23 сентября 1915

Итак, я застаю себя размышляющим над историями, которые настолько правдивы и вместе с тем неправдивы, насколько может быть только некая история. Правдивы они потому, что в самом деле когда-то свершились, а неправдивы - потому что дистанция между ними и нами, между их свершением и нашей жизнью удлинилась до бесконечности. Вы только представьте, что, пока я их рассказываю, на меня нападает приступ кашля, вызывающий боли в груди и раздражающий фурункул в паху, который становится очень ощутимым... И вот ты уже слегка удивляешься себе самому. Ты не вполне понимаешь, как это получилось, что ты почувствовал боль. Ты размышляешь о нарушениях в своем теле и внезапно задумываешься, не причиняет ли ему страдание текущая по сосудам кровь. С этой мыслью я возвращаюсь к неправдивости моего рассказа. К тому, что я формирую слова, которые не могут соперничать с легкостью колышущегося танца. Я выпадаю из себя, я превзошел себя. Я должен рассказывать истории, которые сам способен понять. Таких имеется предостаточно... Далее следует история о человеке, который был великим, однако величие это было настолько человечным, что его хватило бы и для Бога.

24 сентября 1915

Он родился в одной деревне, жители которой никогда им не интересовались и не вступали с ним ни в какие отношения. Так же обстояло дело и с именем, данным ему при крещении. Ни место, ни имя не прилегали к нему - как бывает с накрахмаленной одеждой. Поэтому я даже не хочу их называть. В первые годы его жизни произошло так много неслыханно важных вещей, что он сломался под этим бременем, когда ему исполнилось девять или десять лет. Ничто не обошло его стороной, но по нему этого не замечали: он постоянно кутался в длинный плащ, из-под которого ничто не выходило наружу, все оставалось внутри. Кто оценит, какими кусачими чудищами могут быть одинокие лихорадочные ночи, которые доказывают, что ты окружен пустотой? И принуждают все больше укрепляться в вере, ибо тебе приходится жить без настоящей любви. Ведь если бы такая любовь была, она проникла бы в пространства этих мучительных, искаженных ночей, где ты растрачивал свою жизненную силу в борьбе с зияниями [? неразборчиво. - Т.Б.] и примерами из области бесконечного. Иногда приходил и какой-нибудь большой зверь, и если даже он не был ужасен, тело его всегда оказывалось настолько большим, что выжимало из тебя кровь и пот. Если бы любовь вломилась в такие ночи, перенасыщенные непродуктивными миражами (которые поэтому были унылы, как усеянные трупами поля), она сумела бы достичь бесконечно многого. Может, даже сотворила бы чудо: сделала эти миражи - адские тела - осмысленными и продуктивными. Но любви не было. В подтверждение чего можно сослаться на сами эти лихорадочные ночи, и на мертвые солнечные дни, и на устало тянувшиеся облака. А еще - на то, что мальчик оставался замкнутым в себе и из него ничто не изливалось наружу. Все казалось столь безнадежным, что он даже не пытался поискать эту любовь среди мальчиков или девочек своего возраста. Стоит ли удивляться, что кровь его свернула на другой, опасный путь, ускорив драгоценный процесс созревания? Ибо что еще оставалось - раз уж к нему не обратили даже минимальной доли любви, - что еще оставалось, кроме как созревать самому, чтобы наконец была внесена необходимая лепта жара и самопожертвования? Кто мог бы вычерпать смятение, которое наводнило его теперь, когда кровь - слишком горячая, пылающая - созрела прежде, чем появилась возможность ее обуздать, когда пожелала погибнуть, излившись на других, когда возжаждала объятий и поцелуев? Кто сумел бы удержать ее - ведь не это же маленькое, хрупкое, нежное мальчишечье тело? А все-таки заняться этим пришлось его рукам, ибо рядом не оказалось никого, кто выдержал бы такой мальчишечий жар. Никого, кто пожелал бы принять эту щедро приносимую в дар любовь - а значит, ее нужно было как-нибудь притушить. И маленькие, хрупкие мальчишечьи руки подпали под ее власть. Из-за их дергающихся, неловких движений жар погас. А немного позже мальчику пришлось стать свидетелем тому, как его ровесника, чужака, застали, когда он таким же недозволенным образом использовал свои руки; из-за этого тому другому мальчику сделали операцию - под черепной крышкой, - от последствий которой он в конце концов умер. Умирал он целый год - беспламенно, бессмысленно, все больше уходя в себя, как прежде запирал в себе собственный жар. Он сумел с этим жаром справиться, был готов принести свою лепту любви. Но другие его дар отвергли, как нечто бесполезное. Из-за этого он и умер. Однако первый мальчик, более зрелый, пронес свою беду сквозь последующие годы. Он ждал и ждал, не придет ли кто-то, кто захочет взять расточаемое им богатство. Из-за этого ожидания стал одиноким.

