Бертран вошел в комнату. Он выглядел усталым и бледным, лицо его осунулось. Он подошел ко мне и обнял. Я почувствовала, как он зарылся лицом в мои волосы.

Наверное, мне следует сразу же признаться во всем.

— Я не смогла, — сказала я.

Бертран не пошевелился.

— Я знаю, — ответил он. — Мне звонил врач.

Я осторожно высвободилась из его объятий.

— Я просто не могла сделать это, Бертран.

Муж улыбнулся мне чужой, незнакомой улыбкой, в которой сквозило отчаяние. Он подошел к столику на колесах у окна, на котором мы держали спиртное, и налил себе бокал коньяку. Я обратила внимание, что выпил он его одним глотком, запрокинув назад голову. Жест получился грубым, и он меня напугал.

— И что теперь? — спросил он, со стуком опуская бокал на столик. — И что мы будем делать теперь?

Я попыталась улыбнуться, но поняла, что улыбка выглядит фальшивой и безжизненной. Бертран присел на диван, ослабил узел галстука, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Потом он сказал:

— Я не могу смириться с мыслью о том, что у меня будет еще и этот ребенок, Джулия. Я пытался объяснить тебе это. Но ты не пожелала меня слушать.

В его голосе прозвучало что-то такое, что заставило меня пристально всмотреться в него. Он выглядел опустошенным и безвольным. На мгновение перед глазами у меня всплыло бесконечно усталое лицо Эдуарда Тезака, то выражение, с которым он рассказывал мне в машине о возвращении Сары.

— Я не могу запретить тебе рожать этого ребенка. Но я хочу, чтобы ты поняла, что я не могу с этим смириться. Этот ребенок погубит меня.

Мне захотелось пожалеть его, он выглядел таким потерянным и беззащитным, но неожиданно меня охватил гнев.

— Погубит тебя? — повторила я.

Бертран встал с дивана, налил себе еще коньяку. Я отвела глаза, чтобы не видеть, как он пьет.

— Ты когда-нибудь слышала о кризисе среднего возраста, amour? Вам, американцам, очень нравится это выражение. Ты была настолько увлечена своей работой, своими друзьями, своей дочерью, что даже не заметила, что со мной происходит. И через что мне пришлось пройти. У меня сложилось впечатление, что тебе все равно. Это правда?

Я молча смотрела на него, не веря своим ушам.

Он прилег на диван. Медленно и демонстративно, глядя в потолок. Раньше я никогда не замечала за ним столь нарочитого поведения. Кожа у него на лице была морщинистой и помятой. И внезапно я поняла, что смотрю на постаревшего Бертрана. Молодой Бертран исчез. Он всегда буквально лучился энергией, силой, обаянием, молодостью. Он был из тех, кто просто не может сидеть на месте, пребывая в постоянном движении, поиске новых впечатлений и ощущений. А мужчина, на которого я сейчас смотрела, казался бледной тенью себя прежнего. Когда же это случилось? Почему я ничего не заметила? Бертран и его заразительный смех. Его шутки. Его смелость и дерзость. Это ваш муж, в священном ужасе шептали люди, шептали с завистью, пораженные его бьющей через край энергией. Бертран на вечеринках, на обедах, на любом мероприятии всегда оказывался в центре внимания, но никто не возражал, ведь он был очарователен. Бертран. Как он смотрел на меня, с волшебным блеском в голубых глазах и своей дьявольской улыбкой!

Сегодня вечером в нем не осталось ни силы, ни энергии, ни капли нервного напряжения, которое одно и составляло стержень его натуры, смысл существования. Из него как будто выпустили воздух. Он лежал на диване, вялый и безжизненный. В глазах у него стояла тоска, рот безвольно приоткрылся.

— Ты даже не заметила, что мне пришлось пережить. Скажи, ведь не заметила?

Голос его звучал тускло и невыразительно. Я опустилась на диван рядом с ним, погладила его по руке. Разве я могла признаться в том, что ничего не замечала? Разве я смогу когда-нибудь объяснить ему, какой виноватой себя чувствую?

— Почему ты мне ничего не сказал, Бертран?

Уголки рта у него опустились вниз.

— Я пытался. Но у меня ничего не получалось.

— Почему?

Лицо его окаменело. Он коротко и сухо рассмеялся.

— Потому что ты не слушала меня, Джулия.

