Казот привез во Францию свою жену Элизабет и для начала расположился в доме покойного брата в Пьерри, близ Эпернэ. Твердо решив не возвращаться больше на Мартинику, супруги продали все свое имущество тамошнему главе иезуитской миссии отцу Лавалету, образованнейшему человеку, с которым Казот много лет поддерживал самые сердечные отношения. Тот выдал Казоту вексель, который следовало учесть в парижской торговой компании иезуитов.

По векселю предстояло получить пятьдесят тысяч экю; Казот предъявляет бумагу – компания опротестовывает ее. Руководители компании заявляют, что отец Лавалет пустился в рискованные спекуляции и потому они не могут учесть вексель. Казот, вложивший в этот документ все свое состояние, был вынужден подать в суд на своих бывших наставников, и процесс этот, принесший много страданий его религиозной и монархической душе, стал первым в серии всех последующих, которые обрушились позже на общество Иисуса, приведя его к гибели.

Так судьба впервые коснулась суровым перстом этого необыкновенного человека. Не приходится сомневаться в том, что с этого момента его религиозные убеждения сильно пошатнулись. Успех поэмы об Оливье побудил его к дальнейшему сочинительству; вскоре появился «Влюбленный дьявол».

Это произведение славится по многим причинам; оно выделяется среди других творений Казота своим очарованием и ювелирной отделкой деталей, но, главное, превосходит их оригинальностью концепции. Во Франции, а особенно за границей книга эта стала предметом пристального изучения и породила множество подражаний.

Феномен этого литературного произведения неотрывно связан с социальным слоем, к которому принадлежал его автор; нам хорошо известен античный прообраз подобных сочинений, также проникнутых мистицизмом и поэтичностью, – это «Золотой осел» Апулея. Апулей, посвященный в культ богини Исиды, ясновидец-язычник, полускептик, полуверующий, искавший под обломками погибших мифологий следы древних суеверий; Апулей, объяснявший басни символами, чудеса – неясным определением тайных сил природы, а миг спустя сам насмехавшийся над собственной доверчивостью; Апулей, то и дело прибегавший к иронической усмешке, сбивающей с толку читателя, готового принять его всерьез, – вот кто был родоначальником этого семейства писателей, которое может еще по праву принять в свои ряды автора «Смарры» – этой античной грезы, этого поэтического воплощения самых потрясающих феноменов кошмара.

Многие читатели увидели во «Влюбленном дьяволе» всего лишь забавную небылицу, похожую на множество подобных произведений той поры и достойную занять место в «Кабинете фей». Самое большее, на что он мог бы, по их мнению, претендовать, – это встать в один ряд с аллегорическими сказками Вольтера; с таким же успехом можно сравнивать мистическое творчество Апулея с мифологическими фацециями Лукиана. «Золотой осел» долго служил темой символических теорий философов Александрийской школы; даже христиане относились к этой книге с уважением: сам святой Августин почтительно называет ее опоэтизированной формой религиозного символа. «Влюбленный дьявол» вполне достоин не меньших похвал и являет собою значительный шаг вперед в развитии творческой манеры и писательского таланта Казота.

Таким образом этот человек, известный вначале как изысканный поэт школы Маро и Лафонтена, затем как наивный сказочник, увлекающийся то сочностью старинных французских фаблио, то ярким причудливым колоритом восточной сказки, введенной в моду благодаря успеху «Тысячи и одной ночи», и, наконец, следующий более вкусам своего века, нежели собственной фантазии, вступил на самый опасный путь литературной жизни – иными словами, начал принимать всерьез собственные выдумки. Правду сказать, это было несчастьем и славой величайших авторов той эпохи; они писали собственными слезами, собственной кровью; они безжалостно предавали, в угоду вульгарным вкусам читающей публики, тайны своего духа и сердца; они играли свою роль с той же истовой серьезностью, с какой некогда актеры античности обагряли сцену настоящей кровью для развлечения всемогущего плебса.