Он вырос и однажды осознал безграничную беспомощность одиночества, которым жил. Он стал расшатывать устои собственной жизни и решил излить свою любовь на живых людей. Он начал, само собой, с подростков, мальчиков и девочек, так как думал, что они нуждаются в его помощи. Он снял комнату, которую сделал общедоступной, то есть туда могли приходить любые мальчики и девочки, чтобы поговорить с ним. Разговоры там всегда велись о потребностях и мучительных проблемах, о той не понимаемой взрослыми потребности, что возникает в телах подростков из-за горячей крови, из-за влечения одного юного человека к другому. Ему приходилось подолгу разговаривать со своими гостями, но поскольку ему не хватало мужества, чтобы мальчиков и девочек, которые к нему приходили, отдать друг другу, он мог лишь советовать им проявлять до поры до времени терпение и воздержание. Но они разочаровывали его. Они действительно оставались терпеливыми и воздержанными. Уничтожая жар, уже готовый разгореться в пламя. Они умели владеть собой и своей любовью. Умели ограничить себя - так, как принято себя ограничивать. И именно потому они снова и снова к нему приходили. Те же немногие, которые давно узнали на себе, что тут ничем не поможешь и ничего не смягчишь и ограничивать ничего не надо, которые позволили вырваться на волю всей своей жаркой, обжигающей любви, чтобы хоть в малой мере оправдать собственное бытие, - такие к нему не приходили. Эти - нежные, несказанные, с молочно-белыми руками, - от которых исходил аромат, как от цветка, которые в утренние и вечерние молитвы вплетали имя снящейся им девочки и вновь и вновь благословляли ее своей золотой кровью; и другие, большие, которые со всем своим пылом дико и безоглядно вламывались в лоно взрослой уже девушки, которых ничем не обуздаешь, хоть закуй их в цепи, ибо влечения в них элементарны, как морские волны, - такие не приходили. И те другие, что серыми ночами бодрствовали, разговаривая сами с собой и тихо всхлипывая, и другие, отверженные, которые прокрадывались в стойла к животным, чтобы согреться их теплом, - такие не приходили. Таким нельзя было ничем помочь, ничего нельзя было в них изменить, это они уже поняли. Те же, с кем он говорил, в его самопожертвовании не нуждались. Они не кричали ему, что, мол, пусть найдет им девушку, или - что сам он живет безрадостно и от них требует, чтобы они заперли себя, как запирают одежный шкаф. Они его слушали, не подозревая, что он на самом деле ждет, когда появится кто-то, на кого он сможет излить жар своей любви. Они все его разочаровали. Он снова укрылся в себе, внутренне буйствовал - безрассудно-чувственно, - и однажды поймал себя на том, что приносит свой дар любви с ощущением безграничной усталости. Он вырос. Никто этого не заметил, но в какой-то момент он сам почувствовал, что перерос свое человеческое естество. Ученики же от него отлепились. Каким-то образом его вера в Бога перестала существовать. В нем набухало смутное ощущение, что этому должна найтись замена. Он знал, что люди не могут полагаться ни на Бога, ни на что-то иное, и думал, что в таком случае должна прийти любовь и делать свою работу. Он отправился странствовать и повсюду искал людей, для которых хотел стать Богом. Он впечатывал во все действия и события свою волю, чтобы они осуществлялись в полной мере. Люди же, видя это, почитали в нем Тайну. И бывали часы, когда они собирались в просторном зале, а он сидел над ними, не запятнанный их ничтожностью, и указывал, что они должны делать. Одному он советовал бросить привычное ремесло и заняться чем-то другим, второму - купаться по утрам и вечерам в холодной воде, третьему - держать руки над огнем, чтобы отучить себя от непотребства со шлюхами... И все делали, как он говорил. Они слепо подхватывали его слова, но не понимали, почему вообще он пришел к ним. Они называли его Таинственным и становились рабами, слепо исполняющими его волю, даже когда эта воля была бессмыслицей. Он же хотел освободить людей от ярма, под которое они по какой-то причине попали. Однажды он всё понял: когда заметил, как старики, словно дети, провинившиеся и вынужденные просить прощения, кланяются перед ним, а потом потихоньку жалуются, что попали в лапы тирана. Он тогда быстро собрался и переехал в другую страну. Невозможно описать, какие бесконечные муки пришлось ему там претерпеть. Внезапно вокруг него образовалась пустота. Он уподобился животному и видел, словно со стороны, как все в нем стало гурманством и жаждой плотских наслаждений. Начался какой-то пьяный угар: танец, лишенный ритма. Он расточал свое богатство и себя самого, чтобы хоть как-то преодолевать эту пустоту. Он думал, что уже принес свою лепту любви, но эта лепта была отвергнута. Он, может, воображал также, что оказался слишком ничтожным для такой миссии. Он погибал от отсутствия опоры.

