, Д'Аламбером, Гельвецием, аббатом Морелле – одним словом, с лучшими представителями тогдашнего французского общества. “Я познакомился со Смитом, – говорит аббат Морелле в своих мемуарах, – во время его путешествия по Франции в 1762 году. Он очень дурно говорил по-французски, но по его “Теории нравственных чувств” я составил высокое мнение о его глубоком и проницательном уме. В самом деле, до настоящего времени я смотрю на него как на одного из людей, наблюдения и исследования которых можно считать самыми совершенными по всем вопросам, какими только они занимались. Тюрго, любивший не менее меня философию, высоко ценит его талант. Мы видели его несколько раз. Он был представлен Гельвецию. Мы беседовали о теории торговли, банка, общественного кредита и о многих других предметах задуманного им великого сочинения”. Общение с этими людьми помогло Смиту уяснить себе многое в тех вопросах, которыми он интересовался тогда. Кенэ как глава экономистов-физиократов и как личность в высшей степени симпатичная произвел на него особенно сильное впечатление. Он намеревался посвятить ему свои “Исследования о богатстве народов”, и только смерть замечательного француза помешала ему сделать это.

После шумного Парижа Смит удалился в свой родной Корккольди и здесь прожил в уединении целых десять лет. Он собрал массу материала. Нужно было его обработать. Конечно, у него были уже руководящие мысли. И теперь он не сидел и не выдумывал их в своем уединении. Но ведь и не какой-нибудь легковесный трактат писал он теперь. Он готовил труд, которому предстояло опрокинуть господствовавшие системы, принимавшиеся в течение целых веков за неопровержимую истину; опрокинуть барьеры, разделявшие народы в их промышленной и торговой деятельности, опрокинуть вековые привилегии и водрузить на обширном поле экономической деятельности знамя труда. Задача для одного человека громадная, непосильная. Нет ничего удивительного, что она истощила силы скромного шотландского философа и что, исполнив блистательно ее, он “опочил от всех дел”. Итак, словно отшельник, укрылся он от соблазнов шумной общественной жизни в своем Корккольди. Даже друг его Юм не знал хорошо, что он там делает. В 1769 году, находясь неподалеку, он приглашал его повидаться и между прочим писал: “Я хочу знать, что Вы сделали за это время, и намерен потребовать серьезного и точного отчета в том, как Вы распорядились временем в этом своем уединении. Я положительно уверен, что Вы наделали много ошибок в своих рассуждениях, в особенности в тех случаях, когда имели несчастие не соглашаться со мною!” В 1772 году Юм снова нападал на Смита за упорное уединение: “Я не принимаю в оправдание Ваших заявлений о расстроенном здоровье и смотрю на них лишь как на отговорку, подсказанную леностью и страстью к уединению. В самом деле, мой любезный Смит, если Вы будете поддаваться недомоганиям подобного рода, то Вы кончите тем, что порвете совсем всякие связи с человеческим обществом, к великому вреду обеих сторон”. Даже Юму не было хорошо известно, что Смит, отказавшись от человеческого общества, упорно работает как раз над тем, что должно было связать его неразрывными узами со всем человечеством. В Корккольди, среди родных, ему жилось легко и спокойно. Близость Эдинбурга и удобства сообщения по морю давали ему возможность поддерживать связи с людьми, но вместе с тем он был избавлен от назойливых и непрошеных посещений, да и в самом Корккольди был небольшой кружок знакомых, в обществе которых он временами отдыхал от своей работы. Работал Смит медленно, с трудом, исправляя и переделывая написанное. Обыкновенно он диктовал секретарю, расхаживая по комнате взад и вперед. Наконец в 1776 году появился плод этих усиленных занятий – “Исследования о природе и причинах богатства народов” в двух больших томах.

