(Комедия)

<Действующие лица >

Анна Вольтер, 22 года и старше

Хельмут, ее брат, 20 лет и старше Петерсен, негоциант [40 лет]

Ученик

Конрад Шульц [27 лет]

Его первый приятель

Его второй приятель

Пауль Лахман

Фрау Лахман

Вальтер Дорн [31 год]

Рука

Два сына Анны

Конрад

Комната Анны Вольтер.

Утро. Солнце светит в окна.

Анна (сидит на стуле, в легком пеньюаре, и плачет. Вскоре она поднимается, подходит к большому зеркалу, снимает пеньюар и стоит перед зеркалом обнаженная).

А ведь все от Бога - только мы не понимаем ни взаимосвязи, ни цели; мы не проникаем в глубочайшие основания бытия; мы не можем погрузиться в свою кровь и услышать, как она волнуется, поет; мы представляем загадку для нас самих и не отдаем себе отчета в наших влечениях. (Немного успокаивается.)

Нас что-то гложет, и от этого нам больно; мы исподтишка прислушиваемся, как рысь, - и не знаем, к чему. Я способна придумать тысячи поэтических образов, но понять их легче, чем непонятное в нас. Нам приходится приспосабливаться к муке наших ночей и вести себя тихо...

Что нам нужно приспосабливаться - для меня непостижимо; как и то, что мы не можем ничего предпринять против силы, создавшей странно мучительные и мрачные отношения, которые сбивают нас с толку.

Можно это и по-другому выразить - этот наш страх и невежество; можно спросить свои руки: зачем вы существуете. И спросить свои груди: зачем вы... У всех вещей можно бы спросить, почему они существуют и зачем... Спросить-то можно, да ответа не будет. Нет такого места, где мы могли бы узнать то-то или то-то. Мы дрожим и кричим по ночам - Бог на наши крики не отвечает.

Мýка мало-помалу становится нашей повседневностью; беда же, всегда нас подстерегающая... Она, как и гниль, указывает на близость смерти.

Хельмут (входит. Он очень пугается, увидев сестру, и с трудом овладевает собой. А потом говорит).

Прошу накинь пеньюар, иначе я растеряю все мужество. Поверь, если ты будешь стоять передо мной в таком виде, я в другой раз вряд ли соберусь с силами, чтобы прийти к тебе после бессонной ночи. Прежде мне придется много о чем подумать - а может, и самому заглянуть в зеркало, чтобы проверить, чист ли я... в определенном смысле.

Анна.

Мы же не станем стыдиться друг друга.

Хельмут.

Нет-нет. Тебе нечего стыдиться; но вдруг получится так, что во мне вздыбится какой-то непонятный, душный сновидческий образ - и отвердеет, как сталь... Или... Я все же прошу: накинь пеньюар, потому что мне страшно смотреть на тебя, я в самом деле боюсь; я не могу говорить с тобой - я затаился и прислушиваюсь к своей крови: ведь я чувствую, что она вот-вот громко запоет или в ней поднимется большая волна. А это было бы ужасно, потому что ты тогда погрузилась бы в меня, как персонаж сновидения. Я этого в самом деле боюсь. Может, страх мой преувеличен, потому что меня все еще терзают кошмары, увиденные ночью. Но, как бы то ни было, я, на всякий случай - после того как увидел тебя такой, - постараюсь научиться... Стыдиться себя.

Анна (надевает и запахивает пеньюар).

Хорошо. Но скажи, чего все-таки ты боишься.

Хельмут (свободнее).

Видишь ли, когда мальчики вступают в пору созревания, им уже не полагается видеть обнаженных женщин. Потому что вид женской наготы неизбежно вызывает у них прилив сладострастия. Это заложено в крови; а если они и физически хорошо развиты, горячая кровь украшает их не меньше, чем нимб - праведника. Кровь мальчика бьет ключом, неудержимо; она звенит, как колокола - глухо, но с подобающей примесью высоких тонов... Женщина же - словно пустой кувшин. В нее втекает редкостная сила, в ней находит отзвук то, что достается от мальчика, - и в результате женщина обретает душу. Теперь у нее есть душа - в мозг же мальчика навсегда впечатывается образ этой женщины, и мальчик ее не забудет... А если эти двое не смогут соединиться?.. Тогда в один прекрасный день женщина предложит свою душу другому мужчине, а тот ничего не даст ей взамен и поневоле примет кувшин, не им наполненный... Женщина не сумеет выдержать жаркие ласки мужчины и душу его тоже не удержит, потому что эта женщина уже наполнена и утратила былую легкость. Поцелуи мужчины не станут для нее прохладными виноградными гроздями, блеск его зубов будет только поводом для нового вскрика, а тело, прильнувшее к ее груди и бедрам, покажется излишне тяжелым. Мужчина это заметит, потому что женщина не удержится от горестных вздохов, и впредь они всегда будут лежать рядом неудовлетворенные, несчастливые. Это ужасно и мне трудно поверить, что такое случается, - и все же я как будто это чувствую на себе, потому что могу живо представить мальчика, который несет в своем сознании образ женщины, но вынужден оставаться одиноким.

Мальчики, вступающие в пору созревания, должны смотреть только на таких женщин, что способны полностью вобрать в себя их жар и до краев наполниться сиянием мужественности, - на женщин, которых они возьмут в жены.

Анна.

О, как ты хорошо говоришь, милый брат. Но продолжай, расскажи мне о твоей ночной муке!

Хельмут.

Я раньше, наверное, чаще рассказывал подобные вещи; я очень ценил возможность посидеть у тебя, поговорить с тобой. Каждый раз я освобождался от всего ужасного и мучительного, оно как бы выскальзывало из меня... Но теперь я думаю, что зря это делал: что я грешил, не удерживая такие переживания в себе. Когда мы сидели рядом, от тебя будто исходил свет, который что-то мне открывал - например, что в тебе тоже таится ужас долгих, мучительных, наполненных слезами ночей...

Анна.

Милый брат, прости, что слушаю молча. Я тоже хочу говорить, хочу говорить с тобой!

Удивительно, как ты разворошил остатки моих не вполне божественных ночей. С бедой, которую мы имеем в виду, легко было бы покончить, ответь ты на несколько вопросов. Но ты не сможешь, потому что беда эта гнетет и тебя... И ты боишься, не видя способа спастись от нее.

Хельмут.

Значит, разговор не получится. Но хотел бы я знать: о чем еще говорить, если не о беде, грозящей нам обоим. Может, мы найдем имя, которое ей соответствует. Думаю, это поможет. Анна.

У тебя, кажется, усталый голос?

Хельмут.

Почему бы человеку не устать, даже среди белого дня, если ночью он оплакивал судьбу звезд, обреченных на неподвижность? Если подумать, и мы, и все вокруг обречены оставаться тем-то и тем-то, исполнять то-то и то-то - а сверх того нет для нас никакого пути и знания. Выходит, мы должны смириться и двигаться по орбите, предначертанной для нас кем-то. Иначе произойдет столкновение с телами, движущимися по другим орбитам. (Кто же захочет, пусть и потакая собственному упрямству, менять красиво начертанные им самим планы и чертежи?)

Анна.

Все-таки даже звезды иногда падают с неба!

Хельмут.

И это говоришь ты! Может, человек и стал бы такой звездой, которая отказывается от своего предназначения и обрушивается вниз сквозь все небеса - гибнет в неслыханной вспышке. Только где взять мужество, чтоб свернуть на свой, но окольный путь! Дорогая сестра, а что если мы с тобой уподобимся таким звездам, которые, словно в блаженном опьянении, бросают себя в неведомые пространства? Как знать, может, если взяться за дело правильно, будет совсем не трудно найти тот толчок, что вышвырнет нас за пределы привычного порочного круга. Как бы то ни было, мы не должны скрывать от себя, что тут требуется мужество. Но, может, и оно появится, как подумаешь обо всей этой скуке наших будней.

Анна.

Я непременно должна спросить тебя кое о чем, прежде чем обдумаю то, что ты сейчас сказал. Для чего у меня руки, для чего - груди, для чего - лоно?

Хельмут.

Слишком много вопросов... Как ты отреагируешь, если отвечу без обиняков?

Анна.

Удивлюсь твоему уму.

Хельмут.

Ты женщина; но ты моя сестра, и не мне делать ставки в такой игре. Твои руки должны укачивать детей, груди - выкармливать младенцев, а в свое лоно ты должна пускать мужчин, чтобы потом рожать.

Анна.

Но если сейчас я пустая внутри и не знаю мужчины, который бы меня наполнил?

Хельмут.

А ты искала такого?

Анна.

Да. К некоторым мужчинам я подбиралась довольно близко, но они от меня ускользали.

Хельмут.

И ты больше не хочешь искать?

Анна.

У меня больше нет сил. Я гибну от пустоты; а кроме того, признáюсь, что уже не могу обуздывать алчность моего лона.

Хельмут.

Тогда ты должна принять на себя ношу потяжелее, нежели любовный жар одного мужчины. Тогда - должна стать блудницей... Я поясню, чтобы ты поняла меня правильно. Твое лоно не будет пребывать в затхлом замкнутом пространстве и сладострастие не станет для тебя обыденностью, как происходит в домах терпимости. Несчастные девушки, для которых это превратилось в привычку, лишены мелодичного звучания и отличаются несказанным отсутствием светлоты. Пойми: продавая себя мужчинам, они лишь зарабатывают на хлеб. В них нет внутреннего импульса, который побуждал бы их жить именно так, и уже нередко случалось, что они отказывались от своего ремесла и превращались в заурядных жен, верных, но ничего собой не представляющих, смиренно рожали мужьям детей, и, судя по тому, что о них рассказывают, в их семьях никогда не бывало ссор или перебранок. Они в самом деле становились смиренницами. Ты же будешь госпожой. Твое тело должно уподобиться жаркому пламени, и ты будешь не просто действовать, а вторгаться в чужую жизнь и захватывать добычу, которая покажется тебе желанной! Главное, чтобы ты стала матерью, - а какой путь к этому приведет, значения не имеет.

Вполне представимо, что ты не только реализуешь, но и перерастешь себя: если найдешь в себе силы отступить от собственной жизни так далеко, чтобы огнем полыхать перед чужими мужчинами, ради их бытия. Ты для каждого станешь матерью - но должна быть еще и непорочной девой, даже для последнего из них. Пойми меня правильно: в женщине должно найтись достаточно пространства и силы, чтобы она смогла выносить в себе жар мужской любви...

Анна.

Я должна быть богатой: мое тело должно, подобно сокровищнице, наполниться драгоценными камнями - зелеными, и красными, и синими... Должно наполниться жемчугом... И бриллиантами... Я поняла тебя, брат. Все эти чудеса я должна родить из себя, чтобы они увидели солнечный свет... А вдруг во мне нет богатства? Брат, скажи: ведь мальчики и девочки рождаются для радости - и чтобы их целовали и ласкали. Значит, над детьми не может тяготеть проклятье?!

Хельмут.

Над детьми, которых любят, - нет.

Анна (с облегчением).

Я решилась: буду блудницей и оставлю за собой право вторгаться в чувства некоторых мужчин.

Хельмут (с плачем кидается на пол).

Анна.

Что с тобой?!

Хельмут.

Мне-то не стать блудницей, я вынужден проявлять любовь по-другому. Бог знает, сумею ли я... черпать из себя любовь, которой сам не достоин... Но попытаюсь, пусть даже это грозит гибелью.

Анна.

Не понимаю, о чем ты!

Хельмут.

И радуйся, что не понимаешь.

Маленькая контора с голыми - что характерно - стенами и вытянутым в высоту пространством.

Негоциант Петерсен сидит у письменного стола.

Петерсен (роняя руку на стол).

Уже несколько лет я - в несчастливые часы - вдруг застаю себя склоненным над собственными руками. Странно, что они еще не разучились быть самостоятельными и перерастать себя. Вот они лежат, сознавая свою неповторимость, как если бы им еще хватало мужества, чтобы громоздить горы, как если бы их обошло стороной знание о том, что сила их ограничена. Несчастливые часы случались, но руки вновь и вновь приносили утешение: линии на ладонях не стерлись и не исказились. Вот запястья, вот вены, по которым течет кровь. В сущности, мы все, может, только потому и отваживаемся жить, что полагаемся на силу своих рук. Как же многообразны деяния, которые вкладывало в них воображение! Человек хотел завоевать весь мир, а потом - преобразовать и обустроить его по своей воле. Человек собирался строить запруды, что-то ломать, что-то вновь отстраивать и развертывать; человек отправлялся в путь к ждущей его работе - но где-то по пути отрекался от своих планов. Потому что в один прекрасный день понимал, что работа предстоит слишком трудная, и останавливался на том самом месте, до которого успел добраться. Я вот остановился на нереальных числах, которые будто дразнили и соблазняли меня. Теперь обе руки лежат передо мной и не знают, чем себя занять. Почему человек непременно должен остановиться, хотя когда-то нашел в себе мужество, чтобы начать путь? Почему не может, по крайней мере, шагать по однажды выбранному пути, пока не умрет? Так нет же: его заставляют признать, что идти по тому или иному пути - грех. Так случается со всеми дураками, а в наихудшем варианте - с теми, которые пытаются иметь дело с Богом. Ведь это понятие - беспримерно великое - настолько неисчерпаемо, что всякий, кто осмеливается подступиться к нему, очень скоро обрушивается с облаков на землю и оказывается в компании никчемных воздыхателей, и воров, и убийц, и анархистов, и нигилистов, и девок, и благочестивых ханжей. Можно загнать себя в отчаянье, думая о том, что каждый человек хоть однажды в жизни имел дело с Богом: мысленно ставил Его перед собой (с особым упорством - в период полового созревания) и воображал существом мужественно-прекрасным, или похожим на мальчика, или слабым и женственным... в зависимости от своих сексуальных предпочтений; но после всем приходилось от Него отказаться. Нет смысла что-то о Нем воображать; человек это знает, чувствует по себе, сам для себя становится Богом. Если же мы вырастаем над собой, выбираем в качестве ориентира звезды, и благородство зверей, и тот жар любовной страсти, что объединяет нас с животными, - тогда нас начинает подавлять целостная конструкция мира. Следовало бы каким-то образом вообще запретить человеку отправляться в путь. Но что тогда делать со всеми руками, ждущими? Наши глаза, и рот, и всё тело сотворены в расчете на движение. Почему же тогда все пути оказываются такими запутанными и не приводят к цели? Мои руки хотели бы завоевать сперва Бога, а потом и весь мир, но они праздно лежат передо мной, и с ними уже ничего не предпримешь. Если всерьез, люди даже не знают, плакать им или смеяться. Хоть это бы узнать! Но мы не научаемся ничему. А может, все еще ждем чуда? Поди разберись.

(Входит ученик.)

Ученик.

Пришла какая-то дама, желает с вами поговорить.

Петерсен.

Неужто меня ждет дама?

Ученик.

Очень красивая.

Петерсен.

Если она хочет поговорить со мной, пусть войдет.

(Ученик уходит.)

Анна (через некоторое время появляется на пороге).

Простите меня, пожалуйста.

Петерсен.

Я вас не знаю.

Анна.

Возможно, вы меня не видели; но я, помнится, часто замечала, как дергаются ваши руки, вцепившиеся в перила моста.

Петерсен (удивленно).

Вы, должно быть, очень наблюдательны.

Анна.

В такие минуты движения ваших запястий не подчинялись воле, а вены были натянуты совершаемой работой.

Петерсен.

Зачем вы мне это говорите?

Анна.

Разве вы не чувствуете, что это во благо - когда находится человек, который принимает возвышенный облик одной из рук, ставших чересчур сильными, потому что их владелец утратил власть над ними?

Петерсен.

С чего вы решили, что мои руки есть нечто большее, чем я сам? Откуда - то сострадание, с которым вы явились ко мне? За счет каких сил вы живете и обретаете подобное знание? Я вообще не понимаю, как могло случиться, что вы оказались передо мной и говорите подобные вещи!

Анна.

Ваши руки кричат.

Петерсен.

Продолжайте! Непостижимо! Вы стоите передо мной и разглагольствуете о моих руках! Как такое понять: что бывают люди, которые ходят по улицам, и приглядываются к другим, и этих других изучают?!

Анна.

Вы часто занимаетесь своими руками, уговариваете их отказаться от своеволия. Вам приятней всего видеть их сжатыми в кулаки: тогда, по крайней мере, они успокаиваются...

Я долго не понимала, чем так привлекают меня ваши руки. Порой мне казалось, они принадлежат тирану и могут без содрогания, не потеряв свою форму, пролить кровь. Едва подумав об этом, я чувствовала отвращение, и мысленный образ был настолько сильным, что я уклонялась от встречи с вами и не могла понять, как другие прохожие без опаски к вам приближаются. А еще я думала: эти руки терзают себя, прижимаясь к железной решетке, потому что попали к человеку, который не осуществит их предназначение, ибо он - не император, не король и даже не полководец.

Петерсен.

Как странно вы говорите! Как странно!

Анна.

Вы, однако, не допускали, чтобы они, ваши руки, покрылись пятнами крови, пусть и воображаемыми, - или допускали ненадолго. Было так много покоя во всем, что они делали; они и впрямь подходят для умелой работы, которая прирастала бы под ними. Я воображала, что вы исполнили бы свое предназначение, перекатывая камни, - такие у вас ширококостные и жилистые руки; но уже на следующий день я думала о них по-другому. В голову мне приходили самые удивительные мысли; но как бы они ни ветвились, всегда присутствовал образ этих властительных рук - что-то хватающих, претерпевающих, становящихся Мастером... Я испугалась, когда ясно это поняла. Наверное, потому что уже догадывалась: эти руки не дадут мне покоя.

Петерсен.

Мы оба чего-то не понимаем! Видите ли, мы не придем ни к какому выводу относительно упомянутого вами «предназначения»; мы не сумеем согласовать наши мысли и привести их к общему знаменателю!

Анна.