Он начал вести жизнь, которая не была его жизнью. Он попадал в зависимость от случайностей, не вписывающихся в предназначенный ему путь. Он ведь не для того пришел в этот мир, чтобы видеть, скажем, что вот здесь лежат две меры беды, а там дальше -немного радости, пространство же между ними искажено. Однако его душа настолько устала, что снисходила к такого рода мелочам и тем готовила для себя разъедающую муку. Но потом все же пришло мгновение, когда люди подступили к нему и вкогтились в него криком, выражающим просьбу о помощи. Тогда-то он и получил имя, которое не должно быть забыто. Его называли Лорой.

29 сентября 1915

Я действительно должен поторопиться, чтобы написать для начатой мною истории преждевременный конец, потому что иначе она останется половинчатой, неготовой. Я, собственно, сам не понимаю, как получилось, что конец ее замахивается на столь многое и оказывается таким сумбурным. Возможно, это вообще трагическое свойство всех историй - что они ничего полностью не исчерпывают. Мы давно знаем, что не вправе пренебрегать второстепенными подробностями, однако снова и снова ими пренебрегаем. И даже важное часто забывается или намеренно замалчивается. Мне сейчас вспомнилось, что несколько лет назад один приятель заговорил со мной на школьном дворе и сказал, что хотел бы когда-нибудь прочитать роман, в котором точно и полностью, без лжи и домыслов, описывалась бы человеческая жизнь. Он очень страдал оттого, что все книги, написанные до сих пор, такие неполные, необстоятельные. Он имел в виду, что в книге должно быть описано именно все, даже как люди ходят в сортир, чтобы справить свою нужду. У него не было на уме ничего непристойного. Он просто хотел максимальной обстоятельности. Но поверьте мне, мы не можем писать с такой обстоятельностью. Обстоятельно вы должны прожить свою жизнь, написанное же всегда более или менее ограниченно. Правда, мне сейчас пришло в голову, что один японец написал роман, на который ушла вся его жизнь и который разросся до двенадцати толстых томов, по несколько тысяч страниц каждый. Но, думаю, там описаны истории многих тысяч людей.

Теперь я в самом деле перейду к финалу истории этого великого Лоры. Разразилась война, начались бедственные ночи, которые все мы - вместе - переживали. И тогда стали приходить те другие молодые люди, которым он должен был помочь. И он помогал. Он делал то, что прежде никогда не делалось. Он помогал им в их жизни, он отдавал себя без остатка. Но я еще не сказал самого существенного. Он погибал от усталости, он думал, он помогал, он кричал, он молился - чтобы их жизнь могла осуществиться полностью. Но я еще не сказал самого существенного. От него исходила такая любовь, какую мы привыкли приписывать только Богу. Существенное все же не дает себя ухватить. Да и кто мог бы обозначить, в чем состоит существенное безмерной самоотверженности? В этом человеке все было самоотверженностью, той самоотверженностью, которую обычно не понимают и которая поэтому сделала его одиноким.