Но кто мог бы предположить в этом веке всеобщего неверия, когда само духовенство едва ли не насмехалось над верой, существование поэта, любовь которого к чисто аллегорическому чуду мало-помалу завлекла его в бездну самого искреннего и пылкого мистицизма?!

Книги, посвященные каббале и оккультным наукам, изобиловали в тогдашних библиотеках; самые странные и нелепые средневековые суеверия возрождались в форме остроумной, легковесной притчи, способной примирить эти подновленные идеи с благожелательным вниманием фривольной публики, полунечестивой, полуверующей наподобие патрициев Греции и Рима времен упадка. Аббат Виллар, дом Пернетти, маркиз д'Аржан популяризировали тайны «Эдипа Египетского» и ученые грезы флорентийских неоплатоников. Пико делла Мирандола и Марсилио Фичино возрождались в новом обличии в духе XVIII века, – в «Графе де Кабалисе», в «Каббалистических письмах» и прочих образцах трансцендентной философии, приспособленной для светских салонов. Героиня «Влюбленного дьявола» – именно из этой компании шаловливых домашних духов, описанных Беккером в статье «Инкуб» или «Суккуб» в альманахе «Зачарованный мир».

Слегка зловещая роль, которую автор в конце концов заставил играть очаровательную Бьондетту, позволяет думать, что в это время он еще не был посвящен в тайны каббалистов или иллюминатов: ведь они всегда тщательно отделяли духов стихий – сильфов, гномов, ундин или саламандр – от ужасных пособников Вельзевула. Однако рассказывают, что малое время спустя после публикации «Влюбленного дьявола» к Казоту явился таинственный незнакомец с внушительной и уверенной осанкою, с лицом, осунувшимся от занятий наукой; коричневый плащ скрывал статную высокую его фигуру.

Он попросил Казота о приватной беседе и, оставшись с хозяином наедине, сделал несколько таинственных знаков, к каким прибегали посвященные, дабы признать друг друга.

Удивленный Казот спросил незнакомца, не немой ли тот, и попросил разъяснений. Но пришедший вместо ответа лишь сообщил своим знакам еще большую загадочность.

Казот не смог сдержать нетерпения. «Простите, месье, – сказал тогда незнакомец, – но я полагал вас одним из наших, притом самых высоких степеней посвящения».

– Я не знаю, что вы имеете в виду, – отвечал Казот.

– Но если это не так, то откуда же почерпнули вы те идеи, коими проникнут ваш «Влюбленный дьявол»?

– Да из головы, откуда же еще?!

– Возможно ли?! Все эти заклинания среди развалин, эти тайны каббалы, эта оккультная власть человека над духами воздуха, эти поразительные рассуждения о магическом могуществе цифр, о воле, о фатальности бытия… неужто вы сочинили все это сами?

– Я много читал, хотя, признаюсь, без всякой системы, без направления…

– И вы даже не франкмасон?

– Даже не франкмасон.

– Тогда знайте, месье, что либо по внушению свыше, либо по чистой случайности вы проникли в тайны, доступные лишь посвященным первой степени; думаю, в дальнейшем вам было бы разумнее воздержаться от подобных откровений.

– Как! Неужто я сделал это? – в испуге вскричал Казот. – Но я заботился лишь о том, чтобы развлечь читателей и доказать, что следует остерегаться козней дьявола!

– Откуда же вы взяли, что наша наука имеет хоть какое-нибудь отношение к князю Тьмы? А ведь именно к такой мысли приводит читателей ваша опасная книга. Я принял вас за нашего собрата, предавшего тайны общества по мотивам, которые и решил выяснить. Но коль скоро вы, как я вижу, профан, не ведающий о нашей высшей цели, я берусь наставить вас, посвятив в тайны того мира, который окружает нас со всех сторон и в который вы проникли единственно благодаря вашей интуиции.

