На фронте царила полная неразбериха: линия националистов полуостровами вдавалась в расположение противника. С шоссе виднелась высокая гора с часовней святой Китерии, где укрепились националисты. Справа от нее, на горе пониже, поросшей густым сосновым лесом, стояла часовня святого Петра, которую занимал неприятель. Позиции доходили до склона горы, по которой бежали рельсы железной дороги. Укрывшись за деревьями, противник следил за малейшим движением в городке, находившимся в долине, и целый день стрелял по пробегавшим фигурам солдат.

На левом склоне горы, где стояла часовня святой Китерии, у националистов было три линии обороны: святого Килеса, средняя и передовая. За отрогами гор протекала река. От реки до шоссе было более часу ходьбы. Шоссе пересекал широкий бруствер из камней и срубленных деревьев. И сразу же за ним, в пяти километрах от Сабиньяниго, находилась деревушка Санегуэ. По другую сторону шоссе, на высокой горе как раз против горы с часовней святой Китерии, вражеские позиции вклинились в расположение националистов настолько, что грозили прорвать линию обороны; они образовали нечто вроде воронки, откуда хорошо просматривались и край ее и дно. Разумеется, это был стратегический план, о котором Аугусто догадывался лишь в общих чертах. Дальнейшие события, казалось, подтвердили его предположения. Участились внезапные атаки, перекрестный обстрел, окружения. Националисты под натиском противника, превосходившего их численностью, вынуждены был отступать, оставляя без прикрытия большие участки фронта. Они с трудом держали оборону, отбивая яростные, изнурительные атаки. То со стороны зарослей, то с вершин Биескаса, то из долины реки, то с горы по ту сторону шоссе неприятель без труда проникал через линию фронта и наносил жестокие удары. У националистов не было ни зенитных орудий, ни самолетов. Вражеская авиация безнаказанно бомбила их. Артиллерийские орудия захлебывались от непрерывных залпов, и никакая сила не могла заставить их замолчать. Несколько пушек, которыми располагали националисты, робко постреливали, но, едва на них обрушивался шквал снарядов, затихали.

То были дни страшного напряжения и тревоги. Почти три недели враг постоянно держал их под обстрелом и атаковал. И всегда ночью. И почти всегда под проливным дождем.

Большую часть ночи Аугусто и солдаты его взвода простаивали на крыльце, прислонившись к дверному косяку. Они ждали. Идти спать было бессмысленно. Через час-другой им все равно пришлось бы вставать. Это было ужасно. Они смотрели, как по улице движется пустой грузовик. Вверх — с зажженными фарами, вниз — с погашенными. Вверх-вниз. Вверх-вниз. С вечера до утра он громыхал по мостовой, чтобы убедить врага, будто прибывает подкрепление. А оно не приходило. Солдаты смотрели на грузовик со страхом, каждую минуту ожидая приказа идти к брустверам. Они уже знали, что это значит. До брустверов было далеко. Идти надо было вдоль берега реки, которая протекала поблизости от городка. Почти все пули, направленные с горы, где находилась часовня святого Петра, летели туда. Во время ночных обстрелов передвижение здесь было немыслимо. Пули свистели, как ураганный ветер. Аугусто и солдаты понимали, что большинство из них не дойдет до брустверов. И их охватывал страх. Дорога была опасной до наступления дня. Как-то вечером туда на подкрепление направили взвод. Солдат обстреляли из пушек. Один из снарядов угодил прямо в них. Это была настоящая бойня. В реку летели щепки от винтовок и куски мяса. Аугусто боялся увидеть это кровавое месиво и все же не удержался — посмотрел. Он все время думал о страданиях своих товарищей. И по ночам, стоя на крыльце, тоже. Мысли путались. Голова шла кругом, разламывалась на части. И вдруг вспоминались самые обыденные вещи: «Завтра надо будет пересчитать сухие пайки. Я еще не выстирал рубашку. Нужно сказать Лагуне про масло. Это безумие — так транжирить его!» Иногда ему казалось, что националисты потерпят поражение. Их фронт будет прорван. В страхе он выглядывал на улицу, и ему чудилось, что с минуты на минуту сквозь шум ливня и боя раздадутся крики сотен обезумевших от страха солдат: «Спасайся кто может! Спасайся кто может!» Тогда он в яростном отчаянии бросится бежать. Это его не спасет, он был уверен. Со всех сторон тысячи врагов будут теснить их, окружат, преградят путь к отступлению и изрешетят пулями, тут же, на дороге. Никто не подберет его останков. Зачем?