1 октября 1915

Надо сказать, что в последние дни все у меня не ладилось. Дневные часы были ужасно пустыми, а ночи мучительными, и это, наверное, лишь потому, что я вообразил, будто у меня в данный момент нет настоящей работы. Вероятно, я вымотался и не учитывал всех обстоятельств, но разве не должен я был усвоить давным-давно, что человек в самом деле может работать не всегда? Но тогда вновь и вновь должны приходить пустые часы, когда у души не получается вырваться на свободу? У меня уже часто случались такие часы, и мне следовало бы знать, как с ними обстоит дело. Бывали дни, когда я бродил по улицам города и смотрел на всё - буквально на всё, без какого-либо отбора. И во мне просыпалась ненависть ко всем живым существам, потому что я думал, что их жизнь течет рекой, тогда как моя кровь отстаивается в низинах. Я еще очень хорошо помню тот момент, когда взглянул на босоногого мальчика без головного убора, который непреклонно и гордо шагал по улице. Я вздрогнул, почувствовав весомость этой жизни, и поймал себя на мыслях об убийстве. Почему в такие моменты рядом со мной не оказывалось никого? Ведь несколько добрых слов или чьи-то теплые губы так легко могли бы утихомирить мою сладострастную зависть. Но тогда их не было, мне приходилось их красть. А позднее в пустые часы я сам не подпускал их к себе. Кто такое поймет? Как вообще можно докатиться до того, чтобы отпустить от себя существо, которое любишь? Почему вдруг перестает действовать это сцепление, стремление вгрызться друг в друга зубами? Я только одно знаю наверняка - что все муки происходят от нашей нерешительности. Не верьте, будто существует хоть что-то, способное разлучить людей, которые хотят быть вместе. Вы будете ссылаться на тысячу причин - что у каждого своя работа и свои обязательства, свои склонности, - но это все глупости. Вам надо лишь крепче вцепиться друг в друга зубами! И тогда никто не посмеет и не сможет вас разлучить. Многие сидят в комнатах и воображают, будто они одиноки, ибо никто их не понимает, в действительности же им когда-то хватило мужества, чтобы уйти от единственного близкого человека. Они - на самом деле - не принесли в мир свою лепту любви. Иначе как могло бы случиться, что их жизнь обрела нехороший конец? Они думают, будто отдали себя целиком? Глупцы - в таком случае разве бы от них осталось хоть что-то? Я знаю наверняка: все горести человека объясняются только тем, что он, несчастный, нашел в себе мужество, чтобы от кого-то уйти.

3 октября 1915

Да разве может быть иначе, разве может не кончиться добром то, что делалось с полной самоотверженностью?! Были любящие, чья любовь, когда они смотрели друг на друга, возрастала настолько, что стояла в них грозная и вечная, как Бог; чьи руки были ничем, если не прикасались к любимому; когда же эти двое обнимали друг друга, в них пробуждалась столь неслыханная жизненная активность, что они казались вечным смятением... Они могли существовать, только соприкасаясь друг с другом, - эти любящие. Они сами по себе были ничем, они вообще были только во взаимных объятиях и в любви... Кто бы, увидев их, нашел в себе невероятную дерзость утверждать, будто эти два человеческих тела представляют собой нечто разделенное? В линиях их объятия был такой ритм, что оба они сливались в единство, единство созвучия.