Руки слишком упрямы. Они склонны к насилию. Они - господа; они таят в себе страсти и готовы выплеснуть их на посторонних людей... Эти руки приходили в мои ночи, ложились на меня, чтобы меня придавить; в них угадывалась алчность, перетекающая ко мне; но между нами не существовало моста, и руки должны были что-то сделать.

Они давно знали, что должны чем-то проявить себя передо мной, и только ждали удобного случая. Они также знали, что я всегда была и буду здесь... И тут откуда-то выпал новорожденный. Они подхватили его, подняли. Из их жестких, властительных форм излилась такая любовь! Они так уверенно оказывали вспоможение, ни секунды не медля! Все происходило как бы само собой. И это обстоятельство оказалось решающим. Я теперь знала, что существуют руки, в которых благородно всё - даже их превосходство над другими и непозволительное вожделение к чужому.

Петерсен.

Почему вы приписываете вожделению благородство? Или я вас неправильно понял? Вы ведь имели в виду вожделение, которое пробуждается в пальцах вора - или в его глазах, когда они видят блестящие драгоценности... Или то вожделение, которое вздыбливается между ляжками мужчины... иногда, если он видит женщину... Или другое, стиснутое мальчишескими руками - когда руки эти еще живут сами по себе, независимо...

Анна.

Да, я говорила обо всех этих видах вожделения и назвала их благородными, ибо благородна их спонтанность. А дурную славу они обрели лишь после того, как люди начали бояться всего необычного. Люди поняли, что вожделение в них может разрастись так безмерно, что, признав его права, они утратят всякую волю. С тех пор с вожделением обходятся как с жеребцами, которых из страха перед их необузданностью кастрируют; или - как с самыми самозабвенными художниками, которых современники оскорбляют, унижают, заставляют жить впроголодь.

Тот, кто понял это, должен набраться мужества и открыто об этом говорить: потому что к ворам, и убийцам, и прелюбодеям никто не проявляет терпимости - а уж к их вожделению и подавно.

Петерсен.

Ваши слова проливают свет на многое. Я сейчас понял что-то такое, над чем прежде мог только плакать. Вы пришли, чтобы побеседовать со мной об этих руках. Наверняка вами двигало желание узнать о них еще что-то... Было время, когда они обладали большей, чем теперь, властью. Существуя в большей отделенности от тела, они тогда действовали сами по себе. Хватали чужое, если испытывали к нему вожделение. Вы должны понять меня. Мне сейчас пришло в голову, что было, наверное, время, когда они не смогли бы спокойно лежать передо мной, а захотели бы проявить по отношению к вам насилие.

Анна.

Надеюсь, что это правда...

Петерсен.

Вы надеетесь?! Вы подозревали нечто подобное?.. А что если это еще возможно?! Вы бы отдали себя в мою власть? Было время, когда руки не остановились бы перед насилием по отношению к женщине. У меня есть некоторые основания для такого вывода. Они ведь ополчались и против меня самого. Они тогда были сладострастными! Залезали в промежность коровы или кобылы, знали все движения быков и жеребцов! Эти руки, вот эти... Погодите-ка, я припоминаю, что однажды они даже поползли вверх по ляжкам одной женщины; но вскоре испугались: всё там казалось чересчур мягким, и они чувствовали, что не смогут совершить насилие, не причинив боль... не спровоцировав крики... а кругом были люди... и сам я тогда полагал, что вожделение неблагородно и неприлично... Но прежде случалось, что эти руки все-таки отделялись от меня и отправлялись к чужим вещам.

Почему же вы не вскакиваете с кресла?!

Анна.

Потому что ожидала чего-то подобного.

Петерсен.

Как?! Я вас не понимаю. Разговаривая в таком тоне, вы придаете моим рукам мужество, поощряете их прихоти. Вы действуете безответственно, вы должны были бы знать: руки могут возбудиться, и тогда их уже не уймешь!

Анна.

Этого я и жду.

Петерсен.

Ничего не понимаю! Вы желаете дурачить меня? Я вам говорю, что это опасно... Что если вожделение, вырвавшись из меня, проникнет в мои руки?! Я ведь внезапно осознал, что вы женщина; а прежде, когда видел женщин, никогда такого не думал. Я должен признать: что-то во мне возбудилось.

Анна.

Я ведь и пришла, чтобы дождаться, когда ваше вожделение станет безмерным.

Петерсен.

Неужели?! (Хрипло смеется.) Значит, вы заранее избрали для себя такой путь?

Анна (твердо).

Да.

Петерсен.

Правильно ли я вас понял?! Вы пришли, чтобы разбудить во мне алчность?! Непостижимо. Вы начали с моих рук, вы всё про них угадали точно! Потом добрались до чувств, проникли под одежду, раздели меня, хотя я того не желал, каким-то образом ухватили и теперь утверждаете... Выскажетесь же напрямую, потому что мне кажется, будто я схожу с ума, ничего уже не различаю из-за застящей глаза крови! Этот стол должен разделять нас, пока вы не выскажетесь. Мы должны упереться в него руками, чтобы оставаться разделенными... Говорите же, говорите: я боюсь, стол сломается и тогда мне не удержать мои руки!.. Или лучше - бегите отсюда! Все краски перед глазами смешиваются. Ко мне подступают, меня преследуют образы! Говорите!

(Он вцепляется в край стола.)

Анна.

Я пришла предложить вам свое лоно.

Петерсен.

Говорите... Только быстрее, быстрее, чтобы я понял, иначе что-то вырвется из меня, а я сам пока не понимаю, что это!

Анна.

Другие сказали бы, что я хочу блуда с вами.

Петерсен.

Кто вас разберет!.. Дальше, дальше!

Анна.

На самом деле я хочу ребенка.

Петерсен.

Что же, я ничего в вас не понимаю, совсем ничего. Но во мне громоздится желание: нерастраченное, элементарное вожделение. Оно вот-вот захлестнет меня. Теперь дело обстоит так: я неистовствую, как жеребец, которого заперли с кобылой... Жеребец сразу овладевает ею, не сравнивая ее ни с кем и не находя в ней никаких недостатков.

Мы теперь всё обговорили. (Он поднимается и смахивает со лба пот.)

Комната Анны Вольтер.

Анна и Хельмут.

Анна.

Почему же ты хочешь стать моим слугой?

Хельмут.

Чтобы было за что себя хвалить: потому что ты, несомненно, нуждаешься в паже, который бы за тобой ухаживал, но ни один паж не превзойдет меня старательностью, и порядочностью, и умом, и ловкостью, и умением хранить тайны, и преданностью.

Анна.

Ты в самом деле себя расхваливаешь.

Хельмут.

Да, чтобы я представлял какую-то ценность для себя самого.

Анна.

Хочешь, чтобы мы продолжили эту игру?

Хельмут.

Я хочу, чтобы мы жили точно так, как играем. Я мог бы доказать, что чего-то стою, мог бы достичь многого на поприще любви пажа к его госпоже.

Анна.

Но как ты докажешь, что мне нужен паж?

Хельмут.

В твоем доме нет никого, кто защитил бы тебя, когда тебе будет грозить опасность или наглая навязчивость какого-нибудь похотливого любовника... И никого, кто составлял бы тебе компанию, был бы твоим наперсником, наполнял бы долгие вечера игрой на лютне и звучанием своего голоса... И никого, перед кем ты не постеснялась бы плакать, кто охотно становился бы твоим тайным посланцем... Я очень легко докажу, что нужен тебе, когда стану твоим пажом: буду сидеть, одетый в бархат, у твоих ног, зажигать для тебя свечи, когда ты ляжешь в постель... и после тихо удаляться.

Разве ты не веришь, что всё это я сумею исполнить, а неудачником окажусь только в чем-то одном?

О, я почту за счастье, если в один прекрасный день ты погладишь меня по волосам и медленно, печально заговоришь: «Мальчик, ты всегда хранил мои тайны и твоя преданность превзошла всякую меру. Поэтому я признаюсь тебе, что скоро рожу ребеночка. Никто не должен узнать об этом, посторонние не должны приходить в наш дом, чтобы не нарушать царящий здесь покой. Дни и вечера будут протекать, как обычно, и вещи не должны принимать испуганный вид из-за внезапного шума... Ты, мальчик, окажешь мне кое-какую помощь -»

Услышав такое, я заплачу от любви и попрошу научить меня, что нужно сделать.

Анна.

Я уже чувствую, что отныне не смогу обходиться без тебя.

Хельмут.

Не правда ли? Я так умело выполнял твои поручения... Я и о твоем ребеночке буду заботиться с любовью, буду учить его всему, что знаю сам.

Анна.

Ты умеешь ластиться, ты мягкий, как кошка... Я верю, что ты меня любишь.

Хельмут.

Можешь быть уверена, Госпожа: моя любовь ни разу не собьется с пути и не забредет туда, где ей не место. Говорю тебе: из-за тебя я краснею и бледнею, меня окатывает то жаром, то холодом. Но любовь моя думает только о том, что красотой, умом, благородством ты превосходишь всех других женщин. Да убережет меня Господь, чтобы я не забылся и, думая о тебе, не почувствовал вожделения... Поверь, если мне и случается самозабвенно грезить о твоих грудях, то они для меня - фонтаны с драгоценным питьем, цветение ароматнейших ярко-красных роз... Твое лоно, клянусь, твое лоно для меня - сад, великолепие коего тут же заставит меня впасть в беспамятство... Прости, что у меня бывают бессонные ночи, когда в голову приходят подобные мысли; но ты так расточительно обращалась с собственной красотой, что мне порой доводилось видеть твое нагое тело! Прости - глазам моим хватало хмельного мужества, чтобы смотреть на него... О Госпожа, я не пророню об этом ни слова - разве что тебе, соблаговолившей оказать мне доверие, воистину безмерное.

Анна.

Ох... Ты хороший...

Хельмут.

Не правда ли? Ведь ты не отошлешь меня прочь? Я никогда не знал, чем бы мне, чужому для всех, заняться... Так и не научился ничему, за что другие могли бы любить меня или уважать; мне предстояло либо умереть с голоду, либо выпрашивать подаяние. Хотел же я только одного: придумать несколько песен, восхваляющих твою красоту; но когда я пытался петь, горло у меня сжималось и звуки получались хриплыми, а струны расстраивались из-за поспешных движений моих нетерпеливых рук; ибо ты, Госпожа, должна знать, что только в твоем присутствии голос мой обретает благозвучность, а руки - хмельное мужество, обычно им не свойственное.

И еще: мне, прогони ты меня, пришлось бы жить в домах чужих и холодных, где стены так немы и пусты, будто сами понимают, насколько они плоски; где пол - тоже плоский и придавленный, будто как раз способность нести на себе ношу в нем сломлена... А окна, окна повсюду в других местах наверняка настолько прозрачны, будто они - ничто, будто они - дыры, сквозь которые в дом проникает весь холод кричаще-яркого света; они наверняка не многоцветно-прекрасные, как здесь, и не смотрят на цветы и деревья. У них наверняка имеется визави, который им ненавистен... Ты не отошлешь меня прочь?

Анна.

Ты, кажется, говорил о руках?

Хельмут.

Нет. То есть да: я упомянул свои руки.

Анна.

Это было неосторожно.

Хельмут.

Не понимаю.

Анна.

Избегай упоминания рук. Мои чувства прилепились к ним... Не говори также о твоих руках, ибо я каким-то образом обнаружила, что руки есть и у тебя. Когда ты играешь по вечерам, или когда держишь свечи... Или - когда делаешь что-то и я забываю, что должна смотреть только на твое лицо... Я ведь в такие моменты думаю о других руках, подчинивших себе и лицо, и все тело.

Хельмут.

Не расточай себя ради них, они - гадкие.

Анна.

Они такие же, как и ты. Втискиваются в свое предназначение, чтобы потом себя восхвалять.

Хельмут.

Вот ты и отругала меня.

Анна.

Потому что у тебя недобрые мысли. Ты же знаешь, что мне знакомы такие руки, что я их любила...

Хельмут.

Они поработили тебя!

Анна.

Что ж. От этого не будет вреда, ибо я - женщина.

Хельмут.

Но ты и сейчас дрожишь, вспоминая о них.

Анна.

Я вынашиваю их в себе - неужели не понимаешь? Они формируются в моем лоне... Но я не понимаю мужчину, которому они принадлежат: почему он не прыгнет в реку и не утонет, если такие руки ему без надобности, если они больше ни на что не способны - и проявляют себя лишь в насилии.

Хельмут.

Пусть Бог пошлет тебе сына, который сумеет ими воспользоваться.

Анна.

Тебе легко рассуждать, просить у Бога такое... Но знай: я боюсь, ибо воспоминание о руках этого мужчины до сих пор - пугающим осколком - стоит во мне. Его руки имели столь несравненную форму, что перед ними нельзя было не склониться, нельзя было не застыть в безвольном смирении перед их деянием... Я боюсь, что во мне сформируются только две руки!

Хельмут.

Даже если такое случится, мы - когда они родятся - будем заботливо их растить.

Анна.

Ты говоришь чепуху, потому что не знаешь их. Им нужен господин, ибо они склонны к насилию... Я с ними не справлюсь... Они начнут приходить по ночам и вторгаться в мое лоно, мне же останется только стискивать зубы и терпеть, а к утру мое тело будет окровавленным, истерзанным.

Хельмут.

Бог такого не допустит.

Анна.

Ты говоришь глупости. Ты их не знаешь. И не догадываешься, на что они способны, чего хотят. Думаешь, им можно противиться? Ты глуп: всё, что исходит от них, нужно претерпевать. Они, погружаясь в мягкую плоть, становятся сладострастными.

Хельмут.

Я изобью их, если они причинят тебе зло.

Анна.

Ты глуп... О нет, прости: ты мужчина, о чем я все время забываю... И у тебя есть руки, но они полностью в твоей власти. У тебя тоже есть... руки. И я не могу понять, почему же они не склонны к насилию.

Хельмут.

Да проклянет меня Бог, если я тебя огорчу, - пусть тогда чаша Его терпения переполнится.

Анна.

Я опять тебя недооценила... Ты великолепен. Нехорошо, когда мужчины насильничают, когда они совсем... Но они всегда бывают грубыми и жестокими... Я бы сказала, что, имея дело с женщиной, они ни в чем не знают меры и упорно стоят на своем.

Хельмут.

Не говори так. Ты меня унижаешь... Или, наоборот, придаешь мне мужества, воодушевиться которым я не вправе. (Плачет.) Мне грустно - оттого что ты не хвалишь меня, хотя я очень стараюсь тебе угодить.

Анна.

Что за чепуху ты опять несешь?

Хельмут (падая перед ней на колени).

Прости, что я приревновал тебя к тем рукам, что я безудержно и упорно стремился к тебе приблизиться. Прости... Давай вместе помолимся, чтобы у тебя родился сын, который станет здесь господином.

Анна.

Ты глуп.

Хельмут.

Прости меня!

Анна.

Встань! Я ведь к тебе добра.

Хельмут.

Нет-нет! Прежде прости!

Анна.

Упрямец!

Хельмут.

Хочу поцеловать твои стопы, потому что люблю их. Я плачу. Сердце переполнено слезами. Позволь пролить их на твои ноги.

Анна.

А ты не мог бы захотеть, чтобы я поцеловала твои алые губы?

Хельмут (поднимаясь).

Ода!

Анна.

Ты, значит, всего лишь упрямец, а вовсе не упорствующий.

Хельмут.

Ты хочешь унизить меня! Я же хочу поцеловать твою ногу... и омыть слезами... Но если ты отдернешь ее, я тебя укушу.

Анна.

Я буду стоять спокойно.

Хельмут.

Ты хотела меня унизить, потому что я возгордился, еще ничего не сделав... Всю эту ночь я простою со свечами возле твоей постели и не шелохнусь до утра. Я хочу - -

(Он не может закончить фразу из-за хлынувших слез.)

Анна.

Ты безудержен в своем служении, мальчик.

Хельмут (порывисто).

Почему ты не сказала: в своей любви!

Винный погребок.

Конрад Шульц и два его приятеля.

Шульц (ворчливо).

К дьяволу всё это - я увидел женщину, и она была хороша.

Первый приятель.

Такое порой случается.

Шульц.

У тебя на плечах капустный кочан вместо головы... Или - репа; но, клянусь, мне это без разницы.

Второй приятель.

Давайте лучше веселиться!

Шульц.

Зачем, если сегодня я склонен сидеть, понурившись?

Второй приятель.

Ну хорошо, сиди со склоненной головой.

Первый приятель.

Почему бы тебе не признаться, что ты влюблен?

Шульц.

Потому что это было бы ложью.

Второй приятель.

Кто это разберет!

Шульц.

Тот, кто не так глуп, как ты... Разве я вам не рассказал, что произошло? Рассказал... Я увидел женщину, и она была хороша. И глаза мои вдруг утратили свойственное им сладострастие, потеряли способность смотреть сквозь одежду... Чего ухмыляетесь? Я же вам говорил, давно: стóит мне посмотреть на женщину, и я сразу - себе на беду - вижу ее промежность.

Первый приятель.

Ты остался троллем, каким и был всегда! Сколько раз тебе говорили: все безмерное бытие у тебя сконцентрировано в одном-единственном - причинном - месте!.. Кто, посмотрев на твои картины, не скажет этого?! Ты знаешь женщин с пышными телами, с влагалищами, как заросли ароматных вьюнков... И других: стройных, внушающих безмерное томление... И еще - те женские лона, что вынашивают плод! Ты ведь писал матерей, с такими грудями и в таких позах, что их не поймет ни один мужчина... Захотел ли бы ты вообще смотреть на этих женщин, если бы прежде не нарисовал их в своем воображении?

Конрад (улыбаясь).

Твой пыл хорош, да только ты растрачиваешь его попусту. Я в самом деле писал женщин красками и, как ты выразился, рисовал их в своем воображении; но женщин, о которых ты говоришь, - тех, что все еще окутаны ароматами брачной ночи и сознают свою беременность, которая золотым дождем излилась на них, и просвечивает, словно свет, сквозь кожу, и будто собирает в фокус бесконечное множество линий, - таких женщин в природе не существует... Кое-кто будет утверждать, что я превзошел Бога с Его безмерным творением. Однако я не соглашусь с такой точкой зрения: ибо если я, живописец, писал то, чего быть не может, значит, я лжец и пустобрех...