Тот же Юм, не оставлявший в покое своего друга, приветствовал теперь его таким письмом: “Euge! Belle! Любезный мой Смит, я очень доволен Вашим трудом. Читая его, я освободился от тягостного беспокойства. На сочинение это возлагалась такая большая надежда и Вами самими, и Вашими друзьями, и публикой, что я трепетал при его появлении и теперь чувствую большое облегчение. Если я и сомневаюсь еще, чтобы оно сразу же стало самой популярной книгой, то только потому, что чтение ее обязательно требует большого внимания, а публика так мало склонна уделять его чему бы то ни было. Но книга Ваша отличается глубиной, основательностью, проницательностью, и в ней рассыпана такая масса примеров и любопытных фактов, что она должна, в конце концов, привлечь всеобщее внимание. Вы, вероятно, много исправили в ней во время Вашего последнего пребывания в Лондоне. Если бы Вы были теперь со мной, я поспорил бы с Вами относительно некоторых Ваших принципов. Я не могу согласиться, что поземельная рента входит составной частью в цену продуктов, и полагаю, что цена эта определяется исключительно количеством и спросом”. Далее Юм указывает еще на некоторые, по его мнению, погрешности и говорит, что обо всем этом, как и о сотне других вопросов, удобнее всего было бы побеседовать лично, что здоровье его быстро разрушается и он надеется, что Смит не откажется повидаться с ним. С первого пробуждения сознательной критической мысли, когда юноша Смит зачитывался “Трактатом о человеческой природе”, и до полного расцвета его гения, выразившегося в “Исследованиях о богатстве народов”, Юм, великий скептик XVIII века, поддерживает его и любовно следит за ним, как мать за своим сыном. Поддерживает и следит; нет, мало того. Вначале он наставляет и открывает перед своим юным другом целый новый мир мысли, а потом обсуждает и выясняет с ним вопросы, составившие предмет книги, ознаменовавшей собою наступление новых распорядков в экономической жизни народов. О Смите мы можем мыслить только в связи с Юмом; иначе его трудно себе представить. Тогда как обратного сказать нельзя. Теперь Смит достигал апогея своей известности, а Юм оканчивал свое земное поприще, – он умирал. Мы не погрешим против биографии Смита, если остановимся подольше на этом моменте; тем более, что тут возникает одно обстоятельство, имеющее большое значение и для характеристики самого Смита.

Смита, как мы знаем, готовили к духовному званию, но он отказался от мысли быть священником и пошел по другому пути. Каково было его дальнейшее отношение к англиканской церкви, не совсем ясно, да это и не представляет особенной важности, так как общий склад его воззрений сам собою обрисовывается из его произведений. Но бывают обстоятельства, когда человек должен поступить определенно и решительно, не стесняясь тем, что он может задеть кого-нибудь или что-нибудь и повредить своим интересам или репутации. В особенности такие поступки бывают нравственно обязательны в делах дружбы. Умирающий человек просит своего друга исполнить его предсмертную волю, а этот друг отказывается. Как отнестись к такому поступку? Нечто подобное именно и случилось со Смитом. Он испугался английских епископов и суеверий англиканской церкви и омрачил свою дружбу с великим человеком непозволительным поступком. Юм, умирая, хотел завещать Смиту издание своих известных “Диалогов”, которые он издал бы сам, как он писал в письме, если бы мог рассчитывать прожить еще несколько лет. Смит очевидно был недоволен таким поручением и требовал от Юма, чтобы тот предоставил на его усмотрение – издать или вовсе не издавать этой книги. Он намеревался сохранить рукопись “самым тщательным образом”, но не издавать ее, а перед своей смертью возвратить родственникам Юма. Конечно, это было не в интересах последнего, и он освободил Смита от столь тяжелого для него поручения. А между тем едва ли можно сомневаться, что Смит разделял взгляды, изложенные в упомянутых “Диалогах”. У человека хватило силы перевернуть экономическую политику европейских государств и не хватило храбрости пойти навстречу английскому “cant'y”, этому типичному образцу ханжества и святошества! “Диалоги” были изданы в 1779 году, то есть задолго еще до смерти Смита, и едва ли нужно прибавлять, что они нисколько не повредили интересам Юма; мы говорим, само собою понятно, не о материальных или каких-либо иных житейских интересах, не существовавших уже для великого мыслителя, а именно о тех непреходящих интересах истины, которые воодушевляют всякого мыслителя.