Несчастье в том, что люди понимают это слишком редко. Они настроены воспринимать все вещи в их обособленности. Человеческие жесты и речь настроены на такую обособленность - и люди считают ее самодостаточной. Они не поймут, если им сказать, что целующиеся губы имеют между собой больше сходства, чем два глаза одного человека, - а половые органы двух супругов образуют большее единство, чем зубы любого из них. Люди не видят, что женщины и мужчины ходят по улицам недоделанными. Что из них всегда торчат линии, концы которых обрываются в пустоте окружающего пространства. Иногда недоделанность людей бывает для них столь губительной, что кажется, будто грудь их изранена и кровоточит. Трудно понять: почему же они бродят в одиночестве и не ищут свою вторую кровоточащую половину, которая - тоже недоделанная - находится где-то в другом месте. Конечно, есть такие мужчины и женщины, которые чувствуют свою недоделанность и всегда ощущают стесненность, смущение, если не держат за руку жену или мужа. Разве даже великий Мухаммед не показался бы косноязычным лжецом, если бы хоть раз начал пророчествовать и грезить о небе без того, чтобы у его ног сидела жена, в чьи черные волосы он запускал руки, чтобы самому быть этим единством, которое ощущал как вечное? Может, именно потому так невыносимо ходить по улицам любого города, что люди на них не обнаруживают признаков замкнутого единства, а проходят мимо друг друга с неосознанной склонностью жестоко и беспощадно друг друга отталкивать. Если же вдруг они сбиваются в плотную массу, трещины и разломы между ними проявляются еще отчетливее. Возможно, мое отвращение к некоторым людям объясняется лишь тем, что они довели свою недоделанность до извращенного совершенства и привыкли искать единства только в объятиях шлюхи, с которой очень скоро расстанутся. Нетрудно понять, что те самые линии - выламывающиеся из тела и запутывающиеся - в данном случае стали столь разнузданными, что рана у таких людей зарубцевалась, и ничто уже не заставит их отказаться от своих привычек. В них не осталось ничего от той божественной недоделанности, что свойственна девочкам-подросткам.

6 октября 1915

<...> В то время мне было шесть или семь лет - судя по тому, что я носил пижамные штаны, сшитые из легкой, в розовый цветочек, фланели. Тогда, вероятно, я находил их красивыми, или, может, в них было что-то нереальное, потому что я очень хорошо видел, что торчащие из-под них нежные ступни есть нечто совершенно удивительное. Кажется, именно тогда я начал произносить первые монологи, обращенные к моим рукам и ступням. Но все-таки - я в этом не уверен; может, на первый план все-таки слишком отчетливо выступал холод. Через такое не переступишь. Приходилось скрючивать пальцы ног и согревать их маленькими руками. <... >

Примерно в то же время - поскольку я еще носил эти пижамные штаны, с небольшим количеством просвечивающих на свету дырок - мне регулярно мыли ноги. Я садился на стол в нашей комнате, горела лампа, и тетушка Йетте опускалась передо мной на колени, чтобы помыть меня. Она потом подстригала мне ногти, а я довольствовался тем, что отрывал от ступней чешуйки кожи. Все вокруг, по крайней мере, дышало покоем, и деятельность взрослых скользила мимо, не задевая.

Я был очень уродлив, и бестактные тетушки так и говорили, находились и другие люди, дававшие это почувствовать, но никто не старался сказать мне что-то приятное. А у детей, с которыми я мог бы играть, хватало других забот, и они не обращали внимания на меня, маленького мальчика, к тому же со странностями. Я действительно был одинок. Не знаю, испытывал ли я когда-нибудь любовь к родителям. Такое маловероятно, потому что наши взаимоотношения были весьма прохладными и не выходили за рамки раз и навсегда заведенного порядка. Но все же - это были единственные отношения, которые я поддерживал, и они защищали меня от полного одиночества. Все-таки рядом находились люди, с которыми я мог, по крайней мере, обменяться парой слов, и, значит, не было нужды всё замалчивать. <...> Были тетушка Йетте и тетушка Флюгер, и мои родители тоже, но на них я внимания не обращал. Были обе эти старые - уродливые, наверное - тетушки, но я более или менее успокаивался у них на руках, и они приносили мне засахаренные фрукты.

Наверное, всегда существовали одинокие и уродливые люди. Были, скажем, ассирийские и египетские цари, которые в своем одиночестве настолько отдалялись от других людей, что считали себя богами.