Второй приятель.

Что же, по-твоему, искусство должно лишиться всякого пафоса?!

Шульц.

Глупая скотина! Я отвечу, что, исходя из присущей мне склонности к фантазированию, буду и впредь выполнять предназначенное: раздевать женщин, чтобы выяснить, не найдется ли среди них такая, что ни в чем не уступит моим фантазиям... Ты знаешь, я уже предпринял кое-что в этом плане: я имею в виду двух женщин, которые еще сегодня придут к нам. Но признаюсь: они мне кажутся двумя раздобревшими шлюхами, в которых сладострастие иссякло или заплыло жиром. Правда, обе хорошо сложены, и, если их написать, картина доставит удовольствие всякому. Только... Я едва не впал в отчаянье, увидев этих дам вблизи, ибо воображал себе жаркие золотые слитки, на самом же деле их соски и волосяную поросль вкруг щелей в лучшем случае можно уподобить меди, на которую чем дольше смотришь, тем больше она окисляется.

Я потом увидел еще одну даму, прекрасную без всяких оговорок; и, если я хочу быть честным с собой и другими, я должен добиться, чтобы она разделась передо мной. Разочароваться я не боюсь, ибо воображение ничего в нее не вложило - я на нее только смотрел.

Второй приятель.

Значит, нам предстоит испорченный - во всех отношениях -вечер. Ты будешь грубить дамам, вести себя с ними по-хамски, а когда напьешься, обзовешь их кучами дерьма...

Первый приятель.

Зачем ты так. Мы превратим ситуацию в приятное приключение, станем всячески обхаживать Даму его сердца, выступим в роли сводников и посредников...

Шульц.

Вы, болтуны, как вы только нашли слова - хотя способны мыслить взвешенно и обдуманно, - внушающие надежду на легкое удовольствие! Разве я не всё вам сказал?! Я сказал всё... Она прекрасна. С чего вы взяли, что сможете подойти к ней, не залившись краской стыда, что скажете ей что-то - и горло у вас не пересохнет, а язык не начнет заплетаться?

Второй приятель.

Вечер безнадежно испорчен.

Шульц.

Быстро же ты признал, что напрочь лишен остроумия! Если ты и впрямь шутник, как хвастался только что, ты сможешь, в некотором роде, добиться успеха: твоя последняя острота воткнется между женскими ляжками... По-моему, неплохая перспектива для шута, готового раздарить все свои колокольчики женщинам.

Второй приятель.

Ты свинья!

Шульц.

Достойное животное: оно не виновато, что купаетея в грязи, если никто не удосужился вычистить хлев. Разве бы положение свиньи не стало отчаянным, не найди она выход: радоваться своей участи, воспринимая запах стойла как бесценную добавку к дерьму? Задумайтесь: если бы однажды свинья обрела знание, точнее, человеческий разум... Да она сразу тронулась бы умом, осознав весь ужас своего неэстетичного образа жизни. А что, приятель, если бы я (я, скотина) вдруг осознал, в каком дерьме нахожусь я сам и другие, подобные мне; что если бы мне был явлен неслыханно-несказанно-великий пример подлинной чистоты - чистоты настолько же непорочной, насколько безудержен и непорочен любовный пыл жеребца в брачный период; и я бы путем сравнения понял, что вы все - и сам я - замараны дерьмом и слизью, неправдой и несвободой, смертью, и жестокостью, и болезнями; если бы я вдруг понял, что вонючие лужи на ложном пути разъедают, уродуют вас, меня; а ну как, приятель, я бы вдруг обнаружил, что едкий медный глянец, покрывающий соски тех шлюх, возникает, подобно сыпи, и на телах всех прочих людей... Разве бы я тогда не впал в неистовство, стремясь воспроизвести явленный мне пример, дабы воздвигнуть его посреди нашего мира на устрашение всем?..

Вы, конечно, можете возразить, что я кричу слишком громко и хрипло, как человек, разгоряченный вином; но я не пил вина - по крайней мере, сегодня.

Второй приятель.

Этот вечер безнадежно испорчен.

(Входят Анна Вольтер и ее паж. Оба закутаны в темные плащи.)

Хельмут.

Я бы точно очень боялся, если бы ночью в такую грозу остался дома один... Пламя свечей колебалось бы, как если бы мимо проходили мертвецы, а месяц между клочьями облаков жутко ухмылялся бы, будто всё понимает. Лицо Всепонимающего, который знает законы мироздания, должно быть злым, поскольку сами эти законы не ведают жалости. Поэтому я верю, что Бог в своей целостности может быть только человеком, который входит, как мы, через двери, и голодает, и мерзнет, и подвержен сладострастным порывам... Будь это не так, мы бы при Его приближении превращались в соляные столпы. Он бы не мог любить, если бы знал всё: он бы тогда знал обо всех глупостях и заблуждениях, обо всех жестокостях и мудрых деяниях, обо всем сущем. Он бы тогда был как камень; а чтобы стать Богом, нужны лишь юное тело и юная, пылкая любовь, без всякого выбора изливающаяся на праведных, злых, добрых, умных, глупых, красивых, уродливых... О, я твердо верю, что человек, который расточает любовь на достойных и недостойных, есть Бог, моя Госпожа.

Анна.

Тише!

Хельмут.

Прости, что я и мои речи докучаем тебе, из-за страха остаться в одиночестве.

Анна.

Давай снимем плащи и сядем вон к тому столику. (Он помогает ей раздеться. На ней простое серое платье. Хельмут тоже снимает плащ; теперь видно, что он одет как паж.)

Хельмут.

Не правда ли, ты не сердишься и не станешь меня ругать?

Анна.

Мы сейчас выпьем легкого вина.

Хельмут.

Такого же легкого и юного, как твои губы, Госпожа, - и пусть оно будет красным, как пурпурные волны твоей крови, чтобы я, пока пью, предавался сладостным грезам.

Анна.

Тебе станет жарко от такого напитка.

(Подходит кельнер. Склоняется в поклоне.)

Немного легкого вина!

Хельмут.

Такого красивого, чтобы, даже если я совсем опьянею, мне не пришлось стыдиться. (Кельнер уходит.)

Анна.

Ты говорил слишком дерзко.

Хельмут.

А ты - слишком кратко; нам наверняка принесут желтое вино, от которого грез не будет.

Анна.

Если нам принесут желтое вино, я позволю тебе пить из моего бокала.

Хельмут.

Пусть же вино будет такого цвета, чтобы ты мне это позволила!

Анна.

Ты говорил о Боге, и мне вдруг подумалось, что Бог, возможно, приходил к нам много раз, много - чтобы присутствовать всюду, где кто-то в Нем нуждается, где кто-то в жарком вожделении тоскует по Нему, по Его юности и божественному сиянию. Ты вот сказал, что Бог - очень юный и красивый, когда являет себя... Как же Он являет себя?!

Хельмут.

Как ты, Госпожа, когда расточаешь свою красоту перед любой парой глаз, стоит им только захотеть; когда, словно поток света, захлестываешь кого-то... Будь у меня слова, достойные такого поступка, пусть даже столь тяжелые, что расплющили бы язык, пытающийся их выговорить, я бы их обязательно произнес!

(Кельнер приносит бутылку и два бокала.)

Хельмут.

Я выиграл один бокал - нам дали желтое вино.

Анна.

Ты торжествуешь без достаточных оснований.

Xельмут.

Я уже понял. Ты хочешь обидеть меня - обмануть или даже высмеять... Этот бокал мой; а поскольку вино желтое, он мне не нужен - я его разобью! (Бросает бокал на пол.)

Анна.

Как ты красив! Давай выпьем - сперва я, потом ты.

Xельмут.

Согласен. (Наливает ей вино.)

Шульц (все это время стоит, вцепившись в спинку стула, и неотрывно смотрит на Анну).

Разве я не сказал вам все, как есть?! Сказал. Она прекрасна... Но вы этого не поняли, еще нет. Вы существуете как бы без нее. Она входит, и ее мальчик говорит, что она - Бог; но вы этого не слышите!.. Я сейчас говорю? Да, я слышу себя и, значит, говорю. Вы, однако, молчите, ибо ваши губы сомкнуты, как лоно женщины, не испытывающей желания. Почему вы не перельетесь через край? Имеете ли вы уши? Почему ваши барабанные перепонки не лопнут от звука этого мальчишеского голоса, который говорит о Боге и о безмерности любви, изливаемой Им на каждого... На каждого!.. Я говорю! Как понять такое - что я говорю? Я мог бы делать еще что-то, мог бы сейчас раздеться и лечь в постель. Почему же я не могу? Потому что здесь нет постели? Нет, потому что я этого не делаю!

Второй приятель.

Итак, мы поняли...

Шульц.

Итак, вы ничего не поняли, ибо у вас скучающие лица, а тот, чье лицо в момент понимания не растягивается в гримасу, лжет, утверждая, будто понимание исходит от него самого: он это понимание получил от других - либо украл... Если же ты станешь утверждать, что, дескать, вы в самом деле корчите гримасы, если даже вы будете упражняться в соответствующих ужимках перед зеркалом, я открыто заявлю, что вы носите на лице украденное и что вашу гримасу необходимо арестовать, чтобы после вернуть законному владельцу... Вместе с тем я скажу, что сверх того у вас вообще нет лица, что его заменяет корка из засохшего дерьма и нечестности.

Первый приятель.

Я всерьез полагаю, что ты напился до чертиков или у тебя приступ неистовой ярости... Почему ты не оставляешь людей в покое, почему зыришься на двух влюбленных, пьющих из одного бокала, если сам не уверен, что сладострастие течет по всем твоим жилам, превращая тебя в шута?.. Зачем хватаешься за слова любви, если думаешь, что та, к кому ты их обращаешь, -возможно, шлюха?! Еще немного, и ты уподобишься взбесившемуся похотливому псу...

Шульц.

Я так и знал, что вы ничего не поняли, я это знал; вы - как те тетушки, которые, когда их котяра возвращается домой мокрым, думают, что его кто-то облил помоями, тогда как на самом деле он наслаждался, облизывая мочу своей кошечки.

Первый приятель.

Ты свинья!

Шульц.

Это очень достойное животное, повторю еще раз, к тому же признанное во всех кругах общества - клянусь честью или своим хлевом, как вам больше понравится, - признанное во всех кругах. Кто откажется от свиного жаркого? Разве найдется король, который презрел бы окорок, сочный окорок? Трагично лишь то, что свинью нам преподносят разрубленной на куски - только так мы можем насладиться ее бытием. Правда, и это самообман! Если бы нас принимали такими, какие мы есть, какие бродим по свету, получилось бы восхитительное свинство: все зрители животики бы надорвали от смеха, повеселились бы вволю, наблюдая, как хряк скачет верхом на свинье... Но, клянусь хлевом, их веселье лишено остроумия, потому что они живут историями о свинстве, которые рассказывают потихоньку; они потрошат нас и иногда набивают остротами висящую на крюке тушу. Всё это - чистейший самообман; они всегда избегают того, что в наибольшей мере способствует сладострастию: потому что не умеют держать пасть закрытой и смех корежит им челюсти, как если бы у них свело горло... А поскольку они тщеславны и боятся, что в этой или в сходной ситуации будут выглядеть как уроды, они перекрывают каналы чувственного восприятия, делая их непроницаемыми для сладострастия. Воистину, говорю я вам: тот, кто, столкнувшись со свинством, сам не становится уродом, - тот и есть человек... Человек, говорю я вам!.. Вы еще не видели человека, ибо он не стал бы участвовать в ваших остроумных бойнях... Как, вы думаете, что человеком был Александр, или Наполеон, или еще какой-нибудь император?! Говорю вам, их шлюхи были шлюхами весьма посредственными, в высшей степени примитивными, для которых важны только амплитуда известных колебаний и толщина инструмента, эти колебания производящего. А также - вознаграждение и престиж. Эти шлюхи действительно становились уродливыми, когда смеялись... Настоящий мужчина побил бы их или повесил на них какую-нибудь обузу; но такие, как правило, сами становятся обузой... Однако вы должны научиться чему-то из моих речей; так вот, если желаете знать, как ведет себя настоящий король, ступайте к шлюхе и обращайтесь с нею, будто она - благородная дева, которую вы хотите соблазнить... Тогда вы усвоите королевские манеры, ибо король сохраняет достоинство даже там, где вы предаетесь скотству... Итак, различие между говночистом и королем состоит в том, что первый принимает шлюху за то, чем она и является, - тогда как второй проявляет к ней уважение, как к благородной даме. Потому-то короли и не могут понять, что вся их помпа - роскошные кулисы, откормленный пафос, раздувшаяся и приукрашенная ложь; ибо если они это поймут, то тотчас отбросят от себя королевское достоинство, наступят на свое имя, так что оно лопнет и станет воздухом, ничем иным как воздухом - воздухом, совершенно определенно вынашивающим плод.

Я услышал себя говорящего - и, в самом деле, почувствовал облегчение.

Первый приятель.

Ты тоже выпустил достаточно воздуха.

Второй.

Вынашивающего совершенно определенный запах.

Шульц.

Вы остроумны - такими вы себе представляетесь, и это обескураживает меня. Я потею страхом. Вожделение угнездилось во мне, как лихорадка. Разве я не упомянул, что завел этот разговор, чтобы подготовиться к бегству за пределы собственного черепа? По сути, я не могу понять, почему бы человеку

не говорить того, что он думает, если в конце ему все равно придется думать то, что он вынужден говорить: хотя бы уже потому, что для двоемыслия не остается пространства там, где мышление - даже единообразное - повсюду упирается в стены... Поистине, я доказываю свою конгруэнтность, когда дедуцирую себя вовне и начинаю воспринимать нечто чуждое как мои же мысли.

Первый приятель.

Мы совершенно убеждены, что нечто чуждое присутствует и здесь.

Шульц.

К черту, приятель: если меня здесь нет, значит, на меня в любом случае нельзя сердиться.

Ее паж сплюнул в бокал, а она это пьет. Однозначно... Я тоже хочу быть однозначным и говорить именно то, что имею в виду.

Первый приятель.

Однозначность никогда не приводит к недоразумениям. Если бы ты всегда говорил однозначно и откровенно, тебя бы понимали лучше.

Шульц.

Приятель, мы говорим, говорим! Потому-то я не могу сдержать слез. (Роняет голову на стол и плачет.)

Первый приятель.

Он совершенно пьян.

Шульц (вскакивает, бросается на колени перед Анной и кричит).

Прекрасная Дама, кто бы вы ни были, скажите, в самом ли деле я до бесчувствия пьян, и если вы скажете, что от меня разит вином, то пусть меня засолят вместе с селедками... Если же скажете другое, то я пока не знаю, что вам отвечу.

Хельмут.

Госпожа, боюсь, он склонен к насилию, как та Рука!

Анна.

Молчи!

Хельмут.

Клянусь Богом, ты нюхаешь его дыхание, Госпожа! Бог мой, как мне стерпеть, что ты отдаешь себя во власть Взбесившегося... А вдруг он укусит?! Но нет, он же тебя не целует...

Анна.

Вы попросили меня о малом. Ну хорошо, я исполню эту малую просьбу. Теперь я должна говорить. Я встала совсем близко от вашего дыхания. Было ли оно неприличным? Ко мне как-никак обратились с просьбой. Почему бы не исполнить ее?

Хельмут.

Потому что это опасно; потому что, если ее исполнить, желание может безмерно возрасти и превратиться в бесстыдство.

Анна.

Молчи!.. Ты говоришь затасканные слова.

Шульц.

Истины, истины... отчеканенные, удостоверенные, испытанные! Несомненные истины, в чем каждый может убедиться, ибо - поскольку, как я понимаю, мы приблизились к Истине, а Истина есть пробный камень, решето, плавильная печь, бессмыслица - я догадываюсь, что, если бы я сейчас не вывалялся в дерьме, как осел, то не упустил бы своего шанса на поцелуй! Драгоценный! О, эта Истина! Но я еще не знаю, пьян я или нет.

Первый приятель.

Говорю тебе: он оскорбит ее, как уже оскорбил нас. Неслыханно!

Второй приятель.

Однако должен заметить, что и она ведет себя крайне двусмысленно.

Шульц (вскакивает).

Кто сказал, что она шлюха?.. Кто это сказал?.. Кто такое предположил? Кто позволил себе это наглое, неслыханное, кощунственное предположение?! Проклятый сброд! Желоба для дурно пахнущих острот, канавы со зловонными испарениями, гнойники, наполненные нелепостями, растянутые - продажные - влагалища, зияющие смешки, горластые рыночные зазывалы! Как мне еще оскорбить вас, чтобы не замарать рук соприкосновением с вами?!

Первый приятель.

Я ухожу. Тут ничем не поможешь. Он напился. Пошли! Второй приятель.

Гениальность, конечно, многое извиняет - только он явно переборщил с гениальными непристойностями.

(Оба уходят.)

Шульц.

Если по правде, то я не знаю, в самом ли деле пьян! А всё мой рот - эта богохульная пасть, эта куча словесных отбросов! (Он плачет.) Не знаю, пьян ли я.

Хельмут.

О Госпожа, чем все это закончится?!

Анна.

Закончится совершенно так, как дóлжно -

Хельмут.

Почему ты это говоришь? Почему не скажешь: «Закончится, как я хочу», или: «Всё будет хорошо»? Поверь, я очень опечален...

Анна.

Ты глуп, тебе не хватает мужества.

Хельмут.

Зачем ты меня ругаешь? Я этого не вынесу, я убегу из себя, если ты и впредь будешь меня упрекать... Ох, ох, ох, как тяжела моя служба - ибо я имею глаза, я не слеп, и я имею уши, чтобы слышать!

Анна.

Что ты такое говоришь?

Хельмут.

Клянусь своей верностью, это все пустяки: просто я устал; да и час уже поздний, кажется.

Шульц (поднимает голову).

Я еще должен узнать, пьян ли я.