Он будет умирать в мучениях, распластавшись на земле. А дождь будет слизывать его кровь. И никто не подберет его тела. Он так и будет лежать в грязи, в запекшейся крови, с широко открытыми глазами и черными, смердящими ранами. И стоило ему в эту минуту услышать чьи-нибудь голоса, сердце его начинало бешено колотиться.

Берта написала ему, что они решили остаться в Сарагосе. С машинами здесь легче, чем в Калатаюде, и проще добираться до лейтенанта Ромеро. Хосе Луис Сендойя жил в Сарагосе, это сообщение насторожило Аугусто. Как будто Берта решала этот вопрос. Не утешили его даже слова: «Да и мне легче будет навестить тебя». В бешенстве и отчаянии он не обратил внимания на их смысл, точно речь шла не о нем. «Мы больше никогда не увидимся!» — подумал он с горечью.

Письма Берты часто портили ему настроение и вызывали досаду. Он читал ее пустые, веселые фразы и не угадывал за ними волнения, ничего такого, что позволило бы догадаться о тревоге любящей женщины за жизнь любимого, который подвергается смертельной опасности. «Это даже лучше, что она не страдает и не мучает себя», — думал он, но сердце его сжимала тоска. Он заставлял себя писать ей одни и те же «идиотские» фразы: «Чувствую себя хорошо. У нас все в порядке». Даже клятвы в любви казались ему нелепыми. Он много думал о Берте, с нежностью вспоминал ее. Всякий раз, когда наступали короткие минуты затишья, она завладевала его мыслями, но в долгие часы ожидания на крыльце или во время яростного обстрела Берта для него переставала существовать. Он оставался один. Иногда вдруг ее имя мелькало в его сознании, затуманенном страхом, точно тревожный крик, точно мольба о помощи: «Берта! Берта!» — и исчезало, будто отскакивало от натянутых струн его души.

Больше всего мысли Аугусто занимали солдаты его батальона. Лил дождь, монотонный, проливной, шумный. Он просеивался сквозь ветер и падал на дорогу, а ветер яростно колотил в стены и с ревом и стоном уносился прочь. Парни сидят в воде и грязи, насквозь промокшие, продрогшие. Дождь и ветер слепят им глаза. Они так и будут утопать в непроглядном мраке, жалкие, затерянные, пока одного за другим их не перебьют в ожесточенных атаках.

По дороге все время брели раненые. Легкораненых поддерживали под руки. Тела их безвольно свисали. Они едва волочили по земле ноги, обессиленные, истекающие кровью. Иногда судорожно откидывались назад, но головы их тут же снова безжизненно склонялись на грудь. Проезжала серая в потемках санитарная машина. Сначала к фронту, потом обратно. А раненые все шли и шли, молчаливой, страшной колонной.

На рассвете прилетят бомбардировщики, потом вражеская артиллерия забросает их тоннами взрывчатки. Надо иметь стальные нервы, чтобы все это выдержать. На второй день стали пить. В складчину покупали коньяк. Бутылку передавали из рук в руки. Пили молча, без смеха, без песен. Прямо здесь же, на крыльце, и продолжали ждать. Кружилась голова, мутило. Они стояли с застывшими лицами, пошатываясь, сплевывая. Голова была ясной, но хмель делал их ко всему безразличными, ослаблял страх.

На мгновение засыпали, не в силах даже снять сапоги. Усталость валила их с ног, и они погружались в беспокойный сон, словно во мрак. А на рассвете снова стояли на крыльце в ожидании неминуемого налета вражеской авиации.