<...>

11 октября 1915

<...> Самое простое и товарищеское отношение к Богу - у мальчиков. <...> Я вспоминаю, что представлял себе Бога или Иисуса безмерно красивым. Его красота была настолько неисчерпаемой, что на протяжении какого-то времени я забывал из-за нее все, всю внешнюю жизнь, и потому этот Иисус не имел по отношению ко мне никаких обязательств и, соответственно, никаких моих желаний не исполнял. Он только кутался в просторный фиолетовый плащ, таким и остался в моем представлении цвет неба. Кажется, довольно скоро наступило другое время, настолько наполненное мирскими желаниями, что этот красивый Бог уже не мог во мне оставаться. Я Его переделал в другого, которому нравилось, что к Нему обращаются с тысячью желаний, которые Он должен исполнить. И случались периоды, когда Он их исполнял, и другие - когда отвергал все просьбы. Однако нужно признать, что не Он был немилосердным, когда отказывал мне, а я - недостаточно твердым и уверенным в себе. То, чего я хотел, не было условием моей жизни, не было даже необходимо, чтобы преодолеть скуку. Но порой появляется мальчик, отличающийся такой целостностью, что нуждается в невозможном - просто чтобы жить. И такое желание столь угрожающе в нем вздымается, что Бог не может его не исполнить. Бог творит чудеса, когда их от Него требуют. Но даже просто существовать Он способен лишь для подобных Ему.

Вот я и сказал все самое существенное о Боге. В своем совершенстве и безграничной щедрости Он существует лишь для тех, кто хочет Его именно таким. Нет того, чего Он не мог бы исполнить, и Он сделает всё, чего у Него безоговорочно потребуют. Если какой-нибудь мальчик скажет, что не может вполне осуществить свою жизнь, потому что ему не хватает того-то или того-то, Бог обязан послать к нему ангела или прийти сам, чтобы доставить недостающее.

Мыслимо ли, что средневековые соборы возникли бы, если бы их зодчие не требовали от Бога с неустанным упрямством, чтобы Он вложил в них это беспредельное стремление ввысь, эти пьянящие формы? И могли Он ответить им «Нет»? <...>

Однако впервые Бог - без остатка - явился на земле, как мне думается, благодаря Иисусу Христу. Кто верит, что после того Он снова появлялся здесь - самостоятельно, независимо от людей, -тот заблуждается. Он возвращался, когда рождались мальчики, создававшие Его из себя. А значит, Он тот, кто вновь и вновь начинает заново, поднимает себя из Ничто к бесконечности. Он может существовать и расти, только когда Им пользуются для дела. Когда же Его хотят просто включить в какую-то систему и сохранить, Он рассыпается прахом, превращаясь в Ничто.

Я не ошибусь, сказав, что большая часть моей работы состояла в работе над Ним.

<...>

10.12.1915

Стóит мне подумать о людских жилищах, и мною овладевает великая грусть, потому что я уверен: именно они мешают нам вполне ощутить вкус жизни. Они отпугивают все таинственное, и оно уже не может приблизиться к нам... Я говорю о городах и городских домах. Я сам вырос в таком городе и привык считать, что мне повезло, потому что мы имели собственный дом с садом. Но что это был за дом! Новый дом с тонкими стенками, без всякого стиля, учитывающий только принцип пользы, - дом, все тайны которого я полностью исчерпал к десяти годам.

Итак, никаких тайн в нем не осталось - ничего, что помогает перебраться на ту сторону, где начинается Бог. <...>

Ситуация впервые изменилась, когда я надолго уехал из дому и жил в маленьком лесу под Эккелем. Тогда я впервые прочитал «Записки Мальте Лауридса Бригге» Райнера Марии Рильке. Они не отпускали меня, и я вдруг понял, почему я всегда боялся темноты и привидений - потому что знал в глубине души, что привидения существуют, что в один прекрасный день они представятся мне. Я понял также, что я, чтобы насладиться богатством своего детства, должен был бы жить в замке, старом и таинственном: там бы меня нашли те вещи, перед которыми теперь я лишь испытывал страх. Но насколько я стал спокойнее! Хорошо уже то, что домик располагался в лесу, который часто по вечерам казался очень темным и покинутым. В сущности, там было немного такого, что могло бы испугать мальчика с тонкой душевной организацией. Случилось, например, что свеча, которая горела передо мной, внезапно превратилась в нечто неописуемое. Может, я ее понял. Во всяком случае, подумал, что и сам я - такая же свеча. Может быть, я ждал и внешнего превращения, но, конечно, со мной оно произойти не могло, потому что уже тогда я был словами, которые говорю. Однако стоявшие вокруг, как мне кажется, внезапно поняли, что говорю я правду. <...>

Из всего этого я понял, что мог: что почти все мы не имеем родины; и в те ночи в Эккеле я впервые осознал необходимые предпосылки своей жизни: а именно, что я должен где-то найти для себя родину, без которой не могу жить, - если не хочу, чтобы во мне оставалась ужасная неразрешенность.