Разговор их затянулся надолго; биографы расходятся в подробностях, но все они единодушно констатируют внезапный переворот, что произошел с тех пор в убеждениях Казота, невольно ставшего адептом этого загадочного учения; он даже не подозревал о том, что представители его все еще существуют. Он признал, что выказал в своем «Влюбленном дьяволе» непростительную строгость к каббалистам, о коих имел весьма смутное представление, и что их обряды, вероятно, не были такими уж пагубными, как он их там представил. Он даже покаялся в том, что слегка оклеветал невинных духов, населяющих и оживляющих срединные области воздуха, приписав им сомнительную сущность духа женского пола, отзывающегося на имя Вельзевул.

– Узнайте же, – сказал ему посвященный, – что отец Кирхер, аббат Виллар, а также многие другие знатоки данного вопроса давно уже доказали полную невинность этих духов с точки зрения христианского учения. Еще в Капитуляриях Карла Великого они упоминались как существа, принадлежащие к небесной иерархии; Платон и Сократ, наимудрейшие из греков, а также Ориген, Эвсебий и святой Августин, эти светочи церкви, единодушно согласились различать власть духов стихий от власти сынов бездны.

Этого оказалось более чем достаточно, чтобы убедить Казота, который, как мы увидим позже, применил эти идеи – но не к своим книгам, а к собственной жизни и не изменял им до конца дней.

Казот стремился загладить указанную ему оплошность тем старательнее, что в ту пору было весьма опасно навлечь на себя ненависть иллюминатов – многочисленных, могущественных и разделенных на великое множество сект, обществ и масонских лож, сообщавшихся меж собою по всему королевству. Казоту, обвиненному в раскрытии перед профанами тайны инициации, угрожала та же судьба, что аббату Виллару, который в «Графе де Кабалис» позволил себе потешить любопытных читателей, изложив им в полушутливой форме все догматы розенкрейцеров о мире духов. В один прекрасный день аббата нашли убитым на Лионской дороге; виновными в этом загадочном злодеянии оставалось считать разве что сильфов или гномов. Впрочем, Казот не особенно противился советам явившегося к нему посвященного еще и потому, что по складу ума был весьма привержен подобным идеям. Путаница в мыслях – результат беспорядочного чтения – утомляла его самого; хотелось прилепиться к какой-нибудь стройной системе убеждений. Одна из таких систем – учение мартинистов, в общество которых он и вступил, – была завезена во Францию неким Мартинесом Паскуалесом и являла собою просто обновленные каббалистические ритуалы XI века – последние отзвуки учения гностиков, в котором отдельные положения еврейской метафизики сочетались с темными теориями философов Александрийской школы.

Лионская школа, к которой отныне принадлежал Казот, проповедовала, по Мартинесу, что ум и воля суть единственные активные силы природы, откуда следовал вывод: для изменения любых явлений достаточно лишь сильно захотеть и властно приказать. Далее: размышляя над собственными идеями и отвлекаясь от всего, имеющего отношение к внешнему миру и к телу, человек может возвыситься до безупречного постижения космической субстанции и достичь той власти над духами, секрет коей содержался в «Тройном принуждении ада» – всемогущем заклинании, принятом у каббалистов средневековья.

Мартинес, буквально наводнивший Францию масонскими ложами, подчиненными его ритуалу, уехал в Санто-Доминго и там умер; его учение, таким образом, не смогло сохраниться в первозданной чистоте и вскоре модифицировалось, восприняв идеи Сведенборга и Якова Бёме, хотя их весьма затруднительно было соединить в одной доктрине. Знаменитый Сен-Мартен, один из самых молодых и пылких неофитов, особенно увлекся принципами Бёме. В это время Лионская школа уже влилась в общество Филиалетов, куда Сен-Мартен вступить отказался, мотивируя это тем, что оно отдает предпочтение науке о душах, по Сведенборгу, но не о духах, по Мартинесу.

Позже, повествуя о своей жизни среди иллюминатов Лиона, этот известнейший теософ писал: «В школе, где я учился четверть века тому назад, общения всех видов были весьма частым явлением; я получил свою долю, как и многие другие. Во время них знаки Искупителя проявлялись зримым образом; я был подготовлен к этому еще при инициациях. Но, – добавлял он, – опасность этих инициации состоит в том, что человек выдается на волю неистовых духов; и я не могу поручиться за то, что формы, со мною сообщавшиеся, были истинными».