Я знала, что он прав. Я вспомнила ту ужасную ночь, его хриплый голос. Когда он признался мне, что больше всего на свете боится приближающейся старости. И тогда я поняла, что он слаб. Намного слабее, чем я себе представляла. И я отвела глаза. Мне стало стыдно и неприятно. Его слова вызвали у меня отвращение. А он это почувствовал. И не осмелился признаться в том, какую боль я ему причинила.

Я молчала, сидя рядом и держа его за руку. На меня вдруг обрушилась горькая ирония происходящего. Угнетенный супруг, погруженный в глубокую депрессию. Разваливающийся на глазах брак. И предстоящее рождение ребенка.

— Давай пойдем куда-нибудь перекусим, например в «Селект» или «Ротонду», а? — мягко предложила я. — И спокойно поговорим обо всем.

Он заставил себя встать.

— Пожалуй, в другой раз. Я очень устал.

Мне пришло в голову, что в последнее время он слишком часто чувствовал себя усталым. Слишком усталым, чтобы сходить в кино, или отправиться на пробежку по Люксембургскому саду, или сводить Зою в Версаль в воскресенье. Он чувствовал себя слишком усталым, чтобы заниматься любовью. Любовь… Когда мы занимались с ним любовью в последний раз? Несколько недель назад. Я смотрела, как он тяжело идет по комнате, смотрела на его неуверенную, усталую походку. Он поправился. И этого я тоже не замечала. Бертран всегда тщательно следил за своей внешностью. «Ты была настолько увлечена своей работой, своими друзьями, своей дочерью, что даже не заметила, что со мной происходит. Ты не хотела меня слушать, Джулия». Я почувствовала, как от стыда у меня загорелись щеки. Наверное, самое время взглянуть правде в глаза. В последние несколько недель Бертран выпал из моей жизни, пусть даже мы с ним делили одну постель и жили под одной крышей. Я не сказала ему ни слова о Саре Старжински. О своих новых отношениях с Эдуардом. Не сама ли я сознательно отстранила Бертрана от всего, что имело для меня значение? Я исключила его из своей жизни, причем горькая ирония состояла в том, что я носила его ребенка.

Я услышала, как Бертран прошел на кухню, открыл холодильник, зашуршал фольгой. Он вернулся в гостиную, держа в одной руку куриную ножку, а в другой — фольгу.

— Я скажу тебе еще кое-что, Джулия.

— Да? — прошептала я.

— Когда я говорил тебе, что не смогу смириться с рождением этого ребенка, я действительно имел это в виду. И вот что я решил. Мне нужно побыть одному. Мне нужно отдохнуть и отвлечься. Закончится лето, и вы с Зоей переедете в квартиру на рю де Сантонь. Я подыщу себе жилье поблизости. А там посмотрим. Может быть, к тому времени я смогу свыкнуться с мыслью о твоей беременности. Если нет, мы разведемся.

Его слова не удивили меня. Я ожидала чего-то подобного с самого начала. Я встала, одернула платье и спокойно сказала:

— Единственное, что теперь имеет значение, это Зоя. Что бы ни случилось, мы должны будем поговорить с ней, ты и я. Мы должны будем подготовить ее. И мы обязаны сделать это правильно.

Он завернул куриную ножку обратно в фольгу.

— Почему ты стала такой жестокой, Джулия? — спросил он. В его голосе не было сарказма. Одна только горечь. — Ты ведешь себя в точности, как твоя сестра.

Не отвечая, я вышла из комнаты. Зайдя в ванную, я включила воду. И тут меня как громом поразило: получается, я уже сделала свой выбор? Я предпочла ребенка Бертрану. Меня отнюдь не смягчили ни его точка зрения, ни его внутренние страхи. Меня не испугало то, что он намерен оставить меня на несколько месяцев. Или даже навсегда. Бертран просто не мог исчезнуть. Он был отцом моей дочери и ребенка, которого я носила под сердцем. Он не мог просто взять и уйти из моей жизни.

Но, стоя перед зеркалом и глядя, как пар медленно размывает мое отражение своим горячим туманным дыханием, я понимала, что все изменилось самым радикальным образом. Люблю ли я Бертрана по-прежнему? По-прежнему ли нуждаюсь в нем? Как я могу хотеть его ребенка и отвергать его самого?

Мне хотелось плакать, но слез не было.