Анна.

Итак, мне все же придется сказать то, ради чего ко мне обратились с просьбой. Вы не пьяны...

Шульц.

О, это великолепно - что я трезв; это совершенно великолепно. Значит, я по самые брови увяз в правде, и она заливает мне уши. Великолепно, великолепно! О, я уже вижу взаимосвязь. Каждый вправе просить - конечно, каждый вправе! Ох, я помогу себе выбраться из провалов в собственных мыслях. Каждый вправе просить... Она - Бог, я помогу себе выбраться из лабиринта горячечного воображения. Я помогу себе, клянусь Правдой: так хорошо, как сумею, и ровно настолько плохо, насколько плох я сам. (Он преклоняет перед Анной колени.) Я, в своем убожестве, умоляю вас мне помочь, чтобы я стал богатым. Я - художник; но художник скверный, поскольку мне не хватает золота, и блеска, и киновари, и белизны, и всех прочих красок, и линий - линий у меня совсем нет. Я беден, и я во всех отношениях дилетант. А все же я мог бы разбогатеть - будь у меня мужество, чтобы обратиться к вам с просьбой.

Анна.

Что-то непохоже, чтобы оно у вас было. Но высказать просьбу нетрудно. Я мало что поняла. Однако почему бы и не попросить о помощи, коли беда проникла вам в кровь? Если я в самом деле могу помочь и исполнение просьбы меня не слишком обременит... Я вижу вы стоите на коленях, мне вас жаль... Я слышала, как вы бранились, и поняла... Ибо сама ощущаю пустоту, и мне больно.

Шульц.

Вы говорили много такого, что располагает к доверию. Что ж, теперь я выскажусь начистоту Я предполагаю, что именно у вас найду золото, и совершенные линии, и краски, расцветающие, как юные розы... Я прошу, поставьте на кон мужество, если оно у вас есть, или украдите его - и покажите мне свое тело ничем не прикрытым.

Анна.

Вы требуете многого.

Шульц.

Конечно, слишком многого! И все же вы не возмущаетесь, не кричите, не заливаетесь румянцем стыда и не ведете себя, как неожиданно оголившаяся задница... Ох, простите эти слова; но вы и впрямь себя так не повели! Меня восхищает, что, услышав мою просьбу, вы ничего не предприняли, что ваши линии не разошлись, как доски сломанного ящика. Вы остаетесь, какой были; услышав мои слова, не выказали негодования. Скажите...

Анна.

Сперва поднимитесь с колен! Вы попросили многого. А что если я обращусь к вам со встречной просьбой: возможно, такой, чтобы, делая то, чего просите вы, я лишь заплатила бы ее цену - и даже осталась в выигрыше?

Шульц.

Говорите же! Давайте говорить по-простому. Боюсь, пространные речи нас чересчур распалят. Я прошу, чтобы вы мне продемонстрировали ваше обнаженное тело.

Анна.

А я прошу у вас брачную ночь, всего одну.

Шульц.

Что?!

Анна.

Вы побледнели? Вы удивлены моей дерзостью, жаром крови?

Шульц.

Удивлен, пожалуй, и даже очень; но вместе с тем и несколько отрезвлен.

Анна.

Испугались собственного отражения в зеркале?

Шульц.

Неужто я так выгляжу?.. Пожалуй, я и впрямь рассчитывал на другое. Но теперь меня мучит любопытство. Любопытство! Теперь я охотно увидел бы вашу грудь и всё тело, промежность и попку... Наверное, они выглядят очень странно... Я, пожалуй, отважусь на эту сделку любопытства ради.

Хельмут.

О Госпожа - теперь он умалится.

Коридор в доме Анны.

Появляются Анна, Шульц и Хельмут. Ночь.

Анна.

Вы плохо обо мне думаете, ибо вы унизили меня.

Шульц.

И все же простите. У меня закружилась голова, я не представлял себе, совершенно не представлял, что теперь будет. Прежде я много писал красками, чтобы практиковаться, а пишут художники по большей части шлюх. Умных или глупых - но всегда уродливых... Когда же пришли вы... Просто пришли и заговорили как исполненная вожделения женщина, соразмерность ваших черт в сочетании с этим вожделением показалась мне остротой, удачной остротой Бога, и я захотел посмеяться...

Анна.

Почему вы присвоили себе право обращаться с вожделеющей женщиной как с кучей отбросов? Вы что же, признаете только подавляемое вожделение, непорядочность и институт брака?!

Шульц.

Простите, я оказался неподготовленным...

Анна.

Вы должны знать, что вожделение, алчность свойственны каждому человеку - и вопиют в нем.

Шульц.

Ради Бога, простите! Я был скотиной, свиньей и всем, чем вам угодно, я неслыханно вывозился в дерьме - иначе не принял бы вас за уличную девку... Однако поверьте мне: девки, обычные девки, занимающиеся своим ремеслом, как занимается ремеслом столяр или слесарь, - уродливы, уродливы, уродливы. Я не люблю писать шлюх - хотя бы из-за гримас, образуемых линиями их тел. Когда появились вы, я смутился: я вдруг перестал понимать, как выглядит чистота, я потерял себя, я подумал, что надо мной хотят посмеяться, хотят доказать, что все мои грезы - глупость. И я захотел сам посмеяться над этой остротой - захотел смеяться, смеяться.

Разве я вам об этом еще не говорил? Я не мог спасти себя, помочь себе выбраться из бездн собственной души... Так и получилось, что я выбрал двух толстых шлюх и потащил их с собой, чтобы увидеть обнаженными сразу и вас, и их.

Могу ли я не сказать вам, что пожалел о содеянном? Но и сказать это я не вправе, поскольку я-то хотел развлечься, хотел пошутить - нарисовать сразу трех проституток, толстых и похотливых, с растянутыми влагалищами. Я хотел посмеяться! Посмеяться... Но вы ведь помните, что случилось, когда они разделись, а ваше тело предстало предо мной чистым золотом, золотом... - я тогда принялся колотить обеих шлюх. Я их бил, до крови царапал их груди... Что тут началось!.. А потом я вдруг замер и все забыл, поймите меня! Я стоял, забыв обо всем, и смотрел на вас - как смотрят на нечто естественно-прекрасное, нечто такое, что существовало всегда. Я улыбался. Готов поклясться десятью клятвами, что улыбался и не понимал всей чудовищности этой красоты - именно потому, что она предстала чем-то само собой разумеющимся. Ох... Может, всему виной была моя пошатнувшаяся уверенность: мне еще раз показали - как нечто реальное и правдивое - всё то, о чем я прежде грезил, чтобы я наконец понял! Слышите? Чтобы понял! Я же оказался чересчур умным для такой красоты. Я ее увидел, и она меня не ослепила! Что мне теперь сказать?

Анна.

Что она вас не ослепила...

Шульц.

Не говорите так! Я снова нашел себя; теперь я обрел доказательство себе в помощь, неслыханный пример, и я должен написать его красками, чтобы он - словно демон, дух, привидение - воздвигся во устрашение людям. Ох, ох, ох! Меня пот прошиб, понимаете? Какие мысли лезут мне в голову!

Анна.

Говорите!

Шульц.

Я предполагаю, что сейчас начнется брачная ночь. Только я боюсь, что буду источать запах пота и всё испорчу - всё, всё! Ох, меня мучает страх, я ни в чем не уверен, вообще ни в чем. Я скотина, потеющая... Хуже того: я уже давно чувствую давление в мочевом пузыре. И должен облегчиться... Я скотина! И, скорее всего, останусь скотиной даже в брачную ночь. Анна (гладит его по волосам).

Не надо так волноваться, успокойтесь. Если вспотеете, я обмою вам тело своей слюной... Опущусь на колени и буду поддерживать ваш инструмент, пока вы не выпустите мочу... Почему вы со мной обращаетесь как с маленькой, будто я не понимаю таких вещей, будто сказала хоть слово о неприличии!

Шульц.

Ох, ох, теперь вы меня и этому научили: что скотское в нас для того и существует, чтобы мы могли вкусить превосходящее всякую меру счастье, как только захотим... Хотеть, хотеть... Главное - суметь захотеть, стать цельным, цельным!.. Кто бы поверил, что пот, мой гадкий пот подарит мне столь редкостное купание!

Анна.

Пойдемте же. Продолжая говорить, мы слишком распалим себя.

Шульц.

И слишком сильно вспотеем.

Анна.

Фу!

Шульц.

Проклятье, я ничего не понял, и у меня кружится голова... Я сейчас поведу себя как маленький ребенок и нарочно обмочусь, чтобы узнать, вправду ли она вылижет меня языком. Я потею, потею. Мне в самом деле очень жарко, и я чувствую себя совершенно, совершенно скованным!.. Я заперт в себе самом, закован в цепи! Я не могу вырваться из себя, поскольку ничего не понимаю.

Анна.

Пойдемте же, отпразднуем нашу свадьбу.

Шульц.

О да, это еще может помочь. Я хочу выплеснуться за пределы себя - своею кровью и своим сладострастием! Пойдемте, иначе я себя задушу. (Они поднимаются со скамьи, на которой сидели. Хельмут отдает Анне один из двух подсвечников, которые он держал.) Ох-ох, да снизойдут на меня облегчение и ясность... Пусть даже в сочетании с бессилием - бессилием и усталостью.

Хельмут.

Доброй тебе ночи, Госпожа! Радуйся, Жено! Только не позволяй ему тебя кусать, чтобы никакие отметины не остались на твоем теле навечно!

(Анна и Шульц заходят в одну из комнат.)

Хельмут (садится на скамью и ставит подсвечник на пол. Потом берет лютню и настраивает ее).

Я должен играть... Струны могут рваться, а сердца - ломаться... Дело струн - играть... а сердец - страдать... Или: Струны рвутся без причины, сердце - только от кручины. Струнам суждено звучать, а сердечку - тосковать... Или еще так. Струны от натуги лопнут - а певца любовь прихлопнет. Ах, струны заиграли - я, бедный, запеваю. Коль сердце сломалось в груди - скорее себя изведи. А коли не хватит мужества, пой о счастливом супружестве.

(Поет.)

Я, паж, тоскую во сне

И гибну напрасно,

Мужества нет во мне,

Чтоб высказать ясно:

Как я люблю Госпожу -

Пьянит она больше вина!

Но я только бедный паж,

В чем есть и моя вина.

Она сердится на меня и на мои песни, эта женщина! Она точно сердится на меня!.. Я ее испугал, я причинил ей зло, я ее оскорбил. Увы, увы! Госпожа, это плохие стихи... О, конечно, плохие, нелепые... бессмысленные, проклятые, плохо зарифмованные стихи! Ох, ох, ох, это не стихи для свадьбы, это -уличные романсы, дьявольские вирши!.. Прости меня. Я хочу пропеть гимн тем свечам, что горят в твою брачную ночь, наслаждаясь выпавшим им счастливым жребием - изливать свет на твое тело. Как бы я хотел быть свечой, что стоит подле тебя и пожирает саму себя, светясь - тебя, тебя освещая невиданным потоком жарко колеблющихся и рассыпающихся золотыми искрами лучей! Как бы я хотел быть хотя бы одной краской на твоем теле: красным пятнышком... и другим, белым. Я бы так старался сверкать, что превратился бы в священный нимб вкруг тебя и твоего тела... Одному Богу известно, почему я сижу здесь, подле этих одиноких свечей, которые долго и грустно смотрят на меня, испуская свой свет в темноту, откуда не приходит отклика, - и пою, пою и играю, в то время как те Богом благословенные свечи смотрят на твою свадьбу.

(Он поет.)

Свечи, нас не подведите -

У светильника в объятьях

Танец ангелов спляшите!

Танец, что напоминает

О любви и брачной ночи, -

Ночь любви он продлевает.

Золотом должно излиться

Пламя на тела влюбленных:

Госпоже пусть сладко спится.

Посмотрите, как пылают

Их тела в любовном танце, -

Пусть ваш жар не иссякает!

Таете вы? Тайте, тайте.

Танец - он и есть любовь!

Свет свой щедро расточайте.

Бедный паж, люблю я тоже.

Нет-Покоя - вот мой танец:

Мертвый, буду я все тот же!

(Плачет.) Умри я, она бы поцеловала меня, горевала бы обо мне, меня бы положили в красивый мраморный гроб и оплакали... Но я сижу подле этих одиноких свечей и даже не могу больше петь. У меня перехватило горло, гортань сухая, я не в силах придумать ни одной рифмы... Ох, хоть бы эта ночь скорее закончилась!

Я плачу?.. Почему же я не смеюсь?.. Моя Госпожа празднует свадьбу, а я не смеюсь? Я не кричу от счастья, не погибаю из-за переизбытка рифм и мелодий?.. Я ведь сижу перед дверью в брачный покой Госпожи! Песня - я должен найти хоть одну песню, песню! Небо на востоке алеет, начинается новый день! Мой милый день! Милый день! Теперь я могу петь.

(Он поет.)

Ночь позади, просыпайся скорей,

Твой взгляд мне сердце согреет!

Смотри, за окнами всё светлей,

И с гор теплый ветер веет.

Женщина, солнце глядит с высоты -

После блаженной ночи, -

Чтобы испить твоей красоты

И заглянуть тебе в очи.

Чтобы увидеть: ты мало спала

И все-таки не устала.

В любовных утехах ночь провела -

И сон от вежд отгоняла!

Ночь позади, просыпайся скорей,

Твой взгляд мне сердце согреет!

Смотри, за окнами всё светлей,

И с гор теплый ветер веет.

Он к нашему дому спешит сейчас,

Будет в окна к тебе стучаться,

Тебя поцелует сто тысяч раз -

А мне тут нельзя оставаться.

(Бросается к окну.)

В самом деле, она идет - красная, красная, как кровь... Нет, не как кровь, это нехорошее сравнение... Красна, как розы... и сияет... Она идет! Мгла, запутавшаяся в кронах деревьев, поднимается, взмывает вверх, становится легче и воздушнее, превращается в краски - синеву и золото. Цветы очнулись от сна. Они еще влажные - и, может, всё еще грезят. Грезят о брачной ночи, той самой, когда Госпожа станет Пчелой, Постелью, Сводницей и Соединяющим Лоном между ними и другими цветами. Они видели такие сны, наверное, и не заметили грозу, которая налетела, кричала в кронах деревьев - будто от страха. Гроза хотела остаться, цеплялась за ветки... и кричала. Но они продолжали видеть сны - о том, как будут расцветать. Всё это растет, и ни о чем не тревожится... и тоже станет прекрасным... и принесет семена... Захоти я спросить: «Почему?», я бы ворвался на небо к Богу и мне пришлось бы играть там роль юродивого, шута, потому что из-за своей неотесанности я не нашел бы другого применения.

(Входят Анна и Шульц.)

Шульц.

Я теперь должен уйти. Мне это нелегко... И, если бы я знал нужные слова, я бы, пусть и колеблясь, остался, пожертвовал бы тем, что сейчас побуждает меня уйти: неистребимым ощущением деловитого, всегда спешащего, не стоящего на месте времени... Проклятье, время не застопоривается ни на один день, не отдыхает ночью, не остается. Время проходит мимо, прежде чем человек успеет попросить, чтобы оно осталось.

Анна.

А что если сердечно попросить, чтобы оно, если ему будет угодно, повторилось?

Шульц.

Даже на эту уступку не пойдет время. Может, оно и пообещает, да только дело кончится тем, что всю игру повторит совсем другой кум. Рассвело, уже утро, и ничто - никакое слово, никакое заклятье, никакой бог - не помешает тому, что солнце будет подниматься все выше, будет изливать свет на нас и на всё вокруг и отбрасывать тени. Мне пора. Я еще болтаю, отдаляя миг разлуки, еще раз мысленно наслаждаюсь тем, что было... И таким образом пытаюсь нагромоздить гору будущих моих поступков. Но только стоит мне произнести слово «поступки», как время начинает меня подгонять: ибо, чтобы их в самом деле совершить (а я поклялся, что совершу, если исполнится то, что мне было обещано, - и оно исполнилось), требуется время... О женщина, ум мой торопится, а тело горит в лихорадке... Я боюсь позабыть увиденное, ибо было оно неслыханным и божественным и превосходящим человеческий разум. Я поклялся: если ваше тело чистое золото, и мне будет дарована милость - увидеть его, - я, благодаря этому несказанно великому примеру, стану чудищем, призраком, вечным нарушителем спокойствия, от которого люди будут в страхе отшатываться.

Анна.

И что же, я исполнила свое и ваше предназначение?

Шульц.

Больше, чем исполнили. Вы взорвали во мне оковы, цепи, к которым я был прикован; во мне что-то раскололось - пыточный инструмент, который заставил меня из-за упрямства и гнева стать злым насмешником, что было скотством, я имею в виду: свойственной человеку беспричинной жестокостью. Я ведь поставил вас в один ряд со шлюхами!

Анна.

Что ж, это было, зачем же вспоминать, если оно уже в прошлом. Ведь получилось-то по-другому.

Шульц.

Что-то пришло и миновало. Но разве поэтому я ни словечком не должен это упоминать? Должен ли я умолчать о том, что однажды ночью ко мне явился Бог или даже целое небо?! Где же мне быть со своей душой, что мне следует думать, живописать, говорить, если не единственно это?

Анна.

Оно пришло и миновало -

Шульц.

Да, потому что время, солнце, происходящее не стоят на месте!

Анна.

А что, человече, если на сей раз оно пришло - и осталось?

Шульц.

Ну да, оно осталось как пример, осталось как поступок, который еще только предстоит совершить и выдержать... Я дрожу от нетерпения...

Анна.

Это меня утешает... Солнце уже стоит на небе, хорошо. Вы должны уйти, потому что начался новый день... Вы будете писать картины, хорошо. Вы уподобитесь чудовищу, дьяволу... А я буду настаивать на том, что наша свадьба осталась, вопреки быстротекущему времени и новому дню, понимаете? Я женщина, и я не расстанусь с ощущением брачной ночи. Я была женщиной, а теперь я мать, только мать, только мать для вас, ибо вы не поверили, что мне хватит любви, чтобы еще хоть раз без остатка стать для вас женщиной: вы испугались, что вторая свадьба окажется чуть менее полноценной, чем первая.