Опасность, которой боялся Сен-Мартен, как раз и грозила Казоту; вполне вероятно, что она навлекла на него величайшие несчастья. Еще долго его верования отличались мягкостью и терпимостью, видения оставались радостными и светлыми; именно в эти несколько лет он и сложил свои новые арабские сказки; их постоянно путали с книгой «Тысячи и одной ночи», которую они продолжали, вот почему они не принесли автору вполне заслуженной славы. Главные из них: «Неизвестная дама», «Сказка о рыцаре», «Наказанная неблагодарность», «Сила судьбы», «Симустафа», «Вороватый калиф» (послуживший сюжетом для «Багдадского калифа»), «Любовник звезд» и, наконец, «Маг, или Маграбинец» – интереснейшая сказка, полная очаровательных бытовых зарисовок.

Все эти произведения отличают изящество стиля и любовь к мельчайшим подробностям; что же до богатства воображения автора, то здесь он ни в чем не уступает настоящим восточным сказочникам; правда, частично это объясняется тем, что многие их сюжеты пересказаны Казоту неким арабским монахом по имени дом Шави.

Теория о духах стихий, столь дорогая всякому мистическому воображению, в равной степени приложима, как известно, и к восточным верованиям; бледные призраки, различимые среди северных туманов разве лишь при галлюцинациях или головокружениях, там, на Востоке, окрашиваются в яркие, блестящие тона щедрой южной волшебной природы. В «Сказке о рыцаре» – необыкновенно поэтичном произведении – Казот особенно удачно соединил романтический вымысел с теорией различения добрых и злых духов, умело обновленной каббалистами Востока. Духи Света, подчиненные Соломону, завязывают жестокую битву с приспешниками Иблиса; талисманы, заклинания, кольца, усеянные звездами, магические зеркала – все это волшебное и пестрое множество аксессуаров арабских фаталистов сплетается там в причудливые узоры, послушно следуя логике и порядку Востока. Герой некоторыми чертами походит на египетского посвященного из романа «Сет», пользовавшегося тогда невиданным успехом. Та часть романа, где он переходит, подвергаясь тысячам опасностей, гору Каф – вечный дворец властелина духов Соломона, – являет собою азиатскую версию испытаний Изиды; таким образом приверженность одним и тем же идеям проявляется, и не раз, в самых различных формах.

Но все сказанное вовсе не означает, что Казот занимался лишь этим видом литературы; большое количество его произведений принадлежит к обычным жанрам. Он обрел некоторую известность как баснописец и, посвящая свою книгу басен Дижонской академии, озаботился вспомнить об одном из своих предков, который во времена Маро и Ронсара внес определенный вклад в развитие французской поэзии. В те годы, когда Вольтер публиковал поэму «Женевская война», Казоту пришла забавная мысль добавить к первым шести песням неоконченной поэмы седьмую, в том же стиле; читатели приписали ее самому Вольтеру.

Мы еще не говорили о его песнях, носящих отпечаток особого, лишь Казоту свойственного духа. Напомним самую известную из них – «О, май, прелестный месяц май!»:

Лишь только май зажжет рассвет, Я на порог твоих покоев Приду и положу букет Обворожительных левкоев В наивной утренней красе, В ночной сияющей росе.

И далее в том же ключе. Песенка эта, с ее наивными и одновременно манерными прикрасами добрых старых времен, напоминает изящную роспись веера.