Быть похороненным абы где я не могу, я лучше отложу собственную смерть - такой ужас внушают мне чужие могилы, в которых мертвецы наверняка мерзнут.

19 декабря 1915

<...> Любовь это нечто такое, что нужно осуществлять постоянно. Она - единственный смысл жизни и единственный значимый вид взаимоотношений. На кого она направлена, совершенно неважно. Для нее характерно лишь следующее: она безмерна, неизменна и бесконечна. <...>

Я желаю себе, чтобы у меня когда-нибудь появились собака, и лошадь, и дом, в котором я мог бы жить. Я и мои друзья... И чтобы вокруг были луга, и лес, и пустошь...

<...>

22 января 1916

<...> Я, полный ненависти и злобы, шагал вдоль берега острова, заглядывая по пути в каждый лодочный сарай, как человек, который, столкнувшись с безмерной мерзостью, хочет выскочить из собственной шкуры или кричать так, чтобы обрушилось небо, -потому что в этих прибрежных сараях я различал останки забитых тюленей и ужасные орудия, предназначенные для коварной поимки чаек... Солнце сияло - мне так помнится, что солнце сияло и что я сбивал ногой цветы, чтобы мой гнев не вылился в нечто худшее. Туг я увидел трех играющих котят и рухнул в себя, заплакал, заговорил сам с собой: они совершали такие движения, которые стоило бы подвесить к небу, чтобы каждый их видел и знал, что Бог существует.

<...>

11 марта 1916.

<...>

Дело было после ужина, мой друг куда-то ушел. Я в большой спешке водил рейсфедером по белому натянутому листу. Рисовал сводчатые подземелья Угрино... Поздно я занялся этим рисунком, я уже мысленно выбрался из подвалов, мое внимание теперь занимали всякие мелочи, хотевшие обрести значимость: орнаменты и аппараты. Но первый, строительный, этап еще не был завершен, потому что мне до недавнего времени не удавалось достать бумагу... Так что теперь я спешил. Но зачем вообще я себя мучаю такими вещами? Почему не спрошу с нетерпением: почему ничто не происходит своевременно? Но к чему спрашивать, так или иначе все это без толку... Угрино, даже завершенное, - не более чем стопка чертежей... Ладно, времени мне хватит.

Хочу повторить еще раз, что я занимался сводчатыми подземельями Угрино, что думал о надежных стенах, которые слишком поспешно заштриховывал черным. Может, я даже не замечал, какие они мощные.

К чему я опять об этом пишу? Мне все никак не удается выразить свои ощущения. Я, собственно, хочу сказать следующее: что в тот вечер, пока я чертил, кто-то на мосту заиграл на каком-то инструменте и молодые люди начали танцевать... а я пожелал себе снова стать настолько молодым и невежественным, чтобы от такой музыки почувствовать тоску - тоску по удивительным, неведомым, великим и девственным вещам. Клянусь, я ни на секунду не перестал чертить, понимая, что бесполезно об этом думать. Вещей, по которым я мог бы тосковать, вообще не существует... Вот передо мной Угрино, к нему стремятся все мои мысли... Но Угрино сейчас воплощается передо мной, на белом листе ватмана... Я, однако, имел в виду не это воплощение - а другие, другие, реальные... Воплощения желаний никогда этим желаниям не соответствуют, мог бы сказать мудрец... Должен добавить, что я чертил непрерывно и закончил-таки чертеж подземелья; что я в этот день усердно работал - даже спина разболелась, ибо я слишком долго гнул ее над столом, - да и вообще много о чем успел подумать.

<...>