Особенно сильно бомбили на четвертый день. Сначала сбросили бомбы на позиции, потом на город. Кинулись в убежище, которое лавочник построил возле дома. На четвереньках с трудом протиснулись через узкий вход. Стены были каменные, толщиной почти в полметра. Потолок низкий, из бревен и щебенки. Здесь едва помещалось шесть человек. Вошла жена лавочника со свечой, осветив убежище желтоватым пламенем. Все посмотрели друг на друга и тут же низко опустили головы. От взрывов перехватывало дыхание, замирало сердце, кровь застывала в жилах, а потом снова начинала свой неудержимый, панический бег.

Взрывы все приближались, сверху донизу распарывая занавесь дня. От беспрерывных залпов земля ходила ходуном. Все молчали. А когда бомба рассекла пространство, каждый подумал: «Падает на нас». Широко разинули рты, точно опережая предсмертный вопль. Воздух раздирал мощный, пронзительный рев. Съежились, пытаясь втиснуть голову между колен. «Боже мой!» — простонала женщина. И сразу раздался оглушительный взрыв. Взрывная волна загасила свечу, захлестнула людей, и убежище содрогнулось. С потолка и стен посыпалась щебенка. Только лавочница продолжала бормотать сквозь слезы: «Боже мой! Пресвятая богородица!» Остальные молчали, погруженные в темноту. Снова в воздухе повисла бомба. Смерть витала над ними, леденила кровь. Земля содрогнулась от страшного удара, осколки звонко застучали по стенам убежища. И вдруг воцарилась настороженная тишина. Послышались далекие крики и рокот моторов. Солдаты выскочили из убежища. Самолеты медленно удалялись. Солдаты грозили им вслед кулаками и осыпали площадной бранью.

Пошли посмотреть, где упали бомбы. Одна взорвалась в пяти-шести метрах от убежища, посреди дороги. Воронка была неглубокой. Вдребезги разлетелся каменный край тротуара. В стене дома зияли пробоины.

— А еще говорят ложись, если не хочешь, чтобы тебя убило осколком.

— Это когда земля рыхлая.

— Пошли они к… матери со своей рыхлой землей! Бомба, от которой погасла свеча, упала по ту сторону дороги, в двенадцати метрах от убежища.

— Да, если бы эта бомбочка угодила в нас…

Она взорвалась на каменистой почве, пробуравив гигантскую воронку, в которой могло поместиться более пятидесяти человек.

— В ней, наверное, было килограммов пятьсот.

— Пятьсот? Тоже мне умник! По меньшей мере тысяча. С тех пор они прятались в сточной трубе, под мостом.

Ее брали штурмом женщины, мужчины, старики, дети, солдаты. Втискивались туда на четвереньках и сидели там скорчившись, чтобы не мешать движению воздуха и не задохнуться. Люди толпились возле трубы, бранились, отталкивали друг друга, кричали. И в трубе они продолжали ругаться и оскорблять один другого, до тех пор пока взрывы бомб не заставляли их смолкнуть и не объединяли в общем горе. Солдаты не очень церемонились. Они кидались к укрытию, отшвыривали женщин и лезли внутрь. Потом их стыдили: «Нечего сказать, храбрецы!» И они краснели. «Да, сеньора! — сказал как-то один из солдат. — Вы совершенно правы. Я боюсь больше, чем вы и все, кто здесь находится. Это верно. Потому что, когда заваруха на этом фронте кончится, вы останетесь спокойно жить в своем доме, а я снова отправлюсь под пули. Но если сейчас мне прикажут выйти и стрелять, я несмотря ни на что пойду. Вы меня поняли?»

Аугусто пытался подавить в себе страх. Он бежал к убежищу, испуганный, но улыбка не сходила с его лица. Однажды утром страх его был почему-то сильнее, чем всегда. Он оттолкнул какую-то женщину от трубы и влез первый.

Женщина лишь что-то проворчала, но Аугусто несколько дней мучила совесть.

Роту Аугусто непрерывно бомбардировали самолеты. Особенно в то утро. В этой бойне погибло много солдат, было немало тяжелораненых. Среди них Старик. Приехав в Хаку за продовольствием, Аугусто зашел в госпиталь навестить его. Голова Старика была забинтована.

— Привет, Старик! Тот открыл глаза.