Шульц.

Как странно вы говорите.

Анна.

Я с вами прощаюсь.

Шульц.

Не понимаю.

Анна.

Уже день. Вам пора уходить. Свадьба закончилась, друг мой, зачем нам другие ночи, пусть и полные сладострастия, если свадьбе нашей пришел конец... Понимаете?.. Золото всё сошло, линии теперь смыкаются только в судорожных конвульсиях. Я-то вас поняла, я взорвала ваши цепи... Теперь вы должны рисовать - золото, золото —

Шульц.

Я вас не понимаю! Вы опечалены -

Анна.

Вам пора идти, уже день. (Оба уходят.)

Хельмут.

Ты, день, день, ты меня так порадовал, что мне впору танцевать, танцевать и петь: «Разве я не веселый мальчик?»... Вот он идет по саду, один. Я бы после такой ночи не ходил по саду один!

Анна (возвращается. По щекам у нее текут слезы).

Мальчик! Мне так грустно...

Хельмут.

Ради Бога, почему ты плачешь?

Анна.

Потому что позволила ему уйти.

Хельмут.

Твоему мужу?.. Почему же ты так поступила после брачной ночи? Он захотел прогуляться?

Анна.

Не знаю, может, он предпочел бы остаться. Я его не спрашивала. Я должна была сделать так, чтобы он ушел.

Хельмут.

Должна была?

Анна.

Я чуть ли не прогнала его... Мне очень грустно.

Хельмут.

Так расскажи, что случилось!

Анна.

Ты можешь и сам догадаться, если вспомнишь о моей первой свадьбе.

Хельмут.

Я не догадываюсь, потому что твоя первая свадьба была бракосочетанием с Рукой.

Анна.

А вторая - бракосочетанием с художником... Ты не догадываешься... Дело в том, что они не поняли: я хочу отдать себя целиком; они же такого не пожелали. Они не верят в себя. Оба способны выдерживать Безмерность на протяжении одной ночи, но не дольше. В брачную ночь я забираю у них всё. Я не хочу, чтобы они зачинали двоих детей. Всегда - только одного ребенка, потому что для второго не хватит неба. Мне так грустно, потому что я не знаю ни одного мужчины, который выдержал бы всю мою любовь. Произошло высочайшее, решил художник... Неудивительно, что я захотела сбросить его вниз, ведь каждое последующее соприкосновение со мной так или иначе было бы для него падением... Теперь он может писать; я уверяю тебя, что он будет писать великолепнейших женщин... но не мужчин... Он тоже не сумел увидеть меня в моем истинном предназначении, потому что не верит в вечность чувства... Он говорил о времени, а разве каждый его нерв не должен был трепетать от близости неба и вечности?.. Он от меня ушел, он смог от меня уйти, и во мне не нашлось основания, чтобы заставить его остаться.

Хельмут.

Не плачь.

Анна.

Я не найду никого, кто выдержал бы мою любовь.

Хельмут.

Один мужчина определенно найдется.

Анна.

Я так печалюсь, потому что моя любовь тщетна.

Хельмут.

Госпожа, что ты говоришь! Тебе предстоит стать матерью. Анна.

Ах мальчик, ты только представь невесту, которая празднует свадьбу, а наутро выгоняет мужа, чтобы никогда больше его не увидеть. Кто поймет, что женщина на такое способна, что она даже обязана так поступить? И что все, оставшееся от мужа, она отныне хранит в себе.

Хельмут.

Госпожа, а ты можешь представить, что кто-то держит свечи для своей госпожи на ее свадьбе с чужим мужчиной? Это не менее трудно.

Анна.

Такого не бывает. Где тот мужчина, который носил бы в себе столь большую любовь к женщине, что позволил бы ей провести любовную ночь с другим - только потому, что она захотела испытать наслаждение с чужаком? Ах, не бывает и того, чтобы кто-то держал свечи для своей любимой... распутницы, вероятно... которая радуется, только когда подчиняется ритму нового возлюбленного.

Хельмут (испуганно).

Я не это имел в виду; но ты, наверное, права, говоря, что подобные вещи не случаются. Случается только вот что: чья-то любимая спит с другим, а мужчина, который любит ее, об этом знает... Видишь ли, это тоже нелегко...

Анна.

Ты говоришь о любви, которую трудно выдержать, но это меня не утешит. Я ведь любила художника... И... я обожгла, я спалила его в нашу брачную ночь... Понимаешь?.. Я любила - и после этой моей любви ничего больше не могу для него сделать, потому что он больше не существует, не существует такой, каким был... Он существует только во мне, существует во мне как кровь... и я одинока... Мальчик - он богат... Понимаешь меня?.. Я, значит, не могу довольствоваться тем, что расточаю в брачные ночи себя, свое тело - как земли и деньги? Я этим не могу довольствоваться!

Хельмут (печально).

Ты и не должна! Иначе я бы тебе сказал, как этого достичь; но ты не должна довольствоваться малым... Сейчас я хочу лишь молиться, чтобы мы легко и радостно пережили время до рождения твоего второго сына - чтобы не наполняли дни и ночи слезами... Тебе, однако, не пристало чваниться тем, что твоя любовь тяжела. Ты родишь сына и будешь расточать любовь на него.

Анна.

Потому-то и можно всё выдержать.

Хельмут (гневно).

Но если кто-то не способен рожать детей, а делает нечеловечески трудные вещи... и получает за это только удары... Тогда его любовь тяжела. Так тяжела, что может утащить его на дно реки... Так тяжела, тяжела... А все потому, что он, без всякого на то права, однажды увидел женщину, которая была прекрасна -

Анна.

Мальчик, мой мальчик, ведь ты не покинешь меня, не полюбишь внезапно другую женщину?! Не оставляй меня в одиночестве!

Хельмут (со слезами на глазах).

Я тебя не покину, клянусь Богом, нет... И даже будь моя любовь в десять раз тяжелее, я не прыгну в воду.

Анна.

Я так испугалась... Пожалуйста, мальчик, позволь положить голову тебе на колени и выплакаться... Я в самом деле всего лишь слабая женщина, которая ждет ребенка, будь ко мне снисходителен... А если ты спросишь, почему я плачу, я не сумею ответить.

Хельмут.

Из-за любви, Госпожа, из-за великой любви, которая остается непонятой. Я тоже плачу.

Комната в доме Анны.

Анна и Хельмут.

Хельмут.

Тебе стало хоть чуть-чуть радостнее?

Анна.

Я очень рада, потому что ты поклялся, что навсегда останешься моим пажом... И тебе не придет в голову мысль покинуть меня... что бы ни случилось.

Хельмут.

Будь это маленькой просьбой, я бы попросил тебя принести похожую клятву... А именно: что ты никогда, что бы ни случилось... не захочешь меня прогнать... даже если я стану плохим... или ты найдешь себе лучшего пажа... Но эта просьба не маленькая, я не могу такое просить.

Анна.

Однако я хочу тебе в этом поклясться!

Хельмут.

Лучше оставим это, Госпожа, на то есть причины! Мне приснилось -

Анна.

Что тебе приснилось, говори!

Хельмут.

Сон был не о Боге.

Анна.

Все же расскажи!

Хельмут.

Мне приснилось, будто ты взяла в дом грубого слугу, который высек меня.

Анна.

Какие скверные у тебя сны! Я хочу поклясться -

Хельмут.

Тише, прошу! Я слышу шаги на дорожке... И вижу, как кто-то торопливо идет сюда.

Анна.

Кто бы это мог быть?

Хельмут.

Я не узнаю его, уже сильно стемнело.

Анна.

Иди же, открой ему, но не пускай сюда, пока не скажешь мне, кто он.

Хельмут.

Прежде мы не нуждались в таких мерах предосторожности.

Анна.

А сегодня нуждаемся... И впредь тоже будем... Мне снилось... Может, даже много недель подряд, что... Я не чувствую себя в безопасности, мальчик, - иди же!

Хельмут.

Уже иду. (Уходит.)

Анна.

Кто это нашел дорогу к нам, одиноким?.. Ну, кто-нибудь... Зачем задавать себе такие вопросы? Лишнее беспокойство, лишнее!

Хельмут (возвращается).

Госпожа, тот художник вернулся.

Анна.

Художник?!

Хельмут.

Пустить его?

Анна.

Художник, говоришь?

Хельмут.

Да. Позволить ему войти?

Анна.

Нет; спроси, чего он хочет... А также - может ли еще писать, и нужны ли ему золото и свет, красная, и зеленая, и синяя, и белая краски... Спроси это... И - чего он хочет. Он должен говорить с тобой совершенно так, как если бы ты был мною. (Хельмут не трогается с места.) Ты всё запомнил?

Хельмут.

Да.

Анна.

Тогда поторопись. Я жду. (Хельмут уходит.) Сама я с ним говорить не хочу, пока нет... Или - вообще никогда... А если он пришел, потому что не может больше писать, потому что всё в его душе теперь пусто, и мертво, и бесплодно, - тогда что? Если забыл и хочет вспомнить, что я должна была быть для него моделью и женой, должна была стать другой, чем я есть! Он - не цельный, он ничего не заполняет во мне... Я не люблю его больше и приму только в том случае, если он будет говорить так, что я не смогу его не любить. (Хельмут возвращается.) С чем ты пришел?

Хельмут.

Госпожа, с его слезами и гневом, короче - с отображением Буйствующего.

Анна.

Твое дело - точно повторить сказанное им, а не болтать.

Хельмут.

Я спросил, как ты мне поручила, чего он хочет, он нетерпеливо ответил: к тебе. Я же не отставал от него и, как ты велела, спросил, может ли он еще писать картины, нуждается ли в свете, в красной, и зеленой, и синей, и белой красках. Он ответил - а вид у него был, как у пьяного, - что золото и свет прорываются из его души.

Анна.

Он в самом деле так говорил?

Хельмут.

Пространнее и горячее, чем я сумел тебе передать. После я объяснил ему, что он должен вести себя, как если бы я был тобой. Он удивился, но вскоре, кажется, понял смысл моих слов. Он ответил: «Что ж, если бы вы были ею, я бы сказал -»; и дальше стал говорить, что любит меня безмерно, что был ослом, когда оставил меня после брачной ночи, что поступил так в припадке безумия и ярости. Теперь, дескать, он пришел и хочет меня как жену, чтобы спасти свою душу, и свою любовь, и себя самого... Он говорил гораздо горячее, Госпожа, вы должны это знать, он просил прощения за все зло, которое вам причинил - -

Анна.

Но писать картины он может?

Хельмут.

Ну... Он сказал, что да.

Анна.

Тогда передай ему: насколько я понимаю, всё между нами ясно и просто - он подарил мне, моему телу ребенка, я же дала ему уверенность, пример, чтобы он без каких-либо опасений покрывал человеческие тела красками, которые полыхают, как драгоценные камни. И еще между нами произошло вот что: в нем не было ничего от вечности любви, он высказал, что думает о времени, - ну а я всё чувствовала по-другому.

Хельмут.

Должен ли я так прямо и сказать?

Анна.

Да, скажи ему... Пусть уйдет -

Хельмут.

Ты плачешь, говоря это!

Анна.

Про мои слезы тебе следует умолчать.

Хельмут.

Но почему, скажи?!

Анна.

Пусть вообразит, будто я его оскорбила... И, разозлившись, возненавидев меня, уйдет с мыслью, что я - красивый, но холодный камень.

Хельмут.

Что ты делаешь!

Анна.

Иди!

Хельмут.

Я хочу все же поклясться ему, что в словах моих нет лжи. (Уходит.)

Анна.

Сегодня печальный день... Я готова поверить, что все эти долгие недели он обдумывал свой приход ко мне... Тьфу! Он, может быть, решил, что больше не в силах выносить самого себя.

Разве я зверь? Я просто требую от мужа таких качеств, чтобы мне не пришлось рядом с ним изнемогать от неутоленных желаний. (Она плачет. Через некоторое время Хельмут возвращается.)

Теперь он ушел?

Xельмут.

Нет, остался. Я едва удержал его, чтобы он, вопреки моей воле, не ворвался к тебе.

Анна.

Он не хочет уходить?

Хельмут.

С таким ответом - нет.

Анна.

А с другим?

Хельмут.

Этого я не знаю... У него есть права на тебя, сказал он.

Анна.

Права у него были, да только он от них отказался, он их выкинул - один раз, второй. Теперь у него нет прав... Но он как-то обосновывал свои притязания?

Хельмут.

Ссылался на вашу свадьбу.

Анна.

На ту единственную ночь?.. Вспомни: в ту ночь он отшвырнул меня, как гулящую девку.

Хельмут.

А что если теперь он раскаивается?

Анна.

Будь это так, разве он говорил бы о своих правах? Скорее - умолял бы меня, как выпрашивающий подаяние нищий.

Хельмут.

А если он гордый?

Анна.

Тогда он должен переломить свою гордость... Но он ведь даже не чувствует, что нанес мне обиду.

Хельмут.

А может, он из-за стыда колебался столько недель, прежде чем нашел в себе мужество, чтобы попросить прощения?

Анна.

Если бы он знал, как сильно согрешил, он бы подкараулил меня на улице, бросился к моим ногам в дорожную пыль и закричал от горя... А ты что думаешь, мальчик?

Хельмут.

Ох, Госпожа, ты задаешь трудный вопрос. Будь я им, я бы наверняка так и сделал.

Анна.

Подумай, ты всего лишь паж. Неужели я должна допустить, чтобы мой муж в великодушии уступал пажу?.. Если он преисполнен гордыни, пусть отбросит ее, а если ничего не понял, пусть приложит усилия, чтобы понять! Передай ему второй ответ: он должен семь лет ждать меня - для этого имеются основания.

Хельмут.

О Госпожа!

Анна.

Если по истечении такого срока его кровь все еще будет, жарко пылая, стремиться ко мне, я не найду больше ни слова возражения.

Хельмут.

Госпожа - а если он не вынесет столь долгой разлуки?

Анна.

Почему же он не вынесет, если любит меня?

Хельмут.

А что если жар - я бы назвал это сладострастием - настолько захлестнет его кровь, что он скорее предпочтет умереть, чем станет терпеть отсрочку?

Анна.

Тогда пусть даст мне об этом знать. Завтра или послезавтра... Или позже... Но нет, он убедит себя, что я его оскорбила, и разозлится... И пойдет к какой-нибудь шлюхе.

Хельмут.

Госпожа, ты не вправе так о нем говорить. Возможно, он глубоко раскаивается.

Анна (кричит).

Откуда мне знать? Разве я не сказала, что ему следовало бы броситься к моим ногам, в дорожную пыль? Он этого не сделал! Говорю тебе, если всё это для него так тяжело, он даст мне знать. Если же он может потушить внутренний жар, растворив его в своих картинах и в шлюхах, значит, он во мне более не нуждается. Я помогла ему выбраться на дорогу... И всё было очень красиво, так что об этом можно вспоминать долгими вечерами... и улыбаться... Все же спроси: как его зовут. Я имею в виду первое имя. Такое же должен носить мой сын, в чьих жилах будет течь его кровь. (Она умолкает.)

Хельмут.

Теперь я могу идти?

Анна.

Еще кое-что! Я сказала - семь лет. Хорошо. Через семь лет, день в день; какой сегодня день, он должен запомнить. И если он захочет прийти, если выдержит срок ожидания, но непредвиденное событие заставит его этот день пропустить, пусть непременно напишет мне письмо... И еще: он должен знать, что к тому времени у меня будет семь сыновей, и только один из них - его крови... (Поспешно.) Теперь иди!

Хельмут.

Это, правда, тяжело; но это можно вынести - за такое вознаграждение. (Уходит.)

Анна.

Как темно во мне... Из-за крови, которая не знает свой путь... Но я не могу поступить иначе! О, я хочу всем им назначить встречу на один и тот же день, всем, кого я любила, всем - на один и тот же... А если они все придут? Тогда пусть разделят меня между собой. Их любовь это вынесет - и моя тоже. Тогда я предамся блуду с ними и вознесу мою любовь до небес... Что бы ни случилось... И если они от ревности заколют меня кинжалами, я это вынесу... Что бы они ни сделали, что бы ни сделали, я это вынесу... Но мои дети, дети! Боже, сделай так, чтобы я оставалась им матерью, пока они не обретут уверенность в объятиях своих любимых и радость - в их лонах... А если ни один не придет? Тогда я стану обращаться с сыновьями, как если бы они все были моими тайными возлюбленными, я буду их целовать. (Внезапно.) Боже, я решилась на это, зная, что чувства, которые Ты вложил в нас, не могут быть постыдными. Я взвалила на себя тяжелую ношу - всё это совершить, - ибо догадываюсь, что была и должна быть такой, какой меня чувствуют... Так помоги же мне, чтобы всё повернулось к добру.

Хельмут (входит).

Он ушел.

Анна.

Ушел...

Хельмут.

Да, не сказав ни слова.

Анна.

Нам остается лишь ждать, что последует дальше... Мальчик, тебе придется еще сегодня доставить по назначению одно письмо.

Хельмут.

Да, Госпожа. Кому?

Анна.

Петерсену.

Хельмут.

Человеку, которого ты любила?

Анна.

Да. Я приглашу его на тот же день и с той же целью, что и художника.

Хельмут.

Госпожа?!

Анна.

Я хочу этого, ибо и он вел себя так, что я не сумела понять: присутствует ли в его жестах душа, или жесты эти только актерствуют, изображая душу.

Хельмут (исполненный страха).

О Госпожа... Это не кончится добром.

Анна.

Лучше молчи, когда на язык тебе просится такое.

Хельмут.

Молчу, потому что ты так велела; но я думаю -

Анна.

Что?

Хельмут.

А вдруг они оба захотят тебя как жену?!

Анна.

Ты глуп.

Хельмут.

Ах, Госпожа, я болен, болен, я ничего больше не понимаю. У меня болит голова... И сердце.

Анна.

Я положу руки тебе на затылок и запечатлею поцелуй у тебя на груди.