Почему бы не вспомнить еще и очаровательное рондо «Всегда любить вас!» или вот эту веселую вилланель, несколько куплетов из которой мы приведем здесь:

Ах, не дадите прожить мне легко вы! Тяжки, Тереза, ваши оковы. Нет, не дадите прожить мне легко вы, Сбросить не в силах я ваши оковы. Затем на чулках моих дыры видны, Что я на коленях стою без вины, Хотя мои чувства, Тереза, прочны, Свидания с вами, конечно, вредны. Ах, не дадите прожить мне легко вы… … Имеешь пять сотен – не пропадешь. Но коли, Тереза, к вам попадешь, В рваном кармане останется грош И время прошедшее вспять не вернешь, Ах, не дадите прожить мне легко вы… … Вы – совершенство в двадцать лет! Но, помня, Тереза, ваш дивный портрет, Не скажет никто через двадцать лет, Что вам, мадам, только двадцать лет, о нет! Ах, не дадите прожить мне легко вы…

Мы уже говорили о том, что «Опера Комик» обязана Казоту сюжетом «Багдадского калифа»; его «Влюбленный дьявол» также был представлен в этом жанре под названием «Инфанта из Заморы». Вероятно, именно в связи с этим представлением один из шуринов Казота, гостивший несколько дней в Пьерри, упрекнул его в том, что он не пробует себя в театре, расхваливая оперу-буфф как блестящий, но необычайно трудный жанр. «Дайте мне ключевое слово, – отвечал Казот, – и завтра же я представлю вам либретто, к которому не придерется самый строгий критик».

В этот момент его собеседник увидел входящего крестьянина в сабо. «Вот вам слово – сабо! – воскликнул он, – сочините-ка пьесу на это слово!» Казот попросил оставить его одного; некий странный господин, тем вечером гостивший у него в доме, предложил свои услуги в качестве композитора, пока Казот будет сочинять либретто. Это был Рамо, племянник великого композитора, чью причудливую жизнь Дидро описал нам в своем диалоге-шедевре – единственной современной сатире, которую можно сопоставить с сатирами Петрония.

Опера была написана в одну ночь, отправлена в Париж и вскоре исполнена на сцене Итальянской оперы; Марсолье и Дюни внесли в нее несколько поправок, после чего соблаговолили поставить на афише свои имена. Казоту досталась лишь честь чернового либреттиста, племянник же Рамо, этот непризнанный гений, как и всегда, остался в безвестности. Именно такой музыкант и нужен был Казоту, обязанному многими экстравагантными идеями этому своему странному знакомцу.

Портрет его, сделанный Казотом в предисловии ко второй «Рамеиде» – героико-комической поэме, сочиненной в честь друга, – заслуживает внимания и с точки зрения стиля и как весьма ценное дополнение к пикантному моральному и литературному анализу Дидро.

«Это самый любезный и забавный человек из всех, кого я знаю; звали его Рамо, он приходился племянником знаменитому композитору и, бывши моим товарищем по коллежу, проникся ко мне дружбою, которая никогда и ничем не омрачилась ни с его, ни с моей стороны. Вот самая необычная личность нашего времени; природа наделила его при рождении множеством талантов и дарований, забыв, впрочем, дать ему способность преуспеть хотя бы в одной области. Его чувство юмора я могу сравнить разве что с блестящим остроумием доктора Стерна в „Сентиментальном путешествии“. Но остроты Рамо были остротами не ума, а инстинкта, инстинкта столь самобытного, что их невозможно пересказать, не описав подробно привходящие обстоятельства. Собственно, то были и не остроты даже, но мимолетные, крайне меткие замечания, происходившие, как мне казалось, от глубочайшего знания человеческой натуры. Физиономия Рамо, действительно потешная, добавляла необыкновенной пикантности к его острословию, тем более неожиданному с его стороны, что он чаще всего болтал всякие глупости. Человек этот, родившийся музыкантом в той же степени, а быть может, и более, чем его дядя, так и не смог овладеть глубинами мастерства, однако же музыка буквально переполняла его, и он мгновенно и с поразительной легкостью находил благозвучный, выразительный мотив на какой-нибудь куплет, что давали ему из жалости; требовался только истинный знаток, который затем поправил и аранжировал бы эту музыку и написал партитуру. Уродство его лица казалось и ужасным, и забавным, а сам он частенько бывал надоедлив, ибо Муза редко посещала его; но уж когда ему приходила охота шутить, то он смешил до слез. Будучи неспособен к регулярным занятиям, он прожил жизнь бедняком, но эта беспросветная нужда делала ему честь в моем мнении. Он имел право на некоторое состояние, но для того, чтобы получить его, должен был отнять у отца деньги своей покойной матери, однако отказался от мысли ввергнуть в нищету того, кто дал ему жизнь, ибо отец его женился вторично и завел детей. Да и во всех прочих случаях он не раз выказывал сердечную свою доброту. Этот необыкновенный человек всю свою жизнь жаждал славы, но так и не смог ни в чем обрести ее… Умер он в доме призрения, куда семья поместила его и где он прожил четыре года, с безграничной кротостью принимая и снося свою долю и снискав любовь всех тех, что сперва были лишь его тюремщиками».