— Не унывай, все будет в порядке, — улыбнулся ему Аугусто.

Старик закрыл глаза, пошевелил губами, вернее, скривил их, как ребенок, в жалкой гримасе. Аугусто ушел расстроенный. У Старика было такое же лицо, как всегда. Такое же, как всегда, будто ничего не случилось. В ту ночь он умер.

Чтобы помочь поварам разнести еду на позиции, с гор спускался взвод солдат. В день, когда ранили Старика, Аугусто встретил Кастильо.

— Ты не можешь себе представить! Бомба разорвалась совсем рядом. Если бы ты видел — одних разнесло в куски, другие покатились по земле с диким воплем. Ради бога, умоляю тебя! Больше я не выдержу. — На глаза Кастильо навернулись слезы.

— Успокойся, дружище, успокойся! — потрепал его по руке Гусман. — Вот увидишь, я сделаю все, что смогу.

— Спасибо! А то… — и он горестно замолчал.

К востоку от города, на позиции, расположенной параллельно ему, возвышался холм, склоны которого соединял железнодорожный тоннель, находившийся в руках националистов. При выходе из тоннеля с левой стороны виднелось подножие горы с часовней святого Петра, где засел враг, с правой — подножие холма, по которому проходила железная дорога. Железная дорога была нейтральной зоной. Роту Аугусто направили туда, как только она прибыла в Сабиньяниго. Капитан с одним из взводов засел в тоннеле. Два других взвода прикрывали склон холма, где был выход из тоннеля.

К позициям ведет крутая тропинка. Ее все время обстреливают из пулеметов, но повара волоком тащат котлы. Совсем рядом пули поднимают полоску пыли. Аугусто вместе с поварами несколько раз взбирался по этой тропинке. Он думает, что страдание и тоску невозможно передать. Их надо пережить, надо видеть, как смерть безжалостно пригвождает к земле, как жалит своими ядовитыми укусами. Шесть раз в день проделывают повара этот путь. Аугусто поднимается в тоннель каждый вечер, докладывает капитану, получает новые приказания. Он смотрит на Лагуну и на Падрона, видит смертельную бледность, которая покрывает их лица, и вдруг слышит решительный голос Лагуны: «Пошли! Не так страшен черт, как его малюют». Повара и солдаты из кухонного расчета трогаются в путь. И тут же скрываются из виду.

«Этим парням каждую секунду грозит смерть!» — думает Аугусто и вспоминает бомбежки, артиллерийские обстрелы, ночные ожидания на крыльце. А ребята не перестают шутить, смеяться, петь. Аугусто думает об этом с изумлением, не замечая того, что сам он тоже смеется, шутит, поет. Едва в городе и в окопах наступает минутное затишье, с новой силой бьет неудержимое молодое веселье. Эти парни страдают, боятся, тоскуют, но не перестают смеяться и петь.

Пуэйо велел Аугусто каждый день подниматься к нему в тоннель. Отчитываться и получать новые указания. Капитан понимает, что в этом нет необходимости, и все же приказывает. «Пусть будет так», — думает Аугусто. И не известно, для чего ходит туда. Он завидует солдатам в тоннеле. Тоннель — надежное укрытие от самолетов и снарядов. Если бы он мог там остаться! В городе им постоянно грозит опасность. Он уже не может бороться со страхом. Во всяком случае, ему кажется, что не может, что у него уже нет больше сил.

К тоннелю ведут две дороги. Поскольку обе находятся под обстрелом, нет надобности ломать голову, по какой из них идти. Аугусто поднимался в тоннель к вечеру. Утром он обычно ездил за продуктами или отсиживался, пережидая бомбардировку. Вечерами вражеская артиллерия стреляла с небольшими промежутками. Едва орудия смолкали, Аугусто думал: «Сейчас пойду». И не шел. Он устал, нервы не выдерживали. За одним обстрелом следовал другой, еще более ожесточенный. «Если бы я мог пойти ночью…» Но капитан этого не потерпит. Ну что ж… Пусть будет по его. Наконец зашло солнце, и он решился. «Больше ждать нельзя».