Как бы желая загладить свой проступок, Смит оставил замечательное описание последних дней жизни своего друга, который умирал спокойно, невозмутимо, как может только умирать человек с просветленной мыслью и чистой совестью. “Сила духа и твердость Юма, – пишет он, – были так велики, что самые близкие друзья его нисколько не стеснялись говорить с ним и писать к нему как к умирающему человеку, и он не только не огорчался этим, но напротив, подобное обращение скорее ласкало его чувство и доставляло ему удовольствие… Он говорил, что чувствовал себя вполне удовлетворенным и что, прочитывая в последние дни Лукиановы “Диалоги мертвых”, он не мог подыскать для себя ни одного извиняющего обстоятельства, с которым он мог бы обратиться к Харону и попросить его не торопиться с переправой. У него нет дома, который нужно было бы достроить, нет дочери, о которой ему нужно было бы еще позаботиться, у него нет врагов, которым он хотел бы отомстить за свои обиды. “Я не мог себе представить, – сказал он, – какое бы обстоятельство я мог привести Харону в оправдание своей просьбы дать мне маленькую отсрочку. Я сделал все важное, что только намеревался сделать когда-либо, и я никогда не мог рассчитывать оставить своих родственников и друзей в положении лучшем, чем я оставляю их теперь. Следовательно, у меня есть все основания умереть довольным”. Потом он стал придумывать разные забавные оправдания, какие он мог бы привести Харону, и разные ответы на них со стороны последнего. “По дальнейшем размышлении, – сказал он, – я подумал, что мог бы сказать ему: “Добрый Харон, я занят исправлением своих трудов для нового издания; повремени же немного, чтобы я мог посмотреть, как публика отнесется к ним”. Но Харон ответил бы: “Когда ты увидишь это, то захочешь сделать новые исправления. И таким просьбам не будет конца; входи-ка, почтенный друг, в ладью”. Но я все-таки продолжал бы настаивать: “Потерпи немного, добрый Харон! Я старался открыть глаза людям. Если я проживу еще несколько лет, может быть, я увижу падение некоторых из господствующих систем суеверия и таким образом буду удовлетворен за свои труды”. Но Харон, потеряв всякое терпение и снисхождение, закричал бы: “Ах ты, праздношатающийся плут! Этого не случится в продолжение многих сотен лет. Не воображаешь ли ты, что я тебе дам отсрочку на столь продолжительное время? Входи сию же минуту в ладью, лентяй, праздношатающийся плут!” Через 18 дней после этой беседы роковая болезнь сделала свое дело: Юма не стало. До последней минуты он не изменил себе и умер, как подобает умереть отважному честному человеку. “Так умер, – говорит Смит, – наш самый лучший, навеки незабвенный друг, относительно философских мнений которого люди несомненно будут разно судить – одни одобрять, другие порицать их, смотря по тому, окажутся ли они согласными или несогласными с их собственными мнениями; но относительно личности и поведения которого едва ли может быть разногласие в мнениях”.