Письма Казота о музыке, большинство из которых являются ответами на письмо Жан-Жака Руссо об Опере, также можно отнести к этому короткому экскурсу в область лирики. Почти все его либретто анонимны; их всегда рассматривали как дипломатические послания времен войны в Опере. Некоторые из них подлинны, авторство других вызывает сомнение. Но мы были бы весьма удивлены, если бы в разряд последних попал «Маленький пророк из Бехмишброда» – фантазия, приписываемая Гримму, но вполне достойная таких авторов, как Казот или Гофман.

Жизнь Казота все еще протекала легко и безоблачно; вот портрет, составленный Шарлем Нодье, которому в детстве довелось видеть этого знаменитого человека:

«К крайнему своему благодушию, так и сиявшему на его красивом и веселом лице, к нежному и кроткому выражению по-юношески живых голубых глаз, к мягкой привлекательности всего облика господин Казот присоединял драгоценнейший талант лучшего в мире рассказчика историй, вместе причудливых и наивных, которые в одно и тоже время казались чистейшей правдою в силу точности деталей и самой невероятной сказкою из-за чудес, коими изобиловали. Природа одарила его особым даром видеть вещи в фантастическом свете, – всем известно, насколько я был расположен упиваться волшебством подобных иллюзий. Итак, стоило мне заслышать в соседней зале мерные, тяжелые шаги, отдающиеся эхом от плит пола; стоило двери отвориться с аккуратной неспешностью, пропустив сперва старика-слугу с фонарем в руке, куда менее проворного, чем хозяин, шутливо звавший его „земляком“; стоило появиться самому Казоту в треуголке и зеленом камлотовом рединготе, обшитом узеньким галуном, с длинною тростью, украшенной золотым набалдашником, в башмаках с квадратными носами и массивными серебряными пряжками, как я со всех ног кидался к желанному гостю с изъявлениями самой необузданной радости, возраставшей еще и от его ласк».

Шарль Нодье приписывает Казоту одну из тех таинственных историй, которые тому так нравилось рассказывать в обществе, жадно внимавшем каждому его слову. Речь идет о продолжительности жизни Марион Делорм, которую, как утверждал Казот, он видел за несколько дней до ее кончины в возрасте примерно ста пятидесяти лет, если судить по документам о крещении и смерти, сохранившиеся в Безансоне. Принимая на веру эту более чем сомнительную цифру, можно заключить, что Казот видел Марион Делорм, когда ему был двадцать один год. Таким образом он мог, по его словам, поведать многие неизвестные доселе подробности смерти Генриха IV, при которой, вполне вероятно, присутствовала Марион Делорм.

Но в ту пору в свете не счесть было подобных рассказчиков – свидетелей и знатоков всяческих чудес; граф Сен-Жермен и Калиостро – вот кто будоражил умы, а у Казота, вероятно, только и было, что литературный талант да скромность честной и искренней души. Однако нам придется поверить в его знаменитое пророчество, запечатленное в мемуарах Лагарпа; в данном случае он лишь сыграл роковую роль Кассандры, и, хотя его часто упрекали в том, что он вещает, «точно пифия на треножнике», в этом предсказании он, к сожалению, не ошибся.