К тоннелю можно было пройти и тропинкой, которая вилась по склону холма. Между холмом и городом протекала река. Она была мелкой, и Аугусто перебирался через нее, прыгая с камня на камень. Эта часть пути была относительно безопасной, хотя несколько дней ее обстреливали пушки, и Аугусто приходилось то и дело бросаться ничком в высокую траву, пережидать и снова идти дальше. Ему просто не везло. Снаряды преследовали его, рвались вокруг, будто в него целились — как из винтовки. Он не выдерживал, терял хладнокровие и в страхе бежал, рискуя быть убитым. Но это случалось редко. Гораздо опаснее были пули, хотя и немногочисленные. Шальные пули цокали по земле, заставляя Аугусто вздрагивать, и пролетали совсем рядом, грозя оборвать тонкую нить его жизни. Один раз пуля впилась в землю у самых его ног. Аугусто замер и побледнел. Затем в бессильном отчаянии махнул рукой и пошел дальше.

Вторая часть пути была еще хуже. Надо было взобраться на косогор, пересечь открытый участок и, наконец, по склону добраться до тоннеля. Этот участок обстреливался из винтовок и пулеметов. Если бы Аугусто был один, куда ни шло. Он бы пробежал его — и порядок. Но как раз на этом отрезке пути непрерывно снуют офицеры, сержанты, адъютанты, солдаты, связисты, направляясь в город или возвращаясь оттуда на позиции. Некоторые из них останавливаются поболтать, другие же просто прогуливаются. Каждый день Аугусто встречает их там и злится: «Опять эти идиоты здесь!»

— Привет, каптер!

— Привет! — отвечает Аугусто и торопится пройти.

— Постой, дружище! Куда же ты?

Они окружают его, расспрашивают о том, о сем. А Аугусто думает: «Только бы не стреляли!» Но напрасно. Пули начинают свистеть над головой.

— Послушайте, а может, лучше уйти отсюда?

— Зачем? Пусть позабавятся! Эти молодчики даже прицелиться не умеют как следует.

— Но ведь это глупо — лезть на рожон…

— Ладно, ладно, каптер, не ной! Возьми табачку и заткнись!

Они делают еще несколько шагов. Останавливаются. Спокойно скручивают сигареты. Аугусто едва сдерживается, чтобы не побежать. Он злится на себя. «Это же идиотство». А пули продолжают свистеть.

— Ну что, идете вы или нет? — теряет он терпение.

— Опять за свое! И куда ты торопишься?

Аугусто сознавал, что они ведут себя так не из пустого бахвальства. В окопах они никогда не позволили бы себе этого. Аугусто это понимал. Вероятно, им нравилось иногда испытать свою храбрость под яростным ураганом пуль. И, уж разумеется, хотелось избежать, пусть даже ценой жизни — и это, пожалуй, было главным, — насмешек других. В свободное время солдаты мародерствовали, укрывшись за отвесной скалой высотою семь-восемь метров. Они выходили из тоннеля по нескольку раз в день. Усаживались на шпалы, рельсы, булыжники, штопали одежду, писали письма, давили вшей или же просто болтали. Единственным их развлечением было наблюдать, как изворачиваются их товарищи, пробираясь под обстрелом к тоннелю: по склону и через мост. Когда риск был велик, разрешалось и даже следовало бежать. Там же, где было менее опасно, где вражеские пули летели издалека и вряд ли могли попасть в цель, полагалось идти не спеша, размеренным шагом, остановиться, свернуть сигарету и закурить. То есть вести себя как обычно. Если же у кого-нибудь не выдерживали нервы и он бежал, поднимался дружный хохот. Гусман считал это величайшей глупостью. Тем более что у него почти всегда не хватало выдержки. И он в конце концов уходил.

— Ну и оставайтесь!

— Что? Кишка тонка?

— Пошли к чертям!