Хельмут.

Когда всё это закончится, Госпожа?

Анна.

Я уже сказала: через семь лет... Разве тебя не радует, что семь маленьких мальчиков будут виться вокруг тебя, будут с тобой играть?

Хельмут.

О да... Как сильно это меня радует, расскажут тебе мои губы, окровавленные из-за стольких мальчишеских поцелуев, ибо мальчики путают губы с зубами... Госпожа, я так радуюсь твоим сыновьям: по ним видно, что они росли в твоем чреве.

Анна.

Надеюсь, у меня хватит сил, чтобы вынести любовь стольких мальчиков...

Хельмут.

Семь лет - долгий срок.

Анна.

Но если у тебя будут эти мальчишечьи губы... и мои в придачу?

Хельмут.

Клянусь, что это короткий срок... Дьявольски короткий, кратчайший... Потому что по его истечении ты меня прогонишь.

Анна.

Как такое взбрело тебе в голову?

Хельмут.

Ох, ты ведь потом выйдешь замуж!

Анна.

Клянусь, что бы ни случилось, я тебя не прогоню... И даже если появится тот, кто принудит меня разделить с ним брачное ложе, у тебя останутся губы мальчиков... А втайне - и мои! Не печалься, не надо! У тебя горячая голова... Ах, мы должны всё это пережить. Ты сам мне так говорил, когда-то.

Хельмут.

Ну да... Ты ведь только что сказала, что позволишь мне всегда оставаться рядом? Это так великодушно с твоей стороны - что ты доверяешь мне своих сыновей, будто знаешь меня... Послушай... Я заведу такой порядок, чтобы они каждый вечер танцевали передо мной, голые... И знаешь, почему? Потому что с тех пор, как я увидел тебя, во мне поселилось великое тоскование по телам, подобным твоему.

Анна.

Пусть же мальчики танцуют!

Хельмут.

Ты обещала, что положишь руки мне на затылок и поцелуешь в грудь.

Окраинная улица с высокими деревьями.

Анна Вольтер и Пауль Лахман беседуют.

Анна.

Предположим, кто-то заключил брак, но ошибся в выборе.

Лахман.

Не нужно высказывать такие предположения - по крайней мере, в присутствии женатых мужчин.

Анна.

Это должно означать, что подобных случаев не бывает?

Лахман.

Это должно означать, что они бывают, но лучше не обнаруживать их, не предавать огласке -

Анна.

А почему бы и нет? По-вашему, если человек совершил ошибку, он должен и дальше ее добровольно длить? Вы - за непорядочность в браке?

Лахман.

Вы в этом ничего не смыслите. Я же знаю, что всякая брачная жизнь, которую мы наблюдаем, если и длится еще, то лишь для того, чтобы прикрыть непорядочность. Не будь в браке непорядочности, он бы распался - это касается и каждого конкретного брака, и всех вообще.

Анна.

А хоть бы и распался - велика ли потеря, если не считать потерей саму непорядочность?

Лахман.

Трудно сказать заранее. Тут ведь еще дети... И совместно нажитое имущество, и родственники.

Анна.

Попытаться мне, что ли, заставить вас посмотреть на это другими глазами?

Лахман.

Как вам будет угодно. Скажу лишь, что ничто не доставит мне большего удовольствия, чем возможность послушать вас. Одно вам следует знать: ужасно жить в браке, который уже изначально был ошибкой. Вы хоть понимаете, что супруг в этом случае постепенно иссыхает внутри себя, лоб его из-за забот покрывается морщинами, он целыми днями трудится - и ничего не доводит до конца?

Анна.

А вы не думаете, что дети от непорядочного брака все это чувствуют и растут отравленными?

Лахман.

Теперь вы заговорили еще и об этих вещах, которые гложут подспудно многих супругов!

Анна.

Значит, вы со мной согласны... Тогда я продолжу: такие дети наверняка бы поняли, что брак их родителей был ошибкой - если бы, конечно, родители в остальном вели себя порядочно и никогда им не лгали. Дети бы поняли, что родители расторгают брак, и охотно остались бы с матерью или с отцом - с тем, кто их больше любит... И после они бы расцвели, как комнатные растения, выставленные из затхлого помещения на залитый солнцем двор.

Лахман.

Да, но как же им объяснить, почему произошла та ошибка?

Анна.

Ну, так и объяснить, как все было. Именно так. Например: мужчина - молодой, с горячей кровью - встретил женщину, которая ему очень понравилась, и искренне приписал ей такие-то и такие-то свойства, и хотел приложить усилия, чтобы подарить ей собственную душу... Ради всего этого он и взял ее в жены... А после понял, что она его душу вместить не может и не приняла ее, а втайне искала отброшенные крохи других душ... Ведь тот мужчина был молод и мало что знал, не научился еще читать по лицам... Такая ошибка простительна, но не признаваться в ней - непорядочно. Браки бы распадались, но потом заключались бы новые...

Лахман.

Вы правы... Но следовать за нитью ваших рассуждений дальше я не могу... По крайней мере, сегодня... Уже поздно, теперь мне в самом деле пора... Однако мы ведь увидимся завтра, не так ли?.. Я попытаюсь обсудить ваше мнение с женой, если получится.

Анна.

Вы правда этого хотите?

Лахман.

У меня есть на то основания.

Анна.

И какие?

Лахман.

Я знаю, она никогда не согласится на развод.

Анна.

Так что же?

Лахман.

Я могу теперь ее принудить, в некотором смысле.

Анна.

Принудить?

Лахман.

Своей головой я бы до такого не додумался... Только бы вырваться на свободу... Всего вам доброго! (Уходит.)

Хельмут (приближается).

Ну, Госпожа, все прошло удачно?

Анна.

Мальчик, боюсь, что даже слишком... Видимо, так ведут себя супруги, связанные браком, который уже не спасти... Как тяжело...

Хельмут.

Да, Госпожа, любить тяжело, любить - это самое тяжелое, что только есть на свете. Люди обычно полагают, будто любить легко, потому их любовь переменчива. Если же кто-то наткнется на большую, очень тяжелую любовь, и взвалит ее на себя, и понесет, он, должно быть, обретет счастье.

Анна.

Надеюсь, мальчик. Хотя я ни в чем не уверена... Видишь, как сейчас запуталась моя жизнь. Я могла бы идти другими путями, но не хочу, я хочу и дальше себя раздаривать. Я могла бы пропустить кое-какие возможности... Приведет ли все это к счастью, не знаю... Но уж к несправедливости точно не приведет.

Хельмут.

Ах, как печальны твои слова! Ну да, любовь - очень тяжелая ноша. Но ведь она драгоценна, иногда она драгоценна... Я расскажу тебе о радостях любви. Хочешь послушать? Как радуются олени, и львы, и медведи... И, в последнюю очередь, люди... И, в самую последнюю: ты и я. Иди сюда! Жил-был когда-то один лев, обративший свою любовь на девочку, и жил-был волк, который любил мальчика... Ты меня понимаешь? Подумай, сколь тяжела была их любовь... А они несли ее. Видишь ли, в их любимых не было ничего, чем они могли бы утолить свое сладострастие - а оно было велико. Но они терпели - может быть, втайне надеясь, что любимые это поймут и как-нибудь их спасут. Они всего-то и хотели, чтобы любимый принял их любовь, чтобы понял, что его облизывают языком, что к нему ластятся. Кто из нас не устыдится, вспомнив этих зверей?

(Оба уходят.)

Комната в доме Лахманов. Поздний вечер.

Фрау Лахман (сидит возле маленькой лампы и зашивает штанишки сына).

Он еще не вернулся. Скоро пробьет двенадцать... Я так боюсь привидений! Он знает, что я боюсь. И все-таки оставляет меня одну! Невыносимо. Он ничего не соображает... Мы с ним и без того очень разные. (Продолжает шить, со слезами на глазах.) Мне всегда хочется укрыться в детской, в подобных случаях... когда наступает час духов... чтобы не оставаться одной... Дети такие милые, нежные... А мальчики просто душераздирающе милы: рвут штанишки, чтобы мне было чем заняться... Можно вынести всё, всё, если у тебя есть дети. (Плачет.)

Наверняка муж наведывается к девкам... Ах, в наше время никто не знает, что такое любовь. Любовь это ничто. Становясь браком, любовь превращается в ничто. Да, но дети, дети! (Вскакивает.) Сейчас я хочу к ним. (Уходит.)

Лахман (появляется на пороге).

Она не спит, судя по горящей лампе. Поговорю с ней еще сегодня! (Усаживается.)

Фрау Лахман (кричит из другой комнаты).

Это ты, Пауль?

Лахман.

Да, я.

Фрау Лахман (входит).

Как хорошо, что ты уже здесь! Я, в сущности, так люблю тебя!

Лахман.

Хм.

Фрау Лахман.

Ты должен мне верить... И ты тоже добр ко мне, раз вернулся еще до полуночи... Чем ты занимаешься вне дома, я и знать не хочу. Главное, что сейчас ты здесь... Представь, сегодня вечером перед отходом ко сну наш старшенький умудрился опрокинуть ночной горшок.

Лахман.

Так-то ты меня радуешь! Горшок, стало быть, разбился, а пол и ковер сплошь в грязи!

Фрау Лахман.

Не надо каждый раз сердиться и ругать меня. Ну да, горшок раскололся, однако других неприятностей не произошло, потому что малыш и сделать-то ничего толком не успел. Лахман.

Ох, дома всегда сплошные заботы!

Фрау Лахман.

И не стыдно тебе! У тебя-то от таких происшествий никаких забот нет.

Лахман.

Зато от других - полно!

Фрау Лахман.

Ты слишком строг. Что же я опять упустила?

Лахман.

Всё!

Фрау Лахман.

Ты жестокий. Жестокий!

Лахман.

Опять меня попрекаешь? Не хочешь признать, что сама всё упустила?

Фрау Лахман.

Прости, прости! Не сердись! Объясни лучше, что же я упустила.

Лахман.

Меня ты упустила, ибо пренебрегаешь мною! Всячески!

Фрау Лахман.

Я стараюсь делать тебе приятное, уж как могу. Разве я не кормлю тебя всегда вовремя и вкусно? Разве по ночам не покоряюсь твоим желаниям, как ты требуешь? Не может быть, чтобы я что-то упустила, я такого не замечала... А целую я тебя даже слишком часто, так что ты сам уклоняешься.

Лахман.

Ах, ах... Детей ты все равно любишь больше меня!

Фрау Лахман.

Клянусь, что люблю тебя больше: ведь им я, наверное, не простила бы, если бы они бегали от меня к другим матерям, как ты...

Лахман.

Я бегаю к другим матерям?

Фрау Лахман.

Уж не знаю, успели ли они стать матерями.

Лахман.

К другим женщинам?!

Фрау Лахман.

До меня доходили такие слухи, и ты это знаешь: я тебе уже говорила.

Лахман.

Ты сама видишь, что всё упущено.

Фрау Лахман.

Даже если это и так, мы можем всё наверстать.

Лахман.

Ничего тут не наверстаешь. Такое не наверстывается!

Фрау Лахман.

Как ты заговорил!

Лахман.

Что упущено, то упущено.

Фрау Лахман.

Ах, ты сегодня говоришь совсем нехорошие вещи.

Лахман.

Наш брак - насквозь фальшивый, прогнивший, испорченный; наш брак - это ничто!

Фрау Лахман.

О небо, небо, так ты еще никогда не говорил!.. Ты заблуждаешься... Уверяю тебя, что заблуждаешься! Может, мы и откажемся от нашей любви, но от брака - нет! Поверь, на тебя нашло затмение, потому ты и говоришь такое! Я впредь буду требовать от тебя еще меньше, чем прежде... Делай, что хочешь... Только оставь мне детей и не говори, что наш брак распался.

Лахман.

Если любви уже нет, то и брак обрушится.

Фрау Лахман.

Но наша любовь существует, моя любовь существует - к тебе и к детям!

Лахман.

А моя любовь умерла.

Фрау Лахман.

Что мне за дело, если твоя любовь умерла! Моя-то по-прежнему неколебима, как небо. Брак заключается, когда оба - мужчина и женщина - любят. Поэтому и расторгнут он может быть лишь когда оба супруга возненавидят друг друга или станут друг к другу равнодушны. Я тебя не ненавижу; и пусть даже ты меня ненавидишь - я-то тебя люблю. Я не соглашусь, чтобы нас разлучили, не соглашусь и всё тут!

Лахман.

Очень мужественно с твоей стороны... Я, однако, считаю, что продолжать этот разговор бессмысленно.

Фрау Лахман.

Наконец ты взялся за ум!

Лахман.

Значит, ты замечала, что я порой бываю немного не в себе, немного безумен?

Фрау Лахман.

Ради Бога, что ты говоришь! Что за новая фантазия! Я никогда о тебе такого не думала, у меня для этого не было оснований.

Лахман.

Так вот, что бы ты ни думала, я - сумасшедший.

Фрау Лахман.

Боже, Боже... Молчи, я этого не вынесу, я уже вся дрожу... Что с тобой стряслось?.. Уж не напился ли ты?

Лахман (смеясь).

Теперь ты видишь, что я и впрямь сумасшедший... Нам надо это спокойно обсудить. Сумасшествие - законное основание для развода.

Фрау Лахман.

Разве я не говорила, что не соглашусь, чтобы нас с тобой развели?.. Даже если ты... заболеешь?

Лахман.

Да, но я сам хочу с тобой развестись.

Фрау Лахман.

Этого ты не можешь хотеть, повторяю, не можешь!

Лахман.

С тобой тяжело говорить, но все-таки я еще не закончил... Итак, я сумасшедший... И однажды в припадке бешенства я вбил себе в голову, что влюбился.

Фрау Лахман.

Ах, теперь я поняла, что ты называешь сумасшествием. Слава Богу, слава Богу, что речь идет только об этом!

Лахман.

Как?! Ты не веришь в мое сумасшествие?! Повторяю, я безумен и влюблен!.. Понимаешь меня? Так вот, эту девушку я намерен привести к нам в дом, чтобы у тебя на глазах заниматься с ней блудом. Понимаешь?!

Фрау Лахман.

Пауль! Что ты несешь! Мне нехорошо...

Лахман.

Не правда ли, это достаточное основание для развода?

Фрау Лахман.

Могло бы быть основанием; но я не хочу, не хочу. Мне ты не докажешь, что совершил супружескую измену... Я не хочу с тобой разводиться - чем бы я была без той любви, которую обращаю к тебе... Слышишь, что я говорю? Ты меня слышишь. Так вот, я говорю: ты можешь делать всё, чего только пожелаешь... Приведи эту девушку, которую любишь, к нам. Пусть она живет в гостевой комнате. (Разражается рыданиями.) Большего -при данных обстоятельствах - я сделать не могу.

Лахман (дико смеясь и размахивая руками, как сумасшедший).

Ах, ты меня не любишь, ты ненавидишь меня! Большего ты, значит, сделать не хочешь? Нет? Фу, какая же ты гадкая, подлая!

Фрау Лахман (кричит).

А что еще я должна?

Лахман.

Должна ее хорошенько попросить, чтобы она любила меня, потому что сейчас она меня не любит. Ты должна уговорить эту даму заняться со мной блудом.

Фрау Лахман.

Я сделаю всё, чего ты потребуешь.

Лахман (серьезно).

Сегодня мы больше не будем об этом.

Фрау Лахман.

Как хорошо, что теперь и ты наконец устал. (Опускается перед ним на колени.) Я очень тебя люблю!

Лахман.

Не люблю столь помпезных финалов... Сейчас мне хочется спать. (Уходит.)

Фрау Лахман.

О небо... Небо, как мне такое вынести?! (Она захлебывается вдруг хлынувшими слезами.)

Дом Анны. Большая зала. Вечер.

Хельмут (один).

(Играет на флейте и подыгрывает себе на лютне: адажио.)

(Стук в дверь.)

Она опять здесь! (Спешит открыть.)

Ах, любимейшая Госпожа! (Испуганно.) Если глаза меня не обманывают, ты вовсе не рада!

Анна.

Не обманывают, мальчик, - так оно и есть.

Хельмут.

Но разве ты возвращаешься не со -

Анна.

Да, я возвращаюсь со своей свадьбы.

Хельмут.

Что же случилось?

Анна.

То, что всегда случается на свадьбах... Нам нужно срочно кое-что обсудить.

Хельмут.

Срочно?

Анна.

Как можно скорее.

Хельмут.

Ты меня пугаешь.

Анна (сбрасывает плащ и садится.)

Не представляю, с чего начать.

Хельмут.

Значит... речь идет о чем-то печальном?

Анна.

Да, о плохом.

Хельмут.

Твои слова, в самом деле, неутешительны.

Анна.

И все же сегодня тебе придется им подчиниться.

Хельмут.

Боюсь, это закончится для меня полным упадком духа.

Анна.

Разве не ты говорил мне когда-то, что Бог обращает любовь как к достойным, так и к недостойным?

Хельмут.

Что-то подобное - наверное говорил... Я сказал: Он неизменно бродит среди людей, чтобы свидетельствовать о себе своею любовью, потому что, не будь ее, мы бы вообще не нашли оснований для Его бытия.

Анна.

А если бы нашелся человек, который жизнь положил бы на то, чтобы свидетельствовать о такой любви перед теми, кто покажется ему достойным... Тогда все выглядело бы гораздо грубее... Без особой мудрости, на человеческий лад... Но если бы он пытался делать, что в его силах, если бы пытался спасти других от мук и сладострастных удовольствий, до которых они не доросли... В тех случаях, когда кажется, что кто-то нуждается в спасении...

Хельмут.

Ты говоришь о себе.

Анна.

Пусть так... И если бы человек этот занимался блудом, блудил бы со всяким...

Хельмут.

Что ты несешь! Что же ты делала, если такими словами оскверняешь свою любовь! Или ты была публичной девкой, к которой мужчины ходят, только когда чувствуют зуд у себя в промежности?

Анна.

Я не считала себя публичной девкой, однако сегодня убедилась, что это именно так!