Со смертью Юма положение Смита значительно изменилось. С одной стороны, не стало его ближайшего друга; не стало человека, по дружбе с которым Смит до сих пор был, главным образом, известен. С другой стороны, он сам становился теперь великой известностью. Правда, труд его был замечен сначала только людьми избранными; те же, против кого он был направлен, не обратили внимания на рассуждения какого-то шотландского мыслителя, ех-профессора. Поэтому он и не вызвал резких, свирепых нападок, как это случилось позже, уже после смерти Смита. Но зато избранные сразу оценили книгу и признали в ее авторе великого мыслителя. Вскоре после выхода ее Смит был приглашен на званый обед, на котором присутствовали Питт, Гренвилль, Аддигтон и другие. Питт воскликнул: “Мы будем стоять, пока Вы не сядете, так как все мы – Ваши ученики!” Понятно, что даже необычайно скромному Смиту захотелось теперь побывать в Лондоне и прислушаться, что говорили о нем в столице. Он располагал хотя скромным, но постоянным доходом в 300 фунтов (3000 рублей), назначенных ему в виде пенсии опекунами его воспитанника герцога Бёклея. Суммы этой при его аккуратной жизни было вполне достаточно, и потому он, не стесняясь денежными соображениями, мог удовлетворить свое любопытство. В Лондоне он познакомился с выдающимися людьми того времени, хотя, по-видимому, далеко не со всеми у него установились приязненные отношения. Так, он не ладил с Джонсоном, царившим в те времена в некоторых лондонских салонах; по рассказам, между ними произошло даже довольно грубое столкновение. Этого можно было бы ожидать, так как Джонсон представлял прямую противоположность Юму и, следовательно, должен был казаться антипатичным и его ближайшему другу Смиту. В Лондоне Смит прожил два года. И что же он вывез оттуда в конце концов? Назначение на службу по таможенному ведомству!.. Герцог Бёклей выхлопотал ему место таможенного чиновника в Эдинбурге. Смиту было в это время 55 лет – возраст, в котором многие ученые еще бодро работают. Каким же это образом люди не нашли работы, более подходящей для только что взошедшего экономического светила? Через несколько десятков лет по мысли Смита будут решаться важнейшие государственные вопросы; он мертвый будет руководить из могилы политикой, и притом не одной Великобритании; а теперь, живой, он должен прочитывать исходящие и входящие бумаги, подписывать их, исполнять скучнейшие и довольно-таки бессмысленные обязанности таможенного чиновника в провинциальном городе! Незавидная участь! Однако Смит принял это назначение без ропота и неудовольствия. Мало того, он действительно становится чиновником, хотя и не особенно старательным. С назначением в Эдинбург он совсем перестал работать над теми вопросами, которые его занимали до тех пор. Он ничего не написал и ничего нового не напечатал, ограничиваясь просмотром своих прежних трудов для новых изданий. Между тем, он далеко еще не выполнил намеченной им некогда грандиозной схемы. Казалось бы, успех, выпавший на долю “Теории нравственных чувств” и “Исследований о богатстве народов”, должен был бы побуждать продолжать работу дальше и дальше. Но, очевидно, умственные силы его истощились, и он не чувствовал себя в состоянии выполнить колоссальный план предположенной работы. К тому же не стало лучшего друга, который принимал неизменное участие во всех его работах. Вообще, это совпадение – смерть Юма и прекращение дальнейшей ученой и писательской деятельности Смита – факт значительный и любопытный.

В Эдинбурге Смит вел открытую общественную жизнь, любил принимать у себя друзей и часто бывал в обществе. Сам он никогда не отличался говорливостью, но, вызванный на разговор, разражался обыкновенно целым потоком слов и благодаря своему обширному чтению и прекрасной памяти мог обсуждать любой предмет с каких угодно сторон. Полемики он вообще избегал, да и поводов к ней при жизни его не было. Однажды только на него напал один из представителей англиканской ортодоксии за письмо по поводу смерти Юма; Смит отвечал молчанием.