Сначала Аугусто шел не спеша. Там, в тоннеле, он видел обращенные к нему лица товарищей. «Вот сволочи, смотрят!» — беззлобно улыбался он. Вокруг свистели пули. Он изо всех сил сжимал кулаки: «Я не должен бежать!» Но вот пуля пролетала совсем рядом, почти обжигая его лицо своим дыханием, и он пускался рысью. «А, черт, пусть смеются, если им хочется!» Аугусто бежал не очень быстро, с достоинством, но это не мешало солдатам потешаться над ним. Солдаты громко смеялись: «Эй, ребята! Глядите, каптер бежит!», «Куда спешишь, каптер?», «Эй, каптер, скорее, а то поймают!» Они поднимались ему навстречу. Дружески улыбались, и не было на их лицах ни тени презрения или издевки.

— Вы банда мерзавцев! — смеялся вместе с ними Аугусто.

— Что, каптер, набрался страху?

— Да, дружище, могу продать по дешевке!

И пока он находился здесь, рядом со своими товарищами, он испытывал к ним братскую привязанность, заражался их весельем и смеялся, глядя, как в страхе бросаются бежать другие. А те, добравшись до тоннеля, тоже смеялись и беззлобно потешались над собой вместе со всеми.

Аугусто стал ходить другим путем. Но это мало что изменило. Второй путь почти ничем не отличался от первого.

Тропинка шла вдоль железнодорожной линии, параллельно реке до самого склона холма. У склона реку пересекал мост длиной пятнадцать-двадцать метров, который почти упирался в тоннель. Во время обстрелов пройти здесь было невозможно. Но когда наступало затишье, сюда, как и на склон, долетали только шальные Пули и редкие снаряды. Именно здесь погиб взвод, посланный на подкрепление. Лишь чудом уцелели Лагуна, Падрон и солдаты из кухонного расчета, помогавшие поварам разносить еду. Аугусто шел по тропинке. В тот вечер им не везло, и он уже в четвертый раз бросался на землю. Аугусто не слышал, как летел снаряд, потому что в эту минуту рядом с ним взорвался другой. Аугусто приник к земле и посмотрел в сторону поваров. Вдруг он увидел, что они оставили котлы и побежали. И в ту же секунду скрылись в облаке пыли и пороховом дыму. Один котел взлетел в воздух. Аугусто испуганно вскочил. Люди копошились в пыли, размахивая руками. Несколько человек бежали.

— Лагу-у-на! — крикнул Аугусто.

Бежавшие остановились и принялись себя ощупывать, протирая глаза и сплевывая. Сквозь рассеивающийся дым он различил остальных.

Затем услышал смех Лагуны. «Слава богу!» — вздохнул Аугусто.

— Все в поря-я-дке, каптер! — крикнули ему.

Мост обстреливали только из винтовок и пулеметов. Но он был довольно длинный, и бежать по нему было куда опаснее, чем по склону или открытой местности. Здесь задерживаться не следовало. Надо было идти размеренным шагом. Конечно, не стоило доискиваться, кто в батальоне установил эти правила проверки храбрости. Так было заведено, и никто не хотел отступать от них.

Аугусто глубоко вздыхал, брал себя в руки и шел по мосту, соблюдая все правила игры: медленно, чинно. Пули звонко цокали, ударяясь о металлические перила и рельсы. А он шел и уговаривал себя: «Только не бежать!» И все же не выдерживал и бежал под оглушительный хохот солдат. А потом вместе с ними смеялся над своим страхом, даже не пытаясь скрыть смущения. Ему, конечно, было стыдно, и он откровенно признавался: «Я не такой храбрец, как вы. Куда мне! Если я не побегу, то умру от страха». Он даже преувеличивал свою трусость, чтобы еще больше их повеселить. Солдаты смеялись беззлобно, дружески, И глаза их ласково светились. Аугусто был рад, что они смеются, ему было безразлично, что смеются над ним. Он радовался, что видит товарищей веселыми.

Тот, кто не побывал там, не может представить себе этих людей, некрасивых, плохо одетых, грязных, вшивых; этих низкорослых солдатиков с большим сердцем; этих ни в чем не повинных людей, насильно посланных защищать чуждое им дело; это «пушечное мясо». Нет, вам не представить себе, как можно любить этих неотесанных парней, сквернословящих, грубых, храбрых и измученных, с которыми ты пережил ужасные годы войны, вместе смеялся и плакал и многие из которых навсегда остались лежать на полях отчизны!