Хельмут.

О горе мне, что такое ты говоришь!

Анна.

Мы оба ошиблись в расчетах... А что если человек, который хочет дарить любовь, обращает ее и к недостойным - к тем, кого удовлетворило бы лоно любой шлюхи?

Хельмут (опускаясь перед ней на колени).

Если он делает это с полной самоотверженностью, тогда, клянусь, он есть Бог.

Анна.

Мальчик, ты, движимый любовью ко мне, приносишь ложную клятву.

Хельмут.

Нет, я не лгу!

Анна.

Ты прославляешь шлюх и называешь их Богом!

Хельмут.

Я говорил не о них: они берут деньги, они свое тело продают!

Анна.

А если они берут деньги только потому, что бедны и думают: их любовь заслуживает платы в несколько грошей?

Хельмут.

Ох, ничего такого они не думают. Они не плачут, когда любовник от них уходит, а сразу улыбаются следующему.

Анна.

Может ли быть иначе, если они - шлюхи, если обязаны дарить любовь каждому?

Хельмут.

Ты хочешь меня запутать, пользуясь тем, что я о них почти ничего не знаю. Но в одном я уверен: те, кого я имею в виду, не брали бы денег и не стремились бы попасть в дом терпимости - или, по крайней мере, они ублажали бы и того, у кого денег при себе нет... Ах, я думаю, на самом деле все обстоит по-другому, не так, как мы сейчас говорим... Однако я совершенно запутался, мне нечего больше сказать.

Анна.

А если бы шлюхи не брали денег и не жили в публичных домах - тогда ты бы их уважал?

Хельмут.

Тогда они должны были бы сиять, как солнце, и каждый год рожать по ребеночку иметь налитые груди и смеяться... И их дети тогда умели бы смеяться, и петь, и танцевать. Если бы все это над ними свершилось, тогда оказалось бы, что они - Божьи ангелы, которых люди называют шлюхами просто потому, что других имен для них не осталось... Ото всякой любви бывают дети, но публичные девки не имеют детей: я думаю, они их так или иначе убивают. Стоит какой-то любви начаться, и она уже всегда будет, вновь и вновь, изливаться на детей от этой любви.

Анна.

Какой ты умный!

Хельмут.

Но что тут поделаешь, если тот, кого ты любишь, не дорос до такой любви или не достоин ее!

Анна.

Я понимаю... Я вообще не должна никого искать, а только любить; и моя любовь только тогда сможет остаться при ком-то, когда этот кто-то ответит мне равноценной любовью, - только тогда... Пока этого не произойдет, я буду публичной девкой, а после - стану чьей-то женой.

Я так понимаю: любая девушка, если она порядочная, должна быть шлюхой для всякого, пока не появится тот, кто, познав ее, уже не отпустит от себя. Я знаю: девушки пренебрегают своим долгом, если отказываются заниматься любовью. Поступая так, они проявляют легкомыслие, ибо лишают себя возможности встретить Любящего.

Потому существует так мало браков и так много шлюх, которые занимаются только тем, что удовлетворяют сладострастные желания мужчин, без любви, - хотя по сути такая работа должна была бы исполняться любой девушкой, начинающей ощущать в себе любовное влечение.

Ах, мой мальчик, люди очень часто подавляют в себе любовь, потому что она кажется им тяжелейшей ношей... а оценивается слишком дешево!

Хельмут.

Если бы все жили, как ты и я, жизнь была бы одной нескончаемой свадебной ночью.

Анна.

Теперь я расскажу, что послужило поводом для нашей с тобой беседы. Сегодня мне довелось обнаружить, что господин Лахман - распутник, хоть и обладает бесценной супругой и детками, которых так и хочется расцеловать. Он, однако, не обращает на них внимания, а ищет сближения с другими, более или менее соблазнительными женщинами.

Хельмут.

А жена все-таки его любит?

Анна.

Да, но он этого не приемлет. Для него и моя любовь была ничто. Фрау Лахман же не перестает испытывать на нем свою любовь... Может, я ей немножко помогла, а вовсе не причинила зло, как могло показаться вначале... Я была столь невежлива по отношению к ее супругу, что, еще находясь в его объятиях, всё ему высказала начистоту... Он в ответ заплакал, и я оставила его одного.

Хельмут.

И только поэтому ты хотела обозвать себя шлюхой?

Анна.

Все мое нутро дрожало. Я испугалась, как бы кровь, которую я от него получила, не оказалась дурной.

Хельмут.

Дорогая Госпожа - детки приходят от Бога.

Анна.

Но потом я успокоилась... Я поняла, что должна и дальше растрачивать свою любовь - если только не появится тот, кто захочет взять меня в жены.

Хельмут.

Ты никогда не перестанешь?

Анна.

Я сказала: никогда, если не появится Единственный. Поэтому я решила переменить свою жизнь.

Хельмут.

Что же ты хочешь делать?!

Анна.

Я хочу останавливаться возле поворотов на те пользующиеся дурной славой улицы, где расположены бордели... И когда я увижу, что какой-то молодой человек собирается заглянуть в один из таких домов, чтобы впервые насладиться женщиной, я к нему подойду.

Хельмут.

Госпожа, ты не сделаешь этого!

Анна.

Почему же нет?

Хельмут.

Они обманут тебя, притворившись невинными... Ты так красива, что они захотят обладать тобою и начнут лгать - а потом заразят тебя сифилисом! Ох, Госпожа, не делай этого!

Анна.

Я буду обращаться лишь к тем, что робеют, не решаясь войти в такой дом. По этому признаку я их и распознаю. И еще - по внешнему виду. Я хочу уберечь их, чтобы они не стали плохо думать о женщинах и чтобы не сочли себя оскверненными, соприкоснувшись с похотливым уродством.

Хельмут.

Госпожа, это не кончится добром!

Анна.

Но я буду так поступать, ибо знаю: все, кому - пока они молоды - я скажу что-то доброе и хорошее... и позволю всецело мною насладиться... без стыда и страха... никогда потом не пойдут к шлюхам... Может, они еще не раз вернутся ко мне, но какой от этого вред?

Хельмут.

Госпожа, откажись от своего намерения!

Анна.

Нет-нет, я сделаю, как сказала... Юноши должны испытывать отвращение к сладострастию, которое не влечет за собой обязательств, - я не хочу, чтобы они оказались в обществе шлюх! Хельмут.

Но они, под влиянием сладострастия, всё же будут лгать тебе, будут тебя унижать... Ох, Госпожа, это слишком тяжело!

Анна.

Я не откажусь от своего намерения... Однако ты, если хочешь, можешь меня сопровождать... И тому, кто покажется тебе подозрительным, я тоже не буду доверять.

Хельмут.

Ты очень добра... Отныне ни один непорядочный человек не насладится тобою, ибо мне позволено тебя охранять.

Анна.

Не думаешь ли и ты, что я сумею помочь тому или другому большому мальчику, который не может долее сдерживать свои влечения, но и не знает, как ему найти девушку, поскольку все девушки ведут себя с ним непорядочно?

Хельмут.

Я нисколько не сомневаюсь, что ты поможешь таким...

Анна.

К рабам публичных девок я и подходить не буду, поскольку они вполне удовлетворены своими уродливыми удовольствиями... Да они бы и не поняли ничего, не смогли бы насладиться моею нежностью, ибо им ничего не надо, кроме ласк самого грубого свойства. Однако юноши, которые впервые отправляются к шлюхам, с колотящимся сердцем, и ожидают чуда, не должны обмануться в своих ожиданиях. (Хельмут целует ей руки.)

Хельмут.

Любимейшая Госпожа, ты так нежна и прекрасна! Клянусь, что никогда больше не стану молиться никому, кроме тебя... Ты совершаешь чудеса, распространяешь вокруг себя любовь... Рядом с тобой исполняются все желания, какие только могут возникнуть... Мне трудно называть тебя Госпожой, ибо ты - Бог. Но я и это понял: что Бог не бесполое существо, что иногда Он бывает женщиной, а потом снова - мужчиной; что Он чувствует, как мы все, чувствует всё - но только не так обесцвеченно, как, из-за своей непорядочности, чувствуем мы, люди: ведь Он-то каждое чувство прочувствовал сполна и до конца.

Я припадаю к твоим рукам, Госпожа, и сейчас искусаю их, ибо ты - Бог, а Бог сумеет до конца прочувствовать боль и блаженство моих зубов: поскольку догадывается, о чем они хотят Ему рассказать.

Анна.

Мальчик...

Та же зала, вечер.

Хельмут, Рука, Конрад, кошка.

Конрад (гладит кошку).

Дорогой паж, почему звери такие мягкие?

Хельмут.

Чтобы ты радовался им и любил их. Они ничего другого и не хотят - только нравиться тебе, и чтобы ты их гладил, и чтобы... не обижал. Плохих зверей вообще не бывает, только люди бывают неудавшимися.

Конрад.

Ах, бедные... Но ты правда думаешь, что кошка радуется, когда я ее глажу? Она ведь не может понять, когда я говорю, что люблю ее.

Хельмут. Она все понимает... Вспомни своего пса: он же в глазах у тебя прочитывает каждое желание - и спешит исполнить его.

Конрад.

Да, Лохмач умный.

Хельмут.

Ты не должен так говорить. Лохмач очень любит тебя.

Конрад.

Я его люблю еще больше: откладываю за обедом лучшие куски и потом отношу ему - а то и сворую для него что-нибудь на кухне.

Хельмут.

Ну и как - он радуется, когда ты ему что-то приносишь?

Конрад.

Он лижет мне руку.

Рука (который что-то строил на столе, подходит к Хельмуту).

Дорогой паж, а мне ты можешь сказать, почему лошади такие сильные?

Хельмут.

Ну чтобы им было нетрудно носить тебя на спине и вообще чтобы бегать, не уставая.

Рука.

В это я не верю.

Хельмут.

Почему?

Рука.

Наш вороной жеребец тоже сильный, но ты запретил мне садиться на него, и пугал, и говорил, что он не сможет меня хорошо катать. Этому я не верю, ты меня обманул, ведь он точно сильнее, чем кобылы: я же видел, как легко он заставляет кобыл стоять смирно, когда хочет поставить копыта им на спину.

Хельмут.

Я тебе говорил, что лошади так празднуют свадьбу.

Рука.

Это я запомнил и знаю теперь, как отличают кобылу от жеребца... И все-таки ты мне солгал.

Хельмут.

Солгал, Рука... Прошу, прости меня.

Рука.

Прощаю. Но для чего ты сказал неправду?

Хельмут.

Я не был уверен, что твоя любовь к жеребцу достаточно велика. Ты должен знать: если кто-то хочет ездить на жеребце - во всяком случае, если этот кто-то еще маленький мальчик, - он должен очень сильно любить животное, иначе оно не станет терпеть, что на нем ездят верхом. И больше того - мальчик должен доказать жеребцу свою любовь.

Рука.

Не сомневайся, я уже это сделал. Не так давно, когда жеребец пасся на лугу, я проезжал мимо, и он, завидев нас с кобылой, громко заржал. Тогда я спешился, и подвел к нему кобылу, и держал ее под уздцы - все время, пока он праздновал свадьбу.

Хельмут.

А что было потом?

Рука.

Потом он приблизился и стал тыкаться носом то в мою подмышку, то в шею кобылы.

Хельмут.

Ты в самом деле его очень любишь?

Рука.

Да.

Хельмут.

Тогда я больше не стану возражать, если у тебя возникнет желание на нем прокатиться.

Рука (возвращаясь к прерванному строительству).

Рад это слышать.

Анна (входит).

Ну как, паж, я во всем исполнила свой долг?

Хельмут.

Ты разве сомневаешься?

Анна.

Нет, не сомневаюсь. Я только хотела услышать это от тебя.

Хельмут.

Накормила младшего?

Анна.

Я дала грудь обоим малышам, потому что и тому из них, что постарше, такой ценный напиток не повредит.

Рука.

Какой напиток, мама?

Анна.

Ты его прекрасно знаешь.

Рука.

Молоко, мама?

Анна.

Да.

Рука.

Напиток действительно ценный: пока его пьешь, подмечаешь в тебе столько смущающе-странного.

Анна (Хельмуту).

Год за годом продолжается эта история: я кормлю грудью всех детей, и старших и младших, ни один не хочет отказаться от материнской груди. Каждый вечер они - все по очереди - забираются в мою постель.

Хельмут.

Я тоже иногда забираюсь и веду себя так, как если бы был ребенком.

Анна.

Я никогда не сердилась, что дети так меня домогаются... Они воздают мне сторицей за время, когда я раздаривала себя, хотя никто этого не просил.

Ты думаешь, что я всегда исполняла свой долг? Я неудачно выразилась - что я всегда без остатка отдавала свою любовь?

Хельмут.

Я уверен, так оно и было.

Анна.

Значит, мне не в чем себя винить, если сегодня не придет ни один мужчина, который захотел бы меня.

Хельмут.

Ты очень сильно дрожишь.

Анна.

Так, наверное, и должно быть: ведь я жду семерых мужей и нескольких юношей, которые захотят быть моими небесными возлюбленными... Стол для праздничного пиршества накрыт уже с утра, но до сих пор никто не пришел... Может, я все-таки поступила неправильно. В конце концов, в этом заключался мой долг - сказать им, что я богата.

Хельмут.

Как хорошо, что ты этого не сделала, иначе среди них нашелся бы такой, кто женился бы на тебе ради богатства.

Анна.

Среди моих возлюбленных есть и бедные люди - возможно, они испугались, что им придется кормить рожденных мною семерых сыновей.

Хельмут.

Если они позволили себе испугаться, невелика потеря. Ты сегодня говоришь неумно.

Анна.

Я готова поверить, что сегодня вдруг поглупела, ибо сама замечаю, что порой путаюсь в себе и вместе со своими мыслями забредаю в какие-то чуждые места.

Хельмут.

Как у тебя язык повернулся сказать, что дети могли отпугнуть твоих возлюбленных? Если такое возможно, радуйся, что сыновья тебя уберегли от встречи с чудовищем... А если бы все же появился мужчина, который не любит их и лишь сдерживает свою неприязнь, потому что хочет насладиться тобою... И если бы ты приняла его как супруга, я бы собственными руками убил всех мальчиков!

Анна.

Успокойся! Что ты несешь! Ничего подобного не случится. Не говори такие жестокие вещи. Все будет по-другому... Мне, может быть, просто придется снова стоять на уличном перекрестке.

Хельмут.

Этого тоже больше не будет.

Анна.

Но я должна помогать...

Хельмут.

Должна - если нет никого, кто сильнее нуждается в твоей помощи. Ты больше не будешь общаться с теми, кто направляется к шлюхам.

Анна.

Мне кажется, ты говоришь так под воздействием гнева.

Хельмут.

Нет во мне гнева, совсем нет - хотя оснований для него предостаточно... Я уверен, никто из твоих возлюбленных не придет... Все они тебе изменили... Из-за этого я мог бы воспылать гневом, но ничего подобного не случилось... Я понимаю теперь, насколько все они ниже тебя, если ничего в тебе не поняли. Не поняли - твоей нежности, того, как ты раздариваешь себя... Не поняли тебя-мать... Может, я был единственным, кто тебя любил... Но ты должна знать, что я плевать хотел на них всех, на отцов, которые ничего не вложили в своих детей, ничего. Всё в этих мальчиках - от тебя.

Анна.

Ты не должен горячиться.

Хельмут.

Как же иначе, если я хочу высказать то, о чем не могу не думать. Сегодня я наконец выскажу тебе всё, что столь долго обдумывал.

Анна.

Ты меня пугаешь, я вообще больше не понимаю твоих слов. Или ты боишься, что я собираюсь тебя прогнать, и ведешь себя так, чтобы появился повод тайно упрекать в этом себя самого? Я знаю, твоя любовь способна на такое... Но ты ведь меня унижаешь, приписывая мне мелочность.

Хельмут.

Как же неправильно мы понимаем друг друга! Впервые наши слова не устремляются друг другу навстречу. Поверь, так происходит из-за странности этого дня... Почему бы нам не проникнуться его значимостью и не позволить словам изливаться из нас свободно, будто мы и не слышим их. Мне сейчас пришло в голову, что, поступив так, я сделал бы для себя драгоценными ближайшие часы, которые - останься я таким, как всегда - были бы просто невыносимы...

Предположим, что в это мгновение мы не понимаем друг друга; значит, мы должны говорить - дольше, чем говорим обычно... И этот разговор мог бы стать очень ценным, десятикратно или даже стократно возместив все прежние недоразумения и неопределенности.

Анна.

Не понимаю тебя, мой мальчик. Ты говоришь не так, как обычно.

Хельмут.

Предположим, что некая Прекрасная Дама имеет молодого пажа, которого забыли ослепить и кастрировать.

Анна.

К чему ты клонишь? Ты пугаешь меня.

Хельмут.

Предположим, этого в самом деле не сделали... А госпожа его несравненно красива, поверь мне; и могло ведь получиться так, что он служил ей с великой любовью, со временем возросшей до такой степени, что каждому, к кому госпожа проявляла благосклонность, паж желал смерти и прочих бед, а в день, когда сия дама собиралась отпраздновать свадьбу, он потерял разум?

Анна.

Ты это рассказываешь, желая посмеяться надо мной?

Хельмут.

Я не смеюсь. Но позволь задать тебе встречный вопрос: как долго собираешься ты ждать гостей на свадебный пир?

Анна.

Пока не останется двух часов до полуночи.

Хельмут.

Не дольше?

Анна.

Нет, не дольше.

Хельмут.

Это можно было бы квалифицировать как обман.

Анна.

Ну хорошо, до полуночи. Но только, принуждая меня к этому, ты сам готовишь себе неприятность, ибо должен будешь бодрствовать вместе со мною... А это не кончится добром, если ты и дальше будешь говорить в таком тоне.

Хельмут.

Госпожа, я стал дураком - с тех пор как узнал, что вскоре какой-то мужчина будет иметь на меня те же права, что и ты.

Анна.

Фу, какой ты противный!

Хельмут.

Так ты согласна, что правда выглядит мерзко?