В 1784 году умерла его мать, а в 1788 году – кузина, жившая вместе с ним в Эдинбурге. Потеря матери, с которой он прожил нераздельно целых шестьдесят лет, была для него очень чувствительна. Он остался в одиночестве, особенно тяжелом для старого человека. Здоровье его стало разрушаться. В 1787 году Глазгосский университет избрал его своим почетным ректором. Смит был очень обрадован таким вниманием. “Никакое повышение в чинах, – писал он, – не могло бы доставить мне такого полного и действительного удовлетворения. Нет человека, который был бы обязан какому-нибудь учреждению больше, чем я – Глазгосскому университету. Он воспитал меня. Он послал меня в Оксфорд. Вскоре по возвращении моему в Шотландию он избрал меня в число своих членов, а затем предоставил мне кафедру, которая благодаря способностям и добродетели Хётчесона пользовалась большой известностью. Эти тридцать лет своей профессорской деятельности я вспоминаю как самые полезные и, следовательно, самые счастливые и самые достопочтенные годы в своей жизни. И теперь мысль о том, что мои старые друзья и покровители вспомнили обо мне столь лестным образом после моего двадцатитрехлетнего отсутствия, доставляет мне сердечную радость, выразить которую спокойно я не могу Вам”. Бесцветно протекали все эти годы жизни Смита, хотя он и не дожил еще до того, что называется собственно старческим возрастом. Известная сухость, отсутствие того глубокого животворящего чувства, которое, подобно роднику, просачивающемуся через сумрачную каменную глыбу, порождает жизнь и движение повсюду, куда только проникает он, заметны не только в холодных произведениях, но и в самом характере Смита. Простой, снисходительный, любезный человек, – трудно даже сказать, испытывал ли он когда-либо любовь или гнев. Изведал ли он силу страстей? Познал ли он муки, которыми сопровождается нарождение всего нового? Едва ли и едва ли. Это был, несомненно, уравновешенный человек. Но как он достигал и поддерживал это свое равновесие? Мы видели, что он уклонился от представившегося ему случая, единственный, кажется, раз, вступить в полемику, хотя его прямо вызывали на то и хотя поднятый вопрос стоил того. Мы видели также, что он отказался исполнить просьбу друга своего, потому что побоялся затронуть страсти человеческие, которые он всячески старался обходить. А между тем, дело шло, несомненно, и о его собственных убеждениях. Кто знает, не побоялся ли бы он, ради сохранения своего спокойствия и уравновешенности, опубликовать и “Исследования о богатстве народов”, если бы опасался, что они тотчас же вызовут великую распрю и доставят ему не славу, а бедствия, неприятности, вражду? Да, в личности Смита мало геройского, возвышенного. Но он обладал необычайной силой анализа, и потому в той сфере, куда, по счастью, направилась его мысль, он мог совершить поистине великое дело. Едва ли мы погрешим против истины, если скажем, что свою характеристику благоразумного человека в “Теории нравственных чувств” Смит составил по себе самому. “Благоразумие не допускает нас, – говорит он, – рисковать нашим здоровьем, нашим благосостоянием, нашим влиянием, нашим добрым именем… Оно больше заботится о сохранении уже приобретенных выгод, чем о приобретении еще больших… Благоразумный человек не должен стараться обмануть в своих достоинствах ни лицемерием, ни наглым напыщенным педантством, ни нахальным, бесстыдным шарлатанством. Он не должен тщеславиться даже своими действительными дарованиями. Речь его должна отличаться скромностью и безыскусственностью… Он опирается на действительные заслуги и пренебрегает средством для снискания расположения литературных кружков, выдающих себя за непогрешимых судей в искусствах и науках, – кружков, раздающих известность дарованиям и достоинствам и готовых ославить всякого, кто осмелится не признать их приговора… Благоразумный человек всегда искренен… но он не всегда бывает откровенен и прямодушен; хотя он говорит только одну правду, но не считает необходимым открывать ее, если его не побуждают к тому его обязанности… Благоразумному человеку незнакома горячая, страстная, но почти всегда непостоянная дружба… Его дружба состоит в постоянной и неизменной привязанности к небольшому числу испытанных и избранных людей, в привязанности, основанной не на легкомысленном поклонении блестящим и ослепляющим качествам, а на благоразумном уважении скромных добродетелей… Благоразумный человек не любит шумного общества; оно возмутило бы правильное течение его жизни и его занятий и нарушило бы жизненную простоту и умеренность его жизни… Благоразумный человек относится с осторожным уважением ко всем принятым обычаям… Он не согласится пристать ни к одной из враждующих сторон, он ненавидит партии. Он боится беспокойства и ответственности, связанных с ведением общественных дел”. Таким именно благоразумным человеком был Смит в своей личной и общественной жизни.

Смит умер в 1790 году, 67-ми лет, проболев довольно значительное время от завала кишок. Его похоронили на том же кладбище, недалеко от того места, где покоился уже прах Давида Юма. Друзья снова сошлись в месте вечного упокоения и разместились там соответственно своему значению. Юм покоится на возвышенности, у подножья которой – могила Смита, покрытая копотью и дымом новой промышленной жизни, развившейся после того, как начала, возвещенные в “Исследованиях о богатстве народов”, стали применяться на деле.

Смит строго относился к обработке своих трудов и поэтому многие рукописи, как рассказывают, были им уничтожены еще при жизни. Несколько же оставшихся отрывков, касающихся разных вопросов, но долженствовавших, по крайней мере существеннейшие из них, составить по окончательной обработке одно целое, были опубликованы после смерти Смита под заглавием “Опыты по философским вопросам”. О них мы скажем в следующей главе.