Анна.

Да что ты себе позволяешь?! Наглец!

Хельмут.

Я дурак, Госпожа, а это извиняет всё.

Анна.

Тогда я уйду от тебя, и можешь развлекаться с самим собой. (Она берет Руку и Конрада и выходит с ними из комнаты.)

Хельмут.

Она поверит, что я сумасшедший. Да я почти и стал им, я весь дрожу... Не справляюсь с собой... Нет у меня никаких вспомогательных средств, чтобы вынести эти последние часы. Я знаю, что выскочу из себя, если такое состояние продержится еще сколько-то... О Госпожа, что же я делаю с тобой и с собой в моем безумии! (Плачет.)

Анна (возвращается одна.)

Ты плачешь, мальчик?

Хельмут.

Дурацкими... Шутовскими слезами, Госпожа.

Анна.

Не надо так шутить.

Хельмут.

А если ничего другого не остается?

Анна.

Что за дистанция образовалась между нами?

Хельмут.

Только из слов, Госпожа, которые я не смею произнести.

Анна.

Ты стал невыносим.

Хельмут.

Хочешь, кое-что расскажу?

Анна.

Да, пожалуйста!

Хельмут.

В этот вечерний час некий негоциант заходит в пивную, выпивает стакан пива, закусывает, ударяет кулаком по столу с таким видом, будто всё здесь хочет разгромить... И тут, внезапно вспомнив про письмо, написанное одной дамой, коей он насладился семь лет назад, ухмыляется и рассказывает приятелю о своем давнем приключении с этой редкостной шлюхой.

Анна.

Ты слишком далеко заходишь в своем бесстыдстве!

Хельмут.

Я только хотел рассказать, что стало с твоими семью любовниками.

Анна.

Не хочу слушать - ты будешь распространяться о том, как они проводят время в пивных да борделях.

Хельмут.

Ошибаешься: среди них есть один, который пишет великолепнейшие картины, какие только можно измыслить.

Анна.

Только попробуй продолжать в том же духе, и я от тебя уйду.

Хельмут.

Ты не делаешь ничего, чтобы спасти меня от ужасного страха. Анна.

Да что с тобой?!

Хельмут.

Предположим, что к тебе придет кто-то, кто любил тебя гораздо дольше, чем семь лет, и ради тебя нес на своих плечах нечеловеческую тяжесть, и что он попросит о милости: чтобы впредь ты любила только его и никого другого... но чтобы не причисляла к любовникам, которые прежде овладевали тобой... Ты бы исполнила такое желание?

Анна.

Ты сам знаешь: если всё это правда, я окажусь в его власти.

Хельмут.

Кем бы он ни был?

Анна.

Ты разве не понимаешь, что я не вправе спрашивать, кто он?

Хельмут.

Хорошо. Это меня успокаивает... Я хочу рассказать тебе еще одну историю.

Анна.

Если в ней больше присутствия духа, чем в предыдущих, - расскажи.

Хельмут.

Поскольку всё, случающееся в реальности, преисполнено духа, он будет присутствовать и в этой истории... Так вот, я недавно встретил на улице нескольких парней.

Анна.

Ну, и что дальше?

Хельмут.

Они принялись надо мной смеяться.

Анна.

Ну и? Они что-то говорили?

Хельмут.

Они разговаривали в своем кругу; но стояли не очень близко друг к другу, и некоторые их слова просочились наружу сквозь просветы между телами.

Анна.

Они обсуждали какую-то тайну?

Хельмут.

Конечно; но - ставшую достоянием гласности, поскольку я-то ее услышал; правда, она бы и по другим причинам стала достоянием гласности... Я-то в любом случае не распространил ее дальше, ибо был к ней причастен изначально.

Анна.

Как это? Объясни!

Хельмут.

Ну, речь ведь и шла обо мне.

Анна.

О тебе?

Хельмут.

Да. А достоянием гласности тайна сделалась потому, что меня публично назвали сутенером.

Анна.

Ты при своем уме?

Хельмут.

Нет, но зато я при правде: я ведь рассказываю о парнях, которые насладились тобою, а после отправились к другим шлюхам и уже там узнали, как называется дело, которым занимаюсь я.

Анна.

Что ты несешь! Я тебя не понимаю... Я думаю, ты хочешь быть жестоким со мной!

Хельмут.

Вовсе нет... Но, если можешь, наберись терпения и послушай, что я скажу дальше.

Анна.

Постараюсь.

Хельмут.

Однако другие шлюхи оказались слишком дорогими, а зуд у этих бедолаг не прекращался, и потому они захотели вновь попытать счастья с тобой. Некоторые, правда, опасались, что при твоей дешевизне нельзя быть уверенным в отсутствии определенных болезней; но другие разуверяли их, ссылаясь на мнение некоего врача: что, мол, дорогие проститутки тоже опасны.

Анна.

Ты смеешься?! Ты корчишь гримасы! Но продолжай, продолжай!

Хельмут.

Продолжаю - услышав такое, я подошел и поприветствовал их.

Анна.

Ты сошел сума?!

Хельмут.

Нет, я все еще остаюсь при правде... Я поприветствовал их и попросил последовать за мной... Они согласились... Когда мы оказались в саду, я снова заговорил с ними и объяснил: я, мол, сожалею, что они такие подлецы, а дешевую проститутку держу не для них.

Анна.

Мальчик... Мальчик, я задыхаюсь от страха!

Хельмут.

В общем, на этом история завершилась... Сегодня вечером они наверняка не придут.

Анна.

Не упоминал ли ты еще кого-то, кто будто бы любит меня?

Хельмут.

Да, Госпожа, но заводить о нем разговор пока не время.

Анна.

Ну, пожалуйста... Мне так страшно.

Хельмут.

У меня горло перехватит, если начну говорить о нем...

Анна.

Ты не хочешь быть добрым!

Хельмут.

Ладно, тогда вспомни о том паже, которого забыли ослепить и лишить мужественности и которому довелось увидеть свою госпожу во всей прелести ее наготы. А он знал, что к ней в комнату приходят тайные любовники, которые наслаждаются ее страстностью, видят великолепие ее тела - но их не околдовывает весь этот блеск, и они потом покидают Прекрасную Даму, возвращаются на прежние пути... И вот этому пажу, давно подпавшему под колдовские чары Дамы, пришло в голову испытать самое ценное, чем все другие мужчины пренебрегали: быть рядом с ней, пока она не станет матерью. Каждый вечер он наблюдал, как она раздевается и принимает ванну. Он видел чудо: как ее тело вынашивало ребенка и, казалось, у него на глазах расширялось от такого избытка новой жизни. Он видел потом, как она родила... И лишился ума от столь великого счастья. (Бросаясь перед ней на колени.) Я и был тем пажом, Госпожа; это я, я познавал ритмический рисунок твоей красоты, я любил тебя безмерно - и пока другие спешили с тобой переспать, я дарил тебе свою душу. Постарайся меня понять, ибо то, что я хотел бы сказать тебе, для меня остается невыразимым: я тащил на своих плечах тяжелую любовь. Я подталкивал тебя ко все новым свадьбам, все новым наслаждениям, чтобы твоя жизнь наливалась соком... И всё мне давалось легко, Госпожа, и всё было драгоценно, потому что тебя, тебя я постоянно видел и мог даже целовать - всё давалось бы легко, если бы не вздымалась во мне неотвратимой угрозой моя горячая кровь. Я видел тебя, Госпожа, преклонял перед тобою колени, целовал твой округлившийся живот - а чувства мои тем временем взрывались... Да только зачем я об этом! На мою долю выпало то, что не досталось никому больше: мне была дарована милость - право служить тебе. И раз уж я пролепетал это, буду говорить дальше. Снизойди к моей просьбе: чтобы в будущем ты уважала мою любовь и смотрела на меня, пока другие будут познавать твое жаркое лоно... Я больше не в силах, как зверь, лежать под твоей дверью, пока другой с тобой спит... Если хочешь, накажи меня за это желание - я служил тебе полных семь лет и ждал срока, который ты назначала каждому, но для меня он был тяжел, как свинец... Я, правда, не знаю, что еще здесь произойдет. (Падает перед ней.)

Анна.

Мальчик...

Хельмут.

Выпори меня, чтобы моя жаркая кровь восстала, и осмелела, и попыталась мне помешать изливать на тебя - и в дальнейшем - мою любовь... Вели меня кастрировать - ослепление уже не поможет, ибо твой образ каленым клеймом впечатался в мой мозг... Иначе в следующую твою брачную ночь я стану юродивым, шутом... Ведь все сердце я уже отдал тебе, я больше не могу... даже если ты будешь плевать мне в лицо... Вели меня кастрировать, чтобы ты снова, забыв о всякой горечи, могла шутить с очередным возлюбленным!

Анна.

Мальчик...

Хельмут.

Что мне делать, если сегодня ты все же отпразднуешь свадьбу?

Вальтер Дорн (входит б залу).

Анна (вскрикивает).

О небо!

Хельмут (ей, просительно).

Успокойся, успокойся. Я постараюсь выдержать. Теперь все будет проще. Только мы оба должны набраться мужества.

Анна.

Что теперь будет? После того как ты сказал мне все это?

Хельмут.

Не волнуйся... Не надо.

Дорн (неуверенно).

Я пришел, потому что получил приглашение на этот вечер. Анна.

Вы действительно приглашены - если пришли, желая взять меня в жены.

Дорн.

Я пришел в связи с этим.

Анна.

И вы меня любите?

Дорн.

Со всем пылом, на который способен. Я не знаю, прав ли, прибегая в такой момент к словам, но дело в том, что кое-что смущает меня... Я здесь вижу человека, распростертого на полу... Я не знаю, есть ли такой обычай, что мужчина должен бросаться ниц перед женщиной... У вас другие глаза, не те, что я помню, - с более сумрачным взглядом... Но вы красивы. Вы очень красивы - настолько, что я не могу не плакать...

Хельмут (тихо).

Кастрируй меня, Госпожа.

Дорн.

Я думал, что в этот вечер буду говорить по-другому... Но здесь, у ваших ног, лежит мужчина... и не шевелится. Не знаю, молится ли он... Может, и молится; а вот я больше не могу искренне и пылко молиться... Только Богу, человеку же - нет. У меня в запасе еще много слов.

Хельмут (вскрикивает).

Кастрируй меня, Госпожа! Вот мой кинжал - все очень просто... Ты ведь знаешь, как устроены мужчины... И ему тогда не придется тратить столько слов... А ослеплять меня уже поздно!

Дорн (бледно улыбнувшись).

Я собирался говорить по-другому; но я увидел мужчину, распростертого на полу, который корчится в судорогах и лежит на своем жарком корне, крича, что хочет его лишиться... Все же такое странное зрелище отчасти соответствует тому, как мне все представлялось заранее: напоминает о Сфинге и прочих божествах, которые со сладострастием и несказанной жадностью отдавались людям, а после требовали, чтобы те лишили себя мужественности. Это выглядит почти божественно, и я содрогаюсь: а вдруг я и вправду нахожусь перед Сфингой - красавицей, подобной звезде, которая, насытившись наслаждением, требует жертвы? Ей вслед кричат, что она, вероятно, - блудница... Я же теперь осознал, что уже совершил предназначенное.

Анна.

Вокруг меня вертится мир, падают с неба звезды... О, почему я не тот источник света, который испепеляет?!

Дорн.

Ты Сфинга - загадочная, непостижимая, не понимающая саму себя!

Хельмут (пронзительно кричит).

Кастрируй меня, Госпожа, - больше я не в силах терпеть, ибо жених твой здесь! Я взываю о помощи!

Анна.

Этого не может произойти. Может произойти всё, но только не это. Я могу превратиться в мраморную статую, которую никто не сумеет познать, могу стать фонтанной женщиной, из чьих сосков хлещет вода; но никогда не случится такого, чтобы я причинила тебе это зло.

Хельмут (вскакивает на ноги).

Тогда сейчас произойдет вот что: я отправлюсь к какой-нибудь кобыле и - пока вы тут будете праздновать свадьбу - удовлетворю свою похоть с ней.

Анна.

Подожди еще мгновение! Такого не должно быть. Я хочу сказать, теперь я поняла, какое я чудовище... Ну так поделите меня между собой, наслаждайтесь мною, как сможете, - один спереди, другой сзади.

Дорн.

Мне следовало говорить, как я наметил заранее, не давая сбить себя с толку... Я ведь пришел лишь затем, чтобы кое-что рассказать... Госпожа, после того как я овладел тобою и ты сказала, что я должен вернуться через три года, я поначалу намеревался так и поступить... Да только не выдержал. Уж как это получилось, не скажу, но однажды ночью я очутился в объятиях шлюхи и, получив удовольствие, впал в такой гнев, что его не выразить никакими словами. Однако меня это не уберегло; через какое-то время моя горячая кровь снова разыгралась, и тогда, впав в ярость, я отправился к соседу - неотесанному забулдыге, забойщику скота - и попросил, чтобы он лишил меня мужественности; тот со смехом ампутировал мой член, ожидая от него всяческих удовольствий... И потом в самом деле эти удовольствия получил.

Анна.

Несчастный... Несчастный... Ты хочешь внедрить мне в мозг безумие?! Неужели это случилось из-за меня?!

Дорн (улыбаясь).

Да нет, мне только так грезится в особо блаженные часы... Я сделал это для Бога. Хотел стать таким же непорочным, как Он.

Анна.

Несчастный... Несчастный... Ты оскорбил Бога... Оскорбил, ибо не поверил в Его величайшее чудо... Скажи, неужели в этом виновна я?

Дорн (величественно).

Дьяволица, Он, по моему желанию, вырвал меня из твоих когтей и из лона других шлюх! Будь ты трижды проклята за то, что не узнала Его! Ты - великая Вавилонская блудница, с которой совокупляются короли и князья, да изольются на твою голову сера и огненный дождь! Уже близится срок, когда тело твое начнет набухать, но ты не сможешь родить, ты будешь корчиться в муках, а ребенок не выйдет, когда же он наконец появится, дракон сожрет его! Тройное проклятье поразит тебя, Вавилон, - ты, камень преткновения для всех верующих и святых!

(Он уходит. Воцаряется тишина.)

Хельмут.

Настоящий ветхозаветный пророк!

Анна.

Смеешься, мальчик?

Хельмут.

Да, мне еще хватает сил для смеха - я в самом деле смеюсь. Я бы хотел сейчас лепетать, как ручей, устремляющийся в долину, полную пестрых цветов... Это была молния без грома или, скорее, гром без молнии - лавина, которая заполнила собой русло ручья, так что теперь мы легко попадем на другой берег, где перед нами откроется спасительный простор.

Анна.

Разве ты не почувствовал невыразимую боль - как от только что нанесенной зияющей раны?

Хельмут.

Был ужас до дрожи - но таковы все лавины. Мимо нас пронеслись галька, пыль, обломки деревьев, камни... Однако пойми: мы-то устояли. И перед нами открылся путь.

Анна.

Что ж... Мне тоже думается, что мы могли бы смеяться... Да только колени подгибаются... И руки дрожат... Так что смеяться пока не будем, чтобы не накликать беды. Да и слишком мы устали, чтобы смеяться. Наши смеющиеся губы того гляди растянутся в зевке.

Хельмут.

Но ты должна понять меня, должна знать: мы только что слушали человека, который превратно истолковал всё, вплоть до Бога; который называет страсти и влечения дьявольскими искушениями и ждет тепленьких эмоций от Творца, на самом деле создававшего лишь великие чувства.

Таковы они все - святые и рядовые верующие. Ориген оскопил себя - чтобы проповедовать женщинам, более не испытывая к ним вожделения. Он не знал, что Богу угодны чувства, которые нельзя истребить никаким умерщвлением плоти. Госпожа, животные на полях чувствуют друг друга и совокупляются без стыда, одни только люди не желают верить Господу... Они давно переросли Его мудрость и теперь мнят, что Он должен быть не таким, какими были Его изначальные мысли. Когда же Он полностью раскрылся, чтобы прожить прежде них их жизни, и излучал свои драгоценные желания, никто эти желания не принял всерьез. Бог умер ужасной смертью на кресте, от безысходности, и никто этого не заметил - ибо никто не верил тому, как Он жил, не видел, что Его жизнь была пылающим костром любви. Может, только маленькие дети это понимали... и несколько шлюх, чье лоно еще сохраняло прежний жар. Другие же - те, кому люди верили - не поняли ничего и обрекли Бога на полнейшее одиночество... А Его жизнь они оболгали, ибо им пришло в голову сделать из нее нечто полезное. Они и сделали - Церковь, и жестокую практику самоистязаний, и кошмарные суды над еретиками, залившие землю кровью... О самой же жизни - о крови, бегущей по жилам, о любви и влечениях - им сказать нечего, кроме нескольких тепленьких слов, способных снискать одобрение разве что у кастрированного кота... Что мне еще добавить? Понимаешь ли, что я внезапно лишился сил?.. Их небо - тепленькая скука... Госпожа, Госпожа, на самом деле небо - это вечная свадьба. - - Госпожа, Госпожа, ты понимаешь, что я очень устал и что реальность отклоняется от моих грез, что мои слова становятся ничем, их заливает ощущение утомленности?

Анна.

Мальчик, я понимаю.

Хельмут.

Понимаешь, что я внезапно устал и должен преклонить голову на твои колени?.. Упомяну еще только одно: один закон. Те мальчики, которые отдали свои души, и женщины, эти души принявшие, - такие пары уже не расстанутся. Не разуму они подвластны, не чьей-то воле. Я предложил тебе свою душу, ты ее приняла... Все, что случилось потом, было лишь путями между тобою и мною... Ты - кувшин для моей души, а сестра ли ты мне, я не знаю.

Госпожа, теперь позволь притулиться к тебе и отдохнуть... Говорить, находить слова друг для друга - этим мы займемся завтра и в последующие дни... Или... уже никогда, ведь законы исполнились. (Он падает перед ней.)

Анна.

Мальчик... Твоя любовь постоянно меня окутывала, а я вбирала ее, как вбирают в легкие воздух.